Падение и величие прекрасной Эмбер. Книга 2

Фукс Катарина

Не одно поколение женщин всего мира зачитывалось американским бестселлером Кэтлин Виндзор «Твоя навеки Эмбер». Приключения капризной и своенравной красавицы, фаворитки короля Англии Карла II и вправду очень занимательны. Но, увы, они обрываются на самом интересном месте. Остается только гадать, что же случилось дальше с герцогиней Эмбер, последовавшей за своим возлюбленным Брюсом Карлтоном в далекую Америку. Не стоит мучить себя понапрасну. Лучше раскройте роман немецкой писательницы Катарины Фукс «Падение и величие прекрасной Эмбер», и тогда вы узнаете, что же случилось с Эмбер в Америке, как она попала в Испанию и какие невероятные приключения ожидали ее в сказочной России. Этот роман можно читать не только как продолжение «Твоей навеки Эмбер», но и как вполне самостоятельное захватывающее произведение.

 

Часть четвертая

 

Глава сто восьмая

Мы остались снова втроем, не считая детей. Анхелита, ее мать и я. Малыши тихо играли в углу комнаты. Марика что-то говорила Хуанито. Чувства мои обострились до крайности. Мне казалось, что девочка все поняла и мучительно переживает грозящую мне опасность. Мне? Но ведь если опасность грозит мне, значит, и дети в опасности. Анхелита и ее мать уже отдалились от меня. Страшное слово «инквизиция» оказало на них свое влияние. Я не винила их. Я знала, что такое «инквизиция». Тайный страшный суд, могущий за малейшее свободомыслие приговорить к сожжению на костре. Анхелита и ее мать родились и выросли с этим страхом перед инквизицией. Они по-прежнему рады были бы помочь мне, но теперь они сознавали свое бессилие. Они начали бояться за себя. С человеком, которого преследует инквизиция, было опасно связываться.

Итак, все кончено. Я одинока и обречена. Все кончено!

Но оказалось, я слишком дурно думала об этих смелых женщинах.

– Надо что-то придумать, – тихо и сосредоточенно проговорила Анхелита, скрестив руки на груди, – Эльвире мы не можем помочь, надо попытаться спасти хотя бы детей.

Я подумала, что мать сейчас начнет отговаривать ее, станет говорить, что в таких обстоятельствах лучше позаботиться о себе. Но ничего подобного. Старуха только погладила дочь по плечу и задумалась.

– Да, надо спасти детей, – наконец решительно произнесла она.

Затем быстро приблизилась к двери. Мы с Анхелитой замерли. К счастью, дверь оказалась не заперта. Я лихорадочно перебирала возможные варианты. Ах, если бы и дверь, ведущая на улицу, оказалась отперта! Но мы ведь даже не знаем, где она находится. Боже! Нет, нечего и думать о том, что мне удастся бежать вместе с детьми…

– Я спущусь, поговорю с нашей хозяйкой, – мать Анхелиты уже отворила дверь и стояла на пороге.

Я лишь бессильно кивнула. Время тянулось томительно. Ужас терзал меня. Мне хотелось хоть как-то прервать это мучительное оцепенение. Хотелось громко закричать, ударить кулаками в стену. У меня началось головокружение. Я едва сдерживала себя.

Шаги! Неужели все кончено? Но нет, это всего лишь мать Анхелиты и наша хозяйка, зловещая старуха. Слышалось их тяжелое дыхание. Запыхавшись, они быстро поднимались по лестнице.

Мать Анхелиты вихрем ворвалась в комнату.

– Скорее, скорее! – повторяла она.

Старуха схватила за руку плачущую Марику, мать Анхелиты подхватила Хуанито. Я слышала испуганные рыдания детей, сердце мое разрывалось. Но я понимала, что медлить нельзя. Я даже не успела проститься с ними. О, если бы я знала!..

Обе женщины выбежали вместе с детьми… Горький плач, шаги…

О, как мне сейчас хотелось лишиться чувств! Но я оставалась в полном сознании. Анхелита остановилась чуть поодаль, она не пыталась утешить меня, была задумчива и печальна. Что ж, кроме моих горестей, у нее было достаточно своих.

Тяжело переводя дыхание, вернулась ее мать. У меня не было сил говорить, произносить какие-то слова. Я только молча посмотрела на нее. Должно быть, мой взгляд выразил всю бездну моего отчаяния.

Все улажено, – сказала мать Анхелиты. – Все будет хорошо, – голос ее звучал сурово. Всем нам было не до нежных утешений.

Мать Анхелиты объяснила мне, что ей удалось уговорить старуху спрятать детей.

– Я сказала ей, что потом Ана и Мигель пришлют за детьми и хорошо заплатят ей!

Можно было не сомневаться, что так оно и будет. В невольном порыве я кинулась к этой простой женщине и покрыла ее руки поцелуями. Она спасла детей!

– Не нужно, – грустно произнесла она, отводя руки.

Теперь мы молчали. Говорить не хотелось. Не было сил отвлечься, занявшись рукоделием. Солнце начало клониться к закату. В комнате медленно темнело.

Как я устала от этого ожидания! Пусть скорее свершится то, чему суждено свершиться. Усталость лишала меня последних сил. Я прилегла, не раздеваясь. Мне казалось, что я ни за что не смогу уснуть. Головная боль, словно тупыми иголками, покалывала виски.

И все же я уснула. Незаметно погрузилась в тяжелую дрему. Спала я без сновидений, голова болела и во сне. Но внезапно в сон мой ворвались громкие мужские голоса, топот сапог. Первым ощущением было – наконец-то мне что-то приснилось! Но тотчас же я открыла глаза. Нет, это наяву. Свершилось!

Голова страшно болела, руки и ноги были, словно налитые свинцом. Лежа, я особенно остро ощутила свою беспомощность и поспешила подняться. Я пошатнулась и схватилась за спинку кресла. Представляю себе, как я выглядела – растрепанная, с опухшим лицом, едва держащаяся на слабых ногах.

В комнате не оказалось ни Анхелиты, ни ее матери, ни старухи. Вокруг меня теснились незнакомые мужчины, по виду чиновники и стражники.

Вот один из них выступил вперед и приказал мне следовать за ним. Голос его резал мне уши. Я сделала несколько шагов и снова покачнулась. Стражник крепко подхватил меня под руку.

Если еще час назад время тянулось мучительно-медленно, но теперь все пошло быстро. Жизнь моя снова делала крутой неожиданный поворот, разлучая меня с людьми, к которым я уже успела привыкнуть, которые стали мне близки. Значит, я не прощусь с Анхелитой и ее матерью. Увижу ли я их снова? Дети? Когда я увижу детей? Что сталось с моим старшим сыном Брюсом? Удалось ли ему добраться до Мадрида? Помогут ли мне? А если схватят и мальчика?

Стражник поддерживал меня за локоть. Мучительная головная боль подавляла мои мысли, бившиеся в сознании лихорадочным тревожным потоком. Перед глазами то и дело возникала болезненно-алая пелена.

Я больна! Ноги заплетаются. Молодой стражник тащит меня вниз по лестнице. Я чувствую, что он даже не считает меня настоящей женщиной. О, Эмбер-Эльвира, неужели молодость окончательно прошла, жизнь кончена и ты превратилась в старуху? Горе!..

Перед глазами все заволакивается душащей пеленой. Я теряю сознание.

 

Глава сто девятая

Сколько времени прошло? Несколько раз я приходила в себя? Меня поили водой и какими-то микстурами? Это было? Да, увы. Я ужасно, унизительно слаба. Под меня подкладывают ночной горшок. Глаза не открываются, не видят. Тело одеревенело. Кажется, лицо мое гноится. Мучительный зуд. Руки связаны. Неужели это хриплое карканье – мой крик? Что со мной?..

Но, видно, отец и мать, зачавшие меня в юном возрасте, наградили дочь крепким здоровьем. В конце концов я прихожу в себя. Прихожу в себя окончательно и настолько, чтобы понять, чем я была больна. Это оспа!..

Я лежу на низкой кровати в комнате, довольно темной, но потолок, впрочем, высокий. Сейчас день. Окно высоко и зарешечено. На маленьком деревянном столе горит свеча. На стуле у постели сидит женщина. Она крепкая жилистая, вид у нее спокойный и равнодушный.

– Где я? – я не узнаю своего голоса и вспоминаю рассказ Анхелиты о том, что и ей пришлось пережить нечто подобное.

– В тюрьме, – равнодушно произносит женщина, и прибавляет. – Хотите пить?

– Нет. Я в Кадисе?

– В столице, в Мадриде.

Мадрид! Мой старший сын? Что с ним? Но я не должна спрашивать о нем. Я мучительно собираюсь с мыслями. А женщина, между тем, спокойно продолжает:

– Я тюремная служительница. Вы были больны оспой, поэтому меня приставили к вам.

В ее тоне – ни тени издевательства, почтительность ее кажется мне совершенно искренней. Значит, ее предупредили, что она ухаживает за благородной дамой. О чем же я могу спросить ее? Я в тюрьме. Будут ли меня допрашивать и о чем спросят? Впрочем, едва ли она знает, а если случайно и знает, все равно, конечно, не скажет. Я решаюсь задать лишь один, один из насущных для меня вопросов:

– У тебя есть зеркало?

– Да, – она берет маленькое зеркальце со стола и протягивает мне.

– Посвети, – прошу я.

Она берет свечу…

Я всматриваюсь в свое отражение. Значит, теперь это и есть я. Значит… К счастью, глаза видят. Но щеки покрыты рябинами, кожа стянулась… О, как поредели волосы… Все кончено! Я больше не женщина…

Я даже не могу сказать, что меня охватило холодное тупое отчаяние. Я просто ощущаю усталость от жизни. Мне ничего не нужно. У меня больше нет желаний. Мне все равно. Я внезапно состарилась. Я буду влачить жалкое существование, как растение, без чувств, без мыслей. Влачить жалкое существование? О, это еще было бы лучшим вариантом! Но, возможно, мне предстоит погибнуть в пыточных застенках или сгореть на костре… А, все равно!..

Я возвращаю тюремной служительнице зеркало. Проходит еще несколько дней. Пока никто не беспокоит меня. Я поправляюсь. Женщина прислуживает мне. Она молчалива. Да я и не спрашиваю ни о чем. Силы возвращаются ко мне. Здоровье мое восстанавливается с каждым днем. Но странно, это происходит как бы помимо моей воли. Сознание мое по-прежнему парализовано безразличием. Меня хорошо кормят – вареное мясо, куриный бульон, фрукты…

Я не думаю теперь ни о своей судьбе, ни тем более о детях. Санчо, смерть Коринны – когда все это было? Вся моя жизнь – уж не приснилась ли мне она?..

Мысли мои обращаются к моей юности. А это было? Неужели? Я вижу ту, прежнюю Эмбер, пышную цветущую красавицу, страстную, расчетливую и, да, да, глупую… Оспа! От оспы скончались младший брат и сестра моего венценосного возлюбленного Карла II. Я вспомнила, как захворала оспой одна из его фавориток, Френсис Стюарт, герцогиня Ричмонд. Она была изумительно хороша, по-детски наивна и обаятельна. У нее был прелестный смех. Сплетничали, будто она не желает отвечать на страсть короля. Тем не менее, само ее существование крайне беспокоило давнюю пассию его величества Барбару Каслмейн. Со мной леди Каслмейн еще как-то мирилась, понимая, что я хищница не хуже ее самой. Но Френсис Стюарт она решила уничтожить.

Кажется, только Карл II не знал, что болезнь красавицы вовсе не была случайной. Леди Каслмейн удалось подкупить служанок герцогини Ричмонд и те подали ей полотенце, которым утирался больной оспой.

Френсис осталась жива, но лицо ее утратило свою прелесть. И что же дальше? Дело приняло самый неожиданный оборот. Изуродованная красавица охотно ответила на страсть его величества. А сам король? Теперь он, казалось, полюбил ее еще сильнее…

Но почему вся эта история пришла мне в голову? Я поняла. Значит, в глубине души я все же не теряю надежды на то, что мое женское очарование не погибло окончательно. Что ж, остается лишь надеяться.

Я окончательно поправилась. По-прежнему мне прислуживала молчаливая тюремщица. Она принесла мне чистое платье, достаточно скромное, из тонкой черной шерсти.

И вот однажды утром, тотчас после завтрака, за мной явился стражник. Я молча подчинилась его приказу. Он должен был препроводить меня на допрос в канцелярию.

Стражник шагал следом за мной. Я шла по темному коридору. Ни о каком побеге и речи быть не могло.

 

Глава сто десятая

Мы подошли к двери, обитой железом. Стражник крепко схватил меня за локоть и постучал в дверь костяшками пальцев свободной руки. За дверью явно ждали этого тихого стука. Дверь тотчас распахнулась.

Я очутилась в просторном помещении. На широком столе ярко горели свечи в простых подсвечниках. В комнате находилось несколько человек. Некоторые из них носили темную монашескую одежду. Мой провожатый вышел, дверь захлопнулась.

Один из монахов занял место за столом. Он сидел прямо, эту прямую посадку еще подчеркивала прямая спинка деревянного кресла с подлокотниками. Я быстро глянула вокруг. Слава Богу, орудий пытки не было видно! В большом камне пылали поленья. От каменных стен тянуло холодом. Сидевший за столом обратился ко мне по-английски. Я вздрогнула.

– Назовите ваше имя, – четко произнес он. В наступившей тишине я слышала, как потрескивают поленья в камине. Он обратился ко мне на моем родном языке. Это говорит о многом. Он знает, кто я? Скорее всего. Во всяком случае, убеждать его, будто я испанка, называть себя Эльвирой, кажется, уже не имеет смысла.

У меня было мало времени на размышления. Нет, мне остается лишь одно – назвать себя.

– Герцогиня Эмбер Райвенспер, урожденная графиня Майноуринг, – я старалась говорить спокойно.

Теперь я поняла, почему и Анхелита, и ее мать, и старуха-преступница так трепетали при одном только слове «инквизиция». Я и сама ощутила, что здесь знают все! Если ты попал сюда, отпираться бесполезно. Ладно, скажу правду. В конце концов, я не совершила ничего дурного, я ни в чем не повинна. Но, Боже, будут ли они спрашивать меня о детях? Неужели эти жестокие люди готовы пытать детей ради того, чтобы вырвать у меня какие-то признания? И что же я скажу, если они спросят о детях? Что сказали старуха, Анхелита и ее мать?.. Но, к счастью, кажется, дети не интересовали моих мучителей.

– Вы прибыли в Кадис в сопровождении некоего Санчо Пико и его друга Этторе Биокка? – продолжал человек за столом.

Родные имена из той, прежней, теперь такой далекой моей жизни! Я почувствовала, как глаза мои увлажнились от слез.

– Да, они сопровождали меня.

– Вы плыли втроем?

Какое счастье, пока вопросы ставятся так, что я могу отвечать правдиво.

– Нет, с нами находилась моя сестра по отцу, вдова лорда Карлтона, леди Коринна, а также трое моих и двое ее детей. И, разумеется, слуги.

– Где сейчас все эти люди?

– Мне неизвестно. Я знаю лишь, что моя сестра Коринна внезапно скончалась.

Человек за столом кивнул с видом сдержанного удовлетворения.

– Где сейчас находятся дети? – спросил он. Вот! Я судорожно проглотила слюну.

– И это мне неизвестно. Трое моих детей ушли. Я положилась на своего старшего сына. Двое детей Коринны оставались со мной в Кадисе, в доме, который вам, вероятно, известен. В последние часы двери были отперты. Я воспользовалась этим и велела детям бежать…

– Почему? – коротко бросил он.

– Я… Я боялась за них.

– Чего вы опасались? Почему вы бежали? Зачем велели бежать детям?

Я снова проглотила слюну. Тут же я подумала, что это выглядит не очень красиво. Как бы я поступила прежде? Наверняка воспользовалась бы своим женским обаянием. А теперь… Я просто трепетала от страха. Да, почему я бежала? Что ответить?

– Я… Сестра скоропостижно скончалась. Я ничего не понимала. Я испугалась…

– Стало быть, вы признаетесь, что не верили в справедливость испанского правосудия? Вы не верили, что оно способно раскрыть причины странной смерти вашей сестры? Вы полагали, что наше правосудие может преследовать невинных? Или же вы виновны и потому испугались и бежали?

Он задавал все эти вопросы спокойно, не повышая голоса. Но чем спокойнее звучал его голос, тем более я чувствовала себя в ловушке. Что сказать? Как оправдаться?..

– Я не виновна в смерти моей сестры, – наконец сдавленно произнесла я. – Я ничего не знала об испанском правосудии. Теперь я убеждаюсь, что оно справедливо и не может преследовать невинных… – внезапно меня осенило. – Теперь я убеждаюсь, что испанское правосудие в сравнении с английским значительно более справедливо…

Может быть, эта лесть подействует? Или я снова сделала неверный шаг? Лицо человека за столом оставалось непроницаемым.

Он подал знак и меня вывели за дверь. Там уже ждал давешний стражник. Он увел меня в мою камеру.

Тюремщица принесла мне еду. Затем я осталась одна.

Я пыталась угадать, определить, о чем будут меня спрашивать дальше. Кажется, ясно, что дальнейшие вопросы будут связаны с трагической гибелью Коринны…

Сколько я пережила с тех пор! Иной раз мне чудится, будто Коринна просто приснилась мне. Я даже не могу оплакать ее…

 

Глава сто одиннадцатая

На следующий день меня снова повели на допрос. Самое ужасное было, что я не могла себе представить, о чем же все-таки меня будут спрашивать, чего хотят добиться. Я не знала, что я должна говорить. Где мой сын? А Санчо, Этторе, Большой Джон, верная Нэн… Конечно, их тоже допрашивали. Что они говорили? Как сделать так, чтобы мои ответы не противоречили тому, что говорили они? Увы, все это были совершенно бесплодные размышления.

На этот раз меня допрашивал все в том же помещении все тот же человек в темной рясе.

Он сидел за широким столом все в том же кресле с высокой жесткой спинкой. Я стояла перед ним. Это нервировало меня и увеличивало мою растерянность.

– Итак, – начал он, – В прошлый раз вы показали, что вам ничего не было известно о нашем правосудии? Так ли это?

– Да, – я сжала губы. Больше всего мне хотелось молчать, а раз уж это невозможно, буду говорить как можно меньше.

– Вы будете утверждать, что вам вообще мало что известно об Испании?

– Да, пожалуй, так.

– Почему же вы решили приехать сюда? Я почувствовала, что ладони мои вспотели.

– Об Испании мне рассказывали. Моя мачеха…

– А Санчо Пико не рассказывал вам об Испании?

– Да, и он…

– Какие отношения связывали вас? Да, отпираться, лгать не имело смысла.

– Близкие, – голос мой дрожал.

– Он рассказывал вам об Испании?

– Да. И мачеха.

– Поэтому вы решили приехать сюда?

– Именно поэтому.

Я все еще не понимала, чего же добиваются от меня. Но следующий вопрос раскрыл мне глаза.

– Санчо Пико много рассказывал вам об Испании?

– Да. Пожалуй.

– Он не говорил о нашей стране ничего дурного?

– Только хорошее. Он мечтал вернуться на родину. Если бы он говорил дурное, мы бы не решились поехать сюда с детьми.

– Ваша сестра находилась в любовной связи с господином Этторе Биокка?

– Нет! Насколько мне известно, нет. – А вы сами?

– Нет…

«В сущности, я говорю правду, – убеждала я себя. – Ведь наши совместные забавы вчетвером никак нельзя назвать „любовной связью“».

– Санчо Пико говорил с вами об испанском правосудии?

– Нет. Не помню.

– О святейшей инквизиции?

– Не помню.

– Не помните или не говорил?

– Пожалуй, не помню.

– В своих беседах с вами Санчо Пико хулил имя Божие?

Так! Значит, это все из-за него, из-за Санчо!

– Нет.

– Нет или не помните?

– Нет!

– Осуждал святейшую инквизицию, монахов и священников?

– Нет!

– Как вы полагаете, кто повинен в смерти вашей сестры?

– Не знаю. Если бы я знала…

– Вы полагаете, незадолго до своей гибели ваша сестра вела достойную нравственную жизнь?

– Она не совершила ничего дурного.

Он снова подает знак. Меня выводят. Допрос окончен.

В камере я начинаю размышлять. Все прояснилось. Правда, ясность эта очень уж нерадостная. Они хотят осудить Санчо! Кажется, они хотят обвинить его в смерти Коринны. Бедная Коринна! Во всяком случае, я, кажется, поняла, почему она погибла. Бедный Санчо! Как мог он быть таким недальновидным?! А я? Как могла я не понять, что в Испании он может подвергнуться преследованиям? Мне ведь достаточно известны его вольнодумные убеждения…

Коринна!.. Значит, им все же нужен был повод для того, чтобы арестовать Санчо. Конечно, нанятые в Кадисе слуги были подкуплены… Служанка, которую я тогда (Боже! как давно…) встретила, выходя из комнаты Коринны… Она отравила мою сестру… Стакан воды… Санчо обвиняется в убийстве… Я совершенно сломлена… Его я не спасу!.. А я сама?.. Удастся ли спастись мне самой? А Этторе, Нэн, Большой Джон?..

 

Глава сто двенадцатая

Новый допрос. Я чувствовала себя совершенно беспомощной.

– Итак, вы утверждаете, что ваша сестра вела вполне достойную нравственную жизнь?

– Я не знаю за ней ничего дурного.

– Не знаете, или же она на самом деле ничего дурного не совершала?

– Полагаю, что на самом деле.

Он оборачивается к одному из стражников и делает знак. Тот выходит из комнаты.

Молчание. Тишина. Только поленья потрескивают в камине. Меня знобит в тонком шерстяном платье. Что сейчас произойдет? Меня будут пытать? Принесут орудия пытки… огонь здесь… Только не это!.. Или… Меня осенила внезапная догадка. Сейчас я увижу Санчо! Это очная ставка…

То, что произошло затем, я долго вспоминала как самый ужасный кошмар в моей жизни, и понадобилось много других, еще более страшных событий, чтобы воспоминание это утратило свою ужасающую яркость…

Дверь распахнулась. Несколько стражников ввели в комнату троих – женщину и двух мужчин. Я тотчас узнала Нэн Бриттен. Руки ее были закованы в цепи, она была неимоверно худа. Ее морили голодом? Но никаких следов пыток я не заметила. Она рванулась ко мне, упала на колени, молча обхватила мои ноги, зарыдала. Ее оттащили.

Я сначала не могла узнать мужчин. Нет, это не Санчо. Преодолевая тошноту, я заставила себя вглядеться в их лица. О! Это были Этторе Биокка и муж Нэн, мой верный слуга Большой Джон.

Оба едва держались на ногах. Должно быть, их пытали, выворачивая конечности. На их лица невозможно было глядеть без ужаса. Им прижигали щипцами кожу. Глаза были выжжены, страшно зияли кровавые впадины… О!

Всех троих держали чуть поодаль от меня, перед столом, за которым расположился наш мучитель. Он обратился к Этторе:

– Вы господин Этторе Биокка?

– Да, – прозвучал слабый, до неузнаваемости изменившийся голос.

– Вы признаете, что находились в противоестественной интимной связи одновременно с доном Санчо Пико, герцогиней Райвенспер и ее сестрой, леди Коринной Карлтон?

– Да.

– Вы присутствовали при вольнодумных беседах, которые вел дон Санчо Пико?

– Да.

– Вы и сами поддерживали подобные беседы?

– Да.

– Вы и дон Санчо Пико склоняли герцогиню Райвенспер и леди Коринну к участию в подобных беседах?

– Да.

– Вы признаете, что дон Санчо Пико убил леди Коринну Карлтон посредством отравления?

– Да.

– Он хотел избавиться от нее по наущению герцогини Райвенспер?

– Да.

Я застыла в оцепенении.

Между тем кошмар продолжался.

Нэн и Большого Джона спросили, подтверждают ли они все вышесказанное. И, о ужас, они подтвердили. Пытки и мучения сломили их. Я была не вправе в чем-либо обвинять их. Меня ведь не пытали.

Инквизитор за столом сделал знак увести Этторе, Нэн и Джона. Нэн снова попыталась кинуться к моим ногам, но ей не дали. Бедная Нэн! Я от всей души простила ее. Когда всех троих увели, инквизитор снова обратился ко мне:

– А вы, ваша светлость, подтверждаете теперь все вышесказанное?

Первым моим естественным побуждением было крикнуть «нет». Затем я быстро подумала, да, могу признать, что вступила с Этторе и Санчо в интимные отношения, но буду отрицать то, что называют «вольнодумными беседами», равно как и причастность мою и Санчо к убийству Коринны. Но тотчас, к счастью своему, я вспомнила, ведь Санчо говорил, что попавший в канцелярию инквизиции не должен ничего отрицать, это только усугубит его ужасное положение. Нужно признавать все инкриминируемые тебе обвинения и каяться.

– Да, – прозвучал мой хриплый шепот. – Я все подтверждаю и раскаиваюсь искренне, – ужас развязал мне язык. – Но я умоляю, – прибавила я, – о встрече с представителями посольства моей страны…

Зачем я просила об этом? Конечно, мне откажут. Но, может быть, все же… Где мой сын Брюс? Ему не удалось добраться до английского посла?..

