Падение и величие прекрасной Эмбер. Книга 2

Фукс Катарина

Не одно поколение женщин всего мира зачитывалось американским бестселлером Кэтлин Виндзор «Твоя навеки Эмбер». Приключения капризной и своенравной красавицы, фаворитки короля Англии Карла II и вправду очень занимательны. Но, увы, они обрываются на самом интересном месте. Остается только гадать, что же случилось дальше с герцогиней Эмбер, последовавшей за своим возлюбленным Брюсом Карлтоном в далекую Америку. Не стоит мучить себя понапрасну. Лучше раскройте роман немецкой писательницы Катарины Фукс «Падение и величие прекрасной Эмбер», и тогда вы узнаете, что же случилось с Эмбер в Америке, как она попала в Испанию и какие невероятные приключения ожидали ее в сказочной России. Этот роман можно читать не только как продолжение «Твоей навеки Эмбер», но и как вполне самостоятельное захватывающее произведение.

 

Часть четвертая

 

Глава сто восьмая

Мы остались снова втроем, не считая детей. Анхелита, ее мать и я. Малыши тихо играли в углу комнаты. Марика что-то говорила Хуанито. Чувства мои обострились до крайности. Мне казалось, что девочка все поняла и мучительно переживает грозящую мне опасность. Мне? Но ведь если опасность грозит мне, значит, и дети в опасности. Анхелита и ее мать уже отдалились от меня. Страшное слово «инквизиция» оказало на них свое влияние. Я не винила их. Я знала, что такое «инквизиция». Тайный страшный суд, могущий за малейшее свободомыслие приговорить к сожжению на костре. Анхелита и ее мать родились и выросли с этим страхом перед инквизицией. Они по-прежнему рады были бы помочь мне, но теперь они сознавали свое бессилие. Они начали бояться за себя. С человеком, которого преследует инквизиция, было опасно связываться.

Итак, все кончено. Я одинока и обречена. Все кончено!

Но оказалось, я слишком дурно думала об этих смелых женщинах.

– Надо что-то придумать, – тихо и сосредоточенно проговорила Анхелита, скрестив руки на груди, – Эльвире мы не можем помочь, надо попытаться спасти хотя бы детей.

Я подумала, что мать сейчас начнет отговаривать ее, станет говорить, что в таких обстоятельствах лучше позаботиться о себе. Но ничего подобного. Старуха только погладила дочь по плечу и задумалась.

– Да, надо спасти детей, – наконец решительно произнесла она.

Затем быстро приблизилась к двери. Мы с Анхелитой замерли. К счастью, дверь оказалась не заперта. Я лихорадочно перебирала возможные варианты. Ах, если бы и дверь, ведущая на улицу, оказалась отперта! Но мы ведь даже не знаем, где она находится. Боже! Нет, нечего и думать о том, что мне удастся бежать вместе с детьми…

– Я спущусь, поговорю с нашей хозяйкой, – мать Анхелиты уже отворила дверь и стояла на пороге.

Я лишь бессильно кивнула. Время тянулось томительно. Ужас терзал меня. Мне хотелось хоть как-то прервать это мучительное оцепенение. Хотелось громко закричать, ударить кулаками в стену. У меня началось головокружение. Я едва сдерживала себя.

Шаги! Неужели все кончено? Но нет, это всего лишь мать Анхелиты и наша хозяйка, зловещая старуха. Слышалось их тяжелое дыхание. Запыхавшись, они быстро поднимались по лестнице.

Мать Анхелиты вихрем ворвалась в комнату.

– Скорее, скорее! – повторяла она.

Старуха схватила за руку плачущую Марику, мать Анхелиты подхватила Хуанито. Я слышала испуганные рыдания детей, сердце мое разрывалось. Но я понимала, что медлить нельзя. Я даже не успела проститься с ними. О, если бы я знала!..

Обе женщины выбежали вместе с детьми… Горький плач, шаги…

О, как мне сейчас хотелось лишиться чувств! Но я оставалась в полном сознании. Анхелита остановилась чуть поодаль, она не пыталась утешить меня, была задумчива и печальна. Что ж, кроме моих горестей, у нее было достаточно своих.

Тяжело переводя дыхание, вернулась ее мать. У меня не было сил говорить, произносить какие-то слова. Я только молча посмотрела на нее. Должно быть, мой взгляд выразил всю бездну моего отчаяния.

Все улажено, – сказала мать Анхелиты. – Все будет хорошо, – голос ее звучал сурово. Всем нам было не до нежных утешений.

Мать Анхелиты объяснила мне, что ей удалось уговорить старуху спрятать детей.

– Я сказала ей, что потом Ана и Мигель пришлют за детьми и хорошо заплатят ей!

Можно было не сомневаться, что так оно и будет. В невольном порыве я кинулась к этой простой женщине и покрыла ее руки поцелуями. Она спасла детей!

– Не нужно, – грустно произнесла она, отводя руки.

Теперь мы молчали. Говорить не хотелось. Не было сил отвлечься, занявшись рукоделием. Солнце начало клониться к закату. В комнате медленно темнело.

Как я устала от этого ожидания! Пусть скорее свершится то, чему суждено свершиться. Усталость лишала меня последних сил. Я прилегла, не раздеваясь. Мне казалось, что я ни за что не смогу уснуть. Головная боль, словно тупыми иголками, покалывала виски.

И все же я уснула. Незаметно погрузилась в тяжелую дрему. Спала я без сновидений, голова болела и во сне. Но внезапно в сон мой ворвались громкие мужские голоса, топот сапог. Первым ощущением было – наконец-то мне что-то приснилось! Но тотчас же я открыла глаза. Нет, это наяву. Свершилось!

Голова страшно болела, руки и ноги были, словно налитые свинцом. Лежа, я особенно остро ощутила свою беспомощность и поспешила подняться. Я пошатнулась и схватилась за спинку кресла. Представляю себе, как я выглядела – растрепанная, с опухшим лицом, едва держащаяся на слабых ногах.

В комнате не оказалось ни Анхелиты, ни ее матери, ни старухи. Вокруг меня теснились незнакомые мужчины, по виду чиновники и стражники.

Вот один из них выступил вперед и приказал мне следовать за ним. Голос его резал мне уши. Я сделала несколько шагов и снова покачнулась. Стражник крепко подхватил меня под руку.

Если еще час назад время тянулось мучительно-медленно, но теперь все пошло быстро. Жизнь моя снова делала крутой неожиданный поворот, разлучая меня с людьми, к которым я уже успела привыкнуть, которые стали мне близки. Значит, я не прощусь с Анхелитой и ее матерью. Увижу ли я их снова? Дети? Когда я увижу детей? Что сталось с моим старшим сыном Брюсом? Удалось ли ему добраться до Мадрида? Помогут ли мне? А если схватят и мальчика?

Стражник поддерживал меня за локоть. Мучительная головная боль подавляла мои мысли, бившиеся в сознании лихорадочным тревожным потоком. Перед глазами то и дело возникала болезненно-алая пелена.

Я больна! Ноги заплетаются. Молодой стражник тащит меня вниз по лестнице. Я чувствую, что он даже не считает меня настоящей женщиной. О, Эмбер-Эльвира, неужели молодость окончательно прошла, жизнь кончена и ты превратилась в старуху? Горе!..

Перед глазами все заволакивается душащей пеленой. Я теряю сознание.

 

Глава сто девятая

Сколько времени прошло? Несколько раз я приходила в себя? Меня поили водой и какими-то микстурами? Это было? Да, увы. Я ужасно, унизительно слаба. Под меня подкладывают ночной горшок. Глаза не открываются, не видят. Тело одеревенело. Кажется, лицо мое гноится. Мучительный зуд. Руки связаны. Неужели это хриплое карканье – мой крик? Что со мной?..

Но, видно, отец и мать, зачавшие меня в юном возрасте, наградили дочь крепким здоровьем. В конце концов я прихожу в себя. Прихожу в себя окончательно и настолько, чтобы понять, чем я была больна. Это оспа!..

Я лежу на низкой кровати в комнате, довольно темной, но потолок, впрочем, высокий. Сейчас день. Окно высоко и зарешечено. На маленьком деревянном столе горит свеча. На стуле у постели сидит женщина. Она крепкая жилистая, вид у нее спокойный и равнодушный.

– Где я? – я не узнаю своего голоса и вспоминаю рассказ Анхелиты о том, что и ей пришлось пережить нечто подобное.

– В тюрьме, – равнодушно произносит женщина, и прибавляет. – Хотите пить?

– Нет. Я в Кадисе?

– В столице, в Мадриде.

Мадрид! Мой старший сын? Что с ним? Но я не должна спрашивать о нем. Я мучительно собираюсь с мыслями. А женщина, между тем, спокойно продолжает:

– Я тюремная служительница. Вы были больны оспой, поэтому меня приставили к вам.

В ее тоне – ни тени издевательства, почтительность ее кажется мне совершенно искренней. Значит, ее предупредили, что она ухаживает за благородной дамой. О чем же я могу спросить ее? Я в тюрьме. Будут ли меня допрашивать и о чем спросят? Впрочем, едва ли она знает, а если случайно и знает, все равно, конечно, не скажет. Я решаюсь задать лишь один, один из насущных для меня вопросов:

– У тебя есть зеркало?

– Да, – она берет маленькое зеркальце со стола и протягивает мне.

– Посвети, – прошу я.

Она берет свечу…

Я всматриваюсь в свое отражение. Значит, теперь это и есть я. Значит… К счастью, глаза видят. Но щеки покрыты рябинами, кожа стянулась… О, как поредели волосы… Все кончено! Я больше не женщина…

Я даже не могу сказать, что меня охватило холодное тупое отчаяние. Я просто ощущаю усталость от жизни. Мне ничего не нужно. У меня больше нет желаний. Мне все равно. Я внезапно состарилась. Я буду влачить жалкое существование, как растение, без чувств, без мыслей. Влачить жалкое существование? О, это еще было бы лучшим вариантом! Но, возможно, мне предстоит погибнуть в пыточных застенках или сгореть на костре… А, все равно!..

Я возвращаю тюремной служительнице зеркало. Проходит еще несколько дней. Пока никто не беспокоит меня. Я поправляюсь. Женщина прислуживает мне. Она молчалива. Да я и не спрашиваю ни о чем. Силы возвращаются ко мне. Здоровье мое восстанавливается с каждым днем. Но странно, это происходит как бы помимо моей воли. Сознание мое по-прежнему парализовано безразличием. Меня хорошо кормят – вареное мясо, куриный бульон, фрукты…

Я не думаю теперь ни о своей судьбе, ни тем более о детях. Санчо, смерть Коринны – когда все это было? Вся моя жизнь – уж не приснилась ли мне она?..

Мысли мои обращаются к моей юности. А это было? Неужели? Я вижу ту, прежнюю Эмбер, пышную цветущую красавицу, страстную, расчетливую и, да, да, глупую… Оспа! От оспы скончались младший брат и сестра моего венценосного возлюбленного Карла II. Я вспомнила, как захворала оспой одна из его фавориток, Френсис Стюарт, герцогиня Ричмонд. Она была изумительно хороша, по-детски наивна и обаятельна. У нее был прелестный смех. Сплетничали, будто она не желает отвечать на страсть короля. Тем не менее, само ее существование крайне беспокоило давнюю пассию его величества Барбару Каслмейн. Со мной леди Каслмейн еще как-то мирилась, понимая, что я хищница не хуже ее самой. Но Френсис Стюарт она решила уничтожить.

Кажется, только Карл II не знал, что болезнь красавицы вовсе не была случайной. Леди Каслмейн удалось подкупить служанок герцогини Ричмонд и те подали ей полотенце, которым утирался больной оспой.

Френсис осталась жива, но лицо ее утратило свою прелесть. И что же дальше? Дело приняло самый неожиданный оборот. Изуродованная красавица охотно ответила на страсть его величества. А сам король? Теперь он, казалось, полюбил ее еще сильнее…

Но почему вся эта история пришла мне в голову? Я поняла. Значит, в глубине души я все же не теряю надежды на то, что мое женское очарование не погибло окончательно. Что ж, остается лишь надеяться.

Я окончательно поправилась. По-прежнему мне прислуживала молчаливая тюремщица. Она принесла мне чистое платье, достаточно скромное, из тонкой черной шерсти.

И вот однажды утром, тотчас после завтрака, за мной явился стражник. Я молча подчинилась его приказу. Он должен был препроводить меня на допрос в канцелярию.

Стражник шагал следом за мной. Я шла по темному коридору. Ни о каком побеге и речи быть не могло.

 

Глава сто десятая

Мы подошли к двери, обитой железом. Стражник крепко схватил меня за локоть и постучал в дверь костяшками пальцев свободной руки. За дверью явно ждали этого тихого стука. Дверь тотчас распахнулась.

Я очутилась в просторном помещении. На широком столе ярко горели свечи в простых подсвечниках. В комнате находилось несколько человек. Некоторые из них носили темную монашескую одежду. Мой провожатый вышел, дверь захлопнулась.

Один из монахов занял место за столом. Он сидел прямо, эту прямую посадку еще подчеркивала прямая спинка деревянного кресла с подлокотниками. Я быстро глянула вокруг. Слава Богу, орудий пытки не было видно! В большом камне пылали поленья. От каменных стен тянуло холодом. Сидевший за столом обратился ко мне по-английски. Я вздрогнула.

– Назовите ваше имя, – четко произнес он. В наступившей тишине я слышала, как потрескивают поленья в камине. Он обратился ко мне на моем родном языке. Это говорит о многом. Он знает, кто я? Скорее всего. Во всяком случае, убеждать его, будто я испанка, называть себя Эльвирой, кажется, уже не имеет смысла.

У меня было мало времени на размышления. Нет, мне остается лишь одно – назвать себя.

– Герцогиня Эмбер Райвенспер, урожденная графиня Майноуринг, – я старалась говорить спокойно.

Теперь я поняла, почему и Анхелита, и ее мать, и старуха-преступница так трепетали при одном только слове «инквизиция». Я и сама ощутила, что здесь знают все! Если ты попал сюда, отпираться бесполезно. Ладно, скажу правду. В конце концов, я не совершила ничего дурного, я ни в чем не повинна. Но, Боже, будут ли они спрашивать меня о детях? Неужели эти жестокие люди готовы пытать детей ради того, чтобы вырвать у меня какие-то признания? И что же я скажу, если они спросят о детях? Что сказали старуха, Анхелита и ее мать?.. Но, к счастью, кажется, дети не интересовали моих мучителей.

– Вы прибыли в Кадис в сопровождении некоего Санчо Пико и его друга Этторе Биокка? – продолжал человек за столом.

Родные имена из той, прежней, теперь такой далекой моей жизни! Я почувствовала, как глаза мои увлажнились от слез.

– Да, они сопровождали меня.

– Вы плыли втроем?

Какое счастье, пока вопросы ставятся так, что я могу отвечать правдиво.

– Нет, с нами находилась моя сестра по отцу, вдова лорда Карлтона, леди Коринна, а также трое моих и двое ее детей. И, разумеется, слуги.

– Где сейчас все эти люди?

– Мне неизвестно. Я знаю лишь, что моя сестра Коринна внезапно скончалась.

Человек за столом кивнул с видом сдержанного удовлетворения.

– Где сейчас находятся дети? – спросил он. Вот! Я судорожно проглотила слюну.

– И это мне неизвестно. Трое моих детей ушли. Я положилась на своего старшего сына. Двое детей Коринны оставались со мной в Кадисе, в доме, который вам, вероятно, известен. В последние часы двери были отперты. Я воспользовалась этим и велела детям бежать…

– Почему? – коротко бросил он.

– Я… Я боялась за них.

– Чего вы опасались? Почему вы бежали? Зачем велели бежать детям?

Я снова проглотила слюну. Тут же я подумала, что это выглядит не очень красиво. Как бы я поступила прежде? Наверняка воспользовалась бы своим женским обаянием. А теперь… Я просто трепетала от страха. Да, почему я бежала? Что ответить?

– Я… Сестра скоропостижно скончалась. Я ничего не понимала. Я испугалась…

– Стало быть, вы признаетесь, что не верили в справедливость испанского правосудия? Вы не верили, что оно способно раскрыть причины странной смерти вашей сестры? Вы полагали, что наше правосудие может преследовать невинных? Или же вы виновны и потому испугались и бежали?

Он задавал все эти вопросы спокойно, не повышая голоса. Но чем спокойнее звучал его голос, тем более я чувствовала себя в ловушке. Что сказать? Как оправдаться?..

– Я не виновна в смерти моей сестры, – наконец сдавленно произнесла я. – Я ничего не знала об испанском правосудии. Теперь я убеждаюсь, что оно справедливо и не может преследовать невинных… – внезапно меня осенило. – Теперь я убеждаюсь, что испанское правосудие в сравнении с английским значительно более справедливо…

Может быть, эта лесть подействует? Или я снова сделала неверный шаг? Лицо человека за столом оставалось непроницаемым.

Он подал знак и меня вывели за дверь. Там уже ждал давешний стражник. Он увел меня в мою камеру.

Тюремщица принесла мне еду. Затем я осталась одна.

Я пыталась угадать, определить, о чем будут меня спрашивать дальше. Кажется, ясно, что дальнейшие вопросы будут связаны с трагической гибелью Коринны…

Сколько я пережила с тех пор! Иной раз мне чудится, будто Коринна просто приснилась мне. Я даже не могу оплакать ее…

 

Глава сто одиннадцатая

На следующий день меня снова повели на допрос. Самое ужасное было, что я не могла себе представить, о чем же все-таки меня будут спрашивать, чего хотят добиться. Я не знала, что я должна говорить. Где мой сын? А Санчо, Этторе, Большой Джон, верная Нэн… Конечно, их тоже допрашивали. Что они говорили? Как сделать так, чтобы мои ответы не противоречили тому, что говорили они? Увы, все это были совершенно бесплодные размышления.

На этот раз меня допрашивал все в том же помещении все тот же человек в темной рясе.

Он сидел за широким столом все в том же кресле с высокой жесткой спинкой. Я стояла перед ним. Это нервировало меня и увеличивало мою растерянность.

– Итак, – начал он, – В прошлый раз вы показали, что вам ничего не было известно о нашем правосудии? Так ли это?

– Да, – я сжала губы. Больше всего мне хотелось молчать, а раз уж это невозможно, буду говорить как можно меньше.

– Вы будете утверждать, что вам вообще мало что известно об Испании?

– Да, пожалуй, так.

– Почему же вы решили приехать сюда? Я почувствовала, что ладони мои вспотели.

– Об Испании мне рассказывали. Моя мачеха…

– А Санчо Пико не рассказывал вам об Испании?

– Да, и он…

– Какие отношения связывали вас? Да, отпираться, лгать не имело смысла.

– Близкие, – голос мой дрожал.

– Он рассказывал вам об Испании?

– Да. И мачеха.

– Поэтому вы решили приехать сюда?

– Именно поэтому.

Я все еще не понимала, чего же добиваются от меня. Но следующий вопрос раскрыл мне глаза.

– Санчо Пико много рассказывал вам об Испании?

– Да. Пожалуй.

– Он не говорил о нашей стране ничего дурного?

– Только хорошее. Он мечтал вернуться на родину. Если бы он говорил дурное, мы бы не решились поехать сюда с детьми.

– Ваша сестра находилась в любовной связи с господином Этторе Биокка?

– Нет! Насколько мне известно, нет. – А вы сами?

– Нет…

«В сущности, я говорю правду, – убеждала я себя. – Ведь наши совместные забавы вчетвером никак нельзя назвать „любовной связью“».

– Санчо Пико говорил с вами об испанском правосудии?

– Нет. Не помню.

– О святейшей инквизиции?

– Не помню.

– Не помните или не говорил?

– Пожалуй, не помню.

– В своих беседах с вами Санчо Пико хулил имя Божие?

Так! Значит, это все из-за него, из-за Санчо!

– Нет.

– Нет или не помните?

– Нет!

– Осуждал святейшую инквизицию, монахов и священников?

– Нет!

– Как вы полагаете, кто повинен в смерти вашей сестры?

– Не знаю. Если бы я знала…

– Вы полагаете, незадолго до своей гибели ваша сестра вела достойную нравственную жизнь?

– Она не совершила ничего дурного.

Он снова подает знак. Меня выводят. Допрос окончен.

В камере я начинаю размышлять. Все прояснилось. Правда, ясность эта очень уж нерадостная. Они хотят осудить Санчо! Кажется, они хотят обвинить его в смерти Коринны. Бедная Коринна! Во всяком случае, я, кажется, поняла, почему она погибла. Бедный Санчо! Как мог он быть таким недальновидным?! А я? Как могла я не понять, что в Испании он может подвергнуться преследованиям? Мне ведь достаточно известны его вольнодумные убеждения…

Коринна!.. Значит, им все же нужен был повод для того, чтобы арестовать Санчо. Конечно, нанятые в Кадисе слуги были подкуплены… Служанка, которую я тогда (Боже! как давно…) встретила, выходя из комнаты Коринны… Она отравила мою сестру… Стакан воды… Санчо обвиняется в убийстве… Я совершенно сломлена… Его я не спасу!.. А я сама?.. Удастся ли спастись мне самой? А Этторе, Нэн, Большой Джон?..

 

Глава сто двенадцатая

Новый допрос. Я чувствовала себя совершенно беспомощной.

– Итак, вы утверждаете, что ваша сестра вела вполне достойную нравственную жизнь?

– Я не знаю за ней ничего дурного.

– Не знаете, или же она на самом деле ничего дурного не совершала?

– Полагаю, что на самом деле.

Он оборачивается к одному из стражников и делает знак. Тот выходит из комнаты.

Молчание. Тишина. Только поленья потрескивают в камине. Меня знобит в тонком шерстяном платье. Что сейчас произойдет? Меня будут пытать? Принесут орудия пытки… огонь здесь… Только не это!.. Или… Меня осенила внезапная догадка. Сейчас я увижу Санчо! Это очная ставка…

То, что произошло затем, я долго вспоминала как самый ужасный кошмар в моей жизни, и понадобилось много других, еще более страшных событий, чтобы воспоминание это утратило свою ужасающую яркость…

Дверь распахнулась. Несколько стражников ввели в комнату троих – женщину и двух мужчин. Я тотчас узнала Нэн Бриттен. Руки ее были закованы в цепи, она была неимоверно худа. Ее морили голодом? Но никаких следов пыток я не заметила. Она рванулась ко мне, упала на колени, молча обхватила мои ноги, зарыдала. Ее оттащили.

Я сначала не могла узнать мужчин. Нет, это не Санчо. Преодолевая тошноту, я заставила себя вглядеться в их лица. О! Это были Этторе Биокка и муж Нэн, мой верный слуга Большой Джон.

Оба едва держались на ногах. Должно быть, их пытали, выворачивая конечности. На их лица невозможно было глядеть без ужаса. Им прижигали щипцами кожу. Глаза были выжжены, страшно зияли кровавые впадины… О!

Всех троих держали чуть поодаль от меня, перед столом, за которым расположился наш мучитель. Он обратился к Этторе:

– Вы господин Этторе Биокка?

– Да, – прозвучал слабый, до неузнаваемости изменившийся голос.

– Вы признаете, что находились в противоестественной интимной связи одновременно с доном Санчо Пико, герцогиней Райвенспер и ее сестрой, леди Коринной Карлтон?

– Да.

– Вы присутствовали при вольнодумных беседах, которые вел дон Санчо Пико?

– Да.

– Вы и сами поддерживали подобные беседы?

– Да.

– Вы и дон Санчо Пико склоняли герцогиню Райвенспер и леди Коринну к участию в подобных беседах?

– Да.

– Вы признаете, что дон Санчо Пико убил леди Коринну Карлтон посредством отравления?

– Да.

– Он хотел избавиться от нее по наущению герцогини Райвенспер?

– Да.

Я застыла в оцепенении.

Между тем кошмар продолжался.

Нэн и Большого Джона спросили, подтверждают ли они все вышесказанное. И, о ужас, они подтвердили. Пытки и мучения сломили их. Я была не вправе в чем-либо обвинять их. Меня ведь не пытали.

Инквизитор за столом сделал знак увести Этторе, Нэн и Джона. Нэн снова попыталась кинуться к моим ногам, но ей не дали. Бедная Нэн! Я от всей души простила ее. Когда всех троих увели, инквизитор снова обратился ко мне:

– А вы, ваша светлость, подтверждаете теперь все вышесказанное?

Первым моим естественным побуждением было крикнуть «нет». Затем я быстро подумала, да, могу признать, что вступила с Этторе и Санчо в интимные отношения, но буду отрицать то, что называют «вольнодумными беседами», равно как и причастность мою и Санчо к убийству Коринны. Но тотчас, к счастью своему, я вспомнила, ведь Санчо говорил, что попавший в канцелярию инквизиции не должен ничего отрицать, это только усугубит его ужасное положение. Нужно признавать все инкриминируемые тебе обвинения и каяться.

– Да, – прозвучал мой хриплый шепот. – Я все подтверждаю и раскаиваюсь искренне, – ужас развязал мне язык. – Но я умоляю, – прибавила я, – о встрече с представителями посольства моей страны…

Зачем я просила об этом? Конечно, мне откажут. Но, может быть, все же… Где мой сын Брюс? Ему не удалось добраться до английского посла?..

– Ваше желание будет исполнено, – прозвучало внезапно.

Я не верила своим ушам. Неужели я спасена?

 

Глава сто тринадцатая

Ночью я ни на миг не сомкнула глаза. Я спасена! Завтра, завтра… Меня освободят. Конечно, у них есть договоренность с посольством. Меня просто хотят попугать. Будем надеяться, что отпустят и Нэн и Большого Джона. А Этторе и Санчо? Нет, их уже не спасти. Но я все равно попытаюсь, насколько это будет в моих силах…

Утро. Наконец-то. Молчаливая тюремщица принесла мне завтрак. Я едва притронулась к пище. С нетерпением ждала я, когда же меня поведут на допрос. Но вот явился мой обычный провожатый. Я шла быстро, с гордо вскинутой головой. На мгновение я даже забыла о своих поредевших волосах, о своем изуродованном оспой лице.

Распахнулась дверь. Я смело шагнула вперед. И тотчас невольно отпрянула. В кресле рядом с креслом инквизитора сидел не кто иной как герцог Бэкингем. Да, тот самый, сумасброд, интриган, холодный циник, бывший некогда моим любовником. Его нарядный костюм, шляпа с пером, пышный завитой парик, аромат дорогих духов – все это так резко контрастировало с обстановкой канцелярии, с мрачными темными одеяниями…

Значит, герцог сделался послом в Испании. Зачем? Когда-то я была в курсе придворных сплетен и теперь мне нетрудно было догадаться. При дворе Карла II давно толковали, что герцог влюблен в совсем юную девочку, принцессу Анну Австрийскую, старшую дочь испанского короля, предназначенную в жены королю Франции Людовику XIV. Говорили, будто эта страсть – единственное, что в состоянии мучить и терзать холодного герцога… Так вот зачем он здесь!..

Бэкингем смотрел на меня сверху вниз. Я вскинула голову и храбро посмотрела прямо ему в глаза. То, что я прочла в его взгляде, совершенно выбило меня из колеи. Я ожидала встретить издевку, презрение, злобную насмешку. Но вместо этого увидела растерянность и жалость. О, как я ужасно изменилась. Я стала жалкой. Мой вид смутил герцога. Должно быть он теперь думает: «И против этого жалкого существа, против этой несчастной пародии на женщину я интригую?! На то, чтобы навредить ей, я трачу изощренность своего ума?! О, как постыдно и нелепо!»

Я снова опустила голову. Затем вспомнила о Брюсе, о своем сыне. Возможно, от герцога зависит или будет зависеть его жизнь. Я устремила на Бэкингема жалобный, умоляющий взгляд. Он посмотрел на меня все с той же жалостью и отвел глаза.

– Ваша светлость, – почтительно обратился к нему инквизитор. – Вы подтверждаете, что стоящая перед нами дама действительно герцогиня Райвенспер?

– О, да.

– Что вам известно о ее репутации, о ее поведении в Английском королевстве?

– Это весьма прискорбно, но поведение герцогини всегда оставляло, мягко выражаясь, желать лучшего.

– Английское посольство, возглавляемое вами, желает от имени Английского королевства выразить протест по поводу обвинения герцогини в безнравственном поведении и соучастии в убийстве?

– О, нет. В данном случае мы целиком полагаемся на компетенцию духовного и светского испанского судопроизводства.

С этими словами герцог поднялся, слегка наклонил голову перед инквизитором. Колыхнулись перья на шляпе. Стражник почтительно распахнул дверь. Герцог вышел, не взглянув на меня.

 

Глава сто четырнадцатая

Я сидела в своей камере, на узкой деревянной кровати, в полном одиночестве. Что теперь?

Я устала тревожиться, переживать, надеяться. Я не оплакивала Коринну. Я не думала о детях, о Санчо. Я не жалела о своей красоте, погубленной оспой. Я даже готова была умереть. Это странно и страшно, но я даже не боялась пыток. Мне было все равно.

Наутро тюремщица, как обычно, принесла мне завтрак. Я спокойно поела. Она унесла посуду. Затем в мою камеру вошли люди в темных одеждах и стражники. Один из инквизиторов приказал мне встать. Я послушно поднялась. Он объявил, что за преступления против нравственности и за соучастие в убийстве я приговариваюсь к пожизненному тюремному заключению.

– Следуйте за нами, – закончил он свою короткую речь.

И снова я послушно пошла за инквизиторами. Стражники двинулись за мной.

Я даже не думала о том, насколько несправедлив этот приговор. Что толку раздумывать о справедливости. Всегда прав будет тот, в чьих руках власть. А я? Я даже испытывала что-то вроде радости. Еще бы! Меня не будут пытать. Меня не сожгут. Разве это не повод для радости?

Мы продолжали наш путь по нескончаемым коридорам и галереям. Наконец один из инквизиторов отпер маленькую железную дверь. Мне приказали войти в помещение. Дверь за мной тотчас захлопнулась.

Да, теперь я могла бы вспомнить свою прежнюю камеру как идеал покоя и уюта. Что уж говорить о комнате в доме старухи-преступницы! Там были просто королевские покои.

Теперешнее место моего заточения представляло собой нечто вроде крохотной кельи. Неровный сводчатый потолок был настолько низок, что стоя приходилось пригибать голову. Помещение не отапливалось. От каменных стен тянуло неимоверной сыростью и плесенью. Зарешеченное оконце почти не пропускало света, зато в изобилии дарило мне холодный ветер, брызги дождя и дуновения снега. Вся обстановка моего нового жилища состояла из сосуда для известных надобностей и охапки соломы в углу.

Кувшина с водой не было. Возможно, меня хотят уморить голодом и жаждой. Впрочем, стены здесь настолько сырые, что я могу слизывать влагу. А, впрочем, долго я здесь не протяну.

Удивительно, как спокойно я думала обо всем этом.

Солома тоже порядочно отсырела. Я вытянулась и закрыла глаза, ожидая вскоре услышать возню тюремных крыс. Но крыс здесь не оказалось. Им просто нечем было поживиться здесь.

Наутро в камере чуть посветлело. Я открыла глаза. Значит, я спала. У меня не было ни гребенки, ни туалетных принадлежностей. Я провела ладонями по стенам, и когда ладони увлажнились, смочила лицо. Затем, как могла, расчесала волосы пальцами и кое-как уложила.

Распахнулась дверь. Стражник внес кувшин воды и ковригу хлеба.

– На пять дней, – сипло объявил он.

Если бы я имела глупость сейчас попытаться бежать, я бы далеко не убежала. В дверях стерег еще один стражник.

Дни потянулись за днями. Первое время я их не считала. А когда мне наконец-то пришло в голову, что хорошо бы считать, я уже не знала, сколько же всего дней прошло. Каждые пять дней мне приносили хлеб и воду. Стражник уносил сосуд для известных надобностей и возвращал мне его пустым. Не помню, сколько прошло дней, недель или даже месяцев, но у меня начали шататься зубы. Несколько зубов выпало. Зеркала у меня, конечно, не было. Однажды мне пришло в голову посмотреться в воду, налитую в кувшин, но горлышко оказалось слишком узко. Меня уже даже забавляла мысль о том, какой страшной я, должно быть, сделалась. Но мне некого было испугать моей страшной внешностью. Стражники, являвшиеся каждые пять дней, не обращали на меня ни малейшего внимания.

Я подолгу спала. Наступила осень, затем зима. Холод не убил меня. Я встретила весну. Затем меня измучила летняя жара… Затем… снова наступила дождливая осень. За осенью – зима. Затем – весна… Сколько раз повторился этот круговорот? Не знаю…

Иногда я чувствовала себя слабой и больной, не могла даже приподняться. Но я не умирала. Выздоровев, я снова вставала, пыталась ходить по своей страшной камере. Я разговаривала сама с собой, произносила бессмысленные фразы…

Однажды весной странный звук заставил меня встрепенуться. Я сидела на соломе, вытянув ноги, и тупо смотрела прямо перед собой. Было теплее, чем обычно, это доставляло мне удовольствие. И внезапно – странный звук. Кажется, я долго не могла понять – что же это такое? Что?

И вдруг поняла. Это насекомое! Я завертела головой. Да, вот он, маленький черный жук! Он бестолково кружил, тыкаясь о стены. Он погибнет здесь! Невольная жалость охватила все мое существо. Странно, я, давно уже не думавшая ни о детях, ни о себе самой, прониклась такой мучительной, до слез, жалостью к беспомощному жуку.

Я приподнялась, встала на колени, поползла по полу. Встала, вытянула руки. Чуть не ударилась о низкий потолок…

Наконец мне удалось поймать жука. Он отчаянно жужжал, царапал мои ладони острыми лапками. Не понимаю, откуда взялись у меня силы! Я ногой нащупала выступ на стене, уперлась, высунула ладонь наружу, всей кожей ощутила дуновение весеннего ветерка, свежее ароматное дуновение. Я выпустила жука на свободу. Тут нога начала скользить, я ухватилась рукой за решетку. Потеряла равновесие. Шлепнулась на солому. Мне было больно. Я ощутила кровь. На мгновение лишилась чувств, потом поняла, в чем тут дело. Решетка едва держалась в окне. Вцепившись в ее прутья, я невольно с силой дернула, и упала с решеткой в руке. Острые прутья поранили мне подбородок.

Я лежала навзничь. Ржавую решетку я оттолкнула. Над собой я видела клочок голубого весеннего неба, глядевший в незарешеченное окно. Мне казалось, что стало легче дышать.

И вдруг, словно молния, вспыхнула мысль: «Ведь это путь к свободе!»

Я поднялась на ноги, утерла кровь. Снова вскарабкалась на выступ, высунула голову и… вновь упала на солому без памяти. Солнце, небо, свет, все запахи природы лишили меня сознания.

Когда я очнулась вновь, уже темнело. Я твердо решила бежать. Я словно пробудилась от какого-то тупого оцепенения. Бежать, бежать! Чтобы хоть немного набраться сил, я заставила себя поесть, выпила воды.

Может быть подождать до завтрашнего утра? Завтра стражники еще не придут. А если вдруг придут прежде обычного своего времени? Нет, бежать сейчас же, немедленно.

Какая другая женщина в моем достаточно зрелом возрасте решилась бы на что-нибудь подобное? Обдирая локти и колени, я чудом взобралась в оконце и вылезла.

Если бы я теперь потеряла сознание, я бы непременно погибла.

Цепляясь за оконце, я едва удерживалась на узком каменном карнизе. Далеко внизу шумело море, темное, синее. Над морем ветер колебал зелень садов. Мимо меня пролетела птица. Темнело.

Я решительно начала спускаться. Удивительно, как я не сорвалась! Шаг, еще шаг. Легкий прыжок. Ноги мои увязли. Я не могла понять, что это – грязь или рыхлая земля. Я почувствовала, что лечу вниз. Изо всех сил я старалась держаться. Миг спустя я осознала, что проваливаюсь под землю. Да, да, не качусь по склону, а проваливаюсь под землю. Но почему?

 

Глава сто пятнадцатая

Я упала на что-то жесткое, больно ударилась. Раздался страшный грохот. Падение оглушило меня. Но лишь на самое короткое время. Я тотчас широко раскрыла глаза.

Я лежала на каменном полу крохотной камеры с низким потолком. Я могла бы подумать, что чудом вернулась в свою камеру, но в глаза мне бросилось зарешеченное окно. Нет!

На склоне горы я провалилась. И вот я снова в тюрьме. Обвал, вызванный моим падением, закрыл дорогу к свободе.

Все произошло так быстро. Я села на полу, ошеломленная. Но где я? В пустой камере? Тогда мое положение ужасно. Сюда не принесут ни воды, ни еды. Я погибну от жажды и голода.

В темноте кто-то зашевелился. Крыса? Нет, слишком сильные звуки. Человек!

Темное сгорбленное существо приблизилось ко мне. Из лохмотьев глянуло на меня одичалое лицо, глубоко запавшие глаза, беззубый рот, свалявшиеся космы. Женщина! Быть может, и я сейчас выгляжу так же. Смотри же, Эмбер! Любуйся наконец своим отражением…

Я не успела заговорить, не успела спросить обычное «кто вы?» Существо приковыляло поближе и заговорило. Я улавливала лишь интонации. Оно (она?) явно что-то рассказывало мне. Но на каком языке? Я не могла понять. Или это какой-то незнакомый мне язык, или просто длительное заточение помутило разум этой несчастной и она несет какую-то тарабарщину.

Мне сделалось не по себе, я почувствовала опасность. Теперь я могла с грустью вспомнить о счастливом безопасном одиночестве в моей прежней камере.

Я пригляделась. Женщина что-то держала в руках. Она улыбалась, а может, это были просто мышечные судороги. Она что-то показывала мне. Даже протягивала. Это…

Это была кость, человеческая берцовая кость.

Женщина продолжала говорить, словно бы убеждала меня. Затем, размахивая костью, двинулась ко мне. На лице ее появилось злобное сосредоточенное выражение. Вот она замахнулась. Я поспешно вскочила и ударила ее по руке. Кость выпала, шлепнулась на солому. Моя противница кинулась на меня. Она оказалась неожиданно сильной. Ногти были острыми, словно звериные когти, пальцы – неимоверно цепкими. Дыхание ее беззубого рта было зловонным – страшное дыхание зверя, питающегося падалью.

Началась драка. Она впилась когтями мне в шею. Большие грязные зубы тянулись к моему горлу. Я почти теряла сознание от страшного зловония. Отчаяние исторгло у меня крик, громкий призыв. Кажется, никогда в жизни я так не кричала…

– На помощь! На… помощь!.. А-а-а!!!

Страшное костистое тело придавливало меня. Я вопила из последних сил, как безумная.

И вдруг послышался шум бегущих ног. Не знаю, каким шестым чувством я осознала, что это человек, такой же, как я, наделенный сознанием, не обезумевший от заточения. Стражник? Что ж, пусть! Лишь бы не смерть от когтей этого зловонного существа.

Я увидела, как новый участник нашей драмы борется с моей противницей. Она извивалась, стремилась вонзить свои когти в его руки, в его шею и грудь. С силой приподняв ее, он ударил ее головой о каменную стену и отшвырнул на пол. Она лежала недвижно, словно куча лохмотьев. Я почувствовала облегчение.

Он быстро наклонился надо мной. Мои чувствительные ноздри уловили – от него еще пахло свободой. Запахи плесени, гниения, сырости еще не успели перебить этот аромат свободы, исходящий от свободного человека, который ходит на вольном воздухе, ездит верхом, носит оружие, ест яблоки…

Раздался его голос, голос человека, молодой мужской голос:

– Кто вы? Что с вами? Вы живы?

На несколько мгновений меня охватил ужас. Вот сейчас я отвечу ему, отвечу сипло, хрипло, не по-человечески. Но надо, надо заговорить.

– Я осуждена безвинно, – я старалась четко произносить слова. – Я пыталась бежать…

Он протянул руку. Я ухватилась за его теплые живые пальцы. Он помог мне подняться.

– Здесь случился обвал, – снова заговорил он, и звучание этого юношеского голоса заставляло меня плакать. – Я услышал ваши крики и бросился на помощь. Оказалось, можно пройти, переборки обрушились…

– Что с ней? – пробормотала я, указав на скорчившееся на полу существо.

Он решительно шагнул вперед.

– Осторожно! – невольно вырвалось у меня. Он оглянулся и…

Боже, он улыбнулся! Сколько веков тому назад я видела живую человеческую улыбку? Боже, Боже!.. Юная мужская, чуть простодушная улыбка… Боже!..

Я не могла сдержаться и тихо заплакала.

Он наклонился над лежащей женщиной и, приподняв костлявую ее руку, пощупал пульс. Затем распрямился.

– Мертва! – чуть отчужденно произнес он, и тотчас добавил, оправдываясь с прелестной робостью. – Я не мог иначе. Я не хотел убивать ее…

– Нет, нет, ничего, – я прислушалась к звучанию своего голоса. Чуть глуховато, но, кажется, вполне по-человечески и внятно.

Интересно, почувствовал ли он по моим интонациям, что я пытаюсь улыбнуться?

– Нам надо уйти отсюда, – он подошел ко мне.

– Куда? – я грустно подумала, что эта женственная беззащитность моих интонаций должна страшно контрастировать с моей уродливой внешностью.

– В мою камеру, – ответил он. – Здесь можно пройти.

Я покорно двинулась за ним. Спотыкаясь о завалы и осыпи, мы пробрались в его камеру. Он держал меня за руку. Я чувствовала, как дрожат его пальцы.

– Завтра придет стражник, – теперь он чуть задыхался. – Принесет воду и хлеб. Надо будет попытаться бежать.

Я кивнула. Зубы мои стучали. Боже, он услышит и что же он подумает?

Он действительно услышал и заговорил с искренним сочувствием:

– Успокойтесь! Все будет хорошо. Вы, наверное, пробыли здесь очень долго?

– Да, – я силилась овладеть собой.

– А я совсем мало. Но, честно говоря, с меня довольно!

Такая мальчишеская искренность прозвучала в его голосе, что я невольно засмеялась.

Он помог мне устроиться поудобнее на охапке соломы и присел рядом.

– Дайте мне воды, – попросила я, внезапно ощутив сильную жажду.

Он поднес мне кувшин, подал хлеб. Я поела, запила хлеб водой. Подумайте сами, после всего, что произошло, я спокойно могла есть и пить.

– Возможно, именно мне вы будете обязаны своей свободой, – сказала я.

– Почему? – спросил он с любопытством.

Я рассказала историю моего бегства. Редко кто имел такого внимательного слушателя. Он спросил, кто я.

Мне не хотелось много говорить о себе. Я сказала только, что я из далекой страны, именуемой Англией, мое имя Эмбер, что означает «янтарь» так назвала меня мать, потому что мои младенческие глаза напомнили ей янтарные глаза моего отца, которого она очень любила. Я вдова, у меня трое детей. А в тюрьму я попала, потому что влюбилась в испанца-вольнодумца; чтобы иметь повод схватить его, его обвинили в убийстве моей младшей сестры, а меня обвинили в соучастии. Должно быть, его казнили. А где мои дети и дети моей сестры, я не знаю…

– Вы так отрешенно говорите обо всем этом, – с горечью произнес он. – Я чувствую, как заточение истерзало вашу душу.

Я подумала, что он умен и в состоянии тонко чувствовать.

– Не знаете ли вы, кто была та женщина, которая напала на меня? – спросила я, чтобы отвлечь его от печальных мыслей и отвлечься самой. – Впрочем, едва ли вы можете знать, ведь здешние стражники, кажется, не очень-то разговорчивы.

– Как раз и знаю, – ответил он совсем по-детски. – Когда меня вели в эту камеру, мне сказали, что рядом, в соседней камере, – безумный гермафродит…

– Значит, это даже и не женщина! – я вздрогнула от отвращения.

– Нет, не женщина и не мужчина. Это страшная камера. Там, должно быть, давно кто-то умер, а скелет не убрали. Видели, как она размахивала костями?

Я кивнула.

Мне показалось, что он внимательно смотрит на меня.

– Они мне сказали, чтобы поиздеваться надо мной, – он сделал паузу, – ведь я осужден за преступление против нравственности.

– Я тоже, – быстро сказала я, чтобы ободрить моего собеседника.

– А то существо, – заметил он, – кажется, не совершило никакого преступления. Оно попало в заточение просто потому, что родилось не таким, как большинство людей. Бедняга!

– Да! – эхом откликнулась я.

Вдруг я вспомнила свою жалость к жуку… Теперь меня все сильнее охватывала жалость к этому юноше… Значит, ко мне возвращается способность чувствовать!..

– Я не спрашиваю вас, за какое преступление против нравственности вы осуждены, – решительно заговорил он. – Скорее всего, просто за любовь к мужчине. Я же осужден за мужеложество.

– Люди имеют право наслаждаться жизнью так, как им хочется, – громко произнесла я. – Главное, чтобы они не причиняли друг другу вреда.

– Пожалуй, – он тихо рассмеялся, затем голос его сделался робким. – До прихода стражников еще так много времени. Я так давно ни с кем не говорил. Хотите, я расскажу вам о себе?

– Да, разумеется, – с воодушевлением согласилась я.

 

Глава сто шестнадцатая

И он начал свой рассказ.

– Я родился очень далеко от этих мест, так же как и вы. Мы оба говорим по-испански, но это не наш родной язык. Мой родной язык – язык унгаров. Моя родина – унгарское королевство. Это красивая земля. Там есть и горы, и зеленые холмы, и реки, и леса, полные диких зверей. Некогда наше королевство было велико и обширно, но теперь часть наших земель принадлежит оттоманскому султану.

Вы сказали мне, что вы благородного происхождения. О себе я, к сожалению, так сказать не могу, хотя и появился на свет в большом замке. Отец и мать прислуживали в замке. По-унгарски меня нарекли Чоки, а христианское мое имя Андреас.

Я рос, играя на обширном замковом дворе, бродя по бесчисленным галереям и переходам. Хозяева гордились древностью своего рода.

Однажды в гости к ним приехал один из оттоманских полководцев. Мне было тогда лет десять. Конечно, я выскочил во двор, поглядеть на гостя.

Это и вправду было интересное зрелище. Целая кавалькада устремилась в замковый двор и заполонила его. Никогда прежде я не видел таких прекрасных горячих коней. Гости были одеты в кафтаны, затканные золотом. На головах у них красовались цветные тюрбаны. Я замер, завороженный этим зрелищем. Один из всадников заметил меня и сделал мне знак приблизиться. Я послушно подошел поближе. Он кинул мне золотую монетку. Я тотчас же побежал к матери и отдал ей дорогой подарок. Она порадовалась.

Вечером в замке был пир. На следующий день господа и их гости отправились на охоту. Затем – снова пир. Так проводили они время где-то с неделю.

Но вот настало время отъезда. Рано утром гости садились на коней. Я вертелся во дворе, разглядывая их. Вдруг тот, что дал мне монету, наклонясь с седла, что-то сказал моему хозяину. Хозяин немедленно подозвал меня, поманив пальцем. У него было много слуг и он не утруждал себя запоминанием всех имен.

– Как тебя зовут? – спросил он.

– Чоки.

– Чей ты сын?

– Конюха Милоша и прядильщицы Тюнде.

– Так вот, Чоки, – отныне это будет твой хозяин, – он показал на оттоманского знатного воина, – ты поедешь с ним. Я дарю ему тебя.

А надо вам сказать, что родители мои принадлежали семье, владевшей замком, они были крепостными людьми.

Если только что мне нравилось глазеть на занятных гостей, то теперь они стали мне казаться страшными. Мне вовсе не хотелось покидать родные места, расставаться с родителями, которых я очень любил. Из глаз моих, прямо на замурзанные щеки, брызнули горькие слезы. Я заревел в голос. Хозяин нахмурился.

– Что это значит? – резко произнес он. – Уймись и поезжай вместе со своим новым хозяином!

– Дайте мне хотя бы проститься с отцом и матерью, – попросил я сквозь слезы.

Мой новый хозяин, с любопытством следивший за этой сценой, обратился к владельцу замка:

– Дайте парнишке попрощаться с родными.

– О, вы не знаете, какими воплями и гримасами все это будет сопровождаться, Абдуллах-ага! – воскликнул владелец замка.

Кажется, оба они не желали слушать никаких воплей. Мой новый хозяин приказал одному из своих подчиненных воинов взять меня к нему на седло. Тот, в свою очередь, приказал, чтобы меня ему подали, ему не хотелось спешиваться. Кто-то из слуг владельца замка поднял меня и передал слуге моего нового хозяина.

Между тем уже успели сказать моим родителям, что меня увозят. А я был их единственным сыном и они были уже людьми очень немолодыми. Кавалькада тронулась со двора. Тут выбежали мои отец и мать и кинулись следом, рыдая в голос и причитая. Владелец замка приказал прогнать их кнутом. В результате разразился еще более отчаянный плач. Провожаемый таким образом, я покинул дом, где родился.

Меня увезли не так уж далеко. Теперь меня отделял от родителей какой-нибудь день пути. Но у меня было ощущение, что я покинул их навсегда, я бы побоялся отправиться навестить их.

Мой новый хозяин Абдуллах-ага занимал старинный унгарский замок. Это был богатый человек, но по складу своего характера скорее воин, нежели рачительный владелец имущества. Каждый день шумные пиры, празднества, охота, стрельба в цель.

Мои обязанности не были особенно обременительны. Меня красиво одевали и вкусно кормили. Я состоял при хозяине и по его приказанию подавал ему платок – утереть руки, воду в чаше и прочие мелочи.

Мне жилось довольно весело. Ежедневно я видел много новых лиц, наблюдал разные ситуации и учился понимать человеческие характеры.

Но вот судьба моя снова переменилась. Однажды вечером хозяин подозвал меня и предупредил на унгарском языке:

– Готовься, Чоки. Завтра утром ты уедешь за море. Я отдаю тебя в услужение господину Хараламбосу. Он богатый человек, купец. Он берет тебя для своего сына.

На этот раз я не плакал, а только поклонился, поблагодарил, как меня учили, и вышел.

Господин Хараламбос увидел меня на пиру, но я его не приметил. Это был приземистый человечек с быстрыми жестами. На этот раз меня и вправду увозили далеко. Я снова подумал о том, что хорошо бы проститься с родителями. Но как это сделать?

Наутро я подошел к моему новому хозяину. Я низко поклонился ему.

– Господин Хараламбос, – начал я, – я радуюсь тому, что попал к вам в услужение. Вы ведь христианин. Знайте, что и я был крещен и мое христианское имя Андреас.

Он усмехнулся добродушно и потрепал меня по щеке.

– Господин Хараламбос, – продолжал я, ободренный, – не будете ли вы проезжать мимо такого-то замка?

– Вроде буду, а зачем тебе?

– Там остались мои родители. Позвольте мне проститься с ними!

Он позволил, и я был вне себя от радости.

Он попросил у моего самого первого хозяина, владельца замка, дозволения остановиться на ночь. Тот принял гостя своего приятеля Абдуллаха-аги. Таким образом, я смог всю ночь проговорить с отцом и матерью. Они плакали и обнимали меня. Это были очень бедные люди, они ничего не могли мне дать на память о себе. И посоветовать мне они ничего не могли. Я обещал им вернуться, если смогу. Так мы простились.

– Не надо утром провожать меня, – просил я. – Мне это больно будет.

Отец и мать исполнили мою просьбу. Долго я пробыл в пути. Плыл на корабле по морю. Наконец показались стены и башни красивого города.

– Это наш Константинополис – город нашего императора, великого Константина! – сказал мне господин Хараламбос. – Эти гнусные турки захватили его и великую церковь Святой Софии превратили в свою мечеть! Они исказили само название города, и зовут его Истанбулом. Но когда-нибудь мы, византийцы, снова завладеем нашими святынями!

Так я узнал, что господин Хараламбос ненавидит оттоманцев. Но он скрывал свою ненависть под покровом лести и хитрости. Это мне вовсе не нравилось. По мне, если ненавидишь, признайся, если не любишь – скажи честно!

– А если любишь? – вырвался у меня невольный вопрос.

О Боже, неужели я снова становлюсь женщиной? Неужели все пережитое не удушило, не убило мою женскую суть?

– Если любишь? – Чоки на миг задумался, затем ответил с легким оттенком бесшабашности. – Если любишь, тоже говори об этом прямо!

Я улыбнулась.

Чоки продолжил свой рассказ.

– Господин Хараламбос приставил меня к своему сыну. Семья господина Хараламбоса была невелика – он сам, его супруга Пульхерия и их сын, мальчик моих лет по имени Николаос. Я должен был прислуживать Николаосу, но получилось так, что мы с ним сразу подружились и привязались друг к другу. Вместе с ним я учился у старого монаха, который приходил из ближнего монастыря по приказанию госпожи Пульхерии. Она была очень набожна, происходила из довольно знатной семьи и считала, что осчастливила купца Хараламбоса, сочетавшись с ним браком. Хараламбос мечтал, что сын продолжит его дело, станет торговцем. Пульхерия видела своего сына в будущем священником. Хараламбос решил пока не перечить супруге, но в дальнейшем, когда мальчик еще подрастет, настоять на своем.

Жили они в богатом доме с садом. Это было мало похоже на безалаберную замковую жизнь на широкую ногу моего первого хозяина или Абдуллаха-аги. В доме госпожи Пульхерии всюду чувствовались рука и глаз рачительной хозяйки. Все было таким чистым и уютным, слуги держали себя скромно и проводили время за работой.

Госпожа Пульхерия не любила многолюдства, мешавшего ее молитвенному сосредоточению, которому она любила предаваться в часы, свободные от надзора за домашним хозяйством. Она держала в доме совсем немного слуг. Один из них был человеком особенно примечательным. Звали его Михаил, сын Козмаса. Родом он был из далекой снежной Московии. В раннем детстве покинул он родину, много странствовал, сначала с родителями, затем один. Он знал множество языков, прочел, казалось, все на свете книги. В доме господина Хараламбоса он был назначен ведать домашней библиотекой. Когда он начинал говорить, невозможно было уйти недослушав.

Монах по повелению госпожи Пульхерии толковал Николаосу и мне только о божественном, читал нам лишь труды отцов церкви. Он учил нас, что земная жизнь – тленна и преходяща, она всего лишь ступень, отделяющая нас от жизни вечной. Но Михаил, сын Козмаса, говорил нам иное. И глаза его сверкали странным огнем. Он уверял, что жизнь прекрасна и преисполнена наслаждений, что сама по себе жизнь представляет огромную ценность. Он повел нас в отведенную ему комнату и показал маленькие мраморные статуэтки обнаженных мужчин и женщин, показал чудесные сосуды, где на черном фоне были изображены красные фигурки людей, дышавшие такой живостью и подвижностью.

– Это сделали твои предки, – говорил он Николаосу.

Он рассказывал нам о странах Европы, где поэты в прекрасных стихах воспевают женскую красоту и любовь. Он читал нам стихи и слушать его было так чудесно!

А еще московит Михаил, сын Козмаса, умел рассказывать удивительные истории, такие занимательные, что все просто диву давались.

Однако кончилось все это плохо. Госпожа Пульхерия сочла, что он дурно влияет на ее сына, и приказала московиту покинуть ее дом. Мы, Николаос и я, плакали, расставаясь с ним.

– Оставь мне хоть несколько своих книг, – упрашивал Николаос.

– Нет, – ответил московит, – я дал слово твоей матери, что ни одной своей книги тебе не оставлю. Она догадалась, что ты будешь просить меня об этом и взяла с меня слово. Но… – Михаил помолчал и лукаво улыбнулся. – Относительно Андреаса я никакого слова не давал.

В доме госпожи Пульхерии меня звали моим христианским именем, только Николаос наедине звал меня «Чоки». Мы с ним тотчас поняли, что имеет в виду московит. Да, он дал слово и не может подарить книгу сыну госпожи Пульхерии, зато он может сделать такой дорогой подарок мне!