– Ваше желание будет исполнено, – прозвучало внезапно.

Я не верила своим ушам. Неужели я спасена?

 

Глава сто тринадцатая

Ночью я ни на миг не сомкнула глаза. Я спасена! Завтра, завтра… Меня освободят. Конечно, у них есть договоренность с посольством. Меня просто хотят попугать. Будем надеяться, что отпустят и Нэн и Большого Джона. А Этторе и Санчо? Нет, их уже не спасти. Но я все равно попытаюсь, насколько это будет в моих силах…

Утро. Наконец-то. Молчаливая тюремщица принесла мне завтрак. Я едва притронулась к пище. С нетерпением ждала я, когда же меня поведут на допрос. Но вот явился мой обычный провожатый. Я шла быстро, с гордо вскинутой головой. На мгновение я даже забыла о своих поредевших волосах, о своем изуродованном оспой лице.

Распахнулась дверь. Я смело шагнула вперед. И тотчас невольно отпрянула. В кресле рядом с креслом инквизитора сидел не кто иной как герцог Бэкингем. Да, тот самый, сумасброд, интриган, холодный циник, бывший некогда моим любовником. Его нарядный костюм, шляпа с пером, пышный завитой парик, аромат дорогих духов – все это так резко контрастировало с обстановкой канцелярии, с мрачными темными одеяниями…

Значит, герцог сделался послом в Испании. Зачем? Когда-то я была в курсе придворных сплетен и теперь мне нетрудно было догадаться. При дворе Карла II давно толковали, что герцог влюблен в совсем юную девочку, принцессу Анну Австрийскую, старшую дочь испанского короля, предназначенную в жены королю Франции Людовику XIV. Говорили, будто эта страсть – единственное, что в состоянии мучить и терзать холодного герцога… Так вот зачем он здесь!..

Бэкингем смотрел на меня сверху вниз. Я вскинула голову и храбро посмотрела прямо ему в глаза. То, что я прочла в его взгляде, совершенно выбило меня из колеи. Я ожидала встретить издевку, презрение, злобную насмешку. Но вместо этого увидела растерянность и жалость. О, как я ужасно изменилась. Я стала жалкой. Мой вид смутил герцога. Должно быть он теперь думает: «И против этого жалкого существа, против этой несчастной пародии на женщину я интригую?! На то, чтобы навредить ей, я трачу изощренность своего ума?! О, как постыдно и нелепо!»

Я снова опустила голову. Затем вспомнила о Брюсе, о своем сыне. Возможно, от герцога зависит или будет зависеть его жизнь. Я устремила на Бэкингема жалобный, умоляющий взгляд. Он посмотрел на меня все с той же жалостью и отвел глаза.

– Ваша светлость, – почтительно обратился к нему инквизитор. – Вы подтверждаете, что стоящая перед нами дама действительно герцогиня Райвенспер?

– О, да.

– Что вам известно о ее репутации, о ее поведении в Английском королевстве?

– Это весьма прискорбно, но поведение герцогини всегда оставляло, мягко выражаясь, желать лучшего.

– Английское посольство, возглавляемое вами, желает от имени Английского королевства выразить протест по поводу обвинения герцогини в безнравственном поведении и соучастии в убийстве?

– О, нет. В данном случае мы целиком полагаемся на компетенцию духовного и светского испанского судопроизводства.

С этими словами герцог поднялся, слегка наклонил голову перед инквизитором. Колыхнулись перья на шляпе. Стражник почтительно распахнул дверь. Герцог вышел, не взглянув на меня.

 

Глава сто четырнадцатая

Я сидела в своей камере, на узкой деревянной кровати, в полном одиночестве. Что теперь?

Я устала тревожиться, переживать, надеяться. Я не оплакивала Коринну. Я не думала о детях, о Санчо. Я не жалела о своей красоте, погубленной оспой. Я даже готова была умереть. Это странно и страшно, но я даже не боялась пыток. Мне было все равно.

Наутро тюремщица, как обычно, принесла мне завтрак. Я спокойно поела. Она унесла посуду. Затем в мою камеру вошли люди в темных одеждах и стражники. Один из инквизиторов приказал мне встать. Я послушно поднялась. Он объявил, что за преступления против нравственности и за соучастие в убийстве я приговариваюсь к пожизненному тюремному заключению.

– Следуйте за нами, – закончил он свою короткую речь.

И снова я послушно пошла за инквизиторами. Стражники двинулись за мной.

Я даже не думала о том, насколько несправедлив этот приговор. Что толку раздумывать о справедливости. Всегда прав будет тот, в чьих руках власть. А я? Я даже испытывала что-то вроде радости. Еще бы! Меня не будут пытать. Меня не сожгут. Разве это не повод для радости?

Мы продолжали наш путь по нескончаемым коридорам и галереям. Наконец один из инквизиторов отпер маленькую железную дверь. Мне приказали войти в помещение. Дверь за мной тотчас захлопнулась.

Да, теперь я могла бы вспомнить свою прежнюю камеру как идеал покоя и уюта. Что уж говорить о комнате в доме старухи-преступницы! Там были просто королевские покои.

Теперешнее место моего заточения представляло собой нечто вроде крохотной кельи. Неровный сводчатый потолок был настолько низок, что стоя приходилось пригибать голову. Помещение не отапливалось. От каменных стен тянуло неимоверной сыростью и плесенью. Зарешеченное оконце почти не пропускало света, зато в изобилии дарило мне холодный ветер, брызги дождя и дуновения снега. Вся обстановка моего нового жилища состояла из сосуда для известных надобностей и охапки соломы в углу.

Кувшина с водой не было. Возможно, меня хотят уморить голодом и жаждой. Впрочем, стены здесь настолько сырые, что я могу слизывать влагу. А, впрочем, долго я здесь не протяну.

Удивительно, как спокойно я думала обо всем этом.

Солома тоже порядочно отсырела. Я вытянулась и закрыла глаза, ожидая вскоре услышать возню тюремных крыс. Но крыс здесь не оказалось. Им просто нечем было поживиться здесь.

Наутро в камере чуть посветлело. Я открыла глаза. Значит, я спала. У меня не было ни гребенки, ни туалетных принадлежностей. Я провела ладонями по стенам, и когда ладони увлажнились, смочила лицо. Затем, как могла, расчесала волосы пальцами и кое-как уложила.

Распахнулась дверь. Стражник внес кувшин воды и ковригу хлеба.

– На пять дней, – сипло объявил он.

Если бы я имела глупость сейчас попытаться бежать, я бы далеко не убежала. В дверях стерег еще один стражник.

Дни потянулись за днями. Первое время я их не считала. А когда мне наконец-то пришло в голову, что хорошо бы считать, я уже не знала, сколько же всего дней прошло. Каждые пять дней мне приносили хлеб и воду. Стражник уносил сосуд для известных надобностей и возвращал мне его пустым. Не помню, сколько прошло дней, недель или даже месяцев, но у меня начали шататься зубы. Несколько зубов выпало. Зеркала у меня, конечно, не было. Однажды мне пришло в голову посмотреться в воду, налитую в кувшин, но горлышко оказалось слишком узко. Меня уже даже забавляла мысль о том, какой страшной я, должно быть, сделалась. Но мне некого было испугать моей страшной внешностью. Стражники, являвшиеся каждые пять дней, не обращали на меня ни малейшего внимания.

Я подолгу спала. Наступила осень, затем зима. Холод не убил меня. Я встретила весну. Затем меня измучила летняя жара… Затем… снова наступила дождливая осень. За осенью – зима. Затем – весна… Сколько раз повторился этот круговорот? Не знаю…

Иногда я чувствовала себя слабой и больной, не могла даже приподняться. Но я не умирала. Выздоровев, я снова вставала, пыталась ходить по своей страшной камере. Я разговаривала сама с собой, произносила бессмысленные фразы…

Однажды весной странный звук заставил меня встрепенуться. Я сидела на соломе, вытянув ноги, и тупо смотрела прямо перед собой. Было теплее, чем обычно, это доставляло мне удовольствие. И внезапно – странный звук. Кажется, я долго не могла понять – что же это такое? Что?

И вдруг поняла. Это насекомое! Я завертела головой. Да, вот он, маленький черный жук! Он бестолково кружил, тыкаясь о стены. Он погибнет здесь! Невольная жалость охватила все мое существо. Странно, я, давно уже не думавшая ни о детях, ни о себе самой, прониклась такой мучительной, до слез, жалостью к беспомощному жуку.

Я приподнялась, встала на колени, поползла по полу. Встала, вытянула руки. Чуть не ударилась о низкий потолок…

Наконец мне удалось поймать жука. Он отчаянно жужжал, царапал мои ладони острыми лапками. Не понимаю, откуда взялись у меня силы! Я ногой нащупала выступ на стене, уперлась, высунула ладонь наружу, всей кожей ощутила дуновение весеннего ветерка, свежее ароматное дуновение. Я выпустила жука на свободу. Тут нога начала скользить, я ухватилась рукой за решетку. Потеряла равновесие. Шлепнулась на солому. Мне было больно. Я ощутила кровь. На мгновение лишилась чувств, потом поняла, в чем тут дело. Решетка едва держалась в окне. Вцепившись в ее прутья, я невольно с силой дернула, и упала с решеткой в руке. Острые прутья поранили мне подбородок.

Я лежала навзничь. Ржавую решетку я оттолкнула. Над собой я видела клочок голубого весеннего неба, глядевший в незарешеченное окно. Мне казалось, что стало легче дышать.

И вдруг, словно молния, вспыхнула мысль: «Ведь это путь к свободе!»

Я поднялась на ноги, утерла кровь. Снова вскарабкалась на выступ, высунула голову и… вновь упала на солому без памяти. Солнце, небо, свет, все запахи природы лишили меня сознания.

Когда я очнулась вновь, уже темнело. Я твердо решила бежать. Я словно пробудилась от какого-то тупого оцепенения. Бежать, бежать! Чтобы хоть немного набраться сил, я заставила себя поесть, выпила воды.

Может быть подождать до завтрашнего утра? Завтра стражники еще не придут. А если вдруг придут прежде обычного своего времени? Нет, бежать сейчас же, немедленно.

Какая другая женщина в моем достаточно зрелом возрасте решилась бы на что-нибудь подобное? Обдирая локти и колени, я чудом взобралась в оконце и вылезла.

Если бы я теперь потеряла сознание, я бы непременно погибла.

Цепляясь за оконце, я едва удерживалась на узком каменном карнизе. Далеко внизу шумело море, темное, синее. Над морем ветер колебал зелень садов. Мимо меня пролетела птица. Темнело.

Я решительно начала спускаться. Удивительно, как я не сорвалась! Шаг, еще шаг. Легкий прыжок. Ноги мои увязли. Я не могла понять, что это – грязь или рыхлая земля. Я почувствовала, что лечу вниз. Изо всех сил я старалась держаться. Миг спустя я осознала, что проваливаюсь под землю. Да, да, не качусь по склону, а проваливаюсь под землю. Но почему?

 

Глава сто пятнадцатая

Я упала на что-то жесткое, больно ударилась. Раздался страшный грохот. Падение оглушило меня. Но лишь на самое короткое время. Я тотчас широко раскрыла глаза.

Я лежала на каменном полу крохотной камеры с низким потолком. Я могла бы подумать, что чудом вернулась в свою камеру, но в глаза мне бросилось зарешеченное окно. Нет!

На склоне горы я провалилась. И вот я снова в тюрьме. Обвал, вызванный моим падением, закрыл дорогу к свободе.

Все произошло так быстро. Я села на полу, ошеломленная. Но где я? В пустой камере? Тогда мое положение ужасно. Сюда не принесут ни воды, ни еды. Я погибну от жажды и голода.

В темноте кто-то зашевелился. Крыса? Нет, слишком сильные звуки. Человек!

Темное сгорбленное существо приблизилось ко мне. Из лохмотьев глянуло на меня одичалое лицо, глубоко запавшие глаза, беззубый рот, свалявшиеся космы. Женщина! Быть может, и я сейчас выгляжу так же. Смотри же, Эмбер! Любуйся наконец своим отражением…

Я не успела заговорить, не успела спросить обычное «кто вы?» Существо приковыляло поближе и заговорило. Я улавливала лишь интонации. Оно (она?) явно что-то рассказывало мне. Но на каком языке? Я не могла понять. Или это какой-то незнакомый мне язык, или просто длительное заточение помутило разум этой несчастной и она несет какую-то тарабарщину.

Мне сделалось не по себе, я почувствовала опасность. Теперь я могла с грустью вспомнить о счастливом безопасном одиночестве в моей прежней камере.

Я пригляделась. Женщина что-то держала в руках. Она улыбалась, а может, это были просто мышечные судороги. Она что-то показывала мне. Даже протягивала. Это…

Это была кость, человеческая берцовая кость.

Женщина продолжала говорить, словно бы убеждала меня. Затем, размахивая костью, двинулась ко мне. На лице ее появилось злобное сосредоточенное выражение. Вот она замахнулась. Я поспешно вскочила и ударила ее по руке. Кость выпала, шлепнулась на солому. Моя противница кинулась на меня. Она оказалась неожиданно сильной. Ногти были острыми, словно звериные когти, пальцы – неимоверно цепкими. Дыхание ее беззубого рта было зловонным – страшное дыхание зверя, питающегося падалью.

Началась драка. Она впилась когтями мне в шею. Большие грязные зубы тянулись к моему горлу. Я почти теряла сознание от страшного зловония. Отчаяние исторгло у меня крик, громкий призыв. Кажется, никогда в жизни я так не кричала…

– На помощь! На… помощь!.. А-а-а!!!

Страшное костистое тело придавливало меня. Я вопила из последних сил, как безумная.

И вдруг послышался шум бегущих ног. Не знаю, каким шестым чувством я осознала, что это человек, такой же, как я, наделенный сознанием, не обезумевший от заточения. Стражник? Что ж, пусть! Лишь бы не смерть от когтей этого зловонного существа.

Я увидела, как новый участник нашей драмы борется с моей противницей. Она извивалась, стремилась вонзить свои когти в его руки, в его шею и грудь. С силой приподняв ее, он ударил ее головой о каменную стену и отшвырнул на пол. Она лежала недвижно, словно куча лохмотьев. Я почувствовала облегчение.

Он быстро наклонился надо мной. Мои чувствительные ноздри уловили – от него еще пахло свободой. Запахи плесени, гниения, сырости еще не успели перебить этот аромат свободы, исходящий от свободного человека, который ходит на вольном воздухе, ездит верхом, носит оружие, ест яблоки…

Раздался его голос, голос человека, молодой мужской голос:

– Кто вы? Что с вами? Вы живы?

На несколько мгновений меня охватил ужас. Вот сейчас я отвечу ему, отвечу сипло, хрипло, не по-человечески. Но надо, надо заговорить.

– Я осуждена безвинно, – я старалась четко произносить слова. – Я пыталась бежать…

Он протянул руку. Я ухватилась за его теплые живые пальцы. Он помог мне подняться.

– Здесь случился обвал, – снова заговорил он, и звучание этого юношеского голоса заставляло меня плакать. – Я услышал ваши крики и бросился на помощь. Оказалось, можно пройти, переборки обрушились…

– Что с ней? – пробормотала я, указав на скорчившееся на полу существо.

Он решительно шагнул вперед.

– Осторожно! – невольно вырвалось у меня. Он оглянулся и…

Боже, он улыбнулся! Сколько веков тому назад я видела живую человеческую улыбку? Боже, Боже!.. Юная мужская, чуть простодушная улыбка… Боже!..

Я не могла сдержаться и тихо заплакала.

Он наклонился над лежащей женщиной и, приподняв костлявую ее руку, пощупал пульс. Затем распрямился.

– Мертва! – чуть отчужденно произнес он, и тотчас добавил, оправдываясь с прелестной робостью. – Я не мог иначе. Я не хотел убивать ее…

– Нет, нет, ничего, – я прислушалась к звучанию своего голоса. Чуть глуховато, но, кажется, вполне по-человечески и внятно.

Интересно, почувствовал ли он по моим интонациям, что я пытаюсь улыбнуться?

– Нам надо уйти отсюда, – он подошел ко мне.

– Куда? – я грустно подумала, что эта женственная беззащитность моих интонаций должна страшно контрастировать с моей уродливой внешностью.

– В мою камеру, – ответил он. – Здесь можно пройти.

Я покорно двинулась за ним. Спотыкаясь о завалы и осыпи, мы пробрались в его камеру. Он держал меня за руку. Я чувствовала, как дрожат его пальцы.

– Завтра придет стражник, – теперь он чуть задыхался. – Принесет воду и хлеб. Надо будет попытаться бежать.

Я кивнула. Зубы мои стучали. Боже, он услышит и что же он подумает?

Он действительно услышал и заговорил с искренним сочувствием:

– Успокойтесь! Все будет хорошо. Вы, наверное, пробыли здесь очень долго?

– Да, – я силилась овладеть собой.

– А я совсем мало. Но, честно говоря, с меня довольно!

Такая мальчишеская искренность прозвучала в его голосе, что я невольно засмеялась.

Он помог мне устроиться поудобнее на охапке соломы и присел рядом.

– Дайте мне воды, – попросила я, внезапно ощутив сильную жажду.

Он поднес мне кувшин, подал хлеб. Я поела, запила хлеб водой. Подумайте сами, после всего, что произошло, я спокойно могла есть и пить.

– Возможно, именно мне вы будете обязаны своей свободой, – сказала я.

– Почему? – спросил он с любопытством.

Я рассказала историю моего бегства. Редко кто имел такого внимательного слушателя. Он спросил, кто я.

Мне не хотелось много говорить о себе. Я сказала только, что я из далекой страны, именуемой Англией, мое имя Эмбер, что означает «янтарь» так назвала меня мать, потому что мои младенческие глаза напомнили ей янтарные глаза моего отца, которого она очень любила. Я вдова, у меня трое детей. А в тюрьму я попала, потому что влюбилась в испанца-вольнодумца; чтобы иметь повод схватить его, его обвинили в убийстве моей младшей сестры, а меня обвинили в соучастии. Должно быть, его казнили. А где мои дети и дети моей сестры, я не знаю…

– Вы так отрешенно говорите обо всем этом, – с горечью произнес он. – Я чувствую, как заточение истерзало вашу душу.

Я подумала, что он умен и в состоянии тонко чувствовать.

– Не знаете ли вы, кто была та женщина, которая напала на меня? – спросила я, чтобы отвлечь его от печальных мыслей и отвлечься самой. – Впрочем, едва ли вы можете знать, ведь здешние стражники, кажется, не очень-то разговорчивы.

– Как раз и знаю, – ответил он совсем по-детски. – Когда меня вели в эту камеру, мне сказали, что рядом, в соседней камере, – безумный гермафродит…

– Значит, это даже и не женщина! – я вздрогнула от отвращения.

– Нет, не женщина и не мужчина. Это страшная камера. Там, должно быть, давно кто-то умер, а скелет не убрали. Видели, как она размахивала костями?

Я кивнула.

Мне показалось, что он внимательно смотрит на меня.

– Они мне сказали, чтобы поиздеваться надо мной, – он сделал паузу, – ведь я осужден за преступление против нравственности.

– Я тоже, – быстро сказала я, чтобы ободрить моего собеседника.

– А то существо, – заметил он, – кажется, не совершило никакого преступления. Оно попало в заточение просто потому, что родилось не таким, как большинство людей. Бедняга!

– Да! – эхом откликнулась я.

Вдруг я вспомнила свою жалость к жуку… Теперь меня все сильнее охватывала жалость к этому юноше… Значит, ко мне возвращается способность чувствовать!..

– Я не спрашиваю вас, за какое преступление против нравственности вы осуждены, – решительно заговорил он. – Скорее всего, просто за любовь к мужчине. Я же осужден за мужеложество.

– Люди имеют право наслаждаться жизнью так, как им хочется, – громко произнесла я. – Главное, чтобы они не причиняли друг другу вреда.

– Пожалуй, – он тихо рассмеялся, затем голос его сделался робким. – До прихода стражников еще так много времени. Я так давно ни с кем не говорил. Хотите, я расскажу вам о себе?

– Да, разумеется, – с воодушевлением согласилась я.

 

Глава сто шестнадцатая

И он начал свой рассказ.

– Я родился очень далеко от этих мест, так же как и вы. Мы оба говорим по-испански, но это не наш родной язык. Мой родной язык – язык унгаров. Моя родина – унгарское королевство. Это красивая земля. Там есть и горы, и зеленые холмы, и реки, и леса, полные диких зверей. Некогда наше королевство было велико и обширно, но теперь часть наших земель принадлежит оттоманскому султану.

Вы сказали мне, что вы благородного происхождения. О себе я, к сожалению, так сказать не могу, хотя и появился на свет в большом замке. Отец и мать прислуживали в замке. По-унгарски меня нарекли Чоки, а христианское мое имя Андреас.

Я рос, играя на обширном замковом дворе, бродя по бесчисленным галереям и переходам. Хозяева гордились древностью своего рода.

Однажды в гости к ним приехал один из оттоманских полководцев. Мне было тогда лет десять. Конечно, я выскочил во двор, поглядеть на гостя.

Это и вправду было интересное зрелище. Целая кавалькада устремилась в замковый двор и заполонила его. Никогда прежде я не видел таких прекрасных горячих коней. Гости были одеты в кафтаны, затканные золотом. На головах у них красовались цветные тюрбаны. Я замер, завороженный этим зрелищем. Один из всадников заметил меня и сделал мне знак приблизиться. Я послушно подошел поближе. Он кинул мне золотую монетку. Я тотчас же побежал к матери и отдал ей дорогой подарок. Она порадовалась.

Вечером в замке был пир. На следующий день господа и их гости отправились на охоту. Затем – снова пир. Так проводили они время где-то с неделю.

Но вот настало время отъезда. Рано утром гости садились на коней. Я вертелся во дворе, разглядывая их. Вдруг тот, что дал мне монету, наклонясь с седла, что-то сказал моему хозяину. Хозяин немедленно подозвал меня, поманив пальцем. У него было много слуг и он не утруждал себя запоминанием всех имен.

– Как тебя зовут? – спросил он.

– Чоки.

– Чей ты сын?

– Конюха Милоша и прядильщицы Тюнде.

– Так вот, Чоки, – отныне это будет твой хозяин, – он показал на оттоманского знатного воина, – ты поедешь с ним. Я дарю ему тебя.

А надо вам сказать, что родители мои принадлежали семье, владевшей замком, они были крепостными людьми.

Если только что мне нравилось глазеть на занятных гостей, то теперь они стали мне казаться страшными. Мне вовсе не хотелось покидать родные места, расставаться с родителями, которых я очень любил. Из глаз моих, прямо на замурзанные щеки, брызнули горькие слезы. Я заревел в голос. Хозяин нахмурился.

– Что это значит? – резко произнес он. – Уймись и поезжай вместе со своим новым хозяином!

– Дайте мне хотя бы проститься с отцом и матерью, – попросил я сквозь слезы.

Мой новый хозяин, с любопытством следивший за этой сценой, обратился к владельцу замка:

– Дайте парнишке попрощаться с родными.

– О, вы не знаете, какими воплями и гримасами все это будет сопровождаться, Абдуллах-ага! – воскликнул владелец замка.

Кажется, оба они не желали слушать никаких воплей. Мой новый хозяин приказал одному из своих подчиненных воинов взять меня к нему на седло. Тот, в свою очередь, приказал, чтобы меня ему подали, ему не хотелось спешиваться. Кто-то из слуг владельца замка поднял меня и передал слуге моего нового хозяина.

Между тем уже успели сказать моим родителям, что меня увозят. А я был их единственным сыном и они были уже людьми очень немолодыми. Кавалькада тронулась со двора. Тут выбежали мои отец и мать и кинулись следом, рыдая в голос и причитая. Владелец замка приказал прогнать их кнутом. В результате разразился еще более отчаянный плач. Провожаемый таким образом, я покинул дом, где родился.

Меня увезли не так уж далеко. Теперь меня отделял от родителей какой-нибудь день пути. Но у меня было ощущение, что я покинул их навсегда, я бы побоялся отправиться навестить их.

Мой новый хозяин Абдуллах-ага занимал старинный унгарский замок. Это был богатый человек, но по складу своего характера скорее воин, нежели рачительный владелец имущества. Каждый день шумные пиры, празднества, охота, стрельба в цель.

Мои обязанности не были особенно обременительны. Меня красиво одевали и вкусно кормили. Я состоял при хозяине и по его приказанию подавал ему платок – утереть руки, воду в чаше и прочие мелочи.

Мне жилось довольно весело. Ежедневно я видел много новых лиц, наблюдал разные ситуации и учился понимать человеческие характеры.

Но вот судьба моя снова переменилась. Однажды вечером хозяин подозвал меня и предупредил на унгарском языке:

– Готовься, Чоки. Завтра утром ты уедешь за море. Я отдаю тебя в услужение господину Хараламбосу. Он богатый человек, купец. Он берет тебя для своего сына.

На этот раз я не плакал, а только поклонился, поблагодарил, как меня учили, и вышел.