Так он и поступил. И оставил мне несколько своих книг. А после покинул дом госпожи Пульхерии, и больше я никогда с ним не встречался.

Но мы с Николаосом помнили его. В часы, свободные от занятий с монахом, мы уединялись в комнате Николаоса, и перечитывали книги, оставленные Михаилом.

Из этих книг явствовало, что нет ничего на свете дороже и прекраснее человеческой любви.

– Я думаю, – сказал однажды Николаос, – что человек лучше всего служит Богу, когда любит другого человека.

– Да, – сразу вспомнил я, – возлюби ближнего своего, как самого себя!

– Это надо понять, – Николаос задумчиво сдвинул брови. – Любовь – очень сильное чувство, оно охватывает все твое существо. Один человек не может любить подобным образом сразу много людей. И не всякого своего ближнего ты можешь возлюбить. И ты любишь его не за какие-то его заслуги, не за его ум, или доброту, или набожность, а просто потому что любишь!

– Я согласен с тобой. Но думаю, отцу Герасимосу, который нас учит, лучше обо всем этом не говорить.

– Отец Герасимос и сам отдалился от Бога, и нас хочет отдалить. А ведь Господь – это прежде всего живая человеческая любовь!

Но мы, конечно, не стали вступать в открытый спор с отцом Герасимосом, и притворялись послушными учениками. Хотя мне подобное притворство не очень было по душе.

А между тем время шло. Мы росли, из мальчиков превращались в юношей. Господин Хараламбос действовал хитро, борясь со своей супругой госпожой Пульхерией, то есть, с ее желанием сделать Николаоса священником. Господин Хараламбос начал предлагать сыну сопровождать его в торговых поездках. Любознательный, как все подростки, тот охотно соглашался. Конечно, Николаос хотел, чтобы я ехал вместе с ним, но госпожа Пульхерия не позволяла. Сын пытался убеждать ее, что я очень предан ему и ни за что не убегу, и все же она стояла на своем. Она просто видела, что сын выходит из-под ее влияния, это огорчало ее, и сама того не сознавая, она мстила юноше и при этом всячески отстаивала и подчеркивала свои права хозяйки Дома.

Итак, у меня не было возможности сопровождать моего друга. Казалось бы, познав столько нового, увидев многообразную жизнь за стенами родного дома, Николаос должен был бы отдалиться и от меня. Но этого не произошло. Напротив, мы сдружились еще более. Ему доставляло огромное удовольствие без конца рассказывать мне о людях, с которыми он сталкивался в поездках, о городах и дорогах.

Мы были уже юношами лет по шестнадцать. В этом возрасте желания начинают волновать сердце. В книгах московита Михаила я читал о любви и о красавицах, но в доме госпожи Пульхерии не было молодых женщин. Мне позволяли отлучаться лишь в церковь, и то вместе с другими слугами, людьми далеко не молодыми и бдительно следившими за мной. Несмотря на этот докучный надзор, я ухитрялся поглядывать на женщин и девушек на улице, а в церкви только и делал, что разглядывал женскую половину. Разумеется, мы с Николаосом много рассуждали о любви и женщинах, но оставались теоретиками, а не практиками. Занятия с отцом Герасимосом прекратились, Николаос делался все более независимым.

Ему нравились постоянные разъезды, нравилось ремесло торговца. Но он мечтал о торговле необычной. Он говорил мне, что будет продавать европейцам те древние эллинские статуи и расписные сосуды, которые здесь в изобилии находили в земле. Церковь считала, что эти языческие кумиры следует уничтожать, таким образом погибало несметное число прекрасных произведений искусства.

– Я не буду жить здесь, – горячо говорил Николаос. – Я уеду в Европу! Там у меня будет богатый дом. Я соберу под кровлей этого дома множество антиков…

Разумеется, само собой подразумевалось, что я поеду с ним.

Частенько я спрашивал своего друга, чем же так манит его эта самая Европа.

– Свободой духовной жизни, – отвечал Николаос, – Там не как у нас. Там церковники не смеют осуждать людей за то, что те пишут стихи, поют песни, ходят в театры. Там никто не настаивает на том, будто жизнь бренна и греховна. Там любят жизнь!

И мне уже хотелось поскорее покинуть дом госпожи Пульхерии и начать жить!

Однажды Николаос вернулся из очередной поездки веселым и возбужденным. У меня была каморка под лестницей, но часто Николаос оставлял меня ночевать в своей комнате. Мы спали на его широкой постели, обняв друг друга, соприкосновение наших гладких, еще мальчишеских тел было приятно нам обоим. Но даже строгая госпожа Пульхерия не находила ничего дурного в этом нашем стремлении не разлучаться даже во сне. Мы были невинны.

В тот вечер Николаос позвал меня к себе. Мы уселись на полу на ковре и он принялся рассказывать. В поездке с ним действительно произошло необычайное. Видя его ум, отец предоставлял ему все большую свободу. Николаос мог бродить по улицам тех городов, где они останавливались. В гостинице познакомился он с молодым торговцем по имени Стефанос. Тот был старше Николаоса, уже женат. Стефанос предложил вечером пойти к женщинам.

– К продажным? – перебил я с любопытством.

– Да, конечно, – ответил Николаос.

Стефанос повел его в один тайный притон и там произошло важное для моего друга событие: он впервые познал женщину.

Я, конечно, узнав об этом, тотчас осыпал его градом вопросов. Мне хотелось знать решительно все: как это делается, что при этом говорится, какое удовольствие получается… Николаосу и самому хотелось говорить, он охотно удовлетворял мое ненасытное любопытство. И, конечно, он легко догадался о моем сокровенном желании.

– Ты тоже должен познать женщину! – заявил он. – Человек, не познавший женщину, это человек неполноценный. Ты не можешь быть таким…

Сказано – сделано! Наш огромный город Истанбул предоставлял нам огромное число возможностей. Теперь Николаос хорошо узнал свой родной город. С тех пор как он стал ездить с отцом и участвовать в торговых операциях, у него завелись деньги. Отец поощрял его усердие в торговых делах, отделяя ему часть выручки. Николаос не пожалел денег на мое «крещение». Он повел меня к одной из дорогих блудниц. Сам он остался на ночь с ее подругой.

Было хорошо. Вкусная пряная пища, музыка, вино, аромат благовоний в курильницах, сладость женской плоти. Мы вернулись домой лишь под утро.

Днем у Николаоса были дела, а вечером мы с ним сидели, как у нас повелось, в его комнате. Я горячо благодарил его.

– Я рад, что тебе было хорошо, – задумчиво сказал он. – Хорошо было и мне. Однако все же мне кажется, что здесь что-то не так. Это хорошая сладкая любовь, но ведь, если честно признаться, это вовсе не та любовь, о которой мы читали в книгах Михаила. Да, не та.

Я отвечал не сразу. Мне надо было подумать.

– Пожалуй, ты прав, – начал я. – Но почему не та – вот вопрос! Неужели потому что мы имели дело с продажными женщинами?

– Мне так не кажется, – решительно возразил Николаос. – Любить можно всякого человека, и продажную женщину можно любить. Нет, я что-то другое имел в виду.

– Что же?

Он посмотрел на меня с внезапным смущением, лицо его залилось румянцем. Он, казалось, не находил себе места. Вот он скрестил пальцы рук, затем вдруг кинул руки на колени. Затем подтянул колени к подбородку (мы сидели на ковре)… Затем откинулся к стене…

– Ну хорошо! – он глубоко вздохнул. – Я скажу тебе. Понимаешь, когда я был с женщиной, мне было так сладко, как бывает, когда наслаждаешься чем-нибудь вкусным – знаешь ведь, как я люблю сладкое вино, каленые орехи, яблоки и баранину с пряностями. Вот такое приятное чувство вкусности, – он невольно рассмеялся, и я вслед за ним. – Вот такое приятное чувство вкусности, – повторил он, – я испытывал, когда мои губы целовали упругую женскую плоть, когда мои ноздри обоняли женские запахи, когда язык мой проскальзывал в поцелуе к женской гортани, когда мои зубы покусывали напряженный сосок.

Я уж не говорю о том вершинном моменте, когда отвердевший мой член входил в сладкое женское лоно и сознание мое мутилось в судороге наслаждения… – он прямо посмотрел на меня, щеки его раскраснелись еще более.

– Теперь, благодаря твоей щедрости, я и сам это знаю, – тихо проговорил я и кивнул ему.

– Но ведь это совсем не та любовь! – произнес он почти с отчаянием, – совсем не та…

– Почему?.. – осторожно спросил я, начиная волноваться.

– Потому что… – он на мгновение прикусил верхнюю губу, затем продолжил решительно, – потому что я знаю: бывает и другая любовь. Потому что есть ты!

Глаза мои широко раскрылись. Я пытался понять, что происходит со мной. Я прикрыл своей ладонью его ладонь, я чувствовал мягкое Тепло его руки. Он бережно взял мою ладонь и с нежностью смотрел на нее.

– С тобой все иначе, – заговорил он, не поднимая глаз от моей руки. – Мне хочется долго-долго смотреть на тебя, каждый твой жест умиляет меня, ты кажешься мне таким беззащитным, хочется согреть тебя, укрыть от бед. Хочется длить это общение с тобой долго-долго. Каждое прикосновение к тебе – неимоверная драгоценность. Сердце мое вздрагивает от сладкой боли, губы мои горят, когда прикладываются едва-едва к твоей щеке. Я хочу, я умираю от желания слиться с тобой воедино. Я не знаю, как это может произойти, но мне кажется, что если это произойдет, у меня будет ощущение, будто я обладаю всей Вселенной, одновременно являясь ее непреложной частицей… – Николаос внезапно оборвал свою страстную речь, резко повернулся, вытянулся на ковре и уткнулся пылающим лицом в свои скрещенные ладони.

Мне было странно, сладко и горделиво. Все эти чувства в нем вызвал я. Что же такое я? Неужели я – такое удивительное существо? А он? А что я чувствую к нему? Я чувствую его силу. Да, он сильнее меня. Но он беззащитен передо мной и эта его беззащитность трогает, умиляет меня. Мне хочется одарить его радостью, тогда я и сам стану радостным. Мне… мне хочется слиться с ним…

Я наклонился, потом положил голову на ковер, прижался щекой к щеке моего друга. Он протянул руки, обнял меня. Пальцы его с такой бережной нежностью касались моего тела, моей шеи, моих сосков. Он с такой трогательной торжественной серьезностью прикладывал свои горячие губы к моим губам и щекам, к моему лбу. Он целовал мои глаза. Я невольно зажмуривался, он целовал мои веки вновь и вновь.

Мы крепко обнялись. Мы наслаждались и томились одновременно. Мы не знали, как нам слиться воедино, сама природа должна была подсказать нам это…

Снова и снова мы прижимались друг к другу, в мучительной радостности сплетали руки… Снова и снова сливались наши губы…

Мы незаметно для себя порывистыми движениями раздели друг друга. Я почувствовал, как его напряженный мужской орган проник в мое тело, с этой мучительной и сладкой силой прошел меж моих ягодиц… Пальцы его, между тем, нежно и порывисто ласкали мой член… Я ощутил влажность семени… Я, не теряя сознания, погрузился в какую-то бездну сладких и мучительных ощущений… Я откидывал голову, стонал и вскрикивал…

Но вот все завершилось. Некоторое время мы лежали недвижно. Казалось, только что мы испытали всю полноту слияния тела и духа…

Николаос очнулся первым и тотчас принялся нежно и бережно ухаживать за мной. Мне было неимоверно приятно ощущать эту ласковую бережность. Он перенес меня на постель, заботливо укрыл покрывалом, затем тихо лег рядом со мной и мы уснули в объятиях друг друга…

С тех пор мы еженощно предавались наслаждениям. Мы изучили каждый вершок, каждый участок наших тел, мы наслаждались полно и сильно. Мы находили все новые и новые способы телесной любви. Но и души наши сливались в любовных порывах. Мы без устали могли часами разговаривать, беседовать о философии, об искусстве. Мы даже иной раз спорили, но и это доставляло нам наслаждение. Иногда мы отправлялись к женщинам и получали от женской любви такое же удовольствие, как от вкусного сытного обеда…

Услышав это, я невольно улыбнулась. Чоки в полутьме уловил мою улыбку и улыбнулся в ответ. Меня не обижало его мнение о женщинах. Я признавала именно сейчас, как никогда прежде, все виды любви и наслаждения, лишь бы они не были связаны с насилием, с грубым вмешательством в чужую жизнь… Мне было так хорошо сидеть рядом с этим юношей, слушать его голос, улавливать запахи его тела, запахи молодости и здоровья… Между тем он продолжил свой рассказ.

– Когда Николаосу приходилось уезжать, мы расставались в отчаянии. Странно, но, кажется, никто не понимал, какие чувства и отношения связали нас. Госпожа Пульхерия уже знала, что окончательно утратила власть над сыном. Она искренне любила его, но, должно быть, самолюбие все же одолевало, и она, показывая свою власть если не над сыном и мужем, то над домом, не желала отпускать меня вместе с моим другом.

Теперь я исполнял в доме ту же должность, что и некогда Михаил, сын Козмаса, моим попечениям была вверена библиотека. Когда не было со мной Николаоса, я проводил время за книгами. По моей просьбе госпожа Пульхерия приглашала в дом книготорговцев. Я заказывал книги. Труды отцов церкви я ставил на видное место. Книги из Европы прятал в комнате Николаоса. Действительно, совсем другая жизнь вставала со страниц этих книг, сочиненных французами, англичанами, немцами, итальянцами, испанцами…

Как-то раз, изучая какой-то географический трактат, я внезапно понял, что, оказывается живу и жил в Европе. Более того, именно здесь, где некогда творили эллины, зародилось все то, что теперь цвело и развивалось там, на Западе. И тем не менее, и у меня, и у Николаоса держалось это упорное ощущение, что Европа – далеко, что мы не в Европе, а в каком-то отсталом затхлом мире. И, в сущности, это ощущение было верным. Но почему, почему так?

Я не переставал размышлять обо всем этом. В конце концов я пришел к выводу, что во всем виновно христианство, происходящее от религии древних иудеев. Иудейство и христианство не любят мирской живой жизни, не любят, когда творение множественно, когда все имеют право в меру своего таланта создавать стихи, картины, статуи, разыгрывать картины жизни на театральной сцене. Эти религиозные учения признают лишь одного творца и лишь несколько книг, именуемых священными. Дозволительно еще комментировать священные книги, но всякое иное искусство всячески оплевывается и предается проклятию… Но, кажется, в той Европе, о которой мы с Николаосом грезим, все иначе. Там церковь не имеет такой силы, как здесь, и не мешает людям жить…

Но сделался ли я безбожником после подобных своих выводов? Нет. Я по-прежнему истово молился в церкви. Я подолгу стоял на коленях перед иконами и молился. Я ощущал, что Господь добр, все понимает, все прощает людям, хочет, чтобы они были счастливы в своей земной жизни, и простит их земные прегрешения. И в жизни вечной люди будут счастливы по велению Господа, потому что Он желает для них всяческого счастья…

Однажды, когда вместе с другими слугами, я возвращался из церкви, нас застал сильный дождь с градом. Еще утром один из старых слуг предупреждал меня, что погода портится, но я, подобно многим юношам, мало обращавший внимания на подобные мелочи, не обратил внимания своего и на слова старика. Я одет был довольно легко, и когда вернулся домой, вскоре почувствовал озноб и жар. Николаос в то время был в отлучке с отцом.

Целую неделю пролежал я в жару и ознобе. Меня начали лечить домашними средствами: поили горячим молоком с маслом, растирали шерстью. Жар и озноб оставили меня, но еще неделю я не вставал. Затем здоровье мое, казалось, восстановилось. Во время болезни я страшно тосковал без моего любимого друга. Когда же он вернется?

Миновала еще неделя. Я снова начал недомогать. Теперь меня мучила слабость. В иное утро я не имел силы подняться с постели в своей каморке. Слабость нарастала. Не хотелось ни есть, ни пить. Иногда не хотелось открывать глаза. Целые дни проводил я в каком-то полузабытье.

Душа моя не восставала против моей болезни. Напротив, я кротко примирялся. «Наверное, так нужно, – думал я. – Так судил мне Господь. Но неужели я умру, так и не увидевшись вновь с моим любимым другом? Но если так случится, значит, и это суждено мне Господом…»

Входившие в мою каморку говорили тихими голосами, жалели меня, признавали, что я обречен.

Но вот однажды, словно вихрь ворвался в мое болезненное уединение. Знакомые милые руки приподняли мою голову, знакомый встревоженный голос повторял:

– Чоки! Что с тобой? Что болит? Скажи мне! Это я, Николаос!

Губы мои шевельнулись в улыбке. Я сделал усилие и открыл глаза. Первое, что я увидел, было лицо моего любимого друга. Дело было в самом начале зимы, которая в тот год выдалась необыкновенно холодной. Впервые за много лет выпал снег. Николаос вошел ко мне с холода. Видно, он только что приехал. Пальцы его еще были холодны, щеки раскраснелись, он даже не снял еще свой теплый шерстяной плащ. Я попытался приподнять руки, взять его за руку, но мне было тяжело сделать это. Но все равно мне было радостно. Я умру, простившись с моим Николаосом. Я снова улыбнулся.

Но он вовсе не разделял моего смирения. На лице его ясно читалась энергическая тревога. Он не хотел отдавать меня смерти. Он жаждал действия, он хотел во что бы то ни стало спасти меня.

У двери стоял старый слуга. Николаос принялся отрывисто спрашивать, звали ли ко мне лекаря, чем лечат меня. Он заметил, что я лежу на свалявшейся подушке, на грязной простыне. Старик отвечал, что лекаря ко мне не звали, да и незачем, ведь по всему видно, что я скоро умру, мне не лекарь нужен, а священник-исповедник.

Николаос не стал тратить время на споры с ним. Он поспешно поднял меня на руки. Я заметил, что на его лице выразилась еще большая тревога. Я ведь очень исхудал, сделался совсем легким. Когда он взял меня на руки, голова у меня сильно закружилась, перед глазами все заволоклось темной пеленой. Я потерял сознание.

Очнулся я в его комнате. Здесь было просторно, мне легче дышалось. Я лежал на ковре. Ни есть, ни пить мне по-прежнему не хотелось. Но не хотелось и огорчать Николаоса. Он принес мне молока с медом и сладкое вино. Я заставил себя сделать несколько глотков. Он уговаривал меня отпить еще, но, заметив страдальческое выражение моего лица, отказался от своего намерения.

Слуги принесли корыто с теплой водой, мыло и полотенца. С помощью старого слуги Николаос вымыл меня. Я то забывался, то снова открывал глаза. Мне было приятно в теплой воде. Старик печально качал головой. Он явно полагал, что Николаос понапрасну хлопочет о спасении моего тела, и что лучше спасать мою душу, призвав ко мне священника. Но мой друг полагал иначе, он думал, что моя душа и мое тело – это нечто единое, и спасал их по-своему.

Он осторожно растер меня и уложил на свою постель. Слуги унесли корыто. Он снова поднес мне молоко. В угоду ему я сделал несколько глотков. Теперь он стал давать мне пищу и питье через малые промежутки времени, я глотал понемногу, и это подкрепило меня. Я мог подольше оставаться с открытыми глазами. Он устроил себе постель на ковре, на полу, чтобы не отлучаться от меня.

Я лежал в той самой комнате, на той самой постели, где мы провели столько часов, полных радостного наслаждения. Мне вдруг захотелось, чтобы он лег рядом со мной. Он тихо лежал на полу; должно быть, уснул. В комнате было полутемно, только лампадки теплились перед иконами. Вдруг Николаос поднялся. Он во сне почувствовал мое желание. Вот он присел на край постели и лицо его склонилось ко мне.

– Ляг… со мной… – с трудом выговорил я.

Он с таким трогательным послушанием лег рядом и осторожно обнял меня. Я был очень слаб. Не хотелось мне телесных утех. Но когда мой любимый друг так нежно обнял меня, возникло у меня ощущение, будто мое тело обрело некие члены, до сих пор недостававшие ему. Мне чудилось, будто я уже выздоравливаю. Я уснул в его объятиях.

Госпожа Пульхерия возмущалась тем, что сын едва успел перемолвиться с ней несколькими словами, и все свое время отдает уходу за мной. Но господин Хараламбос убеждал ее, что в этом нет ничего дурного, это всего лишь проявление милосердия. Наутро явились лекари, которых призвали по приказанию Николаоса. Они стали предлагать различные методы лечения. Мой друг сразу отверг кровопускания и прижигания, он боялся, что мне причинят излишнюю и бесполезную боль. Стали меня лечить травяными настоями, микстурами и притираниями. Порою мне делалось легче. Но затем слабость вновь одолевала меня. И по-прежнему я не в силах был подняться с постели.

Николаос не отлучался от меня, преданно ухаживал. Однажды я проснулся и увидел его лицо, склонившееся к моему. Теперь он показался мне немного похудевшим, щеки темные и колючие. В глазах – тревога. Вдруг мне подумалось, что и я выгляжу таким же. Я с трудом поднял руку и пальцем коснулся его темной колючей щеки. Он сделал то же самое и тронул мою щеку. Мы вглядывались друг в друга, словно служа друг другу самым верным зеркалом. Глаза наши выражали тревожную пытливость, словно вглядываясь вот так друг в друга, мы могли проникнуть в тайны бытия. Затем оба мы разом улыбнулись.

Николаос спросил меня, не хочу ли я, чтобы он побрил мне щеки.

– Нет, – тихо ответил я. – А ты?

Тогда он сказал, что дал зарок не бриться до моего окончательного выздоровления.

– Сделаем это, когда я поправлюсь, – сказал я.

В глубине души я не верил, что выживу, и говорил это просто для утешения друга. Но глаза его вспыхнули радостью. Ведь впервые я высказал надежду на свое выздоровление.

Наконец Николаос решил пригласить врача-француза, о котором был наслышан от других лекарей. Госпожа Пульхерия возражала против того, чтобы в ее дом входил «латинянин». Николаос сказал ей, что глубоко ее почитает, но если умру я, умрет и он, он воззвал к ее милосердию. Она, польщенная тем, что сын все же дорожит ее мнением, уступила.

Этот врач хорошо говорил по-гречески. Он был уже не первой молодости, лицо смуглое, продолговатое, глаза большие, чуть запавшие. Лечение у него стоило недешево. Он лечил самого султана и его семью. Звали этого человека – Амбруаз. Я подумал, что и это имя – эллинское по происхождению. На нем была черная куртка с большим накрахмаленным белым воротником, на ногах – черные чулки из плотной шерсти и темные сапоги.

Врач осмотрел меня. Он сказал, что я перенес тяжелую простуду, перешедшую в воспаление легких. Он добавил, что я теперь страдаю болезнью легких, которая может свести меня в могилу.

– Что же делать? – взволнованно перебил его Николаос.

Господин Амбруаз снова начал спрашивать, как меня лечили до сих пор. Николаос отвечал, стараясь ничего не пропустить.

– Этого больного надо увезти высоко в горы, – сделал наконец свое заключение врач. – Ему должны помочь горный воздух и сухой холод.

Николаос поблагодарил и заплатил за совет. Он почтительно проводил врача, затем вернулся ко мне.

– Надо мне скорее увезти тебя, – озабоченно сказал он.

От слабости я не мог говорить. Мне не хотелось ехать. Хотелось лежать с закрытыми глазами и постепенно уходить в небытие. В доме полагали, что Николаос напрасно мучает меня лечением, задерживая насильно в моем бренном теле бессмертную мою душу, уже готовую к новой жизни. Теперь я и сам готов был согласиться с ними. Я думал о том, что мой друг так доверился этому врачу, потому что врач «европеец». Я ощутил странное раздражение. Я не хотел этого «европейского» исцеления, я хотел умереть в своей «восточной» вере, призывающей к отрешению от мирской жизни. Я сознавал, что раздражение это глупо и несправедливо. Но оно существовало во мне и я не мог сделать вид, будто его не существует.

Николаос готовился к нашему дальнему путешествию. Он заказал для меня крытую повозку, нанял телохранителей. И вот в одно утро меня, тепло укутанного, вынесли на носилках и уложили в повозку. Впервые за время моей болезни меня вынесли на воздух. Разумеется, я лишился чувств. Домашние, видя это, вновь и вновь повторяли, что Николаос грешит, силком держа мою душу в истомленном моем теле.

Николаос простился с родителями. Мы поехали. Он ехал верхом рядом с моей повозкой.

Это путешествие я проделал в полузабытье и, стало быть, почти ничего о нем не помню. Мы останавливались в каких-то гостиницах, на постоялых дворах, иногда мне становилось совсем плохо. Николаос пережил со мной немало горя. Подумайте о том, что он переживал, видя меня почти при смерти и полагая себя виновником моего состояния…

Но врач оказался прав, и высоко в горах я начал поправляться. С помощью слуг Николаос приспособил под жилье заброшенный дом. Оттуда где-то за день пути можно было добраться до ближайшей деревни. Там мы запасались провизией. Так прожили полгода. Здоровье мое улучшалось с каждым месяцем. Сначала я стал сидеть в постели, затем ходить. Прошло еще время, и мы уже совершали пешие прогулки. У меня появился аппетит.

Оба мы возмужали. Округлые густые бородки украсили наши вновь округлившиеся лица. Ноги и руки налились силой. Однажды вечером мы сидели у очага, пили подогретое вино и заедали печеными каштанами.

– Я твой вечный должник, Николаос, – просто сказал я. – Ты спас меня. Теперь я буду жить дальше. Так судил Господь.

– Господь судил нам быть деятельными и изо всех сил противиться смерти, – Николаос погладил меня по плечу. – Но я о другом жалею. Я ведь и сам удивился, какие силы пробудились во мне, пока я спасал тебя. Я жалею о том, что нет у меня сил для спасения других людей.

– Ну, ты ведь не Христос, – я улыбнулся. – Мы с тобой любим друг друга, а любить с такой же силой еще людей нам, должно быть, не дано. Но представь себе, Николаос, Богочеловека на Земле, у которого такая сила была!

Мы замолчали. Здесь, высоко в горах, мы ощутили, что такая сила возможна, но как же она велика и величественна… Человек, в котором воплотилась Божественная суть, и который может любить с такой силой всех людей. Дух захватывает от одной только мысли!..

– Мы уедем, – сказал Николаос, – Родители согласятся на наш отъезд. Ведь когда-то и отец покинул дом своих родителей, чтобы начать самостоятельную жизнь. Родители поймут меня.

И действительно родители Николаоса отпустили нас. Конечно, госпожа Пульхерия какое-то время противилась, но в конце концов и она смирилась.

Помню, незадолго до отъезда случилось так, что Николаос с гордостью сказал старому слуге:

– Видишь, я спас Андреаса. Господь ждет от нас проявлений силы и энергии, а не вялого смирения.

– Кто знает, молодой господин, – хмуро заметил старик. – С помощью всемогущего Бога нашего или же с помощью дьявола спасли вы вашего друга.

Николаос в ответ только пожал плечами. Спорить со стариком он не хотел. Кроме того, он оценил смелость старого слуги, ведь тот решился возразить своему господину.

Позднее я спросил Николаоса, что он думает о словах этого человека.

– Он не единственный. Многие полагают, будто любовь, сила, действенность в жизни нашей – это все от дьявола. А мне порою кажется, что дьявол – всего лишь выдумка трусов. Нет дьявола, есть только Бог, и он любит нас и хочет помочь нам!

Я обнял моего друга…

И вот мы отправились в нашу мечтанную Европу. Мы посетили не одну страну. Николаос вел прибыльную торговлю. Много мы видели и хорошего и дурного. Но я должен признать, Европа – это некий универсум, это при всех своих недостатках – то лучшее, оптимальное, что выработалось, чтобы хоть как-то сохранять свободу отдельной личности в обществе, в государстве. И когда нас пытаются убедить, будто муравьиная, пчелиная общность, всяческая зависимость лучше, чище, духовнее европейской свободы; я понимаю подобные утверждения как попытку искусственного задержания нашего нормального человеческого развития…

Чоки-Андреас посмотрел на меня и снова улыбнулся. Все это он говорил словно бы и не мне. Может быть, он представлял себе своего друга Николаоса, или кого-то еще, не знаю… Но вот он отпил воды из кувшина и продолжил свой рассказ.

– Должно быть, некое бессознательное желание такой «восточной» зависимости, несвободы мы с Николаосом несли в душах своих и сами того не сознавали. Потому что жить мы захотели именно здесь, в Испании. Здесь было тепло и зелено, как в наших краях. Здесь странным образом сочетались «западная» свобода и «восточная» духовная суровость.

И вот мы обосновались в Мадриде. Николаос вел прибыльную торговлю. Несколько раз приезжал его отец, господин Хараламбос, и радовался успехам сына. Дважды Николаос ездил навещать мать. Дом у нас был большой и красивый, с внутренним двором. Мы любили мадридские театры, празднества, музыку, сборища поэтов и художников. Господин Хараламбос с тревогой спросил, как мы обходимся без православной церкви, не впадаем ли в соблазн того, что он называл «латинской ересью»… Разумеется, Николаос ответил, что ничего подобного нет. Хотя на самом деле мы и вправду охотно посещали мадридские церкви. Суровая набожность местных священнослужителей и прихожан напоминала Николаосу его родной город. Кроме того, мы уже полагали, что к Богу ведет любая вера, если у верующего чистые помыслы.

Господин Хараламбос заговаривал со своим единственным сыном и о женитьбе. Он опасался опять-таки, что Николаос женится на католичке. Но тот отвечал, что пока и не думает о женитьбе. Мы с ним и вправду о женитьбе" не помышляли.

Так жили мы и были счастливы. Разумеется, нам было хорошо известно о существовании инквизиции. Но это как бы и не касалось нас, мы жили свободно.

Не оставляла нас и наша давняя любовь к чтению. Мы по-прежнему собирали книги. Заботились мы и о своем образовании. Изучали разные науки, участвовали в ученых диспутах. Это и привело к беде.

Как-то мы проводили вечер в компании литераторов. Разговор зашел о писании любовных сонетов, затем заговорили о любви. Николаос, которому нравилось иной раз щегольнуть своим безупречным знанием древнегреческого языка, завел речь о Платоне, Сократе и Алквиаде, о том, что любовь мужчины к мужчине отнюдь не является грехом. Он так и сыпал цитатами и снискал общее восхищение. Я предпочел скромно молчать. Конечно, и я владел древнегреческим не хуже, но я вовсе не желал портить другу это маленькое удовольствие.

А дома нас ждало печальное, только что полученное известие. Тяжело захворала госпожа Пульхерия. Николаос немедленно начал собираться, чтобы выехать уже рано утром. Я должен был остаться, поскольку нельзя было бросать без надзора наши торговые дела. Утром Николаос уехал в сопровождении лишь одного слуги-грека. Они должны были сесть на корабль.

А спустя еще несколько дней, поздно ночью, в дом явились стражники и чиновники инквизиции. Я был арестован. Меня бросили в тюрьму. Я понимал, что никто из здешних моих друзей не посмеет вступиться за меня. Что же будет, когда вернется Николаос? Его схватят. Я надеялся только на то, что наши слуги были верны нам, ведь им хорошо платили. Дай Бог, чтобы кто-нибудь из них успел предупредить Николаоса о грозящей опасности, когда тот вернется…

Я понимал, что Николаос – единственный человек на свете, который любит меня и захочет спасти во что бы то ни стало. Но сейчас я искренне готов был погибнуть, лишь бы его жизнь не подверглась опасности.

Сначала мне задавали множество вопросов, касавшихся различных мелочей нашего с Николаосом быта. Я спокойно отвечал, чувствуя, что меня пытаются поймать, уличить. Но в чем? Мы с Николаосом не были замешаны ни в чем дурном.

Наконец открылось. Кто-то (наверняка кто-то из наших приятелей) давно следил за нами и писал подробный донос. Рассуждения Николаоса о философии Платона и Сократа явились последней каплей. Ведь он говорил при свидетелях, и, конечно, свидетели все подтвердят. Инквизиции боялись все.

Меня (и отсутствовавшего Николаоса) обвинили в преступлении против нравственности, в мужеложестве. И мы такими и были, только вовсе не полагали это грехом. Я так и сказал. Меня спросили, раскаиваюсь ли я. Сначала я чистосердечно ответил, что раскаиваться мне не в чем. Но когда меня привели в пыточный зал и я увидел огонь и разложенные напоказ орудия пытки, я просто испугался. Если бы, например, мое раскаяние грозило опасностью Николаосу, или даже совсем посторонним для меня людям, я бы, конечно, упорствовал. А так… я всего лишь спасал свою жизнь… И вот я покаялся. Что будет дальше? Что ждет меня? Я не строил особых иллюзий, мне не верилось, что меня вдруг отпустят. Вероятно, я всего лишь звенышко в какой-то неведомой мне цепи, всего лишь пешка в чужой, непонятной мне игре. Что им нужно от меня? Может быть, им просто предписывается арестовать и уничтожить определенное число еретиков?

Меня снова отвели в камеру, не в эту, в другую, гораздо более напоминавшую жилое помещение. Кормили меня вполне прилично.

– Со мной было то же самое, – невольно перебила я, – за мной даже ухаживали во время болезни…

Тотчас я ощутила, как приливает кровь к моим впалым щекам. Мне казалось, что в полутьме, окружавшей нас, юноша пока не мог разглядеть мое изуродованное оспой лицо. Но зачем, зачем я сказала о болезни? Как это глупо, не по-женски… Но он, разумеется, не обратил внимания на мои слова о болезни, только кивнул и продолжил свой рассказ.

– Несколько дней, – говорил Чоки, – меня не беспокоили, не водили на допросы. Я уже начинал недоумевать. Нет, обо мне не могли забыть. В чем же дело? Чего они ждут?

Наконец однажды утром после завтрака меня повели на допрос.

В комнате не оказалось никаких пыточных орудий. Инквизитор за столом был вежлив со мной. Он пригласил меня присесть. О моем «преступлении против нравственности» он не говорил. Вместо этого он вежливо спросил меня, в каких компаниях мы с Николаосом бывали, с кем встречались. Признаюсь откровенно, эти простые вопросы испугали меня. Вот оно что! Раскидывается сеть. Вероятно, все, кого я назову, будут схвачены и посажены в тюрьму. Но я не могу себе позволить сделаться виновником гибели, виновником страданий многих людей! Это противно моим нравственным принципам.

Допрашивающий заметил, что я побледнел. Я и сам чувствовал, что бледнею, даже лицу стало холодно.

– Вы напрасно опасаетесь, – сказал человек за столом. – Никто не станет сажать людей в тюрьму только за то, что они говорили с вами или с вашим другом.

Я отчетливо сознавал, что то, что я сейчас скажу, решит мою судьбу.

«Мне все равно не спастись, не выбраться отсюда, – подумал я. – По крайней мере, погибну честным человеком, никого не предавшим, никого не обрекшим на муки».

– Я не уверен в том, что никто не попадет в тюрьму из-за меня, – сдавленным голосом произнес я.

– Вы поступаете нелогично, – возразил человек за столом, сохраняя спокойствие и вежливость. – Неужели вы полагаете, что нам так трудно узнать, где, когда и с кем вы встречались? Мы легко можем все узнать и без ваших показаний. А ваше теперешнее упорство может навести на мысль, будто вы покрываете преступников…

Он говорил, казалось бы, вполне разумно. Но я уже твердо решил не вдумываться в его слова, не соблазняться их логикой, а руководствоваться лишь собственными нравственными принципами.

– Нет, я не стану говорить, – ответил я.

Он вызвал стражников и меня увели. Теперь надо было готовиться к самому худшему. Пока самым худшим в моем положении может быть пытка. А в дальнейшем? Смерть. Надо смотреть правде в глаза. Смерть. Мне не спастись. Теперь уже вопрос в том, какая смерть. Неужели самая мучительная, в пламени костра на площади? Но у меня нет выхода.

Я жалел себя и Николаоса, с болью в сердце вспоминал отца и мать. Я прощался с жизнью. Я думал, что моя жизнь уже кончена. Я стою на тропе, ведущей к смерти.

Я подумал о милосердии Божьем и принялся смиренно и горячо молиться. Я не просил Господа сжалиться надо мной. Со слезами на глазах я просил Его о жалости к тем, увы, немногим, кого мне довелось по-настоящему любить, к родителям, к Николаосу. Я просил у Господа прощения за то, что полагал своим самым страшным грехом, за то, что я любил так мало и любви моей хватило на столь малое число людей.

Наутро меня вывели из камеры. Я знал, куда меня поведут, хотя в глубине души продолжал смутно, наперекор всему, надеяться на чудесное спасение.

Но я узнал коридор, по которому меня вели. Несомненно это была дорога в пыточный зал. Сердце мое сильно колотилось. Я не готовил себя в эти минуты к тяжелым испытаниям, не думал о том, чтобы сдерживаться, не кричать, мужественно переносить боль. Все равно произойдет то, чему суждено произойти. Но говорить я не буду. Пусть я буду кричать, плакать, молить о пощаде, но я никого не назову.

В камине ярко горел огонь. В зале находились несколько человек: один из чиновников инквизиционного суда, протоколист за столом и два палача, впрочем, эти последние вовсе не выглядели устрашающе. Вообще все было так спокойно, по-деловому…

Сначала мне предложили сесть. Затем чиновник спросил меня, согласен ли я назвать людей, с которыми мне и моему другу приходилось встречаться в Мадриде.

– Нет, – ответил я, чувствуя, что голос мой звучит спокойно, с какой-то легкой грустью. Странно все это было.

Чиновник вежливо объяснил мне, что меня вынуждены подвергнуть телесному воздействию, что он назначен надзирать, следить, чтобы это воздействие производилось бескровно и без малейших злоупотреблений или жестокости. Протоколист должен был тщательно зафиксировать ход пытки.

Затем чиновник велел мне раздеться. В камине был разложен огонь, в зале было тепло. Странно, но я почему-то успокоился.

«Ну вот, – подумал, я – Теперь все пойдет своим чередом. Но одно, пожалуй, ясно: сегодня, сейчас меня не убьют».

Это соображение обрадовало меня. Да, я знал, что погибну, но я, конечно, цеплялся за жизнь.

Что было дальше? Я уже разделся и стоял. В зал вошел еще один человек. Чиновник пояснил мне, что это врач, которому надлежало следить, чтобы пытки не нанесли ущерб моему здоровью. Это сообщение заставило меня невольно улыбнуться, но в то же время вселило парадоксальную надежду…

Дальше… Меня начали пытать. Несколько раз поднимали на дыбу. После каждого раза чиновник вежливо повторял прежние вопросы. Я отказывался отвечать. Сколько времени Меня пытали, не помню. Помню, что выворачивали руки и ноги. Несколько раз я терял сознание и приходил в себя на широкой деревянной скамье, врач щупал у меня пульс, затем объявлял, что можно продолжать. Готовясь к этому дню, я полагал, что буду кричать, даже, возможно, плакать. Но человек не так уж хорошо знает себя. Я сам удивился своей стойкости. Я ни разу не застонал, не произнес ни слова, ни разу даже не вскрикнул. Причем, мне вовсе не приходилось сдерживаться, моя стойкость не стоила мне ни малейших усилий. В сущности, я даже и не чувствовал боли.

Я находился в состоянии какого-то странного возбуждения, какой-то душевный подъем, экзальтация какая-то…

Когда мне объявили, что сегодняшняя пытка завершена и позволили одеться, я быстро оделся. Я легко дошел до моей камеры. Мне принесли обед, я поел даже с аппетитом. Наконец, оставшись один в камере, я ощутил некоторую слабость. Тогда я лег на кровать. Слабость нарастала. Затем я начал ощущать мучительную тягостную боль, ныло все тело, болела каждая мышца. Вот теперь я начал громко стонать. У меня не было сил подняться с постели. Иногда боль становилась невыносимой, тогда я просто-напросто вопил. Сдерживаться я не пытался. Зачем? Уснуть я не мог. Глаза горели, словно посыпанные песком.

Утром стражник принес мне поднос с завтраком. Вместе с ним вошел давешний врач. Он посмотрел на меня, пощупал пульс, наклонившись, затем спокойно сказал, что сейчас он окажет мне помощь. Я не в силах был отвечать. Он быстро засучил рукава, раздел меня и начал массировать. Сначала было очень больно, я вскрикивал. Но вот стало легче дышать, боль уходила. Он закончил и помог мне одеться.

– Благодарю вас, – пробормотал я.

А что еще можно было сказать? Разумеется, он служил моим мучителям, но сейчас ведь он и вправду помог мне.

Врач ушел. Мне полегчало, но все равно я чувствовал себя разбитым. С трудом заставил себя сесть за стол и поесть. После завтрака снова лег в постель.

В тот день мне принесли, как обычно, и обед и ужин. Я заставлял себя есть и тотчас снова укладывался.

Вытянувшись под одеялом, изнывая от слабости и болезненных ощущений, которые хотя и стали слабее, но все равно достаточно изнуряли меня, я размышлял. В конце концов мысли мои приняли следующий оборот: ради чего, в сущности, я подвергаю себя таким мукам? Люди, имена которых я не желаю назвать, вовсе не так уж близки мне. Я мучаюсь не из-за них, но из-за собственных принципов. Другое дело, если бы опасность грозила, например, Николаосу. Тогда бы я молчал и мучился ради его спасения. А так… Что сделали бы, очутившись на моем месте, те, о которых я так упорно молчу? Бьюсь об заклад, что девять из десяти выдали бы меня…

На этом ход моих мыслей прервался.

«Нет, – убеждал я себя. – Это просто пытки сделали свое дело. На то они и были рассчитаны, чтобы посредством телесных мучений ослабить твои нравственные принципы… Но выхода у тебя нет… Ты не спасешься. Ты стоишь на дороге смерти. Нет смысла поэтому унижать себя и уходить из этой жизни безнравственным человеком…»

Еще два дня меня не тревожили. Я постепенно оправился. Но все же когда меня снова повели на допрос, я едва тащился, стражники вынуждены были иногда брать меня под руки.

Я снова очутился в комнате, где меня прежде допрашивали. Никаких орудий пыток и вежливый человек за столом. Трагикомедия – но я успел как-то странно привыкнуть к нему, во все эти дни мне даже как-то недоставало его.

Он казался мне умным человеком и потому я надеялся, что он не станет тягомотно повторять прежние вопросы о том, где, когда и с кем мне доводилось встречаться. Это было бы скучно – пойти по старой дорожке: он спрашивает, я не отвечаю. Но, к счастью, я не ошибся в нем. Он приготовил для меня сюрприз.

По его приглашению я сел. Мне было тяжело, я то сгибался, то, широко раскрыв рот, жадно втягивал воздух, то невольно закрывал глаза и вздрагивал, когда неожиданным приступом боли схватывало мышцу. Да, я понял, что пытки могут стать своего рода искусством. Я был совершенно разбит, истомлен, но в то же время не пролилось ни капли моей крови и мне даже была оказана врачебная помощь.

Мой человек за столом посмотрел на меня с участием и доброжелательно предупредил, что не станет долго задерживать.

– Знакома ли вам молодая женщина по имени Элена? – начал он таким тоном, будто мы с ним недавно познакомились в приятной компании, понравились друг другу и теперь собирались вести занимательную и дружескую беседу.

– Я не стану подтверждать своего знакомства с кем бы то ни было, – вяло произнес я. – Вы уже знаете об этом моем решении.

– Элена, армянка, – уточнил он голосом любознательного собеседника и будто и не слыша моих возражений.

Я пожал плечами и кисло улыбнулся.

– У нее довольно интересное ремесло, – продолжал он.

– Продажная женщина, что ли? – полюбопытствовал я.

– Нет, что вы! Она хозяйка маленькой шляпной мастерской. Дамские шляпки. В Свечном переулке за церковью Святой Маргариты.

Я знал, о ком он спрашивает. Никаких нежных чувств к этой женщине я не испытывал, она мне была безразлична. Но из этого моего отношения к ней вовсе не следовало, что я имею право засадить ее в тюрьму. Более того, я полагал, что не имею такого права.

– Мне нечего сказать вам, – ответил я.

Но он, кажется, твердо решил не обращать внимания на мое упорное запирательство.

– Значит, вы не знаете армянку Элену, владелицу шляпной мастерской в Свечном переулке?

– Я все сказал.

– И вы никогда не состояли с ней в близких отношениях?

– Я все сказал.

– А вот она говорит, что была с вами знакома и состояла в близких отношениях.

– Но ведь вам известно, что я предпочитал отношения иного рода, отношения с людьми своего пола, в чем и покаялся чистосердечно.

Боль в мышцах снова дала о себе знать, и я сильно вздрогнул.

Он устремил на меня внимательный участливый взгляд.

– Я решительно не понимаю, – задумчиво проговорил он, – что заставляет вас оберегать эту женщину. Она вам нравится? Может быть, вы любите ее?

Я молчал, но губы мои чуть скосила невольная ироническая улыбка.

– Не похоже, чтобы она была влюблена в вас, – не спеша продолжал рассуждать он. – Во всяком случае из ее доноса на вас это никак не явствует. Стало быть, неразделенная, несчастная любовь. Она не любит вас, а вы ее любите…

Я уже не мог удерживаться и громко прыснул.

– Ну зачем эта комедия? – начал я со вздохом. – Я говорить не буду, вы знаете. Но я в вашей власти.

Хотите – устраивайте мне очную ставку, с кем вам будет угодно. Хотите – пытайте. Я говорить не буду.

И снова мое упорство не произвело на него ни малейшего впечатления.

– Она утверждает, – повествовал он как ни в чем не бывало, – будто вы вели в ее доме весьма интересные беседы. Так ли это?

Я молчал. Мне надоело возражать. Лучше поберечь силы.

– Да, так вот, – назойливо влезало мне в уши, – она, значит, состояла с вами в близких отношениях. Но не были ли эти отношения противоестественными? Она, разумеется, утверждает, что нет. А вы что скажете?

Я продолжал молчать.

– И беседы… Крайне интересные мнения вы высказывали.

Например, это: вы говорили, будто Господа нашего Иисуса Христа и Святого Лазаря связывали те самые греховные отношения, что связывают вас с вашим другом Николаосом…

Теперь он замолчал и смотрел испытующе.

Я почувствовал холод во всем теле. Что с Николаосом? Нет, они не могли схватить его. Почему-то я был убежден, что ему удалось спастись.

– Ведь это вы говорили, а не ваш друг? Во всяком случае, вы станете утверждать, что это говорили именно вы, не так ли?

– Я уже сказал вам; все, что мог, я уже сказал вам, – машинально повторил я.

Но это обвинение было серьезным. Получается, я возводил хулу на Господа. Это уж точно пахло костром!

На эту страшную сторону мадридской жизни: публичные сожжения еретиков на главной площади (это называлось «аутодафе») – мы с Николаосом просто-напросто закрывали глаза. В конце концов где не бывает публичных казней? Мы даже не хотели видеть этого. К подобным предметам мы не испытывали никакого любопытства. И вот теперь мне предстоит узнать, что же это такое…

И ведь все это правда. Я знаю Элену. Это была молодая вдова, происходившая из венецианских армян. Она действительно владела мастерской, где изготовлялись изящные дамские шапочки. Николаос познакомился с ней в связи с поставками бархата. Одно время он этим занимался и снабжал бархатом многих мадридских портных и шляпников. Несколько раз мы были в гостях у Элены. Она была миниатюрная, с черными, как вороново крыло, волосами, уложенными в изящную прическу. Губы и глаза у нее были яркими от природы, – щеки – очень смуглыми, к тому же она красиво румянилась и подкрашивалась. Одевалась она, как настоящая дама, любила поэзию, даже сама писала сонеты, и, подобно нам, оказалась усердной посетительницей театров.

Скоро у нас и вправду сложились близкие отношения, которые мы не считали противоестественными, но кто-то мог бы и счесть их таковыми. Мы занимались любовью втроем. Это с ней было весело и приятно, и доставляло нам всем троим большое удовольствие. Мы острили, шутили и вообще чудесно проводили время. Впрочем, эта наша связь не продолжилась долго. У Элены были иные планы. Она собиралась найти себе нового супруга.

Хуже всего теперь для меня оказывалось то, что я и вправду говорил при ней о Христе и Лазаре. Это даже и не была моя идея, об этом говорил когда-то еще Михаил, сын Козмаса. А в доме молодой вдовы об этом говорил именно я, а не мой любимый Николаос.

Но зачем этот человек за столом так подчеркнуто спрашивает, я ли это говорил? Чего он добивается? Возможно, просто хочет совершенно ослабить мою волю, внушить мне, намекнуть, что Николаос схвачен и оговаривает меня. Но я знаю, все мое существо пронизано уверенностью, что Николаос на свободе!..

Однако что же теперь делать? Устроят ли мне очную ставку с Эленой? По логике они должны бы это сделать. Но это моя логика. Их логика для меня скрыта. Почему Элена донесла на меня? Уж, конечно, у нее не было злого умысла. Просто спасала себя. Возможно, и ее допрашивали, пытали… Но мне-то что же делать? В данном случае раскаяться – означает признать себя виновным в богохульстве. И тогда – костер. А если буду отрицать? Тогда какая казнь? Буду отрицать. Я никакой Элены не знаю и ничего дурного не говорил. Все!..

Человек за столом пытливо смотрел на меня. Я молчал. Он вызвал стражников и приказал отвести меня в камеру.

На другой день меня снова пытали, так же, как и в первый раз. Но теперь я остро ощущал боль, кричал и стонал. Меня спрашивали, с кем, когда и где я общался в Мадриде, знаком ли я с Эленой, богохульствовал ли я относительно Христа и Лазаря. Я отвечал на все вопросы, что ничего говорить не буду. Бесчувственного, меня отнесли в камеру.

На этот раз мне не дали передохнуть и утром снова повели (вернее, понесли) в пыточный зал. Снова пытали, снова спрашивали, снова я не хотел говорить.

Еще два дня прошли таким же образом. Я изнемогал от боли.

На третий день мне начали называть имена. Многих людей я знал, но по-прежнему держался, ничего не говорил. Некоторые имена не были мне знакомы.

И на четвертый день не дали мне роздыха – пытали. Я чувствовал себя, как во время своей легочной болезни – уже сам хотел смерти, ждал ее как избавления от мук. Я необыкновенно ярко вспомнил те дни моего страдания. Мне было плохо, но ведь рядом со мной был мой любимый друг, он поддерживал мои силы, энергическими своими действиями он вырвал меня из лап смерти. И теперь… И теперь ради него я должен остаться в живых, должен выжить. Ради него.

Особенно часто мои мучители повторяли одно незнакомое мне имя: Санчо Пико…

Услышав это имя, я вскрикнула.

– Что с вами? – встревоженно спросил Чоки.

– Нет… ничего…

А впрочем, мне нечего было скрывать. Обо мне и так было все известно. Незачем таиться мне от этого юноши…

– Санчо Пико был моим возлюбленным, – просто сказала я.

Разумеется, моего собеседника такое признание нисколько не смутило.

– О! – в голосе его я уловила даже некоторое восхищение. – Судя по всему, это личность замечательная. Меня спрашивали, не был ли я в числе тех, кто оказывал ему помощь при его тайных наездах в Испанию, и слышал ли я его вольнодумные беседы. Я отвечал по-прежнему, что ничего говорить не буду.

Но теперь я четко осознавал, что обязан, должен выжить ради моего любимого друга. Казалось, безысходность окружала меня. Но сознание мое работало непрерывно. И когда выход нашелся, у меня было ощущение, будто это произошло случайно, само собой.

Я попросил, чтобы меня сняли с дыбы, сказал, что хочу наконец-то сделать признание относительно одной весьма значительной личности. Меня сняли и усадили на скамью. Дали воды. Я дышал учащенно, каждый вдох стоил мне мучительной боли в груди. Я сказал, что назову имя человека, который действительно вел вольнодумные речи. И я назвал имя. Имя хорошо им знакомое. То имя, которым называл себя сын короля, посещая город инкогнито.

На что я рассчитывал? Я сделал свое признание в присутствии чиновника, ведавшего моим допросом с пристрастием, протоколиста, двух палачей и врача. Теперь они очутились в достаточно безвыходном положении. Если бы они дали делу ход, это лично им не принесло бы ничего хорошего. Конечно, они могли сделать вид, будто я ничего не говорил, ничего не заносить в протокол. Но и тогда они подвергали себя риску, ведь каждый из них вполне мог донести на другого. Мне думалось, что я хоть как-то облегчил свою участь. Вряд ли меня выпустят. Но, возможно, я получу отсрочку, хоть немного восстановлю свои силы…

После моего рокового признания произошло нечто довольно странное, но для меня благоприятное. Меня отнесли в камеру и на целых пятнадцать дней (о счастье!) оставили в покое. Мне вправили вывернутые руки и ноги. Меня кормили по-прежнему три раза в день. Врач массировал мое измученное тело. Меня поили укрепляющей микстурой. На допросы меня больше не водили. Моего человека за столом я больше никогда не видел. Я окреп и совсем выздоровел.

Наконец за мной пришли стражники в сопровождении незнакомого чиновника. Мне объявили, что за преступления против нравственности я приговариваюсь к пожизненному тюремному заключению. Затем отвели меня сюда. Здесь я уже месяц…

Чоки замолчал.

– Все это напоминает то, что произошло со мной, – заметила я.

– Думаю, все очень просто. В верхах решили приостановить это дело. Оно ведь касалось впрямую и вас. Возможно, и еще каких-то людей. И всех нас расшвыряли по таким вот подземным норам; в расчете на то, что мы постепенно попросту вымрем, предварительно утратив разум и человеческий облик. Я бы не удивился, узнав, что подобная участь постигла и палачей, и протоколиста, и чиновника, надзиравшего за пыткой, и даже врача…

– Что же теперь делать? – невольно вырвалось у меня.

– Попытаемся бежать. И еще… – он снова помолчал, – я надеюсь на Николаоса. Он жив, он на свободе, он не оставит меня.

Теперь я не произносила ни слова. Я невольно с горечью подумала, кто же позаботится обо мне. Никто не любит меня. Но мой собеседник с той обостренной чувствительностью, какая может при подобных обстоятельствах возникать у тонко чувствующих натур, отгадал мои мысли.

– Не отчаивайтесь, – произнес он мягко, – Или мы бежим отсюда вместе. Или, если Николаосу удастся вытащить меня отсюда, мы поможем вам освободиться.

Я сжала на миг его запястье и усилием воли сдержала слезы.

 

Глава сто семнадцатая

Я немного успокоилась и начала размышлять вслух.

– И все-таки странно: почему вас лечили, дали вам возможность восстановить силы?

– Не так уж это странно, – предположил Чоки. – Думаю, они сделали это так, на всякий случай. Они ведь не знали, как распорядятся судьбой этого дела в верхах. Ведь я, – он невольно понизил голос, – ведь я сказал им правду. Я действительно сталкивался в нескольких компаниях с престолонаследником и он действительно охотно участвовал во всевозможных вольнодумных беседах. Но в любом случае, это был единственный человек, чье имя я мог назвать спокойно. Ему в любом случае ничто не грозит.

– Но тогда… тогда вполне возможно, что они не казнили Санчо Пико.

– Трудно сказать, – честно признался Чоки. – Но уж конечно они не стали казнить его публично.

– Хоть какое-то утешение, – я усмехнулась. – И еще – вряд ли они схватили Николаоса, когда он вернулся. Скорее ему угрожает другая опасность…

– Какая? – напряженно спросил Чоки.

– Очень простая. Он, конечно, будет пытаться что-то разузнать о своем друге. Вот тогда-то его и могут втихомолку убрать, чтобы его действия вновь не всколыхнули толки об этом деле.

– Будем надеяться на его ум и осмотрительность, – Чоки тяжело вздохнул.

Я заметила, что он вообще дышит прерывисто. Может быть, длинный рассказ утомил его. Конечно, человеку со слабыми легкими нельзя долго оставаться в этой норе. Впрочем, Николаос не может не понимать этого.

Я поймала себя на том, что меня тревожит судьба этого юноши. Надо признаться, что прежде в моей натуре, конечно, женское доминировало над материнским. Теперь же, когда я знала, как изуродовано мое лицо, я, сидя рядом с этим человеком, который по возрасту мог быть моим старшим сыном, выйди я замуж чуть раньше, переживала наплыв странно смешанных желаний. Мне хотелось телесной близости с ним, хотелось позаботиться о нем, хотелось, чтобы он, такой еще молодой и красивый, отдал бы мне свое тело, дал бы мне хотя бы иллюзию того, что и я еще не отдалилась от мира молодости и красоты.

Но и человека рядом со мной, кажется, тоже одолели желания. Я это чувствовала, чувствовала его напряжение. Но я, взрослая, опытная женщина, робела, как девочка, впервые отдающаяся сверстнику.

К великому моему счастью он начал первым и начал так просто.

– Так давно я совсем без никого, – обронил он по-детски.

– Я тоже, – откликнулась я еле слышно.

Была уже глубокая ночь. Ничего не было видно. Мы не могли увидеть, мы могли только ощутить друг друга.

Он протянул руку и легко скользнул кончиками пальцев по моей груди под грязным истончившимся платьем… чуть сжал шею… пальцы у него были нежные, совсем мальчишеские… начал бережно ощупывать мое лицо…

Я сидела не шевелясь, не отвечая на его касания. Отчаянная боль пронзала душу. Эти нежные юные пальцы касались моего лица, моей кожи, прежде такой гладкой и тоже нежной, а теперь испещренной уродливыми рябинами, огрубевшей…

Но мы одни. У него нет выбора. Нет никого кроме меня. Он будет со мной. Это юное тело отдастся мне, даст мне свою ласку и нежность. Он не будет, он не может испытывать отвращение…

И всем своим существом я чувствовала, я все более уверялась, что отвращения у него ко мне нет, нет!.. Пусть я грязна и худа, пусть мое лицо изуродовано страшной болезнью, пусть мои волосы, прежде такие пышные, густые, поредели и утратили свой теплый золотой цвет… Все равно у него нет отвращения. Здесь я первая, единственная во всей Вселенной женщина.

Да, я стану его по-настоящему первой женщиной. Прежде он познавал женщин с тем детским наслаждением, с которым едят сласти; теперь, теперь он познает истинную страсть мужчины к женщине, когда женщина, ее тело, ее душа, – не сладкое лакомство, но хлеб насущный…

Теперь… теперь…

Моя скованность улетучивается. Радостное возбуждение охватывает меня.

Я протягиваю руки, распахиваю их в объятии навстречу ему. С какой-то исступленной нежностью мы ласкаем друг друга руками, губами…

Он покрывает поцелуями мое уродливое лицо!..

Язык его проскальзывает мне в горло… О, оказывается, он прекрасный любовник!..

Член его отличается такой напряженной твердостью и одновременно этой магической гибкостью. Самая суть, самая глубина моего женского естества откликается на это сильное и нежное, твердое и ласкающее, предельно сладостное и болезненное проникновение…

Я жива!.. Я – женщина!..

Я… Боже, я счастлива!.. Счастлива, несмотря ни на что. Счастлива здесь, в тюрьме, в страшной подземной норе… Боже!..

Еще!.. И еще… И еще!..

Когда я уснула? Уже утро. Как неприметно мы уснули, сомлели, упоенные взаимным наслаждением.

Я открыла глаза. Должно быть, день там, снаружи, был очень ярким и солнечным. Даже здесь посветлело.

Я приподнялась на локте и принялась разглядывать юношу. Тотчас же он открыл глаза. Пожалуй, именно глаза составляли основу его обаяния. Они были черные, как черносливины, большие, округлые и очень выпуклые. Кожа была смуглая. Исхудалое лицо обросло щетиной и казалось совсем темным.

И вдруг я поняла, что ведь и он сейчас видит меня. Холодным камнем шевельнулось в душе чувство горького ужаса. Вот сейчас я прочту в этих черных выпуклых глазах естественное отвращение к моему уродству… Но он вдруг легко приблизил свое лицо к моему. Тело его сладкой тяжестью налегло на мое худое тело. Он целовал мои щеки с такой страстной нежностью… Я победила!.. Быть может, даже и так, что мое нынешнее уродство обладает такой же притягательной силой, как и моя прежняя красота.

 

Глава сто восемнадцатая

Мы умылись, собрав воду со стен, скользких и влажных. По расчетам Чоки стражники должны были скоро явиться. Но все же нам надо было беречь хлеб и воду. Ведь нас теперь было двое.

Несмотря на мои протесты, Чоки отправился в камеру мертвого гермафродита – посмотреть, нет ли там воды и хлеба. Но он ничего не нашел.

– Несчастное существо обрекли на голодную смерть, – грустно произнес он.

Я зябко поежилась.

Я заметила, что Чоки сильно приуныл. Так получилось, что все мое существо сосредоточено было на нем, на его мыслях и чувствах, страданиях и радости. Я почувствовала, его мучает, что он совершил убийство, пусть невольное, пусть спасая другого человека, меня, но все же убийство.

– Ты не виноват, – я прилегла рядом с ним на солому и поцеловала его в губы.

Я больше ничего не сказала, но он все понял.

– Я никогда никого не убивал, – тихо откликнулся он.

– Ты не виноват, ты не виноват, – повторяла я. – Это я виновата. Если бы не я, ничего бы не случилось…

Меня охватила исступленная жажда жертвенности. Пусть, пусть он поверит в мою виновность… Пусть эта вера снимет с его души тяжесть угрызений. Пусть!

– Ты не виноват, ты не виноват, ты не виноват, – произносила я на разные лады, словно колдовала, заклинала, зачаровывала его душевную боль…

И он уже молчал. Он весь предался звукам моего голоса, касаниям пальцев, моим объятиям, моему телу…

Любовница и мать соединились во мне. Когда он входил в меня вновь и вновь и выходил в сладостном изнеможении, я испытывала восторг и муки родильницы. У меня было такое чувство, будто я вновь и вновь рожаю его на свет…

Так прошел этот день. Чоки полегчало.

Ночью мы снова занимались любовью и обсуждали наше положение и возможность бегства.

– Ты пришла – и у меня будто новые силы появились, второе дыхание открылось, – юноша радостно засмеялся.

Я с улыбкой похлопала его по руке.

– В мою камеру обычно приходило двое стражников, – сказала я. – Один оставлял чуть поодаль от порога хлеб и кувшин с водой. Другой стерег перед дверью.

– У меня то же самое, – отозвался Чоки.

– Оба вооружены. И, откровенно говоря, я не вижу возможностей для бегства, – я покачала головой. – Допустим даже, ты бросишься на одного из них и сумеешь удержать, а я пока проскользну мимо второго. Но что это нам даст? Я не хочу бежать без тебя.

Он задумался.

– Ты могла бы разыскать Николаоса, – неуверенно произнес он.

– У меня такое чувство, будто он и так все о тебе знает и пытается спасти тебя.

– Значит, ты полагаешь, бежать не надо?

– Да, на мой взгляд, лучше ждать, выжидать. Впрочем, если представится возможность бежать… Хотя нет, я уверена, главная твоя надежда – Николаос.

– Моя? И твоя тоже.

– Не знаю, Чоки. Думаю, вырвать человека из тюрьмы инквизиции не так-то просто. Дай Бог, чтобы ему удалось спасти хотя бы тебя.

– И тебя, – решительно и с детским упрямством сказал он.

Чоки уже знал оба моих имени: Эмбер и Эльвира, но, должно быть, они почему-то не соотносились у него с моим обликом. Я заметила, что ему не хочется звать меня по имени.

– Чудак, – я усмехнулась, – он же ничего обо мне не знает.

– Узнает, – ответил Чоки все с тем же детским упрямством.

На следующий день стражники принесли нам воду и хлеб. Я зарылась в солому и едва дышала от страха. Меня пугала не столько угроза наказания, сколько перспектива расстаться с Чоки. Я умру здесь без него. А он? Что станется с ним без меня? Я знаю, я нужна ему…

К счастью, стражники не заметили меня.

Что подумали, обнаружив мою прежнюю камеру пустой с выломанной решеткой в окне? Ищут ли меня? Об этом мы ничего не могли узнать.

В полдень снова явились стражники и, ни о чем не спросив Чоки, не говоря ни слова, заложили пролом. Теперь мы уже не могли попасть в камеру гермафродита. Все время, пока они работали, я пряталась в соломе. Охапка была брошена в самом дальнем углу. Но мне все равно было страшно, сердце замирало; казалось, они никогда не кончат, никогда не уйдут. Но всему приходит конец. Ушли и они.

Потекли дни.

Мы заметно слабели. Ведь то, что приносили для одного Чоки, он делил со мной. Его здоровье начало всерьез беспокоить меня. Он стал кашлять глухо и мучительно. Приступы удушливого кашля валили его на солому. Он задыхался. Тело его судорожно дергалось. Однажды днем, когда в камере было светлее обычного, я заметила, что он сплевывает кровь.

Не могу передать, каким ужасом наполнилась моя душа. Я потеряю его! Этого человека, единственного для меня в нашей общей Вселенной подземной сырости и темноты, моего друга, любовника, сына!..

– Тебе надо бежать! – решилась я. – Ты болен. Ты не выдержишь здесь. Ты должен бежать.

Он понимал, что я говорю правду. У него уже не было сил возражать мне, убеждать, что мы сумеем бежать вместе.

– Как бежать? – горестно спросил он.

– Надо пойти на риск. Когда через день придут стражники, я брошусь на одного из них. А ты прорывайся мимо второго и беги. Я не льщу себя надеждой. Шансов мало. Но сделай это, если хоть немного полюбил меня. Я не могу видеть, как тебе становится все хуже.

Он молча кивнул. Не стоило много говорить.

 

Глава сто девятнадцатая

Наступил день прихода стражников.

Мы напряженно ждали. Я видела, как Чоки собирается с силами, с трудом сдерживает кашель. Сердце сжималось от жалости к нему.

Я залегла в соломе. Вот сейчас дверь откроется и я кинусь вперед. Самое мучительное – это ожидание.

Шаги по коридору.

Дверь открылась.

Я резко вскакиваю. Ничего не видя перед собой, кидаюсь вперед.

Страшный удар. Какая-то громкая боль в голове. Я лишаюсь чувств. Последняя мысль: удалось ли Чоки бежать?

Когда я открыла глаза, я обнаружила себя лежащей на соломе. Затылок и виски ломило. Я поняла. Стражник с силой оттолкнул меня, я ударилась головой. Вот почему так больно…

Чоки!.. Удалось ли ему…

Нет!..

Он склонился надо мной и смачивал водой мои виски. О себе он не позаботился. Я разглядела, что у него на шее и подбородке кровь. Кровь запеклась и на вороте грязной рубахи. У него было сильное кровотечение. Почему? По моей вине. Наверное, и его сшиб с ног стражник. При падении Чоки сильно ударился грудью, от этого и кровотечение. И во всем виновна я. Ведь попытка побега – моя затея.

Внезапный ужас пронзает меня. Я поспешно привстаю, опершись на локти. Теперь известно, что я здесь, в этой камере! Сейчас, в любую минуту, могут войти, схватить меня, заковать в цепи. И главное: увести, увести, увести!..

Я умру без него. Он погибнет без меня.

Сейчас… в любую минуту…

Но никто не входит. Чоки обессилел, не может утешить меня. Только гладит мокрой ладонью по лицу. Ложится рядом, устало закрывает глаза.

Кажется, мы оба задремали. Впрочем, это и не сон, а какое-то полузабытье от усталости и боли. Мы сломлены. Нам все равно.

День проходит, наступает ночь. Никто не является за мной. Но почему, почему?

Новый день. Мы немного опомнились и не в силах подавить мучительную тревогу. За мной должны прийти. Когда же? Как томительна неопределенность!

Третий день. Шаги! Наконец! Все кончено!

Но я улавливаю в этих шагах нечто странное. Я сама не понимаю, что именно. Нет, это не шаги равнодушного исполнителя приказов, это другое… Но что?

Прятаться мне теперь незачем. Чоки поднимается. Я уже стою. Он встает, загораживая меня. Зачем? Сопротивление бесполезно.

Дверь отворяется. Все как обычно. Двое стражников. Но почему в неурочное время? А разве неясно? Это за мной.

Но нет. Один из них обращается к Чоки. Не может такого быть. Мне чудится. Я брежу.

– Можете написать письмо, – грубо произносит стражник.

Нет, это голос у него такой грубый. А слова… Они звучат, как самая прекрасная музыка…

– Можете написать письмо. Вот! – он отдает Чоки перо, чернильницу и лист бумаги.

Чоки стоит, оцепенев.

– Кому? – наконец выдавливает он из себя. Я отчетливо различаю в его голосе безумную радостную надежду и страх.

– Сами знаете, – угрюмо бросает стражник. – Только побыстрее. Времени мало.

И тут меня осеняет – Николаос! Это весть от Николаоса. Чоки понял раньше меня. Он становится на колени и в полутьме что-то выводит на листе, низко склоняясь, чтобы лучше видеть.

Я по-прежнему стою. Стражники ждут.

– Я кончил, – хрипло произносит Чоки.

Поднимается.

Стражник берет бумагу, перо и чернильницу. Дверь захлопнута и заперта.

Мы воспряли духом. Надежда! Мы снова обрели надежду!

– Это Николаос! – восклицает Чоки. – Это Николаос!

Юноша радостно обнимает меня, целует в щеки, в лоб, в губы.

Я молча отвечаю жаркими поцелуями на его поцелуи радости.

Наконец мы успокаиваемся и садимся.

– А если это ловушка, подвох? – тревожусь я.

Но, кажется, я и сама совсем не верю в это свое предположение. Нет, нет, это не ловушка. Это не может быть ловушкой.

– Это не может быть ловушкой, – словно эхо откликаются слова Чоки моим мыслям.

– Что ты написал? – спрашиваю я.

Неужели мы скоро будем на свободе? Скоро? Когда? Если промедлить еще какое-то время, Чоки погибнет. Я догадываюсь, что он написал обо мне, но мне хочется услышать это от него самого.

– О тебе написал. И не выдержал, написал, чтобы он скорее… Мне и вправду худо… – голос его звучит виновато.

Я молчу. Говорить не о чем. Все так и есть. Скорее бы.

– Но как ему удалось? – недоумеваю я.

Чоки лежа отзывается. Он лежит с закрытыми глазами.

– Подкуп…

Разумеется, я знаю, что такое подкуп. Но инквизиция навела на меня такой страх! Она уже представлялась мне каким-то надмирным, безмерным в своей неподкупной жестокости учреждением. И вот… оказывается, и здесь действует подкуп… Хотя, впрочем, возможно, умный Николаос пустил в ход и какие-то другие механизмы… Господи, хотела бы я знать, жив ли Санчо… Дело было такое странное. Кто может знать все знакомства, все связи Николаоса… Одно ясно: ради друга он пойдет на все…

Но о чем я думаю? О Санчо. Если бы Николаос мог освободить и его! Но к чему эти мысли? Хорошо будет, если выпустят хотя бы меня.

Дети… Как давно я не видела их! Какими они стали? С кем они? Что они думают обо мне?

Этторе, Нэн, Большой Джон… Что с ними сталось? Живы ли они?

Постепенно я покидаю орбиту моей тюремной Вселенной, где единственные живые существа – я и Чоки. Меня властно втягивает орбита моей прежней жизни. Значит ли это, что я теперь меньше люблю Чоки? Нет, не меньше, но иначе. Нет, я не отчуждаюсь от него, но в моих чувствах к нему теперь больше материнского…

Свобода… Свобода… Скорее бы!..

 

Глава сто двадцатая

Но время тянется медленно.

Проходит еще несколько дней. Мне чудится, что состояние Чоки ухудшается с каждым часом. Его бьет кашель, он сплевывает кровь. Еще немного – и будет поздно. Меня охватывает паника.

Кажется, мы ждем освобождения ежеминутно, ежесекундно. Оно не может застать нас врасплох.

И все же застает.

Утром открывается дверь. Шестое чувство подсказывает: наконец-то!

Но как-то внезапно. Мы не ждали…

Стражники и чиновник канцелярии.

Нам объявляют, что мы свободны.

Обычные голоса отдаются в ушах, словно громовые раскаты. Все неожиданно, все странно…

Мы идем по темному коридору. Стражники следует за нами. Один из них поддерживает Чоки за локоть.

Вот так, сразу? Так просто?

Поворот. Снова поворот. Это уже мучительно. Когда же нас действительно выпустят? Когда мы окажемся под солнцем, под небом?

Щелкает замок. Последняя дверь. Все так просто, обыденно. Нас выводят. Солнце. Небо. Жаркий день. У меня чуть кружится голова. Я вижу, как Чоки садится на землю и обхватывает голову ладонями.

Мы стоим здесь одни… Нет. К нам быстрым шагом подходит какой-то человек. Поодаль я замечаю карету. Он что-то говорит, но я не понимаю смысла слов. В ушах – слабый сплошной гуд.

Человек помогает Чоки подняться и ведет его. Ну да, конечно, это же Николаос! Как может быть иначе?

Вдруг меня поражает, что Чоки, измученный, больной; быть может, умирающий, помнит обо мне. Он замечает мою растерянность, мое смятение. Он что-то говорит Николаосу, указывает на меня. Тот жестом приглашает меня следовать за ними. Он сажает Чоки, садится сам. И только тогда делает знак и мне садиться. Во взгляде его, который обращен на Чоки, я вижу такое отчаяние, такую тревогу… Но вот Николаос взглядывает на меня и я отчетливо различаю досаду, отвращение, даже, пожалуй, неприязнь.

Что же, я все равно благодарна ему. Ведь благодаря ему я теперь свободна. Сколько лет длилось мое заточение? Не могу вспомнить. Да нет, какое вспомнить, я просто не знаю.

Конечно, он имеет право досадовать на меня. Наверное, не так-то просто было освободить меня. Отвращение? А как иначе может смотреть молодой человек на несчастную, рябую, дурно пахнущую старуху? Что он должен к ней испытывать? Неприязнь? Он выразил свою благодарность мне за то, что я поддержала Чоки. Эта благодарность – моя нынешняя свобода. Но, должно быть, Николаосу неприятно думать, что какое-то время его любимый единственный друг любил меня. Что ж, я понимаю…

Сколько лет тянулось дело Санчо Пико? Ведь бедного Чоки подключили к этому делу куда как позже меня.

Карета трогается. Мы едем. Я снова взглядываю на Николаоса, который не сводит тревожного взгляда с Чоки. Откровенно говоря, я не таким себе представляла друга Чоки. Николаос выглядит значительно старше Чоки, хотя они почти одногодки. Он широк в кости, плотного сложения. Кажется, он мрачноват по натуре. А, может быть, эта мрачность – просто результат пережитых тревог. И немало еще предстоит ему пережить. Хватит ли у него сил снова вырвать друга из лап смертельной болезни?

Он что-то говорит Чоки на непонятном языке. Вероятно, по-гречески. Чоки послушно кладет ему голову на колени. Глаза Чоки закрыты.

Пока мы ехали, я находилась в каком-то странном состоянии. Например, мне было безразлично, что Николаос видит во мне лишь неприятную нищую старуху. Меня это не обижало, не огорчало. Пусть! В то же время я как бы устала жалеть больного Чоки, сострадать ему, мучиться из-за грозящей ему смерти. Я не думала о судьбе Санчо, Этторе, Нэн, Большого Джона. Я не вспоминала о детях. Но это вовсе не было безразличие вследствие озлобленности. Нет. Это охватившее меня спокойное безразличие позволяло мне отдохнуть, расслабиться. Ведь нервы мои так долго были напряжены. Мое сознание нуждалось в отдыхе не меньше, нежели тело.

Я украдкой разглядывала Николаоса и забывшегося на его коленях Чоки. Лицо больного показалось мне таким изнуренным, таким измученным. Он пошевелился, тяжело вздохнул во сне, и на губах его выступила кровь. Это видел и Николаос. Взгляд его выражал такое мрачное отчаяние, что невозможно было заговорить с ним.

Но то, что умирающий сохранял чувство признательности ко мне, снова заставило меня поразиться и устыдиться своего безразличия. Чоки открыл глаза и прерывающимся от слабости голосом попросил Николаоса позаботиться обо мне. Николаос пообещал. Я сказала суровому Николаосу, что попытаюсь разыскать своих родных и близких, а если мне это сегодня не удастся, то с его разрешения воспользуюсь гостеприимством в доме его и Чоки. Я сама удивлялась тому, как робко и даже униженно звучал мой голос. Кажется, еще никогда в жизни я не говорила с мужчиной таким голосом.

Это часто бывает: когда минует угроза страшной опасности, человек внезапно и резко слабеет, обостряются все его недуги; то состояние возбуждения и напряженности, что позволяло ему держаться, переходит в резкую слабость. Так случилось и с Чоки. Здесь, в карете, мне казалось, что его болезнь развивается на глазах.

А я сама? Еще не так давно я торжествовала победу. Я была почти уверена, что, несмотря на все муки и лишения, осталась женщиной. Как я ошиблась! Я была женщиной только там, в неестественном мире затхлого тюремного подземелья, там, где мы были вдвоем. Но едва очутившись в большом и открытом мире, я разом утратила всю свою уверенность. Я чувствовала себя жалкой и робкой. Более того, пожалуй, мне уже и не хотелось бороться за сохранение, за оживление, воскресение своего женского естества. Я готова была примириться с нынешним своим состоянием. Не все ли равно, какая я? Ведь остается возможность наслаждаться солнечным светом, теплом, видом древесной зелени. Этого мне, кажется, довольно теперь…

Карета остановилась. Николаос вынес Чоки, бережно удерживая его голову на своем сильном плече.

– Идемте с нами, – пригласил меня Николаос. Он обращался ко мне мрачно, но не злобно.

– Благодарю вас, – серьезно ответила я. – Сейчас мне хотелось бы попытаться разыскать кого-либо из моих родных и близких. Но вечером, если вы позволите, я воспользуюсь вашим гостеприимством.

– Непременно вернись… – тихо попросил Чоки.

– Не тревожься, я буду здесь вечером, – ответила я.

Уже отворились ворота. Николаос внес Чоки. Карета въехала следом. Я хотела было поклониться Николаосу, но не успела. Ворота заперли изнутри. Я отошла и посмотрела на дом. Это был двухэтажный особняк на тихой зеленой улочке, ворота были прочные, я отметила изящный бронзовый дверной молоточек.

 

Глава сто двадцать первая

Кажется, впервые в жизни я была так странно свободна. Я была свободна от себя самой мне было совершенно все равно, как я выгляжу. Я была свободна от лихорадки желаний, одолевавших меня почти всю жизнь; теперь же мне не хотелось ни мужской любви, ни денег, ни имущества, ни титулов. И вся эта свобода духа усугублялась телесной свободой. Я так исхудала, что почти не чувствовала своего тела. Я ступала так легко в своих растрепанных лохмотьях.

Сначала я просто бездумно двинулась вниз по гористой улочке. Вышла на перекресток. Увидела нескольких торговок, они продавали яблоки и орехи. Я почувствовала, что мне захотелось есть. Я подошла поближе и робко протянула раскрытую ладонь. Да, я просила милостыню. Но при этом совершенно не чувствовала себя униженной. Я не завидовала ни тем, которые продавали эти яблоки и орехи, ни тем, которые могли купить. В этом мире, где одни продавали, другие покупали, вдруг, как-то само собой определилось мое место – смиренной просительницы. Я была свободна, мне было легко. Я получила несколько яблок и горсть орехов. Поодаль высились два каштана. Я присела в тени деревьев и поела.

Некоторое время я просто сидела на теплой земле и отдыхала. Было так хорошо вот так просто сидеть и легко, свободно дышать, и видеть солнечный свет, и лиственную зелень, и слышать голоса людей…

Я подумала, что должна, конечно, прежде всего разыскать кого-нибудь из де Монтойя. Что с ними сталось? Хосе де Монтойя, старшего брата Аны, вероятно, казнили или заключили в тюрьму (в ту, откуда я так недавно освободилась!). Но Ана, Мигель, Анхелита, ее мать… Я найду их. Я узнаю о судьбе детей Коринны. Коринна!.. Я совсем забыла о своей младшей сестре, так нелепо и трагически погибшей. Где она похоронена? Жив ли Санчо? Что сталось с моими детьми? Мой старший сын Брюс-Диего… Может быть, прежде всего я должна отыскать английского посла в Мадриде? Мне почему-то казалось, что Брюс будет держаться поближе к английскому посольству.

Но сейчас я не могла и не хотела ничего предпринимать. Да, я нуждалась в отдыхе. Мое сознание просто должно хотя бы недолгое время побыть свободным. Никаких тревог, никаких забот, никаких планов и предположений.

Я поднялась с земли. Волосы мои растрепались и висели свалявшимися космами. Я поднесла поближе к глазам посекшуюся прядь. Я сделалась почти седой. Кое-как я заплела волосы в косу и закрутила в узел на затылке. Оглядела свои лохмотья. Это было то давнее черное шерстяное платье. Особо широких прорех я не заметила.

Снова пошла вперед, просто так, бездумно, бесцельно. Мне было хорошо. Я долго бродила по городу. Глазела на торговцев и покупателей на рынках, входила в церкви, разглядывала людей на площадях, сворачивала в переулки, вслушивалась в доносившиеся из-за оград веселый домашний смех женщин и детей и плеск фонтанов. Я останавливалась перед фасадами роскошных дворцов, видела, как выезжают из ворот щегольские кареты.

На меня никто не обращал внимания. Мало ли нищих, никому не нужных на свете! Я устала и вошла в какой-то кабачок. В большой комнате было прохладно. В глубине за столом сидел какой-то человек, суда по одежде, слуга, и пил вино. Хозяйка за стойкой изредка перебрасывалась с ним несколькими словами. Рядом с ней мальчик стриг ногти на руке. Я остановилась у двери. Девушка-служанка, которую я не сразу заметила, лениво махнула рукой, прогоняя меня. Но у хозяйки мой жалких вид пробудил сострадание.

– Мануэль! – позвала она мальчика. – Принеси бабке стакан вина.

Я сразу поняла, что «бабкой» она назвала меня, и улыбнулась. Чудесное наименование для красавицы Эмбер! Мальчик кинул на меня быстрый взгляд и тотчас сообразил, что так уж быстро срываться с места ради меня не стоит. Только когда мать снова приказала ему угостить меня, он неохотно поднялся. Я не решалась шагнуть в комнату. Хозяйка и посетитель продолжали говорить о чем-то своем, не обращая на меня внимания. Мальчик принес наконец стакан вина и протянул мне. Я взяла и поклонилась ему и хозяйке за стойкой. Я хотела было подойти к одному из столов и сесть, но на этот раз сама хозяйка досадливо замахала на меня рукой. Я отошла к двери, выпила вино, поставила стакан на пол, снова поклонилась и вышла. Я не чувствовала ни малейшего унижения, только была искренне благодарна за вино. Вино было кисловатое, терпкое, но вкусное, и подбодрило меня.

Я еще побродила по городу и оказалась на набережной. Вода в реке была не голубой, синей или зеленой, а чуть коричневатой, хотя и довольно прозрачной. Я сидела у воды, вдыхала влажную свежесть и смотрела вокруг. Сидела я прямо на земле, свободно вытянув ноги под изношенной юбкой, все могли видеть подошвы моих ветхих башмаков, но кому это могло быть интересно…

Зазвенели колокола, призывая к вечерней молитве. Стемнело. Девушки и женщины простого звания начали раздеваться для купания в реке. Я поняла, что так здесь ведется. На мосту приостанавливались молодые люди в темных плащах и шляпах с перьями, пристально вглядывались в смутно белеющие тела, перегибались через парапет, смеялись. Но ко мне это не имело отношения, хотя я тоже решила выкупаться.

Я разделась догола и оставила платье, башмаки и сорочку рядом с одеждой еще нескольких пожилых женщин, скорее всего это были уличные торговки. Распустив волосы, я вошла в воду. Вода была теплая, прогрелась на солнце за день. Я присела и погрузилась по шею.

Боже! Как хорошо было. Я не видела своего тела, мне было все равно, каким оно сделалось. Вода, теплая, мягкая, обнимала, окутывала, ласкала меня. Я прошла немного, потом поплыла, медленно загребая руками. Потом я вернулась на мелководье, попросила мыло у одной из женщин, та дала мне, я начала мыться.

Долго я мылась, терлась, соскребала с тела грязь, вымыла волосы и лицо. Затем, совершенно голая, спокойно подошла к тому месту, где оставила одежду, взяла платье и сорочку и выстирала их. Та же старуха одолжила мне гребень, я смогла расчесать волосы.

Было уже не так жарко, как днем, но все еще достаточно тепло. Волосы мои быстро высохли, теперь я уложила их, закрутив узел повыше, почти на самой маковке. Я надела мокрую одежду, полагая, что на теле все скоро просохнет.

Мои новые товарки с любопытством наблюдали за мной. Я хотела вернуть моей доброхотке гребень и мыло, но она проявила милосердие.

– Оставь себе, – сказала она и щедро прибавила к своим дарам еще и небольшое полотенце.

Я завернула гребень и мыло в полотенце.

– Красивая ты, – задумчиво произнесла старуха. Кажется, никогда прежде женщина не хвалила мою красоту, разве что милая Коринна. И вот… Старая торговка из Мадрида говорила без всякой зависти.

Но неужели я, рябая, с посекшимися поседевшими волосами, исхудавшая, неужели я такая красивая?

– Неужели? – вырвалось у меня.

– Да, – старуха окинула меня долгим взглядом. – Когда смотришь на тебя, легче становится на сердце. Глаза у тебя хороши. Да и вся ты… Легче и светлее становится, когда смотришь на тебя…

– Спасибо! – я вдруг порывисто поцеловала ее в морщинистую щеку. Старуха улыбнулась.

– И легкая ты, – произнесла она. – Красивая и легкая.

Я подошла к жасминовому кусту, сорвала веточку и воткнула в волосы. Прижимая к груди мыло и гребень, завернутые в полотенце, я поднялась на мост.

Я и вправду чувствовала легкость. Все пережитое не тяготило меня. Я словно бы начинала заново совсем новую жизнь. И жизнь эта была мне неведома. Что в ней будет? Новая любовь? Об этом я думала спокойно. Или новые приключения? Не знаю. Но только все будет совсем новое. И я совсем новая, не отягощенная опытом, тоской, озлобленностью, светлая, легкая, с душой, светло и легко приемлющей жизнь…

 

Глава сто двадцать вторая

Я не сразу отыскала улицу, где стоял дом Николаоса и Чоки. Быстро темнело. Фонарщики зажигали уличные фонари.

Наконец я узнала уже знакомый перекресток, два каштана поодаль. А вот и гористая мостовая. Теперь я шла не вниз, а вверх.

Я хорошо запомнила бронзовый молоточек и постучала в ворота. Некоторое время я ждала, затем слуга отворил.

Он впустил меня тотчас, не дожидаясь моих объяснений. Значит, Николаос не забыл, распорядился об этом.

Я заметила, что теперь совершенно не сержусь на людей, когда они пренебрегают мной, зато любое проявление доброты ко мне трогает меня и умиляет и наполняет сердце благодарностью.

Слуга попросил меня последовать за ним. Мы прошли через неосвещенный двор в дом. Мой провожатый показал мне отведенную мне комнату. Комната была совсем маленькая, здесь едва умещались простая кровать, стол и стул. Я поблагодарила. Свой сверток я положила на стол. Слуга спросил, не хочу ли поесть. Я согласилась. Он проводил меня на кухню. На кухне было очень чисто. Он подал мне суп и тушеные овощи. Я подумала, является ли он единственным слугой в этом доме или есть и другие, но решила, что не стоит проявлять излишнее любопытство и спрашивать. После еды он подал мне воду, я вымыла руки и лицо.

– Господин Николаос просил проводить вас к нему, – сказал слуга.

Я молча кивнула. Мне даже нравилась его неразговорчивость. Но я уже тревожилась о Чоки. Тогда, давно, когда он заболел впервые, друг сумел спасти его. Но тогда ведь и болезнь проявлялась иначе – тогда была нарастающая слабость. А теперь кашель с кровью – это намного хуже…

Одежда на мне высохла. Веточку жасмина я вынула из волос, и теперь сама чувствовала легкий цветочный аромат.

Николаос ждал меня в гостиной, скромно меблированной мебелью из темного полированного дерева. На столе горели две свечи. На стенах я увидела картины. Когда я вошла, он поднялся мне навстречу. Он сразу спросил, накормил ли меня слуга. Я поблагодарила. Николаос отпустил слугу. Затем пододвинул мне стул.

Я скромно села. Я решила не говорить первой, хотя мне хотелось тотчас же справиться о здоровье Чоки.

– Андреас хотел вас видеть, – начал Николаос, – но сейчас он спит, – Николаос кивком указал на приоткрытую дверь, которую я вначале не заметила.

Значит, вот почему мы сидим именно в этой комнате: рядом – комната, где лежит Чоки. Но его друг называет Чоки его христианским именем: Андреас. Конечно, таким образом Николаос приглашает меня соблюдать определенную дистанцию. Что ж, я согласна. Здесь не я диктую условия.

– Хорошо, я повидаюсь с ним завтра утром, – ответила я.

– Нет, я думаю, он проснется еще сегодня. Он просил разбудить его, когда вы вернетесь, но, по-моему, лучше подождать, пока он сам проснется.

– Конечно, – искренне согласилась я. – Как он? Ему лучше? Был у него врач?

Николаос ответил не сразу. Он сидел, опустив голову, ладонь с чуть растопыренными пальцами, охватывала колено и казалась темной. Я вдруг поняла, что Николаос не ревнует Чоки ко мне. Более того, он готов относиться ко мне мягко, почти нежно, заботиться обо мне, потому что я как-то нужна Чоки. Этих двоих связывали очень прочные отношения. Кажется, до сих пор я не встречала такой прочной связи двоих, будь то мужчина и женщина, двое женщин или двое мужчин.

– Да, кажется, ему полегчало, – с некоторым колебанием ответил наконец Николаос.

Я сразу поняла, почему он ответил не тотчас, почему в голосе его – колебание. Он испытывал суеверное чувство; ему казалось, будто открыто, вслух признав то, что его другу полегчало, он тем самым может это улучшение уничтожить. Я вздохнула и посмотрела на него с искренним участием. Он ответил мне пытливым, но уже доверительным взглядом.

– Был врач, – продолжил Николаос, – приписал лекарство – смесь из барсучьего жира и сырых яиц вместе со скорлупой. На вкус довольно противно. Первый раз даже вырвало его… – Николаос вдруг замолчал.

Я поняла, что именно он подумал: не слишком ли откровенно он говорит со мной, и какое мне дело до таких вроде бы мелких деталей, важных и мучительных лишь для него, Николаоса, потому что их двое – он и Чоки.

Но и меня интересовало здоровье Чоки. И даже не столько потому что мы с ним какое-то время были любовниками, сколько потому что мы вместе были в тюрьме, терпели одни и те же тюремные муки… Я подумала также о том, что пока я, отдыхая, бродила по городу, Николаос не терял даром времени – он пригласил врача и даже лекарство уже готово, и Чоки уже принимал лекарство…

– Ему полегчало, – снова повторил Николаос. – Когда он немного поправится, надо будет снова увезти его в горы…

– Но мне известно одно хорошее место! – невольно перебила я. – Цыганская деревня высоко в горах. Там прежде жили близкие мне люди. Возможно, они и теперь живут там, – я подумала об Ане, Мигеле и Анхелите.

– Хорошо, – Николаос кивнул, – но простите, я позабыл спросить вас, удалось вам отыскать кого-нибудь из ваших родных и близких?

Я чувствовала, что мне легко говорить правду.

– Нет, – легко ответила я, – я и не искала. Сегодня у меня не было сил на это. Я просто бродила по городу, получала удовольствие от этой своей внезапной свободы…

Николаос посмотрел на меня и снова кивнул. Я увидела, что он понял меня.

– Завтра я отправлюсь на поиски, – продолжила я.

– Вас никто не торопит, отдохните еще.

– Благодарю. Но теперь у меня есть силы. Кстати, я хочу спросить вас: знаете ли вы, где помещается теперь в Мадриде резиденция английского посла?

– Нигде! – Николаос пожал плечами. – Дипломатические отношения между Испанией и Англией разорваны.

– Но почему?

– Это довольно длинная и непростая история. В сущности, всему виною лорд Бэкингем, это он был последним английским послом здесь…

– Но как…

– Этот Бэкингем, отчаянный циник и человек в общем-то жестокий, страстно влюбился в испанскую принцессу Анну Австрийскую. Она была совсем еще ребенком и предназначалась в супруги французскому королю. Об этом ходили самые невероятные слухи. Говорили, будто Бэкингем, переодевшись испанским дворянином, рискнул сопровождать депутацию, перевозившую юную принцессу во Францию, на ее новую родину. Далее слухи противоречивы. Одни уверяли, будто он пытался растлить принцессу, другие шепотом утверждали, будто ему даже удалось это совершить. Третьи говорили, что ему помешал какой-то подросток, мальчик из Мадрида, которого он нанял в услужение… Подробностей не знаю. Кажется, в Лондоне герцог был казнен. Но, впрочем, не в качестве растлителя малолетних принцесс, а за участие в заговоре герцога Монмаута, незаконного сына короля Карла II.

«Так, – подумала я, – английского посольства больше не существует и я ничего не узнаю о судьбе моего старшего сына».

Но я не почувствовала никакого отчаяния, только спокойную глубинную уверенность, что все мои дети живы и я когда-нибудь увижу их…

Упоминание о Карле II невольно пробудило в душе смутные воспоминания о том баснословно далеком времени, когда я была его любовницей и фавориткой. Ведь он – отец моего младшего сына. Кажется, мне не было плохо с его величеством в постели, но все тогда, давно, было как-то просто; если бы мне теперь пришлось любить, я предпочла бы иную любовь, любовь, в которой сложно переплетались бы странность и утонченность тел и душ.

– Но, насколько мне известно, английское посольство уже однажды предало вас, – заметил мне Николаос.

– Да, это так. Но я надеялась что-то узнать о судьбе моего старшего сына… Однако если Испания и Англия разорвали дипломатические отношения, тогда, наверное, мне лучше называться моим испанским именем…

– А, я знаю, – молодой человек усмехнулся, – у вас ведь два имени. Эльвира – это старинное испанское имя. А по-английски вас ведь зовут «янтарь»?

– Да, Эмбер.

– Это имя вам очень идет, – серьезно сказал он.

– Почему? – я не знала, почему, и мне было интересно, что он ответит.

– Потому что вы и сама похожи на янтарь. Время не старит его, а только способствует его красоте, он многослоен и каждый слой опять же прибавляет ему красоты. Это теплый и какой-то умный камень, от него исходит ощущение света и тепла… Впрочем, что это я – «камень, камень»! Янтарь следует называть «веществом». И ведь он в своем бытии проходит путь от липкой бесформенной смолы до чистой и теплой солнечной твердости…

– И я такая? – серьезно спросила я.

– Вы такая.

Этому человеку я не нужна была как женщина, и он не привлекал меня как мужчина. Но, кажется, никогда, ничья мужская похвала моей красоте не делала меня такой счастливой…

– Но все равно теперь мне лучше называться Эльвирой, – с улыбкой сказала я.

– Да, это так.

– Я хотела бы еще спросить вас, слышали вы что-нибудь о маркизах де Монтойя?

– Не помню. Но я знаю дворец Монтойя. Это один из красивейших дворцов Мадрида.

– Расскажите мне, где он находится. Я должна разыскать одну женщину, доверенную служанку в доме де Монтойя. Она может знать о судьбе моих детей.

Николаос не стал меня расспрашивать о моих детях и вообще о моей жизни. Кажется, он был не из тех, кто много любопытствует. Он только сказал:

– Наша карета завтра же может отвезти вас к дворцу де Монтойя. Но мне кажется, прежде вам лучше обновить свой гардероб. Мне случается торговать тканями, поэтому многих мадридских портных я хорошо знаю. Если вы согласны, завтра мы поедем к одному из них.

Я согласилась.

Николаос вдруг поднялся и тихо приблизившись к двери, которая вела в комнату Чоки, заглянул. Затем снова вернулся ко мне.

– Спит.

– В тюрьме все его силы были напряжены, – сказала я. – Поэтому после освобождения состояние его так резко ухудшилось. Но я уверена, что теперь улучшение будет развиваться.

– В сущности, вина лежит на мне…

Я невольно вздрогнула. Какое признание собирается сделать он? Может ли он быть виновен в муках, которые пришлось претерпеть его любимому другу?

Он заметил мою внезапную дрожь.

– Нет, нет, не тревожьтесь понапрасну, я не предавал его. Но я мог бы вернуться в Мадрид гораздо раньше.

– Вам что-то помешало?

– Мне помешала моя забота о нем. Но не буду говорить загадками. Вы ведь знаете, я уехал из Мадрида потому, что получил известие о болезни матери. Увы, я уже не застал ее в живых. Но вернуться тотчас я не мог. Мне надо было утешить отца, который пребывал в страшном горе. Прежде мне казалось, что отец и мать вовсе и не любят друг друга. Но теперь я убедился, что долголетняя совместная жизнь сдружила их. Отец не переставал говорить о матери с большой теплотой, а из его сбивчивых рассказов я понял, что и она любила его. Я не хотел оставлять его в одиночестве и предложил ему поехать со мной. Мы уже договорились с человеком, который собирался арендовать наш дом и склады, все было готово к отъезду, когда отец внезапно слег. Я ухаживал за ним, приглашал врачей, но все оказалось тщетно. Вскоре он умер. Я похоронил его рядом с матерью.

Теперь я чувствовал себя виноватым перед отцом и матерью, я так мало радости доставил им. Невольно я вспомнил о родителях Андреаса. Ведь и они тоскуют в разлуке с единственным сыном. Кроме того, они несвободные люди и, кто знает, какие тяготы приходится им претерпевать. Короче, я решил отправиться на родину Андреса и разыскать его родителей.

«Я помогу им», – решил я.

Я знал, как назывался замок, где родился мой друг. Но когда я туда добрался, то обнаружил лишь огромное пепелище. Оказалось, старый хозяин умер. Сын его участвовал в восстании против османов, а когда восстание было разгромлено, бежал. Замок сожгли. К тому времени в замке никого не осталось, кроме нескольких старых немощных слуг, они-то и погибли. Увы, среди них были и родители моего любимого друга.

Вот почему я прибыл в Мадрид спустя довольно долгое время после моего отъезда, и узнал, что Андреас в тюрьме… – голос его дрогнул и зазвучал глухо.

– Не будем говорить о тюрьме, не надо! – живо попросила я. – Главное, что Чоки жив и будет жить!.. О, простите!.. Я знаю, понимаю, что вам неприятно, когда я называю его этим именем… Я случайно… Я хотела сказать: Андреас!..

– Ничего, ничего, – мой собеседник мягко улыбнулся. – Мне действительно всегда немного не по себе, когда чужие голоса произносят это домашнее, близкое, это мое «Чоки». Но к вам это не относится. Называйте его, как вам привычно.

– Спасибо вам! – Я никогда не предполагала, что мой голос может выразить столько искренней доброты и мягкости.

Николаос снова подошел к двери в комнату Чоки, но тот еще не проснулся.

Мы еще поговорили. Теперь о книгах, о театрах. Я начала рассказывать, какие были в дни моей молодости лондонские театры, молодой человек оказался знатоком театральной жизни испанской столицы. Беседа получилась легкая и занимательная.

Кого-то может удивить, почему я не попыталась расспросить Николаоса, каким образом ему удалось добиться нашего освобождения – Чоки и моего. Но поверьте, мне действительно не хотелось мучить его подобными расспросами, погружаться во всю эту грязь интриганства. Я представляла, сколько ему пришлось перенести, и знала, что при его честности ему было нелегко.

Вдруг на полуслове Николаос вскочил и бросился к двери в комнату Чоки. Он просто почувствовал, что друг открыл глаза. И меня эта обостренность чувствования вовсе не удивила.

 

Глава сто двадцать третья

Николаос скрылся в комнате своего друга. Я ждала, рассматривая картины на стенах. Они показались мне очень своеобразными, необычными.

На одной небольшой картине три человека сидели за скромно накрытым столом. Юноша явно что-то рассказывал, мальчик-подросток смеялся, приподняв графин с вином, старик с улыбкой слушал. На другой – двое юношей в простой одежде что-то быстро ели на кухне, словно соколы с ладони. Третья и четвертая картины изображали мулатов – молодого мужчину и девушку с очень выразительными умными лицами.

Я подумала, что это настоящее искусство и что у моих новых друзей прекрасный вкус.

Я перевела взгляд и заметила в углу еще одну картину. Теперь, при свечах, она не так ярко выделялась, но наверняка при дневном свете должна была сразу останавливать внимание, так она была повешена.

На этом холсте изображен был во весь рост мальчик-калека. В искалеченных онемевших пальцах он удерживал листок, с написанной просьбой о милостыне. Значит, он был немой. Он был босиком, с вывернутыми ступнями. Губы его приоткрылись в улыбке, вызванной, судя по всему, судорожным движением мышц лица, видны были кривые зубы. Линия горизонта была показана низко, и фигура мальчика высилась монументально.

Я не могла отвести взгляд от этой картины.

«Вот они, – думалось мне невольно, – человеческое стремление жить и выжить во что бы то ни стало, человеческие трагедия и триумф…»

Быстро вошел Николаос и позвал меня к Чоки.

Больной лежал в постели. Мы приблизились. Чоки увидел меня и улыбнулся радостно.

У меня болезненно сжалось сердце. Ему обрили бороду и теперь отчетливо виделась страшная худоба его молодого лица. Глаза сильно ввалились, хотя по-прежнему казались выпуклыми. Губы запеклись. Но особенно встревожил меня запах. Комната была проветрена, здесь было чисто, простыни, чистые, белоснежные, пахли душистыми травами. И больного выкупали, вымыли душистым мылом. Но все эти приятные запахи не могли перебить того мучительного для близких и родных запаха больного тела, который яснее всего свидетельствует о плохом состоянии…

«Ничего, ничего, – начала убеждать я себя мысленно. – Он ведь и вправду очень болен. Я это знаю. Но он выздоровеет, непременно выздоровеет».

Я даже не сразу расслышала голос Чоки.

– Такой цветочный запах… – проговорил он.

– Это тебе, – Я вынула из волос веточку жасмина и положила на небольшой столик рядом с кроватью. – Это город приветствует тебя. – Я улыбнулась.

– Дай… мне… – он протянул исхудалую руку.

Я поспешно подала ему жасминовую веточку. Он понюхал и опустил на грудь. Он был в чистой белой сорочке с треугольным вырезом. Николаос смотрел на нас.

Я заметила мучительно пристальный, ищущий взгляд, которым оглядывал меня Чоки.

Я все поняла и прочувствовала. Он искал с жадностью, с этой мучительной жадностью чахоточного искал в моем облике признаки моего возрождения, воскресения к новой жизни после тюрьмы. Суеверность больного говорила ему, что если воскресну я, его сокамерница, та, что разделяла его тюремные муки, то воскреснет, выживет и он сам…

Я встала так, чтобы он хорошо видел меня. Осторожно я взяла с его груди веточку жасмина и снова украсила ею волосы. Я знала, что во мне сейчас есть эти черты возрождения, воскресения, я хотела, чтобы он заметил, увидел их…

Николаос напряженно молчал. Он тоже все понимал и чувствовал.

– Какая ты красивая!.. – выговорил Чоки наконец и вдруг на мгновение с блаженной улыбкой зажмурил глаза.

Мы с Николаосом перевели дыхание. Подействовало!

– Ты выздоровеешь, Чоки, – я наклонилась к нему. – Что я могу, что я должна для тебя сделать?

– Она все сделает, – подхватил Николаос, – она хочет помочь тебе и никто не будет мешать ей!

Я поняла, что он имеет в виду. Но конечно же, если Чоки хочет телесной близости со мной, я дам ему это. Но я чувствовала, что этот период наших отношений миновал и для него и для меня. И Чоки чувствовал то же самое.

– Нет, не это… – он улыбнулся. – Просто… пусть она будет в нашем доме… – он обращался к Николаосу.

– Она останется здесь и ни в чем не будет терпеть недостатка, – заверил Николаос, затем обернулся ко мне: – Вы ведь останетесь?

– Да. Об этом и спрашивать не стоит, – быстро ответила я.

Я пожелала Чоки спокойной ночи. Николаос проводил меня в мою комнату.

– К сожалению, мы не держим женской прислуги, – сказал он. – Только двое слуг, повар и кучер…

– Я привыкла сама за собой ухаживать, – быстро отозвалась я.

Я прошла к себе, а он ушел к Чоки. В ту первую ночь моей свободы я спала крепко и без сновидений.

 

Глава сто двадцать четвертая

На следующий день кучер повез меня к одному из лучших мадридских портных с запиской от Николаоса.

В мастерской я провела почти полдня. Зато и увезла оттуда несколько приличных добротных платьев, белье, чулки, головные платки. Я не хотела быть одетой, как светская дама, но как состоятельная горожанка.

Вернулась я как раз к обеду. Чоки спал, один из слуг присматривал за ним. Николаоса не было дома, он отправился по своим торговым делам.

Мне накрыли в столовой, просторной и светлой комнате. Здесь на стенах тоже было много картин. Картины в столовой изображали фрукты, овощи, золотую, Стеклянную и глиняную посуду. Все это было красиво и создавало веселое, приятное настроение. Я с удовольствием пообедала в одиночестве.

Я велела слуге позвать меня, когда проснется Чоки, и отправилась в свою комнату. Здесь на столе лежали свертки с моей новой одеждой. Слуга указал мне на вделанный в стену шкаф, вчера я этот шкаф не заметила. Теперь я развесила в нем свои платья. Я спросила слугу, где я могу вымыться. Он повел меня в подвальное помещение, где была оборудована настоящая ванная комната. Здесь топилась печь и в пол была вделана большая ванна из фаянса, сверкавшая чистотой. Я не сомневалась, что обо всем этом позаботился Николаос. В его характере была эта практичность. Конечно, это он так хорошо обустроил дом и подобрал таких хороших, неболтливых и работящих слуг.

К моим услугам были горячая вода, душистое мыло и теплые полотенца. Я вымылась и переоделась во все новое. В одной стене в ванной комнате было вделано большое зеркало. Я расчесывала волосы и оглядывала себя. Я стала такой тоненькой… Я подумала, что впадины, зиявшие на месте выпавших зубов сбоку во рту, вовсе не украшают меня. Надо было бы покрасить волосы, нарумянить щеки, подкрасить губы и глаза, попудриться…

Знаю, что многие циничные недоверчивые люди сейчас не поверят мне. Но тогда, намереваясь прикрасить себя, я вовсе не о себе заботилась. Да, мне по-прежнему было все равно, как я выгляжу. Но я думала о Чоки. Это он должен был видеть меня здоровой, со всеми признаками возрожденного интереса к жизни. Я знаю, что многие, особенно те, что имеют изначально дурное мнение о женской природе, сейчас, читая эти строки, не верят мне. Но я пишу правду. Именно так я думала и чувствовала.

Когда я вышла из ванной, оказалось, что Чоки уже проснулся и ждет меня.

При дневном свете мне почудилось, что он уже выглядит получше. Впрочем, вполне возможно, что мое восприятие выдавало желаемое за действительное. Чоки очень мне обрадовался. Я снова принесла ему жасминовую веточку.

– Теперь это будет мой любимый цветок, – сказал он.

Я попросила его не говорить много, он был еще очень слаб. Сидя у его постели, я принялась развлекать его легким шутливым повествованием о нравах при дворе Карла II. Я живо изобразила смешные черты его главных фавориток – Барбары Каслмейн и Френсис Стюарт. Не утаила я и того, что сама была фавориткой короля, родила от него сына и всячески боролась с другими фаворитками. Но я так рассказывала обо всем этом, что на лице больного то и дело появлялась смешливая улыбка. Мне и самой уже начало казаться, что все это было очень смешно, хотя когда все это и было моей жизнью, то совсем не было смешным.

Затем Чоки должен был принять лекарство. После его начало клонить в сон. Я оставила его со слугой, который за ним ухаживал, и пошла к себе. Я почувствовала себя немного усталой, прилегла и незаметно уснула.

Конечно, тюремное заключение все же порядком ослабило меня. Да и годы… Хотя мне было неприятно даже думать о своем возрасте… Но короче, я проснулась лишь незадолго до ужина.

Чоки покормили раньше и он уже спал. (Его слабость раз в сто превышала мою.) Николаос ждал моего пробуждения, чтобы мы поужинали вместе. Я умылась, привела себя в порядок и прошла в столовую. Мы поужинали, выпили кофе. Затем Николаос пригласил меня побеседовать с ним в той самой гостиной, где мы сидели вчера. Откровенно говоря, я поняла, в чем тут дело. Он устраивал все так, чтобы если Чоки проснется и захочет видеть меня, я была бы поблизости. Я подумала, что нисколько не в обиде на Николаоса и вовсе не требую от него, чтобы он беседовал со мной просто потому, что ему приятно со мной беседовать. Я и сама заботилась о Чоки…

Но тут Николаос прервал мои мысли:

– Я, конечно хочу, чтобы вы были поближе к Чоки. Но в то же время мне приятно и интересно беседовать с вами.

– Боже мой, Николаос! – Воскликнула я, – Вы просто прочитали мои мысли! – и я сказала ему, о чем думала.

Мы оба засмеялись. Нам стало совсем легко и приятно.

– У вас здесь чудесные картины, – сказала я, – особенно вот эта, – я указала на холст, где был изображен мальчик-калека.

– Да, это удивительная картина, Чоки особенно привязан к ней. Одно время я даже хотел не держать ее здесь.

– Но почему? – удивилась я.

– Из-за Чоки, разумеется. Он глаз не сводил с нее. Я боялся, что она расстроит его воображение. Он очень чувствителен.

– Я это заметила.

– Вчера, когда вы, такая хрупкая, стояли у постели Чоки, всем своим видом силясь внушить ему, что вы живы, что вы воскресли для новой жизни, вы напомнили мне эту картину.

– Если говорить о новой жизни, то я полагаю, что мне следует немного заняться своей внешностью. Вы можете думать, что это из тщеславия, столь свойственного женщинам…

Я не успела договорить.

– Нет, – перебил он меня, – я думаю, что это для него.

– Мы с вами хорошо понимаем друг друга.

– На вас новое платье, и очень хорошо сшито. Сразу узнал работу хромого Торибьо!

– Да, этот умелец успел снабдить меня целым гардеробом.

– Прекрасно!

– Николаос, а вы не боитесь, что обратят внимание на то, как вы посылаете к одному из лучших городских мастеров какую-то безвестную женщину. А раз безвестную, значит, и сомнительной репутации…

– Не боюсь, конечно. Если желаете, завтра можете отправиться к Эмилии, а затем к старой Гертрудис.

– А это кто?

– Эмилия сделает вам зубы из металла или фарфора и вставит их. А Гертрудис снабдит пудрой, разными красками для лица…

– Вы знаете в этом городе всех нужных людей, – я улыбнулась. – Я действительно поеду к этим женщинам.

– О деньгах не тревожьтесь. Я заплачу за все.

– Благодарю вас.

– Благодарить вас должен я. Вы помогаете моему любимому другу выздороветь.

Некоторое время Николаос молчал, опустив по своему обыкновению голову. Затем решительно проговорил:

– Да, я многих знаю в этом городе, я ведь торговец. И я ничего не боюсь. Особенно теперь.