Господин Хараламбос увидел меня на пиру, но я его не приметил. Это был приземистый человечек с быстрыми жестами. На этот раз меня и вправду увозили далеко. Я снова подумал о том, что хорошо бы проститься с родителями. Но как это сделать?

Наутро я подошел к моему новому хозяину. Я низко поклонился ему.

– Господин Хараламбос, – начал я, – я радуюсь тому, что попал к вам в услужение. Вы ведь христианин. Знайте, что и я был крещен и мое христианское имя Андреас.

Он усмехнулся добродушно и потрепал меня по щеке.

– Господин Хараламбос, – продолжал я, ободренный, – не будете ли вы проезжать мимо такого-то замка?

– Вроде буду, а зачем тебе?

– Там остались мои родители. Позвольте мне проститься с ними!

Он позволил, и я был вне себя от радости.

Он попросил у моего самого первого хозяина, владельца замка, дозволения остановиться на ночь. Тот принял гостя своего приятеля Абдуллаха-аги. Таким образом, я смог всю ночь проговорить с отцом и матерью. Они плакали и обнимали меня. Это были очень бедные люди, они ничего не могли мне дать на память о себе. И посоветовать мне они ничего не могли. Я обещал им вернуться, если смогу. Так мы простились.

– Не надо утром провожать меня, – просил я. – Мне это больно будет.

Отец и мать исполнили мою просьбу. Долго я пробыл в пути. Плыл на корабле по морю. Наконец показались стены и башни красивого города.

– Это наш Константинополис – город нашего императора, великого Константина! – сказал мне господин Хараламбос. – Эти гнусные турки захватили его и великую церковь Святой Софии превратили в свою мечеть! Они исказили само название города, и зовут его Истанбулом. Но когда-нибудь мы, византийцы, снова завладеем нашими святынями!

Так я узнал, что господин Хараламбос ненавидит оттоманцев. Но он скрывал свою ненависть под покровом лести и хитрости. Это мне вовсе не нравилось. По мне, если ненавидишь, признайся, если не любишь – скажи честно!

– А если любишь? – вырвался у меня невольный вопрос.

О Боже, неужели я снова становлюсь женщиной? Неужели все пережитое не удушило, не убило мою женскую суть?

– Если любишь? – Чоки на миг задумался, затем ответил с легким оттенком бесшабашности. – Если любишь, тоже говори об этом прямо!

Я улыбнулась.

Чоки продолжил свой рассказ.

– Господин Хараламбос приставил меня к своему сыну. Семья господина Хараламбоса была невелика – он сам, его супруга Пульхерия и их сын, мальчик моих лет по имени Николаос. Я должен был прислуживать Николаосу, но получилось так, что мы с ним сразу подружились и привязались друг к другу. Вместе с ним я учился у старого монаха, который приходил из ближнего монастыря по приказанию госпожи Пульхерии. Она была очень набожна, происходила из довольно знатной семьи и считала, что осчастливила купца Хараламбоса, сочетавшись с ним браком. Хараламбос мечтал, что сын продолжит его дело, станет торговцем. Пульхерия видела своего сына в будущем священником. Хараламбос решил пока не перечить супруге, но в дальнейшем, когда мальчик еще подрастет, настоять на своем.

Жили они в богатом доме с садом. Это было мало похоже на безалаберную замковую жизнь на широкую ногу моего первого хозяина или Абдуллаха-аги. В доме госпожи Пульхерии всюду чувствовались рука и глаз рачительной хозяйки. Все было таким чистым и уютным, слуги держали себя скромно и проводили время за работой.

Госпожа Пульхерия не любила многолюдства, мешавшего ее молитвенному сосредоточению, которому она любила предаваться в часы, свободные от надзора за домашним хозяйством. Она держала в доме совсем немного слуг. Один из них был человеком особенно примечательным. Звали его Михаил, сын Козмаса. Родом он был из далекой снежной Московии. В раннем детстве покинул он родину, много странствовал, сначала с родителями, затем один. Он знал множество языков, прочел, казалось, все на свете книги. В доме господина Хараламбоса он был назначен ведать домашней библиотекой. Когда он начинал говорить, невозможно было уйти недослушав.

Монах по повелению госпожи Пульхерии толковал Николаосу и мне только о божественном, читал нам лишь труды отцов церкви. Он учил нас, что земная жизнь – тленна и преходяща, она всего лишь ступень, отделяющая нас от жизни вечной. Но Михаил, сын Козмаса, говорил нам иное. И глаза его сверкали странным огнем. Он уверял, что жизнь прекрасна и преисполнена наслаждений, что сама по себе жизнь представляет огромную ценность. Он повел нас в отведенную ему комнату и показал маленькие мраморные статуэтки обнаженных мужчин и женщин, показал чудесные сосуды, где на черном фоне были изображены красные фигурки людей, дышавшие такой живостью и подвижностью.

– Это сделали твои предки, – говорил он Николаосу.

Он рассказывал нам о странах Европы, где поэты в прекрасных стихах воспевают женскую красоту и любовь. Он читал нам стихи и слушать его было так чудесно!

А еще московит Михаил, сын Козмаса, умел рассказывать удивительные истории, такие занимательные, что все просто диву давались.

Однако кончилось все это плохо. Госпожа Пульхерия сочла, что он дурно влияет на ее сына, и приказала московиту покинуть ее дом. Мы, Николаос и я, плакали, расставаясь с ним.

– Оставь мне хоть несколько своих книг, – упрашивал Николаос.

– Нет, – ответил московит, – я дал слово твоей матери, что ни одной своей книги тебе не оставлю. Она догадалась, что ты будешь просить меня об этом и взяла с меня слово. Но… – Михаил помолчал и лукаво улыбнулся. – Относительно Андреаса я никакого слова не давал.

В доме госпожи Пульхерии меня звали моим христианским именем, только Николаос наедине звал меня «Чоки». Мы с ним тотчас поняли, что имеет в виду московит. Да, он дал слово и не может подарить книгу сыну госпожи Пульхерии, зато он может сделать такой дорогой подарок мне!

Так он и поступил. И оставил мне несколько своих книг. А после покинул дом госпожи Пульхерии, и больше я никогда с ним не встречался.

Но мы с Николаосом помнили его. В часы, свободные от занятий с монахом, мы уединялись в комнате Николаоса, и перечитывали книги, оставленные Михаилом.

Из этих книг явствовало, что нет ничего на свете дороже и прекраснее человеческой любви.

– Я думаю, – сказал однажды Николаос, – что человек лучше всего служит Богу, когда любит другого человека.

– Да, – сразу вспомнил я, – возлюби ближнего своего, как самого себя!

– Это надо понять, – Николаос задумчиво сдвинул брови. – Любовь – очень сильное чувство, оно охватывает все твое существо. Один человек не может любить подобным образом сразу много людей. И не всякого своего ближнего ты можешь возлюбить. И ты любишь его не за какие-то его заслуги, не за его ум, или доброту, или набожность, а просто потому что любишь!

– Я согласен с тобой. Но думаю, отцу Герасимосу, который нас учит, лучше обо всем этом не говорить.

– Отец Герасимос и сам отдалился от Бога, и нас хочет отдалить. А ведь Господь – это прежде всего живая человеческая любовь!

Но мы, конечно, не стали вступать в открытый спор с отцом Герасимосом, и притворялись послушными учениками. Хотя мне подобное притворство не очень было по душе.

А между тем время шло. Мы росли, из мальчиков превращались в юношей. Господин Хараламбос действовал хитро, борясь со своей супругой госпожой Пульхерией, то есть, с ее желанием сделать Николаоса священником. Господин Хараламбос начал предлагать сыну сопровождать его в торговых поездках. Любознательный, как все подростки, тот охотно соглашался. Конечно, Николаос хотел, чтобы я ехал вместе с ним, но госпожа Пульхерия не позволяла. Сын пытался убеждать ее, что я очень предан ему и ни за что не убегу, и все же она стояла на своем. Она просто видела, что сын выходит из-под ее влияния, это огорчало ее, и сама того не сознавая, она мстила юноше и при этом всячески отстаивала и подчеркивала свои права хозяйки Дома.

Итак, у меня не было возможности сопровождать моего друга. Казалось бы, познав столько нового, увидев многообразную жизнь за стенами родного дома, Николаос должен был бы отдалиться и от меня. Но этого не произошло. Напротив, мы сдружились еще более. Ему доставляло огромное удовольствие без конца рассказывать мне о людях, с которыми он сталкивался в поездках, о городах и дорогах.

Мы были уже юношами лет по шестнадцать. В этом возрасте желания начинают волновать сердце. В книгах московита Михаила я читал о любви и о красавицах, но в доме госпожи Пульхерии не было молодых женщин. Мне позволяли отлучаться лишь в церковь, и то вместе с другими слугами, людьми далеко не молодыми и бдительно следившими за мной. Несмотря на этот докучный надзор, я ухитрялся поглядывать на женщин и девушек на улице, а в церкви только и делал, что разглядывал женскую половину. Разумеется, мы с Николаосом много рассуждали о любви и женщинах, но оставались теоретиками, а не практиками. Занятия с отцом Герасимосом прекратились, Николаос делался все более независимым.

Ему нравились постоянные разъезды, нравилось ремесло торговца. Но он мечтал о торговле необычной. Он говорил мне, что будет продавать европейцам те древние эллинские статуи и расписные сосуды, которые здесь в изобилии находили в земле. Церковь считала, что эти языческие кумиры следует уничтожать, таким образом погибало несметное число прекрасных произведений искусства.

– Я не буду жить здесь, – горячо говорил Николаос. – Я уеду в Европу! Там у меня будет богатый дом. Я соберу под кровлей этого дома множество антиков…

Разумеется, само собой подразумевалось, что я поеду с ним.

Частенько я спрашивал своего друга, чем же так манит его эта самая Европа.

– Свободой духовной жизни, – отвечал Николаос, – Там не как у нас. Там церковники не смеют осуждать людей за то, что те пишут стихи, поют песни, ходят в театры. Там никто не настаивает на том, будто жизнь бренна и греховна. Там любят жизнь!

И мне уже хотелось поскорее покинуть дом госпожи Пульхерии и начать жить!

Однажды Николаос вернулся из очередной поездки веселым и возбужденным. У меня была каморка под лестницей, но часто Николаос оставлял меня ночевать в своей комнате. Мы спали на его широкой постели, обняв друг друга, соприкосновение наших гладких, еще мальчишеских тел было приятно нам обоим. Но даже строгая госпожа Пульхерия не находила ничего дурного в этом нашем стремлении не разлучаться даже во сне. Мы были невинны.

В тот вечер Николаос позвал меня к себе. Мы уселись на полу на ковре и он принялся рассказывать. В поездке с ним действительно произошло необычайное. Видя его ум, отец предоставлял ему все большую свободу. Николаос мог бродить по улицам тех городов, где они останавливались. В гостинице познакомился он с молодым торговцем по имени Стефанос. Тот был старше Николаоса, уже женат. Стефанос предложил вечером пойти к женщинам.

– К продажным? – перебил я с любопытством.

– Да, конечно, – ответил Николаос.

Стефанос повел его в один тайный притон и там произошло важное для моего друга событие: он впервые познал женщину.

Я, конечно, узнав об этом, тотчас осыпал его градом вопросов. Мне хотелось знать решительно все: как это делается, что при этом говорится, какое удовольствие получается… Николаосу и самому хотелось говорить, он охотно удовлетворял мое ненасытное любопытство. И, конечно, он легко догадался о моем сокровенном желании.

– Ты тоже должен познать женщину! – заявил он. – Человек, не познавший женщину, это человек неполноценный. Ты не можешь быть таким…

Сказано – сделано! Наш огромный город Истанбул предоставлял нам огромное число возможностей. Теперь Николаос хорошо узнал свой родной город. С тех пор как он стал ездить с отцом и участвовать в торговых операциях, у него завелись деньги. Отец поощрял его усердие в торговых делах, отделяя ему часть выручки. Николаос не пожалел денег на мое «крещение». Он повел меня к одной из дорогих блудниц. Сам он остался на ночь с ее подругой.

Было хорошо. Вкусная пряная пища, музыка, вино, аромат благовоний в курильницах, сладость женской плоти. Мы вернулись домой лишь под утро.

Днем у Николаоса были дела, а вечером мы с ним сидели, как у нас повелось, в его комнате. Я горячо благодарил его.

– Я рад, что тебе было хорошо, – задумчиво сказал он. – Хорошо было и мне. Однако все же мне кажется, что здесь что-то не так. Это хорошая сладкая любовь, но ведь, если честно признаться, это вовсе не та любовь, о которой мы читали в книгах Михаила. Да, не та.

Я отвечал не сразу. Мне надо было подумать.

– Пожалуй, ты прав, – начал я. – Но почему не та – вот вопрос! Неужели потому что мы имели дело с продажными женщинами?

– Мне так не кажется, – решительно возразил Николаос. – Любить можно всякого человека, и продажную женщину можно любить. Нет, я что-то другое имел в виду.

– Что же?

Он посмотрел на меня с внезапным смущением, лицо его залилось румянцем. Он, казалось, не находил себе места. Вот он скрестил пальцы рук, затем вдруг кинул руки на колени. Затем подтянул колени к подбородку (мы сидели на ковре)… Затем откинулся к стене…

– Ну хорошо! – он глубоко вздохнул. – Я скажу тебе. Понимаешь, когда я был с женщиной, мне было так сладко, как бывает, когда наслаждаешься чем-нибудь вкусным – знаешь ведь, как я люблю сладкое вино, каленые орехи, яблоки и баранину с пряностями. Вот такое приятное чувство вкусности, – он невольно рассмеялся, и я вслед за ним. – Вот такое приятное чувство вкусности, – повторил он, – я испытывал, когда мои губы целовали упругую женскую плоть, когда мои ноздри обоняли женские запахи, когда язык мой проскальзывал в поцелуе к женской гортани, когда мои зубы покусывали напряженный сосок.

Я уж не говорю о том вершинном моменте, когда отвердевший мой член входил в сладкое женское лоно и сознание мое мутилось в судороге наслаждения… – он прямо посмотрел на меня, щеки его раскраснелись еще более.

– Теперь, благодаря твоей щедрости, я и сам это знаю, – тихо проговорил я и кивнул ему.

– Но ведь это совсем не та любовь! – произнес он почти с отчаянием, – совсем не та…

– Почему?.. – осторожно спросил я, начиная волноваться.

– Потому что… – он на мгновение прикусил верхнюю губу, затем продолжил решительно, – потому что я знаю: бывает и другая любовь. Потому что есть ты!

Глаза мои широко раскрылись. Я пытался понять, что происходит со мной. Я прикрыл своей ладонью его ладонь, я чувствовал мягкое Тепло его руки. Он бережно взял мою ладонь и с нежностью смотрел на нее.

– С тобой все иначе, – заговорил он, не поднимая глаз от моей руки. – Мне хочется долго-долго смотреть на тебя, каждый твой жест умиляет меня, ты кажешься мне таким беззащитным, хочется согреть тебя, укрыть от бед. Хочется длить это общение с тобой долго-долго. Каждое прикосновение к тебе – неимоверная драгоценность. Сердце мое вздрагивает от сладкой боли, губы мои горят, когда прикладываются едва-едва к твоей щеке. Я хочу, я умираю от желания слиться с тобой воедино. Я не знаю, как это может произойти, но мне кажется, что если это произойдет, у меня будет ощущение, будто я обладаю всей Вселенной, одновременно являясь ее непреложной частицей… – Николаос внезапно оборвал свою страстную речь, резко повернулся, вытянулся на ковре и уткнулся пылающим лицом в свои скрещенные ладони.

Мне было странно, сладко и горделиво. Все эти чувства в нем вызвал я. Что же такое я? Неужели я – такое удивительное существо? А он? А что я чувствую к нему? Я чувствую его силу. Да, он сильнее меня. Но он беззащитен передо мной и эта его беззащитность трогает, умиляет меня. Мне хочется одарить его радостью, тогда я и сам стану радостным. Мне… мне хочется слиться с ним…

Я наклонился, потом положил голову на ковер, прижался щекой к щеке моего друга. Он протянул руки, обнял меня. Пальцы его с такой бережной нежностью касались моего тела, моей шеи, моих сосков. Он с такой трогательной торжественной серьезностью прикладывал свои горячие губы к моим губам и щекам, к моему лбу. Он целовал мои глаза. Я невольно зажмуривался, он целовал мои веки вновь и вновь.

Мы крепко обнялись. Мы наслаждались и томились одновременно. Мы не знали, как нам слиться воедино, сама природа должна была подсказать нам это…

Снова и снова мы прижимались друг к другу, в мучительной радостности сплетали руки… Снова и снова сливались наши губы…

Мы незаметно для себя порывистыми движениями раздели друг друга. Я почувствовал, как его напряженный мужской орган проник в мое тело, с этой мучительной и сладкой силой прошел меж моих ягодиц… Пальцы его, между тем, нежно и порывисто ласкали мой член… Я ощутил влажность семени… Я, не теряя сознания, погрузился в какую-то бездну сладких и мучительных ощущений… Я откидывал голову, стонал и вскрикивал…

Но вот все завершилось. Некоторое время мы лежали недвижно. Казалось, только что мы испытали всю полноту слияния тела и духа…

Николаос очнулся первым и тотчас принялся нежно и бережно ухаживать за мной. Мне было неимоверно приятно ощущать эту ласковую бережность. Он перенес меня на постель, заботливо укрыл покрывалом, затем тихо лег рядом со мной и мы уснули в объятиях друг друга…

С тех пор мы еженощно предавались наслаждениям. Мы изучили каждый вершок, каждый участок наших тел, мы наслаждались полно и сильно. Мы находили все новые и новые способы телесной любви. Но и души наши сливались в любовных порывах. Мы без устали могли часами разговаривать, беседовать о философии, об искусстве. Мы даже иной раз спорили, но и это доставляло нам наслаждение. Иногда мы отправлялись к женщинам и получали от женской любви такое же удовольствие, как от вкусного сытного обеда…

Услышав это, я невольно улыбнулась. Чоки в полутьме уловил мою улыбку и улыбнулся в ответ. Меня не обижало его мнение о женщинах. Я признавала именно сейчас, как никогда прежде, все виды любви и наслаждения, лишь бы они не были связаны с насилием, с грубым вмешательством в чужую жизнь… Мне было так хорошо сидеть рядом с этим юношей, слушать его голос, улавливать запахи его тела, запахи молодости и здоровья… Между тем он продолжил свой рассказ.

– Когда Николаосу приходилось уезжать, мы расставались в отчаянии. Странно, но, кажется, никто не понимал, какие чувства и отношения связали нас. Госпожа Пульхерия уже знала, что окончательно утратила власть над сыном. Она искренне любила его, но, должно быть, самолюбие все же одолевало, и она, показывая свою власть если не над сыном и мужем, то над домом, не желала отпускать меня вместе с моим другом.

Теперь я исполнял в доме ту же должность, что и некогда Михаил, сын Козмаса, моим попечениям была вверена библиотека. Когда не было со мной Николаоса, я проводил время за книгами. По моей просьбе госпожа Пульхерия приглашала в дом книготорговцев. Я заказывал книги. Труды отцов церкви я ставил на видное место. Книги из Европы прятал в комнате Николаоса. Действительно, совсем другая жизнь вставала со страниц этих книг, сочиненных французами, англичанами, немцами, итальянцами, испанцами…

Как-то раз, изучая какой-то географический трактат, я внезапно понял, что, оказывается живу и жил в Европе. Более того, именно здесь, где некогда творили эллины, зародилось все то, что теперь цвело и развивалось там, на Западе. И тем не менее, и у меня, и у Николаоса держалось это упорное ощущение, что Европа – далеко, что мы не в Европе, а в каком-то отсталом затхлом мире. И, в сущности, это ощущение было верным. Но почему, почему так?

Я не переставал размышлять обо всем этом. В конце концов я пришел к выводу, что во всем виновно христианство, происходящее от религии древних иудеев. Иудейство и христианство не любят мирской живой жизни, не любят, когда творение множественно, когда все имеют право в меру своего таланта создавать стихи, картины, статуи, разыгрывать картины жизни на театральной сцене. Эти религиозные учения признают лишь одного творца и лишь несколько книг, именуемых священными. Дозволительно еще комментировать священные книги, но всякое иное искусство всячески оплевывается и предается проклятию… Но, кажется, в той Европе, о которой мы с Николаосом грезим, все иначе. Там церковь не имеет такой силы, как здесь, и не мешает людям жить…

Но сделался ли я безбожником после подобных своих выводов? Нет. Я по-прежнему истово молился в церкви. Я подолгу стоял на коленях перед иконами и молился. Я ощущал, что Господь добр, все понимает, все прощает людям, хочет, чтобы они были счастливы в своей земной жизни, и простит их земные прегрешения. И в жизни вечной люди будут счастливы по велению Господа, потому что Он желает для них всяческого счастья…

Однажды, когда вместе с другими слугами, я возвращался из церкви, нас застал сильный дождь с градом. Еще утром один из старых слуг предупреждал меня, что погода портится, но я, подобно многим юношам, мало обращавший внимания на подобные мелочи, не обратил внимания своего и на слова старика. Я одет был довольно легко, и когда вернулся домой, вскоре почувствовал озноб и жар. Николаос в то время был в отлучке с отцом.

Целую неделю пролежал я в жару и ознобе. Меня начали лечить домашними средствами: поили горячим молоком с маслом, растирали шерстью. Жар и озноб оставили меня, но еще неделю я не вставал. Затем здоровье мое, казалось, восстановилось. Во время болезни я страшно тосковал без моего любимого друга. Когда же он вернется?

Миновала еще неделя. Я снова начал недомогать. Теперь меня мучила слабость. В иное утро я не имел силы подняться с постели в своей каморке. Слабость нарастала. Не хотелось ни есть, ни пить. Иногда не хотелось открывать глаза. Целые дни проводил я в каком-то полузабытье.

Душа моя не восставала против моей болезни. Напротив, я кротко примирялся. «Наверное, так нужно, – думал я. – Так судил мне Господь. Но неужели я умру, так и не увидевшись вновь с моим любимым другом? Но если так случится, значит, и это суждено мне Господом…»

Входившие в мою каморку говорили тихими голосами, жалели меня, признавали, что я обречен.

Но вот однажды, словно вихрь ворвался в мое болезненное уединение. Знакомые милые руки приподняли мою голову, знакомый встревоженный голос повторял:

– Чоки! Что с тобой? Что болит? Скажи мне! Это я, Николаос!

Губы мои шевельнулись в улыбке. Я сделал усилие и открыл глаза. Первое, что я увидел, было лицо моего любимого друга. Дело было в самом начале зимы, которая в тот год выдалась необыкновенно холодной. Впервые за много лет выпал снег. Николаос вошел ко мне с холода. Видно, он только что приехал. Пальцы его еще были холодны, щеки раскраснелись, он даже не снял еще свой теплый шерстяной плащ. Я попытался приподнять руки, взять его за руку, но мне было тяжело сделать это. Но все равно мне было радостно. Я умру, простившись с моим Николаосом. Я снова улыбнулся.

Но он вовсе не разделял моего смирения. На лице его ясно читалась энергическая тревога. Он не хотел отдавать меня смерти. Он жаждал действия, он хотел во что бы то ни стало спасти меня.

У двери стоял старый слуга. Николаос принялся отрывисто спрашивать, звали ли ко мне лекаря, чем лечат меня. Он заметил, что я лежу на свалявшейся подушке, на грязной простыне. Старик отвечал, что лекаря ко мне не звали, да и незачем, ведь по всему видно, что я скоро умру, мне не лекарь нужен, а священник-исповедник.

Николаос не стал тратить время на споры с ним. Он поспешно поднял меня на руки. Я заметил, что на его лице выразилась еще большая тревога. Я ведь очень исхудал, сделался совсем легким. Когда он взял меня на руки, голова у меня сильно закружилась, перед глазами все заволоклось темной пеленой. Я потерял сознание.

Очнулся я в его комнате. Здесь было просторно, мне легче дышалось. Я лежал на ковре. Ни есть, ни пить мне по-прежнему не хотелось. Но не хотелось и огорчать Николаоса. Он принес мне молока с медом и сладкое вино. Я заставил себя сделать несколько глотков. Он уговаривал меня отпить еще, но, заметив страдальческое выражение моего лица, отказался от своего намерения.

Слуги принесли корыто с теплой водой, мыло и полотенца. С помощью старого слуги Николаос вымыл меня. Я то забывался, то снова открывал глаза. Мне было приятно в теплой воде. Старик печально качал головой. Он явно полагал, что Николаос понапрасну хлопочет о спасении моего тела, и что лучше спасать мою душу, призвав ко мне священника. Но мой друг полагал иначе, он думал, что моя душа и мое тело – это нечто единое, и спасал их по-своему.

Он осторожно растер меня и уложил на свою постель. Слуги унесли корыто. Он снова поднес мне молоко. В угоду ему я сделал несколько глотков. Теперь он стал давать мне пищу и питье через малые промежутки времени, я глотал понемногу, и это подкрепило меня. Я мог подольше оставаться с открытыми глазами. Он устроил себе постель на ковре, на полу, чтобы не отлучаться от меня.

Я лежал в той самой комнате, на той самой постели, где мы провели столько часов, полных радостного наслаждения. Мне вдруг захотелось, чтобы он лег рядом со мной. Он тихо лежал на полу; должно быть, уснул. В комнате было полутемно, только лампадки теплились перед иконами. Вдруг Николаос поднялся. Он во сне почувствовал мое желание. Вот он присел на край постели и лицо его склонилось ко мне.

– Ляг… со мной… – с трудом выговорил я.

Он с таким трогательным послушанием лег рядом и осторожно обнял меня. Я был очень слаб. Не хотелось мне телесных утех. Но когда мой любимый друг так нежно обнял меня, возникло у меня ощущение, будто мое тело обрело некие члены, до сих пор недостававшие ему. Мне чудилось, будто я уже выздоравливаю. Я уснул в его объятиях.

Госпожа Пульхерия возмущалась тем, что сын едва успел перемолвиться с ней несколькими словами, и все свое время отдает уходу за мной. Но господин Хараламбос убеждал ее, что в этом нет ничего дурного, это всего лишь проявление милосердия. Наутро явились лекари, которых призвали по приказанию Николаоса. Они стали предлагать различные методы лечения. Мой друг сразу отверг кровопускания и прижигания, он боялся, что мне причинят излишнюю и бесполезную боль. Стали меня лечить травяными настоями, микстурами и притираниями. Порою мне делалось легче. Но затем слабость вновь одолевала меня. И по-прежнему я не в силах был подняться с постели.

Николаос не отлучался от меня, преданно ухаживал. Однажды я проснулся и увидел его лицо, склонившееся к моему. Теперь он показался мне немного похудевшим, щеки темные и колючие. В глазах – тревога. Вдруг мне подумалось, что и я выгляжу таким же. Я с трудом поднял руку и пальцем коснулся его темной колючей щеки. Он сделал то же самое и тронул мою щеку. Мы вглядывались друг в друга, словно служа друг другу самым верным зеркалом. Глаза наши выражали тревожную пытливость, словно вглядываясь вот так друг в друга, мы могли проникнуть в тайны бытия. Затем оба мы разом улыбнулись.

Николаос спросил меня, не хочу ли я, чтобы он побрил мне щеки.

– Нет, – тихо ответил я. – А ты?

Тогда он сказал, что дал зарок не бриться до моего окончательного выздоровления.

– Сделаем это, когда я поправлюсь, – сказал я.

В глубине души я не верил, что выживу, и говорил это просто для утешения друга. Но глаза его вспыхнули радостью. Ведь впервые я высказал надежду на свое выздоровление.

Наконец Николаос решил пригласить врача-француза, о котором был наслышан от других лекарей. Госпожа Пульхерия возражала против того, чтобы в ее дом входил «латинянин». Николаос сказал ей, что глубоко ее почитает, но если умру я, умрет и он, он воззвал к ее милосердию. Она, польщенная тем, что сын все же дорожит ее мнением, уступила.

Этот врач хорошо говорил по-гречески. Он был уже не первой молодости, лицо смуглое, продолговатое, глаза большие, чуть запавшие. Лечение у него стоило недешево. Он лечил самого султана и его семью. Звали этого человека – Амбруаз. Я подумал, что и это имя – эллинское по происхождению. На нем была черная куртка с большим накрахмаленным белым воротником, на ногах – черные чулки из плотной шерсти и темные сапоги.

Врач осмотрел меня. Он сказал, что я перенес тяжелую простуду, перешедшую в воспаление легких. Он добавил, что я теперь страдаю болезнью легких, которая может свести меня в могилу.

– Что же делать? – взволнованно перебил его Николаос.

Господин Амбруаз снова начал спрашивать, как меня лечили до сих пор. Николаос отвечал, стараясь ничего не пропустить.

– Этого больного надо увезти высоко в горы, – сделал наконец свое заключение врач. – Ему должны помочь горный воздух и сухой холод.

Николаос поблагодарил и заплатил за совет. Он почтительно проводил врача, затем вернулся ко мне.

– Надо мне скорее увезти тебя, – озабоченно сказал он.

От слабости я не мог говорить. Мне не хотелось ехать. Хотелось лежать с закрытыми глазами и постепенно уходить в небытие. В доме полагали, что Николаос напрасно мучает меня лечением, задерживая насильно в моем бренном теле бессмертную мою душу, уже готовую к новой жизни. Теперь я и сам готов был согласиться с ними. Я думал о том, что мой друг так доверился этому врачу, потому что врач «европеец». Я ощутил странное раздражение. Я не хотел этого «европейского» исцеления, я хотел умереть в своей «восточной» вере, призывающей к отрешению от мирской жизни. Я сознавал, что раздражение это глупо и несправедливо. Но оно существовало во мне и я не мог сделать вид, будто его не существует.

Николаос готовился к нашему дальнему путешествию. Он заказал для меня крытую повозку, нанял телохранителей. И вот в одно утро меня, тепло укутанного, вынесли на носилках и уложили в повозку. Впервые за время моей болезни меня вынесли на воздух. Разумеется, я лишился чувств. Домашние, видя это, вновь и вновь повторяли, что Николаос грешит, силком держа мою душу в истомленном моем теле.

Николаос простился с родителями. Мы поехали. Он ехал верхом рядом с моей повозкой.

Это путешествие я проделал в полузабытье и, стало быть, почти ничего о нем не помню. Мы останавливались в каких-то гостиницах, на постоялых дворах, иногда мне становилось совсем плохо. Николаос пережил со мной немало горя. Подумайте о том, что он переживал, видя меня почти при смерти и полагая себя виновником моего состояния…

Но врач оказался прав, и высоко в горах я начал поправляться. С помощью слуг Николаос приспособил под жилье заброшенный дом. Оттуда где-то за день пути можно было добраться до ближайшей деревни. Там мы запасались провизией. Так прожили полгода. Здоровье мое улучшалось с каждым месяцем. Сначала я стал сидеть в постели, затем ходить. Прошло еще время, и мы уже совершали пешие прогулки. У меня появился аппетит.

Оба мы возмужали. Округлые густые бородки украсили наши вновь округлившиеся лица. Ноги и руки налились силой. Однажды вечером мы сидели у очага, пили подогретое вино и заедали печеными каштанами.

– Я твой вечный должник, Николаос, – просто сказал я. – Ты спас меня. Теперь я буду жить дальше. Так судил Господь.

– Господь судил нам быть деятельными и изо всех сил противиться смерти, – Николаос погладил меня по плечу. – Но я о другом жалею. Я ведь и сам удивился, какие силы пробудились во мне, пока я спасал тебя. Я жалею о том, что нет у меня сил для спасения других людей.

– Ну, ты ведь не Христос, – я улыбнулся. – Мы с тобой любим друг друга, а любить с такой же силой еще людей нам, должно быть, не дано. Но представь себе, Николаос, Богочеловека на Земле, у которого такая сила была!

Мы замолчали. Здесь, высоко в горах, мы ощутили, что такая сила возможна, но как же она велика и величественна… Человек, в котором воплотилась Божественная суть, и который может любить с такой силой всех людей. Дух захватывает от одной только мысли!..

– Мы уедем, – сказал Николаос, – Родители согласятся на наш отъезд. Ведь когда-то и отец покинул дом своих родителей, чтобы начать самостоятельную жизнь. Родители поймут меня.

И действительно родители Николаоса отпустили нас. Конечно, госпожа Пульхерия какое-то время противилась, но в конце концов и она смирилась.

Помню, незадолго до отъезда случилось так, что Николаос с гордостью сказал старому слуге:

– Видишь, я спас Андреаса. Господь ждет от нас проявлений силы и энергии, а не вялого смирения.

– Кто знает, молодой господин, – хмуро заметил старик. – С помощью всемогущего Бога нашего или же с помощью дьявола спасли вы вашего друга.

Николаос в ответ только пожал плечами. Спорить со стариком он не хотел. Кроме того, он оценил смелость старого слуги, ведь тот решился возразить своему господину.

Позднее я спросил Николаоса, что он думает о словах этого человека.

– Он не единственный. Многие полагают, будто любовь, сила, действенность в жизни нашей – это все от дьявола. А мне порою кажется, что дьявол – всего лишь выдумка трусов. Нет дьявола, есть только Бог, и он любит нас и хочет помочь нам!

Я обнял моего друга…

И вот мы отправились в нашу мечтанную Европу. Мы посетили не одну страну. Николаос вел прибыльную торговлю. Много мы видели и хорошего и дурного. Но я должен признать, Европа – это некий универсум, это при всех своих недостатках – то лучшее, оптимальное, что выработалось, чтобы хоть как-то сохранять свободу отдельной личности в обществе, в государстве. И когда нас пытаются убедить, будто муравьиная, пчелиная общность, всяческая зависимость лучше, чище, духовнее европейской свободы; я понимаю подобные утверждения как попытку искусственного задержания нашего нормального человеческого развития…

Чоки-Андреас посмотрел на меня и снова улыбнулся. Все это он говорил словно бы и не мне. Может быть, он представлял себе своего друга Николаоса, или кого-то еще, не знаю… Но вот он отпил воды из кувшина и продолжил свой рассказ.

– Должно быть, некое бессознательное желание такой «восточной» зависимости, несвободы мы с Николаосом несли в душах своих и сами того не сознавали. Потому что жить мы захотели именно здесь, в Испании. Здесь было тепло и зелено, как в наших краях. Здесь странным образом сочетались «западная» свобода и «восточная» духовная суровость.

И вот мы обосновались в Мадриде. Николаос вел прибыльную торговлю. Несколько раз приезжал его отец, господин Хараламбос, и радовался успехам сына. Дважды Николаос ездил навещать мать. Дом у нас был большой и красивый, с внутренним двором. Мы любили мадридские театры, празднества, музыку, сборища поэтов и художников. Господин Хараламбос с тревогой спросил, как мы обходимся без православной церкви, не впадаем ли в соблазн того, что он называл «латинской ересью»… Разумеется, Николаос ответил, что ничего подобного нет. Хотя на самом деле мы и вправду охотно посещали мадридские церкви. Суровая набожность местных священнослужителей и прихожан напоминала Николаосу его родной город. Кроме того, мы уже полагали, что к Богу ведет любая вера, если у верующего чистые помыслы.

Господин Хараламбос заговаривал со своим единственным сыном и о женитьбе. Он опасался опять-таки, что Николаос женится на католичке. Но тот отвечал, что пока и не думает о женитьбе. Мы с ним и вправду о женитьбе" не помышляли.

Так жили мы и были счастливы. Разумеется, нам было хорошо известно о существовании инквизиции. Но это как бы и не касалось нас, мы жили свободно.

Не оставляла нас и наша давняя любовь к чтению. Мы по-прежнему собирали книги. Заботились мы и о своем образовании. Изучали разные науки, участвовали в ученых диспутах. Это и привело к беде.

Как-то мы проводили вечер в компании литераторов. Разговор зашел о писании любовных сонетов, затем заговорили о любви. Николаос, которому нравилось иной раз щегольнуть своим безупречным знанием древнегреческого языка, завел речь о Платоне, Сократе и Алквиаде, о том, что любовь мужчины к мужчине отнюдь не является грехом. Он так и сыпал цитатами и снискал общее восхищение. Я предпочел скромно молчать. Конечно, и я владел древнегреческим не хуже, но я вовсе не желал портить другу это маленькое удовольствие.

А дома нас ждало печальное, только что полученное известие. Тяжело захворала госпожа Пульхерия. Николаос немедленно начал собираться, чтобы выехать уже рано утром. Я должен был остаться, поскольку нельзя было бросать без надзора наши торговые дела. Утром Николаос уехал в сопровождении лишь одного слуги-грека. Они должны были сесть на корабль.

А спустя еще несколько дней, поздно ночью, в дом явились стражники и чиновники инквизиции. Я был арестован. Меня бросили в тюрьму. Я понимал, что никто из здешних моих друзей не посмеет вступиться за меня. Что же будет, когда вернется Николаос? Его схватят. Я надеялся только на то, что наши слуги были верны нам, ведь им хорошо платили. Дай Бог, чтобы кто-нибудь из них успел предупредить Николаоса о грозящей опасности, когда тот вернется…

Я понимал, что Николаос – единственный человек на свете, который любит меня и захочет спасти во что бы то ни стало. Но сейчас я искренне готов был погибнуть, лишь бы его жизнь не подверглась опасности.

Сначала мне задавали множество вопросов, касавшихся различных мелочей нашего с Николаосом быта. Я спокойно отвечал, чувствуя, что меня пытаются поймать, уличить. Но в чем? Мы с Николаосом не были замешаны ни в чем дурном.

Наконец открылось. Кто-то (наверняка кто-то из наших приятелей) давно следил за нами и писал подробный донос. Рассуждения Николаоса о философии Платона и Сократа явились последней каплей. Ведь он говорил при свидетелях, и, конечно, свидетели все подтвердят. Инквизиции боялись все.

Меня (и отсутствовавшего Николаоса) обвинили в преступлении против нравственности, в мужеложестве. И мы такими и были, только вовсе не полагали это грехом. Я так и сказал. Меня спросили, раскаиваюсь ли я. Сначала я чистосердечно ответил, что раскаиваться мне не в чем. Но когда меня привели в пыточный зал и я увидел огонь и разложенные напоказ орудия пытки, я просто испугался. Если бы, например, мое раскаяние грозило опасностью Николаосу, или даже совсем посторонним для меня людям, я бы, конечно, упорствовал. А так… я всего лишь спасал свою жизнь… И вот я покаялся. Что будет дальше? Что ждет меня? Я не строил особых иллюзий, мне не верилось, что меня вдруг отпустят. Вероятно, я всего лишь звенышко в какой-то неведомой мне цепи, всего лишь пешка в чужой, непонятной мне игре. Что им нужно от меня? Может быть, им просто предписывается арестовать и уничтожить определенное число еретиков?

Меня снова отвели в камеру, не в эту, в другую, гораздо более напоминавшую жилое помещение. Кормили меня вполне прилично.

– Со мной было то же самое, – невольно перебила я, – за мной даже ухаживали во время болезни…

Тотчас я ощутила, как приливает кровь к моим впалым щекам. Мне казалось, что в полутьме, окружавшей нас, юноша пока не мог разглядеть мое изуродованное оспой лицо. Но зачем, зачем я сказала о болезни? Как это глупо, не по-женски… Но он, разумеется, не обратил внимания на мои слова о болезни, только кивнул и продолжил свой рассказ.

– Несколько дней, – говорил Чоки, – меня не беспокоили, не водили на допросы. Я уже начинал недоумевать. Нет, обо мне не могли забыть. В чем же дело? Чего они ждут?

Наконец однажды утром после завтрака меня повели на допрос.

В комнате не оказалось никаких пыточных орудий. Инквизитор за столом был вежлив со мной. Он пригласил меня присесть. О моем «преступлении против нравственности» он не говорил. Вместо этого он вежливо спросил меня, в каких компаниях мы с Николаосом бывали, с кем встречались. Признаюсь откровенно, эти простые вопросы испугали меня. Вот оно что! Раскидывается сеть. Вероятно, все, кого я назову, будут схвачены и посажены в тюрьму. Но я не могу себе позволить сделаться виновником гибели, виновником страданий многих людей! Это противно моим нравственным принципам.

Допрашивающий заметил, что я побледнел. Я и сам чувствовал, что бледнею, даже лицу стало холодно.

– Вы напрасно опасаетесь, – сказал человек за столом. – Никто не станет сажать людей в тюрьму только за то, что они говорили с вами или с вашим другом.

Я отчетливо сознавал, что то, что я сейчас скажу, решит мою судьбу.

«Мне все равно не спастись, не выбраться отсюда, – подумал я. – По крайней мере, погибну честным человеком, никого не предавшим, никого не обрекшим на муки».

– Я не уверен в том, что никто не попадет в тюрьму из-за меня, – сдавленным голосом произнес я.

– Вы поступаете нелогично, – возразил человек за столом, сохраняя спокойствие и вежливость. – Неужели вы полагаете, что нам так трудно узнать, где, когда и с кем вы встречались? Мы легко можем все узнать и без ваших показаний. А ваше теперешнее упорство может навести на мысль, будто вы покрываете преступников…

Он говорил, казалось бы, вполне разумно. Но я уже твердо решил не вдумываться в его слова, не соблазняться их логикой, а руководствоваться лишь собственными нравственными принципами.

– Нет, я не стану говорить, – ответил я.

Он вызвал стражников и меня увели. Теперь надо было готовиться к самому худшему. Пока самым худшим в моем положении может быть пытка. А в дальнейшем? Смерть. Надо смотреть правде в глаза. Смерть. Мне не спастись. Теперь уже вопрос в том, какая смерть. Неужели самая мучительная, в пламени костра на площади? Но у меня нет выхода.

Я жалел себя и Николаоса, с болью в сердце вспоминал отца и мать. Я прощался с жизнью. Я думал, что моя жизнь уже кончена. Я стою на тропе, ведущей к смерти.

Я подумал о милосердии Божьем и принялся смиренно и горячо молиться. Я не просил Господа сжалиться надо мной. Со слезами на глазах я просил Его о жалости к тем, увы, немногим, кого мне довелось по-настоящему любить, к родителям, к Николаосу. Я просил у Господа прощения за то, что полагал своим самым страшным грехом, за то, что я любил так мало и любви моей хватило на столь малое число людей.

Наутро меня вывели из камеры. Я знал, куда меня поведут, хотя в глубине души продолжал смутно, наперекор всему, надеяться на чудесное спасение.

Но я узнал коридор, по которому меня вели. Несомненно это была дорога в пыточный зал. Сердце мое сильно колотилось. Я не готовил себя в эти минуты к тяжелым испытаниям, не думал о том, чтобы сдерживаться, не кричать, мужественно переносить боль. Все равно произойдет то, чему суждено произойти. Но говорить я не буду. Пусть я буду кричать, плакать, молить о пощаде, но я никого не назову.

В камине ярко горел огонь. В зале находились несколько человек: один из чиновников инквизиционного суда, протоколист за столом и два палача, впрочем, эти последние вовсе не выглядели устрашающе. Вообще все было так спокойно, по-деловому…

Сначала мне предложили сесть. Затем чиновник спросил меня, согласен ли я назвать людей, с которыми мне и моему другу приходилось встречаться в Мадриде.

– Нет, – ответил я, чувствуя, что голос мой звучит спокойно, с какой-то легкой грустью. Странно все это было.

Чиновник вежливо объяснил мне, что меня вынуждены подвергнуть телесному воздействию, что он назначен надзирать, следить, чтобы это воздействие производилось бескровно и без малейших злоупотреблений или жестокости. Протоколист должен был тщательно зафиксировать ход пытки.

Затем чиновник велел мне раздеться. В камине был разложен огонь, в зале было тепло. Странно, но я почему-то успокоился.

«Ну вот, – подумал, я – Теперь все пойдет своим чередом. Но одно, пожалуй, ясно: сегодня, сейчас меня не убьют».

Это соображение обрадовало меня. Да, я знал, что погибну, но я, конечно, цеплялся за жизнь.

Что было дальше? Я уже разделся и стоял. В зал вошел еще один человек. Чиновник пояснил мне, что это врач, которому надлежало следить, чтобы пытки не нанесли ущерб моему здоровью. Это сообщение заставило меня невольно улыбнуться, но в то же время вселило парадоксальную надежду…

Дальше… Меня начали пытать. Несколько раз поднимали на дыбу. После каждого раза чиновник вежливо повторял прежние вопросы. Я отказывался отвечать. Сколько времени Меня пытали, не помню. Помню, что выворачивали руки и ноги. Несколько раз я терял сознание и приходил в себя на широкой деревянной скамье, врач щупал у меня пульс, затем объявлял, что можно продолжать. Готовясь к этому дню, я полагал, что буду кричать, даже, возможно, плакать. Но человек не так уж хорошо знает себя. Я сам удивился своей стойкости. Я ни разу не застонал, не произнес ни слова, ни разу даже не вскрикнул. Причем, мне вовсе не приходилось сдерживаться, моя стойкость не стоила мне ни малейших усилий. В сущности, я даже и не чувствовал боли.

Я находился в состоянии какого-то странного возбуждения, какой-то душевный подъем, экзальтация какая-то…

Когда мне объявили, что сегодняшняя пытка завершена и позволили одеться, я быстро оделся. Я легко дошел до моей камеры. Мне принесли обед, я поел даже с аппетитом. Наконец, оставшись один в камере, я ощутил некоторую слабость. Тогда я лег на кровать. Слабость нарастала. Затем я начал ощущать мучительную тягостную боль, ныло все тело, болела каждая мышца. Вот теперь я начал громко стонать. У меня не было сил подняться с постели. Иногда боль становилась невыносимой, тогда я просто-напросто вопил. Сдерживаться я не пытался. Зачем? Уснуть я не мог. Глаза горели, словно посыпанные песком.

Утром стражник принес мне поднос с завтраком. Вместе с ним вошел давешний врач. Он посмотрел на меня, пощупал пульс, наклонившись, затем спокойно сказал, что сейчас он окажет мне помощь. Я не в силах был отвечать. Он быстро засучил рукава, раздел меня и начал массировать. Сначала было очень больно, я вскрикивал. Но вот стало легче дышать, боль уходила. Он закончил и помог мне одеться.

– Благодарю вас, – пробормотал я.

А что еще можно было сказать? Разумеется, он служил моим мучителям, но сейчас ведь он и вправду помог мне.

Врач ушел. Мне полегчало, но все равно я чувствовал себя разбитым. С трудом заставил себя сесть за стол и поесть. После завтрака снова лег в постель.

В тот день мне принесли, как обычно, и обед и ужин. Я заставлял себя есть и тотчас снова укладывался.

Вытянувшись под одеялом, изнывая от слабости и болезненных ощущений, которые хотя и стали слабее, но все равно достаточно изнуряли меня, я размышлял. В конце концов мысли мои приняли следующий оборот: ради чего, в сущности, я подвергаю себя таким мукам? Люди, имена которых я не желаю назвать, вовсе не так уж близки мне. Я мучаюсь не из-за них, но из-за собственных принципов. Другое дело, если бы опасность грозила, например, Николаосу. Тогда бы я молчал и мучился ради его спасения. А так… Что сделали бы, очутившись на моем месте, те, о которых я так упорно молчу? Бьюсь об заклад, что девять из десяти выдали бы меня…

На этом ход моих мыслей прервался.

«Нет, – убеждал я себя. – Это просто пытки сделали свое дело. На то они и были рассчитаны, чтобы посредством телесных мучений ослабить твои нравственные принципы… Но выхода у тебя нет… Ты не спасешься. Ты стоишь на дороге смерти. Нет смысла поэтому унижать себя и уходить из этой жизни безнравственным человеком…»

Еще два дня меня не тревожили. Я постепенно оправился. Но все же когда меня снова повели на допрос, я едва тащился, стражники вынуждены были иногда брать меня под руки.

Я снова очутился в комнате, где меня прежде допрашивали. Никаких орудий пыток и вежливый человек за столом. Трагикомедия – но я успел как-то странно привыкнуть к нему, во все эти дни мне даже как-то недоставало его.

Он казался мне умным человеком и потому я надеялся, что он не станет тягомотно повторять прежние вопросы о том, где, когда и с кем мне доводилось встречаться. Это было бы скучно – пойти по старой дорожке: он спрашивает, я не отвечаю. Но, к счастью, я не ошибся в нем. Он приготовил для меня сюрприз.

По его приглашению я сел. Мне было тяжело, я то сгибался, то, широко раскрыв рот, жадно втягивал воздух, то невольно закрывал глаза и вздрагивал, когда неожиданным приступом боли схватывало мышцу. Да, я понял, что пытки могут стать своего рода искусством. Я был совершенно разбит, истомлен, но в то же время не пролилось ни капли моей крови и мне даже была оказана врачебная помощь.

Мой человек за столом посмотрел на меня с участием и доброжелательно предупредил, что не станет долго задерживать.

– Знакома ли вам молодая женщина по имени Элена? – начал он таким тоном, будто мы с ним недавно познакомились в приятной компании, понравились друг другу и теперь собирались вести занимательную и дружескую беседу.

– Я не стану подтверждать своего знакомства с кем бы то ни было, – вяло произнес я. – Вы уже знаете об этом моем решении.

– Элена, армянка, – уточнил он голосом любознательного собеседника и будто и не слыша моих возражений.

Я пожал плечами и кисло улыбнулся.

– У нее довольно интересное ремесло, – продолжал он.

– Продажная женщина, что ли? – полюбопытствовал я.

– Нет, что вы! Она хозяйка маленькой шляпной мастерской. Дамские шляпки. В Свечном переулке за церковью Святой Маргариты.

Я знал, о ком он спрашивает. Никаких нежных чувств к этой женщине я не испытывал, она мне была безразлична. Но из этого моего отношения к ней вовсе не следовало, что я имею право засадить ее в тюрьму. Более того, я полагал, что не имею такого права.

– Мне нечего сказать вам, – ответил я.

Но он, кажется, твердо решил не обращать внимания на мое упорное запирательство.

– Значит, вы не знаете армянку Элену, владелицу шляпной мастерской в Свечном переулке?

– Я все сказал.

– И вы никогда не состояли с ней в близких отношениях?

– Я все сказал.