Разумеется, эта фраза заинтриговала меня. Я подумала, могу ли я спросить, почему он именно теперь никого не боится, с чем это связано. Мне показалось, что да, могу. По-моему, ему самому хотелось довериться мне.

– Почему же вы ничего не боитесь именно теперь? – осторожно спросила я.

– Почему? – переспросил он, медля с ответом, – Почему? Хорошо, я скажу вам, почему. Я не знаю, сведущи ли вы в мифологии древних греков…

– Кое-что мне известно, – скромно заметила я. И действительно, знакомство с доном Санчо Пико очень пополнило мое образование.

– Знаете ли вы историю Мидаса?

– Кажется, с ним связана не одна история. Но я догадываюсь, что вы имеете в виду ослиные уши, которыми боги наказали этого древнего царя. Он прятал их под высокой шапкой и видел их только его брадобрей, который и голову ему брил по обычаю той страны. Брадобрею стало невмоготу хранить тайну. Однажды он забрался в лес, в самую чащу, отыскал дупло и крикнул, припав к нему: «У царя Мидаса ослиные уши!» Кажется, так, да? Я рассказывала эту сказку моей маленькой дочери и сейчас невольно повторяю так подробно… Простите…

– Нет, нет, я с удовольствием слушаю вас!

– Потому что таким образом тянете время!

– Ну конечно! – он пожал плечами и засмеялся.

– Но что же было дальше? Кажется, что-то вроде того, что дерево срубили, оно каким-то чудом заговорило и все узнали тайну царя. Так?

– Да, что-то вроде того… Но боюсь, моя тайна не так уж комична.

– А я, в свою очередь, намереваюсь оставаться честнейшим и неподкупным брадобреем!

– Вы удивительная женщина, хотя моя похвала очень и очень банальна. А моя тайна… – Николаос посерьезнел, – мне придется все сказать Чоки. Но не сейчас. Сейчас он болен…

– Это может огорчить его?

– Ну, не обрадует, во всяком случае. Я могу оправдываться, могу уверять его, что пошел на это лишь ради его спасения… И это будет правдой. Но все равно будет неприятно.

– Тогда может быть лучше совсем не говорить ему?

– Нет, не лучше. Мы привыкли все говорить друг другу.

– Я думаю, – сказала я, помолчав, – что он просто не может обидеться на вас или рассердиться, или разочароваться в вас, а вы – в нем. Ведь вы с ним – словно те половинки одного человека, о которых писал греческий философ Платон. Только вы уже давно нашли друг друга. И теперь вы навсегда вместе и ничто не сможет разлучить вас.

– Это чудесно, то, что вы говорите. И я хочу открыться вам, потому что мне тяжело. Когда я вернулся в Мадрид и узнал от старого слуги, что Чоки в тюрьме, я, конечно, хотел тотчас начать искать пути к его освобождению. Но слуга убедил меня на время бежать из города, скрыться в пригороде у его родных. Пряча меня, эти добрые люди рисковали жизнью. Ведь с инквизицией шутки плохи! Разумеется, теперь я вознаградил их деньгами. Но разве может быть вознаграждение, достаточное для тех, кто спас тебя от смерти? Думаю, нет. Сидя в подвале их дома, скорее сельского, нежели городского, я напряженно соображал, что же мне предпринять для освобождения Чоки. Меня особенно тревожило его здоровье.

После той поездки в горы, о которой вы знаете, он больше не болел, если не считать нескольких простуд, которые всегда выбивали меня из колеи, и заставляли опасаться худшего. А теперь пытки и сырость и дурная еда и отсутствие солнечного света, тепла и свежего воздуха могли сделать это «худшее» реальностью. Надо было мне начинать действовать – Николаос снова помолчал. – Я уже говорил вам, что я торговец. И Чоки говорил вам об этом. В Мадриде я знал самых разных людей. Но на первый взгляд могло показаться, что эти связи ничем не смогут мне помочь. Кому охота связываться с человеком, за которым охотится инквизиция! Но я не хотел сдаваться.

Я знал что Чоки, любимый мой друг, верит в меня, ждет от меня избавления от мук. И я начал действовать. Медленно (увы!) осторожно, по цепочке. Но не думайте, что я действовал вслепую, наугад. Я знал, чего добиваюсь.

Для вас давно не тайна, что мы с Чоки любим друг друга, и вы знаете, что в нашей любви участвуют и наши тела и наши души. Такую мужскую любовь многие полагают греховной. Но на самом деле она может быть всякой – и дурной, грязной и чистой, доброй, красивой, нежной. Это зависит от самих любовников. Думаю, самой низшей разновидностью подобной любви является та, когда в паре один притворяется женщиной. Есть любители как раз таких ощущений. Они тщательно бреют лицо, привязывают член к промежности, усваивают женские повадки… И я знал человека, который таков и был. Вот до него-то я и желал добраться во что бы то ни стало. Я был уверен, что когда доберусь, то уж сумею доставить ему такое удовольствие, какого он в жизни своей не получал, и уж тогда смогу выпросить у него что угодно…

– Кто этот человек? – тихо спросила я. Я подумала при этом: «Интересно, неужели сам король?»

– Этот человек… – Николаос посмотрел на меня. – Я пока окружаю его такой таинственностью, что вы вполне могли предположить, будто я говорю о короле. Но ничего подобного. Человек, о котором я говорю, обладает куда большей властью. Это, – Николаос понизил голос до шепота, – это сам Великий инквизитор!

Я замерла. Мне и вправду стало страшно. От Никола-оса мой страх не укрылся.

– Не бойтесь, – спокойно сказал он, – я звал этого человека по имени – Теодоро-Мигель. А еще чаще он просил, чтобы я называл его женскими именами – Теодора-Микаэла…

Да, это к нему я подбирался, осторожно, ползая на брюхе, льстя самым разным людям и людишкам, обманывая, притворяясь… – Николаос на несколько мгновений спрятал лицо в ладони, затем проговорил глухо и страдальчески: – Я все пытаюсь позабыть это. Но как позабудешь?! И вот я пробился, добрался. Все вышло, как я и предполагал. Самым наилучшим образом! – Николаос улыбнулся с горькой иронией. – Я не просто удовлетворил похоть этого человека, сумел доставить ему наслаждение, я привязал его к себе, к своему телу и лицу, к своему члену! Тогда он отдал приказ о вашей свободе – Чоки и вашей…

Я молчала, охваченная горечью. Вот оно – мое освобождение! Вот чего оно стоило! Вот она, плата… Я никогда не расплачусь с этим человеком, никогда. Чем я могу отплатить ему? За такое!..

– Чоки поймет вас, – еле слышно пролепетала я.

– Чоки? Вы еще не знаете всего. Подумайте сами, разве эта связь могла прерваться после того, как я получил желаемое?

Он замолчал, не давая ответа на свой вопрос. Я все поняла. Конечно, он не может отказывать Великому инквизитору, самому Великому инквизитору! Их отношения продолжаются.

– Очень это гнусно – с ним… – Николаос не договорил и отвернулся от меня.

Мне так хотелось помочь ему. Этот молодой человек, еще совсем недавно казавшийся мне таким сильным и мрачным, на самом деле был таким беспомощным, так нуждался в сочувствии, в поддержке, в ободрении. И он не мог открыться единственному своему любимому другу, тому, которому он привык поверять все свои мысли и чувства. Какое же это было мучение!..

– Николаос! – сказала я горячо, – вам нужно бежать из этой страны. Надо обдумать побег. Мы спрячем Чоки в горной цыганской деревне, в той, о которой я говорила. А когда он совершенно поправится, он переберется туда, где уже будете вы…

– Нет, невозможно, – грустно возразил Николаос.

– Но почему, почему?

– Причин много, – уклончиво заметил он. – Ну, например климат. В Англии Чоки не выживет.

– Есть Италия, Франция! Чем они хуже Испании? Там есть и театры, и живопись, и литература. Но там нет инквизиции. И вы и Чоки – вы оба молоды, вы сможете начать жизнь сначала. Я понимаю, что сейчас за вами следят. Но обмануть можно любую слежку! Можно бежать.

Николаос покачал головой.

– Нет, – снова произнес он.

– Но что, что вас держит именно в этой стране? – я настаивала, мне очень хотелось спасти их. – Привычка, привязанность? Что?

– Да, конечно, мы оба привязались к Испании, – помедлив, заговорил молодой человек, – но даже не в этом дело. Все гораздо сложнее. Разумеется, мне ничего не стоит рассказать вам, но я боюсь, откровенно говоря, что вы сочтете меня хвастуном. Так просто, да?

– Вы можете мне все сказать, Николаос. Вы понимаете это.

– Всегда в определенных случаях легче сказать о себе дурное, нежели хорошее.

– Я знаю, что вы хороший человек, добрый и умный.

– Ну, Бог со всем этим! Слушайте. Я, в свою очередь, знаю, что вашим другом был вольнодумец Санчо Пико…

– Что с ним? Он жив? Я много думала о нем.

– Вероятно, жив. Но не будем забегать вперед. Так называемое «дело» Санчо Пико тянулось не один год. Вы, конечно, и это знаете. Огромное число людей, самых разных, были привлечены к этому делу и посажены в тюрьму. Многих пытали. Многим уже грозили жестокие казни, сожжение на костре, ссылка. Когда я стал близок к Великому инквизитору, а заговорил с ним об этом деле. Не хочу выставлять себя защитником гонимых и борцом за справедливость, но мне удалось добиться многого. Правда, к сожалению многих я не успел спасти. Прежде всего скажу вам, что Санчо Пико остался жив и был выслан из Испании. Вероятно, он жив и до сих пор.

Я вздохнула.

– Скажите, Николаос, дорогой, а приходилось вам слышать имена Этторе Биокка, Нэн Бриттен и Джона Бига? Это двое моих слуг, англичан. А Биокка был нашим, Санчо и моим, другом…

Николаос подумал.

– Нет, об этих людях я ничего не знаю. Мне ничего не говорят их имена. Но если вы хотите, я могу узнать.

– Нет, нет, – воскликнула я, – это может быть опасно для вас!

– Но Теодоро-Мигель прекрасно знает, что вы живете в нашем доме. И об этих людях он знает. И можно не скрывать от него, что я спрашиваю для вас.

– Тогда спросите, – мое возбуждение прошло, теперь я говорила тихо. Я поняла, что все гораздо сложнее, чем может показаться с первого взгляда. – Расскажите, чего вам удалось добиться для обвиняемых по делу Санчо Пико? – кротко попросил я.

– Расскажу, – Николаос улыбнулся. – Вы видите, мне и самому хочется говорить, рассказывать. Так обычно и бывает, стоит только начать. Но все было просто. Люди были освобождены. А теперь представьте себе, если мне удастся бежать из страны… Или даже при неудачной попытке к бегству… Что будет с этими людьми? Фактически, они на свободе и живут спокойно только благодаря мне. А это много людей. И у многих из них – родные, дети, друзья. Кроме того, я и теперь имею возможность действовать. Я стараюсь влиять на решения Теодоро-Мигеля. Но приходится быть осторожным. Да, сейчас власть этого человека безгранична. Но и у него есть враги. Если они заметят, что приговоры, выносимые Великим инквизитором, чрезмерно мягки, они, в свою очередь, начнут действовать и добьются его смещения. Вот такую жизнь мне приходится вести. Все это грязно, мучительно, тяжело. Но такой человек, как я, должен быть в этом городе.

Я представила себе, как мучительна эта полная интриг жизнь для такого прямодушного человека, как Николаос. Но как странно, в самом начале он показался мне мрачным и замкнуто-эгоистичным; казалось, в этом мире для него существует лишь Чоки. Затем я увидела в Николаосе беззащитное, беспомощное существо, которому нужно помочь во что бы то ни стало. И вот теперь – передо мной такой мужественный и справедливый, такой бескорыстный человек, готовый мучиться во имя свободы других людей, многих из них он даже и не знает, и ему все равно, хорошие это люди или плохие; для него главное, чтобы их неотъемлемое право на свободу не нарушалось.

– Но тогда вам не надо тревожиться о разговоре с Чоки, – сказала я. – Теперь я спокойна. Можно не сомневаться, он поймет вас.

– И все равно тяжело. – Николаос снова опустил голову и показался мне беззащитным.

– Давайте я вас отвлеку, – я заставила себя улыбнуться. – Чоки рассказывал мне о шляпнице Элене. Что с ней случилось? Она действительно написала на него донос?

– А, наша с ним недолгая приятельница! Ее освободили. Недавно она вышла замуж. А донос… Да, она написала донос. Но злого умысла у нее не было. Просто она очень религиозна и полагала, будто делает благое дело. Причем, она заботилась не только о своей душе, но и о душе Чоки. К сожалению, иудейство и христианство полагают, будто лишь им известна истина. Поэтому я больше люблю античность, когда открыто признавалась всеми множественность истины.

– И все же странно! Неужели она не понимала, что Чоки могут сжечь на костре?

– Не только понимала, но, возможно, и хотела этого. Ведь огонь очищает душу.

– Что за странное существо – человек!

– Что за новая мысль! – Николаос расхохотался совсем по-детски.

Проснулся Чоки, и мы пошли к нему. Около часа мы провели с ним. Нам казалось, что здоровье его улучшается. Когда он снова уснул, мы вернулись в гостиную. Нам хотелось еще поговорить.

Я чувствовала, что Николаоса одолевает желание быть откровенным, поделиться всем тем, что ему приходилось таить. И он сделал правильный выбор, говоря все это мне. На мое молчание он мог положиться. Я бы ни за что не выдала его.

– Вы удивились человеческой странности, – начал Николаос, когда мы снова сели у стола.

– Это и вправду комично, – признала я. – Пора бы мне перестать этому удивляться.

– Да нет, удивляться есть чему. То есть, конечно, можно сказать себе: человек – существо странное и ничего удивительного в этом нет. Но все равно будешь сталкиваться в жизни с все новыми и новыми странностями, и волей-неволей удивляться. Вот, например, Теодоро-Мигель. Сколько в нем странного и отвратительного. Он – воплощенное единство противоречий. Интриган и в определенном смысле аскет. Кажется, он знал женщин лишь в далекой своей молодости. Жестокий, жесткий, властный. Он отнюдь не глуп. Он может раскинуть утонченную сеть доказательств того, что все люди мелочны, эгоистичны, порочны, злы, ничтожны и ничего хорошего не заслуживают. Допустим, меня ему в эту сеть не заманить, не поймать. Но многие другие, особенно совсем молодые люди…

И эта его мучительная потребность представлять из себя женщину. Он любит изображать гордую и странную девушку, которую жестокие обстоятельства толкнули на путь порока. При этом мне полагается разыгрывать роль ее спасителя, которого она всячески оскорбляет, – губы Николаоса покривились.

Я с ужасом представила себе, что ему приходится терпеть. Как извращенно-сластолюбив этот Теодоро-Мигель!

– Но в сравнении с другими его свойствами – это просто пустяки, – продолжал мой собеседник. – Его одолевает утонченная похоть. Мучения детей, растление малолетних доставляют ему особое наслаждение. Чтобы отвратить его от этого, мне приходится разыгрывать ревность. А каково это – играть перед таким утонченным зрителем, как сам Великий инквизитор… Причем, главное для него – довести ребенка до такого состояния, чтобы маленькое существо возбудилось и само хотело отвечать на его ласки. И он еще выставляет себя защитником детей. Его ищейки вытаскивают на свет малейший намек на дело о возможном растлении или истязании малолетних. Людей допрашивают, дети выступают свидетелями. Теодоро-Мигель рыдает над их мучениями и… смакует их, наслаждается. В сущности, он ведь готов обречь на смерть целые народы, города, государства. Особой гадкой ненавистью он ненавидит всех тех, кто не испанцы и не католики. Он уверен, что все злоумышляют против испанцев, что Испания должна бороться со всеми и непрерывно расширять свои границы. Разумеется, страшным образом ненавидит он иудеев. Недавно мне пришлось вступиться за некоего Алехандро Ронетти, которого угораздило написать и распространить довольно острый памфлет. Мой Теодоро-Мигель, с подозрением поглядывая на меня, спросил:

– Что это ты сочувствуешь этому жиду? Может быть, ты и сам – тайный жид?

Но я свою силу знаю.

– Если вы бросите меня в тюрьму, то через неделю пыток я признаюсь в чем угодно.

– Но ты ведь не сочувствуешь жидовству?

– Я сочувствую лишь праву человека на жизнь и свободу. Ни одному религиозному учению я не сочувствую.

– Как?! Ты хочешь сказать… Ты говоришь… И учению Господа нашего Иисуса Христа?

– Разумеется. И этому учению – тоже.

Он картинно разводит руками. Но я свою силу знаю. Вот так я живу.

– Убить этого человека было бы благодеянием для страны! – вырвалось у меня.

– Убить? – насмешливо переспросил Николаос. – Нет. Сейчас это лишь обострило бы и даже ухудшило ситуацию. Теодоро-Мигель не так уж молод, он умрет своей смертью.

– Но каким же может быть его преемник?

– Почти таким же, как он. Вначале будут послабления. Возможно даже, те, что пострадали от Теодоро-Мигеля, будут торжественно объявлены мучениками. Об их мученичестве будет позволено говорить открыто и этим немедленно воспользуются продажные писаки. А после… Все пойдет примерно так же, как было при Теодоро-Мигеле. Нет, не его надо убивать, и не его преемников. Надо уничтожить саму инквизицию и сделать так, чтобы изменилось сознание людей. Но это очень нелегко. Люди готовы терпеть рабство и унижения, если при этом их твердо убедить, что они, униженные и порабощенные, – частица чего-то великого. Так-то!..

– Все очень грустно, Николаос, – я тяжело вздохнула. Взгляд мой невольно обратился на картину с изображением мальчика-калеки. – Вот самое верное изображение человеческой сути, – я указала на картину.

– Да, это удивительный художник, – произнес Николаос, и в голосе его я ощутила странную страдальческую мечтательность, – Судьба его была трагична. Его звали Бартоломе. Он был женат на дочери своего учителя, которого превзошел. Жена рано умерла, оставив Бартоломе маленького ребенка, тоже дочь. Бартоломе больше не женился. Он работал и растил Инес. Ему казалось, что окружающая жизнь слишком грязна для этой чистой наивной девочки. Она не знала обычных девичьих развлечений – гулянья, веселой болтовни, легкого флирта. У нее не было подруг. Крайняя набожность отца передалась и дочери. Она уже мечтала о монастыре, и отец был согласен на это. Он не представлял себе единственную обожаемую дочь замужней дамой, ему искренне казалось, что объятия мужчины осквернят его чистую Инес.

Девушку приняли послушницей в процветающий и известный своим благочестием монастырь. Вместо вступительного взноса настоятельница заказала Бартоломе две картины. На одной он изобразил Благовещение, причем в виде мадонны изобразил свою молодую, рано умершую жену. Другая картина изображала Святую Инессу. Разумеется, на ней была изображена дочь художника. Девушка, чистая и прелестная, стоит на коленях на голом полу. Мучители сорвали с нее одежду, но тело ее целомудренно скрыто длинными пышными волосами, которые ниспадают с нежных округлых полудетских плеч на маленькие груди и словно бы стекают вниз длинными каштановыми прядями. Эти картины художник поднес монастырю. Мадонна и до сих пор там, а вот о судьбе Святой Инессы я сейчас расскажу вам.

Картину увидел Теодоро-Мигель. Тогда он был еще довольно молодым монахом-исповедником, только начал свою карьеру, но уже находился при тогдашнем Великом инквизиторе. Теодоро-Мигель тогда еще не превратился окончательно в то, чем он является теперь. Ему еще нравились женщины. Но женщины нравились и его высокопоставленному покровителю. По его указанию Теодоро легко узнал, что на картине изображена девушка, существующая в действительности. Великий инквизитор вступил в сговор с настоятельницей монастыря, ему показали юную послушницу. Теодоро-Мигель должен был доставить ее в тайное убежище Великого инквизитора. В награду Теодоро-Мигель получил картину с ее изображением. Он не знаток живописи, но, как это ни странно, способен тонко прочувствовать картину. Так, у него я видел картину одного французского художника на античный мифологический сюжет: в древесной зелени две фигурки – юноша и девушка. Теодоро-Мигель уверяет, что это олицетворение Золотого века.

Инес ни о чем не подозревала. Теодоро-Мигель почти не разглядел ее. Было темно. Девушка вышла в темном монашеском плаще с капюшоном. Теодоро-Мигель протянул руку, чтобы помочь ей сесть в карету. Тонкие, нежные и прохладные пальчики едва коснулись его ладони. Девушка не знала, куда ее повезут, но верила настоятельнице, которая сказала ей, что в другой монастырь. Инес не противилась, хотя ей было грустно оставлять свою келью и тенистый сад. Она ехала в карете одна. Теодоро-Мигель в костюме стражника сопровождал карету верхом. Он рассказывал мне, что ему не раз приходила в голову мысль спасти девушку, но страх за свою жизнь не дал ему сделать это. Надо сказать, Теодоро-Мигель из тех, что находят особое наслаждение, когда чернят себя и признаются в дурных поступках. Не знаю, действительно ли он хотел освободить Инес, был ли он влюблен или просто его одолевала похоть, но, конечно, страх у него был. В этой стране страх перед инквизицией – что-то врожденное.

Теодоро-Мигель отвез Инес в тайный дом Великого инквизитора, помог ей выйти из кареты. Какие-то женщины в черном ввели ее в дом…

– И с тех пор он никогда не видел ее? – не выдержала я.

– Если бы! Это был бы еще хороший конец. Нет, он увидел ее еще раз. Его снова вызвали в тот страшный дом. В подвале, на каменном полу, лежала Инес. Она была мертва. Ее обнаженное тело носило следы страшных истязаний. Над ней грубо надругались, ее замучили до смерти. И Теодоро-Мигель должен был по приказанию ее мучителя, Великого инквизитора, уничтожить труп. Такая доверительность значила многое, многое сулила молодому монаху на тернистом пути к самым вершинам карьеры. Он знал, что высокий покровитель не уничтожит его, Теодоро-Мигель ему нужен. Он в глубокой тайне расчленил труп девушки. Он сделал это сам. Из подвала шел ход в глубокое подземелье. Там он это сделал. Человек не должен делать такое, ведь это может ему внушить, что он способен на все и все может сделать.

При ярком дрожащем свете факелов на стенах Теодоро-Мигель сначала овладел мертвым истерзанным телом, овладел несколько раз. При этом им все более завладевала странная злоба. В сущности, он злился на себя самого. В глубине души, в самой глубине, он протестовал против того, что ему приходилось делать. Он пытался подавить этот мучительный протест, и вот тогда являлась злоба. И злоба эта обращалась на беззащитный истерзанный труп несчастной девушки. Он припал к этому телу, его трясло. Он овладевал ею вновь и вновь. Он рвал зубами ее хрупкую шею, он впивался в ее губы… Потом он расчленил тело. Он отрубил руки, ноги, голову. Он изрубил кровавый обрубок. Это страшное мясо он отдал свиньям, жившим в хлеву на хозяйственном дворе при доме.

Я содрогнулась.

– Художник начал поиски дочери. Он полагал, что девушка похищена, – Николаос повел рукой, словно бы останавливая мою дрожь. – Простите, дайте мне выговориться!..

– Да, да…

– Едва ли Бартоломе мог узнать правду о судьбе дочери. Но на всякий случай Великий инквизитор приказал Теодоро-Мигелю уничтожить и художника. Труп Бартоломе был найден за городом. Его убили ударом кинжала. Убийц, конечно, не нашли. Предположили, что это дело рук тех, кто похитил Инес. В сущности, так оно и было.

А картину я много раз видел. Она висит в спальне, над постелью. Чуть склонив головку, девушка смотрит на те мерзости, что мне приходится проделывать по желанию Теодоро-Мигеля, и будто хочет приоткрыть нежные темные губки и спросить робко: «Зачем? Зачем столько плохого на свете?..»

Николаос закрыл лицо ладонями. Что я могла сказать, чем утешить его?

– У вас есть Чоки, – решилась я наконец. – Вы хороший, честный и добрый человек. Все должно, должно уладиться, все это должно кончиться.

– Простите меня, – он поднял голову. – Я измучил вас своим рассказом. Но я уже не мог остановиться. Я поступил, как жестокий эгоист…

– Главное, чтобы вам стало легче!

– Да, мне легче.

Мы пожелали друг другу спокойной ночи.

 

Глава сто двадцать пятая

Я твердо решила не думать о том, что мне рассказал Николаос. Если думать о таких вещах, можно сойти с ума. Лучше просто вытеснять их из своего сознания, из памяти, из души.

Утром карета Николаоса отвезла меня к Эмилии. Это оказалась очень приятная, кокетливая женщина. Свое ремесло она унаследовала от свекра. Она занялась моими зубами и сказала, осмотрев мой рот, что за неделю приведет его в порядок. Затем я отправилась к Гертрудис. И вернулась от нее с прекрасно выкрашенными в теплый золотистый цвет волосами, нагруженная всевозможными косметическими снадобьями.

Вернувшись, я снова не застала дома Николаоса. Я невольно подумала, где он может быть, и содрогнулась. Но усилием воли заставила себя не думать об этом.

Я посидела у Чоки, поговорила с ним. Он уверял, что я сделалась еще красивее, чем прежде. Я остро чувствовала, что происходящие со мной превращения, ободряют его, внушают, пробуждают в его душе, во всем его существе жажду жить, выжить.

Обедала я снова одна, ужинала с Николаосом. Вечером мы беседовали в гостиной.

– Со мной происходит что-то странное, – призналась я. – Еще ночью я твердо решила, что сегодня поеду во дворец Монтойя, чтобы узнать о судьбе своих детей и близких. Но не поехала. Вместо этого занимаюсь своей внешностью. Знаю, что не поеду и завтра. Я придумала новый повод для того, чтобы не ехать. Я собираюсь подождать, пока будут готовы мои искусственные зубы. Они будут из белого фарфора… Но почему это все? Неужели я не хочу увидеть детей, узнать о них? Ведь я люблю их. Я глубоко уверена в том, что они живы…

– Наверное, именно поэтому, – сказал Николаос, – вы можете не тревожиться за них; вы знаете, что они не нуждаются в вашей помощи. Если бы вы чувствовали, что они в опасности, вы бы тотчас кинулись разыскивать их. А так вы просто боитесь встречи с ними. Вас пугает то, что они, взрослые, могут не признать, не понять вас. Но ведь эта встреча неизбежна. И я верю, они поймут и снова полюбят вас.

– Когда они были маленькими, они любили меня, мне так казалось, – задумчиво произнесла я.

– Так оно и было, и снова будет, – с мягкой уверенностью произнес мой собеседник, – Но ведь у меня для вас кое-какие новости, хотя и грустные. Нет, нет, это не касается ваших детей. Вы спрашивали меня о судьбе ваших друзей и английских слуг. Вот что я узнал. Санчо Пико уехал в Америку. Служанка Нэн Бриттен была освобождена. Возможно, она в Мадриде. Но ее муж Джон Биг и ваш друг, итальянский ученый Этторе Биокка, умерли в тюрьме.

– Их замучили, – вырвалось у меня вместе с тихим стоном.

– Вот то, что я узнал, – спокойно повторил молодой человек.

– Я благодарю вас, – произнеся это, я вдруг с ужасом осознала, каким образом ему удалось узнать все это. Его ладонь лежала на колене. Я потянулась вперед, взяла его за руку и поднесла его ладонь к губам.

– Не нужно, не нужно, – он быстро отнял руку. Потом мы пошли в комнату Чоки. Потом еще немного поговорили.

Прошла неделя. Дни были такими спокойными, теплыми. Мне было хорошо. Я продолжала спрашивать себя, почему готова всячески оттягивать посещение дворца Монтойя. Нет, причина не только в том, что меня пугает встреча с выросшими детьми. Нет. Хотя, конечно, и это тоже. Но сейчас я живу так спокойно. А я чувствую, что после визита во дворец Монтойя это спокойствие нарушится бесповоротно. А мне хочется покоя? Я и сама не знала.

Меня радовало то, что здоровье Чоки действительно улучшалось. В его комнате уже почти не ощущался этот страшный запах больного тела.

Я снова побывала у Эмилии. Теперь место темных впадин у меня во рту заняли чудесные фарфоровые зубы.

 

Глава сто двадцать шестая

В ночь перед поездкой во дворец Монтойя я плохо спала. Что я там скажу? Николаос предложил самое простое и правдивое: я должна сказать, что меня освободили из тюрьмы и теперь я живу у своих друзей. Да, конечно, это было самое правильное. Но что еще пугает меня? Тайны Николаоса? Но это его тайны, я никогда не выдам их. Тогда что же?

Николаос предложил мне остаться в их доме, по крайней мере, пока не выздоровеет Чоки. Я, конечно, искренне согласилась. Но у меня вовсе не было уверенности, что мне предложат остаться во дворце Монтойя.

И еще. Мне не хотелось, чтобы мои дети хоть как-то соприкоснулись с миром Николаоса и Чоки. Но почему?

Я вспоминала, как художник Бартоломе берег от жизни свою Инес. Но ведь она выросла на его глазах, он берег ее всегда. А мои дети росли без меня. И потом, ведь Николаос и Чоки – прекрасные люди, честные, добрые, умные. Нет, я сама себя не понимала…

Но всем этим колебаниям и сомнениям и смутным предчувствиям надо было положить конец. Надо было начать жить, начать действовать. Завтра утром я еду!

Я проснулась очень рано. Николаос уже был на ногах. Мы позавтракали. Он снова предоставил в мое распоряжение карету. Сам он ездил верхом.

Я сделала высокую прическу, напудрилась, подкрасила губы и глаза. Платье я выбрала скромное, но добротное и даже нарядное – из коричневой тонкой шерсти с белым кружевным воротником, на голову накинула светлое кружевное покрывало так, чтобы видно было мою прическу.

Нарядившись, я вошла к Чоки. Он пришел в восторг от моей внешности. Он уже знал, что я еду узнавать о своих детях и близких.

– Но ведь ты вернешься? – спросил он с некоторой тревогой. – Ты ведь будешь здесь, пока я не поправлюсь?

– Даже и не думай, Чоки! И речи не может быть о том, чтобы я не вернулась! Я представлю тебе моих детей. Ведь они уже взрослые.

Так мы простились. Я прошла во двор и села в карету. Но зачем я сказала Чоки, что представлю ему моих детей? Хотя почему бы и нет? И хочу я этого или не хочу? И если не хочу, то почему?

Карета выехала из ворот. Кучер знал, куда ехать. Я уже ни о чем не могла думать. Молча, бездумно смотрела в окно. На какие-то мгновения я почувствовала себя беззащитной, беспомощной. Ах, если бы Николаос поехал со мной… Но что за глупости!.. Какое я имею право затруднять его еще и этим! Он и так столько сделал для меня…

Дворец Монтойя находился довольно далеко от дома Николаоса и Чоки. Но мне показалось, что карета приехала слишком быстро.

Кучер слез с козел, распахнул дверцу и помог мне выйти. Я остановилась у огромных парадных чугунных ворот. Они были решетчатые, очень изящные и одновременно мощные.

Я не знала, что мне делать, на что решиться. На краткий миг мною овладело желание тотчас уехать, снова укрыться в этой уже привычной мягкости, в этом тепле дома Николаоса и Чоки. Но нет, нет. Я войду…

Однако я продолжала стоять. Сквозь изящно переплетенные чугунные прутья ворот я хорошо видела фигуры двух привратников в ливреях. Я могла подойти, попросить позволения войти. Я уже знала, что сегодня непременно войду сюда. Но я все еще не решалась.

В это время к воротам подъехала щегольская, богато украшенная карета. Я невольно залюбовалась ею. Два расторопных лакея распахнули дверцы. Через несколько минут перед воротами уже стояли две юные девушки в сопровождении дуэньи в темном платье. Таких пожилых дам, как правило вдовых бедных дворянок, в Испании нанимают в услужение к дочерям знатных и богатых семейств.

Засуетились привратники, распахивая ворота. Карета въехала.

Но девушки и дуэнья остались. Они явно намеревались войти с другой стороны.

Я вдруг подумала, что одной из этих девушек вполне может быть моя дочь. Почему-то эта мысль повергла меня в ужас. Я поняла, что совсем не могу представить себе своих детей взрослыми. Для меня они остаются маленькими. Меня пугает само осознание того, что они уже выросли…

Но надо было решаться. Я быстро уверила себя, что эти юные красавицы не имеют ни малейшего отношения ко мне. Затем приблизилась к ним.

Должно быть, у меня оказался слишком взволнованный вид. Дуэнья посмотрела на меня с некоторым подозрением.

Я быстро опустила голову, стараясь казаться скромной просительницей. А разве я не была ею на самом деле? Была!

– Прошу вас! – поспешно произнесла я, обращаясь к дуэнье. – Вы ведь из дома де Монтойя, маркизов де Монтойя?

– Да, – в голосе ее слышалась подозрительность. – Чего вы хотите?

И тут выяснилось, что я ничего не продумала. Что сказать?

– Я… я хотела бы увидеться с маркизой де Монтойя! Мне нужно передать ей прошение.

– Кому? – вставила одна из девушек. – Бабушке или маме?

Я сообразила, что «бабушка» – это должно быть мать Хосе и Аны. Кто может быть молодая маркиза, я пока не могу определить. Но старой маркизе наверняка хоть что-то известно.

– Да, старшей маркизе, – ответила я.

– Вы можете передать прошение мне, – дуэнья едва приметно передернула округлыми плечами. – Маркиза получит его.

Разумеется, никакого прошения я не заготовила.

– Нет, – смутилась я, – мое дело такого свойства, что я сама должна отдать мое прошение маркизе. Когда она может принять меня?

– Бабушка ведь очень старая, она редко кого принимает, правда, Селия? – заметила девушка, обращаясь к подруге или сестре.

– Конечно! Я и не помню, чтобы кто-нибудь хотел добиться у нее аудиенции! – иронично откликнулась вторая девушка, состроив очаровательную гримаску.

«Дело плохо! – подумала я. – Возможно, старая маркиза уже в таком состоянии, что ничего не помнит и никого не узнает».

– Может быть, вам лучше поговорить с мамой? – по-доброму предложила первая девушка.

– Да, я согласна, – ответила я. А что мне еще оставалось делать?!

Но быть может лучше будет, если я назову какие-то имена?

– В сущности, я хотела бы увидеть Ану де Монтойя…

Девушка улыбнулась.

– Но это я! – удивление очень шло к ее совсем еще детским чертам.

Я поняла, что это дочь Аны и Мигеля. Уже легче!

– Не соизволит ли ваша матушка милостиво принять меня?

– Но она не Ана де Монтойя!

– Идемте, сеньориты! – дуэнья резко подхватила девушек под руки и повлекла к высокой дубовой двери. Ана оглянулась и в ее взгляде я прочла сострадание.

Дуэнья отперла дверь и пропустила девушек вперед, затем вошла сама, бросив на меня взгляд, исполненный подозрительности и даже, пожалуй, гнева.

Что она подумала обо мне? Скорее всего решила, что я одна из тех прилично одетых своден, которые по поручению знатных молодых вертопрахов передают юным девицам записки с дурными предложениями.

Ну, вот и все! Что теперь?

Странно, но я даже испытывала какое-то облегчение. На сегодня довольно. Завтра продолжу. А пока можно возвращаться домой. Я поймала себя на том, что дом Николаоса и Чоки стал для меня по-настоящему родным.

Я села в карету. Домой? Но Николаоса, вероятно, нет. Чоки спит. Я приказала кучеру медленно ехать по аллеям парка.

Кое-что я все-таки узнала. Я видела дочь неведомой мне Аны. Кажется, девушка очень красива. Но почему она сказала, что ее мать не зовут Аной? Неужели Ана умерла, Мигель вступил в новый брак и его дочь зовет мачеху «мамой»? Или просто Ана теперь зовется другим своим именем? Ведь в Испании при крещении знатный младенец получает много имен, чтобы иметь много святых покровителей…

Я приехала домой к обеду. Чоки попросил нас обедать в его комнате. Он был в хорошем настроении, расспрашивал Николаоса и меня о том, как мы провели день.

– Я провел день в скучных хлопотах, – сказал Николаос, – Прибыла большая партия английского сукна. Крупные мадридские лавки и богатые портные будут делать много оптовых закупок. Пришлось оговаривать кучу условий, подписывать договоры… Но Эмбер, надеюсь, провела день более интересно. Что вы скажете, янтарная сеньора?

Я с юмором рассказала о своем неудавшемся визите во дворец Монтойя. Чоки и Николаос не могли удержаться от смеха.

– Завтра поеду снова, – закончила я.

– Может быть, я могу помочь, – серьезно предложил Николаос. – Я торговец и знаю, как пройти в любой дом и добиться чьей угодно аудиенции.

– Нет, Николаос. Я должна сама все сделать. Было бы дурно мне снова затруднять вас.

Он не настаивал.

 

Глава сто двадцать седьмая

Наутро я отправилась снова к дворцу Монтойя. Я пыталась предварительно хоть как-то спланировать свои действия, но у меня ничего не вышло. Я просто решила, что дождусь появления юной Аны и буду упрашивать ее помочь мне попасть во дворец. Плохо, что я не знаю в лицо Ану-старшую и Мигеля. Но девушка назвала себя Аной де Монтойя! Что это значит? Скорее всего, только то, что титул маркиза перешел к Мигелю, ее отцу.

Я велела кучеру ждать меня близ парка. И отправилась к дворцу Де Монтойя пешком.

Я прохаживалась вдоль ворот. Привратники не обращали на меня внимания. Ждать пришлось довольно долго.

Наконец показалась карета, но не вчерашняя, другая. Кто-то выезжал.

Привратники распахнули ворота. Карета выехала на площадь. Я уже больше не в силах была ждать. Я кинулась к окошку кареты с криком:

– Выслушайте! Выслушайте меня! Умоляю! Кажется, я едва не оказалась под копытами. Кучер в нарядной ливрее резко натянул поводья. Карета остановилась. Я успела заметить мужчину с крупными красивыми чертами лица. Но рассмотреть его я так и не успела.

Женщина, сидевшая рядом с ним, привлекла мое внимание. Мгновение – и я узнала ее, хотя прошло столько лет и она несомненно изменилась. Но я узнала ее…

И тотчас словно воскресла та, прежняя, еще молодая Эмбер-Эльвира, которая так хотела спасти своих маленьких детей, которая любила предаваться любви и любила Санчо Пико.

– Анхелита! Анхелита! – вырвался отчаянный призыв из моей груди.

Вдруг все вокруг заволоклось туманом, горячей алой пеленой. Я потеряла сознание.

 

Глава сто двадцать восьмая

Очнувшись, я некоторое время не могла понять, где я, кто я.

Кто я? Освобожденная узница. Где моя семья? Есть ли у меня дети? Где я живу? В доме Николаоса и Чоки. Это и есть мои дети, мои братья, моя семья.

Но разве мне нужна какая-то иная семья? Зачем я здесь? Где я?

На этот вопрос ответить было труднее.

Я лежала на постели в каком-то небольшом, но удивительно дорого и изящно убранном покое. Надо мной уходил ввысь лепной потолок – белоснежный, с золотыми завитками. Стены были обиты светло-зелеными с легким узором шелковыми обоями. Я заметила позолоту на мебели красного дерева. Сама я лежала на бархатном покрывале, чуть сбившемся, богато затканном шелковыми нитями.

Изящная женская рука с длинными холеными пальцами поднесла к моему носу хрустальный флакончик с нюхательными солями. Я вдохнула и окончательно пришла в себя. Села на постели.

Передо мной в дорогом бархатном кресле сидела Анхелита. Да, это холеная, красивая зрелой красотой женщина с величественным и чуть усталым выражением лица, эта дама в нарядной домашней одежде, державшая в холеных нежных пальцах хрустальный флакон, это была Анхелита! Я узнала ее. Та самая странная девушка-служанка, которая прислуживала мне в доме старухи-преступницы. Та самая Анхелита, которая вместе со мной стирала платьица малышей бедной Коринны!

Заметив, что я пришла в себя, она тотчас дернула витой шелковый шнур. Зазвенел колокольчик. Бесшумная камеристка в черном внесла лакированный поднос с кофейником и фарфоровыми чашечками, и так же бесшумно удалилась.

– Давайте сначала выпьем кофе, донья Эльвира, – предложила Анхелита. В ее доброжелательном голосе слышалась властность. – Это подбодрит вас, – добавила она и сама налила кофе в чашки.

«Донья Эльвира»! Значит, и она узнала меня. Я хотела было спустить ноги с покрывала, но Анхелита махнула рукой.

– Не утруждайте себя, отдохните. У вас усталый вид.

А я-то думала, что выгляжу вполне оправившейся от своего тюремного плена. Но, должно быть, только бедному Чоки я кажусь такой. Ведь он сам болен и слаб.

– Кофе. Прошу, – Анхелита протянула мне чашку. Она говорила и держалась с таким достоинством и уверенностью, что я ощутила робость.

Я пригубила горячий темный напиток. Анхелита тоже отпила.

– Как вы нашли нас? – спросила она спокойно и властно. – Вы нуждаетесь в убежище?

Да, она, кажется, сделалась практичной, научилась сразу определять суть дела.

Но пусть она не боится. Я почувствовала, что и во мне пробудилось чувство собственного достоинства.

– Нет, благодарю вас, – ответила я. – Я законным путем освобождена из заключения. Живу я в доме своих друзей, здесь, в Мадриде… – я ощутила, что она немного расслабилась. Но теперь и мне стало легче говорить. – Я разыскала дворец де Монтойя, потому что надеюсь что-нибудь узнать о судьбе своих детей и близких, – я испытующе посмотрела на Анхелиту.

Она отпила еще кофе и молчала. Неужели она способна мучить меня?

– Я прошу вас… – произнесла я дрогнувшим голосом.

– Да, – наконец медленно заговорила она, – я ведь все помню. – Теперь голос ее звучал мягче. – Я хорошо понимаю вас. Но и вы поймите меня. Прошло так много времени. Столько перемен произошло. Вы видите, и я уже не прежняя. Конечно, я все расскажу вам. Но… дайте мне чуть-чуть собраться с мыслями. – Она провела кончиками пальцев по своему белому, гладкому, без единой морщинки лбу.

Господи, когда же эта неприметная девушка-служанка успела сделаться такой величавой красавицей? Впрочем, я все забываю о том, что времени было более, чем довольно. Мне это быстротекущее время принесло старость и уродство, Анхелите – богатство и красоту. Завидую ли я? Да нет, пожалуй. Но удивляюсь. Что же с ней произошло?

– Вы слышите меня, донья Эльвира? – доносится до меня озабоченный голос Анхелиты. – Вам дурно?

– Нет, нет, простите. Я задумалась. Так много неожиданного. Вот так, сразу.

– Да, да. Но прежде всего, о ваших детях и близких, – избавившись от растерянности, решительно начала она. – Я многое могу сообщить вам. Ваш друг Санчо Пико был освобожден из заключения. Он сумел разыскать нас. Кажется, ему помогла ваша служанка…

– Нэн Бриттен!

– Да. Он должен был вернуться в Америку, детей вашей покойной сестры он взял с собой. Он увез и гроб с ее останками, чтобы похоронить там, на ее родине. Помню, он уговаривал вашу служанку ехать с ним. Она отказывалась, говорила, что надеется на ваше освобождение. Но он так умолял не оставлять без попечения малышей, с которыми сам не мог справиться… Короче, она уехала с ним.

Милая Нэн! Санчо! Мои близкие! Теперь они так далеко от меня. Единственное, чем я могу утешаться, так это тем, что они свободны и скорее всего живут в достатке.

– А мои дети? – я спрашивала еле слышно.

– Дон Санчо говорил с нами о вашем старшем сыне. Но никаких его следов нам разыскать не удалось. Однако я верю, что он жив, мы ничего не узнали такого, что свидетельствовало бы о его смерти.

Я перевела дыхание.

– Успокойтесь, – мягко попросила Анхелита, – о ваших младших детях у меня более утешительные сведения.

– Где они?

– Здесь, с нами. Сын Карлос и дочь Селия…

– Сесилья?

– Этого имени мы не знаем.

– Они здоровы? Я могу увидеть их?

– Да, да, разумеется.

– Но… Простите меня за излишнее любопытство, как же все это произошло? Как они оказались у вас? И что произошло с вами? А ваша мать…

– Мамы уже нет в живых, – отчужденно произнесла Анхелита, но тотчас взяла себя в руки. – Но давайте я все расскажу вам.

 

Глава сто двадцать девятая

И Анхелита начала свой рассказ.

Он снова вернул меня в то, уже далекое время, когда я осталась одна, в комнате дома зловещей старухи. Меня увели в тюрьму. Затем, больную, увезли в столицу.

Анхелита и ее мать оставались в доме старухи. Здесь же они прятали обоих детей Коринны.

События тогда начали развиваться стремительно.

К дому подъехали несколько карет. Это прибыли судебные чиновники, но не инквизиции, а светской власти. Они привезли маркизу де Монтойя, ее сына-преступника, а также Мигеля и Ану с двумя их детьми. Впрочем, нет, детей было четверо. Но как же это случилось?

У цыган, конечно, свои собственные способы передачи слухов, а также и правдивых сообщений. Когда карета проезжала мимо цыганского табора, расположившегося в окрестностях Кадиса, ее остановили несколько цыган. Они сказали, что им нужно кое-что сообщить Мигелю. Он узнал одного из них, пожилого, которого несколько раз видел в доме своего отца.

Все устали. Но судебные чиновники проехали все же дальше в город, ведь они везли преступника. Но Ане и Мигелю с детьми они позволили остановиться и передохнуть.

Пока Ану с детьми устраивали в шатре, Мигель спросил у своего знакомого:

– Что случилось?

– Да ничего, – отвечал тот. – Просто узнал тебя и захотел, чтобы ты с семьей передохнул здесь.

Мигель пожал плечами, но возразить ему было нечего, да и незачем.

Его дети и Ана выспались и вышли из шатра. Малыши тотчас принялись играть с цыганскими детьми. Ана обратила внимание на маленьких мальчика и девочку, которые отличались от остальных детей светлыми волосами и более светлой кожей.

– Чьи это дети? – спросила она одну из цыганок.

– Мальчишка привел их к нам. Они сироты.

Она почувствовала жалость к этим милым детям. Юная и порывистая, она тотчас решила взять их в свою семью.

«У нас им будет лучше, чем здесь», – подумала она.

И вот, взяв детей за ручки, она пошла искать Мигеля. Своих малышей она спокойно оставила у шатра.

Но внезапно она перепугалась, оставила детей и побежала. Она увидела Мигеля, который с криками бился на земле в кругу мрачных мужчин.

Ана бросилась к нему, убедилась, что он жив, обхватила его голову, покрыла поцелуями его лицо, никого не стыдясь. Ведь ее любовь была чиста.

– Мигелито, что случилось? Что с тобой? – повторяла она.

Пожилой цыган объяснил ей, что пришлось сообщить Мигелю скорбную весть: все его родные убиты в Мадриде.

– Но кто? Найдены ли убийцы? – воскликнула молодая женщина.

– Да, – хмуро ответил цыган, – это было сделано по приказу маркиза де Монтойя!

Ана уже знала, что ее брат виновен в мучениях Анхелиты, но вот она услышала, что он – убийца родных ее мужа!

– Нет! Нет! Этого быть не может! – невольно закричала она.

– Это правда, это правда, – отозвались цыгане.

Ана от ужаса лишилась чувств. Видя ее бесчувственной, Мигель окончательно пришел в себя. Теперь он утешал ее, умолял очнуться.

– Анита, любимая! Я никогда не разлюблю тебя! Слышишь, никогда!

Ана открыла глаза.

К ней подбежали ее дети, маленькие Ана и Мигель. Они привели с собой и моих Сесилью и Карлинхоса. Этим малышам пришлась по душе добрая и красивая Ана.

Все четверо детей кинулись к лежавшей на земле Ане. Она села и обняла всех четверых.

– Кто эти дети? – спросил Мигель.

– Это несчастные сироты, – Ана заплакала. – Я хотела, чтобы мы взяли их в нашу семью.

– Да, мы возьмем их, – ответил Мигель. – Теперь, когда я сам осиротел, я должен покровительствовать другим сиротам, – сказав это, он разрыдался.

Моя дочь забыла, что я дала ей имя «Сесилья», и говорила всем, кто спрашивал, как ее зовут, что ее имя – Селия. Так ей запомнилось.

Но она хорошо помнила, что я велела ей ничего не говорить обо мне, даже если будут спрашивать, и она молчала.

Карета с молодыми супругами и четырьмя детьми тронулась снова в путь. У дома они нагнали остальные две кареты.

Дальше все развивалось стремительно.

Детей отдали на попечение одной из служанок, а всех взрослых провели в самую большую комнату, которую старуха называла «залом».

В сущности, судебные чиновники собирались устроить то, что в судопроизводстве принято называть очной ставкой, то есть чтобы все взаимно дополняли свои показания.

Но все вышло совсем иначе.

Ана сразу узнала Анхелиту и ее мать. С радостным криком:

– Анхелита! Няня! – она бросилась к ним. Они приняли ее в объятия.

Ее мать, маркиза де Монтойя, грустно улыбнулась сквозь слезы. Дочь даже не заметила ее.

Хосе де Монтойя, сын маркизы, поддерживал мать под руку. Он не был закован в цепи.

В зале было достаточно народа. Стражники, чиновники.

Внезапно Мигель с кинжалом бросился на маркиза. Ведь тот был убийцей его родных, его отца, его сестер и брата.

Но ударить Мигель не успел. С воплем: «Нет! Мигель! Нет, не становись убийцей!» Ана молнией кинулась к нему и выбила у него из руки оружие. Она судорожно обнимала мужа, тот, внезапно ослабев, покорно позволил вести себя.

Но не прошло и минуты, как новые крики раздались в зале. Маркиз успел поднять кинжал. Держа оружие, он медленно двигался к окну, достаточно широкому для бегства.

– Нет, нет! Убийца не должен бежать! – крикнул Мигель, вырвался из рук Аны и снова бросился к преступнику.

Ана цеплялась за одежду мужа. Она пыталась заслонить его собой, ведь Хосе теперь был вооружен, а Мигель безоружен. Но вот маркизу удалось ударить Мигеля, тот упал. С воплем раненной тигрицы Ана выхватила кинжал за руки убийцы и замахнулась. Но тотчас же кинжал вновь оказался в руке Хосе. Видя опасность, грозящую Ане, в схватку вмешались Анхелита и ее мать. Тут наконец-то опомнились и стражники и тоже бросились на преступника, чтобы остановить его и обезоружить. Но маркиз успел нанести смертельные удары своей младшей сестре и матери Анхелиты. Обе были мертвы. Мигель лежал на полу, обливаясь кровью. Анхелита отчаянно рыдала. Старая маркиза была в глубоком обмороке.

Стражники и судебные чиновники еще усугубляли своей суетней общее отчаяние. Наконец с помощью старухи-преступницы, хозяйки дома, и двух ее служанок удалось навести какое-то подобие порядка.

Тела унесли. Мигелю оказали помощь. С трудом удалось привести в чувство старую маркизу.

Дальнейшее Анхелита теперь помнила как в тумане. Хосе, маркиз де Монтойя, был осужден за свои многочисленные преступления и казнен. По ходатайству старой маркизы титул перешел к детям Аны. Мигель остался без титула. Он медленно поправлялся после своей раны. Все они вместе с детьми уже находились в Мадриде, во дворце Монтойя. Кроме всего прочего, пришлось пережить и еще одно потрясение: вдова Хосе в отчаянии покончила с собой.

Вся эта суматошная череда ужасов, кровавых преступлений, все эти видения лиц, искаженных гневом, болью отчаянием, все это внезапно оборвалось для Анхелиты. Аны не было в живых. Мигель остался отцом и опекуном маленьких де Монтойя – своих детей – Аны и Мигеля. Анхелита медленно осознавала потерю матери.

Теперь у нее никого нет. Мать и Ана погибли. Полагаться на милосердие Мигеля? Да, он очень добр, но ведь он так еще молод, он встретит красивую девушку, женится. Дети? Но Мигель и старая маркиза обещали им всем покровительство и защиту.

А она, Анхелита?

Нет, ей не нужно покровительства. Она найдет в себе силы и пойдет по жизни в одиночестве. Она сама заработает себе на хлеб, ведь она прекрасная рукодельница.

Но куда идти? Анхелита задумалась. В конце концов она решила вернуться в горную деревню. Там она сможет жить. Ведь Мигель и дети остаются во дворце с матерью Аны.

Анхелита пустилась в путь. Она добиралась долго. Когда показались первые дома деревни, она горько заплакала. Она оплакивала себя и юную Ану и даже Хосе, и родных Мигеля. Она вспоминала себя совсем молодой, вспоминала, как она впервые увидела Мигеля, вспоминала, как пели и играли его родные… Наплакавшись, она поднялась с земли и решительно вошла в деревню.

Первая встречная женщина узнала ее. «Значит, я не так уж изменилась после всех этих мучений!» – невольно подумала девушка.

– Анхелита! Анхелита! Анхелита вернулась! – разнеслось по деревне.

Ей пришлось рассказать обо всем. Конечно, ее рассказ вызвал бурю гнева, негодования, жалости. Анхелита объявила о своем желании остаться в деревне. Разумеется, все были согласны. Сначала ее хотели поселить в доме, где прежде жили Мигель и Ана. Но Анхелита не захотела, это было бы для нее слишком мучительно. Она поселилась в маленьком домике какой-то старухи, недавно умершей.

Дни потекли за днями.

Анхелита занималась вышиванием, учила девочек, работала в огороде. Постепенно душевная боль стала глуше. Она жила просто и бездумно. Иногда ей приходило на мысль, знает ли Мигель, где она, как он, женился ли, как дети… Когда-то она любила его, боролась с собой… А теперь? Ей ничего не нужно, кроме этого спокойного бездумного существования. За день она сильно устает и спокойно, без сновидений, спит ночью. И ничего ей не нужно. Ничего…

Прошло около года. Как-то раз днем, дергая в огороде сорняки, Анхелита почувствовала, что за ней кто-то наблюдает, кто-то пристально смотрит на нее. Она быстро разогнулась. И так и замерла с пучком травы в опущенной руке. Молнией пронеслась мысль о том, что она в старой юбке, в мятой блузке, волосы растрепаны…

Возле скромной низкой ограды, сплетенной из прутьев, остановился красивый конь. Всадник был одет неброско, но добротность ткани изобличала богатство. Шляпа с перьями была надвинута на лоб…

Но она все равно узнала это лицо. То самое лицо, из-за которого прежде не спала ночами, плакала, страдала… Это был Мигель!..

Но теперь она не произносила ни слова. Она оцепенела. Она ничего не помнила, не понимала. Она знала лишь одно: сейчас она нелепа, даже, наверное, смешна. И пусть!..

Он молча спрыгнул с коня и привязал его к ограде. Анхелита по-прежнему не могла двинуться. Мигель приблизился к ограде и оперся обеими руками.

– Здравствуй, Анхелита, – степенно проговорил он каким-то незнакомым мужским голосом.

Она нашла в себе силы вглядеться в него.

Да, он очень возмужал, лицо вытянулось. Он совсем не похож на того прежнего юного Мигеля, которого она любила. Он другой. Но она не хочет этого другого! Зачем он приехал?.. Господи! Она сейчас расплачется…

Анхелита, ступая, как деревянная кукла на ниточках, подошла к Мигелю. Она резко бросила на землю пучок травы.

– Здравствуй, Мигель, – произнесла она оцепенелым каким-то голосом и снова замолчала.

Хрупкая ограда разделяла их.

В глазах его были серьезность и печаль.

– Как ты живешь, Анхелита? – наконец решился спросить он.

– Мне хорошо здесь, – отвечала она по-прежнему оцепенело.

Должно быть он ждал, что она спросит о нем, о детях, но она молчала, не спрашивала.