– А вот она говорит, что была с вами знакома и состояла в близких отношениях.

– Но ведь вам известно, что я предпочитал отношения иного рода, отношения с людьми своего пола, в чем и покаялся чистосердечно.

Боль в мышцах снова дала о себе знать, и я сильно вздрогнул.

Он устремил на меня внимательный участливый взгляд.

– Я решительно не понимаю, – задумчиво проговорил он, – что заставляет вас оберегать эту женщину. Она вам нравится? Может быть, вы любите ее?

Я молчал, но губы мои чуть скосила невольная ироническая улыбка.

– Не похоже, чтобы она была влюблена в вас, – не спеша продолжал рассуждать он. – Во всяком случае из ее доноса на вас это никак не явствует. Стало быть, неразделенная, несчастная любовь. Она не любит вас, а вы ее любите…

Я уже не мог удерживаться и громко прыснул.

– Ну зачем эта комедия? – начал я со вздохом. – Я говорить не буду, вы знаете. Но я в вашей власти.

Хотите – устраивайте мне очную ставку, с кем вам будет угодно. Хотите – пытайте. Я говорить не буду.

И снова мое упорство не произвело на него ни малейшего впечатления.

– Она утверждает, – повествовал он как ни в чем не бывало, – будто вы вели в ее доме весьма интересные беседы. Так ли это?

Я молчал. Мне надоело возражать. Лучше поберечь силы.

– Да, так вот, – назойливо влезало мне в уши, – она, значит, состояла с вами в близких отношениях. Но не были ли эти отношения противоестественными? Она, разумеется, утверждает, что нет. А вы что скажете?

Я продолжал молчать.

– И беседы… Крайне интересные мнения вы высказывали.

Например, это: вы говорили, будто Господа нашего Иисуса Христа и Святого Лазаря связывали те самые греховные отношения, что связывают вас с вашим другом Николаосом…

Теперь он замолчал и смотрел испытующе.

Я почувствовал холод во всем теле. Что с Николаосом? Нет, они не могли схватить его. Почему-то я был убежден, что ему удалось спастись.

– Ведь это вы говорили, а не ваш друг? Во всяком случае, вы станете утверждать, что это говорили именно вы, не так ли?

– Я уже сказал вам; все, что мог, я уже сказал вам, – машинально повторил я.

Но это обвинение было серьезным. Получается, я возводил хулу на Господа. Это уж точно пахло костром!

На эту страшную сторону мадридской жизни: публичные сожжения еретиков на главной площади (это называлось «аутодафе») – мы с Николаосом просто-напросто закрывали глаза. В конце концов где не бывает публичных казней? Мы даже не хотели видеть этого. К подобным предметам мы не испытывали никакого любопытства. И вот теперь мне предстоит узнать, что же это такое…

И ведь все это правда. Я знаю Элену. Это была молодая вдова, происходившая из венецианских армян. Она действительно владела мастерской, где изготовлялись изящные дамские шапочки. Николаос познакомился с ней в связи с поставками бархата. Одно время он этим занимался и снабжал бархатом многих мадридских портных и шляпников. Несколько раз мы были в гостях у Элены. Она была миниатюрная, с черными, как вороново крыло, волосами, уложенными в изящную прическу. Губы и глаза у нее были яркими от природы, – щеки – очень смуглыми, к тому же она красиво румянилась и подкрашивалась. Одевалась она, как настоящая дама, любила поэзию, даже сама писала сонеты, и, подобно нам, оказалась усердной посетительницей театров.

Скоро у нас и вправду сложились близкие отношения, которые мы не считали противоестественными, но кто-то мог бы и счесть их таковыми. Мы занимались любовью втроем. Это с ней было весело и приятно, и доставляло нам всем троим большое удовольствие. Мы острили, шутили и вообще чудесно проводили время. Впрочем, эта наша связь не продолжилась долго. У Элены были иные планы. Она собиралась найти себе нового супруга.

Хуже всего теперь для меня оказывалось то, что я и вправду говорил при ней о Христе и Лазаре. Это даже и не была моя идея, об этом говорил когда-то еще Михаил, сын Козмаса. А в доме молодой вдовы об этом говорил именно я, а не мой любимый Николаос.

Но зачем этот человек за столом так подчеркнуто спрашивает, я ли это говорил? Чего он добивается? Возможно, просто хочет совершенно ослабить мою волю, внушить мне, намекнуть, что Николаос схвачен и оговаривает меня. Но я знаю, все мое существо пронизано уверенностью, что Николаос на свободе!..

Однако что же теперь делать? Устроят ли мне очную ставку с Эленой? По логике они должны бы это сделать. Но это моя логика. Их логика для меня скрыта. Почему Элена донесла на меня? Уж, конечно, у нее не было злого умысла. Просто спасала себя. Возможно, и ее допрашивали, пытали… Но мне-то что же делать? В данном случае раскаяться – означает признать себя виновным в богохульстве. И тогда – костер. А если буду отрицать? Тогда какая казнь? Буду отрицать. Я никакой Элены не знаю и ничего дурного не говорил. Все!..

Человек за столом пытливо смотрел на меня. Я молчал. Он вызвал стражников и приказал отвести меня в камеру.

На другой день меня снова пытали, так же, как и в первый раз. Но теперь я остро ощущал боль, кричал и стонал. Меня спрашивали, с кем, когда и где я общался в Мадриде, знаком ли я с Эленой, богохульствовал ли я относительно Христа и Лазаря. Я отвечал на все вопросы, что ничего говорить не буду. Бесчувственного, меня отнесли в камеру.

На этот раз мне не дали передохнуть и утром снова повели (вернее, понесли) в пыточный зал. Снова пытали, снова спрашивали, снова я не хотел говорить.

Еще два дня прошли таким же образом. Я изнемогал от боли.

На третий день мне начали называть имена. Многих людей я знал, но по-прежнему держался, ничего не говорил. Некоторые имена не были мне знакомы.

И на четвертый день не дали мне роздыха – пытали. Я чувствовал себя, как во время своей легочной болезни – уже сам хотел смерти, ждал ее как избавления от мук. Я необыкновенно ярко вспомнил те дни моего страдания. Мне было плохо, но ведь рядом со мной был мой любимый друг, он поддерживал мои силы, энергическими своими действиями он вырвал меня из лап смерти. И теперь… И теперь ради него я должен остаться в живых, должен выжить. Ради него.

Особенно часто мои мучители повторяли одно незнакомое мне имя: Санчо Пико…

Услышав это имя, я вскрикнула.

– Что с вами? – встревоженно спросил Чоки.

– Нет… ничего…

А впрочем, мне нечего было скрывать. Обо мне и так было все известно. Незачем таиться мне от этого юноши…

– Санчо Пико был моим возлюбленным, – просто сказала я.

Разумеется, моего собеседника такое признание нисколько не смутило.

– О! – в голосе его я уловила даже некоторое восхищение. – Судя по всему, это личность замечательная. Меня спрашивали, не был ли я в числе тех, кто оказывал ему помощь при его тайных наездах в Испанию, и слышал ли я его вольнодумные беседы. Я отвечал по-прежнему, что ничего говорить не буду.

Но теперь я четко осознавал, что обязан, должен выжить ради моего любимого друга. Казалось, безысходность окружала меня. Но сознание мое работало непрерывно. И когда выход нашелся, у меня было ощущение, будто это произошло случайно, само собой.

Я попросил, чтобы меня сняли с дыбы, сказал, что хочу наконец-то сделать признание относительно одной весьма значительной личности. Меня сняли и усадили на скамью. Дали воды. Я дышал учащенно, каждый вдох стоил мне мучительной боли в груди. Я сказал, что назову имя человека, который действительно вел вольнодумные речи. И я назвал имя. Имя хорошо им знакомое. То имя, которым называл себя сын короля, посещая город инкогнито.

На что я рассчитывал? Я сделал свое признание в присутствии чиновника, ведавшего моим допросом с пристрастием, протоколиста, двух палачей и врача. Теперь они очутились в достаточно безвыходном положении. Если бы они дали делу ход, это лично им не принесло бы ничего хорошего. Конечно, они могли сделать вид, будто я ничего не говорил, ничего не заносить в протокол. Но и тогда они подвергали себя риску, ведь каждый из них вполне мог донести на другого. Мне думалось, что я хоть как-то облегчил свою участь. Вряд ли меня выпустят. Но, возможно, я получу отсрочку, хоть немного восстановлю свои силы…

После моего рокового признания произошло нечто довольно странное, но для меня благоприятное. Меня отнесли в камеру и на целых пятнадцать дней (о счастье!) оставили в покое. Мне вправили вывернутые руки и ноги. Меня кормили по-прежнему три раза в день. Врач массировал мое измученное тело. Меня поили укрепляющей микстурой. На допросы меня больше не водили. Моего человека за столом я больше никогда не видел. Я окреп и совсем выздоровел.

Наконец за мной пришли стражники в сопровождении незнакомого чиновника. Мне объявили, что за преступления против нравственности я приговариваюсь к пожизненному тюремному заключению. Затем отвели меня сюда. Здесь я уже месяц…

Чоки замолчал.

– Все это напоминает то, что произошло со мной, – заметила я.

– Думаю, все очень просто. В верхах решили приостановить это дело. Оно ведь касалось впрямую и вас. Возможно, и еще каких-то людей. И всех нас расшвыряли по таким вот подземным норам; в расчете на то, что мы постепенно попросту вымрем, предварительно утратив разум и человеческий облик. Я бы не удивился, узнав, что подобная участь постигла и палачей, и протоколиста, и чиновника, надзиравшего за пыткой, и даже врача…

– Что же теперь делать? – невольно вырвалось у меня.

– Попытаемся бежать. И еще… – он снова помолчал, – я надеюсь на Николаоса. Он жив, он на свободе, он не оставит меня.

Теперь я не произносила ни слова. Я невольно с горечью подумала, кто же позаботится обо мне. Никто не любит меня. Но мой собеседник с той обостренной чувствительностью, какая может при подобных обстоятельствах возникать у тонко чувствующих натур, отгадал мои мысли.

– Не отчаивайтесь, – произнес он мягко, – Или мы бежим отсюда вместе. Или, если Николаосу удастся вытащить меня отсюда, мы поможем вам освободиться.

Я сжала на миг его запястье и усилием воли сдержала слезы.

 

Глава сто семнадцатая

Я немного успокоилась и начала размышлять вслух.

– И все-таки странно: почему вас лечили, дали вам возможность восстановить силы?

– Не так уж это странно, – предположил Чоки. – Думаю, они сделали это так, на всякий случай. Они ведь не знали, как распорядятся судьбой этого дела в верхах. Ведь я, – он невольно понизил голос, – ведь я сказал им правду. Я действительно сталкивался в нескольких компаниях с престолонаследником и он действительно охотно участвовал во всевозможных вольнодумных беседах. Но в любом случае, это был единственный человек, чье имя я мог назвать спокойно. Ему в любом случае ничто не грозит.

– Но тогда… тогда вполне возможно, что они не казнили Санчо Пико.

– Трудно сказать, – честно признался Чоки. – Но уж конечно они не стали казнить его публично.

– Хоть какое-то утешение, – я усмехнулась. – И еще – вряд ли они схватили Николаоса, когда он вернулся. Скорее ему угрожает другая опасность…

– Какая? – напряженно спросил Чоки.

– Очень простая. Он, конечно, будет пытаться что-то разузнать о своем друге. Вот тогда-то его и могут втихомолку убрать, чтобы его действия вновь не всколыхнули толки об этом деле.

– Будем надеяться на его ум и осмотрительность, – Чоки тяжело вздохнул.

Я заметила, что он вообще дышит прерывисто. Может быть, длинный рассказ утомил его. Конечно, человеку со слабыми легкими нельзя долго оставаться в этой норе. Впрочем, Николаос не может не понимать этого.

Я поймала себя на том, что меня тревожит судьба этого юноши. Надо признаться, что прежде в моей натуре, конечно, женское доминировало над материнским. Теперь же, когда я знала, как изуродовано мое лицо, я, сидя рядом с этим человеком, который по возрасту мог быть моим старшим сыном, выйди я замуж чуть раньше, переживала наплыв странно смешанных желаний. Мне хотелось телесной близости с ним, хотелось позаботиться о нем, хотелось, чтобы он, такой еще молодой и красивый, отдал бы мне свое тело, дал бы мне хотя бы иллюзию того, что и я еще не отдалилась от мира молодости и красоты.

Но и человека рядом со мной, кажется, тоже одолели желания. Я это чувствовала, чувствовала его напряжение. Но я, взрослая, опытная женщина, робела, как девочка, впервые отдающаяся сверстнику.

К великому моему счастью он начал первым и начал так просто.

– Так давно я совсем без никого, – обронил он по-детски.

– Я тоже, – откликнулась я еле слышно.

Была уже глубокая ночь. Ничего не было видно. Мы не могли увидеть, мы могли только ощутить друг друга.

Он протянул руку и легко скользнул кончиками пальцев по моей груди под грязным истончившимся платьем… чуть сжал шею… пальцы у него были нежные, совсем мальчишеские… начал бережно ощупывать мое лицо…

Я сидела не шевелясь, не отвечая на его касания. Отчаянная боль пронзала душу. Эти нежные юные пальцы касались моего лица, моей кожи, прежде такой гладкой и тоже нежной, а теперь испещренной уродливыми рябинами, огрубевшей…

Но мы одни. У него нет выбора. Нет никого кроме меня. Он будет со мной. Это юное тело отдастся мне, даст мне свою ласку и нежность. Он не будет, он не может испытывать отвращение…

И всем своим существом я чувствовала, я все более уверялась, что отвращения у него ко мне нет, нет!.. Пусть я грязна и худа, пусть мое лицо изуродовано страшной болезнью, пусть мои волосы, прежде такие пышные, густые, поредели и утратили свой теплый золотой цвет… Все равно у него нет отвращения. Здесь я первая, единственная во всей Вселенной женщина.

Да, я стану его по-настоящему первой женщиной. Прежде он познавал женщин с тем детским наслаждением, с которым едят сласти; теперь, теперь он познает истинную страсть мужчины к женщине, когда женщина, ее тело, ее душа, – не сладкое лакомство, но хлеб насущный…

Теперь… теперь…

Моя скованность улетучивается. Радостное возбуждение охватывает меня.

Я протягиваю руки, распахиваю их в объятии навстречу ему. С какой-то исступленной нежностью мы ласкаем друг друга руками, губами…

Он покрывает поцелуями мое уродливое лицо!..

Язык его проскальзывает мне в горло… О, оказывается, он прекрасный любовник!..

Член его отличается такой напряженной твердостью и одновременно этой магической гибкостью. Самая суть, самая глубина моего женского естества откликается на это сильное и нежное, твердое и ласкающее, предельно сладостное и болезненное проникновение…

Я жива!.. Я – женщина!..

Я… Боже, я счастлива!.. Счастлива, несмотря ни на что. Счастлива здесь, в тюрьме, в страшной подземной норе… Боже!..

Еще!.. И еще… И еще!..

Когда я уснула? Уже утро. Как неприметно мы уснули, сомлели, упоенные взаимным наслаждением.

Я открыла глаза. Должно быть, день там, снаружи, был очень ярким и солнечным. Даже здесь посветлело.

Я приподнялась на локте и принялась разглядывать юношу. Тотчас же он открыл глаза. Пожалуй, именно глаза составляли основу его обаяния. Они были черные, как черносливины, большие, округлые и очень выпуклые. Кожа была смуглая. Исхудалое лицо обросло щетиной и казалось совсем темным.

И вдруг я поняла, что ведь и он сейчас видит меня. Холодным камнем шевельнулось в душе чувство горького ужаса. Вот сейчас я прочту в этих черных выпуклых глазах естественное отвращение к моему уродству… Но он вдруг легко приблизил свое лицо к моему. Тело его сладкой тяжестью налегло на мое худое тело. Он целовал мои щеки с такой страстной нежностью… Я победила!.. Быть может, даже и так, что мое нынешнее уродство обладает такой же притягательной силой, как и моя прежняя красота.

 

Глава сто восемнадцатая

Мы умылись, собрав воду со стен, скользких и влажных. По расчетам Чоки стражники должны были скоро явиться. Но все же нам надо было беречь хлеб и воду. Ведь нас теперь было двое.

Несмотря на мои протесты, Чоки отправился в камеру мертвого гермафродита – посмотреть, нет ли там воды и хлеба. Но он ничего не нашел.

– Несчастное существо обрекли на голодную смерть, – грустно произнес он.

Я зябко поежилась.

Я заметила, что Чоки сильно приуныл. Так получилось, что все мое существо сосредоточено было на нем, на его мыслях и чувствах, страданиях и радости. Я почувствовала, его мучает, что он совершил убийство, пусть невольное, пусть спасая другого человека, меня, но все же убийство.

– Ты не виноват, – я прилегла рядом с ним на солому и поцеловала его в губы.

Я больше ничего не сказала, но он все понял.

– Я никогда никого не убивал, – тихо откликнулся он.

– Ты не виноват, ты не виноват, – повторяла я. – Это я виновата. Если бы не я, ничего бы не случилось…

Меня охватила исступленная жажда жертвенности. Пусть, пусть он поверит в мою виновность… Пусть эта вера снимет с его души тяжесть угрызений. Пусть!

– Ты не виноват, ты не виноват, ты не виноват, – произносила я на разные лады, словно колдовала, заклинала, зачаровывала его душевную боль…

И он уже молчал. Он весь предался звукам моего голоса, касаниям пальцев, моим объятиям, моему телу…

Любовница и мать соединились во мне. Когда он входил в меня вновь и вновь и выходил в сладостном изнеможении, я испытывала восторг и муки родильницы. У меня было такое чувство, будто я вновь и вновь рожаю его на свет…

Так прошел этот день. Чоки полегчало.

Ночью мы снова занимались любовью и обсуждали наше положение и возможность бегства.

– Ты пришла – и у меня будто новые силы появились, второе дыхание открылось, – юноша радостно засмеялся.

Я с улыбкой похлопала его по руке.

– В мою камеру обычно приходило двое стражников, – сказала я. – Один оставлял чуть поодаль от порога хлеб и кувшин с водой. Другой стерег перед дверью.

– У меня то же самое, – отозвался Чоки.

– Оба вооружены. И, откровенно говоря, я не вижу возможностей для бегства, – я покачала головой. – Допустим даже, ты бросишься на одного из них и сумеешь удержать, а я пока проскользну мимо второго. Но что это нам даст? Я не хочу бежать без тебя.

Он задумался.

– Ты могла бы разыскать Николаоса, – неуверенно произнес он.

– У меня такое чувство, будто он и так все о тебе знает и пытается спасти тебя.

– Значит, ты полагаешь, бежать не надо?

– Да, на мой взгляд, лучше ждать, выжидать. Впрочем, если представится возможность бежать… Хотя нет, я уверена, главная твоя надежда – Николаос.

– Моя? И твоя тоже.

– Не знаю, Чоки. Думаю, вырвать человека из тюрьмы инквизиции не так-то просто. Дай Бог, чтобы ему удалось спасти хотя бы тебя.

– И тебя, – решительно и с детским упрямством сказал он.

Чоки уже знал оба моих имени: Эмбер и Эльвира, но, должно быть, они почему-то не соотносились у него с моим обликом. Я заметила, что ему не хочется звать меня по имени.

– Чудак, – я усмехнулась, – он же ничего обо мне не знает.

– Узнает, – ответил Чоки все с тем же детским упрямством.

На следующий день стражники принесли нам воду и хлеб. Я зарылась в солому и едва дышала от страха. Меня пугала не столько угроза наказания, сколько перспектива расстаться с Чоки. Я умру здесь без него. А он? Что станется с ним без меня? Я знаю, я нужна ему…

К счастью, стражники не заметили меня.

Что подумали, обнаружив мою прежнюю камеру пустой с выломанной решеткой в окне? Ищут ли меня? Об этом мы ничего не могли узнать.

В полдень снова явились стражники и, ни о чем не спросив Чоки, не говоря ни слова, заложили пролом. Теперь мы уже не могли попасть в камеру гермафродита. Все время, пока они работали, я пряталась в соломе. Охапка была брошена в самом дальнем углу. Но мне все равно было страшно, сердце замирало; казалось, они никогда не кончат, никогда не уйдут. Но всему приходит конец. Ушли и они.

Потекли дни.

Мы заметно слабели. Ведь то, что приносили для одного Чоки, он делил со мной. Его здоровье начало всерьез беспокоить меня. Он стал кашлять глухо и мучительно. Приступы удушливого кашля валили его на солому. Он задыхался. Тело его судорожно дергалось. Однажды днем, когда в камере было светлее обычного, я заметила, что он сплевывает кровь.

Не могу передать, каким ужасом наполнилась моя душа. Я потеряю его! Этого человека, единственного для меня в нашей общей Вселенной подземной сырости и темноты, моего друга, любовника, сына!..

– Тебе надо бежать! – решилась я. – Ты болен. Ты не выдержишь здесь. Ты должен бежать.

Он понимал, что я говорю правду. У него уже не было сил возражать мне, убеждать, что мы сумеем бежать вместе.

– Как бежать? – горестно спросил он.

– Надо пойти на риск. Когда через день придут стражники, я брошусь на одного из них. А ты прорывайся мимо второго и беги. Я не льщу себя надеждой. Шансов мало. Но сделай это, если хоть немного полюбил меня. Я не могу видеть, как тебе становится все хуже.

Он молча кивнул. Не стоило много говорить.

 

Глава сто девятнадцатая

Наступил день прихода стражников.

Мы напряженно ждали. Я видела, как Чоки собирается с силами, с трудом сдерживает кашель. Сердце сжималось от жалости к нему.

Я залегла в соломе. Вот сейчас дверь откроется и я кинусь вперед. Самое мучительное – это ожидание.

Шаги по коридору.

Дверь открылась.

Я резко вскакиваю. Ничего не видя перед собой, кидаюсь вперед.

Страшный удар. Какая-то громкая боль в голове. Я лишаюсь чувств. Последняя мысль: удалось ли Чоки бежать?

Когда я открыла глаза, я обнаружила себя лежащей на соломе. Затылок и виски ломило. Я поняла. Стражник с силой оттолкнул меня, я ударилась головой. Вот почему так больно…

Чоки!.. Удалось ли ему…

Нет!..

Он склонился надо мной и смачивал водой мои виски. О себе он не позаботился. Я разглядела, что у него на шее и подбородке кровь. Кровь запеклась и на вороте грязной рубахи. У него было сильное кровотечение. Почему? По моей вине. Наверное, и его сшиб с ног стражник. При падении Чоки сильно ударился грудью, от этого и кровотечение. И во всем виновна я. Ведь попытка побега – моя затея.

Внезапный ужас пронзает меня. Я поспешно привстаю, опершись на локти. Теперь известно, что я здесь, в этой камере! Сейчас, в любую минуту, могут войти, схватить меня, заковать в цепи. И главное: увести, увести, увести!..

Я умру без него. Он погибнет без меня.

Сейчас… в любую минуту…

Но никто не входит. Чоки обессилел, не может утешить меня. Только гладит мокрой ладонью по лицу. Ложится рядом, устало закрывает глаза.

Кажется, мы оба задремали. Впрочем, это и не сон, а какое-то полузабытье от усталости и боли. Мы сломлены. Нам все равно.

День проходит, наступает ночь. Никто не является за мной. Но почему, почему?

Новый день. Мы немного опомнились и не в силах подавить мучительную тревогу. За мной должны прийти. Когда же? Как томительна неопределенность!

Третий день. Шаги! Наконец! Все кончено!

Но я улавливаю в этих шагах нечто странное. Я сама не понимаю, что именно. Нет, это не шаги равнодушного исполнителя приказов, это другое… Но что?

Прятаться мне теперь незачем. Чоки поднимается. Я уже стою. Он встает, загораживая меня. Зачем? Сопротивление бесполезно.

Дверь отворяется. Все как обычно. Двое стражников. Но почему в неурочное время? А разве неясно? Это за мной.

Но нет. Один из них обращается к Чоки. Не может такого быть. Мне чудится. Я брежу.

– Можете написать письмо, – грубо произносит стражник.

Нет, это голос у него такой грубый. А слова… Они звучат, как самая прекрасная музыка…

– Можете написать письмо. Вот! – он отдает Чоки перо, чернильницу и лист бумаги.

Чоки стоит, оцепенев.

– Кому? – наконец выдавливает он из себя. Я отчетливо различаю в его голосе безумную радостную надежду и страх.

– Сами знаете, – угрюмо бросает стражник. – Только побыстрее. Времени мало.

И тут меня осеняет – Николаос! Это весть от Николаоса. Чоки понял раньше меня. Он становится на колени и в полутьме что-то выводит на листе, низко склоняясь, чтобы лучше видеть.

Я по-прежнему стою. Стражники ждут.

– Я кончил, – хрипло произносит Чоки.

Поднимается.

Стражник берет бумагу, перо и чернильницу. Дверь захлопнута и заперта.

Мы воспряли духом. Надежда! Мы снова обрели надежду!

– Это Николаос! – восклицает Чоки. – Это Николаос!

Юноша радостно обнимает меня, целует в щеки, в лоб, в губы.