– Вот, я приехал, – произнес он.

– Да, я вижу.

– Ты позволишь мне переночевать?

– У тебя здесь есть дом.

– У меня нет сил войти в этот дом, Анхелита! Прозвучавшая в его голосе открытая боль заставила ее очнуться.

– Прости, прости меня, Мигель! – она протянула руки.

Но когда он протянул руки ей навстречу, она невольно отпрянула, таким порывистым было его движение.

– Прости, Мигель, – повторила она. – Конечно, ты можешь ночевать в моем доме.

– Я узнал, что отец Курро тяжело болен… Жаркая краска выступила на щеках Анхелиты.

Отец Курро! Священник, такой добрый и умный. Он венчал Ану и Мигеля. Еще недавно Анхелита исповедовалась у него и он утешал ее. Она каялась в том, что все люди стали ей безразличны, что она живет, как растение. И старый священник говорил, что это непременно пройдет.

– Но что я должна делать, отец Курро? – в тоске спрашивала она.

– Ничего, милая, ничего. Просто живи. Все придет само собой.

Как же она могла забыть, что отец Курро болен!

Но откуда об этом знает Мигель? Значит, он получает вести из деревни! Значит… Значит, ему давно известно, что она здесь!.. А она!.. Что она вообразила себе?! Что за бред! А что? Что она вообразила? Ничего, совсем ничего. Просто приехал Мигель, и это напомнило ей все прежнее, все то, что уже никогда не вернется, не повторится. Никогда!..

– Да, он болен, – она не узнавала своего голоса. Хорошо, что ты приехал.

– Я хотел бы пройти к нему. Это можно? Но прежде вот решил повидать тебя. Ты ведь мне здесь самый близкий человек, – произнес он с усилием.

Все! Все прояснилось. Теперь Анхелита все знает. Она спокойна, она не заплачет. Все хорошо. Она будет и дальше жить спокойно… Мигель уедет…

– Да, Мигель, думаю, ты можешь пойти к отцу Курро. С тех пор как он слег, за ним по очереди ухаживают все жители деревни. Если он будет спать, когда мы придем, нам скажут…

– А кто же теперь служит в церкви?

– Сильвио. Помнишь, он учился в Саламанке? Теперь он здесь, его недавно рукоположили.

– Да, да, помню. Я помню Сильвио. Но пойдем. Она вышла из калитки и приблизилась к нему.

– Пойдем.

Машинально она пригладила волосы. И тут же почему-то рассердилась на себя за этот жест.

Они спустились вниз по тропке. Мигель вел коня в поводу. Анхелита шла рядом с Мигелем. Встречные здоровались с ними. Мигеля тепло приветствовали и оглядывались на него.

Они вышли на площадь и подошли к дому отца Курро. Анхелита приблизилась к одному из окон.

– Пепа, Пепа, – вполголоса позвала она женщину, которая как раз присматривала за больным. – Отец Курро спит?

Анхелита сама не могла отдать себе отчет в том, почему ей хочется, чтобы отец Курро сейчас спал. Тогда… тогда она пойдет домой. Мигель… Она накормит его обедом. Но почему?.. Он может пойти к кому угодно. Везде его примут как желанного гостя. Но он же сам хотел остановиться в ее доме…

– Нет, не спит, – донесся голос. – А что?

– Да тут один человек хотел бы поговорить с ним. Это Мигель… Ты, наверное, помнишь…

– Мигель вернулся? – Пепе живо высунулась из окна. Эй, Мигелито! Что же ты столбом стоишь? Не узнаешь Пепу? Да входите же оба в дом.

Мигель слабо улыбнулся.

– Я не пойду, – ответила Анхелита. – Я ведь огород пропалывала, так и бросила. Видишь, какая грязная. Вечером приходи ко мне. Мигель у меня остановился.

– Вот как! – протянула Пепа.

Анхелите это не понравилось. Но Мигель уже входил в дом. Анхелита повернулась и пошла прочь.

У священника Мигель пробыл долго. Вернулся только к ужину. К этому времени (благодарение Богу!) во дворе маленького дома, где жила Анхелита, собралась куча соседей. Принесли пироги, яблоки, колбасы, вино, домашний хлеб. Принялись угощать Мигеля.

Анхелита все боялась, что кто-нибудь что-то не то скажет. Но все всё знали и никто ничего лишнего, ненужного не сказал.

Уже совсем стемнело, когда все разошлись по домам. Мигель ушел в комнату. Анхелита прибрала во дворе и тоже пошла в дом.

Теперь она думала только о том, что ей будет не по себе ночью. Ведь в соседней комнате будет спать Мигель. Или лучше ей лечь во дворе? Да, да, во дворе. Так она и сделает.

Когда Анхелита вошла, Мигель сидел у стола.

– Постелить тебе? – спросила она. – Я устала, сейчас и сама лягу.

Он вздрогнул.

Затем быстро проговорил:

– Да, конечно, постели. Потом я не хочу будить тебя.

Она сама не понимала, почему ей больно смотреть на него, больно слышать его слова, его голос. Анхелита быстро постелила ему постель.

– Погоди, – заметил он, – выходит я буду спать на кровати, а ты на полу или на большом сундуке? Так не годится.

– Нет, нет, не беспокойся. Я себе во дворе постелю, на деревянном топчане. Я летом привыкла там спать. – Она взяла в охапку свои одеяла и подушку.

Голос Мигеля остановил ее у двери.

– Тебе помочь?

– Нет, нет, ложись. Я сама.

Она быстро вышла. Кажется, она говорила с ним досадливо. Зачем? Он – гость, он приехал ненадолго. Она неласкова с ним. Это дурно. Надо быть доброй…

Расстилая одеяла на топчане, взбивая подушку, она сама ощущала лихорадочную быстроту своих движений.

Анхелита легла, не сняв юбки и блузки. Она солгала Мигелю. Она не любила спать во дворе.

Но почему она сейчас не разделась? Прохладно? Нет, тепло. Она всегда спит в сорочке. Она просто забыла взять сорочку. Но теперь она не пойдет за ней. Ведь в комнате спит Мигель.

Анхелита была уверена, что не заснет в эту ночь.

Господи, как тяжко у нее на душе! Но почему, почему? Пусть Мигель поскорее уедет! Завтра она скажет ему. Нет, она не должна так распускать себя. Она ничего ему не скажет. С завтрашнего утра она будет с ним добра, ровна, приветлива. Она будет внимательна к его желаниям. Она покажет ему, что он для нее желанный гость.

Анхелита широко раскрыла глаза.

Высоко в небе, казалось, прямо над ее лицом сиял огромный диск луны. Полнолуние!..

Свет медленно разливался вокруг. Видно, полночь давно миновала.

Значит, она заснула? Да, да, она спала. Но почему вдруг пробудилась? Почему ей так тревожно?

Она быстро села на постели, обхватила руками колени, приподнятые под одеялом.

Как все странно.

Ей вдруг вспомнилось детство. Ведь это в детстве так бывает: время то тянется, тянется, а то вдруг полетит стрелой, и вдруг остановится, вот как сейчас. И это ведь в детстве бывает, что все вдруг такое странное, и чего-то странного ждешь от жизни, и сама не знаешь, что же с тобой случится, но знаешь, что случится что-то странное, занимательное…

Внезапный страх охватил Анхелиту. Она почувствовала этот страх еще прежде, чем заметила мужскую фигуру.

Горло перехватило. Сердце забилось оглушительно. Но тотчас она узнала – Мигель! И кто бы еще это мог быть? Почему он во дворе?

Господи, как она глупа! Анхелита почувствовала, что краснеет.

Ну да, ясно, что ему понадобилось во дворе ночью! Ну да он жил в деревне не один год, знает, где находится то, что ему сейчас нужно…

Она быстро легла, чтобы он не видел ее, не заметил, что и она не спит. Она натянула одеяло до подбородка, хотела закрыть глаза, закрыла, но они как-то сами собой открылись. Она немного повернула голову и следила за Мигелем.

Нет, не эта определенная, простая телесная нужда повела его ночью во двор.

Он бесцельно прохаживался. Даже на расстоянии Анхелита чувствовала, что его что-то тревожит. Вдруг она почувствовала к нему такую мягкость, нежность. Боже, днем она была просто груба с ним!

А сейчас?

Почему она не может окликнуть его? Что в этом дурного? Наверное, он и сам хочет поговорить с ней. А с кем же еще он может поговорить, поделиться наболевшим?

Господи! Какая же она, Анхелита, жестокая! Разве она со дня смерти Аны хоть раз говорила с ним по душам? Как много она думала о себе, о своем душевном покое, и как мало – об этом несчастном человеке! А ведь они жили рядом, она была ему как сестра. И вот… Нет, она все исправит, она больше не будет жестокой и угрюмой. Еще не поздно!..

Она быстро откинула одеяло, одернула юбку, хотела было пригладить волосы, но махнула рукой. Все равно волосы, заплетенные на ночь в длинную косу, растрепались, пока она спала, а причесываться нет времени. Да и гребень остался в комнате.

Анхелита встала с топчана. Мигель был к ней спиной и не видел ее.

– Мигель! – окликнула она.

Он сразу обернулся и сделал несколько шагов ей навстречу. В движениях его ощущалась какая-то робость, скованность. Она подошла к нему совсем близко. Она тоже чувствовала какое-то странное волнение, но твердо решила быть доброжелательной и ласковой с ним.

– Ты не можешь уснуть на новом месте? – начала она разговор.

– Нет, я спал.

– А сейчас не можешь?

– Да, почему-то не могу…

– Ну давай поговорим. Хочешь? Мы так давно не говорили с тобой…

– Да, да, с удовольствием, – он заметно обрадовался.

– Подожди тогда…

Анхелита быстро подошла к своему топчану, свернула постель и помахала Мигелю, приглашая его.

Когда он подошел, она уже сидела. Он все еще несколько скованно присел чуть поодаль.

Снова оба молчали.

– Мы давно не говорили, – сказала наконец Анхелита.

– Давно, – эхом откликнулся Мигель. Анхелита было подумала, может быть ему вовсе не хочется говорить с ней. Может быть ему хотелось просто побыть одному?

– Может быть тебе сейчас хочется побыть одному? – заботливо спросила она.

– Да нет, не сказал бы. Честно говоря, мне хочется с тобой поговорить, – на этот раз он отвечал ей спокойно.

– Ну, я рада…

– Ты совсем забыла нас, детей, меня…

– Что ты! Просто… как-то так получилось…

– Но для меня в твоем уходе было что-то странное.

– Ты знал, что я здесь?

– Знал, конечно.

– Но вот уже год… – она осеклась.

– Но… Я знал, что ты здесь хорошо устроена, не нуждаешься в помощи… Ты захотела уйти… Я решил не беспокоить тебя.

Она молчала, напряженно вслушиваясь в эти простые, немного даже несвязные слова.

– Но если быть откровенным, – Мигель резко отвернул лицо, – если быть откровенным, то я был обижен на тебя. Да, я не мог понять, почему ты ушла, почему решила порвать со мной, с детьми, я не мог понять…

– А теперь? – настороженно спросила Анхелита. – Теперь ты понял?

– Не могу сказать, что хорошо понял. Но… сделал некоторые предположения. Ты устала? Тебе было тяжело после всего?

– Нет, не это главное, – уклончиво заметила она.

– Что же тогда?

– Я… я решила, что буду лишней в доме де Монтойя. – Анхелита заговорила быстро, словно кинулась с головой в воду. – Прежде я жила в вашем доме с матерью. Потом мы жили здесь…

– Ты хотела бы… Может быть, и вправду лучше перевезти сюда детей… Но пойми, я не могу, не имею права бросить мать Аны. Она очень привязана к внукам…

– Да нет… – Анхелита снова чувствовала растерянность. – То есть… Мы еще поговорим об этом…

Когда она это произнесла и увидела радость Мигеля, ей стало совсем неловко. Она опустила голову и теребила складку широкой юбки. Почему-то она снова подумала о том, что, наверное, выглядит сейчас ужасно – растрепанно и неряшливо.

– А помнишь, как мы в первый раз увиделись? – вдруг спросил Мигель. – Помнишь, ты Ану привела? – когда он произносил имя Аны, голос его чуть дрогнул и сделался печальным.

– Да, – ответила Анхелита, но почувствовала, что он хочет, ждет, чтобы она сказала что-нибудь еще, и она продолжила осторожно. – Нет, мы не тогда увиделись в первый раз. В первый раз я увидела тебя, когда мы ужинали в кухне, помнишь?..

Она не хотела напоминать ему все в подробностях, ведь тогда он был с отцом, со всеми своими родными, которые после так страшно были убиты.

– Да, я помню… вспомнил… – он не договорил; должно быть чувствовал то же, что и Анхелита. – Нам трудно вспоминать прошлое, – он грустно улыбнулся.

– Да, грустно, – тоже с грустью согласилась она.

– Но ты всегда была так добра к нам.

– Добра? – Анхелита снова заговорила с лихорадочной быстротой. – Я не была добра. Я всегда была эгоистична, думала лишь о себе… И тогда… когда все произошло и Аны не стало. Я подумала, что ты женишься снова, ты молод…

– Ты думала, что я женюсь и ты не поладишь с моей новой женой?

– Да, так я думала. Только о себе, не о детях, не о тебе. Видишь, только о себе. И еще… Когда была Ана, я была ей старшей подругой, сестрой. А прислуживать твоей новой жене я не хотела. Хотя я должна была подумать о детях Аны… Видишь, какая я?!

– Ты чего-то не договариваешь, – сказал Мигель, немного помолчав, – Или я что-то понял не так.

Она замерла с отчаянно бьющимся сердцем. Он подождал, пока она заговорит, но она молчала. Он уже хотел заговорить сам, когда она произнесла с некоторым даже вызовом:

– Я даже не спрашиваю о детях, о твоем здоровье, видишь?

– Подожди, Анхелита. Когда я ехал сюда, я еще сам не знал, как мы будем говорить. Вот я посоветовался с отцом Курро, но все никак не решаюсь выполнить его совет.

– Что же он тебе посоветовал?

– Он посоветовал мне прямо высказать тебе все.

– Ты хочешь попросить меня вернуться в дом Монтойя?

– Да. Но это не все.

– Что же еще?

– Мне казалось, что прежде я… я немного нравился тебе…

– Да, – теперь Анхелита говорила без смущения, прямо глядя ему в лицо.

– А теперь?

– Не знаю.

– Ты… ты не могла бы выйти замуж за меня?

Внезапно ей показалось, что это предложение для нее вовсе не неожиданность, что она еще с самого начала поняла – он для этого и приехал.

Но разве она когда-нибудь хотела этого? Ведь еще тогда, уже давно, во дворце Монтойя, она мыслила свою любовь к нему только как неразделенную любовь. Она не могла себе представить, как они вдвоем гуляют по саду, говорят друг другу нежные слова, целуются. Она была старше, была Ана… Любовь Анхелиты должна была быть неразделенной. Хотелось ли ей разделенной, настоящей любви? Теперь она и сама не знала.

– Ты знаешь, что стоит между нами, – наконец выговорила она.

– Старая маркиза? Она, в сущности, добрая женщина. Сейчас она сломлена несчастьями, почти не выходит из своей комнаты… К тому же речь идет о моем браке, у нее нет никаких претензий распоряжаться моей судьбой…

– Ах, Мигель! – она коротко нервно рассмеялась. – Я не о ней говорю.

– Тогда о чем? Я говорю о живой жизни. А то, что ушло из жизни, то ушло, и сколько бы мы ни плакали, не вернется. Я все помню. Но я жив, я молод. Если бы Ана была жива, она бы одобрила мой выбор. Я мысленно говорил с ней, и мне уже казалось, я слышу ее голос. Она бы не захотела моего одиночества, моей тоски. Она любила меня. Знаешь, иногда здесь, в деревне, я думал, что люблю и тебя и ее, что мы могли бы жить вместе. Жаль, что нельзя иметь двух жен.

– И сейчас жаль? – Анхелита улыбнулась.

– Сейчас? Нет… Тогда я только думал… Я бы, конечно, не стал, никогда не предложил бы тебе… Но мне всегда нравилось смотреть на тебя, как ты ходишь, говоришь, какие у тебя движения и жесты…

– Ах, Мигель!.. Я ведь ушла из дворца Монтойя потому, что мне было бы слишком тяжело видеть тебя женатым на другой девушке, не на Ане. И даже если бы ты ни на ком не женился, мне было бы мучительно жить в твоем доме чем-то вроде экономки… Видишь, я только о себе думала… Не о детях, не о тебе.

– Я понимаю. Но теперь ты вернешься?

– Лучше было бы жить здесь…

– Мы будем часто приезжать сюда. Когда мать Аны немного поправиться, мы будем часто приезжать.

– Хорошо.

– Завтра я объявлю всем о нашем браке.

– О! Нет, нет, не надо!

– Но почему?

– Не знаю. Мне стыдно.

Он хотел обнять ее, она выставила вперед ладони.

– Почему, Анхелита? Я неприятен тебе?..

– Что ты! Я… я просто боюсь… всегда боялась мужчин! Понимаешь?

– И меня боишься?

– Как мужчину? Да, боюсь.

– Ну ты совсем как ребенок. Это ведь совсем не страшно. Вот увидишь, как это хорошо. Не бойся.

– Не сейчас, не сегодня. Можно?

– Как ты хочешь. Но увидишь, все будет хорошо!

– Мигель! Давай уедем прямо сейчас!

– Ночью?

– Скоро утро. Но все равно прямо сейчас, чтобы никто не видел нас.

– А отец Курро?

– Ах! Вот видишь, какая я эгоистичная! Давай простимся с ним и уедем. Нет, он спит. Мы оставим ему письмо.

– Хорошо, пусть так и будет. Иди в дом, соберись.

– А мне и нечего собираться. Только переоденусь.

Анхелита побежала в дом, быстро надела свое праздничное платье, причесалась и заколола волосы. Затем снова вышла во двор.

– Знаешь, – сказала она Мигелю, – еще чуть-чуть подожди. Я отнесу постель в комнату, чтобы дождь не промочил ее.

– Я сам…

Он взял постель в охапку и ушел в дом. Анхелита охватила виски ладонями и стояла посреди двора, улыбаясь.

Мигель быстро вернулся.

– Идем, – он подал ей руку.

Она почувствовала, как его пальцы охватили ласково ее ладонь, и едва не заплакала. Мигель отвязал коня.

Снова они шли по деревне. Рядом. Мигель вел коня в поводу. Небо начинало медленно голубеть, светлеть.

Они дошли до площади и подошли к дому отца Курро.

Каково же было их изумление, когда они увидели старого священника, сидящего у окна. Они обрадовались и подошли совсем близко.

– Отец Курро! – Анхелита почувствовала, что вот этому человеку она готова рассказывать о себе все-все, о своих страхах и колебаниях, и он обязательно поможет.

Но он уже, казалось, все знал.

– Я знал, что вы придете, – тихо произнес он. – Я решил ждать вас. Я благословляю вас. Вы можете сейчас ехать. Но если вы желаете, Сильвио обвенчает вас прямо сейчас. Мне кажется, так будет лучше для Анхелиты.

Анхелита поняла, что и вправду после венчания ей станет легче, страхи улягутся.

– Я бы сам обвенчал вас, но из-за болезни не могу долго быть на ногах. Ступайте в церковь. Я пришлю к вам Сильвио.

Они пошли к церкви. Мигель привязал коня неподалеку. Вскоре пришел молодой Сильвио. Началось венчание.

После обряда они простились с отцом Курро.

Мигель сел на коня, Анхелита взобралась сзади и обхватила его за пояс.

Началось их свадебное путешествие. Они спустились с гор и ехали по красивым долинам, вдоль широкой реки, по улицам городов. Теперь они говорили друг другу нежные слова, целовались и обнимались, прогуливались рука об руку.

Анхелита все еще боялась первой брачной ночи. Но это Мигель отложил до их приезда в Мадрид.

В Мадриде, во дворце Монтойя, она радостно встретилась с детьми. Мигель окружил ее роскошью. Теперь он распоряжался деньгами и имуществом Монтойя. Он настоял, чтобы свадьба была пышной и многолюдной.

Своей ласковостью и мягкостью он уничтожил ее страх перед мужской телесностью. Она также перестала робеть из-за того, что была старше его, ведь в постели она чувствовала себя совсем юной неопытной девочкой, а он был зрелым мужчиной. Жизнь их складывалась прекрасно, много времени они проводили и в горной деревне. Отец Курро прожил еще несколько лет и скончался, оплаканный всеми. Молодой Сильвио стал его достойным преемником. Старая маркиза, мать Аны, была еще жива, но почти не выходила из своих покоев, где проводила время в молитвах.

Когда Санчо Пико отыскал их, он хотел увезти и моих детей, на этом настаивала и Нэн. Но Селия и Карлинхос очень привязались к своим новым родителям. Кроме того, можно было надеяться, что я жива и когда-нибудь разыщу их.

Я спросила Анхелиту, что рассказывали обо мне Нэн и Санчо. Она ответила, что они, кажется, даже не назвали моего настоящего имени.

– Вы так и не знаете, как меня зовут?

– Нет. Не помню, чтобы знала.

– Мое английское имя – Эмбер – «янтарь».

– Очень красиво.

Анхелита еще рассказала, что хотя ни Мигель, ни она не имеют титула, все как-то привыкли называть их де Монтойя, хотя на самом деле титул носят только дети Мигеля и Аны.

Я, в свою очередь, рассказала коротко о моих новых друзьях, Николаосе и Чоки. Анхелита их не знала, но порадовалась за меня.

Мы беседовали любезно и дружелюбно, хотя, конечно, той открытой доверительности, которая была у меня с Николаосом и Чоки, с Анхелитой не возникло. Я украдкой разглядывала ее. В ней теперь были та пышность и зрелость, которые свойственны женщине, когда муж любит ее, нежен и страстен с ней как самый страстный любовник. Вот чего я не испытала в жизни. И быть может никогда не испытаю.

Но это чувство зависти было почему-то даже приятным, и в то же время я искренне радовалась счастью моей былой товарки.

Конечно, я хотела увидеть своих детей, но невольно желала и оттянуть минуту встречи. Да, прав был Николаос. Сейчас я больше думала не о Карлосе и Селии, которые жили здесь, в довольстве и безопасности, но о своем старшем сыне Брюсе. Душа моя верила в то, что он жив. Но где он? Как складывается его судьба?

 

Глава сто тридцатая

Я уже собиралась заговорить о детях, когда дверь внезапно приоткрылась и в комнату шаловливо проскользнула юная Ана де Монтойя.

Я чувствовала к этой девочке нежную симпатию еще с первой нашей встречи. И теперь обрадовалась ее появлению. И кроме того, это опять же отдаляло встречу с моими родными детьми.

У этой девушки было такое милое кроткое личико, такие нежные округлые черты. Мне вдруг показалось, что я уже видела ее. Но где? Где-то в городе? В парке? Было странное ощущение, что да, видела, и видела ярко…

– Что тебе нужно, Ана? – строго спросила Анхелита. – Ты видишь, я занята.

Но прелестная Анита нисколько не испугалась этой строгости.

– Я ведь тоже знаю нашу гостью! – воскликнула она, остановившись в дверях, словно нарядная весенняя бабочка, на мгновение опустившаяся на красивый цветочный лепесток.

– Это донья Эльвира, – по-прежнему строго представила меня Анхелита. – А это, – она указала на девушку и тон ее сделался немного шутливым, – прекрасная Ана, маркиза де Монтойя.

Мгновение – и Анита уже пристроилась на подлокотнике кресла матери. Девушка наклонилась и поцеловала Анхелиту в висок. Та ласково погладила плечико дочери.

– Но я не единственная маркиза де Монтойя, – защебетала Ана. – Я могу выйти замуж, и тогда у меня будет другой титул. Но нет, я лучше никогда не выйду замуж, как Селия! Мы будем жить вместе, вдвоем, и путешествовать по всему свету…

Я насторожилась, ведь речь явно шла о моей дочери. А девушка продолжала щебетать:

– Настоящий маркиз де Монтойя – это мой брат Мигель. Но я куда больше похожа на маркизу, чем он! Эти мальчишки вообще ни на что не похожи! У нас кроме Мигеля есть еще Карлинхос и Ласаро. Представьте себе, эта компания не любит Мадрид! Им больше нравится жить в деревне, бродить по горам и охотиться на оленей.

– Ну, ты все рассказала, болтушка? – спросила с улыбкой Анхелита.

Ана кивнула, надув губки.

– А теперь ступай, – Анхелита заговорила серьезно. – Вы сейчас поедете на прогулку с доньей Маргаритой. А мне еще нужно поговорить с доньей Эльвирой.

– Сказать папе, чтобы он зашел к тебе?

– Нет, мы увидимся за обедом. Ступай. Девушка убежала.

– Ласаро – это наш младший сын, – пояснила Анхелита, – мой и Мигеля. Мальчики действительно больше любят деревню. Я бы тоже с удовольствием поселилась там. И Мигель не возражает. Но мы не можем надолго оставлять старую маркизу, она часто болеет. Да и девочек пора выдавать замуж.

– Наверное, у Аны отбоя нет от женихов, – осторожно польстила я.

Анхелита чуть нахмурила брови.

– Не так-то все просто. Они обе – совсем еще дети. Кроме того, они очень привязаны друг к другу, – Анхелита снова нахмурилась, подумав о чем-то своем. Затем доброжелательно обратилась ко мне. – Вы, конечно, желаете увидеть своих детей?

– Да, – ответила я неуверенно. Что мне еще оставалось?

Она посмотрела на меня, откинувшись в кресле.

– Я могу говорить с вами начистоту?

– О да, да, разумеется, – я поспешила ответить.

Но что со мной? Откуда эта льстивость в моем голосе? Хотя с другой стороны… Ведь Анхелита спасла и вырастила моих детей. Благодаря ей, они живут в довольстве, в богатстве…

– Насколько я понимаю, – начала Анхелита, – вы не намереваетесь увезти детей из Испании?

Я подумала, что это очень разумный вопрос. Подумав еще, я заговорила:

– Я не знаю, что сталось с моим имуществом и деньгами в Англии (о том, что ношу титул герцогини, я упоминать не стала, опасаясь задеть самолюбие Анхелиты, ведь она не имела титула). После моего отъезда там произошло много самых различных событий. Но я владею имуществом и в Америке. Я могла бы уехать туда. Но мои дети выросли. Я не имею права увозить их куда бы то ни было против их собственной воли. Они привыкли жить здесь, здесь они чувствуют себя на родине. И наконец, я думаю, что они очень привязаны к вам…

(Я вспомнила, как Англия в лице герцога Бэкингема когда-то отреклась от меня… Но в Америке у меня – значительное состояние. Там Санчо… Странно, что я впервые думаю и говорю об этом, как о чем-то реальном…)

– Вы умная женщина, – сказала Анхелита. – Мы с мужем сделаем все возможное, чтобы помочь вам уехать в Америку. Разумеется, вы увидите своих детей. Но откровенно говоря, я не знаю, стоит ли им знать, что вы являетесь их матерью… – она замолчала и посмотрела на меня испытующе.

Я ответила не сразу. Я стала думать, что стоит за этими словами Анхелиты.

Вроде бы все просто: она и ее муж Мигель привязаны к этим детям, вырастили и воспитали их, и, конечно, не хотят отпускать их от себя. Логично. Но я чувствую, что есть еще что-то… И Анхелита подтвердила мою догадку, снова заговорив:

– Во всяком случае, нам не хотелось бы отпускать Селию. Ана и Селия очень привязаны друг к другу.

– Я понимаю, – осторожно начала я, – и признаюсь вам откровенно, я даже не предполагаю, что дети захотят уехать со мной. Но все же мне бы хотелось, чтобы они знали, что я – их мать.

– Хорошо, – коротко бросила Анхелита. – Ваша дочь здесь. А вашего сына я прикажу привезти.

Я уже давно поняла, что вторая девушка, которую я видела тогда у ворот, это и есть моя дочь. Но сейчас я не могла вспомнить ее черты. Новое косвенное упоминание о горной деревне заставило меня испытать чувство вины. Я вспомнила о Чоки. Как я могла забыть?

– Если вы не имеете ничего против, я бы лучше сама отправилась в деревню. Кроме того, у меня к вам просьба. Один из моих новых друзей болен, у него болезнь легких. Горный воздух был бы полезен ему. Мы бы могли поехать все вместе…

– Значит, решено, – голос Анхелиты потеплел, – так и сделаем. Я и Мигель, мы рады будем помочь вашим друзьям. А Селию вы можете увидеть когда вам будет угодно.

– Не сегодня, – быстро сказала я. – Мне нужно подготовиться, собраться с мыслями. Завтра?

– Хорошо. В какое время?

– Назначайте вы.

– После полудня.

Я, конечно, согласилась.

– А теперь я приглашаю вас пообедать с нами, – Анхелита величаво поднялась. – Девушки на прогулке со своей дуэньей. Старая маркиза обедает у себя. Мы будем втроем.

Я снова согласилась. Поднялась, оправила платье и прическу.

Обедали мы в роскошной столовой. Вся эта роскошь напоминала мне Уайтхолл – королевский дворец в Лондоне. Ведь когда-то я, герцогиня Райвенспер, жила в покоях королевского дворца. Почему же теперь, в столовой дворца маркизов де Монтойя, я испытывала какую-то неловкость, словно бы все это было мне чуждо…

Мигель оказался красивым моложавым мужчиной. Это его я видела в карете рядом с Анхелитой. У него был вид верного и счастливого супруга. Наклонясь над красивой фарфоровой тарелкой, я поймала его взгляд. Он посмотрел на меня с насмешливым состраданием.

Я представила себе, как я выгляжу рядом с красавицей Анхелитой. Рябое, припудренное лицо, впалые щеки, крашеная седина, скромная одежда… Я снова почувствовала боль. Но боль эта была уже не острой, а какой-то привычной, меланхолической. Да, я уже давно не прежняя победительная очаровательница, не королевская фаворитка. Но я все равно чувствовала себя женщиной, способной многое дать мужчине. Такие прямолинейные красавцы как Мигель не понимают этой моей новой прелести? Что ж, им же хуже. Я пожала плечами и стала спокойно есть.

Мигель обратился ко мне с несколькими вежливыми фразами, но я поняла, что Анхелита уже успела обо всем уведомить его.

После кофе Мигель вызвал слугу и тот проводил меня до кареты.

 

Глава сто тридцать первая

Дома, то есть в доме Николаоса и Чоки, мне сегодня было о чем рассказать.

– Значит, завтра вы увидите свою дочь? – Чоки явно старался ободрить меня. – Все будет чудесно! А сейчас какой вы представляете ее?

– В сущности, я уже видела ее. Но не запомнила. Гораздо больше внимания я обратила на другую девушку, Ану де Монтойя. Мне кажется, я уже где-то видела ее. И даже видела при каких-то странных обстоятельствах. Но где и когда, не могу вспомнить.

– Где-то, в парке, – предположил Николаос.

– Я тоже так думаю. Но есть кое-что поважнее. Я уладила поездку в деревню. Мы поедем все вместе. Вы сможете поехать с нами, Николаос?

Я чуть вздрогнула, подумав о его тайне. Но он успокоил меня.

– Да, – коротко ответил он, кивнув, – но не раньше, чем через месяц. Чоки должен еще окрепнуть.

– Кстати, я говорила кому-нибудь из вас, что я герцогиня?

Чоки с любопытством посмотрел на меня.

– Нет, не говорила.

– У вас такая сложная, запутанная жизнь, – с легкой дружелюбной иронией заметил Николаос. – Вы вполне способны забыть о такой мелочи.

Мы все трое рассмеялись.

– Но я и вправду герцогиня. В Англии остались мои поместья, мое имущество. Впрочем, я не знаю, что со всем этим сталось, ведь была революция. К власти пришел Вильгельм Оранский… Но зато я уверена, что мое имущество в Америке цело и приносит доход. Там, в Америке, Санчо Пико… Я хочу, чтобы мы, все трое побывали в Америке.

– Это было бы интересно! – Чоки понравилось мое предложение.

– Когда-нибудь непременно, – пообещал Николаос. Когда Чоки уже спал, а мы с Николаосом сидели в гостиной, я спросила, насколько свободно он может передвигаться, будет ли он сопровождать Чоки в горы.

– Все же я не пленник Теодоро-Мигеля, – сказал он. – В горы меня будут отпускать. А вот насчет Америки вряд ли. А жаль. Я вижу, Чоки хотел бы поехать.

– Все еще может измениться, – робко предположила я.

Он неопределенно пожал плечами.

 

Глава сто тридцать вторая

Наступил день, когда я после многих лет разлуки должна была увидеть свою дочь.

Сидя в карете, которая, как мне казалось, слишком быстро катила к дворцу Монтойя, я вспоминала.

Сьюзен была моим вторым ребенком. Пожалуй, именно с ней я по-настоящему почувствовала себя матерью. Я помнила, что сама купала ее, любила играть с малышкой. Сьюзен была прелестным ребенком. Кажется, она по-своему была привязана к братьям, особенно к старшему, Брюсу.

Я мучительно напрягала память, но никак не могла себе составить представление о ее тогдашнем детском характере. Мне виделось что-то веселое, прелестное, детски своевольное, шаловливое…

Такой была маленькая Сьюзен. Но какова теперь взрослая юная Селия? Ведь ей минуло уже шестнадцать…

Меня уже ждали во дворце. Камеристка тотчас проводила меня в комнату Анхелиты. Та встретила меня приветливо и сказала, что Селия уже подготовлена к беседе со мной. Сейчас она придет.

Я почувствовала, что готова вот-вот воскликнуть: «Нет-нет, погодите!» Я с трудом удержалась от этого отчаянного возгласа. Я только спросила, что именно Селия знает обо мне.

– Она знает, что вы – ее мать, о ее отце я и сама ничего не знаю. Я предположила, что вы скажете ей все, что найдете нужным.

– Благодарю вас! Но как будет лучше, чтобы она говорила со мной в вашем присутствии, или вы оставите нас вдвоем?

– Вам хотелось бы побеседовать с ней наедине?

– Да. Если у вас нет возражений. Анхелита кивнула в знак согласия. Мы сидели в креслах и молча ждали.

Наконец раздался легкий стук в дверь. Я распрямилась в своем кресле. Анхелита поднялась.

– Входи, – сказала она, подойдя к двери. Я чувствовала, что не могу подняться.

Дверь распахнулась и в комнату легко вошла девушка. Это ее я видела тогда у ворот вместе с Аной и дуэньей. Одета она была, как большинство знатных испанских девиц, по французской моде. Пышная юбка голубого атласного платья усеяна была россыпью светло-алых шелковых цветков. Тонкий стан чуть колебался, словно стебель кувшинки. Светло-коричневая бархотка с золотой пуговкой подчеркивала нежность девичьей шеи. Широкое декольте открывало чуть приподнятые маленькие груди. Золотистые волосы, убранные в очень высокую прическу, украшены были страусовым пером. У пояса приколота была большая душистая роза. Девушка и сама казалась такой светлой, розовой, душистой. Глаза у нее были янтарные. Но то, как она сжала нежные розовые губы, указывало на сильную волю.

Уже держась за ручку двери, Анхелита кивком указала мне на девушку. Но та задержала ее:

– Ты уходишь, мама?

Это было сказано нарочно, это «мама»? А как иначе? Но почему? Нет, Анхелита не могла настроить девушку против меня. Анхелита была безусловно порядочным человеком. Значит, у Селии действительно был своевольный резкий характер. И вероятно Анхелите она доставляла немало огорчений.

Ничего не ответив девушке, Анхелита вышла и прикрыла за собой дверь.

Мы остались одни.

Девушка легкой походкой приблизилась к креслу, на котором недавно сидела Анхелита, грациозно опустилась на подушку, взяла со столика черный кружевной веер в оправе из слоновой кости и принялась небрежно играть им. Она снова сжала губы упрямо и своевольно.

Мы обе молчали.

Мне было странно видеть ее. Я сразу поняла, что она очень похожа на меня. Эти янтарные глаза, золотистые волосы, это весеннее цветение. В сущности, ее упрямство и своеволие – это были упрямство и своеволие моей юности.

Она не смотрела на меня, не бросила ни одного взгляда, даже мельком, даже украдкой. Но я не могла поверить, что ей не хочется взглянуть на меня. Какая же у нее должна быть сильная воля! Я испытала что-то вроде гордости.

Селия, откинувшись в кресле, равнодушно обмахивалась веером. Она вела себя так, словно находилась в этой комнате одна. Только чуть постукивала каблучком изящной туфельки об пол. Это выдавало ее нетерпение. Она хочет скорее уйти. Она не хочет говорить со мной.

Наверное, то, в чем я сейчас признаюсь, докажет, какая я плохая мать. Но глядя на эту равнодушную ко мне девушку, я не испытывала ни обиды, ни досады, ни горечи, даже не чувствовала себя оскорбленной. Мне было даже приятно видеть ее такой здоровой, красивой и, вероятно, счастливой. И тут я вдруг осознала, что мое присутствие вносит в ее жизнь какую-то смуту, делает ее встревоженной и… возможно, и несчастной…

Как только до меня все это дошло с беспощадной ясностью, я осознала в полной мере свой эгоизм. Зачем я буду мучить ее, навязывая ей себя в роли матери? Зачем это упрямство с моей стороны?.. Я смутно подумала о сыне. Вдруг самым близким из трех моих детей мне показался мой старший сын Брюс. Наверное, он, как я, живет трудной жизнью, он поймет меня…

Не тратя больше времени на раздумья, а повинуясь лишь внезапному импульсу, я быстро поднялась, бегом кинулась к двери и выбежала из комнаты. Последнее, что я все же успела уловить, был взгляд янтарных глаз моей дочери, вскинутых на меня с изумлением и даже с некоторым интересом. Но я уже ни о чем не могла задумываться. Поплутав по коридорам дворца, я свернула в какой-то узкий коридор, пробежала по нему, не оглядываясь… Я искала выход.

Вдруг я подумала, что когда Анхелита узнает, что произошло, Селии должно быть попадет от нее. Да, своим внезапным появлением я нарушила счастливую жизнь этой девочки. Но больше она не увидит меня. Никогда!

 

Глава сто тридцать третья

Я бежала все вперед и вперед. По каким-то безмолвным галереям. Боже, каким обширным оказался этот дворец Монтойя!

Наконец я поняла, что сама не отыщу дорогу к выходу. Надо у кого-то спросить. У кого-нибудь из слуг. Только бы мне не попалась Анхелита!..

Я увидела приоткрытую дверь, ведшую в чьи-то покои. Из-за двери доносились тихие голоса. Я встала за выступом стены.

– Почему вы прячетесь, донья Эльвира? – раздался милый, почти детский голос.

Выглянув из двери напротив, которую я не заметила, на меня смотрела Ана.

На ней было кремовое шелковое платье, каштановые светлые волосы распущены по плечам. Она выглядела такой по-домашнему очаровательной.

Девушка улыбнулась и подошла ко мне. И снова мне показалось, что я ее видела прежде.

– Что случилось, донья Эльвира? – участливо спросила она. – Вы такая встревоженная.

Она взяла меня за руку и вывела к приоткрытой двери, я не противилась.

– Ах, я знаю, – мягко щебетала Анита. – Во всем, конечно, Селия виновата. Я ведь уже знаю, вы – ее мать. А она мне сказала, что не хочет видеть вас. Но это у нее пройдет.

– А почему она не хочет видеть меня, она не сказала? – осторожно полюбопытствовала я.

– Она плохо думает о вас, – просто ответила девушка.

– Но почему? – я спрашивала спокойно. – Ей кто-то говорил плохое обо мне?

– Нет, ей говорили только хорошее. Но Селия такая гордая. И умная. И еще она очень подозрительная. Она всегда все подозревает и придумывает. Но это пройдет…

– Нет, – твердо возразила я. – Я больше не буду с ней видеться. Ей так хорошо жилось, но вот появилась я и принесла ей смятение, тревогу. Но я исчезну из ее жизни. Пусть все будет как прежде.

– Но вы просто не знаете, какая Селия! – Ана нежно рассмеялась. – Если она узнает, что вы не хотите видеть ее, она сразу сама захочет. Я-то ее знаю. Я всю жизнь с ней прожила.

Это было так прелестно сказано, что я невольно поцеловала девушку в щеку.

– Нет, Анита, – сказала я, – ничего не нужно. Скажи только маме, что я ушла и больше не буду пытаться увидеть Селию. И попроси маму, чтобы она не бранила Селию. Хорошо?

– Ну, если вы просите об этом, я сделаю…

«Да, – подумала я, – больше я никогда сюда не приду. Жаль только горной деревни. Но в конце концов это не единственное селение в горах…»

– Ты можешь незаметно вывести меня из дворца, Анита?

– Конечно! Я выведу вас через бабушкины покои. Идемте, – она потянула меня за руку.

Мы вошли в приоткрытую дверь и прошли через несколько комнат, очень чистых и скромно обставленных. В глубине одной из двух смежных комнат я заметила старую женщину в черном. Она сидела в глубоком кресле, медленно перебирая янтарные четки.

– Бабушка, не тревожься, это я, – громко и нежно окликнула ее Ана, затем, понизив голос, снова обратилась ко мне: – Это моя бабушка. Она очень старая, много болеет и очень грустная. Она все время молится за упокой души моей первой мамы, доньи Аны, и моего дяди дона Хосе. А хотите я вам сейчас покажу что-то удивительное?

– Хочу, – меня трогало обаяние этой девушки-ребенка.

Ана ввела меня в одну из комнат. Мне сразу бросилась в глаза картина на одной из стен. Где я видела ее прежде?

– Вот. Это я! – смеясь воскликнула Ана и встала рядом с картиной.

Сходство и вправду было разительным. Это просто был портрет Аны!

Я поняла. Нет, я никогда не видела эту картину. Но я слышала о ней. Это было изображение Святой Инессы, о котором рассказывал мне Николаос. Но почему эта картина здесь? Она же находится у Теодоро-Мигеля.

Девушка, нагая, стояла на коленях, длинные светло-каштановые пряди ниспадали с ее округлых нежных плечиков, прикрывая маленькие груди. Чуть склоненная головка, милые темные губки… Ана…

– Это твой портрет, Анита? – осторожно спросила я.

– Нет, нет! Эта картина была написана очень давно. Меня тогда еще на свете не было. И вообще это не настоящая картина, это копия. А настоящая называется «подлинник», и никто не знает, где она. Это Святая Инесса. А знаете, почему я на нее похожа? Сейчас я вам расскажу… Потому что эту картину написал бабушкин брат, дон Бартоломе, и копию и подлинник. Он еще "когда был молодым, ушел из дома, отказался от титула маркиза и стал художником. У него была дочь Инес. Это он ее написал в виде Святой Инессы. Ее похитили разбойники. Он стал искать ее и его убили. Это очень печально…

«Милая девочка, – подумала я, – это гораздо печальнее, чем ты думаешь!»

– Да, это очень печально, – сказала я вслух, – но пойдем, Анита, а то тебя хватятся.

– Да, да, – она снова взяла меня за руку. – Пойдемте! Вот еще одна дверь… Теперь сюда… – она снова понизила голос. – Однажды мы, Селия и я, убежали через эту дверь в город. Ну, не совсем в город, мы только успели спуститься по лестнице, потом мама нашла нас. Но с тех пор там стоит привратник. Придется обмануть его.

Ана распахнула дверь. В конце узкого коридора я увидела еще одну дверь, она-то и вела на улицу. У двери и вправду стоял привратник в ливрее. Анита смело подошла к нему.

– Пропустите эту сеньору. Мама велела мне проводить ее. До свидания, донья Эльвира, приходите к нам еще.

Привратник пропустил меня, затем дверь быстро захлопнулась.

Я стояла на верхней ступеньке широкой мраморной лестницы и жалела, что даже не успела проститься с чудесной Аной.

 

Глава сто тридцать четвертая

Конечно, Hиколаосу и Чоки я обо всем рассказала. Мнения их разделились. Николаос полагал, что я поступила абсолютно правильно. Чоки считал, что мне следует попытать счастья еще раз. Про себя я твердо решила, что во дворец Монтойя больше не пойду. Но, чтобы не огорчать больного даже в малости, обещала подумать.

Я очень полюбила наши с Николаосом беседы по вечерам в гостиной, где стены были увешаны прекрасными картинами. Я заметила, что весь день с нетерпением жду этих вечерних часов, когда можно было спокойно размышлять вслух и делиться своими мыслями и чувствами с близким понимающим человеком.

В тот вечер я поспешила сказать ему о своей встрече с прекрасной Святой Инессой.

– Сегодня у меня была удивительная встреча, Николаос. Нет, нет, я не о встрече с дочерью говорю, которая, конечно, тоже по-своему была удивительна, но вы уже о ней знаете.

– Тогда расскажите мне о встрече еще более удивительной.

– Попробуйте угадать. Я встретилась одновременно и с прошлым и с будущим. В двух разных лицах.

Николаос задумался.

– И с прошлым и с будущим. В двух разных лицах – повторил он. – Это опять же похоже на вашу встречу с дочерью, ведь вы нашли в ней много общего с вами в молодости.

– Близко, но не то.

– Не то? Ну тогда… И с прошлым и с будущим… А может быть лучше сказать: и с прошлым и с настоящим?

Я смутилась.

– Вы правы, Николаос, я плохо умею загадывать загадки. Конечно, лучше сказать по-вашему.

– Ну тогда… Тогда вы видели портрет и… человека, похожего на этот портрет. Но портрет исполнен давно, а человек живет сейчас. Так?

– Вы все угадали. Но я не буду вас мучить и скажу, какой портрет я видела…

И я рассказала ему об Ане и о копии изображения Святой Инессы.

– Если бы вы видели эту девочку, Николаос! Сходство удивительное!

Он улыбнулся, затем помрачнел.

– Не так важно, увижу ли ее я, важно, чтобы ее не видел Теодоро-Мигель. Странно, что он до сих пор не приметил ее.

– Насколько я знаю, они подолгу живут в деревне. Они прибыли в город, чтобы вывезти девочек в свет, заботятся об их замужестве.

– Эту Ану, о которой вы мне рассказали, лучше держать подальше от Мадрида.

– Но как узнать им об этом?

– Им подбросят анонимное письмо с предупреждением, что Ане грозит опасность.

– Кто из нас напишет это письмо?

– Я. Левой рукой. И доставлю по месту назначения.

– Отлично! – и задумалась. – Мне жаль, Николаос, что мы не поедем в ту горную деревню, о которой я знаю столько хорошего. Может быть, я поступила эгоистично, и мне все же следует снова отправиться к Монтойя и уладить эту поездку. Ради Чоки.

– Не думаю. Мы найдем другое горное селение, где ему будет хорошо. Кроме того… – он помолчал, – кроме того, я не знаю, когда состоится эта поездка… – он опустил голову и положил ладонь на колено. Я знала, что этот жест у него служит признаком тревоги.

– Что случилось? Был врач сегодня? Ведь это лекарство так хорошо помогало! – почти с отчаянием воскликнула я. – Что-то случилось? Врач нашел, что ему хуже? Почему вы мне сразу не сказали, Николаос?!

– У вас сейчас свои хлопоты… – пробормотал он.

– Как вам не стыдно так думать обо мне! Как вы могли подумать, что я забыла о здоровье Чоки!

– Ну, не сердитесь, – проговорил он мягче. – Я не хочу обижать вас. Да, врач нашел, что ему хуже. Хотя внешне это вроде бы и не проявляется. Врач изменил состав лекарства. Будем надеяться…

– Может быть надо везти его в горы уже сейчас, как можно быстрее?

– Я уже спрашивал. Нет. Он не выдержит. Умрет в дороге. Ему, конечно, нужен свежий воздух. Сегодня я на час вынес его во двор, укутал. Минут через пятнадцать началась лихорадка, жар, озноб. Так и не вышло часа. Дома с трудом удалось сбить жар теплым питьем. Что теперь? Будем надеяться на новое лекарство. Главное, – теперь он обращался уже не ко мне, а к себе самому, я это чувствовала, – главное, я не должен падать духом, не должен показывать ему, что тревожусь о нем.

Я понурилась. По сравнению с этим, то, что я испытала при встрече с дочерью, показалось мне пустяком.

 

Глава сто тридцать пятая

Прошло еще несколько дней.

Может показать странным, но я забыла о дворце Монтойя. И причиной столь быстрого забвения, конечно, было здоровье Чоки. Теперь я и сама видела, что слабость снова начала нарастать, при кашле он сплевывал кровь. И этот страшный запах больного тела снова ощущался в его комнате.

Новое лекарство пока не помогало.

По-прежнему мы с Николаосом вечерами сидели в гостиной. Но теперь почти не говорили, не вели занимательных бесед. Молча прислушивались к малейшему шороху в комнате больного, чтобы тотчас идти к нему. Обоих нас мучила тревога.

Обмануть больного мы не могли. Он уже и сам понимал, что ему хуже. Однажды я чуть не разрыдалась в голос, когда он тихим голосом попросил у нас прощения за то, что мало говорит с нами.

– Я хочу силы поберечь, – тихо сказал он, не сводя с наших лиц страдальческого взгляда. – Хочу еще жить, хотя бы немного пожить. Не хочу умирать так скоро…

Не помню, как я сдержала рыдания.

Он постоянно просил нас побыть с ним. Причем, нас обоих. Постепенно мы поняли, почему. Он теперь ждал смерти каждый день, каждый час. Он не хотел умирать в одиночестве, хотел перед смертью проститься с нами.

Теперь Николаос не отлучался от него. Теодоро-Мигель знал, что Чоки умирает, скоро умрет, и не тревожил Николаоса.

Но несколько раз я замечала у ворот скромного монаха, который о чем-то беседовал с нашим привратником. Я спросила, кто это.

– Он приходил спрашивать, жив ли господин Андреас, – хмуро ответил привратник. – Это из церкви…

Не знаю, что было известно привратнику, но я знала, что это посланный Великого инквизитора. Значит, он считает дни… Он тоскует без Николаоса. Мне вдруг почудилось, что это желание смерти, исходящее от Великого инквизитора, как-то странно материализуется и воздействует на бедного больного… А если все еще проще? Если врач подкуплен и лекарство на самом деле отрава?

Я сказала о своем страшном предположении Николаосу.

– Нет, – отрезал он, – невозможно.

– Но почему?

– Это самый сведущий врач Мадрида. Теодоро-Мигель сам платит ему.

– Откуда эта уверенность в порядочности Теодоро-Мигеля?

– Я вовсе не уверен в его порядочности. Я просто сказал ему, что если умрет Чоки, я покончу с собой, – неохотно сказал Николаос. – Потому и приходит его посланный. Он мое самоубийство хочет предупредить.

Я поняла, что не следует спрашивать у Николаоса, действительно ли он решится покончить с собой. Не следует отговаривать, утешать его…

– Может быть, лучше все же попытаться ехать в горы? – предложила я. – Ведь когда-то это помогло ему.

– Когда-то он не был в таком состоянии, как сейчас.

– Но это невозможно: ничего не предпринимать!

– Но как рискнуть его жизнью? Каждый день для него – подарок судьбы. О, что делать, что же делать?! – он закрыл лицо ладонями.

Если бы я знала, если бы я могла хоть что-то придумать!..

 

Глава сто тридцать шестая

На пятый или на шестой день (уже не помню), ближе к вечеру, один из слуг внезапно вошел в гостиную, где мы сидели с Николаосом. Чоки забылся в своей комнате. Он теперь почти все время находился в полузабытье.

Мы оба подняли головы. Обычно вечером слуги не входили в гостиную.

– Господин Николаос, – слуга говорил, понизив голос и подойдя к Николаосу совсем близко, чтобы ненароком не разбудить больного. – Там у ворот три дамы в карете. Они спрашивают донью Эльвиру…

Николаос посмотрел на меня вопросительно. Я ничего не могла понять.

– А, ну да… – устало догадался он. – Вы, должно быть говорили своим друзьям де Монтойя о нашем доме. И вот они нашли нас. Было бы невежливо не принять их, – он обратился к слуге: – Проводите их в гостиную на втором этаже, – затем снова ко мне: – Извинитесь за меня. Объясните, что здесь в доме – тяжелобольной. Я останусь в этой комнате.

Я кивнула и быстро вышла вместе со слугой.

Мы поспешили к воротам. Там и вправду стояла карета. Но это была не одна из тех двух нарядных щегольских карет, которые я видела. На этот раз Монтойя прибыли в простой карете.

Привратник отворил ворота. С дамами Монтойя не было ни одного лакея. Кучер помог им выйти из кареты.

«Что бы это значило? – думала я. – Почему такая простота, такое желание неприметности?»

И вдруг поняла. Конечно, Николаос сумел подбросить анонимное письмо с предупреждением. Теперь они принимают меры предосторожности. Но лучше бы им вовсе уехать из города.

Однако зачем они приехали сюда, зачем ищут меня? Может быть догадались, что я имею отношение к этому посланию?

Анхелита, Селия и Ана в темных плащах с капюшонами, напоминавших монашеские одеяния, остановились у ворот.

– Поезжай потихоньку, – велела кучеру Анхелита. – Вернешься за нами через час.

– Прошу вас, – пригласила я гостей, когда карета отъехала, – но тише, здесь в доме – тяжелобольной. Его друг тоже не может выйти к вам…

Мы пересекли тихо двор и вошли в дом. Анхелита и девушки откинули капюшоны.

– Простите меня, – прошептала мне Анхелита, когда мы начали подниматься по узкой боковой лестнице на второй этаж…

– Можно не говорить шепотом. Не надо только говорить слишком громко, – остановила я ее.

– А комната больного далеко? – спросила Селия.

Я поняла, что она обращается ко мне. Это был добрый знак! Она признала меня.

– На первом этаже, – спокойно сказала я, обернувшись к девушке.

Мы вошли в гостиную. Здесь было совсем мало мебели. Маленькая комната, очень опрятная, казалась полупустой. Я пригласила моих гостий присесть у стола. В комнате оказалось всего три стула. Слуга принес еще один.

– Простите меня, – снова проговорила Анхелита, когда мы остались вчетвером, – простите этот неожиданный приезд. – Теперь она уже не казалась мне такой холеной и довольной жизнью, тревога придала ее голосу теплоту, – меня так мучило то, что тогда случилось…

– Надеюсь, вы не бранили Селию?

– Ах, нет, нет. Но Селия тоже хочет попросить у вас прощения.

– Я бы не хотела насиловать ее волю, – осторожно заметила я.

– Нет, нет, она искренне… – Анхелита не договорила.

– Да, я хотела бы попросить у вас прощения, – заговорила Селия. – И простите меня за то, что я пока не в силах называть вас матерью…

– Это еще придет, – поспешно вставила Анхелита.

– Зовите меня доньей Эльвирой, – обратилась я к девушке.

Теперь в чертах ее лица не было надменности и своеволия. Она показалась мне загадочной и печальной. Анита тоже выглядела испуганной.

– Простите нас за то, что мы приехали втроем, без приглашения… – снова начала извиняться Анхелита.

– Мне бы хотелось угостить вас кофе, – предложила я.

– Да, пожалуй, – Анхелита прервала свои извинения.

Я сошла вниз, распорядилась насчет кофе, затем заглянула к Николаосу. Его не было. Значит, очнулся Чоки и Николаос пошел к нему.

Я снова поднялась наверх. Вскоре слуга принес кофе. Анхелита сказала, что легко нашла дом Николаоса и Чоки.

– Сначала я послала слугу разузнать, вы ведь мне говорили… Потом мы решили приехать…

– Вы получили письмо? – я наклонилась к ней.

– Да, да, – Анхелита сейчас выглядела еще более встревоженной. – Я сказала девочкам. И Мигелю.

– Девочкам, пожалуй, напрасно, – заметила я.

– О, они будут молчать. Но донья Эльвира, это вы написали письмо?

– Да, – коротко ответила я, – но я узнала случайно. Толком я ничего не знаю. Скорее всего Ану хотят похитить. Вам лучше поскорее уехать в деревню.