Я молча отвечаю жаркими поцелуями на его поцелуи радости.

Наконец мы успокаиваемся и садимся.

– А если это ловушка, подвох? – тревожусь я.

Но, кажется, я и сама совсем не верю в это свое предположение. Нет, нет, это не ловушка. Это не может быть ловушкой.

– Это не может быть ловушкой, – словно эхо откликаются слова Чоки моим мыслям.

– Что ты написал? – спрашиваю я.

Неужели мы скоро будем на свободе? Скоро? Когда? Если промедлить еще какое-то время, Чоки погибнет. Я догадываюсь, что он написал обо мне, но мне хочется услышать это от него самого.

– О тебе написал. И не выдержал, написал, чтобы он скорее… Мне и вправду худо… – голос его звучит виновато.

Я молчу. Говорить не о чем. Все так и есть. Скорее бы.

– Но как ему удалось? – недоумеваю я.

Чоки лежа отзывается. Он лежит с закрытыми глазами.

– Подкуп…

Разумеется, я знаю, что такое подкуп. Но инквизиция навела на меня такой страх! Она уже представлялась мне каким-то надмирным, безмерным в своей неподкупной жестокости учреждением. И вот… оказывается, и здесь действует подкуп… Хотя, впрочем, возможно, умный Николаос пустил в ход и какие-то другие механизмы… Господи, хотела бы я знать, жив ли Санчо… Дело было такое странное. Кто может знать все знакомства, все связи Николаоса… Одно ясно: ради друга он пойдет на все…

Но о чем я думаю? О Санчо. Если бы Николаос мог освободить и его! Но к чему эти мысли? Хорошо будет, если выпустят хотя бы меня.

Дети… Как давно я не видела их! Какими они стали? С кем они? Что они думают обо мне?

Этторе, Нэн, Большой Джон… Что с ними сталось? Живы ли они?

Постепенно я покидаю орбиту моей тюремной Вселенной, где единственные живые существа – я и Чоки. Меня властно втягивает орбита моей прежней жизни. Значит ли это, что я теперь меньше люблю Чоки? Нет, не меньше, но иначе. Нет, я не отчуждаюсь от него, но в моих чувствах к нему теперь больше материнского…

Свобода… Свобода… Скорее бы!..

 

Глава сто двадцатая

Но время тянется медленно.

Проходит еще несколько дней. Мне чудится, что состояние Чоки ухудшается с каждым часом. Его бьет кашель, он сплевывает кровь. Еще немного – и будет поздно. Меня охватывает паника.

Кажется, мы ждем освобождения ежеминутно, ежесекундно. Оно не может застать нас врасплох.

И все же застает.

Утром открывается дверь. Шестое чувство подсказывает: наконец-то!

Но как-то внезапно. Мы не ждали…

Стражники и чиновник канцелярии.

Нам объявляют, что мы свободны.

Обычные голоса отдаются в ушах, словно громовые раскаты. Все неожиданно, все странно…

Мы идем по темному коридору. Стражники следует за нами. Один из них поддерживает Чоки за локоть.

Вот так, сразу? Так просто?

Поворот. Снова поворот. Это уже мучительно. Когда же нас действительно выпустят? Когда мы окажемся под солнцем, под небом?

Щелкает замок. Последняя дверь. Все так просто, обыденно. Нас выводят. Солнце. Небо. Жаркий день. У меня чуть кружится голова. Я вижу, как Чоки садится на землю и обхватывает голову ладонями.

Мы стоим здесь одни… Нет. К нам быстрым шагом подходит какой-то человек. Поодаль я замечаю карету. Он что-то говорит, но я не понимаю смысла слов. В ушах – слабый сплошной гуд.

Человек помогает Чоки подняться и ведет его. Ну да, конечно, это же Николаос! Как может быть иначе?

Вдруг меня поражает, что Чоки, измученный, больной; быть может, умирающий, помнит обо мне. Он замечает мою растерянность, мое смятение. Он что-то говорит Николаосу, указывает на меня. Тот жестом приглашает меня следовать за ними. Он сажает Чоки, садится сам. И только тогда делает знак и мне садиться. Во взгляде его, который обращен на Чоки, я вижу такое отчаяние, такую тревогу… Но вот Николаос взглядывает на меня и я отчетливо различаю досаду, отвращение, даже, пожалуй, неприязнь.

Что же, я все равно благодарна ему. Ведь благодаря ему я теперь свободна. Сколько лет длилось мое заточение? Не могу вспомнить. Да нет, какое вспомнить, я просто не знаю.

Конечно, он имеет право досадовать на меня. Наверное, не так-то просто было освободить меня. Отвращение? А как иначе может смотреть молодой человек на несчастную, рябую, дурно пахнущую старуху? Что он должен к ней испытывать? Неприязнь? Он выразил свою благодарность мне за то, что я поддержала Чоки. Эта благодарность – моя нынешняя свобода. Но, должно быть, Николаосу неприятно думать, что какое-то время его любимый единственный друг любил меня. Что ж, я понимаю…

Сколько лет тянулось дело Санчо Пико? Ведь бедного Чоки подключили к этому делу куда как позже меня.

Карета трогается. Мы едем. Я снова взглядываю на Николаоса, который не сводит тревожного взгляда с Чоки. Откровенно говоря, я не таким себе представляла друга Чоки. Николаос выглядит значительно старше Чоки, хотя они почти одногодки. Он широк в кости, плотного сложения. Кажется, он мрачноват по натуре. А, может быть, эта мрачность – просто результат пережитых тревог. И немало еще предстоит ему пережить. Хватит ли у него сил снова вырвать друга из лап смертельной болезни?

Он что-то говорит Чоки на непонятном языке. Вероятно, по-гречески. Чоки послушно кладет ему голову на колени. Глаза Чоки закрыты.

Пока мы ехали, я находилась в каком-то странном состоянии. Например, мне было безразлично, что Николаос видит во мне лишь неприятную нищую старуху. Меня это не обижало, не огорчало. Пусть! В то же время я как бы устала жалеть больного Чоки, сострадать ему, мучиться из-за грозящей ему смерти. Я не думала о судьбе Санчо, Этторе, Нэн, Большого Джона. Я не вспоминала о детях. Но это вовсе не было безразличие вследствие озлобленности. Нет. Это охватившее меня спокойное безразличие позволяло мне отдохнуть, расслабиться. Ведь нервы мои так долго были напряжены. Мое сознание нуждалось в отдыхе не меньше, нежели тело.

Я украдкой разглядывала Николаоса и забывшегося на его коленях Чоки. Лицо больного показалось мне таким изнуренным, таким измученным. Он пошевелился, тяжело вздохнул во сне, и на губах его выступила кровь. Это видел и Николаос. Взгляд его выражал такое мрачное отчаяние, что невозможно было заговорить с ним.

Но то, что умирающий сохранял чувство признательности ко мне, снова заставило меня поразиться и устыдиться своего безразличия. Чоки открыл глаза и прерывающимся от слабости голосом попросил Николаоса позаботиться обо мне. Николаос пообещал. Я сказала суровому Николаосу, что попытаюсь разыскать своих родных и близких, а если мне это сегодня не удастся, то с его разрешения воспользуюсь гостеприимством в доме его и Чоки. Я сама удивлялась тому, как робко и даже униженно звучал мой голос. Кажется, еще никогда в жизни я не говорила с мужчиной таким голосом.

Это часто бывает: когда минует угроза страшной опасности, человек внезапно и резко слабеет, обостряются все его недуги; то состояние возбуждения и напряженности, что позволяло ему держаться, переходит в резкую слабость. Так случилось и с Чоки. Здесь, в карете, мне казалось, что его болезнь развивается на глазах.

А я сама? Еще не так давно я торжествовала победу. Я была почти уверена, что, несмотря на все муки и лишения, осталась женщиной. Как я ошиблась! Я была женщиной только там, в неестественном мире затхлого тюремного подземелья, там, где мы были вдвоем. Но едва очутившись в большом и открытом мире, я разом утратила всю свою уверенность. Я чувствовала себя жалкой и робкой. Более того, пожалуй, мне уже и не хотелось бороться за сохранение, за оживление, воскресение своего женского естества. Я готова была примириться с нынешним своим состоянием. Не все ли равно, какая я? Ведь остается возможность наслаждаться солнечным светом, теплом, видом древесной зелени. Этого мне, кажется, довольно теперь…

Карета остановилась. Николаос вынес Чоки, бережно удерживая его голову на своем сильном плече.

– Идемте с нами, – пригласил меня Николаос. Он обращался ко мне мрачно, но не злобно.

– Благодарю вас, – серьезно ответила я. – Сейчас мне хотелось бы попытаться разыскать кого-либо из моих родных и близких. Но вечером, если вы позволите, я воспользуюсь вашим гостеприимством.

– Непременно вернись… – тихо попросил Чоки.

– Не тревожься, я буду здесь вечером, – ответила я.

Уже отворились ворота. Николаос внес Чоки. Карета въехала следом. Я хотела было поклониться Николаосу, но не успела. Ворота заперли изнутри. Я отошла и посмотрела на дом. Это был двухэтажный особняк на тихой зеленой улочке, ворота были прочные, я отметила изящный бронзовый дверной молоточек.

 

Глава сто двадцать первая

Кажется, впервые в жизни я была так странно свободна. Я была свободна от себя самой мне было совершенно все равно, как я выгляжу. Я была свободна от лихорадки желаний, одолевавших меня почти всю жизнь; теперь же мне не хотелось ни мужской любви, ни денег, ни имущества, ни титулов. И вся эта свобода духа усугублялась телесной свободой. Я так исхудала, что почти не чувствовала своего тела. Я ступала так легко в своих растрепанных лохмотьях.

Сначала я просто бездумно двинулась вниз по гористой улочке. Вышла на перекресток. Увидела нескольких торговок, они продавали яблоки и орехи. Я почувствовала, что мне захотелось есть. Я подошла поближе и робко протянула раскрытую ладонь. Да, я просила милостыню. Но при этом совершенно не чувствовала себя униженной. Я не завидовала ни тем, которые продавали эти яблоки и орехи, ни тем, которые могли купить. В этом мире, где одни продавали, другие покупали, вдруг, как-то само собой определилось мое место – смиренной просительницы. Я была свободна, мне было легко. Я получила несколько яблок и горсть орехов. Поодаль высились два каштана. Я присела в тени деревьев и поела.

Некоторое время я просто сидела на теплой земле и отдыхала. Было так хорошо вот так просто сидеть и легко, свободно дышать, и видеть солнечный свет, и лиственную зелень, и слышать голоса людей…

Я подумала, что должна, конечно, прежде всего разыскать кого-нибудь из де Монтойя. Что с ними сталось? Хосе де Монтойя, старшего брата Аны, вероятно, казнили или заключили в тюрьму (в ту, откуда я так недавно освободилась!). Но Ана, Мигель, Анхелита, ее мать… Я найду их. Я узнаю о судьбе детей Коринны. Коринна!.. Я совсем забыла о своей младшей сестре, так нелепо и трагически погибшей. Где она похоронена? Жив ли Санчо? Что сталось с моими детьми? Мой старший сын Брюс-Диего… Может быть, прежде всего я должна отыскать английского посла в Мадриде? Мне почему-то казалось, что Брюс будет держаться поближе к английскому посольству.

Но сейчас я не могла и не хотела ничего предпринимать. Да, я нуждалась в отдыхе. Мое сознание просто должно хотя бы недолгое время побыть свободным. Никаких тревог, никаких забот, никаких планов и предположений.

Я поднялась с земли. Волосы мои растрепались и висели свалявшимися космами. Я поднесла поближе к глазам посекшуюся прядь. Я сделалась почти седой. Кое-как я заплела волосы в косу и закрутила в узел на затылке. Оглядела свои лохмотья. Это было то давнее черное шерстяное платье. Особо широких прорех я не заметила.

Снова пошла вперед, просто так, бездумно, бесцельно. Мне было хорошо. Я долго бродила по городу. Глазела на торговцев и покупателей на рынках, входила в церкви, разглядывала людей на площадях, сворачивала в переулки, вслушивалась в доносившиеся из-за оград веселый домашний смех женщин и детей и плеск фонтанов. Я останавливалась перед фасадами роскошных дворцов, видела, как выезжают из ворот щегольские кареты.

На меня никто не обращал внимания. Мало ли нищих, никому не нужных на свете! Я устала и вошла в какой-то кабачок. В большой комнате было прохладно. В глубине за столом сидел какой-то человек, суда по одежде, слуга, и пил вино. Хозяйка за стойкой изредка перебрасывалась с ним несколькими словами. Рядом с ней мальчик стриг ногти на руке. Я остановилась у двери. Девушка-служанка, которую я не сразу заметила, лениво махнула рукой, прогоняя меня. Но у хозяйки мой жалких вид пробудил сострадание.

– Мануэль! – позвала она мальчика. – Принеси бабке стакан вина.

Я сразу поняла, что «бабкой» она назвала меня, и улыбнулась. Чудесное наименование для красавицы Эмбер! Мальчик кинул на меня быстрый взгляд и тотчас сообразил, что так уж быстро срываться с места ради меня не стоит. Только когда мать снова приказала ему угостить меня, он неохотно поднялся. Я не решалась шагнуть в комнату. Хозяйка и посетитель продолжали говорить о чем-то своем, не обращая на меня внимания. Мальчик принес наконец стакан вина и протянул мне. Я взяла и поклонилась ему и хозяйке за стойкой. Я хотела было подойти к одному из столов и сесть, но на этот раз сама хозяйка досадливо замахала на меня рукой. Я отошла к двери, выпила вино, поставила стакан на пол, снова поклонилась и вышла. Я не чувствовала ни малейшего унижения, только была искренне благодарна за вино. Вино было кисловатое, терпкое, но вкусное, и подбодрило меня.

Я еще побродила по городу и оказалась на набережной. Вода в реке была не голубой, синей или зеленой, а чуть коричневатой, хотя и довольно прозрачной. Я сидела у воды, вдыхала влажную свежесть и смотрела вокруг. Сидела я прямо на земле, свободно вытянув ноги под изношенной юбкой, все могли видеть подошвы моих ветхих башмаков, но кому это могло быть интересно…

Зазвенели колокола, призывая к вечерней молитве. Стемнело. Девушки и женщины простого звания начали раздеваться для купания в реке. Я поняла, что так здесь ведется. На мосту приостанавливались молодые люди в темных плащах и шляпах с перьями, пристально вглядывались в смутно белеющие тела, перегибались через парапет, смеялись. Но ко мне это не имело отношения, хотя я тоже решила выкупаться.

Я разделась догола и оставила платье, башмаки и сорочку рядом с одеждой еще нескольких пожилых женщин, скорее всего это были уличные торговки. Распустив волосы, я вошла в воду. Вода была теплая, прогрелась на солнце за день. Я присела и погрузилась по шею.

Боже! Как хорошо было. Я не видела своего тела, мне было все равно, каким оно сделалось. Вода, теплая, мягкая, обнимала, окутывала, ласкала меня. Я прошла немного, потом поплыла, медленно загребая руками. Потом я вернулась на мелководье, попросила мыло у одной из женщин, та дала мне, я начала мыться.

Долго я мылась, терлась, соскребала с тела грязь, вымыла волосы и лицо. Затем, совершенно голая, спокойно подошла к тому месту, где оставила одежду, взяла платье и сорочку и выстирала их. Та же старуха одолжила мне гребень, я смогла расчесать волосы.

Было уже не так жарко, как днем, но все еще достаточно тепло. Волосы мои быстро высохли, теперь я уложила их, закрутив узел повыше, почти на самой маковке. Я надела мокрую одежду, полагая, что на теле все скоро просохнет.

Мои новые товарки с любопытством наблюдали за мной. Я хотела вернуть моей доброхотке гребень и мыло, но она проявила милосердие.

– Оставь себе, – сказала она и щедро прибавила к своим дарам еще и небольшое полотенце.

Я завернула гребень и мыло в полотенце.

– Красивая ты, – задумчиво произнесла старуха. Кажется, никогда прежде женщина не хвалила мою красоту, разве что милая Коринна. И вот… Старая торговка из Мадрида говорила без всякой зависти.

Но неужели я, рябая, с посекшимися поседевшими волосами, исхудавшая, неужели я такая красивая?

– Неужели? – вырвалось у меня.

– Да, – старуха окинула меня долгим взглядом. – Когда смотришь на тебя, легче становится на сердце. Глаза у тебя хороши. Да и вся ты… Легче и светлее становится, когда смотришь на тебя…

– Спасибо! – я вдруг порывисто поцеловала ее в морщинистую щеку. Старуха улыбнулась.

– И легкая ты, – произнесла она. – Красивая и легкая.

Я подошла к жасминовому кусту, сорвала веточку и воткнула в волосы. Прижимая к груди мыло и гребень, завернутые в полотенце, я поднялась на мост.

Я и вправду чувствовала легкость. Все пережитое не тяготило меня. Я словно бы начинала заново совсем новую жизнь. И жизнь эта была мне неведома. Что в ней будет? Новая любовь? Об этом я думала спокойно. Или новые приключения? Не знаю. Но только все будет совсем новое. И я совсем новая, не отягощенная опытом, тоской, озлобленностью, светлая, легкая, с душой, светло и легко приемлющей жизнь…

 

Глава сто двадцать вторая

Я не сразу отыскала улицу, где стоял дом Николаоса и Чоки. Быстро темнело. Фонарщики зажигали уличные фонари.

Наконец я узнала уже знакомый перекресток, два каштана поодаль. А вот и гористая мостовая. Теперь я шла не вниз, а вверх.

Я хорошо запомнила бронзовый молоточек и постучала в ворота. Некоторое время я ждала, затем слуга отворил.

Он впустил меня тотчас, не дожидаясь моих объяснений. Значит, Николаос не забыл, распорядился об этом.

Я заметила, что теперь совершенно не сержусь на людей, когда они пренебрегают мной, зато любое проявление доброты ко мне трогает меня и умиляет и наполняет сердце благодарностью.

Слуга попросил меня последовать за ним. Мы прошли через неосвещенный двор в дом. Мой провожатый показал мне отведенную мне комнату. Комната была совсем маленькая, здесь едва умещались простая кровать, стол и стул. Я поблагодарила. Свой сверток я положила на стол. Слуга спросил, не хочу ли поесть. Я согласилась. Он проводил меня на кухню. На кухне было очень чисто. Он подал мне суп и тушеные овощи. Я подумала, является ли он единственным слугой в этом доме или есть и другие, но решила, что не стоит проявлять излишнее любопытство и спрашивать. После еды он подал мне воду, я вымыла руки и лицо.

– Господин Николаос просил проводить вас к нему, – сказал слуга.

Я молча кивнула. Мне даже нравилась его неразговорчивость. Но я уже тревожилась о Чоки. Тогда, давно, когда он заболел впервые, друг сумел спасти его. Но тогда ведь и болезнь проявлялась иначе – тогда была нарастающая слабость. А теперь кашель с кровью – это намного хуже…

Одежда на мне высохла. Веточку жасмина я вынула из волос, и теперь сама чувствовала легкий цветочный аромат.

Николаос ждал меня в гостиной, скромно меблированной мебелью из темного полированного дерева. На столе горели две свечи. На стенах я увидела картины. Когда я вошла, он поднялся мне навстречу. Он сразу спросил, накормил ли меня слуга. Я поблагодарила. Николаос отпустил слугу. Затем пододвинул мне стул.

Я скромно села. Я решила не говорить первой, хотя мне хотелось тотчас же справиться о здоровье Чоки.

– Андреас хотел вас видеть, – начал Николаос, – но сейчас он спит, – Николаос кивком указал на приоткрытую дверь, которую я вначале не заметила.

Значит, вот почему мы сидим именно в этой комнате: рядом – комната, где лежит Чоки. Но его друг называет Чоки его христианским именем: Андреас. Конечно, таким образом Николаос приглашает меня соблюдать определенную дистанцию. Что ж, я согласна. Здесь не я диктую условия.

– Хорошо, я повидаюсь с ним завтра утром, – ответила я.

– Нет, я думаю, он проснется еще сегодня. Он просил разбудить его, когда вы вернетесь, но, по-моему, лучше подождать, пока он сам проснется.

– Конечно, – искренне согласилась я. – Как он? Ему лучше? Был у него врач?

Николаос ответил не сразу. Он сидел, опустив голову, ладонь с чуть растопыренными пальцами, охватывала колено и казалась темной. Я вдруг поняла, что Николаос не ревнует Чоки ко мне. Более того, он готов относиться ко мне мягко, почти нежно, заботиться обо мне, потому что я как-то нужна Чоки. Этих двоих связывали очень прочные отношения. Кажется, до сих пор я не встречала такой прочной связи двоих, будь то мужчина и женщина, двое женщин или двое мужчин.

– Да, кажется, ему полегчало, – с некоторым колебанием ответил наконец Николаос.

Я сразу поняла, почему он ответил не тотчас, почему в голосе его – колебание. Он испытывал суеверное чувство; ему казалось, будто открыто, вслух признав то, что его другу полегчало, он тем самым может это улучшение уничтожить. Я вздохнула и посмотрела на него с искренним участием. Он ответил мне пытливым, но уже доверительным взглядом.

– Был врач, – продолжил Николаос, – приписал лекарство – смесь из барсучьего жира и сырых яиц вместе со скорлупой. На вкус довольно противно. Первый раз даже вырвало его… – Николаос вдруг замолчал.

Я поняла, что именно он подумал: не слишком ли откровенно он говорит со мной, и какое мне дело до таких вроде бы мелких деталей, важных и мучительных лишь для него, Николаоса, потому что их двое – он и Чоки.

Но и меня интересовало здоровье Чоки. И даже не столько потому что мы с ним какое-то время были любовниками, сколько потому что мы вместе были в тюрьме, терпели одни и те же тюремные муки… Я подумала также о том, что пока я, отдыхая, бродила по городу, Николаос не терял даром времени – он пригласил врача и даже лекарство уже готово, и Чоки уже принимал лекарство…

– Ему полегчало, – снова повторил Николаос. – Когда он немного поправится, надо будет снова увезти его в горы…

– Но мне известно одно хорошее место! – невольно перебила я. – Цыганская деревня высоко в горах. Там прежде жили близкие мне люди. Возможно, они и теперь живут там, – я подумала об Ане, Мигеле и Анхелите.

– Хорошо, – Николаос кивнул, – но простите, я позабыл спросить вас, удалось вам отыскать кого-нибудь из ваших родных и близких?

Я чувствовала, что мне легко говорить правду.

– Нет, – легко ответила я, – я и не искала. Сегодня у меня не было сил на это. Я просто бродила по городу, получала удовольствие от этой своей внезапной свободы…

Николаос посмотрел на меня и снова кивнул. Я увидела, что он понял меня.

– Завтра я отправлюсь на поиски, – продолжила я.

– Вас никто не торопит, отдохните еще.

– Благодарю. Но теперь у меня есть силы. Кстати, я хочу спросить вас: знаете ли вы, где помещается теперь в Мадриде резиденция английского посла?

– Нигде! – Николаос пожал плечами. – Дипломатические отношения между Испанией и Англией разорваны.

– Но почему?

– Это довольно длинная и непростая история. В сущности, всему виною лорд Бэкингем, это он был последним английским послом здесь…

– Но как…

– Этот Бэкингем, отчаянный циник и человек в общем-то жестокий, страстно влюбился в испанскую принцессу Анну Австрийскую. Она была совсем еще ребенком и предназначалась в супруги французскому королю. Об этом ходили самые невероятные слухи. Говорили, будто Бэкингем, переодевшись испанским дворянином, рискнул сопровождать депутацию, перевозившую юную принцессу во Францию, на ее новую родину. Далее слухи противоречивы. Одни уверяли, будто он пытался растлить принцессу, другие шепотом утверждали, будто ему даже удалось это совершить. Третьи говорили, что ему помешал какой-то подросток, мальчик из Мадрида, которого он нанял в услужение… Подробностей не знаю. Кажется, в Лондоне герцог был казнен. Но, впрочем, не в качестве растлителя малолетних принцесс, а за участие в заговоре герцога Монмаута, незаконного сына короля Карла II.

«Так, – подумала я, – английского посольства больше не существует и я ничего не узнаю о судьбе моего старшего сына».

Но я не почувствовала никакого отчаяния, только спокойную глубинную уверенность, что все мои дети живы и я когда-нибудь увижу их…

Упоминание о Карле II невольно пробудило в душе смутные воспоминания о том баснословно далеком времени, когда я была его любовницей и фавориткой. Ведь он – отец моего младшего сына. Кажется, мне не было плохо с его величеством в постели, но все тогда, давно, было как-то просто; если бы мне теперь пришлось любить, я предпочла бы иную любовь, любовь, в которой сложно переплетались бы странность и утонченность тел и душ.

– Но, насколько мне известно, английское посольство уже однажды предало вас, – заметил мне Николаос.

– Да, это так. Но я надеялась что-то узнать о судьбе моего старшего сына… Однако если Испания и Англия разорвали дипломатические отношения, тогда, наверное, мне лучше называться моим испанским именем…

– А, я знаю, – молодой человек усмехнулся, – у вас ведь два имени. Эльвира – это старинное испанское имя. А по-английски вас ведь зовут «янтарь»?

– Да, Эмбер.

– Это имя вам очень идет, – серьезно сказал он.

– Почему? – я не знала, почему, и мне было интересно, что он ответит.

– Потому что вы и сама похожи на янтарь. Время не старит его, а только способствует его красоте, он многослоен и каждый слой опять же прибавляет ему красоты. Это теплый и какой-то умный камень, от него исходит ощущение света и тепла… Впрочем, что это я – «камень, камень»! Янтарь следует называть «веществом». И ведь он в своем бытии проходит путь от липкой бесформенной смолы до чистой и теплой солнечной твердости…

– И я такая? – серьезно спросила я.

– Вы такая.

Этому человеку я не нужна была как женщина, и он не привлекал меня как мужчина. Но, кажется, никогда, ничья мужская похвала моей красоте не делала меня такой счастливой…

– Но все равно теперь мне лучше называться Эльвирой, – с улыбкой сказала я.

– Да, это так.

– Я хотела бы еще спросить вас, слышали вы что-нибудь о маркизах де Монтойя?

– Не помню. Но я знаю дворец Монтойя. Это один из красивейших дворцов Мадрида.

– Расскажите мне, где он находится. Я должна разыскать одну женщину, доверенную служанку в доме де Монтойя. Она может знать о судьбе моих детей.

Николаос не стал меня расспрашивать о моих детях и вообще о моей жизни. Кажется, он был не из тех, кто много любопытствует. Он только сказал:

– Наша карета завтра же может отвезти вас к дворцу де Монтойя. Но мне кажется, прежде вам лучше обновить свой гардероб. Мне случается торговать тканями, поэтому многих мадридских портных я хорошо знаю. Если вы согласны, завтра мы поедем к одному из них.

Я согласилась.

Николаос вдруг поднялся и тихо приблизившись к двери, которая вела в комнату Чоки, заглянул. Затем снова вернулся ко мне.

– Спит.

– В тюрьме все его силы были напряжены, – сказала я. – Поэтому после освобождения состояние его так резко ухудшилось. Но я уверена, что теперь улучшение будет развиваться.

– В сущности, вина лежит на мне…

Я невольно вздрогнула. Какое признание собирается сделать он? Может ли он быть виновен в муках, которые пришлось претерпеть его любимому другу?

Он заметил мою внезапную дрожь.

– Нет, нет, не тревожьтесь понапрасну, я не предавал его. Но я мог бы вернуться в Мадрид гораздо раньше.

– Вам что-то помешало?

– Мне помешала моя забота о нем. Но не буду говорить загадками. Вы ведь знаете, я уехал из Мадрида потому, что получил известие о болезни матери. Увы, я уже не застал ее в живых. Но вернуться тотчас я не мог. Мне надо было утешить отца, который пребывал в страшном горе. Прежде мне казалось, что отец и мать вовсе и не любят друг друга. Но теперь я убедился, что долголетняя совместная жизнь сдружила их. Отец не переставал говорить о матери с большой теплотой, а из его сбивчивых рассказов я понял, что и она любила его. Я не хотел оставлять его в одиночестве и предложил ему поехать со мной. Мы уже договорились с человеком, который собирался арендовать наш дом и склады, все было готово к отъезду, когда отец внезапно слег. Я ухаживал за ним, приглашал врачей, но все оказалось тщетно. Вскоре он умер. Я похоронил его рядом с матерью.

Теперь я чувствовал себя виноватым перед отцом и матерью, я так мало радости доставил им. Невольно я вспомнил о родителях Андреаса. Ведь и они тоскуют в разлуке с единственным сыном. Кроме того, они несвободные люди и, кто знает, какие тяготы приходится им претерпевать. Короче, я решил отправиться на родину Андреса и разыскать его родителей.

«Я помогу им», – решил я.

Я знал, как назывался замок, где родился мой друг. Но когда я туда добрался, то обнаружил лишь огромное пепелище. Оказалось, старый хозяин умер. Сын его участвовал в восстании против османов, а когда восстание было разгромлено, бежал. Замок сожгли. К тому времени в замке никого не осталось, кроме нескольких старых немощных слуг, они-то и погибли. Увы, среди них были и родители моего любимого друга.

Вот почему я прибыл в Мадрид спустя довольно долгое время после моего отъезда, и узнал, что Андреас в тюрьме… – голос его дрогнул и зазвучал глухо.

– Не будем говорить о тюрьме, не надо! – живо попросила я. – Главное, что Чоки жив и будет жить!.. О, простите!.. Я знаю, понимаю, что вам неприятно, когда я называю его этим именем… Я случайно… Я хотела сказать: Андреас!..

– Ничего, ничего, – мой собеседник мягко улыбнулся. – Мне действительно всегда немного не по себе, когда чужие голоса произносят это домашнее, близкое, это мое «Чоки». Но к вам это не относится. Называйте его, как вам привычно.

– Спасибо вам! – Я никогда не предполагала, что мой голос может выразить столько искренней доброты и мягкости.

Николаос снова подошел к двери в комнату Чоки, но тот еще не проснулся.

Мы еще поговорили. Теперь о книгах, о театрах. Я начала рассказывать, какие были в дни моей молодости лондонские театры, молодой человек оказался знатоком театральной жизни испанской столицы. Беседа получилась легкая и занимательная.

Кого-то может удивить, почему я не попыталась расспросить Николаоса, каким образом ему удалось добиться нашего освобождения – Чоки и моего. Но поверьте, мне действительно не хотелось мучить его подобными расспросами, погружаться во всю эту грязь интриганства. Я представляла, сколько ему пришлось перенести, и знала, что при его честности ему было нелегко.

Вдруг на полуслове Николаос вскочил и бросился к двери в комнату Чоки. Он просто почувствовал, что друг открыл глаза. И меня эта обостренность чувствования вовсе не удивила.

 

Глава сто двадцать третья

Николаос скрылся в комнате своего друга. Я ждала, рассматривая картины на стенах. Они показались мне очень своеобразными, необычными.

На одной небольшой картине три человека сидели за скромно накрытым столом. Юноша явно что-то рассказывал, мальчик-подросток смеялся, приподняв графин с вином, старик с улыбкой слушал. На другой – двое юношей в простой одежде что-то быстро ели на кухне, словно соколы с ладони. Третья и четвертая картины изображали мулатов – молодого мужчину и девушку с очень выразительными умными лицами.

Я подумала, что это настоящее искусство и что у моих новых друзей прекрасный вкус.

Я перевела взгляд и заметила в углу еще одну картину. Теперь, при свечах, она не так ярко выделялась, но наверняка при дневном свете должна была сразу останавливать внимание, так она была повешена.

На этом холсте изображен был во весь рост мальчик-калека. В искалеченных онемевших пальцах он удерживал листок, с написанной просьбой о милостыне. Значит, он был немой. Он был босиком, с вывернутыми ступнями. Губы его приоткрылись в улыбке, вызванной, судя по всему, судорожным движением мышц лица, видны были кривые зубы. Линия горизонта была показана низко, и фигура мальчика высилась монументально.

Я не могла отвести взгляд от этой картины.

«Вот они, – думалось мне невольно, – человеческое стремление жить и выжить во что бы то ни стало, человеческие трагедия и триумф…»

Быстро вошел Николаос и позвал меня к Чоки.

Больной лежал в постели. Мы приблизились. Чоки увидел меня и улыбнулся радостно.

У меня болезненно сжалось сердце. Ему обрили бороду и теперь отчетливо виделась страшная худоба его молодого лица. Глаза сильно ввалились, хотя по-прежнему казались выпуклыми. Губы запеклись. Но особенно встревожил меня запах. Комната была проветрена, здесь было чисто, простыни, чистые, белоснежные, пахли душистыми травами. И больного выкупали, вымыли душистым мылом. Но все эти приятные запахи не могли перебить того мучительного для близких и родных запаха больного тела, который яснее всего свидетельствует о плохом состоянии…

«Ничего, ничего, – начала убеждать я себя мысленно. – Он ведь и вправду очень болен. Я это знаю. Но он выздоровеет, непременно выздоровеет».

Я даже не сразу расслышала голос Чоки.

– Такой цветочный запах… – проговорил он.

– Это тебе, – Я вынула из волос веточку жасмина и положила на небольшой столик рядом с кроватью. – Это город приветствует тебя. – Я улыбнулась.

– Дай… мне… – он протянул исхудалую руку.

Я поспешно подала ему жасминовую веточку. Он понюхал и опустил на грудь. Он был в чистой белой сорочке с треугольным вырезом. Николаос смотрел на нас.

Я заметила мучительно пристальный, ищущий взгляд, которым оглядывал меня Чоки.

Я все поняла и прочувствовала. Он искал с жадностью, с этой мучительной жадностью чахоточного искал в моем облике признаки моего возрождения, воскресения к новой жизни после тюрьмы. Суеверность больного говорила ему, что если воскресну я, его сокамерница, та, что разделяла его тюремные муки, то воскреснет, выживет и он сам…

Я встала так, чтобы он хорошо видел меня. Осторожно я взяла с его груди веточку жасмина и снова украсила ею волосы. Я знала, что во мне сейчас есть эти черты возрождения, воскресения, я хотела, чтобы он заметил, увидел их…

Николаос напряженно молчал. Он тоже все понимал и чувствовал.

– Какая ты красивая!.. – выговорил Чоки наконец и вдруг на мгновение с блаженной улыбкой зажмурил глаза.

Мы с Николаосом перевели дыхание. Подействовало!

– Ты выздоровеешь, Чоки, – я наклонилась к нему. – Что я могу, что я должна для тебя сделать?

– Она все сделает, – подхватил Николаос, – она хочет помочь тебе и никто не будет мешать ей!

Я поняла, что он имеет в виду. Но конечно же, если Чоки хочет телесной близости со мной, я дам ему это. Но я чувствовала, что этот период наших отношений миновал и для него и для меня. И Чоки чувствовал то же самое.

– Нет, не это… – он улыбнулся. – Просто… пусть она будет в нашем доме… – он обращался к Николаосу.

– Она останется здесь и ни в чем не будет терпеть недостатка, – заверил Николаос, затем обернулся ко мне: – Вы ведь останетесь?

– Да. Об этом и спрашивать не стоит, – быстро ответила я.

Я пожелала Чоки спокойной ночи. Николаос проводил меня в мою комнату.

– К сожалению, мы не держим женской прислуги, – сказал он. – Только двое слуг, повар и кучер…

– Я привыкла сама за собой ухаживать, – быстро отозвалась я.

Я прошла к себе, а он ушел к Чоки. В ту первую ночь моей свободы я спала крепко и без сновидений.

 

Глава сто двадцать четвертая

На следующий день кучер повез меня к одному из лучших мадридских портных с запиской от Николаоса.

В мастерской я провела почти полдня. Зато и увезла оттуда несколько приличных добротных платьев, белье, чулки, головные платки. Я не хотела быть одетой, как светская дама, но как состоятельная горожанка.

Вернулась я как раз к обеду. Чоки спал, один из слуг присматривал за ним. Николаоса не было дома, он отправился по своим торговым делам.

Мне накрыли в столовой, просторной и светлой комнате. Здесь на стенах тоже было много картин. Картины в столовой изображали фрукты, овощи, золотую, Стеклянную и глиняную посуду. Все это было красиво и создавало веселое, приятное настроение. Я с удовольствием пообедала в одиночестве.

Я велела слуге позвать меня, когда проснется Чоки, и отправилась в свою комнату. Здесь на столе лежали свертки с моей новой одеждой. Слуга указал мне на вделанный в стену шкаф, вчера я этот шкаф не заметила. Теперь я развесила в нем свои платья. Я спросила слугу, где я могу вымыться. Он повел меня в подвальное помещение, где была оборудована настоящая ванная комната. Здесь топилась печь и в пол была вделана большая ванна из фаянса, сверкавшая чистотой. Я не сомневалась, что обо всем этом позаботился Николаос. В его характере была эта практичность. Конечно, это он так хорошо обустроил дом и подобрал таких хороших, неболтливых и работящих слуг.

К моим услугам были горячая вода, душистое мыло и теплые полотенца. Я вымылась и переоделась во все новое. В одной стене в ванной комнате было вделано большое зеркало. Я расчесывала волосы и оглядывала себя. Я стала такой тоненькой… Я подумала, что впадины, зиявшие на месте выпавших зубов сбоку во рту, вовсе не украшают меня. Надо было бы покрасить волосы, нарумянить щеки, подкрасить губы и глаза, попудриться…

Знаю, что многие циничные недоверчивые люди сейчас не поверят мне. Но тогда, намереваясь прикрасить себя, я вовсе не о себе заботилась. Да, мне по-прежнему было все равно, как я выгляжу. Но я думала о Чоки. Это он должен был видеть меня здоровой, со всеми признаками возрожденного интереса к жизни. Я знаю, что многие, особенно те, что имеют изначально дурное мнение о женской природе, сейчас, читая эти строки, не верят мне. Но я пишу правду. Именно так я думала и чувствовала.

Когда я вышла из ванной, оказалось, что Чоки уже проснулся и ждет меня.

При дневном свете мне почудилось, что он уже выглядит получше. Впрочем, вполне возможно, что мое восприятие выдавало желаемое за действительное. Чоки очень мне обрадовался. Я снова принесла ему жасминовую веточку.

– Теперь это будет мой любимый цветок, – сказал он.

Я попросила его не говорить много, он был еще очень слаб. Сидя у его постели, я принялась развлекать его легким шутливым повествованием о нравах при дворе Карла II. Я живо изобразила смешные черты его главных фавориток – Барбары Каслмейн и Френсис Стюарт. Не утаила я и того, что сама была фавориткой короля, родила от него сына и всячески боролась с другими фаворитками. Но я так рассказывала обо всем этом, что на лице больного то и дело появлялась смешливая улыбка. Мне и самой уже начало казаться, что все это было очень смешно, хотя когда все это и было моей жизнью, то совсем не было смешным.

Затем Чоки должен был принять лекарство. После его начало клонить в сон. Я оставила его со слугой, который за ним ухаживал, и пошла к себе. Я почувствовала себя немного усталой, прилегла и незаметно уснула.

Конечно, тюремное заключение все же порядком ослабило меня. Да и годы… Хотя мне было неприятно даже думать о своем возрасте… Но короче, я проснулась лишь незадолго до ужина.

Чоки покормили раньше и он уже спал. (Его слабость раз в сто превышала мою.) Николаос ждал моего пробуждения, чтобы мы поужинали вместе. Я умылась, привела себя в порядок и прошла в столовую. Мы поужинали, выпили кофе. Затем Николаос пригласил меня побеседовать с ним в той самой гостиной, где мы сидели вчера. Откровенно говоря, я поняла, в чем тут дело. Он устраивал все так, чтобы если Чоки проснется и захочет видеть меня, я была бы поблизости. Я подумала, что нисколько не в обиде на Николаоса и вовсе не требую от него, чтобы он беседовал со мной просто потому, что ему приятно со мной беседовать. Я и сама заботилась о Чоки…

Но тут Николаос прервал мои мысли:

– Я, конечно хочу, чтобы вы были поближе к Чоки. Но в то же время мне приятно и интересно беседовать с вами.

– Боже мой, Николаос! – Воскликнула я, – Вы просто прочитали мои мысли! – и я сказала ему, о чем думала.

Мы оба засмеялись. Нам стало совсем легко и приятно.

– У вас здесь чудесные картины, – сказала я, – особенно вот эта, – я указала на холст, где был изображен мальчик-калека.

– Да, это удивительная картина, Чоки особенно привязан к ней. Одно время я даже хотел не держать ее здесь.

– Но почему? – удивилась я.

– Из-за Чоки, разумеется. Он глаз не сводил с нее. Я боялся, что она расстроит его воображение. Он очень чувствителен.

– Я это заметила.

– Вчера, когда вы, такая хрупкая, стояли у постели Чоки, всем своим видом силясь внушить ему, что вы живы, что вы воскресли для новой жизни, вы напомнили мне эту картину.

– Если говорить о новой жизни, то я полагаю, что мне следует немного заняться своей внешностью. Вы можете думать, что это из тщеславия, столь свойственного женщинам…

Я не успела договорить.

– Нет, – перебил он меня, – я думаю, что это для него.

– Мы с вами хорошо понимаем друг друга.

– На вас новое платье, и очень хорошо сшито. Сразу узнал работу хромого Торибьо!

– Да, этот умелец успел снабдить меня целым гардеробом.

– Прекрасно!

– Николаос, а вы не боитесь, что обратят внимание на то, как вы посылаете к одному из лучших городских мастеров какую-то безвестную женщину. А раз безвестную, значит, и сомнительной репутации…

– Не боюсь, конечно. Если желаете, завтра можете отправиться к Эмилии, а затем к старой Гертрудис.

– А это кто?

– Эмилия сделает вам зубы из металла или фарфора и вставит их. А Гертрудис снабдит пудрой, разными красками для лица…

– Вы знаете в этом городе всех нужных людей, – я улыбнулась. – Я действительно поеду к этим женщинам.

– О деньгах не тревожьтесь. Я заплачу за все.

– Благодарю вас.

– Благодарить вас должен я. Вы помогаете моему любимому другу выздороветь.

Некоторое время Николаос молчал, опустив по своему обыкновению голову. Затем решительно проговорил:

– Да, я многих знаю в этом городе, я ведь торговец. И я ничего не боюсь. Особенно теперь.

Разумеется, эта фраза заинтриговала меня. Я подумала, могу ли я спросить, почему он именно теперь никого не боится, с чем это связано. Мне показалось, что да, могу. По-моему, ему самому хотелось довериться мне.

– Почему же вы ничего не боитесь именно теперь? – осторожно спросила я.

– Почему? – переспросил он, медля с ответом, – Почему? Хорошо, я скажу вам, почему. Я не знаю, сведущи ли вы в мифологии древних греков…

– Кое-что мне известно, – скромно заметила я. И действительно, знакомство с доном Санчо Пико очень пополнило мое образование.

– Знаете ли вы историю Мидаса?

– Кажется, с ним связана не одна история. Но я догадываюсь, что вы имеете в виду ослиные уши, которыми боги наказали этого древнего царя. Он прятал их под высокой шапкой и видел их только его брадобрей, который и голову ему брил по обычаю той страны. Брадобрею стало невмоготу хранить тайну. Однажды он забрался в лес, в самую чащу, отыскал дупло и крикнул, припав к нему: «У царя Мидаса ослиные уши!» Кажется, так, да? Я рассказывала эту сказку моей маленькой дочери и сейчас невольно повторяю так подробно… Простите…

– Нет, нет, я с удовольствием слушаю вас!

– Потому что таким образом тянете время!

– Ну конечно! – он пожал плечами и засмеялся.

– Но что же было дальше? Кажется, что-то вроде того, что дерево срубили, оно каким-то чудом заговорило и все узнали тайну царя. Так?

– Да, что-то вроде того… Но боюсь, моя тайна не так уж комична.

– А я, в свою очередь, намереваюсь оставаться честнейшим и неподкупным брадобреем!

– Вы удивительная женщина, хотя моя похвала очень и очень банальна. А моя тайна… – Николаос посерьезнел, – мне придется все сказать Чоки. Но не сейчас. Сейчас он болен…

– Это может огорчить его?

– Ну, не обрадует, во всяком случае. Я могу оправдываться, могу уверять его, что пошел на это лишь ради его спасения… И это будет правдой. Но все равно будет неприятно.

– Тогда может быть лучше совсем не говорить ему?

– Нет, не лучше. Мы привыкли все говорить друг другу.

– Я думаю, – сказала я, помолчав, – что он просто не может обидеться на вас или рассердиться, или разочароваться в вас, а вы – в нем. Ведь вы с ним – словно те половинки одного человека, о которых писал греческий философ Платон. Только вы уже давно нашли друг друга. И теперь вы навсегда вместе и ничто не сможет разлучить вас.

– Это чудесно, то, что вы говорите. И я хочу открыться вам, потому что мне тяжело. Когда я вернулся в Мадрид и узнал от старого слуги, что Чоки в тюрьме, я, конечно, хотел тотчас начать искать пути к его освобождению. Но слуга убедил меня на время бежать из города, скрыться в пригороде у его родных. Пряча меня, эти добрые люди рисковали жизнью. Ведь с инквизицией шутки плохи! Разумеется, теперь я вознаградил их деньгами. Но разве может быть вознаграждение, достаточное для тех, кто спас тебя от смерти? Думаю, нет. Сидя в подвале их дома, скорее сельского, нежели городского, я напряженно соображал, что же мне предпринять для освобождения Чоки. Меня особенно тревожило его здоровье.

После той поездки в горы, о которой вы знаете, он больше не болел, если не считать нескольких простуд, которые всегда выбивали меня из колеи, и заставляли опасаться худшего. А теперь пытки и сырость и дурная еда и отсутствие солнечного света, тепла и свежего воздуха могли сделать это «худшее» реальностью. Надо было мне начинать действовать – Николаос снова помолчал. – Я уже говорил вам, что я торговец. И Чоки говорил вам об этом. В Мадриде я знал самых разных людей. Но на первый взгляд могло показаться, что эти связи ничем не смогут мне помочь. Кому охота связываться с человеком, за которым охотится инквизиция! Но я не хотел сдаваться.

Я знал что Чоки, любимый мой друг, верит в меня, ждет от меня избавления от мук. И я начал действовать. Медленно (увы!) осторожно, по цепочке. Но не думайте, что я действовал вслепую, наугад. Я знал, чего добиваюсь.

Для вас давно не тайна, что мы с Чоки любим друг друга, и вы знаете, что в нашей любви участвуют и наши тела и наши души. Такую мужскую любовь многие полагают греховной. Но на самом деле она может быть всякой – и дурной, грязной и чистой, доброй, красивой, нежной. Это зависит от самих любовников. Думаю, самой низшей разновидностью подобной любви является та, когда в паре один притворяется женщиной. Есть любители как раз таких ощущений. Они тщательно бреют лицо, привязывают член к промежности, усваивают женские повадки… И я знал человека, который таков и был. Вот до него-то я и желал добраться во что бы то ни стало. Я был уверен, что когда доберусь, то уж сумею доставить ему такое удовольствие, какого он в жизни своей не получал, и уж тогда смогу выпросить у него что угодно…

– Кто этот человек? – тихо спросила я. Я подумала при этом: «Интересно, неужели сам король?»

– Этот человек… – Николаос посмотрел на меня. – Я пока окружаю его такой таинственностью, что вы вполне могли предположить, будто я говорю о короле. Но ничего подобного. Человек, о котором я говорю, обладает куда большей властью. Это, – Николаос понизил голос до шепота, – это сам Великий инквизитор!

Я замерла. Мне и вправду стало страшно. От Никола-оса мой страх не укрылся.

– Не бойтесь, – спокойно сказал он, – я звал этого человека по имени – Теодоро-Мигель. А еще чаще он просил, чтобы я называл его женскими именами – Теодора-Микаэла…

Да, это к нему я подбирался, осторожно, ползая на брюхе, льстя самым разным людям и людишкам, обманывая, притворяясь… – Николаос на несколько мгновений спрятал лицо в ладони, затем проговорил глухо и страдальчески: – Я все пытаюсь позабыть это. Но как позабудешь?! И вот я пробился, добрался. Все вышло, как я и предполагал. Самым наилучшим образом! – Николаос улыбнулся с горькой иронией. – Я не просто удовлетворил похоть этого человека, сумел доставить ему наслаждение, я привязал его к себе, к своему телу и лицу, к своему члену! Тогда он отдал приказ о вашей свободе – Чоки и вашей…

Я молчала, охваченная горечью. Вот оно – мое освобождение! Вот чего оно стоило! Вот она, плата… Я никогда не расплачусь с этим человеком, никогда. Чем я могу отплатить ему? За такое!..

– Чоки поймет вас, – еле слышно пролепетала я.

– Чоки? Вы еще не знаете всего. Подумайте сами, разве эта связь могла прерваться после того, как я получил желаемое?

Он замолчал, не давая ответа на свой вопрос. Я все поняла. Конечно, он не может отказывать Великому инквизитору, самому Великому инквизитору! Их отношения продолжаются.

– Очень это гнусно – с ним… – Николаос не договорил и отвернулся от меня.

Мне так хотелось помочь ему. Этот молодой человек, еще совсем недавно казавшийся мне таким сильным и мрачным, на самом деле был таким беспомощным, так нуждался в сочувствии, в поддержке, в ободрении. И он не мог открыться единственному своему любимому другу, тому, которому он привык поверять все свои мысли и чувства. Какое же это было мучение!..

– Николаос! – сказала я горячо, – вам нужно бежать из этой страны. Надо обдумать побег. Мы спрячем Чоки в горной цыганской деревне, в той, о которой я говорила. А когда он совершенно поправится, он переберется туда, где уже будете вы…

– Нет, невозможно, – грустно возразил Николаос.

– Но почему, почему?

– Причин много, – уклончиво заметил он. – Ну, например климат. В Англии Чоки не выживет.

– Есть Италия, Франция! Чем они хуже Испании? Там есть и театры, и живопись, и литература. Но там нет инквизиции. И вы и Чоки – вы оба молоды, вы сможете начать жизнь сначала. Я понимаю, что сейчас за вами следят. Но обмануть можно любую слежку! Можно бежать.