– Да, все уже готово, – Анхелита вздохнула. – Мы едем сегодня ночью. Сразу, как только вернемся от вас. То есть мы не заедем домой. Мигель и слуги ждут в переулке Святого Сикста. Мы увозим и старую маркизу… Но, донья Эльвира, вы можете поехать с нами!

– Нет, увы, – вежливо отказалась я, – я не могу оставить больного.

– Но ведь это тот самый человек, о котором вы говорили, что ему нужен горный воздух! – Анхелита подалась ко мне. – Он тоже может поехать. И его друг.

– Нет, – я покачала головой, – Этот человек очень болен, он может умереть в пути.

– Но если вы позволите, мы пришлем за вами, – предложила Анхелита.

– Да, благодарю вас, – это было единственное, что я могла сказать в ответ.

– Пойдемте, – обратилась Анхелита к девушкам, поднимаясь и запахивая плащ. – Пора.

– Можно посмотреть двор и сад? – внезапно произнесла Селия.

Она смотрела на меня. Я прочла в этом прямом взгляде не любопытство, но желание понять, узнать меня.

– Селия! – сердито произнесла Анхелита. – Отец ждет нас. Что за причуды!

– Позвольте ей, – мягко попросила я. – Пойдемте с нами. У нас действительно красивый сад.

– Что за прихоти! – продолжала ворчать Анхелита. – Ведь уже совсем темно. Что можно увидеть в саду?

– Можно почувствовать аромат зелени и цветов, и услышать пение ночных птиц, – произнесла молчавшая до сих пор Ана.

– Господи! Хорошо, идемте, если вам так хочется. Поднимите капюшоны.

– Но, мама, ведь уже темно, – запротестовала Анита.

Анхелита снова уступила. Вчетвером мы вышли в сад.

Анхелита и Ана деликатно приотстали и я шла рядом с моей дочерью. Это очень мне нравилось. Если бы еще Чоки не мучился так!

Селия стала заговаривать со мной.

– Это каштаны? – она указала на несколько высоких деревьев.

– Да, – мне тоже хотелось говорить с ней, – А вон там, розовые кусты. Чувствуешь, аромат?

– О, мы одни, – Селия оглянулась, – Наверное, мама и Ана уже ждут у ворот… – она вдруг смутилась. – Простите, я не хочу обидеть вас…

– Нет, нет, это вполне естественно, что ты зовешь донью Анхелу матерью, – я сама не заметила, как перешла с дочерью на «ты».

– Мне бы очень хотелось взглянуть на ваших друзей, – сказала она.

– Время неподходящее. Один из них очень болен.

– А если тихонько, в окошко… Ведь есть окна в комнате…

Я подумала, что ничего дурного в этом нет, если я тихонько покажу дочери моих друзей. В комнате, где лежит Чоки, и в самом деле есть большое окно. Чоки просил не занавешивать его, ему нравится глядеть в ночь…

– Хорошо, – сказала я, – сейчас мы тихонько подберемся к окну и ты их увидишь.

Дочь пожала мою руку быстрым жестом. Это почти привело меня в восторг.

Мы тихо приблизились к окну.

– Присядь, – прошептала я, – чтобы мы их видели, а они нас – нет.

Она снова пожала мне руку, словно подружке-заговорщице.

Мы присели на корточки.

Кровать, удобная, широкая, стояла так, что мы могли хорошо видеть лежащего Чоки, его лицо. Глядя на него теперь, как бы со стороны, я снова поразилась его изнурению. Сердце сжалось.

Николаос сидел на краю постели в профиль к нам и что-то говорил тихо, слышать мы, конечно, не могли.

Чоки не спал, глаза его были открыты. Но он смотрел на Николаоса и не видел нас.

Я устала сидеть на корточках, распрямилась и отошла. Прошло еще несколько минут. Я снова подобралась к окну и пригнувшись, тронула Селию за плечо.

– Пора, – прошептала я. – Тебя ждут.

Она неохотно поднялась. Я быстро отвела ее подальше. Мы пошли к воротам. Селия молчала. Мне показалось, что она снова отдалилась от меня. Наконец она спросила:

– Какие у них имена?

– Больного зовут Андреас. Но у него есть и другое имя – Чоки. А его друг – Николаос.

– Они здесь чужеземцы? У них чужеземные имена.

– Да, Николаос – грек, а его товарищ – из очень далекой земли, которая называется Унгария.

Девушка помолчала. Мы приближались к воротам.

– Но ведь и ты здесь чужеземка, – снова заговорила она. – И я, – теперь и она называла меня на «ты». – Ты должна рассказать мне об Англии. Ведь я там родилась, – внезапно она остановилась. – Я прежде слышала о тебе плохое, но теперь мне не кажется, что это правда.

Я подумала, что любопытно было бы узнать, от кого она слышала дурное обо мне. Но еще успею узнать.

– Я хотела бы остаться с тобой, – продолжила девушка. – Поговорить.

– Мы еще будем говорить, – уверила я ее. – А сейчас тебе лучше уехать вместе с остальными.

– А я не могу остаться в этом доме?

– Нет. Даже если бы мои друзья и позволили, я бы этого не хотела. Дом, где живут двое одиноких мужчин и нет ни одной служанки – неподходящее место для такой молодой девушки как ты. Не обижайся на меня.

– А как же ты?

– Я взрослая женщина.

– Но я знаю, что когда ты была моих лет, ты делала все, что хотела.

– Не знаю, кто сказал тебе это, но я была замужем, а ты еще живешь с родителями. И потом, Селия, в этом доме человек, страдающий тяжелой болезнью легких. Я слыхала, что эта болезнь может передаваться. Особенно если больной кашляет кровью…

– Он кашляет кровью?

Я почувствовала в ее голосе дрожь и ужас.

– Прости меня, Селия, я не хотела пугать тебя.

– Нет, я хочу знать жизнь. Мама все прячет меня от жизни. Но я не Ана, я хочу быть такой же свободной как ты. Ведь ты не боишься оставаться с этим человеком…

– Я уже немолода и много болела в своей жизни. Вот… – я взяла ее за руку и приложила ее пальцы к оспинам у меня на щеках.

– Что это? Что это за болезнь?

– Это оспа, девочка моя. Раньше лицо мое было красивым.

– Ты и сейчас красива, – ее пальцы погладили мою рябую щеку.

Я не выдержала и всхлипнула. Селия обняла меня.

– Не плачь, мама, не плачь, прошу тебя! Давай я останусь с тобой, ну давай, позволь мне! Прошу тебя!

– Нет, доченька, нет. Это невозможно. Ты должна ехать. Я приеду к тебе. Больной выздоровеет, и я приеду… Скажи Карлосу…

– Он выздоровеет?

«Она оказывается чувствительна, – подумала я, – Чужое горе может тронуть ее».

– Да, он выздоровеет, – твердо произнесла я. Я понимала, что лгу. Но что я могла сказать?

– Ты не обманываешь меня? – допытывалась Селия. – Не хочешь, как мама Анхела, убедить, будто в жизни все хорошо и все люди добры? Я-то знаю, что жизнь – довольно скверная штука.

– Откуда ты можешь знать? – спросила я с тревогой.

– Из того, что рассказывали о тебе, – был честный ответ.

Но я не собиралась выспрашивать, кто и что обо мне рассказывал.

– Жизнь всякая бывает, – сказала я.

– Но больной и вправду выздоровеет? Скажи мне…

«Как подействовал на нее вид умирающего юноши, – подумала я. – Прежде она наверное никогда не видела, как умирают молодые. Наверное ей казалось, что смерть – удел одних лишь немощных одряхлевших стариков».

– Я не знаю, – устало призналась я. – Я хочу надеяться. Это мои друзья. Они сделали мне много доброго…

Мы подошли к воротам. Селия молчала. Карета уже подъехала. Неужели прошел час? Так скоро?

Ана, уже сидевшая в карете, высунулась из окошка, и тепло простилась со мной. Анхелита торопила Селию. Девушка быстро обернулась и порывисто обняла меня. То же сделала Анхелита. Они сели в карету. Карета тронулась.

Привратник запер ворота. Я возвратилась в дом.

 

Часть пятая

 

Глава сто тридцать седьмая

Остановившись в коридоре, я приложила ладони к щекам. Щекам было немного жарко. Я чувствовала себя возбужденной. Мне хотелось быстро идти куда-то наугад, без определенной цели, энергично взмахивая руками в такт шагам; хотелось чувствовать на лице дуновения свежего ветерка. Но в то же самое время я чувствовала, что мне нужно снизить это возбуждение, успокоить себя.

Я попыталась проанализировать свои мысли и чувства. Я помнила, что говорил об этом Санчо Пико. Он полагал, что в любом случае, если тебя охватило состояние, при котором чувства, ощущения доминируют над мыслительным процессом, следует по возможности попытаться остановиться и заставить себя обдумать свои чувства.

Почему я так возбуждена? В сущности, это радостное возбуждение. И конечно, это из-за того, что Селия, кажется, признала меня. Я подумала, что это, в сущности, впервые – меня страшно волнует отношение женщины ко мне. Потому что эта женщина – моя дочь. Я хочу, чтобы дочь любила меня, доверялась мне дружески. Увы, ради этого я, кажется, готова баловать ее, исполнять ее прихоти. Ведь всякое дочернее проявление привязанности ко мне вызывает у меня чувство радости, счастья даже. Нелепо спрашивать, почему. Но почему, действительно, почему? Да ведь все очень просто: чувство собственности, обладания. Прежде я могла испытывать его лишь по отношению к мужчинам. А к своим детям? Когда они были маленькими и жили вместе со мной, я не задумывалась об этом. Они и так принадлежали мне, это была данность. Теперь же моя взрослая дочь мне как бы не принадлежит. Да почему «как бы»? Селия и вправду не принадлежит мне. Но во мне живет потребность ощутить это чувство собственности, вернуть себе это ощущение любой ценой. Я поняла, что это крайне эгоистическое чувство очень опасно для меня. Я могу начать совершать необдуманные нелепые поступки и после мне самой будет неловко, стыдно… Но если бы я знала, что делать, какую линию поведения избрать… Я снова вспомнила Санчо Пико. Вот кто сумел бы успокоить меня, дать хороший добрый совет. Вместе с воспоминаниями о его уме и логике пришли, пробудились воспоминания о звучании его голоса, о его насмешливой улыбке, о его лице, которому придавали такое своеобразие небольшая бородка и очки. Дальше я вспомнила, как мне было хорошо когда-то с ним в часы нашей телесной близости, возникло яркое ощущение его тела, рук, объятий…

Эти воспоминания о давнем отвлекли меня от мыслей о дочери, успокоили. Я подумала о том, что если бы не болезнь Чоки, можно было бы посоветоваться с Николаосом относительно моих отношений с дочерью. Но сейчас это конечно невозможно.

Я прошла в гостиную. Николаоса там не было. Из-за двери в комнату Чоки доносился голос Николаоса. Он говорил очень тихо, нельзя было разобрать слова.

Я присела у окна. В комнату Чоки я решила не входить. Уже поздно. Он скоро уснет. А мой рассказ о встрече с дочерью заставит его сочувствовать мне, сопереживать, и тем самым отнимет силы.

Я молча сидела у стола, продолжая разбираться в своих мыслях и чувствах.

Только что, общаясь с этой прелестной юной здоровой девушкой, моей дочерью, я прониклась радостью, почти весельем. Сейчас, рядом с комнатой больного, меня охватывает тоска, сердце сжимается уже даже и не от жалости, не от сострадания, но просто от этой безысходной тоски, от этого ощущения безвыходности. Ничего нельзя сделать, ничем нельзя помочь. Я уже делаю усилие над собой, заставляю себя входить к Чоки. Ведь это зрелище безысходного страдания, перед которым я совершенно беспомощна, втайне уже раздражает меня… Но Боже, как несправедливо! Бедный мальчик, в детстве – игрушка чужих прихотей, сейчас – умирает в таких мучениях… Но у него ведь есть Николаос… И вдруг мне пришла в голову страшная мысль: а если и Николаоса охватит эта усталость, эта безысходная тоска… Боже, Боже!.. Но, может быть, в этом есть некая тайная, таинственная закономерность, в том, что постепенно угасают чувства умирающего, угасает, тает привязанность и любовь к нему его близких… Конечно, это бывает при долгом мучительном умирании. При быстрой смерти это просто не успевает развиться…

Николаос вошел в комнату, прервав ход моих мыслей.

– Что? – машинально спросила я.

– Все то же, – коротко ответил я.

Затем сел к столу и спросил меня о приезде Анхелиты.

Я отвечала, что Анхелита получила письмо, очень встревожена и спешит увезти семью из Мадрида.

– В ту самую горную деревню, – уточнила я. – Анхелита, конечно, хотела узнать от меня подробности: откуда я знаю о грозящей Ане опасности и что это за опасность. Но, разумеется, она от меня никаких подробностей не узнала.

– Это попытка разузнать подробности и была, наверное, целью ее приезда.

– Да нет, не только это. Мне показалось, она действительно испытывала чувство неловкости из-за той моей встречи с дочерью, ведь Селия тогда не захотела говорить со мной. Но сейчас было иначе. Она стала мягче. Я узнала, что ей сказали обо мне много дурного. Но Анхелита здесь не при чем. Да, я должна сказать: Селия очень хотела увидеть моих друзей, вас и Чоки. Я подвела ее к окну и показала.

– И что же? – спросил Николаос.

Голос его звучал обыденно. Я не могла определить, какие чувства он испытывает.

– Она очень испугалась, растерялась и встревожилась, когда увидела Чоки. Все спрашивала, поправится ли он. Кажется, она впервые видела в таком состоянии такого молодого человека. Думаю, до этого ей казалось, что болезни – удел стариков. Она ведь много времени проводит в горной деревне. Там очень здоровый климат, люди болеют редко и доживают до глубокой старости. Я все-таки продолжаю надеяться, что мы еще привезем Чоки туда…

– Зачем это? – Николаос поморщился, как от внезапной боли. – Зачем? Не нужно. Ради Бога, не нужно…

Казалось, он с трудом сдерживается и вот-вот выкрикнет что-то грубое, отчаянное.

– Что? – я не понимала его сейчас, я растерялась.

Что он хочет сказать? Конечно, это может быть только одно: он не верит в выздоровление Чоки. Но… Я не успела додумать.

– Но ведь еще не все потеряно! Не надо терять надежду! – невольно вырвалось у меня.

– Не надо лгать понапрасну, донья Эльвира! – он говорил, не глядя на меня. – Я не верю, что вы еще можете надеяться на выздоровление Чоки. Но нет, не это самое страшное. Страшнее всего то, что надежду утратил я. Вы знаете, до каких мучительных пределов обострены сейчас чувства больного. Не надо обманывать себя. Он осознает, что я уже ни на что не надеюсь. Еще недавно он черпал в общении с нами, с вами и прежде всего со мной, надежду на чудо; теперь он читает в наших глаза, в наших лицах и позах безысходность и тягостное ожидание его близкой смерти…

Я помолчала. Возразить было нечего.

– Что я могу сказать… – наконец произнесла я беспомощно.

– Ничего. Ничего не нужно говорить, – откликнулся Николаос, нервно передернув плечами.

 

Глава сто тридцать восьмая

Дальше начались ужасные дни.

В сущности, это была агония. Агония, которая тянулась мучительно долго. Какой пыткой это было для больного! Как отдалялся он от нас, с каждым днем, с каждым часом. Я почувствовала, что мы уже раздражаем его, просто тем, что мы живые и будем жить, а он уходит, умирает. Потом в глазах его появилась эта мрачная опустошенность, ему стало все равно.

Казалось бы, душа его уже была мертва. Но тело все еще жило… И этот страшный запах… словно больной уже начал разлагаться… А видеть эти выпуклые, хотя и запавшие, темные глубокие глаза. Уже не было в них мольбы, отчаяния, боли, давно исчезла надежда…

Но как же это было ему тягостно – мертвый, но еще живой… Как же он мучился…

Мы ухаживали за ним – обмывали, кормили. Он едва пригубливал, и только жидкую пищу…

Мы ничего не могли сказать ему. Все было бы ложью. Только нежно гладили его исхудалые руки, прикладывались губами ко лбу и впалым щекам, нежно повторяли его имя… Однажды я не выдержала и расплакалась. Но ему было все равно. В глазах его осталась эта опустошенность.

Обычно мы оставались с больным вдвоем. Уже боялись покинуть его хотя бы ненадолго… Ели поочередно, в гостиной. В сущности, мы просто заставляли себя есть. Несколько раз Николаос говорил мне, чтобы я вышла в сад.

– Ступайте, глотните воздуха… – и ощутив мой немой вопрос, добавлял. – Нет, еще не сейчас, не сегодня…

Я послушно выходила. Что произошло? Мы, Николаос и я, сжились с этим тягостным умиранием Чоки. Парадоксально прозвучит, но мы привыкли к этому умиранию, оно сделалось нашей жизнью… Мы уже бессознательно хотели, чтобы оно продлилось, чтобы оно тянулось… Лишь бы не сейчас, не сегодня… лишь бы еще жил… жил…

 

Глава сто тридцать девятая

Но во время этих коротких прогулок по саду я не успокаивалась. Тревога мучила меня. Зелень деревьев, птицы, насекомые – все эти проявления жизни, живой жизни, раздражали меня. Все это уже стало для меня каким-то ненастоящим, не моим. Настоящее, мое было – комната умирающего, этот страшный гнилостный запах, эта ужасающая худоба, эта опустошенность во взгляде темных выпуклых глаз.

И в тот день я ходила по дорожке, раздосадованная, то и дело нервно скрещивая пальцы рук. Я чувствовала, как лицо мое хмуро морщится.

Внезапно какое-то странное новое ощущение отвлекло меня, заставило словно бы очнуться.

Мне даже вдруг показалось, что это какой-то иной сад, более яркий, светлый… И в этом саду происходило что-то, уже не имеющее отношения к этому тягостному умиранию, только что заполнявшему все вокруг… Какая-то завеса прорвалась…

Мне вдруг почудилось, что в саду кто-то есть.

Я невольно приостановилась. Сердце забилось, сменило ритм в новой тревоге, в новом страхе…

Правда? Или почудилось?..

Если правда…

Хрустнула ветка. Снова тишина. Но и в этой обманчивой тишине я ощущаю присутствие другого, чужого человека. Дело даже не в том, что ветка хрустнула. Я просто ощущаю – и все! Я вгляделась в кустарниковую чащу… теперь деревья… Нет. Никого. И все же есть! Здесь кто-то есть.

Но вот что странно: в саду чужой, а у меня не возникло ощущение страха. Я не боюсь. Почему? За время этого мучительного умирания Чоки обострились и мои чувства. Но если я не чувствую страха, значит, опасности нет.

Снова воцарилась тишина. Я отчетливо ощущаю чье-то присутствие. Это «кто-то» напряженно наблюдает за мной. Но это нестрашно. Почему-то это нестрашно.

Но все же я быстро повернулась и пошла в дом.

Остановилась в прихожей.

Сказать Николаосу?

Внезапно я поняла, кто это. Конечно же соглядатаи Теодоро-Мигеля, Великого инквизитора. Все прояснилось.

Ну что ж, я знаю, зачем они здесь. Теодоро-Мигель опасается самоубийства Николаоса…

Я подумала, что пожалуй, я в этом заодно с Теодоро-Мигелем. Я ведь тоже не хочу, чтобы Николаос убивал себя… Чоки… Чоки может умереть каждый час. Я не знаю, как предупредить самоубийство Николаоса. Тогда… пусть об этом заботится Теодоро-Мигель. У него достаточно жизненного опыта, ловкости и хитрости. Он найдет способ спасти Николаоса.

Внезапно пришло понимание, что если Чоки умрет, моя дружба с Николаосом распадется как бы сама собой. Я снова буду одинока и… да, свободна. Свободна от этой тревоги, от этой душевной боли. Это будет свобода опустошения.

Но Николаоса я не стану лишний раз беспокоить. Он и сам знает, что агенты Теодоро-Мигеля следят за ним…

Больной спал. Николаос сидел на краю постели. Я – рядом – на стуле. Последние два дня я уходила на ночь в свою комнату с чувством томительного ужаса. Я долго лежала с открытыми глазами. Засыпала лишь под утро. Сон мой был тревожен. Ведь каждая ночь могла оказаться для Чоки последней!

Николаос оставался со своим любимым другом, как когда-то, когда они были совсем юными и Чоки заболел впервые. Когда Николаос очень уставал, он ложился на походной кровати в гостиной, чтобы поспать час-другой. В это время его заменял один из слуг, слугам Николаос доверял; я и сама чувствовала, что они верны ему и Чоки, готовы на многое ради них.

Последние дня два Николаос не хотел, чтобы я оставалась на ночь в комнате Чоки или даже в гостиной. Я понимала его. Ночью, в тишине, когда город засыпал, Николаос втайне надеялся на чудо, надеялся силой своих чувств вернуть любимого друга к жизни. Эта надежда была совсем слабой, она едва теплилась. Он скрывал эту надежду от меня. Ведь он сам сказал мне, что больше ни на что не надеется. Слуга не мешал ему, слуга был все же человеком посторонним. А я, мои чувства мешали бы. Николаос хотел, чтобы его чувства были наедине с чувствами друга, воздействовали бы на него, на его сознание, на его болезнь.

И в эту ночь я простилась с Николаосом и ушла к себе. Усталая, я хотела лечь. Мне вдруг показалось, что я сейчас быстро засну, провалюсь в сон. Почему? Разве меня так утомил привычный уход за больным? Нет. Это все из-за того ощущения тогда, в саду. Такое уже непривычное напряжение охватило меня тогда.

Но мне не хотелось вдумываться снова в свои ощущения. Хотелось лечь, расслабиться, закрыть глаза.

Николаос дал мне ключ, я запирала дверь. Комнату я прибирала сама. В доме не было служанок, и мне не хотелось, чтобы мужские руки касались моих платьев, предметов туалета.

Я повернула ключ в замочной скважине. Дверь открылась. Я снова спрятала маленький ключ за пояс и вошла.

В коридоре был прикреплен к стене подсвечник, свеча горела ярко. Но в моей комнате было темно. Впрочем, комната была так мала, я вполне ориентировалась наощупь. Сделала несколько шагов, взяла со стола свечу в жестяном подсвечнике, снова шагнула в коридор, зажгла свою свечу от свечи в коридоре.

Затем я, войдя в комнату, прикрыла за собой дверь, повернулась, накинула щеколду. Подсвечник со свечой я держала в руке.

Теперь я стояла лицом к окну и постели. По-прежнему держа свечу. И только теперь я вздрогнула, сильно и резко, даже как-то болезненно, и невольно подалась назад, к двери. Но дверь уже была закрыта. Я только прижалась к ней спиной.

Занавес на окне, длинный, темный, до пола, колыхнулся. Я мгновенно различила очертания человеческой фигуры…

Крик, даже скорее некое желание крика, замерло у меня в горле. Но странно, страха я, как и тогда в саду, по-настоящему не испытала. Тотчас мною овладело странное в таком положении ощущение собственной безопасности.

Конечно, я могла быстро повернуться, откинуть щеколду и выскочить за дверь. Возможно, я даже успела бы повернуть ключ в замке и запереть незваного гостя. Но я ничего этого делать не стала.

Я стояла молча, прижавшись спиной к двери, держа в одной руке свечу, осветившую тесную комнату, и смотрела.

Снова колыхнулась занавеска. Кто-то за ней пытался спрятаться, припадал, должно быть, к окну, как я – к двери.

Теперь я вглядывалась спокойно. Этот «кто-то» явно был тонким, хрупким существом. Женщина? Ребенок? Карлик? Нет, не карлик и не ребенок, рост не тот. Подросток? Во всяком случае, очень хрупкий человек… Знает ли он, кто я? Должен бы…

А если это вор? На мгновение мне стало страшно. Но тогда бы он что-то предпринял – выпрыгнул бы в окно, напал бы на меня.

А если все же наемный убийца? Но прежде меня хотят допросить. Зачем? Это может быть связано с Николаосом.

Я крепче сжала подсвечник. В крайнем случае, свеча и подсвечник могут послужить мне оружием.

Тотчас же пришла в голову тревожная мысль, что шум может обеспокоить Чоки.

Я заставила себя заговорить.

– Кто вы? – я задала этот обыденный вопрос вполголоса, достаточно хрипло и все же встревоженно.

Человек за занавесом явно хотел ответить мне. Я ощутила его чувство неловкости, то, как он робеет, сомневается. Это прибавило мне сил, я почувствовала себя почти хозяйкой положения.

Я спокойно и пристально вгляделась в очертания за занавесом. Обувь! Он сделает неосторожное движение, невольный шаг – и я увижу его обувь! Я быстро опустила глаза. И через несколько мгновений разглядела кончик туфли. Это мог быть только женский башмак. И даже не башмак, – башмачок, маленькая туфелька.

Теперь я снова совсем не боялась. Мне стало занятно.

– Кто вы? – повторила я уже спокойно. – Выйдите. Я не сделаю вам ничего дурного.

И тотчас я почувствовала, что женщина за занавесом не верит моему обещанию. Но почему? Значит, она меня не знает? Она попала сюда случайно? Кто она? Беглянка? Ее преследуют? От кого она скрывается? Естественно, на все эти вопросы напрашивался один ответ: инквизиция. Может быть, эта женщина каким-то образом узнала, что Николаосу покровительствует Теодоро-Мигель, и потому решила спрятаться в этом доме? Я чувствую, что она встревожена и напряжена.

– Выйдите, – снова попросила я, – не бойтесь ничего.

Она молчала, замерев. Теперь я не видела даже кончик башмачка.

– Это бессмысленно, – сказала я, по-прежнему стоя у двери. – Вам в конце концов придется выйти, показаться.

Молчание.

– Вы вероятно проникли сюда через окно, – предположила я. – Если вы не хотите, чтобы я увидела вас, ваше лицо, вы можете выбраться через окно снова в сад. Я отвернусь. Если вы хотите, выбирайтесь в сад и спрячьтесь у ворот. У меня есть ключ. Я отопру ворота и вы сможете уйти. Я не буду пытаться увидеть вас. У меня довольно своих забот.

За занавесом по-прежнему – ни звука, ни жеста.

– Или вы хотите спрятаться в этом доме? Вас преследуют? Тогда мне придется переговорить с хозяином этого дома. Сейчас здесь тяжело болен человек… – занавес едва заметно шевельнулся. – Вы можете на ночь остаться в моей комнате. Наутро мы будем говорить с хозяином…

Я тут же подумала, что говорю что-то не то. Что ждет меня утром? Чоки!.. Как я решусь тревожить Николаоса из-за этой странной гостьи? Наконец, кто она? Может оказаться, что она настоящая преступница…

– Не молчите, – попросила я. – Вы утомляете меня. Я весь день провела у постели тяжелобольного, я устала. Если вы не выйдете сейчас, я подойду к занавесу и отдерну его. Я достаточно сильна, вы не сможете убить меня.

Занавес сильно колыхнулся.

Я подождала еще немного. Незнакомка не появлялась.

Я подняла подсвечник с горящей свечой чуть повыше. Если на меня нападут, придется ударить, хотя мне очень не хотелось применять насилие. Я резко отдернула занавес.

Теперь я увидела эту женщину.

Нет, она не пыталась сопротивляться, не пыталась напасть на меня. Напротив, она вся сжалась, пригнула голову на тонкой шейке, уткнула лицо в ладони. Она была тоненькая, хрупкая, должно быть, совсем еще девочка. Одета она была, как одеваются девушки-простолюдинки – синяя юбка, светлая кремовая блузка, волосы собраны узлом на затылке, непокорные прядки упали на тонкие светлые пальчики, прикрывшие лицо, темная накидка соскользнула на пол.

Я чувствовала, как она мучительно сгибается, сжимается, чтобы не дать мне разглядеть ее. Во всем ее облике ощущалась какая-то детская беззащитность и в то же время детское же упрямство. Нет, она не могла быть преступницей.

Мне стало жаль ее.

– Я ничего плохого вам не сделаю, – сказала я с участием. – Пойдемте, я провожу вас к воротам и выпущу. А если вам некуда идти, вы можете провести ночь здесь. Но неужели вы так и будете стоять всю ночь у окна, закрыв лицо ладонями?

Пальчики, закрывавшие лицо, задрожали.

Внезапно девушка решительно распрямилась, быстро опустила руки и вскинула голову.

 

Глава сто сороковая

Удивляюсь, как только я не выронила подсвечник. Машинально я поставила его на стол.

Теперь, увидев ее лицо, я узнала эту девушку. Но нет, пожалуй, я бы не узнала ее, она переменилась, она иначе держала себя, у нее было иное выражение лица. Но в ее полудетских еще чертах, в ее золотистых волосах я по-прежнему могла узнать себя в юности.

Да, это была моя дочь Селия. Напряженные черты ее личика выражали отчаяние, упрямство, боль…

Я испугалась. Почему она здесь? В такой одежде? Я разглядела теперь, что подол юбки испачкан древесной корой, несколько листьев прилипло к нему. Да, конечно, она днем пряталась в саду. Это была она… Что же случилось? Неужели семья Анхелиты схвачена во время бегства? Неужели Теодоро-Мигель выслеживал Ану? Значит, они схвачены; возможно уже брошены в тюрьму инквизиции. Селии удалось бежать в одежде служанки. Дальше я не могла думать, предполагать.

– Что случилось? Почему ты здесь? – взволнованно воскликнула я. – Где отец и мать? Их схватили? Говори!

Должно быть, мой голос звучал так требовательно и сердито, что она испугалась, смутилась еще больше, и, как прежде, обратилась ко мне на «вы». Но это не задело меня, у меня теперь было из-за чего тревожиться и страдать.

– Нет, донья Эльвира, нет, – взволновалась, в свою очередь, девушка. – Все живы. Все хорошо. Они в деревне. Все хорошо!

Я сразу же немного успокоилась. Мы по-прежнему стояли друг против друга. Она – у окна, я – у двери.

– Но почему ты здесь? Почему так одета? Как ты проникла в дом, в эту комнату? Почему прячешься?

– Я… я просто хотела быть с вами, – пролепетала она.

Меня тотчас охватило чувство вины.

Я казалась себе ужасной, злой, грубой, подозрительной, жестокой даже. Я смутилась. Мне хотелось извиниться перед ней. Но что-то мешало мне. Что? Обычное нежелание взрослого человека признать свою ошибку перед ребенком? Я пересилила это.

– Прости, – коротко произнесла я. – Ты наверное устала?

– Вы… Вы тоже устали. Я знаю. Вы мне сказали, – она держалась со мной так робко.

Неужели эта самая девушка совсем недавно в роскошных покоях дворца Монтойя, разряженная, открыто показывала мне свое пренебрежение? Что с ней случилось? Что заставило ее так измениться?

 

Глава сто сорок первая

Я села на постель и жестом указала ей на стул.

– Присядь. Ты голодна?

– Нет… – она покорно села.

– Что ты ела целый день?

– У меня есть деньги, – она показала на маленький кошелек, притороченный к поясу. – Я обедала днем.

– Где?

– В одной таверне, – она совсем смутилась. – Там было вполне прилично, – быстро добавила она.

– Ты считаешь подобные заведения подходящим для себя местом? Тебе хочется приключений? Но я должна тебя предупредить, молодые искательницы приключений порой вынуждены дорого платить за свое легкомыслие! Знай об этом.

Ну вот! Снова я заговорила с ней резко, жестоко. Почему? Только потому что я по-матерински тревожусь за нее? Или почти бессознательно я ищу возможности отомстить ей за то, что она не хотела говорить со мной, не признавала меня? Но как она изменилась! Какой робкой, кроткой вдруг сделалась? Или она всегда такая в глубине души? А то ее поведение было просто маской? Я ощутила некоторое смятение, приложила ладони к вискам.

– Вы очень устали? У вас болит голова? – робко спросила Селия. – Я мешаю вам отдохнуть? Я прошу прощения! – в голосе ее проявилась неожиданная пылкость.

– Ох, Селия! – я невольно улыбнулась. – Уж конечно, ты не помогаешь мне отдохнуть. Конечно, я устала, – я вдруг ощутила ее напряжение, – но ты сейчас должна рассказать мне все, – я говорила мягко, – все, подробно, как ты очутилась здесь. Ты действительно так соскучилась по мне? Ты ведь совсем и не знаешь меня.

Она хотела было возразить, но я быстро попросила:

– Рассказывай же.

– Я действительно хотела побыть с вами, поговорить. Это правда. Я понимаю, что проявила излишнее нетерпение. Я поступила дурно… – она выжидающе посмотрела на меня, но я молчала, твердо решив не спешить с поучениями на этот раз, а дать ей сказать все, что она захочет.

– Пока мы ехали, – продолжала Селия, – я думала, что потерплю, дождусь, пока мы вернемся в Мадрид, и тогда встречусь с вами. Но в нашем доме в деревне меня так измучило это нетерпеливое желание увидеть вас. Я о многом хочу спросить вас. Я больше не могла этого выносить! Я оставила записку, что отправляюсь в горы, надела мужской костюм брата Мигеля и отправилась в город верхом.

Я невольно покачала головой, слушая девушку. Но в ее решительности все же было нечто привлекательное для меня. Конечно! Это в ней напоминало мне меня саму!

– Родители, наверное, сходят с ума из-за твоего необдуманного поступка, – не сдержалась я. – Наверное, они ищут тебя.

– Нет. Не думаю. В прошлом году я уже бывала в горах. Со мной даже отпустили Аниту! – Селия не могла скрыть гордости, – А она ведь такая хрупкая и наивная. И младше меня… И… Я думаю, мама все поняла. Я даже говорила ей, что тревожусь из-за вас, хочу поговорить с вами, и что в горах мне станет легче, спокойнее.

– Но где ты ночуешь в горах? Что ешь?

– Там построены хижины, где есть запасы провизии.

– А это платье откуда?

– Я взяла у одной из наших служанок в деревне.

– Почему ты не явилась в дом открыто?

– Боялась. Не хотела беспокоить…

Я почувствовала, что она не хочет упоминать о больном. Наверное, это пугает ее – болезнь, смерть молодого человека, не намного старше ее…

– Как ты попала в сад?

– Перелезла через забор, – она покраснела.

– А коня и мужской костюм где ты оставила?

– У нас… в доме Монтойя…

– Значит, ты была там?

– Да.

– Кому-нибудь из слуг, оставшихся в доме, ты сказала о своем приезде?

– Нет. Я тихонько пробралась. Я ведь все в доме знаю.

– А что скажут конюхи, когда увидят лишнего коня в конюшне?

– Ну-у… не знаю… В конце концов, это не так уж должно насторожить их. Придумают какое-нибудь объяснение. Вот если бы из конюшни украли коня, тогда другое дело!

Я невольно рассмеялась. Она тоже улыбнулась, но тотчас снова смутилась и сжала губки.

– Но как ты не побоялась одна проделать такой путь? – я по-настоящему волновалась за нее.

– Но я же была в мужском костюме. Меня принимали за парнишку. Никто не усомнился.

– Но ведь путешествовать в одиночку небезопасно даже для сильного крепкого мужчины!

– Да, пожалуй. Уже когда я почти приехала, перед самым городом, меня застала ночь, и я решила заночевать на постоялом дворе. Мне отвели комнату, где спали еще двое мужчин, – она отвела глаза, чтобы не видеть моего укоряющего взгляда. – Я спросила хозяина, нет ли отдельной комнаты, но он сказал, что нет. Он заверил меня, что это вполне достойные сеньоры. Я подумала, что если начну отказываться, это может вызвать излишние подозрения. У меня с собой был кинжал. Он и сейчас со мной, смотри! Здесь, за поясом, – Селия показала маленький кинжал. – Видишь, я не безоружна. Я могу защитить себя. Я хорошо владею кинжалом, меня научили братья, Мигель и Карлос, они любят охотиться и умеют обращаться с оружием. Ну так вот, я вошла в комнату. Конечно, я твердо решила не раздеваться. К счастью, я заметила, что двое других постояльцев, растянувшихся на простых деревянных топчанах в неуютной комнате, тоже не разделись и спят, прикрывшись плащами. Хозяин держал свечу. Я попросила оставить ее. Но он сказал, что она ему нужна, что он бедный человек, и потому у него нет денег на лишние свечи. Он унес свечу. Небольшое оконце пропускало слабый свет. Я хотела было снять сапоги, у меня ноги устали; но решила не расслабляться и легла, не сняв сапог, завернувшись в плащ. Я даже шляпу не сняла, пусть мнется! Я боялась, что увидят мои волосы.

Я лежала с открытыми глазами. Вскоре я поняла, что не смогу заснуть. Может быть, лучше продолжить путь? Но нет, ночью на дороге все же страшно. Подожду до утра. Так я решила.

После мне начали видеться странные картины, смутные, хаотическое смешение красок, лиц, деревьев, домов… Просто я задремала.

А проснулась от того, что рука коснулась моих ног. Я машинально, в полусне, дернула ногой, отбрасывая эту чужую руку. Но сейчас же проснулась и меня охватил какой-то дикий, липкий страх. Не понимаю, как я не завизжала по-девчоночьи! Нет. Вместо этого я продолжала лежать, делая вид, будто сплю. Я чуть-чуть приоткрыла глаза. Я увидела моего соседа. Он наклонился надо мной. Сначала я подумала, что он хочет ограбить меня, ищет кошелек. Ведь на мне была хорошая, добротная одежда. Но потом я вдруг решила, что у него куда более дурные намерения. Я ведь не такая наивная, как Ана, и многое знаю о жизни.

Я с трепетом, даже с ужасом слушала рассказ дочери. Но что она может знать о жизни? Откуда? От кого? Это тревожило меня.

– Я поняла, что он хочет изнасиловать меня, – между тем, к моему еще большему ужасу, продолжала девушка. – Но вот что странно: я даже не этого испугалась, а того, что он понял, что я не юноша. А этой его попытки я вовсе не испугалась. Я решительно вскочила, ударила его сапогом и кинулась к двери. Но дверь оказалась заперта снаружи. Я ударила сапогом в дверь. Бесполезно! Кинулась к окну. Никто мне не препятствовал. «Похоже, они трусы!» – подумала я. К счастью, окно оказалось открыто. Я выпрыгнула. Побежала. Никто за мной не погнался. Неподалеку от постоялого двора была небольшая роща. Я убежала туда. Ведь я не могла отправиться в путь без коня. Остаток ночи просидела на земле, закутавшись в плащ. Спать уже не хотелось.

Когда рассвело, я задумалась. Как быть дальше? Без коня далеко не уйдешь. Но вернуться на постоялый двор я боялась. Я вспомнила, как хозяин унес свечу, а дверь оказалась заперта снаружи. Значит, и он догадался, что я девушка.

Подумав, я решила выйти на дорогу, встретить людей, которые внушали бы мне доверие, пойти с ними на постоялый двор и выручить коня. Так я сделала. Увидела карету, помахала рукой и остановила ее. Мне сразу повезло: в карете оказались две сеньоры, немолодые, и на вид вполне приличные, они были одеты в черное, должно быть, вдовы. Я решилась отчасти довериться им. Одна из них высунулась в окно кареты:

– Что случилось, мальчик? – осведомилась она у меня добродушным тоном.

– Мой конь остался на постоялом дворе, – сказала я. – Я вышел на рассвете прогуляться, а кто-то из слуг хозяина запер ворота. Мне неловко будить там всех из-за своих нужд. Может быть, вы окажете мне услугу и постучите вместе со мной?

– Что ж, почему бы и нет, – согласились дамы. Лакей, до того стоявший на запятках кареты, помог им выйти.

Вчетвером, они, я и лакей, мы подошли к воротам. Дамы украдкой поглядывали на меня.

– А почему бы нам не остановиться здесь, Мерседес? – спросила одна из них спутницу.

– Да, да, конечно, я устала. Это ты хорошо придумала.

Я посмотрела на своих доброхоток. Обе были довольно высокого роста, несколько неуклюжие, они кутались в черные накидки из плотного кружева.

Я подумала, что ведь на этом постоялом дворе небезопасно, и, наверное, мой долг – предупредить их. Конечно, с нами лакей и кучер, но кто знает, сколько человек скрываются там, внутри.

– Подождите! – я остановила лакея, который уже вскинул руку, чтобы постучать в ворота. – Подождите!

Все разом обернулись ко мне.

– Что случилось? – спросила одна из дам тонким, чуть жеманным голосом.

– Отойдемте ненадолго в сторону, – предложила я. Они послушались.

– Я прошу у вас прощения, – начала я. – Я должен предупредить вас. Здесь нехорошее место. Ночью меня пытались ограбить. А теперь… я хотел бы получить своего коня. Ночью я выпрыгнул в окно… – выражение лиц и жесты обеих дам изобразили крайний ужас. – Но если мы все вместе остановимся у ворот и попросим хозяина привести коня, он, конечно, не посмеет отказать нам.

Мне показалось, что дамы колеблются. Может быть, они не верят мне? Я подумала, что если признаюсь, что я на самом деле девушка, а не юноша, эти почтенные сеньоры станут больше доверять мне.

– Я хочу кое-что добавить, – я покраснела, признание давалось мне нелегко, к тому же надо было прямо сию же минуту кое-что придумать, ведь всю правду я сказать не могла, это было опасно, ведь наша семья просто бежала из Мадрида, мы скрывались… – Видите ли, – снова повторила я, чтобы чуть-чуть потянуть время, – я должна вам признаться… Я не юноша… Я девушка… – жесты ужаса сменились у них жестами изумления, но я заметила на их лицах и выражение интереса. – Меня зовут Лусия, – продолжала я, ободренная. – Я дочь бедного дворянина, мы живем в пригороде Толедо. Нас двое у родителей – я и брат Педро. Когда мы были еще маленькими детьми, мы часто играли вместе с сыном нашего соседа, дона Трес Соларес. Мальчика звали Рамон.

Постепенно я стала для него чем-то большим, нежели просто подруга детских игр. Он влюбился в меня. Мои родители всячески поощряли меня сказать ему «да». Ведь они были бедны. А Рамон был единственным наследником своего богатого отца. Кроме того, отец Рамона пообещал сразу после свадьбы помочь моему брату Педро, снабдить его средствами для обучения в университете в Саламанке. Педро очень хотел учиться. Я не была влюблена в Рамона, но я была очень привязана к брату, и мысль о том, что благодаря мне он исполнит свое заветное желание, тешила мое тщеславное сердце.

Я сказала Рамону «да». Началась подготовка к пышной свадьбе. Рамон и его отец отправились в Толедо – покупать подарки для меня и моих близких.

Не могу сказать, чтобы я очень скучала без моего жениха. Но я и не тосковала. К предстоящему браку я относилась спокойно, даже, пожалуй, радовалась. Ведь после свадьбы я буду богата, поселюсь в богатом доме, больше не придется экономить. Я буду заказывать какие захочу кушания, буду покупать дорогие платья, у меня будет несколько карет. Вдвоем со своим супругом я буду много развлекаться, мы поедем в столицу, будем ходить в театры, я буду, как столичные дамы, выезжать в открытой карете на прогулку в парк… Вот каким мечтам я предавалась. Помню, мы с Педро вышли прогуляться вдоль реки. Я оживленно делилась с ним своими мечтами и планами, а он поверял мне свои.

– Я стану ученым, Лусия, – говорил он мне горячо. – Ты еще будешь гордиться мной!

– Да, да! – подхватывала я. – Ты приедешь в Мадрид и будешь сопровождать меня во время прогулок в столичном парке. Ты будешь ехать верхом рядом с моей каретой. Все дамы будут смотреть на тебя, а все кавалеры – заглядываться на меня.

Мы сошли под откос и присели на мягкий песок.

– Как будто мы еще маленькие и играем в прятки, – засмеялась я. – Сверху нас никто не видит.

– Как пустынно на реке, – задумчиво заметил Педро. – Ни живой души.

Он прилег на мягкий песок и положил голову мне на колени. Я тихонько гладила его по волосам.

И до сих пор не понимаю, что тогда приключилось со мной, с нами обоими.

Я наклонилась, надула губы и дунула на его щеку. Он в шутку обхватила меня за шею и поцеловал. Мне это было забавно. Я подумала, что ведь скоро я стану замужней дамой и муж будет обнимать и целовать меня, и я не должна буду никогда отказывать ему. Мне показалось, что мы с братом, как в детстве, играем в «мужа и жену».

Он снова поцеловал меня в щеку, обнял и уложил рядом с собой.

– Мы играем в «мужа и жену», – смеясь, как от щекотки, прошептала я ему на ухо.

– Да, да, – шептал он в ответ и губы его становились все жарче…

Объятия его становились все крепче… Страшный стыд охватывает меня при одной только мысли о том, что случилось в тот день на песчаной отмели. Мы сами не понимали, как это вышло, но мой бедный брат стал моим любовником.

Бедный мой брат, бедная я!

Тотчас же нас охватил ужас. Молча поднялись мы и, отвернувшись друг от друга, оправили одежду.

– Никто не должен знать об этом, – тихо проговорила я.

– Да, – эхом откликнулся Педро. – Никто и никогда. Это затмение, Лусия, это никогда не должно повториться! Сегодня же я уеду.

– Нет, – остановила я его. – Будет странно, если ты вдруг уедешь. Сделаешь это после моей свадьбы.

Домой мы вернулись порознь.

Я хотела, чтобы поскорее возвратился мой жених. Но он и его отец по каким-то своим делам задержались в городе.

Между тем мы, я и Педро, были томимы одним и тем же дьявольским недугом. Мы… Мы жаждали снова слиться друг с другом.

Сначала мы сдерживались изо всех сил. О, если бы мой жених тогда вернулся; возможно, это спасло бы нас… Но он все не возвращался.

Нет ничего страшнее, чем когда человек борется с самим собой. Мы оба, я и Педро, истощили свои силы в этой бесплодной борьбе, и, увы, истощили весьма скоро.

Уже на другой день мы, не глядя друг на друга, отправились на нашу песчаную отмель, под откос. И с тех пор бывали там ежедневно, целую неделю.

Поглощенные преступной страстью, мы уже не думали о том, что нас могут увидеть, не принимали никаких мер предосторожности. Но, кажется, нас никто не видел. Во всяком случае, нам так казалось, мы хотели верить в это.

Наконец вернулись Рамон и его отец. Они осыпали нашу семью подарками. Вообразите себе, что я должна была чувствовать, когда жених почтительно целовал мне кончики пальцев. Он полагал меня чистой невинной девицей, а я… была распутницей. Но надо было терпеть.

Наступил день свадьбы. С утра разгорелось веселье. Съехались гости. Меня одели в подвенечное платье, украсили подаренными драгоценностями. Я была как во сне.

Меня усадили в карету и повезли в церковь. Туда же направились, конечно, жених и его родные. Я в ужасе не знала, что делать.

Да, казалось бы, все обошлось. Никто не узнал о нашем прегрешении. Я стану сегодня почтенной замужней дамой. Мой супруг еще молод и не так уж опытен, я сумею обмануть его, я отуманю его страстными ласками, он не заметит, что я уже потеряла девственность.

Но как я буду жить дальше? Во лжи? Видя, как семья моего мужа осыпает благодеяниями моего порочного брата?

Бедный Педро! Я не виню его. Я хочу винить во всем случившемся только себя. Что же делать? Что делать?.. Карета подъехала к церкви. Меня вывели.

В церкви я стояла рядом со своим будущим супругом. Вышел священник. Начался обряд венчания.

Громкий торжественный голос священника заставил меня вздрогнуть.

– Нет! – громко крикнула я. – Нет! Я не хочу! Не хочу! Я не могу!

По церкви прошел ропот. Бедная моя мать хотела кинуться ко мне.

– Она больна! – закричал мой брат, побледнев, как полотно. – Она больна! Ей дурно!

В церкви женщины начали перешептываться. Я ничего не слышала, кровь страшно стучала в висках. Но я догадалась, о чем они шепчутся. Наверное, они решили, что я отдалась Рамону до свадьбы, что я жду ребенка, и вот поэтому мне и сделалось дурно. О, если бы они знали! Правда гораздо страшнее их обыденных предположений.

Вдруг я заметила, что Педро поспешно пробирается к выходу. Еще секунду назад я не знала, не представляла себе, что же я буду делать, на что решусь. Но увидев, как брат мой трусливо бежит, я воспылала ненавистью к нему.

– Держите его! – крикнула я. – Держите моего брата. Он – преступник! Задержите его!

Множество рук протянулось отовсюду. Педро схватили.

Теперь я стояла одна, словно в заколдованном кругу.

– Я тоже преступница! – задыхаясь, произнесла я. – Я страшная грешница! Мне нет прощения. Мы с братом совершили ужаснейший грех. Мы отдались друг другу. Мы совокупились! Теперь мы – любовники!

– Нет, нет, нет! – Педро бился в чьих-то сильных мужских руках. – Она сошла с ума! Она сумасшедшая! Это неправда!

– Мать может осмотреть меня, – крикнула я. – Она увидит, что я говорю правду!

– Не верьте ей! – кричал Педро. – Я ничего не знаю. Мне неизвестно, когда и с кем она согрешила. Бог покарает ее за то, что она возводит на меня напраслину!

– Бог покарает тебя! – я рванулась к нему.

Мой жених в ужасе отшатнулся от меня. Священник стоял с воздетыми вверх руками.

И вдруг сверкнуло острие кинжала и Педро упал, пронзенный в сердце. Он захрипел, изо рта брызнула кровь. Ужас и жалость мгновенно овладели моей душой. Но у меня не было времени покаяться. С громким воплем отчаяния мой отец, только что убивший моего преступного несчастного брата, бросился с обнаженным окровавленным кинжалом на преступницу-дочь.

И тут я ощутила радость. Вот оно, возмездие! Я упала на колени, рванула платье на груди, обнажила грудь.

– Бей, отец, бей! – крикнула я. – Без промаха!

Мать успела схватить отца за руку и тем самым спасла меня от смерти. Кинжал не пронзил мое сердце. И все же я упала без чувств, тяжело раненая, обливаясь кровью.

Что было дальше, я, конечно, не могла помнить.

Я очнулась в незнакомой комнате. За мной ухаживали. Постепенно я начала поправляться. От служанки я узнала, что нахожусь в доме Рамона, моего бывшего жениха. Но почему? Я решилась спросить ее. Добрая девушка в смущении ответила, что мои родители отступились от меня. Отец проклял меня и заставил мать отречься от дочери. Он взял с нее клятву, что она никогда не будет пытаться увидеть меня. Мать горько плакала, но вынуждена была согласиться. Меня хотели отвезти в больницу при женском монастыре Святой Клары, но Рамон уговорил своего отца, чтобы меня перенесли в их дом. Все сплетничали о них и осуждали их за это. Я поняла, что, должно быть, Рамон, несмотря на мой ужасный грех, все еще любит меня. Но разве я могла теперь ответить на его любовь?

К счастью, он не приходил ко мне. Но я знала, что мне не избежать объяснения с ним. В тот день, когда моя рана окончательно зажила и я встала с постели, в дверь комнаты, где я лежала, постучался Рамон.

Я сразу догадалась, я знала, что это он!

– Входите! – с тревогой произнесла я. Он вошел.

Я стояла перед ним, бледная, трепещущая.

– Лусия! – произнес он и невольно протянул ко мне руки.

– Нет! – отстранилась я. – Нет, Рамон!

– Ты не любишь меня?

– Я недостойна тебя.

– Это не так, это не так, Лусия! Я прошу, я умоляю тебя быть моей женой! Я люблю тебя.

– Нет, – снова повторила я спокойно и решительно. – Нет.

– Но почему, Лусия, почему? За что ты так наказываешь меня?

– Я понимаю, что ты любишь меня, Рамон. Увы, я никогда не любила тебя. Нет, нет, ты вовсе не был мне ненавистен. Я даже с детским удовольствием мечтала о нашей совместной жизни, о том, как мы поедем в столицу, как будет весело и хорошо. Я признаюсь тебе, я без отвращения думала о телесной близости с тобой, о поцелуях и объятиях. Мне даже хотелось этого. Нет, это не то чтобы природная страстность говорила во мне, просто я, как всякий ребенок, поскорее желала стать взрослой и делать все то, что делают взрослые, и что запрещено делать детям…

– Но ведь еще не поздно, Лусия, еще не поздно! – вскрикнул Рамон. – Мы будем счастливы. Для меня ты – все та же милая чистая девочка…

– После того, что произошло? – с горечью спросила я.

– Для меня ничего не произошло. Я все предал забвению. Мы все начнем с самого начала.

– Нет, Рамон, – я горестно покачала головой. – Я ценю твое благородство. Но я не достойна твоей благородной души. Я сама не понимала, не сознавала, что делаю. Я совершила страшный грех, не думая. Но потом, Рамон, потом!.. Целую неделю я грешила осознанно. Моя душа, мое тело загрязнены. Я не смогу быть тебе верной и почтительной супругой. Я знаю это. И не уговаривай меня, умоляю!

– Как же ты намереваешься жить дальше? – спросил мой незадачливый жених.

– Дальше? – переспросила я.

– Я поговорю с твоими родителями, – горячо предложил он. – Я уговорю их снова взять тебя в родительский дом. Если я, твой жених, тот, кто оскорблен более всех, прощаю тебя, то они, родные отец и мать, тем более должны простить…

Он был прав. Он был благороден, он проявлял ко мне невиданное милосердие. На какой-то миг я подумала, а не лучше ли послушаться его. Он уговорит моих родителей. Я вернусь домой. И что дальше? О, конечно, он станет посещать, навещать меня, он будет клясться мне в любви. А я? Пройдет время. Быть может, я сама упускаю свое счастье? Быть может, я еще смогу ответить на его любовь? Правда, меня больно задело то, что он сказал, что прощает меня. А впрочем, как иначе он мог сказать? Что он не считает меня виновной? Но это была бы ложь. Я молча обдумывала, что мне ответить на его предложение. Почувствовав, что я заколебалась, что я вот-вот соглашусь, он простер ко мне руки. На этот раз я отстранилась не так решительно.

– Хорошо, Рамон, – смущенно произнесла я. – Я согласна на твое предложение. Попытайся уговорить моих родителей.

Рамон восторженно улыбнулся и выбежал из комнаты.

Дня два он не появлялся у меня. От служанки, приставленной ко мне, я узнала, что отец Рамона не позволяет сыну видеться со мной.

– Я не в силах противиться твоему желанию во что бы то ни стало жениться на этой девушке, – говорил отец сыну, – хотя я считаю подобное твое решение очень и очень опрометчивым. Девушка эта – падшее создание, и ты не будешь с ней счастлив. По крайней мере я не желаю, чтобы ваши любовные свидания до брака происходили в моем доме.

В ответ Рамон стремился убедить отца, что я – чистое, невинное, жестоко пострадавшее в жизни существо. Но убедить своего отца в этом ему не удавалось. Тогда, желая показать себя все же послушным сыном, Рамон перестал видеться со мной.

Он посетил моих родителей и повел с ними переговоры о моем возвращении в родительский дом. Сначала отец мой даже имени моего слышать не желал, а мать лишь горько плакала. Но постепенно сила любви Рамона ко мне тронула их сердца. Отец уже готов был снять с матери страшную клятву, взять назад свои проклятия. Мать же втайне горячо мечтала о моем возвращении. Как всякая мать, она готова была всегда найти оправдание своему ребенку. И теперь, потеряв сына, она хотела вернуть хотя бы дочь.

Итак, мой отец обещал Рамону подумать. Но в одном мои родители были совершенно согласны с отцом Рамона. Они тоже считали, что я не должна оставаться в доме своего бывшего (а, возможно, и будущего) жениха. Решено было отвезти меня в монастырь Святой Клары. Тем более, что здоровье мое совершенно поправилось.

В карете отца Рамона меня отвезли в монастырь. Этот монастырь я хорошо знала. Когда я была совсем маленькой, мы часто бывали здесь с матерью. А когда я подросла, я целый год прожила здесь. Добрые монахини учили меня грамоте, чтению, счету, вышиванию.

Конечно, даже в монастыре знали, что со мной произошло. Но встретили меня приветливо. Мать-настоятельница отвела мне одну из гостевых комнат. Было оговорено, что я пробуду в монастыре до тех пор, пока родители не возьмут меня домой.

Но внезапно меня одолели сомнения. Когда я увидела мать-настоятельницу, сестер и послушниц, таких чистых и спокойных, мне стало так горько, что я захотела покончить с собой. Должно быть, мать-настоятельница заметила мое состояние и пригласила меня побеседовать с ней наедине.

– Лусия, – ласково сказала она, – ты уже не ребенок. Ты должна сама решить свою судьбу. Не полагайся на других, даже на тех, кто желает тебе добра. Только ты сама знаешь себя и можешь принять решение.

– Рамон любит меня, – сказала я, чувствуя, что голос мой звучит как-то обреченно.

– Я знаю об этом, Лусия.

– Кажется, все на свете знают об этом, – на губах моих появилась горестная улыбка.

– Милая девочка, я скажу тебе горькие слова, но кто-то ведь должен сказать их тебе. Подумай хорошенько. Сможешь ли ты сделать Рамона счастливым?

– Какая невеста может точно знать, что сделает своего будущего мужа счастливым? А если какая и ответит на этот вопрос «да», значит, она еще ребенок.

– Но ты-то не ребенок, – продолжила мать-настоятельница.

– Мне бы хотелось вернуться к родителям, – уклонилась от прямого разговора я.

Мать-настоятельница испытующе посмотрела на меня.

– Возможно, Лусия, я напрасно мучаю тебя. Ступай, отдохни.

Я направилась к двери. Но у самой двери обернулась. Мне вдруг захотелось честного прямого разговора. А до сих пор я не говорила так с этой доброй монахиней.

– Вы полагаете, что лучше мне сделаться послушницей, потом постричься? – спросила я напрямую. Она помедлила с ответом, затем решительно произнесла:

– Да.

Я сама не знала, что ей сказать. В глубине души я ощущала, что она права. Но что-то удерживало меня. Сейчас я не могла согласился с ней.

– Я обязательно подумаю, – я почтительно поклонилась и вышла.

Мать-настоятельница больше не призывала меня для беседы.

Тихая размеренная жизнь в монастыре укрепила мое здоровье. Я успокоилась, а маленькое зеркальце в серебряной оправе говорило мне, что я даже похорошела. Я всерьез обдумывала предложение доброй настоятельницы.

Да, конечно, в монастыре мне будет спокойно, душа моя совсем очистится. Но… Но ведь то мое прегрешение так отдалилось от меня нынешней. Как будто ничего и не было, как будто просто приснился страшный сон. Этот сон вызвал болезнь, смятение души, но вот я проснулась. Все хорошо. Я люблю своего жениха, я буду счастлива…

Но вдруг, в самый разгар подобных мечтаний я видела мысленным взором окровавленного Педро, упавшего на церковный пол, видела своего отчаявшегося отца, вырывающего кинжал из сердца сына, чтобы поразить преступную дочь…

«И это ты хочешь забыть? – спрашивала я себя. – Это ты полагаешь страшным сном? После этого ты собираешься быть счастливой в браке?»

И, устыдившись, я принимала твердое решение о послушничестве и пострижении.

«Не буду медлить, – шептала я. – Завтра же объявлю о своем решении настоятельнице».

Я вскакивала с постели, босая, желая помолиться перед изображением Пресвятой Девы, так тихо и кротко склонившей голову над Божественным младенцем.

Окно моей комнаты выходило в сад. Весна была в самом разгаре. Я спала с открытым окном. Цветы струили благоухание. Было так хорошо. Глядя на Пресвятую Деву и младенца Иисуса, я вдруг ощущала наплыв грешных мыслей…

Да, я уже созрела. Я больше не была девочкой, полуребенком. Я стала женщиной. Если прежде я по-детски грезила о развлечениях и нарядах, то теперь я видела себя с младенцем на руках. Невольно я поддавалась грешным порывам и мечтала о поцелуях и объятиях. При этом, о ужас! – я невольно уже пыталась представить себе, какими будут ласки Рамона, будут ли они похожи на ласки Педро…

Тут я в ужасе осознавала свою греховность, бросалась лицом в подушку, закрывала глаза.

Чистая, прохладная монастырская постель холодила под сорочкой мое горячее тело. Тело женщины.

Я переворачивалась на спину, спускала с плеч сорочку, трогала свои груди. Еще недавно совсем еще полудетские, маленькие, словно бутоны, теперь, мне казалось, они налились какой-то жаркой спелостью, отяжелели. Они были как бы сами по себе, отдельно от меня.

Они жаждали мужской руки, крепких сильных пальцев, которые бы ласкали их, сдавливая, сжимая; они жаждали губ, которые бы целовали их бесчисленными поцелуями, и при этом бы чуть кололись молодые усы…

Эти воображаемые ощущения доводили меня до настоящего исступления.

Я изо всех сил сжимала бедра, запрокидывала голову… Я облизывала указательный палец, гибкий и длинный, и вот он уже проскальзывал в щелистые влажные и мягкие ходы междуножья. Там он увлажнялся сильнее… Я еще сильнее сжимала бедра… Но наслаждение не могло быть полным. Моему междуножью нужен был сильный крепкий мужской орган. Только мужчина мог удовлетворить мою распаленную плоть, я сама не в силах была сделать это…

Я засыпала, забывалась сном и просыпалась в смятении. Меня будило утреннее пение соловья. Мое тело изнывало в тоске по мужскому живому телу. Я хотела просыпаться рядом с молодым, сильным и красивым мужчиной, прикладываться нежными полными губами к его округлому мускулистому плечу… Я не думала теперь ни о Рамоне, ни о Педро… Мне безумно хотелось отдаваться мужчине, я жаждала мужской ласки… Я даже не думала о браке, поглощенная этими нахлынувшими на меня ощущениями…

Однажды я подумала серьезно о себе, о своих ощущениях, и вот что решила. Я должна поскорее выйти замуж за Рамона. Я не гожусь в монахини. Я умру, если мужчина не будет овладевать моим телом. Скорее бы Рамон уговорил моих родителей! А тогда уж я дам ему понять, что хочу стать его женой.

В сущности, мне было все равно: Рамон или какой-то другой человек. Меня не занимал его характер, я даже не могла вспомнить, какое у Рамона лицо…

Между тем за мной никто не приезжал. Я умирала от нетерпения. Удалось ли Рамону уговорить моих родителей? В конце концов, если даже они и не согласны взять меня обратно домой, это вовсе не означает, что Рамон не может жениться на мне. Да, мы поженимся.

Как можно скорее. Сделаю ли я его счастливым? Да! Не знаю, что называет счастьем старая девственная настоятельница, но я дам ему счастье моего юного, уже расцветшего и созревшего для мужских ласк тела, счастье моих налитых грудей, моих округлых ягодиц и нежного живота. Я дам ему это счастье телесной любви, я рожу ему детей. Решено!..

Миновало еще несколько дней. Рамон не ехал в монастырь, никаких известий от моих родителей или от его отца не было.

Я начала сильно тревожиться.

«А вдруг против меня составили заговор? – волновалась я. – Вдруг мои родители, сговорившись с отцом Рамона, решили держать меня здесь до тех пор, пока я не соглашусь стать послушницей, а потом принять постриг? Они могли услать Рамона под каким-нибудь предлогом, он такой наивный… Но почему ты с такой снисходительностью называешь его наивным? – спросила я себя». И замерла.

Да, я знала ответ. Ответ коварно угнездился в глубине, в самой глубине моей души. «Ты снисходительно называешь его наивным, потому что он верит тебе, верит в твою честность, в твою невиновность, в саму эту возможность почтенной супружеской жизни с тобой».

Я нахмурилась.

«А что во мне непочтенного? – дерзко убеждала я себя. – Чем я хуже любой другой женщины? Или эти притворные скромницы никогда не ложатся в одну постель со своими мужьями, а то и с другими кавалерами? Я в сто раз чище и лучше их, потому что я обо всем этом говорю искренне!..»

Боже! Зачем я тогда не открылась матери-настоятельнице? Зачем не рассказала ей обо всем? Зачем не испросила доброго совета?

Вместо этого я упивалась своей греховностью, коснела в грехе…

Я твердо решила передать Рамону весточку. Но как? Идти по торной дороге греха всегда проще, нежели ступать по тернистой тропе добродетели. Простолюдины грубо, но верно говорят, что свинья всегда найдет грязь. Так можно было сказать и обо мне.

В ту весну в монастырском обширном огороде было много работы. Монахини усердно трудились, но сами справиться не могли. К тому же среди них были старые и немощные. Тогда мать-настоятельница пригласила нескольких сельских девушек, чтобы они работали на огороде за поденную плату. Монахини хорошо оплачивали их работу и к тому же кормили.

Я не была послушницей и не должна была работать. Теперь я часто сержусь на мать-настоятельницу за ее мягкость. Почему она не принудила меня сделаться послушницей? Почему не утомляла мое грешное тело, мои руки работой? Ведь это могло бы отвлечь меня от греховных помыслов и побуждений. Но ведь она сама предупредила, что решить свою судьбу могу только я сама. Потому она и не принуждала меня.

Но однажды утром я пришла на огород и принялась за работу вместе со всеми. Сестры встретили меня приветливо. Работа мне даже понравилась. Видно, это в моем характере, в моей натуре – всем своим существом предаваться чему-либо. Так я отдалась работе, забыв сначала, с какой целью пришла сюда. О, если бы я навеки позабыла об этом!

Но нет, не позабыла. Настало время полдничать. Сельские девушки сели чуть поодаль от монахинь. Это было признаком почтительного отношения. Я постояла, словно бы раздумывая. Затем сделала вид, будто наконец решилась присоединиться к сельчанкам.

Я подсела к ним. Начала есть. Они ели скромно. Я представила себе, что, должно быть, когда они полдничают у себя, во время полевых работ, то шутят, пересмеиваются, болтают о парнях. Ах, как мне хотелось туда, в мир, который представлялся мне миром любви, веселья, счастья…

Я начала исподволь разговаривать с девушками. Они отвечали. Кажется, они не поняли, кто я. А может, и вовсе не знали о моем позоре.

Но постепенно мы разговорились, и когда кончили полдничать, я пошла работать рядом с ними. Я выбрала одну девушку, которая показалась мне добродушной. Два дня я работала с ней рядом, начала вести с ней доверительные разговоры. Я сказала, что у меня есть жених и я скоро выйду замуж. Она, в свою очередь, призналась, что у нее есть жених и она ждет свадьбы. Я раздумывала, рассказать ли ей о моем страшном грехе, и если рассказать, то как. Подумав, я решила, что лучше все же рассказать. Ведь если она согласится исполнить мою просьбу, то ей, конечно, могут насплетничать обо мне.

И тут моя новая приятельница сказала такое, что сразу облегчило мою задачу. Она призналась, что недавно отдалась своему жениху, и, даже, возможно, ждет ребенка.

– Но даже если это и так, я не боюсь, – закончила она свое признание. – Свадьба все прикроет!

После такого мне легче было рассказать о себе. Конечно, рассказывать правду я не собиралась. А рассказала вот что.

– Наверное, ты слыхала обо мне. Обо мне много сплетничают… – Девушка ничего не слыхала, тем интереснее ей было что-то услышать, я стала говорить дальше, – Бог знает, что обо мне болтают, а ведь я ни в чем не виновна. Конечно, со мной случилось страшное, но моей вины в том нет…

– И после этих вступительных слов я рассказала о том, как брат изнасиловал меня, хоть я и сопротивлялась отчаянно.

Так я очернила память несчастного Педро. Я понимала, знала, что поступаю дурно, но однажды вступив на путь порока и лжи, я уже не могла остановиться. При этом я уверяла себя, что пока ложь для меня неизбежна и необходима. Я говорила себе, что как только пройдет эта смутная полоса моей жизни, как только я выйду замуж за Рамона, я сразу же сделаюсь достойной женщиной. Тогда я еще не знала, как быстро человек привыкает улаживать свои дела с помощью обмана и недостойных поступков.

Моя новая приятельница принялась сочувствовать мне. Еще бы! Ведь она и сама согрешила. Слово за слово, и вот я уже попросила ее отнести мою записку Рамону. Она согласилась. Я видела, что она не выдаст меня.

В монастыре за мной, в сущности, не было никакого надзора. Сейчас я порою жалею об этом, но в то же время осознаю, что, да, конечно, подназорные люди имеют меньше возможностей для совершения преступлений, но не потому что они более нравственны, а просто потому что боятся наказаний. Они даже плохо понимают, что такое нравственность, ведь они несвободны и не отвечают за себя. А свободный человек должен все решать сам. И эти свободные решения – самые ценные, когда речь идет о чем-то хорошем, и самые печальные – когда в итоге совершается дурное. Настоятельница хотела, чтобы я была свободным человеком. Поэтому она не стесняла меня. Я могла свободно ходить по саду, который был очень большим.

Я написала Рамону, чтобы он пришел в сад на указанное мною место после полуночи. Моя новая товарка передала ему мою записку, это оказалось делом нетрудным.

Разумеется, я засыпала ее вопросами. Я выспрашивала о Рамоне, как он выглядит, чем был занят, как она передала записку. Девушка рассказала, что подождала у его дома. Было утро и он вышел, чтобы отправиться в церковь к утренней службе. Рядом с ним шел его отец. Но девушка не растерялась. Она окликнула Рамона:

– Сеньор!

Тот оглянулся.

Девушка сделала ему знак подойти. Рамон попросил отца подождать немного и подошел к ней. Тут-то она и ухитрилась сунуть ему мою записку, шепнув: «Это от вашей невесты». После этого девушка повернулась и пошла прочь. Рамон даже не успел сказать ей хоть что-то, спросить о чем-то. Он быстро вернулся к отцу, тот спросил, чего хотела девушка. Рамон смущенно ответил, что она спрашивала, не нужно ли им парное молоко.

– Но у нас есть молочница. Она почти каждый день приходит, – заметил отец.

– Так я этой девушке и сказал. – Рамон смущенно пожал плечами.

Девушка, которая встала за домом, все это видела и слышала.

– Однако она хитра, – продолжал отец Рамона. – Не стала обращаться ко мне, старику, подошла к тебе, красивому молодому человеку.

Рамон кивнул и снова пожал плечами.

Я немного побаивалась, что теперь эта девушка как бы получила право на мою откровенность. А мне вовсе не хотелось откровенничать с ней. Но, к счастью, работы на огороде через пару дней закончились, и молодые сельчанки больше в монастырь не приходили.

В тот день я легла пораньше, мне хотелось поспать, чтобы к приходу Рамона быть еще свежей и красивей, чем всегда. К полуночи я проснулась и вышла в сад. Луна ярко светила, цветы чудесно благоухали. Я не спеша пришла на условленное место. Было еще рано. Рамона еще не было. Я подумала, что он еще, пожалуй, зазнается, если увидит, что я явилась раньше назначенного мною срока и с нетерпением жду его. Поэтому я ушла на другой конец сада.

Я сделала еще несколько кругов и снова вышла к условленному месту. Не могу сказать, чтобы я очень уж волновалась. Я была уверена, что Рамон будет ждать меня. Так и оказалось. Он ждал. Он приехал верхом, привязал коня у ограды, а сам через ограду перелез.

Когда я увидела его, мне стало весело. Я разом позабыла все свои тревоги. У него был вид любящего и преданного жениха, готового исполнить все мои прихоти. Я радостно приблизилась к нему. Он протянул руки. Но я отошла и притворилась обиженной и печальной.

– Что с тобой, Лусия? – встревоженно спросил он. – Что случилось?

– Странно, что именно ты спрашиваешь меня об этом, – я приложила кончик пальца к уголку глаза, будто стирая слезинку. – Ничего не случилось. Если, конечно, не считать того, что я больше не нужна тебе. Ты разлюбил меня.

– Но почему, Лусия, дорогая? Почему ты так решила? Я люблю тебя больше прежнего и страшно тоскую в разлуке с тобой!

– Тоскуешь?! Вот уж не могу поверить! – Я продолжала разыгрывать из себя обиженную. – Значит, именно поэтому ты заставляешь меня первой назначать тебе свидания! Теперь у тебя есть полное право сомневаться в моей нравственности…

– Лусия! Как ты можешь такое говорить?! Я не приезжал к тебе просто потому что не хотел нарушать обещание, данное мною моему отцу и твоим родителям!

– Вот как! А я видишь, настолько безнравственна, что ради любви к тебе готова нарушить какие угодно обещания, – он просиял, а я продолжила, ободренная его сияющей улыбкой: – Ах, Рамон! Ведь нет ничего дурного в том, что мы делаем сейчас. Если мы иногда будем встречаться и беседовать, разве это дурно? Ведь это дозволяется всем женихам и невестам.

Я позволила ему обнять меня. Это было очень приятно – вновь оказаться в крепких мужских объятиях. Я подумала, что буду счастлива с Рамоном.

– Но расскажи мне, – попросила я, уже мягко, – расскажи мне, как мои отец и мать. Согласны ли они простить меня?

– Все не так-то просто, – Рамон вздохнул. – Мать, конечно, согласна. Она любит тебя по-прежнему и очень хочет видеть. Она не против нашего брака и готова сделать все, лишь бы ты была счастлива. А вот отец…

– Что отец?

– Он еще не высказал своего окончательного решения. Я буду с тобой откровенным. Пока он считает, что тебе лучше постричься в монахини. И мой отец горячо его поддерживает в этом его убеждении.

Рамон напряженно замолчал. Я искренне огорчилась.

– А ты? – спросила я. – Каково твое решение?

– Мое решение тебе давно известно, – твердо произнес Рамон. – Я добьюсь согласия на наш брак.

Повинуясь искреннему порыву, я обняла его и поцеловала. Все-таки я была еще совсем неопытной, и поцелуй пришелся не в губы, а в щеку.

Рамон смотрел на меня, глаза его сияли восторгом и любовью.

– Ты впервые поцеловала меня, – сказал он.

Мы сели на траву. Я склонила голову к нему на плечо.

– Ах, Рамон! В конце концов, если мои родители не согласятся, мы можем бежать и обвенчаться тайно. Когда мы вернемся уже обвенчанными, никто больше не станет противиться нашему браку.

– Не будем спешить…

– Но почему? – перебила я. – Разве тебе не хочется, чтобы я скорее стала твоей?

– Конечно же, хочется! Но я не хочу тайного венчания. Я хочу, чтобы мы вступили в церковь открыто и торжественно. Я хочу, чтобы ты, моя любимая жена, пользовалась всеобщим уважением… Потерпи еще немного, Лусия, я добьюсь своего. Родители позволят нам пожениться.

– Ах, Рамон! Сколько в тебе благородства, честности, чистоты. Как мне хочется быть достойной тебя!

На этот раз я не играла, не кокетничала, я говорила совершенно искренне. Я чувствовала, что искренне люблю Рамона.

Мы начали обниматься и целоваться, но ничего дурного не совершали. Между тем небо посветлело, близилось утро. Пора было расставаться. Мы простились и уговорились, что Рамон будет приезжать в монастырь через день.

Трудно описать мое состояние. Мне было так весело, так радостно. Все вокруг виделось мне таким праздничным, чистым, солнечным. И я сама была чистой, легкой, доброй ко всем. Я была Счастлива.

Рамон приезжал еще два раза. Наши свидания проходили чудесно – объятия, поцелуи, доверительные беседы. Рамон настойчиво продолжал уговаривать моих родителей и своего отца. Он чувствовал, что они вот-вот окончательно согласятся.

И он оказался прав.

В третье наше свидание, когда я увидела его, он бросился мне навстречу, схватил меня в свои крепкие добрые объятия и закружил.

– Согласны! Они согласны! – запел он.

– Тише, Рамон, умоляю! – я смеялась, не пытаясь вырваться из его рук.

Наконец он отпустил меня, но так неловко, что мы оба упали на траву. Я продолжала смеяться. Платье мое откинулось, обнажив стройные ноги в темных тонких чулках. Не владея собой, Рамон начал целовать мои ступни, щиколотки… Вот его губы уже жгли мне бедра…

Но внезапно он, словно очнувшись, резко откачнулся.

– Что, Рамон? – спросила я, приподняв голову, голос мой звучал беззащитно и разнежено.

Меня даже немного испугало это его резкое движение.

– Ты не любишь меня? – прошептала я, прижимая губы к его уху, затем к щеке.

Он мягко отстранил меня.

– Я очень люблю тебя, Лусия, очень. Именно поэтому мне сейчас лучше уйти.

– Но почему, Рамон, почему?

(Теперь настал мой черед вопрошать: «Почему?»)

– Потому что я хочу, чтобы наши отношения были честными и чистыми. Ты станешь моей, когда перед лицом Бога мы станем мужем и женой. О, тогда ты увидишь, поймешь, почувствуешь, как сильно я люблю тебя!

– Но, Рамон! – сидя на траве, я обхватила его за плечи. – Разве мы не любим друг друга? Разве наша любовь не дает нам права на близость? Родители согласились – разве это не знак того, что само небо благословляет наш союз? Я люблю тебя. Почему мы должны медлить? Ради чего? Ради соблюдения каких-то условностей, придуманных ханжами? Я откровенна с тобой. Я не притворяюсь, не скрываю своих желаний. Я хочу стать твоей женой, сейчас, здесь. Ты чувствуешь, как мягка трава, как благоухают цветы и поют птицы! Я люблю тебя!..

В едином порыве, овладевшем нами, мы сжали друг друга в объятиях…

Страстные жгучие поцелуи, несвязные нежные слова, объятие, преисполненное мучительной нежности… И наконец – самые сладкие мгновения…

Жаркая смелость пронизала все мое существо. Я дарила наслаждение, я это знала. Я хотела получать наслаждение каждой мышцей, каждым мускулом своего тела. Я сжимала сильными пальцами упругий член, я припадала к нему, впитывая с жадностью что-то сладкое, влажное…

Сколько времени прошло? Не помню. Я приходила в себя после любовного забытья. Я лежала на траве, мне было мягко. Ночь была теплая. Мне хотелось, чтобы теперь Рамон благодарно и нежно ласкал меня, бережно гладил теплыми ладонями. Мне вдруг стало так не хватать этого тепла его тела. На миг мне даже почудилось, что его нет, он ушел, покинул меня. Но ведь этого не может быть! Именно теперь он должен полюбить меня по-настоящему, должен понять, почувствовать, как я люблю его. Теперь, теперь разгорится наша любовь.

Я приподняла голову. И тотчас увидела его. Он стоял, выпрямившись, спиной ко мне. В этом было что-то странное. Почему он так стоит? Почему он не рядом со мной, почему не ласкает меня, не благодарит нежно?

Я вдруг почувствовала неловкость в его присутствии. Я села, быстро одернула завернувшееся платье. Я оробела. Я хотела позвать его и боялась.

Прошло, должно быть, несколько минут, но мне чудилось, будто миновало ужасно много времени. Я сидела на траве, оробевшая, смущенная. Наконец Рамон обернулся. Меня поразило его лицо. Он выглядел мрачным, задумчивым, опечаленным.

– Рамон, что с тобой? Ты сердишься на меня? За что? – я вскочила, хотела было броситься к нему, и тут только заметила, что и верхняя часть платья у меня в беспорядке, грудь обнажилась. Я попыталась застегнуть пуговки, но они были оборваны. Это сделал Рамон. Это он обнажил мою грудь, разорвал платье. Я неловко остановилась, прикрывая обеими руками грудь.

Рамон отвел глаза.

Я почувствовала, как меня охватывает внутренняя дрожь.

– Лусия, – глухим голосом обратился ко мне Рамон, – Ты должна понять меня. Я благодарен тебе за то, что сейчас, только что произошло. Я понял, что мой отец был прав. Мы не были бы счастливы в браке. Выслушай меня. Я буду говорить с тобою откровенно и заранее молю о прощении. Я старше тебя, я зрелый мужчина. Мне приходилось иметь дело с женщинами. Только что ты отдалась мне, как отдавались мне продажные женщины…

Я слабо вскрикнула.

– Нет, нет, я не хотел оскорбить тебя! – воскликнул Рамон. – Я знаю, твои ласки были искренними. Но увы, твоя страстность – это страстность куртизанки. Ты сама еще не осознала этого, но верь мне, это так. Сейчас я говорю с тобой как человек, который продолжает питать к тебе дружеские чувства, который жалеет тебя. Такие женщины, как ты, не способны к супружеству. А мне в моей будущей супружеской жизни не нужны измены, скандалы и мучения. Пусть моя супруга будет менее страстной, зато достойной и скромной. Более того, Лусия, я полагаю, твой брат не виновен. Твоя страстность пробудилась бы рано или поздно. Страстность такого рода приносит лишь горе. Женившись на тебе, я сделал бы себя несчастным. Ты можешь мне возразить, можешь говорить, что я недостаточно люблю тебя. И скорее всего ты права. Я действительно не настолько люблю тебя, чтобы вместе с тобой терпеть жизнь, полную страстей, порока и даже преступлений. А любой, кто пожелает жить с тобой, будет жить именно так. Прости меня, если сможешь. Я больше не буду видеться с тобой. То, что сейчас произошло между нами, останется тайной. Я предлагаю тебе просто объявить своим родителям, что ты все же решилась уйти в монастырь…

Трудно определить все чувства, которые я испытала, слушая эту разумную речь, – унижение, боль, гнев, отчаяние… Внезапно я подумала о том, как ужасен мир, в котором я живу. Отец мой убил сына, пытался убить дочь, но он оправдан, на него даже смотрят как на справедливого мстителя за поруганную честь. А меня унижают, мне мстят, меня презирают и мучают всего лишь за то, что природа наделила меня страстной натурой…

– Не тревожьтесь, Рамон! – я опустила руки, открыв обнаженную грудь. – Я никому не скажу, что вы стали моим любовником. Найдите себе кроткую целомудренную невесту и вступите в добропорядочный брак. А я сама устрою мою жизнь. Скажите моим родителям, чтобы они не искали меня…

– О, Лусия! – он невольно сделал движение навстречу мне, я отшатнулась почти с отвращением. – Лусия, вы не должны… Не вступайте на путь порока, Лусия!..

– Почему вы так печетесь о моей нравственности, Рамон? Вы не хотите, чтобы я следовала своей страстной природе? Или это говорит в вас собственник? Вам не хочется, чтобы ваша любовница стала еще чьей бы то ни было любовницей? Но у вас нет никаких прав на меня!

– Лусия, Лусия! Почему ты не хочешь, чтобы мы расстались друзьями? Чем я провинился перед тобой? Неужели ты хотела бы, чтобы я притворялся и лгал?

Я молчала.

– Если ты не хочешь возвращаться к родителям или оставаться в монастыре, возьми хоть это, – он отцепил с пояса кошелек и протянул мне.

– Это первая плата, которую я получаю за свою продажную любовь? – надменно спросила я.

– Лусия! Я просто хочу помочь тебе. Я не хочу, чтобы ты оставалась без всяких средств…

– Уйди, Рамон. Я знаю лишь два состояния души: любовь и нелюбовь. Если один человек не любит другого, находит в нем недостатки, замечает его ошибки, значит, это нелюбовь. И не надо обманывать самого себя и уверять себя, будто ты искренне стремишься помочь другу или любовнице, указывая им на их недостатки и дурные свойства. Когда человек любит, он просто не может видеть в том, кого он любит, ничего дурного, ничего такого, что следует изживать, исправлять, в чем нужно каяться… Ты не любишь меня. Я не виню тебя. Можно или любить или не любить. Третьего не дано. Прощай!

– Прощай! – он наклонился и положил кошелек на траву. Затем быстро подошел к ограде и легким рывком перебросил наружу свое сильное стройное тело.

Я не заплакала. Я еще некоторое время стояла. Светало. Моей обнаженной груди сделалось прохладно. Я решила вернуться в свою комнату. Я посмотрела на кошелек, лежавший на траве, и… наклонилась и подняла его. Деньги мне действительно понадобятся.

Я вошла к себе и села на постель. Надо было на что-то решиться. Вернуться к родителям? Нет. Остаться здесь? Зная, что Рамон так близко, в городе… Нет… Я вовсе не чувствовала себя порочной, развратной. Теперь, сейчас не чувствовала. Но что же мне делать? Куда идти? Я задумалась. Как быть? На что решиться? Разжигать в себе страстность? Попытаться выйти замуж? Как я смогу добиться этого? Одинокая, нищая… Я сделаюсь легкой добычей для соблазнителей… Пожалуй, еще начну переходить из рук в руки. Пройдет совсем немного времени, и я и вправду стану продажной женщиной… Нет, я не такая… Но что же делать? Что же делать?

Все-таки остаться в монастыре. Но только не здесь, не здесь. Я вспомнила, что младшая сестра моей матери давно, еще будучи совсем юной девушкой, постриглась в монахини. Это произошло не вследствие какой-то романтической истории или крайней набожности, а просто потому что семья была бедна и не могла наделить приданым обеих дочерей. Несколько раз мы с матерью ездили к ней в монастырь Святой Катарины под Мадридом. Я решила отыскать ее. Она поможет мне принять постриг в этом монастыре.

Но тогда мне предстоит дальний путь. И лучше проделать его в мужском костюме. Но как раздобыть мужской костюм?

Я понимала, что мне надо спешить. Ведь скоро родители могут прислать за мной. Ведь они согласны на мое возвращение домой…

Снова я заколебалась. А может быть, вернуться к родителям? Побыть у них, утешить мать. Потом стать послушницей здесь, в монастыре святой Клары. Но моя мятежная страстная натура оказалась сильнее. Я выбрала трудный путь…

Тут же я надумала, где мне взять мужской костюм. Ведь поблизости в деревне жила та самая девушка, что помогла мне увидеться с Рамоном. Я быстро переоделась, накинула плащ с капюшоном и отправилась в деревню. Обратно в монастырь я возвращаться не собиралась.

В деревне я отыскала свою прежнюю товарку. В ее доме деятельно готовились к свадьбе. Она узнала меня и обрадовалась. Тотчас принялась расспрашивать меня о моих делах.

– Увы, – сказала я, – мои родители и отец моего жениха не дали согласия на наш брак. Поэтому мы решили венчаться тайно. Мой жених будет ждать меня в условленном месте. Но мне нужен мужской костюм и конь, чтобы меня не узнали.

У меня были деньги, которые оставил Рамон. Сумма оказалась значительная. Девушка уладила покупку коня, кинжала и одежды. Ей помог в этом ее жених, с которым она поделилась моими замыслами. Вскоре у меня уже было все, необходимое мне. Когда я, переодетая, вышла из дома, чтобы уехать, моя приятельница дружески простилась со мной. Я заметила, что ее жених окинул меня взглядом насмешливым и плотоядным. Неужели Рамон и его отец правы? Неужели я порочна по натуре и могу пробуждать в мужчинах лишь порочные мысли и чувства?

Но мне уже некогда было задумываться над этим. Я вскочила в седло и выехала на дорогу. Еще в детстве я выучилась вместе с братом верховой езде и полагала, что теперь мне не так уж трудно будет выдавать себя за юношу…

 

Глава сто сорок вторая

Селия была так увлечена своим рассказом, что даже не смотрела на меня. Между тем меня охватил ужас. Прежде я никогда ничего подобного не испытывала. Что же это было?

Я испугалась за свою дочь. Неужели все, что она сейчас здесь рассказывает, имеет отношение к ее собственной жизни? Откуда ей известны такие подробности о любви, о близости между мужчиной и женщиной? Неужели она сама… Нет, даже выговорить мне страшно… Но, в сущности, почему? Ведь я хорошо знаю, что такое мужская любовь, да и не только мужская… Тогда почему же меня повергает в такой ужас одно только предположение, что моя дочь была близка с мужчиной? Да что там! Мне неприятно думать даже о том, что молодой человек мог поцеловать, обнять ее. Да какое там обнять! Я вспомнила одно место из ее красочного повествования. Откуда ей известно, как девушка может удовлетворить себя сама, в одиночестве? Неужели она сама и это… Я пыталась успокоить, одернуть себя. Разве я, маленькая девочка, не сжимала бедра по ночам, разве не совала палец в запретное место? Однажды утром тетя Сара, моя приемная мать, застала меня за этим занятием, пребольно высекла и несколько дней посыпала мои пальцы солью. Этими наказаниями она добилась того, что я поняла, чудесной игрой надо заниматься втайне. Но Господи, неужели Анхелита… Как она могла допустить такое? Она плохо воспитала мою дочь. Это потому что моя девочка ей чужая. Она позволила развратить моего ребенка, она не заботилась… Вот ведь юная Ана совсем другая…

Но как глупо я рассуждаю! Анхелита… Видно ведь, что Анхелита все силы кладет на воспитание детей…

Но почему, почему, почему?.. Я любила много раз. Я знаю, какое это наслаждение – испытывать самые разнообразные любовные отношения. Но для своей дочери я вовсе этого не желаю. Я хочу, чтобы она была чистой, целомудренной, чтобы ее торжественно обвенчали в церкви с прекрасным и достойным молодым человеком, который всегда будет любить ее, а она – его, и они никогда не покинут друг друга. Я хочу, чтобы она потеряла девственность в первую брачную ночь на красивой супружеской кровати под балдахином…

Нет, я не могу понять себя…

Селия замолчала, перевела дыхание.

– Селия! – я хотела, чтобы мой голос звучал строго и требовательно, но вместо этого заговорила отчаянно встревоженным, почти плачущим голосом. – Селия, что это такое, то, что ты мне сейчас рассказала? Откуда это? Откуда ты знаешь столько дурного? Кто учил тебя? Ты делала все это? Говори! Скажи мне правду! Слышишь! Не мучай же меня! – я разрыдалась.

Девушка смотрела на меня с испугом и изумлением. Но мои отчаянные слезы, кажется, воздействовали на нее сильнее, нежели могли бы воздействовать строгость и требовательность.

Она села ко мне и обняла меня.

– Мама! Ну мама. Не плачь. Со мной ничего такого никогда не было. Ну совсем, совсем ничего. Я клянусь тебе! Я никогда ни с кем не целовалась, никогда!..

– И то, с пальцем… туда… тоже не делала? – хриплым, прерывающимся от слез голосом спросила я.

– Нет! Мама Анхела однажды увидела, когда мы были маленькие, что мы с Аной так играем и не разрешила нам. Она сказала, что от этого можно заболеть, сойти с ума и даже умереть.

– Но ты-то, кажется, знаешь, что ничего этого не случается!

– Но мы никогда этого не делали. Мы не хотели огорчать маму Анхелу. Ну я клянусь тебе! Клянусь Мадонной!

– Но кто, кто тебя научил? Откуда ты все это знаешь?

– Меня научили разные книги. Я люблю читать. А знаешь, какая библиотека у нас! Я умею читать на разных языках. И по-латыни, и по-гречески, и по-английски! Мама говорит, что если бы я родилась мальчиком, я стала бы ученым человеком! Жаль, что девушкам нельзя учиться в университете! А правда же, то что я рассказала, ничуть не хуже истории о прекрасной Диане сеньора Лопе де Вега?

– Да нет, твоя ужасная сказка больше напоминает мне итальянцев – Аретино, Макиавелли, Боккаччо…

– О, Боккаччо – это такое чудо!

– И почему только тебе позволили прочесть его книги!

– Мама и отец позволяют нам читать все, что мы захотим, – серьезно сказала она. И я почувствовала, что она любит своих родителей и может рассердиться на меня, если я стану осуждать их.

– Да, конечно, они правы, – поспешила согласиться я; впрочем, я уже немного успокоилась и была и в самом деле согласна с воспитательными методами Анхелиты и Мигеля.

– Но все-таки, как ты считаешь, – допытывалась дочь, – у меня хорошо получилось? И ведь это был почти экспромт.

– Селия, если бы не ты это рассказывала, я бы даже слушала с удовольствием, – откровенно призналась я. – А так ты просто напугала меня. Я подумала, что ты сама, не дай Бог, пережила что-нибудь такое страшное и противное.

– Значит, все получилось очень убедительно. Но все-таки я хотела бы все это записать. У тебя здесь есть письменные принадлежности?

– Найдутся, – я вздохнула. – Но ты сначала расскажи мне, что с тобой приключилось дальше на том постоялом дворе…

– Ах, правда, надо же тебе дорассказать! Ну вот… Я рассказала дамам эту историю, чтобы объяснить им, как я очутилась ночью одна на постоялом дворе и в мужском костюме. Обе, и сеньора Мерседес и сеньора Вероника, принялись меня жалеть и даже пригласили в свою карету и обещали довезти до Мадрида. Но я вежливо отказалась и снова попросила их, чтобы они помогли мне выручить моего коня.

Они постучали в ворота. Хозяин отпер.

– Вот этот молодой человек выбрался из вашего гостеприимного дома прогуляться перед рассветом, – жеманно проговорила сеньора Мерседес. – Теперь он собирается уезжать и хотел бы вывести из вашей конюшни своего коня.

– Пусть выводит, – отвечал хозяин и жестом пригласил меня войти.

– Мы тоже войдем, – сказала сеньора Вероника. – Мы хотели бы отдохнуть и перекусить, а потом поедем дальше.

Я подумала, что она вовсе не собирается останавливаться здесь, просто обе добрые сеньоры не хотят оставлять меня одну.

Я прошла на конюшню. К счастью, конь мой был накормлен. Я весело похлопала его по крупу. Сейчас я буду свободна, совсем свободна. Но вдруг я услышала голоса.

Переговаривались совсем близко. И то, что я услышала, испугало меня. Во-первых, оказалось, что сеньоры Вероника и Мерседес вовсе не женщины, а переодетые женщинами мужчины. Потом я поняла, что мои ночные соседи вовсе не приняли меня за девушку, то есть, за то, чем я на самом деле и являюсь. Наоборот, они поверили, будто я – мальчик.

Это вообще оказался странный постоялый двор. И хозяин, и его гости, они все были из тех мужчин, которые спят с мужчинами. Они хотели меня изнасиловать, потому что поверили, будто я мальчик. Но то, что я услышала потом, не понравилось мне еще больше.

Зачем я только открылась мнимым сеньорам Веронике и Мерседес, что я девушка! Теперь они называли меня сумасбродной девчонкой, которая плетет невесть что. В отличие от тебя, они, кажется, не поверили моей занимательной истории. В конце концов они стали предлагать хозяину запереть меня до прихода какого-то человека, который должен был решить мою судьбу. Должно быть, какой-то их главарь. Но мне это вовсе не улыбалось. И тогда я решила действовать.

Я вывела коня из стойла, села, шагом подъехала к воротам конюшни. Совсем близко. Неужели меня успели запереть? Я с силой толкнула ворота обеими руками. Створки распахнулись. Мои будущие тюремщики стояли поодаль. Но ворота, которые вели на дорогу, уже были заперты, я это заметила. Щеколда была задвинута.

Увидев меня, все немного растерялись. Мнимые дамы теперь показались мне еще более комичными. В один миг я подскакала к воротам, откинула щеколду, распахнула ворота и быстро выехала на дорогу. И помчалась! Но они не погнались за мной. Вот и все! – Селия улыбнулась.

Я знала, что в Испании строго карают за мужеложство. Впрочем, возможно, эти люди подумали, что Селия и сама скрывается, и потому не в ее интересах доносить на них. А может, они полагались на чье-то высокое покровительство. Ведь говорили они о каком-то человеке, который мог принимать решения. Этим человеком мог вполне оказаться Теодоро-Мигель. Хотя… Зачем ему покровительствовать сомнительным личностям? А, впрочем, кто знает… Возможно, они – тайные агенты инквизиции, оттого и не так уж опасаются… Если, конечно, Селия сказала мне правду. Но похоже, что так оно и есть.

– Ты сейчас правду говоришь мне или снова сочиняешь? – спросила я.

– Нет, сейчас – правду.

– Тебе повезло. Но я бы не хотела, чтобы ты и дальше вела себя так. Мне придется поговорить с Анхелой, хотя ты, наверное, сочтешь это предательством с моей стороны.

– Не знаю, – честно отозвалась она.

– Ты следила за мной в саду?

– Я просто увидела, как ты вышла.

– Где ты пряталась в саду?

– Сидела на дереве?

– А как ты узнала, где моя комната?

– Просто смотрела. Увидела, как ты пошла…

– А как открыла окно?

– Очень просто. Кинжалом. Показать, как?

– Не нужно, – я остановила ее. – Ты, конечно, очень странная девочка. Утром решим, что делать дальше. Ты хотела записать свою сказку. Сейчас я дам тебе бумагу, перо и чернильницу. Ты часто сочиняешь подобные истории?

– Да, я хотела бы написать целую книгу, – она снова заговорила робко. – Такую как книга Назидательных новелл дона Мигеля Сервантеса.

– Тебе нравится писать?

– Да, я умею писать еще сонеты о любви…

– Скажи, Селия, ты влюблена? Ты об этом хотела поговорить со мной?

– Нет, нет… Не об этом… А сонеты всегда бывают о любви, так надо. И для того, чтобы писать сонеты о любви, совсем не обязательно самой влюбляться, надо просто знать, как пишутся такие сонеты.

– А как же это узнать?

– Надо просто прочитать много разных сонетов, которые написаны другими поэтами, тогда и узнаешь, как писать.

– И новеллы пишутся так же?

– Да.

– Но то, что ты мне рассказала, так страшно и противно. Почему ты сочиняешь так, а не иначе?

Девочка помедлила с ответом. Кажется, она колебалась, быть ли ей откровенной со мной. Наконец все же решилась.

– Если сочинишь, напишешь что-то такое противное, значит, в жизни никогда это не сделаешь.

– А тебе хочется сделать? – спросила я с интересом.

– Я думаю, любому человеку хоть раз в жизни хочется сделать что-то противное, – бесстрашно призналась она. – Даже такому чистоту и наивному, как Ана…

– Ты очень дружна с Аной?

– Да.

– Хорошо, Селия. Сейчас я дам тебе бумагу и письменные принадлежности. Я очень люблю тебя и мне бы очень хотелось еще поговорить с тобой подольше. Но ты выбрала плохое время. Тот человек, помнишь, я тебе показала его, он очень плох. Возможно даже, ему осталось жить считанные часы… – я говорила, не глядя на нее и вынимая из ящика стола стопку бумаги, чернильницу и перо. Я поставила все на стол, затем подняла голову.

Девушка стояла, понурившись. Вся ее тонкая фигурка выражала какую-то мучительную тоску.

– Благодарю тебя, – она бросила быстрый взгляд на стол, – Но я лучше сейчас не буду писать.

Я спокойно восприняла эту очередную причуду.

– Как тебе хочется, – сказала я. – Тогда ложись. Я устала и сейчас лягу. Извини, но кровать всего одна. Придется потесниться.

– Мама!

– Что еще? – я уже отвернулась и начала разбирать постель, но когда она меня окликнула, я снова повернулась к ней.

Она встала снова у окна, такая худенькая, печальная и несчастная.

– Мама, прости меня за все! За все! За то, что я плохо думала о тебе. И за то, что я сейчас так глупо приехала… Прости…

– Родная моя, но я вовсе и не сержусь. Я ведь тоже была молода и у меня были свои причуды.

Кажется, я сказала не то. Слово «причуды» обидело ее. Но я не знала, как исправить эту свою ошибку. Я очень устала и действительно хотела лечь. Девочка все стояла у окна. Я быстро сняла платье, надела сорочку, распустила волосы и заплела на ночь косу.

– Раздевайся, Селия, и ложись. Вот и для тебя сорочка.

Девочка молчала.

– Ложись. Я погашу свечу. Я очень устала. У меня от света болят глаза.

– Я постою еще немного, можно? А свечу я сейчас задую.

– Хорошо. Поступай, как знаешь, – я повернулась на бок, и глаза мои закрылись.

Я тщетно пыталась заставить себя бодрствовать еще хоть немного. Мне хотелось дождаться, пока ляжет Селия. Ведь и она устала, бедный ребенок. Но у меня уже не осталось никаких сил. Тут как раз Селия задула свечу. Я мгновенно уснула.

 

Глава сто сорок третья

Проснулась я от тихого голоса, обращавшегося ко мне. Сначала я уловила лишь звучание, но не поняла смысла. Первая моя догадка была, что это зовет кто-то из слуг или Николаос… Значит, Чоки… Ему плохо…

«Но ведь дверь заперта, а голос совсем близко», – подумала я все еще в полусне.

И тотчас узнала этот тихий голос и поняла, что это Селия зовет меня.

– Мама, мама… – умоляюще произносила девочка.

Я приподнялась, опершись на локти.

Я увидела девочку у окна. Неужели она так и простояла… И не ложилась? Да, конечно. Она и не раздевалась.

– Селия! Почему ты не спишь?

– Мама!.. Прости меня, пожалуйста… Я не могу спать… Не сердись… Я эгоистка, я ужасная… Я разбудила тебя… Но я не могу… Мне очень плохо…

Я вскочила и подошла к ней.

– Что? Что с тобой? Ты больна? – встревожилась я.

– Нет, нет, это не болезнь. Я… я просто обманула тебя.

– Обманула? В чем? Несчастье с Анхелой, с Аной?

– Нет, нет, с ними все хорошо.

– Что же тогда? Что с тобой? Господи, да говори скорее! На тебя напали? Тебя изнасиловали? Там, на том постоялом дворе?

– Нет, мама, нет.

– Что же тогда, Господи?!

– Мама, не сердись на меня. Все так нескладно. Я не хотела тебе говорить. Я никому не хотела говорить…

Сердце у меня застыло в ужасе. Но все, чего я боялась, было связано с этой сферой отношений мужчин и женщин. Что случилось с дочерью? Соблазнена? Ждет ребенка? Изнасилована?.. Я с трудом заставила себя больше не перебивать ее несвязные речи своими тревожными вопросами. Я должна просто слушать, что она мне будет говорить.

– Мама, я обманула тебя. Я не из-за тебя приехала. Не для того, чтобы поговорить с тобой. Я приехала ради него. Потому что я не могу без него. Я не знала, что так бывает, что так будет… Я не могу без него… Мне лучше умереть… Я люблю его…

– Кого? – спросила я, ощущая жалобность своего голоса.

– Того… – одного из двоих, которого ты мне показала, – несвязно и мучительно залепетала она.

– Николаоса?

А кого же еще? Что за глупость! И сколько слов теперь придется потратить, чтобы все ей объяснить… Но почему все так глупо?..

– Нет… того… другого… – она едва шептала, будто ей было трудно не только говорить, но даже и дышать.

– Другого?! Что за глупости ты говоришь, Селия! Заглянула в окно, едва разглядела… Да ты ведь имени его не запомнила!

– У него два имени, я помню – умирающе шептала она. – Андреас и Чоки. Я помню. Только мне трудно произносить его имена, даже про себя. Мне сразу становится больно, сердце начинает болеть…

– Ты просто дурочка! Избалованная дурочка. Живешь не сердцем, не умом, а своими причудами. Только знай, пожалуйста, жизнь – это не назидательная новелла Мигеля Сервантеса. Что это ты себе внушила? Этот человек умирает, поняла? Может быть, он уже мертв, – жестоко закончила я.

– Нет, – прошептала она. – Тогда тебя позвали бы.

– Да разве ты знаешь, кто он! Он такой, как те люди на постоялом дворе. Его посадили в тюрьму за мужеложство. Ты такая образованная, наверняка знаешь, что это такое. Он бывший раб. Отец и мать его были рабами. И сам он был рабом Николаоса. И тот стал спать с ним… Ну? Слышала?! Он от чахотки умирает сейчас, от грязной прилипчивой болезни…

Я замолчала внезапно. Все кончено. Теперь я навсегда стану для нее жестокой, озлобленной, грубой… И пусть! Уже все равно… Ничего не поправишь…

– Значит, все правда! – тихо и горестно проговорила Селия. – Все правда…

Я поняла, что она не о Чоки говорит.

– Что правда? – сухо бросила я.

– То, что я о тебе знаю, – без всякого выражения произнесла она.

– И что ты знаешь?

– Все. Все твое бессердечие и тщеславие и жестокость, все-все…

– Кто тебе сказал?

– Мне передали письмо. Три года назад.

– Кто?

– Одна из наших служанок. А кто ей передал, не знаю. Мама нашла у меня это письмо, узнала, кто мне его дал, и прогнала служанку. А письмо взяла. Она сказала, что все, что в нем написано, клевета. Но она просто пожалела меня. И тебя… вас… А в письме была правда о вас… обо всем… как вы всегда обманывали всех ради денег… И обо всех ваших любовниках… И о том, что вы и лорд Брюс Карлтон обманули торговца Сэмюэля Дейнджерфилда, сумели внушить ему, будто я – его дочь… Все из-за денег… И у вас никогда не было друзей, вы никогда никого не любили… Вы любите только деньги и роскошь и наряды… И поэтому вы стали любовницей короля… Вы долго добивались этого… Вы не хотели иметь детей, но чтобы вытянуть побольше денег из короля, вы родили ему ребенка… Я знаю, кто отец моего брата Карлоса…

– Он знает? – холодно спросила я.

– Нет, не бойтесь, – с горестным презрением бросила мне дочь. – Во всяком случае, я никогда не говорила ему. С ним вы сможете спокойно разыгрывать любящую мать. А со мной, прошу вас, не надо! Я все знаю о вас… Я знаю, что вы отравили жену лорда Карлтона…

– Жена лорда Карлтона была моей младшей сестрой, – машинально пробормотала я, но она продолжала, не слушая меня.

– Я знаю, что мой отец – лорд Карлтон. Если бы вы не обманули старика Дейнджерфилда, я была бы незаконнорожденной…

– Селия! Думай обо мне что угодно, но я хочу, чтобы ты знала: ты законная дочь Сэмюэля Дейнджерфилда.

– Это такая же правда, как то, что… – она запнулась. – Андреас – ваш друг, и поэтому вы такое говорите о нем… И то, что я дочь своего отца Сэмюэля Дейнджерфилда, такая же правда, как то, что Андреас и Николаос – ваши друзья!

На этот раз она сумела четко выговорить греческое имя Чоки.

– Селия. Я все объясню тебе, все! Да, они мои друзья. А Дейнджерфилд – твой отец и ты – его законная дочь. Могу поклясться, чем угодно.

– Моей жизнью!

– Хорошо, – покорилась я. – Клянусь твоей жизнью, Сэмюэль Дейнджерфилд – твой отец, ты его законная дочь. Клянусь!

– Ну пусть. Я верю вам. Хоть это… – она не договорила.

Я ощущала в ее словах такую взрослую горечь и усталое разочарование. Я почувствовала себя такой беззащитной, несчастной. Я пыталась сдержаться, но слезы невольно навернулись на глаза. Я уже не владела собой и начала всхлипывать.

– Да, – бормотала я сквозь плач, – Да, у меня были любовники… Да, и из-за денег тоже… Но я любила… Я умею любить… Да, я не одного человека любила… Я любила отца твоего старшего брата Брюса… И Санчо Пико… и других… И можно осудить меня за это… Я из-за денег вышла замуж за твоего отца… И еще многое – из-за денег… Но я не убивала Коринну… Она была моей младшей сестрой, мы дружили… У меня были друзья… – я захлебнулась слезами. – Вот ты из-за Чоки… из-за Андреаса сердишься на меня… А ведь он правда мой друг… И если ему, не дай Бог, станет плохо, он меня позовет… А то, что я про него такое сказала… Да, я не хочу, чтобы ты любила его, не хочу горя и мучений для тебя…

И все матери – такие… Думаешь, Анхела тебе другое скажет?!.. А я не только любила из-за денег, не только в роскоши купалась и наряжалась и веселилась… Я в этой жизни еще и в тюрьме сидела… Долго, очень долго… В темноте, в сырости, в одиночной камере… Это Николаос помог мне и меня выпустили… Потому что он сам – мученик, он понимает, а не судит… И меня выпустили… И я шла по городу рябая после оспы, в грязном рваном платье… И вечером купалась в реке на набережной… И старая уличная торговка дала мне мыло, гребень и полотенце… Вот! – я быстро вынула сверток и положила на стол. Селия протянула руку и медленно развернула полотенце. А я все говорила и не могла остановиться, – И я сорвала веточку жасмина, – говорила я. – И сорвала на набережной и воткнула в волосы… И пошла… И старуха сказала мне, что я красивая, чистая… А я пришла сюда, к Чоки твоему… И показалась ему, встала перед ним… чтобы он видел, что я умытая, украшенная цветком… чтобы он видел, что я хочу и буду жить!.. Я ведь с ним была в тюрьме… И значит, если я хочу жить, и выжила, значит, и он выживет… А ты… Ты в чем упрекаешь меня? В том, что я тебя люблю больше, чем его? Да? В этом?.. – я кинулась головой в подушку и плакала, плакала…

Я понимала, что матери не должны быть такими, не должны оправдываться перед своими дочерями, не должны выглядеть беззащитными, глупыми, несчастными, слезливыми. А, впрочем, почему? По какому закону?.. Мне все равно. Пусть она думает, что я нарочно хочу разжалобить ее. Пусть…

И я плакала и плакала, чувствуя, как содрогается все мое худое тело.

Селия молчала. Я не видела ее.

Наплакавшись, я повернулась. Она все стояла у окна. Я взяла старухино полотенце, налила воды из графина, смочила лицо, утерлась. Потом сняла сорочку, надела платье, причесалась, прибрала волосы. Молча села на постель.

Селия подошла и села рядом.

Мы сидели молча, не прикасаясь друг к другу.

Светало. Я подумала, что утро, предрассветные часы – самое тяжелое для больных время. Для таких больных, как Чоки. Утром они умирают.

Я чувствовала, что Чоки умрет. Неужели потому, что я этого хочу? Хочу, да? Чтобы Селия не могла любить его? Чтобы она забыла его? Мертвых легко забыть. Разве я помню Коринну? Чоки сейчас умирает. Он умрет и не будет знать, что мог бы встретить в жизни новую любовь. Он умирает. И что же делать? Привести к нему Селию? Господи, зачем я рассуждаю, как романтичная девочка? Он даже не поймет, что происходит, кого и зачем я привела. Он умирает. И что скажет Николаос? Если бы мы знали, что Селия может помочь бедному Чоки! Я бы привела ее, поставила бы рядом с его постелью, с его смертной постелью… И что? «Чоки, эта девушка, моя дочь, она любит тебя!» Вот так сказать? И встретить пустой взгляд этих темных выпуклых глаз, взгляд умирающего. Зачем мучить его перед смертью?.. «Вот девушка… она любит тебя…» Перед смертью… Ведь это просто насмешка, издевательство…

Совсем рассвело. Мы молча сидели рядом. Не касаясь друг друга.

Потом в дверь сильно постучали. Я знала, я ждала…

Я встала, откинула щеколду…

Слуга…

Я все поняла. Даже не дала ему ничего сказать. Вскинула руку, как бы предупреждая его слова.

– Иду, я иду, – сказала торопливо. Слуга ушел.

Селия вскочила, схватила меня за руку.

– Ему плохо, да? Но жив? Он еще жив, скажи? Я пойду с тобой. Я пойду…

– Нет, Селия, доченька, нет! Нельзя… нельзя… Так ему будет хуже… Ты испугаешь, измучаешь его… Нельзя… – я говорила, как в бреду, она цеплялась за мои руки. – Нельзя, нельзя… Прости… Это ради него… Я одна пойду… Скорее, он зовет… Пойми только… Я должна быть с ним. Мы ведь в тюрьме были вместе. Я была с ним. Я любила его. Он зовет… Не выходи… Видишь, я дверь не запираю, верю тебе… Не делай этого… Ты не сделаешь ему больно… Пусти…

Я вырвалась, вышла в коридор, дверь за мной хлопнула. Я выпрямилась и спокойно пошла.

 

Глава сто сорок четвертая

Конечно, Николаос сидел на краю постели Чоки. Тот учащенно дышал. Видно было, как трудно ему дышать.

Я поняла, что это настоящая агония. Конец! Смерть.

Темные глаза казались еще более выпуклыми. Он задыхался. Окно было распахнуто. Но свежий воздух уже не мог напитать его. Он вцепился исхудалыми пальцами в одеяло.

Николаос приподнял его бережно. Кажется, это принесло облегчение.

Больной увидел меня.

Я не верила своим глазам. Губы его мучительно кривились. Он… он пытался улыбнуться… Я присела рядом с Николаосом. Чоки попросил пить.

Николаос поднес ему специально приготовленное питье. Чоки глотнул. Я сжала до боли зубы. Нельзя плакать, нельзя…

– Потерпи, потерпи, – я вытерла полотенцем его смуглый, влажный от предсмертного пота лоб.

Я заметила, что почти шепчу и повторила громче:

– Потерпи, Чоки, ненаглядный, потерпи.

– Да… – с усилием заговорил он. – Сейчас… сейчас умру… Кончится…

Он снова задохнулся.

– Не говори, Чоки, солнышко, не говори… Никогда никого из своих детей я так не называла. Николаос снова дал ему попить.

– Подержи меня, – просил его умирающий. – Я должен сказать… Вот сейчас… Еще попить дай, я скажу… После умру… – Он отпил снова и с неожиданной жадностью. – Я знаю, почему я умираю, – отчетливо, из последних сил проговорил он. – Потому что я убил человека… Она… (он указал на меня) видела… Пусть калеку, безумного, опасного, но человека… Я убил…

– Не думай об этом, – Николаос поддерживал его. – Не думай. Сколько людей убивают. И живут потом, живут…

– Да, много… Но я… не надо было мне…

– Ты меня защищал, Чоки, это я виновата, – я наклонилась к нему, вдохнула этот страшный запах умирающей плоти.

– Ты… нет… Я убил…

Он хотел еще что-то сказать. Но не смог. Тело его судорожно изогнулось в руках Николаоса. Глаза взглянули на меня с отчаянием и мукой. Губы снова покривились. Неужели он снова пытался улыбнуться нам, ободрить нас? Голова откинулась на истончившейся шее. Взгляд остановился. Прервалось дыхание…

Я смотрела. Я ощутила тяжелый неприятный запах. Я подумала, что тело нужно обмыть.

Потом я подумала, пусть Селия увидит это исхудалое тело, запачканное в последние мгновения жизни экскрементами и мочой… О, это излечит ее от любви. Но тотчас же я устыдилась подобных мыслей. Бедная девочка… Ведь и для нее это горе. Пусть она его и не знала… не успела… А ведь он был такой чудесный, славный… добрый… Любовь есть любовь, какой бы странной она ни была.

Я взяла за руку Николаоса.

– Прошу тебя, – сказала я. – Не делай этого. Ты знаешь, о чем я говорю. Не убивай себя. Хотя бы первые дни… Подожди. Душа его еще здесь. Не мучай его бедную душу. Он и без того в жизни довольно намучился.

Прежде я никогда не называла Николаоса на «ты». Он смотрел на лицо Чоки. Но вот поднял голову и посмотрел на меня.

– Хорошо, – с каким-то детским послушанием произнес он. – Я не сделаю этого.

Я взяла его руку и поцеловала.

– Надо обмыть его, – сказала я.

– Я обмою.

– Есть ли здесь греческий священник, чтобы молиться о нем?

– Да. Это устроит Теодоро-Мигель. Через три дня. Три дня он будет здесь. Я сам буду над ним читать молитвы.

– Николаос! – сказала я. – И через три дня, и еще какое-то время после похорон душа его будет здесь, с нами. Помните. Не причиняйте ему горя после смерти.

Я снова поцеловала его руку.

Он посмотрел на меня кротко и печально. Шевельнул губами, но сказать ничего не смог.

 

Глава сто сорок пятая

Я вошла в свою комнату.

Селия сидела на постели в позе смиренной твердости, скрестив руки на груди.

Подняла на меня глаза. Посмотрела печально. Молчала.

– Больше нет его, – сказала я.

Я чувствовала, что она так легко не забудет, как я чернила его, пусть ради нее, ради ее спокойного будущего, но чернила ведь, говорила о нем дурно. И она это не может забыть так легко. Я понимала.

Я знала, что поэтому не могу присесть к ней, обнять ее, заплакать вместе с ней.

Она не плакала.

– Позволь мне обмыть его, – попросила она. И голос ее не дрожал.

Я вспомнила свои мысли о грязном, дурно пахнущем теле.

– Это тяжело, Селия, – тихо сказала я. – Тело грязное, плохо пахнет. Ты не сможешь. Николаос обмоет его.

– Если я не смогу, то скажу Николаосу. Ты скажи ему.

– Хорошо. Сейчас пойду скажу, что ты хочешь помочь ему обмыть мертвое тело…

Я пошла. Идя в комнату, где лежал мертвый, думала: «Почему я так странно и напыщенно сказала: „обмыть мертвое тело“? Сама не знаю. Просто так вышло…»

Все было так же, как минут пятнадцать назад, когда я вышла из этой комнаты. Чоки лежал на постели, Николаос сидел, наклонившись, смотрел на его лицо.

– Николаос… – тихо позвала я. Он повернул голову ко мне.

– Что? – спросил спокойно даже.

– Я должна тебе кое-что сказать.

– Да, говори. Я слушаю тебя.

– Здесь моя дочь.

– Как это? – в его голосе не было удивления.

– Она тайком приехала в Мадрид.

– Соскучилась по тебе? Или что-то у нее случилось? – опять спокойный голос.

– Нет, она не соскучилась по мне. Но можно сказать, что случилось несчастье. То, что для других девушек бывает счастьем, для нее обернулось горем. Любовь, Николаос.

– Почему? – снова спокоен.

– Ты помнишь, я рассказала тебе, что показывала ей вас, тебя и Чоки?

– Да, помню.

– Если бы я знала, к чему это приведет!

– Что же?

– Она полюбила Чоки.

– О! – рука вскинулась, спокойствие нарушилось.

– Да. Я не знаю, что это. Когда я впервые в жизни полюбила, отца моего старшего сына, это был сильный, красивый и здоровый человек. Я не могу понять, как это у нее вышло. Она ведь всего каких-то несколько минут видела его лицо.

– Я понимаю, – сказал Николаос снова спокойно. – Ведь это Чоки. Я знал, что это когда-нибудь случится, что его полюбит всей душой девушка, совсем юная, беззащитная в своей юности. Я это знал. Я думал, они будут счастливы…

– А ты?

– Знаешь сама, видеть счастливым моего любимого Чоки – для меня было бы самым большим счастьем.

– Она призналась мне, что любит его, что не смогла оставаться так далеко от него. Я дурно обошлась с ней. Я вела себя так, как повела бы себя на моем месте любая мать. Но я не должна была вести себя так. Я говорила, что Чоки умирает, что он по происхождению раб, я грубо говорила о твоем отношении к нему. Как всякая мать, я хотела, чтобы моя дочь любила сильного, здорового, знатного и богатого человека. Но я не всякая, не любая, я не должна была так. Прости меня.

– Понимаю и прощаю.

– Ты и сам – мученик. Потому понимаешь мучения других. Так я обидела ее. Вряд ли она сумеет это позабыть. Потом сразу же я расплакалась, раскаялась. Она тоже была жестока со мной. Простит ли она меня, не знаю… Только что я говорила с ней. Сказала, что его больше нет. Она просит у тебя позволения помочь тебе обмыть его тело.

– Скажи ей, что я позволяю. Пусть придет сюда. Сейчас слуги принесут деревянное корыто, мыло, полотенца чистые. Как тогда, когда мы были совсем молоды, и он впервые занемог. Ты знаешь…

– Знаю. И хочу тебя еще об одном попросить.

– Скажи.

– Она совсем еще ребенок. Умный странный ребенок. Она впервые увидит так близко мертвое тело. И это будет тело человека, которого она полюбила. Она увидит грязное изнуренное тело. Мужское тело. Нагое. Николаос, если она испугается, если ей станет дурно, отпусти ее сразу, хорошо?

– Да.

 

Глава сто сорок шестая

Я снова вошла к Селии.

– Николаос позволил.

– Спасибо тебе, мама.

Я хотела было предупредить ее, что если ей станет невмоготу, чтобы она сразу ушла. Но вдруг раздумала. Довольно и того, что я предупредила Николаоса.

Селия встала с постели. Она была в блузке с короткими рукавами, значит, не придется рукава закатывать.

– Пойдем, – сказала я.

– Только ты не смотри, – по-детски попросила она.

Я кивнула.

Но я чувствовала, знала, что не в силах буду удержаться и все же посмотрю. Пусть она не сердится на меня. Я сделаю это тихо. Она не увидит меня.

Мы пошли по коридору. Я впереди, она – за мной. Вошли в гостиную. Она посмотрела на картины, обвела их взглядом.

– Вот моя любимая картина, – я указала на портрет мальчика-калеки. – Человеческая суть…

Она посмотрела на картину.

– Да, ты права.

– Пойдем.

Мы вошли в комнату Чоки. Селия опустила голову. Николаос поднялся ей навстречу.

– Это моя дочь, Николаос, – сказала я. – Ты позволил ей прийти…

В комнату слуги уже принесли корыто с теплой водой, душистое мыло, губки и чистые полотенца…

– Сейчас начнем, – сказал Николаос.

– Я уйду…

– Спасибо тебе, мама, – снова произнесла дочь. Я вышла и притворила за собой дверь.

Но я и вправду не могла удержаться. Я сняла туфли и на цыпочках прокралась к двери. Она была чуть приоткрыта. Я стала смотреть.

Николаос и моя дочь стояли посреди комнаты. Рядом с ним она казалась совсем хрупкой, беззащитной. Он засучил рукава. Она опустила голову и посмотрела на свои тонкие руки.

Он подошел к постели и снял с мертвого тела рубашку.

Эту пропитанную потом, грязную рубашку он отдал Селии. Девушка смотрела на этот комок ткани, поднесла его в ладонях к лицу, вдруг коснулась губами.

– Положи это на пол, – велел Николаос.

Она послушно наклонилась и положила комок ткани на пол у постели.

Николаос снова подошел к постели и смотрел на обнаженное тело.

Робко – в несколько шажков приблизилась моя дочь. Она чуть наклонилась вперед и тоже стала смотреть на Чоки.

Потом Николаос взял его на руки. Теперь он стоял так, что я могла видеть его лицо. Оно было темное. От темной бороды казалось еще темнее. Глядя на тело Чоки, я вспомнила картины, изображающие оплакивание Христа. Это тело, совсем юношеское, было таким худым, желтым, изнуренным.

На миг мне показалось, что голова Чоки вот-вот запрокинется. Удивительно, но то же почувствовала и моя дочь. Она сделала легкое порывистое движение. Но Николаос уже бережно уложил голову мертвого друга себе на плечо. Плечо у него было сильное, крепкое, это видно было даже под одеждой.

Он бережно уложил Чоки в корыто.

Затем жестом подозвал Селию. Теперь они склонились над корытом. Николаос осторожно намыливал, Селия бережно прикладывала губку там, куда указывал Николаос. Она осторожно и сосредоточенно выжимала губку над телом. Она так стояла, что я не могла видеть ее лицо. Потом Николаос что-то тихо сказал ей. Селия подошла к постели, сняла простыни, свернула и положила на пол. Вынула из комода чистые простыни и постелила. Все ее движения отличались какой-то почти детской старательностью.

Затем Николаос и моя дочь вытерли мертвое тело. Николаос уложил труп на чистую постель. Селия остановилась чуть поодаль от постели. Теперь, когда она кончила свое дело, она, казалось, не знала, куда девать руки. Она то опускала их неловко, то прятала за спину, то вдруг скрещивала на груди. Глядя на эту худенькую, растерянную девочку в простой одежде, я с некоторым изумлением вспоминала юную самоуверенную красавицу, которая не пожелала говорить со мной во дворце Монтойя. Да, человек может разительно меняться.

Селия обернулась. На какое-то мгновение я увидела ее лицо. Она не плакала, но не было похоже, что она сдерживает слезы. Лицо ее было сосредоточенным, чуть растерянным. О чем она думала? Что чувствовала?

Николаос направился к двери. Я быстро отошла к столу в гостиной и села на стул. Николаос выглянул и позвал меня. Он попросил, чтобы я велела слугам прибрать в комнате. Я послушно вышла, быстро нашла слуг и вернулась с ними. Вместе со слугами я вошла в комнату Чоки. Николаос и Селия стояли у постели. Я остановилась у стены. Слуги унесли все принадлежности для купания, вытерли пол. Когда они вышли, я сделала несколько шагов к постели. Мне хотелось увидеть Чоки, посидеть, посмотреть на его лицо. Мысленно проститься с ним. Но в то же время я не хотела раздражать Селию. Может быть, она не хочет, может быть, ей покажется фальшивым мое молчаливое прощание с этим юношей после всего, что я о нем сказала ночью. И по-своему Селия права. Да, молодость склонна к максимализму и по-своему права в этом.

Между тем, обе мы почувствовали, поняли, что теперь Николаос хочет сам что-то делать со своим мертвым другом. Николаос не просил нас выйти, мы понимали, что можем остаться в комнате. И мы стояли тихо, боясь помешать ему.

Николаос вынул из комода одежду Чоки, оправил постель.

Теперь мертвый лежал на красивом покрывале, одетый, навзничь. Он словно прилег в одежде передохнуть, но поза была чуть скованной. Николаос не стал скрещивать ему руки на груди, как это обычно делают. Руки лежали свободно, вдоль тела. Николаос легким взмахом руки подозвал Селию. Она поспешно засеменила к постели. Я поняла, что для нее сейчас самое тяжелое – просто стоять поодаль, не видя Чоки, и не делать ничего. Николаос подал ей красивый гребешок, она наклонилась над постелью и стала причесывать мертвого. В Испании мужчины стригутся коротко, хотя не носят париков. Но за время болезни волосы Чоки немного отросли. Селия и теперь не плакала, а была сосредоточенна и углублена в себя. Она, казалось, хотела одного: как можно лучше исполнить то, что ей позволил делать для Чоки Николаос.

 

Глава сто сорок седьмая

Наконец все было сделано. Чоки лежал в чистой одежде, умытый и причесанный, на красивом покрывале. Они с Николаосом одевались по испанской моде – черные шерстяные куртки, короткие штаны, черные плотные чулки.

Я смущенно, опустив голову, готовая в любой момент отойти, если только почувствую, что мешаю дочери, приблизилась к постели.

То, что я увидела, поразило меня. Я видела много мертвых, но никогда не видела такой красоты. Хрупкое юношеское тело в черной одежде было таким стройным, на миг почудилось, будто передо мной раскрашенная скульптура, исполненная из неизвестного мне материала. Худоба лица теперь уже не была так заметна, как при жизни, но оно виделось мне удивительно чистым, с такими тонкими чертами, красиво очерченные губы чуть-чуть приоткрыты, но зубов не было видно, подбородок трогательно закругленный; незадолго до смерти Чоки попросил побрить ему щеки, и теперь эти черные точки – россыпью – на смуглой коже почему-то давали впечатление беззащитности. А сама кожа – лицо, шея, ладони – все виделось таким чистым, светло-смуглым… Волосы у Чоки были черными и не вились. Когда он был жив, иногда мне его волосы казались темно-каштановыми. Николаос закрыл ему глаза. Я удивилась тому, что уже не могу вспомнить, были ли открыты глаза Чоки тотчас после смерти. Но теперь эти глаза были трогательно закрыты, веки оказались чуть темнее кожи лица, видно было, что глаза выпуклые. Странно, а я ведь впервые разглядела, какие у Чоки ресницы – темные-темные, длинные и чуть загнутые, это было очень красиво; природа словно бы трудилась над этими ресницами с той нежной филигранностью, с какой она трудится над изящным точным узором снежинки или над красотой мотылькового крыла.

На лице Чоки не было ни отчужденности, ни умиротворения, ни той внезапной странной одичалости, которая спустя почти несколько мгновений после смерти вдруг может проявиться в мертвых чертах. У Чоки было лицо человека, погруженного в какой-то очень глубокий сон-забытье. И, казалось, он о чем-то все еще смутно размышлял и даже тревожился…

Именно это выражение заставило меня сделать еще два-три шага, невольно склониться над постелью и приподнять запястье лежащего. Николаос и Селия ничего не сказали мне. Молча стояли. Я держала это запястье, оно было тонким и будто точеным. На миг мне почудилось, будто в моих пальцах – рука живого человека, чуть только похолодевшая, но ее еще можно согреть, отогреть… Но пульса не было. Я осторожно опустила руку мертвого. Обернулась и посмотрела на Николаоса. Он кивнул мне. Он явно понимал мои чувства, он сам сейчас переживал нечто похожее…

Не могу вспомнить, как мы принесли к постели стулья. Но помню отчетливо, как мы сидели, все трое, на стульях, поставленных у постели. Мы сидели, чуть отдалившись друг от друга (так мы поставили стулья), и каждый из нас ощущал себя наедине с Чоки. Мы теперь не мешали друг другу. Я украдкой взглянула на сосредоточенное серьезное лицо моей дочери. Мне показалось, что за все это время, с тех пор как она пробралась в этот дом, она очень изменилась. Я почувствовала, что она уже не сердится на меня, почувствовала, что в ее натуре появилась прежде неведомая ей терпимость. Не знаю, понимала ли она меня как-то по-своему или просто прощала, но она уже не сердилась, нет…

Я стала смотреть на лицо Чоки.

Я вспоминала, как впервые с ним встретилась после многих лет моей несвободы. Мне тогда почудилось, кажется, что от него пахнет яблоками. Это молодостью пахло… Я почти ощущала звучание его милого молодого голоса, слышала его правдивые слова… Сейчас он казался мне совсем молодым, моложе, чем когда бы то ни было… Я вдруг заметила, что думаю по-испански, и мне даже пришлось сделать усилие, чтобы начать думать на своем родном языке, на английском…

Он лежал такой хрупкий, беззащитный. Но у него была эта сила доброты, мягкости, терпимости. Он никогда никому не хотел причинять зла. Сейчас моя дочь это чувствовала, воспринимала от него и тоже становилась такой…

Он бы выжил, мы бы выходили его. Но эта мысль о нечаянно совершенном убийстве подтачивала его мучительно. Я знаю, я поняла, это не покидало его ни на миг, это будоражило его сон, не давало ему передохнуть, не отпускало, подтачивало… Сейчас я с такой яркостью, поняла, что невольно прижала кончики пальцев к вискам. Я даже не удивилась, когда Николаос вдруг тихим голосом начал отвечать на мои мысли. Меня сейчас не удивило, что он понял, прочувствовал мои мысли… Селия подняла голову и напряженно слушала…

– Не только это, – сказал Николаос (я поняла, что он имел в виду убийство, нечаянно совершенное Чоки), – не только это… (мне показалось, что и Селия понимает, хотя ведь она-то ничего не знала. Я ведь не сказала ей: «Человек, которого ты полюбила – убийца». Я ведь и тогда, говоря о нем скверное, несправедливое, сознавала, что он убил ради меня, спасал меня. Это было с ним впервые: убить одного человека, чтобы спасти другого. У него тогда не было выбора. В таких случаях можно сколько угодно рассуждать, можно найти тысячу логических оправданий, но он и не искал. Он просто ушел. А ведь он хотел жить. Но это, это подточило, подкосило его. Он так мучился этими своими ощущениями, таким виновным чувствовал себя. И это чувство в конце концов перевесило, оно оказалось сильнее желания жить. Он был словно травинка. Травинка тонкая, но крепкая, сильная. И не вырвешь ее. Но коса острая резким взмахом убивает ее. Если бы мы раньше все это осознали так остро и ясно, как сейчас! Может быть, еще можно было помочь ему? А мы так мало думали об этом. Нам его невиновность казалась такой естественной.)

– Не только это, – повторил Николаос, – он всегда был таким. Всегда мучился чувством вины. Он полагал себя виновным перед своими отцом и матерью, передо мной, перед женщинами, с которыми ему приходилось бывать, перед множеством людей он чувствовал свою вину. Это было свойство натуры. Я всегда старался сгладить, смягчить эти его ощущения, сделать их совсем смутными, чтобы он едва чувствовал это, чтобы это не мучило его так сильно. И вот… То, что случилось в тюрьме, переполнило чашу, словно последняя капля. А тут и болезнь, телесная слабость… И не выдержал… – Николаос осекся и замолчал.

Селия снова опустила голову.

Я не сводила глаз с этого лежащего мертвого юноши. К этой красоте страшно было прикоснуться. Теперь я видела его как бы со стороны. При жизни так не было… Я вспомнила то, что в последнее время почти не вспоминала. Я вспомнила тюрьму; тогда он был для меня жизнью, движениями, жестами, дыханием, живым телом, я отдавала ему свое тело и словно бы рожала его на свет, он был единственным и был для меня всем, мой сын, любовник, младший брат, мое счастье, моя Вселенная…

Я почувствовала, что всем нам надо плакать. Слезы сейчас принесут облегчение душе. Простые бездумные слезы. И вот они тихо полились по щекам и облегчение пришло. Я почувствовала, что Николаос и Селия тоже плачут, легко и неслышно.

 

Глава сто сорок восьмая

Я знала, что Николаосу и Чоки, пожалуй, больше нравилось католическое христианство, потому что оно не презирало искусства, но даже искусству покровительствовало. Однако теперь Николаос попросил Теодоро-Мигеля прислать греческого священника, чтобы тот, как положено, три дня читал молитвы над умершим.

Ведь Николаос крещен был по греческому православному обряду, в этой вере он был воспитан, это была вера его родителей. Чоки, вероятно, тоже был крещен, имел христианское имя, но не похоже, чтобы в детстве его окружали слишком уж набожные люди. Но ведь после он жил в доме родителей Николаоса, молился в греческом храме. Должно быть, потому Николаос и хотел, чтобы исполнена была греческая обрядность.

Умершего перенесли в гостиную. Там был поставлен большой, вытянутый в длину стол. Столешницу застелили красивым покрывалом, тем, что было на постели прежде. Теперь Николаос скрестил мертвому другу руки на груди. Но по-прежнему мне казалось, что это еще не смерть, а какой-то странный сон-забытье. Николаос тоже заметил, что окоченения не было. Нам так хотелось наперекор логике и здравому смыслу начать согревать мертвое тело. Но врач не нашел никаких признаков жизни. Сердце не билось, ни следа дыхания… Но не было и следов тления… Тяжкий запах, который исходил от умиравшего, но еще живого, теперь исчез. Теперь от тела и лица исходил какой-то душистый прохладный аромат. Что это было? Все еще оставался мыльный запах после обмывания и пахло ладаном…

Зажгли свечи. Священник начал читать молитвы по-гречески. Николаос молился вместе с ним.

Я и Селия, мы обе поняли, что теперь нам нельзя оставаться в гостиной.

Селия хотела пойти в мою комнату. Но я подумала, что ее надо вывести на воздух, чтобы она вновь почувствовала живую жизнь. Это надо было сделать ненавязчиво, чтобы не оскорбить ее тоску, не раздражить девочку.

Я осторожно, кончиком пальца коснулась ее руки. Я понимала, что сейчас даже мое дружеское прикосновение может быть тяжело ей. Но ее рука не вздрогнула, не напряглась. Словно умерший каким-то чудом отдал, передал ей свою терпимость, мягкость, доброту. Я знала, что труднее всего быть добрым, мягким, терпимым именно в мелочах, в повседневных отношениях с близкими.

– Выйдем в сад? – предложила я.

Сейчас надо было говорить с ней как можно меньше.

– Да, – сказала она.

Я почувствовала, что она просто заставила себя произнести это «да», что ей не хочется говорить, но не хочется и обидеть меня. Ведь любая, малейшая обида, которую она нанесет, пусть даже случайно, кому бы то ни было, отдалит ее от человека, которого она любит. Теперь, после его смерти, она только начала узнавать его, только начала любить еще сильнее… В самом начале она просто не понимала, что это. Просто хотелось увидеть, видеть его, потому что было непривычно больно и была потребность унять эту свою боль, для этого надо было видеть его. А теперь, наперекор его смерти, они начали свое общение, она узнавала его…

Да, самая странная любовь – это все равно любовь, особенно когда она делает любящего мягким, добрым, терпимым…

Господи! Сколько мертвых я видела. Одна только страшная гибель Брюса Карлтона. А мой отец… А Коринна… Но сейчас у меня ощущение, будто этот мальчик – первый умерший во всей Вселенной, будто не было других смертей до этой смерти, и вот мир после этой смерти переменился; переменился сам воздух, деревья, небо… все стало другое… А любовь моей дочери – первая в этой Вселенной любовь… И что же будет теперь с этим обновленным миром? К добру или к худу все это?

В саду я не пошла рядом с дочерью, я отстала. Она хотела быть одной. Она не могла бы поддерживать даже самый формальный разговор. Ей были тяжелы любые утешения, любая забота, даже само человеческое присутствие…

Издали я видела, как она бесцельно бродит по дорожкам, останавливается под деревьями, касается стволов, чуть приподнимая тонкие руки…

Я понимала ее состояние. Это бесцельное кружение как-то успокаивало ее, притупляло боль. В тесной комнате ей было бы хуже, тяжелее.

Я не стала уговаривать ее поесть. Она уже знала, где кухня, и когда бы ей захотелось, могла утолить голод. Я ничем не хотела докучать ей.

Я почувствовала усталость. Я оставила ее в саду, вернулась в дом, в свою комнату и легла. Я и вправду была утомлена и уснула почти мгновенно.

Проснулась я освеженной. Селия стояла у окна, как в ту ночь.

– Ты не хотела бы поесть? – спросила она.

Голос ее звучал отрешенно, но чувствовалось, что она мучительно пытается говорить спокойно.

Время близилось к вечеру. Да, я чувствовала голод.

– Да, – сказала я. – Я ты?

Теперь я, кажется, могла предложить ей это.

– Я тоже. И Николаос. Он ведь там будет всю ночь… Я поспешила нарушить повисшее было молчание.

– Пойдем. Я быстро оденусь.

Теперь у нее возникла потребность говорить, обмениваться короткими, обыденными фразами.

– Николаос в столовой. Он ждет нас.

– Я уже почти готова.

Я подумала, что идея о том, что надо утолить голод, принадлежит Николаосу. Он знал, что ему предстоит ночное бдение, и сознавал, что надо иметь для этого силы.

Мы вошли в столовую.

Вместе с нами обедал и греческий священник, толстый человек лет сорока, с большой черной бородой и чуть раскосыми глазами. Обед прошел в молчании. Впрочем, несколько раз священник о чем-то спрашивал Николаоса. Он обращался к Николаосу по-гречески и тот отвечал на том же языке. При одном вопросе священник указал на нас. О чем он спрашивал? Может быть, о том, кем мы приходимся покойному и самому Николаосу, а может быть, о том, католички мы или православные. Николаос почтительно ответил ему. Священник кивнул и больше уже не смотрел на нас.

Когда мы кончали есть, Николаос сказал мне, что сейчас проводит отца Эвгениоса в гостиную, затем вернется к нам.

– Подождите меня здесь, – попросил он.

Мы с Селией снова остались вдвоем. Слуги не входили. Я знала, что они будут убирать со стола, когда мы выйдем из комнаты.

– Мама… – произнесла Селия.

Я тотчас почувствовала мучительную внутреннюю дрожь. Я поняла, что не хочу, не выдержу сейчас никаких объяснений, никаких откровенностей. Но сказать об этом дочери я не могла, не имела права. Я должна была выслушать ее. К счастью, она говорила со мной об очень простых вещах.

– Мама, – сказала она, – можно я сейчас отправлюсь домой и предупрежу, что я здесь. Наверное, отец и мама Анхела уже догадались, что я вернулась в Мадрид. Я попрошу послать кого-нибудь в деревню…

– Подожди, – я старалась говорить спокойно, – не надо излишней суматохи и суеты. Думаю, твои родители кого-нибудь пришлют сюда. Они догадаются, что ты здесь. Особенно Анхела.

– Хорошо. Если ты так думаешь…

«А может быть, ей просто хочется какого-то движения, – подумала я, – и поездка во дворец Монтойя даст ей это движение, отвлечет ее. И, в сущности, нет никаких доказательств, что Теодоро-Мигель видел Ану… Если Селия поедет во дворец Монтойя и предупредит, что она у меня, это ничем ей не угрожает».

– Поезжай, пожалуй…

– Я хотела бы пойти пешком, – она опустила глаза. Значит, ей действительно нужно двигаться, движение утишает боль. Но она боялась, что я не разрешу ей. Прежде, если бы ей не позволили, она бы стала спорить, доказывать, возражать, теперь она только молча стерпела бы; но, может быть, только тихо заплакала бы…

– Иди, – поспешила согласиться я. – Но я хотела бы послать с тобой слугу, чтобы ты все же не была одна…

Слуга, посторонний человек, не помешает ей чувствовать себя наедине со своими мыслями и чувствами.

Она согласилась идти со слугой. Но прежде мы должны были дождаться Николаоса.

Он вскоре вошел. Я видела, что он-то уже сумел справиться со своей болью, загнать ее глубоко.

– Ваша комната слишком маленькая и тесная, донья Эльвира, – обратился он ко мне. – Я велю, чтобы для Селии приготовили другую комнату.

Я знала, что поблизости от моей, других комнат нет. Значит, Селия будет спать далеко от меня. Но в конце концов, что это? Откуда у меня эти нелепые и запоздалые опасения? Она почти всю свою жизнь провела далеко от меня. В доме Николаоса она в полной безопасности.

– Так будет лучше, верно? – Николаос повернулся ко мне.

Я подумала, что помимо простой житейской заботливости, он предполагает, что каждая из нас хочет оставаться в одиночестве. И, пожалуй, он прав.

– Да, так будет лучше, – согласилась я.

Вместе с дочерью я прошла посмотреть отведенную ей комнату. Это была такая же маленькая, тесная комната, как моя. Должно быть, она служила чем-то вроде бельевой или кладовой прежде и помещалась на втором этаже. Неподалеку была библиотека. Селия заметила резную дубовую дверь и спросила, что за ней.

– Библиотека, – ответила я. – В этом доме хорошая библиотека.

Селия немного оживилась, даже встрепенулась. Она спросила, можно ли будет по вечерам и ночью здесь читать книги. Я ответила, что об этом надо спросить Николаоса.

Мы спустились вниз. Я спросила у одного из слуг, где сейчас господин Николаос.

– В своей комнате, отдыхает.

Мы, конечно, решили не тревожить его.

– Ты пока иди в дом Монтойя, – сказала я Селии – А я договорюсь с Николаосом. Думаю, он позволит тебе посидеть в библиотеке.

Селия ушла вместе со слугой, которого я попросила сопровождать ее. С одной стороны, довольно странная предосторожность. Стоит ли так оберегать девушку, которая решилась в мужском костюме проделать долгий и небезопасный путь. А с другой… Никакая предосторожность не может быть излишней.

Я подумала, что греческий священник прислан Теодоро-Мигелем. Значит, это агент Теодоро-Мигеля. Значит, теперь за нами наблюдают в открытую. Кажется, Николаос сначала хотел сам читать молитвы над умершим. Но затем все же решил соблюсти обрядность…

Я бродила по саду. В сущности, так же бесцельно, как совсем недавно Селия.

У меня не было слез. Я не могла заплакать. Я не могла тосковать и печалиться остро и мучительно. Только серая, тягостная тоска…

Вдруг я подумала, с кем сейчас мертвый Чоки. Кто остался в гостиной? Неужели Николаос оставил мертвого друга наедине со священником, агентом Теодоро-Мигеля?

Я быстро вернулась в дом. Подошла к двери гостиной. Но дверь оказалась заперта.

Я снова вышла в сад. Окно в гостиную не было занавешено. Я посмотрела. Тело покоилось на столе. Свечи горели. Но никого не было. Я заглянула в окно комнаты Чоки – тоже никого. Значит, Николаос запер дверь, а священнику также отвел какую-то комнату для отдыха…

 

Глава сто сорок девятая

Время тянулось. Я немного посидела в своей комнате. Но сидеть отупело в тесном пространстве было совсем уж мучительно. Тогда я снова ушла в сад.

Сумерки спустились. Бродя взад и вперед, я не заметила, как прошло время.

Один из слуг отыскал меня в саду и позвал ужинать. Ужинали мы втроем – Николаос, священник и я. Селия еще не вернулась. Я спросила Николаоса, можно ли ей почитать в библиотеке. Он дал мне ключ.

Сразу после ужина Николаос и священник отправились читать молитвы по умершему. Я знала, что ночь они проведут у его изголовья.

Простившись с Николаосом, я снова вышла в сад, прошла во двор, подошла к воротам. Меня уже начинало тревожить то, что Селия не возвращалась.

Один из слуг подошел ко мне и попросил пройти в дом. Я встревоженно последовала за ним.

Оказалось, вернулся тот слуга, в сопровождении которого ушла Селия.

Он прошел через калитку сбоку, поэтому я не заметила его. Теперь он ждал меня в комнате возле кухни.

– Что произошло? – спросила я. – Почему вы один?

Он все рассказал мне.

Во дворце Монтойя Селия застала Мигеля, своего названного отца. Он как раз расспрашивал слуг, появлялась ли Селия. Ему легко удалось выяснить, что она оставила в доме мужскую одежду и коня – на конюшне. Предупрежденный Анхелой, он, конечно, понял, где может находиться Селия, и собирался отправиться в дом Николаоса. Это я хорошо себя уяснила из рассказа слуги.

Судя по его словам, Мигель держался сурово. Он не бранил дочь, не выговаривал ей. Слуга пожалел девочку. Она побледнела и плакала. Мигель твердо решил увезти ее в горы. Она принялась дрожащим голосом умолять отпустить ее, но он был неумолим. Он увел ее и, вероятно, запер. А слуге он приказал возвращаться домой.

– Он ничего не просил передать мне? – спросила я.

– Нет, донья Эльвира.

Я подумала, что Мигель, которого я, в сущности, совсем не знаю, настроен дурно по отношению ко мне. Он уже давно не был тем обаятельным юношей, в которого влюбились когда-то Ана и Анхелита. Теперь он явно превратился в строгого, хотя и справедливого отца большой семьи. Конечно, я представлялась ему опасной нарушительницей семейного спокойствия. Он был из тех мужчин, что живут ради семьи. Во мне он, конечно, видел безнравственную женщину, авантюристку, лишенную твердых моральных устоев. Ну что же! Он по-своему был прав.

Он вырастил Селию. Он не хотел моего влияния на нее.

Казалось бы, я могла быть спокойна. Селия в доме своих родителей, в доме людей, которые всегда заботились о ней, лучше, чем я. Мигель увезет ее в горы, к Анхеле…

А любовь Селии? По-настоящему, я должна даже радоваться, что моя дочь уже не в доме Николаоса. Нелепо потакать ее нелепым детским страстям. Все это обычный бред юности. Все это пройдет. Она поплачет и успокоится. Именно так я должна рассуждать.

Но я не могла рассуждать так. Я вспоминала себя в юности. Конечно, моя любовь к Брюсу Карлтону была проще, естественнее, была здоровым чувством здоровой созревшей девушки к здоровому сильному мужчине. Казалось бы, ничего общего с чувством Селии к умирающему, к мертвому. Но… Любовь – это любовь… Я представила себе, в каком отчаянии она сейчас. Что она думает обо мне?

Но, может быть, я сочувствую ей и хочу помочь просто для того, чтобы расположить ее ко мне? Поэтому я пытаюсь задобрить ее, желаю потакать ее желаниям.

О, Господи, ну и пусть!

Мне надоели эти мучительные размышления, эти попытки анализа собственных чувств и поступков.

Она сейчас в отчаянии, она плачет… Она должна увидеть человека, которого она полюбила. Она должна похоронить его…

Я очнулась. Я сидела, сгорбившись на простом деревянном стуле. Я распрямилась и встала. Попросила подать мне письменные принадлежности. Быстро написала Николаосу, что Селия во дворце Монтойя и я еду, чтобы привезти ее.

Затем я велела кучеру запрягать, а записку велела передать Николаосу, если я скоро не вернусь.

 

Глава сто пятидесятая

Карета ехала быстро. В сущности, ночью в Мадриде не было так уж опасно.

Вдруг я встревожилась. Я подумала, что не успею. Мигель мог поторопиться. Возможно, он уже везет Селию в горы. Что с ней? На что она может решиться? Конечно, в горной деревне будут строго стеречь ее. Она не сможет снова бежать…

Я даже мысленно вначале не произносила это слово «самоубийство». Но именно о такой возможности я думала. Именно на такой непоправимый поступок отчаяние может толкнуть Селию. В тревоге я приподнялась на жестком сиденье, словно это могло ускорить ход кареты. Но что-то подсказывало мне, что я успею.

Я подумала о Николаосе. Я знала, что пока тело его любимого друга не предано земле, он ничего с собой не сделает. А потом?.. Будет ли по-прежнему действовать мой довод о том, что его самоубийство причинило бы страдание душе умершего?.. Да ведь Николаос не хуже меня знает все поверья о душе. И если он решится, никто не остановит его, ни мои просьбы, ни надзор Теодоро-Мигеля.

Карета остановилась. Я вышла, не дожидаясь, пока кучер поможет мне, и быстро пошла к воротам.

Прижалась лицом к прутьям узорной ограды. Никого. Привратника нет. Значит ли это, что Мигель уехал? Я велела кучеру ждать.

В этот дом я сейчас должна попасть во что бы то ни стало?

Я вспомнила о двери, из которой меня вывела Анита. Там кто-то должен быть. Та дверь всегда охраняется. Надо найти ее.

На улице тускло горели фонари. Обходить огромный дворец в поисках одной-единственной двери – нелегкое занятие.

А если пока я ищу эту дверь, из ворот выезжает карета, увозящая Мигеля и Селию?

Я бегом вернулась к воротам. Запыхавшись, подбежала. О счастье! Кучер переговаривался с привратником.

– Вот донья Эльвира, – кучер указал на меня.

– Мне необходимо повидаться с доном Мигелем! – Я снова подошла совсем близко к воротам.

Мне показалось, что прежде, чем привратник ответил, миновала бездна времени. Я уже словно бы слышала, как он говорит мне, что дон Мигель уехал. А даже если и Мигель еще здесь, наверняка привратнику дано распоряжение говорить, что уехал.

– Скажите, что это донья Эльвира, – продолжала я. – Он примет меня.

Привратник поколебался, но пошел все же докладывать о моем приходе.

Началось ожидание. Снова это тревожное биение сердца, этот озноб…

Нет, я не дам дочери страдать! Пусть я это делаю всего лишь для того, чтобы она признавала меня, пусть!

Вот показалась темная фигура привратника. Он подошел ближе.

– Дон Мигель сейчас не может принять вас, донья Эльвира. Дон Мигель просил передать, чтобы вы приехали завтра.

– Когда? В какое время? – вырвалось у меня.

– Дон Мигель не сказал…

Не сказал? Это было как пощечина. Он просто не желал меня видеть. Он презирал меня. Он даже не утруждал себя придумыванием более или менее искусной лжи. Вот как!

И вдруг в одно мгновение я изменилась. Я так долго была смиренной, терпимой. Но теперь… Нет, я не дам ему унижать меня, я не дам мучить мою дочь. Да, это моя дочь! Я не была такой уж плохой матерью. И рассталась я с детьми не по своей воле.

Вдруг мне пришла в голову злобная мысль: «Кто он такой, этот Мигель Таранто? Цыганский певец. Вообразил себя маркизом! А я, что бы там ни было, благородного происхождения!»

Но тотчас же я устыдилась. Это подло – так думать. Я не стану унижать своего противника даже в мыслях. Я понимаю его правоту и докажу ему свою…

Лихорадочная решимость охватила меня.

Привратник ушел.

– Донья Эльвира, – окликнул меня кучер, – вернемся домой?

Но в голосе его не было уверенности. Кажется, он понял, что я не собираюсь так скоро возвращаться.

– Нет, Луис, – ответила я. – Я не вернусь. То есть я не знаю, когда я вернусь. Но я не хочу задерживать тебя и лишать ночного сна. Ты поезжай домой.

– Погодите, донья Эльвира, не горячитесь (странно, неужели такая горячность в моем голосе?) Всегда можно отыскать простое решение. Я сейчас помогу вам перелезть через ограду. А после отъеду и буду ждать вас в парке у первых деревьев. Сколько надо, столько и буду ждать.

– Спасибо, Луис! – Я искренне пожала ему руку. Этот человек не считал меня безнравственной возмутительницей спокойствия, он сочувствовал мне. Это, конечно, потому, что он видел, как относится ко мне Николаос. Николаосу слуги были преданы безусловно, они видели в нем умного человека, чьи приказы логичны. А Чоки был для них – хрупким существом, нуждающимся в уходе и покровительстве. Но мягкость и явная доброта Чоки уравновешивали строгую логичность Николаоса…

При мыслях о Чоки сердце болезненно сжалось. Так и должно быть. Но сейчас я не должна расслабляться. Я должна действовать. Ради моей девочки, ради этого юноши. Мне вдруг странным образом показалось, что и теперь Чоки что-то чувствует, что-то даже осознает, что присутствие Селии может помочь ему… Это были странные нелогичные ощущения… Но мне некогда было анализировать их…

Луис помог мне перелезть через ограду. Он подсадил меня. А дальше мне помогло узорное плетение прутьев.

Я спрыгнула на землю. Оглянулась. Карета отъезжала.

Часть своей задачи я решила. Но как же теперь проникнуть в дом?

Я принялась снова обходить огромную постройку. При виде двери, выделявшейся на фоне кирпичной кладки, пыталась ее открыть. Но все двери были заперты.

Оставались окна. Я нашла чуть приоткрытое окно, взобралась по стене.

Снова мне повезло. На окне не было решеток. Я встала на подоконник и спрыгнула на пол.

Здесь мое везение изменило мне. Я упала и сильно ушибла колени. Пол был выложен мрамором. Невольно я громко охнула. Тотчас же прикрыла рот ладонью. Нет, никто не слышал.

Колени болели. Они сделались мокрыми. Значит, я ушиблась до крови. Но все равно.

Где я? Я поднялась. Снова стало очень больно коленям, но я сдержалась, прикусив губу.

Было темно. Сначала я не решалась двигаться. Но вот глаза привыкли. В окно щедро лился лунный свет. Я увидела, что стою в середине длинного коридора.

Дверей не было. Стрельчатые окна не были занавешены, некоторые были приоткрыты.

Куда я попала?

Надо идти вперед. Должна же быть дверь.

Я начала тревожиться. Дворец Монтойя – огромная старинная постройка. Поколение за поколением надстраивали и пристраивали к основному первому зданию одно крыло за другим. Здесь есть множество нежилых помещений. Как бы мне не заблудиться в этом лабиринте…

Но есть только один путь – вперед. Оставаться на месте нельзя. Я решительно зашагала вперед.

Теперь я бранила себя за свою ненаблюдательность. Ведь я уже бывала во дворце Монтойя. Почему я ничего не смогла запомнить? Сейчас мне было бы легче…

Дверь. Наконец-то! Тяжелая, дубовая. Еще издали я догадалась: заперто. Но все же надеялась. Подошла совсем близко. Уперлась ладонями. Нет, догадка была верна. Заперто.

Что же теперь?

Можно было только повернуться и пойти назад. И ничего больше.

Я повернулась и пошла назад.

Шла долго. Наконец снова уперлась в закрытую дверь.

Было от чего прийти в отчаяние.

Можно было даже заплакать. Но на меня, наоборот, напал короткий приступ нервного смеха. Я хихикала, то и дело прикрывая ладонью рот.

Потом успокоилась.

Так. Теперь нужно снова вылезать из окна и искать другой путь.

Почти все окна были заперты. Они помещались по обеим сторонам длинного коридора.

Сначала я принялась искать то самое приоткрытое окно. Затем мне пришло в голову осмотреть окна и по другую сторону. Если с той стороны, откуда я влезла, окна выходят во двор, то с другой…

Я быстро обнаружила с другой стороны целых три приоткрытых окна. Всмотрелась. Там, за окнами, было какое-то пространство.

Я взобралась на подоконник. Колени болели. Охнув, я сползла на пол. Здесь пол был теплее. Не мрамор, паркет.

Я осмотрелась.

Огромный зал. Но зал простирался внизу, подо мной. А я стояла на галерее. Быть может, когда-то здесь давались представления, торжественные приемы. На галерее размещали зрителей… или музыкантов… или часть гостей…

Но ведь каким-то образом они попадали на галерею! Что искать? Дверь? Лестницу? Как здесь темно все же.

Я медленно ощупывала стены.

Дверь! Наконец-то! Маленькая деревянная дверь!

О Господи, о счастье! – она незаперта!

Я вышла и очутилась на площадке лестницы. Осторожно, чтобы не упасть, начала спускаться.

Внизу – новый коридор. Пошла.

Новая дверь. И снова отперта.

Вот теперь я, кажется, попала в жилые покои.

На стенах укреплены были подсвечники с ярко горящими свечами. Я прошла немного. Мне стало казаться, что я узнаю…

Конечно, это покои старой маркизы, где я встретила Аниту.

Но как же мы с ней шли?

Я приостановилась, задумалась.

Вот пока я таким образом брожу, Мигель, возможно, уже уехал и увез Селию.

Но нечего думать об этом. Мне остается только одно – идти.

Но чувствовалось, что я в жилых покоях. И не только потому, что здесь горели свечи. Здесь была та теплота, что и отличает жилые помещения от нежилых.

Мне даже показалось, что я вспоминаю дорогу. Я двинулась вперед более уверенно.

Вот эту дверь я узнаю… И мне кажется, там кто-то есть.

Но лучше быть осторожной.

Я осторожно потянула за дверную ручку. Дверь подалась бесшумно.

Да, я уже была однажды в этой комнате. Но я узнала не саму комнату, а висевшую на стене картину. Это была Святая Инесса.

Я осторожно заглянула в дверь.

Я увидела человека. Спиной ко мне он сидел на стуле перед картиной. Я видела его серую одежду и рыжеватый затылок. В позе его ощущалась какая-то страдальческая сосредоточенность. Кажется, он сидел, положив ногу на ногу и обхватив колено пальцами обеих рук.

Кто это мог быть? Он не походил на слугу? Но разве я знала, кто живет во дворце Монтойя, какие тайны скрывает эта огромная постройка. Наконец, тайны могли быть у Анхелы и Мигеля.

Но сейчас мне некогда размышлять об этом. Ясно одно – не надо ни о чем спрашивать этого человека.

Я тихо притворила дверь.

Мне было немного жутковато после этой странной встречи (хотя, пожалуй, это и встречей нельзя было назвать).

Я снова принялась бродить по коридорам, теперь, к моему счастью, освещенным. Очень болели ноги.

Если бы я нашла кабинет Мигеля, или спальню… обнаружила бы его там… Это было бы лучше всего.

Или комнату, где заперта Селия… Наверняка он запер девочку.

Спустя какое-то время я начала понимать, что мои поиски напоминают поиски иголки в стоге сена. А что делать?

Снова я натолкнулась на запертую дверь и (почти неосознанно) начала стучать. Я чувствовала, что эта дверь ведет в жилую комнату, там люди…

Но все же, когда внутри начали поворачивать ключ в замочной скважине, страх охватил меня. Я едва сдержалась и не кинулась бежать.

Дверь приоткрылась. Выглянул мужчина со свечой в руке, в длинной белой рубахе. Он явно не был испуган. Может быть, потому что увидел женщину. А может быть, он и ждал женщину. Во всяком случае, он широко зевнул и щурясь, проворчал:

– Ну что ты, Пилар, колотишь в дверь, как сумасшедшая?

Но тут он окончательно проснулся и сжал подсвечник покрепче. Конечно, он ждал не меня, а другую.

Я не успела еще ответить, как он вышел в коридор и вскоре так получилось, что я стояла у стены, а он – передо мной, почти угрожающе приподымая подсвечник.

– Кто вы? Как сюда попали? – разумеется, спросил он.

А у меня уже не было страха. Я решила, что это один из слуг.

Вот и хорошо! Он проводит меня к Мигелю.

– Меня зовут донья Эльвира, – отвечала я. – Я уже бывала здесь. Я давно знаю донью Анхелу и дона Мигеля. Я вошла через дверь, которую мне показала донья Анхела. Дону Мигелю грозит опасность. Я знаю, он здесь. Знаю также, что донья Анхела и дети – в деревне. Но он должен поспешить. Проводите меня к нему. Я должна предупредить его.

Запыхавшаяся, измученная, вряд ли я сейчас выглядела благородной сеньорой. Да и мое рябое лицо… Но голос мой (я это чувствовала) звучал властно, решительно. И это решило дело.

– Хорошо, я провожу вас, – буркнул слуга.

– Только не мешкайте! Надо спешить.

– Хорошо.

Мы пошли. Впереди слуга со свечой, в своей длинной белой рубахе, за ним – я.

Я все же продолжала тревожиться. Ведь он может запереть меня. Но тут же я поняла, что это уже не имеет значения. Даже если этот человек в чем-то подозревает меня, он все равно скажет обо мне Мигелю…

Мы подошли к еще одной массивной двери.

– Вот покои дона Мигеля. Я разбужу его и доложу о вас.

(А, значит, это слуга и есть…)

– Нет, пойдемте. У нас мало времени.

– Но он, может, уже спит.

– К сожалению, придется разбудить его. Слуга открыл дверь.

Мы вошли в небольшую прихожую. Еще одна дверь, на этот раз довольно скромная. Слуга постучал.

Вышел заспанный камердинер Мигеля. (Так я предположила.)

– Пропусти нас, – обратился к нему мой провожатый.

– Что случилось?

– Важное дело.

– Да, это не терпит отлагательства, – добавила я. Я боялась, что камердинер станет спорить, захочет сначала доложить своему господину, но, к счастью (снова мне повезло), он ничего не сказал и молча открыл перед нами дверь, ведшую в кабинет. Мы вошли все трое.

Мигеля я сразу узнала. Он не спал. Он сидел за столом и что-то писал.

Слуги пропустили меня вперед. Мигель обернулся.

Я отвела взгляд от его лица, чтобы не прочесть в его чертах непреклонную решимость.

Я испугалась, что он сейчас прикажет слугам вывести меня.

– Дон Мигель, – начала я.

Я почувствовала, что он вот-вот отдаст приказание.

Но нет, нет. Он не сможет так унизить меня. Он знает, что я благородного происхождения, он знает, что это моя дочь…

Мигель кивнул мне и велел слугам выйти.

– Я позову вас, – сказал он им. Они быстро вышли.

Я чувствовала, что он смотрит на меня. Я боялась поднять глаза.

 

Глава сто пятьдесят первая

Я пыталась представить себе, какою он видит меня. Я оправила волосы. Посмотрела на ноги. На платье запеклась кровь. От разбитых коленей.

– Сядьте, донья Эльвира, – произнес наконец Мигель.

Голос его не был злым.

Я села в кресло напротив стола. Он повернул стул и теперь сидел лицом ко мне.

Но я по-прежнему избегала прямо смотреть ему в глаза.

– Как вы проникли сюда? – спросил он.

– Это долго рассказывать, – я вздохнула.

Тут же я подумала, что начинаю разговор не так уж удачно. Не звучат ли мои слова вызывающе? В сущности, зачем мне раздражать Мигеля? Разве я пришла ссориться с ним? Нет, не нужно настраиваться на ссору.

Я хотела было сказать что-нибудь примирительное, но заговорил снова он.

– Да, я понимаю, в таком доме, как этот, всегда найдется незапертая дверь. Это мое упущение.

Я решила в ответ на это просто промолчать.

– Зачем вы здесь? Что вам нужно? – продолжал Мигель уже более раздраженно.

– Моя дочь приехала ко мне, – стараясь говорить как можно спокойнее, произнесла я; он заметно поморщился, но я смело продолжала (в конце концов ведь это действительно моя дочь). – Мы решили предупредить о ее приезде. Она хотела сказать кому-нибудь из слуг во дворце, чтобы вас предупредили. Отправить посланного в деревню у меня не было возможности.

– Она уехала, не предупредив мать и меня, – заметил Мигель.

– Ее мать – я!

Конечно, это было вызывающе, но так уж пошел разговор.

– Что вам нужно? – резко и отчужденно спросил Мигель.

Я помолчала.

– Дон Мигель, мне бы вовсе не хотелось ссориться с вами, поймите! Ведь и Анхела признала мои материнские права. Ведь я никогда не отказывалась от своих детей. Обстоятельства разлучили меня с ними. Это было против моей воли. Вы это знаете. Анхела не могла не сказать вам об этом. Анхела давно знает меня. Мы вместе подвергались страшной опасности, немало часов провели в доверительных беседах. Она мне рассказала тогда о вас столько хорошего. Вы знаете, вы не можете не знать…

– Откуда вам стало известно, что Аните грозит опасность?

– Я не могу сказать. Это не моя тайна.

– Хорошо, я не могу требовать от вас отчета. Вернее всего это тайна тех проходимцев, которых вы зовете своими друзьями. Вероятно, мне остается только поблагодарить вас. – Я уловила язвительность.

– Я хотела бы, чтобы вы сейчас отпустили мою дочь со мной, – твердо сказала я.

Разыскивая Мигеля, я еще не знала, как буду говорить с ним. Но чаще мне приходил на ум доверительный разговор. Я даже надеялась тронуть его сердце, рассказав о любви Селии…

Но теперь я решила, что ничего этого не нужно. Ни к чему.

– Я не хочу оскорблять вас, – продолжила я. – Вы и Анхела сделали для моей дочери так много, что я никогда не в силах буду отблагодарить вас. Но поверьте, ничего дурного нет в том, что она побудет со мной.

– Вы знаете, в каком доме, у кого вы живете, донья Эльвира? – спросил он с горечью.

– Я живу в доме моих друзей. Да, я хорошо знаю их, знаю, что это добрые и честные люди…

– Я не хотел бы говорить о вашем знании, – перебил он меня.

Я поняла, что он намекает на мои близкие отношения с Николаосом и Чоки. Я не хотела возражать. Да и не могла. Ведь с Чоки я действительно была близка…

– И вы должны понять меня. – Мигель резко поднялся и отодвинул стул. – Я воспитывал эту девочку, как родную дочь. Почему вы не хотите понять, что мне больно видеть, как вы тянете ее в нечистый мир, оставляете в одном доме бог знает с кем!.. Да, никто не собирается отнимать у вас ваши права матери. Но поймите и меня!..

– Дон Мигель, я готова поклясться чем угодно, с девочкой не произойдет ничего дурного. Я люблю ее. Это моя дочь. Я так же как и вы и Анхела, хочу видеть ее чистой, радостной, счастливой. Я сумею уберечь ее.

– Я не имею права препятствовать вам, – сказал он. – Сейчас я приведу Селию.

– Подождите! – быстро произнесла я. – Я должна вам сказать нечто важное. Я не знаю, может быть вам известно, но все же…

Я рассказала ему о человеке, сидевшем перед изображением Святой Инессы. Я поняла, что это для него неожиданность, что он встревожен. Теперь уже он попросил меня подождать и вышел. Вероятно, он позвал слуг и вместе с ними пошел в покои старой маркизы.

Впрочем, спустя недолгое время он вернулся. Теперь он казался мне еще более встревоженным.

– Вы узнали, кто это? – спросила я.

– Я не нашел там никого. Там действительно кто-то был? Вы сказали мне правду?

Я не обиделась на него за это открыто высказанное подозрение.

– Да, я сказала правду. Я и сама встревожилась. Ведь изображенная на картине девушка очень напоминает Ану…

Я не договорила. Неужели я видела перед картиной одного из агентов Теодоро-Мигеля? Или… Е