Николаос покачал головой.

– Нет, – снова произнес он.

– Но что, что вас держит именно в этой стране? – я настаивала, мне очень хотелось спасти их. – Привычка, привязанность? Что?

– Да, конечно, мы оба привязались к Испании, – помедлив, заговорил молодой человек, – но даже не в этом дело. Все гораздо сложнее. Разумеется, мне ничего не стоит рассказать вам, но я боюсь, откровенно говоря, что вы сочтете меня хвастуном. Так просто, да?

– Вы можете мне все сказать, Николаос. Вы понимаете это.

– Всегда в определенных случаях легче сказать о себе дурное, нежели хорошее.

– Я знаю, что вы хороший человек, добрый и умный.

– Ну, Бог со всем этим! Слушайте. Я, в свою очередь, знаю, что вашим другом был вольнодумец Санчо Пико…

– Что с ним? Он жив? Я много думала о нем.

– Вероятно, жив. Но не будем забегать вперед. Так называемое «дело» Санчо Пико тянулось не один год. Вы, конечно, и это знаете. Огромное число людей, самых разных, были привлечены к этому делу и посажены в тюрьму. Многих пытали. Многим уже грозили жестокие казни, сожжение на костре, ссылка. Когда я стал близок к Великому инквизитору, а заговорил с ним об этом деле. Не хочу выставлять себя защитником гонимых и борцом за справедливость, но мне удалось добиться многого. Правда, к сожалению многих я не успел спасти. Прежде всего скажу вам, что Санчо Пико остался жив и был выслан из Испании. Вероятно, он жив и до сих пор.

Я вздохнула.

– Скажите, Николаос, дорогой, а приходилось вам слышать имена Этторе Биокка, Нэн Бриттен и Джона Бига? Это двое моих слуг, англичан. А Биокка был нашим, Санчо и моим, другом…

Николаос подумал.

– Нет, об этих людях я ничего не знаю. Мне ничего не говорят их имена. Но если вы хотите, я могу узнать.

– Нет, нет, – воскликнула я, – это может быть опасно для вас!

– Но Теодоро-Мигель прекрасно знает, что вы живете в нашем доме. И об этих людях он знает. И можно не скрывать от него, что я спрашиваю для вас.

– Тогда спросите, – мое возбуждение прошло, теперь я говорила тихо. Я поняла, что все гораздо сложнее, чем может показаться с первого взгляда. – Расскажите, чего вам удалось добиться для обвиняемых по делу Санчо Пико? – кротко попросил я.

– Расскажу, – Николаос улыбнулся. – Вы видите, мне и самому хочется говорить, рассказывать. Так обычно и бывает, стоит только начать. Но все было просто. Люди были освобождены. А теперь представьте себе, если мне удастся бежать из страны… Или даже при неудачной попытке к бегству… Что будет с этими людьми? Фактически, они на свободе и живут спокойно только благодаря мне. А это много людей. И у многих из них – родные, дети, друзья. Кроме того, я и теперь имею возможность действовать. Я стараюсь влиять на решения Теодоро-Мигеля. Но приходится быть осторожным. Да, сейчас власть этого человека безгранична. Но и у него есть враги. Если они заметят, что приговоры, выносимые Великим инквизитором, чрезмерно мягки, они, в свою очередь, начнут действовать и добьются его смещения. Вот такую жизнь мне приходится вести. Все это грязно, мучительно, тяжело. Но такой человек, как я, должен быть в этом городе.

Я представила себе, как мучительна эта полная интриг жизнь для такого прямодушного человека, как Николаос. Но как странно, в самом начале он показался мне мрачным и замкнуто-эгоистичным; казалось, в этом мире для него существует лишь Чоки. Затем я увидела в Николаосе беззащитное, беспомощное существо, которому нужно помочь во что бы то ни стало. И вот теперь – передо мной такой мужественный и справедливый, такой бескорыстный человек, готовый мучиться во имя свободы других людей, многих из них он даже и не знает, и ему все равно, хорошие это люди или плохие; для него главное, чтобы их неотъемлемое право на свободу не нарушалось.

– Но тогда вам не надо тревожиться о разговоре с Чоки, – сказала я. – Теперь я спокойна. Можно не сомневаться, он поймет вас.

– И все равно тяжело. – Николаос снова опустил голову и показался мне беззащитным.

– Давайте я вас отвлеку, – я заставила себя улыбнуться. – Чоки рассказывал мне о шляпнице Элене. Что с ней случилось? Она действительно написала на него донос?

– А, наша с ним недолгая приятельница! Ее освободили. Недавно она вышла замуж. А донос… Да, она написала донос. Но злого умысла у нее не было. Просто она очень религиозна и полагала, будто делает благое дело. Причем, она заботилась не только о своей душе, но и о душе Чоки. К сожалению, иудейство и христианство полагают, будто лишь им известна истина. Поэтому я больше люблю античность, когда открыто признавалась всеми множественность истины.

– И все же странно! Неужели она не понимала, что Чоки могут сжечь на костре?

– Не только понимала, но, возможно, и хотела этого. Ведь огонь очищает душу.

– Что за странное существо – человек!

– Что за новая мысль! – Николаос расхохотался совсем по-детски.

Проснулся Чоки, и мы пошли к нему. Около часа мы провели с ним. Нам казалось, что здоровье его улучшается. Когда он снова уснул, мы вернулись в гостиную. Нам хотелось еще поговорить.

Я чувствовала, что Николаоса одолевает желание быть откровенным, поделиться всем тем, что ему приходилось таить. И он сделал правильный выбор, говоря все это мне. На мое молчание он мог положиться. Я бы ни за что не выдала его.

– Вы удивились человеческой странности, – начал Николаос, когда мы снова сели у стола.

– Это и вправду комично, – признала я. – Пора бы мне перестать этому удивляться.

– Да нет, удивляться есть чему. То есть, конечно, можно сказать себе: человек – существо странное и ничего удивительного в этом нет. Но все равно будешь сталкиваться в жизни с все новыми и новыми странностями, и волей-неволей удивляться. Вот, например, Теодоро-Мигель. Сколько в нем странного и отвратительного. Он – воплощенное единство противоречий. Интриган и в определенном смысле аскет. Кажется, он знал женщин лишь в далекой своей молодости. Жестокий, жесткий, властный. Он отнюдь не глуп. Он может раскинуть утонченную сеть доказательств того, что все люди мелочны, эгоистичны, порочны, злы, ничтожны и ничего хорошего не заслуживают. Допустим, меня ему в эту сеть не заманить, не поймать. Но многие другие, особенно совсем молодые люди…

И эта его мучительная потребность представлять из себя женщину. Он любит изображать гордую и странную девушку, которую жестокие обстоятельства толкнули на путь порока. При этом мне полагается разыгрывать роль ее спасителя, которого она всячески оскорбляет, – губы Николаоса покривились.

Я с ужасом представила себе, что ему приходится терпеть. Как извращенно-сластолюбив этот Теодоро-Мигель!

– Но в сравнении с другими его свойствами – это просто пустяки, – продолжал мой собеседник. – Его одолевает утонченная похоть. Мучения детей, растление малолетних доставляют ему особое наслаждение. Чтобы отвратить его от этого, мне приходится разыгрывать ревность. А каково это – играть перед таким утонченным зрителем, как сам Великий инквизитор… Причем, главное для него – довести ребенка до такого состояния, чтобы маленькое существо возбудилось и само хотело отвечать на его ласки. И он еще выставляет себя защитником детей. Его ищейки вытаскивают на свет малейший намек на дело о возможном растлении или истязании малолетних. Людей допрашивают, дети выступают свидетелями. Теодоро-Мигель рыдает над их мучениями и… смакует их, наслаждается. В сущности, он ведь готов обречь на смерть целые народы, города, государства. Особой гадкой ненавистью он ненавидит всех тех, кто не испанцы и не католики. Он уверен, что все злоумышляют против испанцев, что Испания должна бороться со всеми и непрерывно расширять свои границы. Разумеется, страшным образом ненавидит он иудеев. Недавно мне пришлось вступиться за некоего Алехандро Ронетти, которого угораздило написать и распространить довольно острый памфлет. Мой Теодоро-Мигель, с подозрением поглядывая на меня, спросил:

– Что это ты сочувствуешь этому жиду? Может быть, ты и сам – тайный жид?

Но я свою силу знаю.

– Если вы бросите меня в тюрьму, то через неделю пыток я признаюсь в чем угодно.

– Но ты ведь не сочувствуешь жидовству?

– Я сочувствую лишь праву человека на жизнь и свободу. Ни одному религиозному учению я не сочувствую.

– Как?! Ты хочешь сказать… Ты говоришь… И учению Господа нашего Иисуса Христа?

– Разумеется. И этому учению – тоже.

Он картинно разводит руками. Но я свою силу знаю. Вот так я живу.

– Убить этого человека было бы благодеянием для страны! – вырвалось у меня.

– Убить? – насмешливо переспросил Николаос. – Нет. Сейчас это лишь обострило бы и даже ухудшило ситуацию. Теодоро-Мигель не так уж молод, он умрет своей смертью.

– Но каким же может быть его преемник?

– Почти таким же, как он. Вначале будут послабления. Возможно даже, те, что пострадали от Теодоро-Мигеля, будут торжественно объявлены мучениками. Об их мученичестве будет позволено говорить открыто и этим немедленно воспользуются продажные писаки. А после… Все пойдет примерно так же, как было при Теодоро-Мигеле. Нет, не его надо убивать, и не его преемников. Надо уничтожить саму инквизицию и сделать так, чтобы изменилось сознание людей. Но это очень нелегко. Люди готовы терпеть рабство и унижения, если при этом их твердо убедить, что они, униженные и порабощенные, – частица чего-то великого. Так-то!..

– Все очень грустно, Николаос, – я тяжело вздохнула. Взгляд мой невольно обратился на картину с изображением мальчика-калеки. – Вот самое верное изображение человеческой сути, – я указала на картину.

– Да, это удивительный художник, – произнес Николаос, и в голосе его я ощутила странную страдальческую мечтательность, – Судьба его была трагична. Его звали Бартоломе. Он был женат на дочери своего учителя, которого превзошел. Жена рано умерла, оставив Бартоломе маленького ребенка, тоже дочь. Бартоломе больше не женился. Он работал и растил Инес. Ему казалось, что окружающая жизнь слишком грязна для этой чистой наивной девочки. Она не знала обычных девичьих развлечений – гулянья, веселой болтовни, легкого флирта. У нее не было подруг. Крайняя набожность отца передалась и дочери. Она уже мечтала о монастыре, и отец был согласен на это. Он не представлял себе единственную обожаемую дочь замужней дамой, ему искренне казалось, что объятия мужчины осквернят его чистую Инес.

Девушку приняли послушницей в процветающий и известный своим благочестием монастырь. Вместо вступительного взноса настоятельница заказала Бартоломе две картины. На одной он изобразил Благовещение, причем в виде мадонны изобразил свою молодую, рано умершую жену. Другая картина изображала Святую Инессу. Разумеется, на ней была изображена дочь художника. Девушка, чистая и прелестная, стоит на коленях на голом полу. Мучители сорвали с нее одежду, но тело ее целомудренно скрыто длинными пышными волосами, которые ниспадают с нежных округлых полудетских плеч на маленькие груди и словно бы стекают вниз длинными каштановыми прядями. Эти картины художник поднес монастырю. Мадонна и до сих пор там, а вот о судьбе Святой Инессы я сейчас расскажу вам.

Картину увидел Теодоро-Мигель. Тогда он был еще довольно молодым монахом-исповедником, только начал свою карьеру, но уже находился при тогдашнем Великом инквизиторе. Теодоро-Мигель тогда еще не превратился окончательно в то, чем он является теперь. Ему еще нравились женщины. Но женщины нравились и его высокопоставленному покровителю. По его указанию Теодоро легко узнал, что на картине изображена девушка, существующая в действительности. Великий инквизитор вступил в сговор с настоятельницей монастыря, ему показали юную послушницу. Теодоро-Мигель должен был доставить ее в тайное убежище Великого инквизитора. В награду Теодоро-Мигель получил картину с ее изображением. Он не знаток живописи, но, как это ни странно, способен тонко прочувствовать картину. Так, у него я видел картину одного французского художника на античный мифологический сюжет: в древесной зелени две фигурки – юноша и девушка. Теодоро-Мигель уверяет, что это олицетворение Золотого века.

Инес ни о чем не подозревала. Теодоро-Мигель почти не разглядел ее. Было темно. Девушка вышла в темном монашеском плаще с капюшоном. Теодоро-Мигель протянул руку, чтобы помочь ей сесть в карету. Тонкие, нежные и прохладные пальчики едва коснулись его ладони. Девушка не знала, куда ее повезут, но верила настоятельнице, которая сказала ей, что в другой монастырь. Инес не противилась, хотя ей было грустно оставлять свою келью и тенистый сад. Она ехала в карете одна. Теодоро-Мигель в костюме стражника сопровождал карету верхом. Он рассказывал мне, что ему не раз приходила в голову мысль спасти девушку, но страх за свою жизнь не дал ему сделать это. Надо сказать, Теодоро-Мигель из тех, что находят особое наслаждение, когда чернят себя и признаются в дурных поступках. Не знаю, действительно ли он хотел освободить Инес, был ли он влюблен или просто его одолевала похоть, но, конечно, страх у него был. В этой стране страх перед инквизицией – что-то врожденное.

Теодоро-Мигель отвез Инес в тайный дом Великого инквизитора, помог ей выйти из кареты. Какие-то женщины в черном ввели ее в дом…

– И с тех пор он никогда не видел ее? – не выдержала я.

– Если бы! Это был бы еще хороший конец. Нет, он увидел ее еще раз. Его снова вызвали в тот страшный дом. В подвале, на каменном полу, лежала Инес. Она была мертва. Ее обнаженное тело носило следы страшных истязаний. Над ней грубо надругались, ее замучили до смерти. И Теодоро-Мигель должен был по приказанию ее мучителя, Великого инквизитора, уничтожить труп. Такая доверительность значила многое, многое сулила молодому монаху на тернистом пути к самым вершинам карьеры. Он знал, что высокий покровитель не уничтожит его, Теодоро-Мигель ему нужен. Он в глубокой тайне расчленил труп девушки. Он сделал это сам. Из подвала шел ход в глубокое подземелье. Там он это сделал. Человек не должен делать такое, ведь это может ему внушить, что он способен на все и все может сделать.

При ярком дрожащем свете факелов на стенах Теодоро-Мигель сначала овладел мертвым истерзанным телом, овладел несколько раз. При этом им все более завладевала странная злоба. В сущности, он злился на себя самого. В глубине души, в самой глубине, он протестовал против того, что ему приходилось делать. Он пытался подавить этот мучительный протест, и вот тогда являлась злоба. И злоба эта обращалась на беззащитный истерзанный труп несчастной девушки. Он припал к этому телу, его трясло. Он овладевал ею вновь и вновь. Он рвал зубами ее хрупкую шею, он впивался в ее губы… Потом он расчленил тело. Он отрубил руки, ноги, голову. Он изрубил кровавый обрубок. Это страшное мясо он отдал свиньям, жившим в хлеву на хозяйственном дворе при доме.

Я содрогнулась.

– Художник начал поиски дочери. Он полагал, что девушка похищена, – Николаос повел рукой, словно бы останавливая мою дрожь. – Простите, дайте мне выговориться!..

– Да, да…

– Едва ли Бартоломе мог узнать правду о судьбе дочери. Но на всякий случай Великий инквизитор приказал Теодоро-Мигелю уничтожить и художника. Труп Бартоломе был найден за городом. Его убили ударом кинжала. Убийц, конечно, не нашли. Предположили, что это дело рук тех, кто похитил Инес. В сущности, так оно и было.

А картину я много раз видел. Она висит в спальне, над постелью. Чуть склонив головку, девушка смотрит на те мерзости, что мне приходится проделывать по желанию Теодоро-Мигеля, и будто хочет приоткрыть нежные темные губки и спросить робко: «Зачем? Зачем столько плохого на свете?..»

Николаос закрыл лицо ладонями. Что я могла сказать, чем утешить его?

– У вас есть Чоки, – решилась я наконец. – Вы хороший, честный и добрый человек. Все должно, должно уладиться, все это должно кончиться.

– Простите меня, – он поднял голову. – Я измучил вас своим рассказом. Но я уже не мог остановиться. Я поступил, как жестокий эгоист…

– Главное, чтобы вам стало легче!

– Да, мне легче.

Мы пожелали друг другу спокойной ночи.

 

Глава сто двадцать пятая

Я твердо решила не думать о том, что мне рассказал Николаос. Если думать о таких вещах, можно сойти с ума. Лучше просто вытеснять их из своего сознания, из памяти, из души.

Утром карета Николаоса отвезла меня к Эмилии. Это оказалась очень приятная, кокетливая женщина. Свое ремесло она унаследовала от свекра. Она занялась моими зубами и сказала, осмотрев мой рот, что за неделю приведет его в порядок. Затем я отправилась к Гертрудис. И вернулась от нее с прекрасно выкрашенными в теплый золотистый цвет волосами, нагруженная всевозможными косметическими снадобьями.

Вернувшись, я снова не застала дома Николаоса. Я невольно подумала, где он может быть, и содрогнулась. Но усилием воли заставила себя не думать об этом.

Я посидела у Чоки, поговорила с ним. Он уверял, что я сделалась еще красивее, чем прежде. Я остро чувствовала, что происходящие со мной превращения, ободряют его, внушают, пробуждают в его душе, во всем его существе жажду жить, выжить.

Обедала я снова одна, ужинала с Николаосом. Вечером мы беседовали в гостиной.

– Со мной происходит что-то странное, – призналась я. – Еще ночью я твердо решила, что сегодня поеду во дворец Монтойя, чтобы узнать о судьбе своих детей и близких. Но не поехала. Вместо этого занимаюсь своей внешностью. Знаю, что не поеду и завтра. Я придумала новый повод для того, чтобы не ехать. Я собираюсь подождать, пока будут готовы мои искусственные зубы. Они будут из белого фарфора… Но почему это все? Неужели я не хочу увидеть детей, узнать о них? Ведь я люблю их. Я глубоко уверена в том, что они живы…

– Наверное, именно поэтому, – сказал Николаос, – вы можете не тревожиться за них; вы знаете, что они не нуждаются в вашей помощи. Если бы вы чувствовали, что они в опасности, вы бы тотчас кинулись разыскивать их. А так вы просто боитесь встречи с ними. Вас пугает то, что они, взрослые, могут не признать, не понять вас. Но ведь эта встреча неизбежна. И я верю, они поймут и снова полюбят вас.

– Когда они были маленькими, они любили меня, мне так казалось, – задумчиво произнесла я.

– Так оно и было, и снова будет, – с мягкой уверенностью произнес мой собеседник, – Но ведь у меня для вас кое-какие новости, хотя и грустные. Нет, нет, это не касается ваших детей. Вы спрашивали меня о судьбе ваших друзей и английских слуг. Вот что я узнал. Санчо Пико уехал в Америку. Служанка Нэн Бриттен была освобождена. Возможно, она в Мадриде. Но ее муж Джон Биг и ваш друг, итальянский ученый Этторе Биокка, умерли в тюрьме.

– Их замучили, – вырвалось у меня вместе с тихим стоном.

– Вот то, что я узнал, – спокойно повторил молодой человек.

– Я благодарю вас, – произнеся это, я вдруг с ужасом осознала, каким образом ему удалось узнать все это. Его ладонь лежала на колене. Я потянулась вперед, взяла его за руку и поднесла его ладонь к губам.

– Не нужно, не нужно, – он быстро отнял руку. Потом мы пошли в комнату Чоки. Потом еще немного поговорили.

Прошла неделя. Дни были такими спокойными, теплыми. Мне было хорошо. Я продолжала спрашивать себя, почему готова всячески оттягивать посещение дворца Монтойя. Нет, причина не только в том, что меня пугает встреча с выросшими детьми. Нет. Хотя, конечно, и это тоже. Но сейчас я живу так спокойно. А я чувствую, что после визита во дворец Монтойя это спокойствие нарушится бесповоротно. А мне хочется покоя? Я и сама не знала.

Меня радовало то, что здоровье Чоки действительно улучшалось. В его комнате уже почти не ощущался этот страшный запах больного тела.

Я снова побывала у Эмилии. Теперь место темных впадин у меня во рту заняли чудесные фарфоровые зубы.

 

Глава сто двадцать шестая

В ночь перед поездкой во дворец Монтойя я плохо спала. Что я там скажу? Николаос предложил самое простое и правдивое: я должна сказать, что меня освободили из тюрьмы и теперь я живу у своих друзей. Да, конечно, это было самое правильное. Но что еще пугает меня? Тайны Николаоса? Но это его тайны, я никогда не выдам их. Тогда что же?

Николаос предложил мне остаться в их доме, по крайней мере, пока не выздоровеет Чоки. Я, конечно, искренне согласилась. Но у меня вовсе не было уверенности, что мне предложат остаться во дворце Монтойя.

И еще. Мне не хотелось, чтобы мои дети хоть как-то соприкоснулись с миром Николаоса и Чоки. Но почему?

Я вспоминала, как художник Бартоломе берег от жизни свою Инес. Но ведь она выросла на его глазах, он берег ее всегда. А мои дети росли без меня. И потом, ведь Николаос и Чоки – прекрасные люди, честные, добрые, умные. Нет, я сама себя не понимала…

Но всем этим колебаниям и сомнениям и смутным предчувствиям надо было положить конец. Надо было начать жить, начать действовать. Завтра утром я еду!

Я проснулась очень рано. Николаос уже был на ногах. Мы позавтракали. Он снова предоставил в мое распоряжение карету. Сам он ездил верхом.

Я сделала высокую прическу, напудрилась, подкрасила губы и глаза. Платье я выбрала скромное, но добротное и даже нарядное – из коричневой тонкой шерсти с белым кружевным воротником, на голову накинула светлое кружевное покрывало так, чтобы видно было мою прическу.

Нарядившись, я вошла к Чоки. Он пришел в восторг от моей внешности. Он уже знал, что я еду узнавать о своих детях и близких.

– Но ведь ты вернешься? – спросил он с некоторой тревогой. – Ты ведь будешь здесь, пока я не поправлюсь?

– Даже и не думай, Чоки! И речи не может быть о том, чтобы я не вернулась! Я представлю тебе моих детей. Ведь они уже взрослые.

Так мы простились. Я прошла во двор и села в карету. Но зачем я сказала Чоки, что представлю ему моих детей? Хотя почему бы и нет? И хочу я этого или не хочу? И если не хочу, то почему?

Карета выехала из ворот. Кучер знал, куда ехать. Я уже ни о чем не могла думать. Молча, бездумно смотрела в окно. На какие-то мгновения я почувствовала себя беззащитной, беспомощной. Ах, если бы Николаос поехал со мной… Но что за глупости!.. Какое я имею право затруднять его еще и этим! Он и так столько сделал для меня…

Дворец Монтойя находился довольно далеко от дома Николаоса и Чоки. Но мне показалось, что карета приехала слишком быстро.

Кучер слез с козел, распахнул дверцу и помог мне выйти. Я остановилась у огромных парадных чугунных ворот. Они были решетчатые, очень изящные и одновременно мощные.

Я не знала, что мне делать, на что решиться. На краткий миг мною овладело желание тотчас уехать, снова укрыться в этой уже привычной мягкости, в этом тепле дома Николаоса и Чоки. Но нет, нет. Я войду…

Однако я продолжала стоять. Сквозь изящно переплетенные чугунные прутья ворот я хорошо видела фигуры двух привратников в ливреях. Я могла подойти, попросить позволения войти. Я уже знала, что сегодня непременно войду сюда. Но я все еще не решалась.

В это время к воротам подъехала щегольская, богато украшенная карета. Я невольно залюбовалась ею. Два расторопных лакея распахнули дверцы. Через несколько минут перед воротами уже стояли две юные девушки в сопровождении дуэньи в темном платье. Таких пожилых дам, как правило вдовых бедных дворянок, в Испании нанимают в услужение к дочерям знатных и богатых семейств.

Засуетились привратники, распахивая ворота. Карета въехала.

Но девушки и дуэнья остались. Они явно намеревались войти с другой стороны.

Я вдруг подумала, что одной из этих девушек вполне может быть моя дочь. Почему-то эта мысль повергла меня в ужас. Я поняла, что совсем не могу представить себе своих детей взрослыми. Для меня они остаются маленькими. Меня пугает само осознание того, что они уже выросли…

Но надо было решаться. Я быстро уверила себя, что эти юные красавицы не имеют ни малейшего отношения ко мне. Затем приблизилась к ним.

Должно быть, у меня оказался слишком взволнованный вид. Дуэнья посмотрела на меня с некоторым подозрением.

Я быстро опустила голову, стараясь казаться скромной просительницей. А разве я не была ею на самом деле? Была!

– Прошу вас! – поспешно произнесла я, обращаясь к дуэнье. – Вы ведь из дома де Монтойя, маркизов де Монтойя?

– Да, – в голосе ее слышалась подозрительность. – Чего вы хотите?

И тут выяснилось, что я ничего не продумала. Что сказать?

– Я… я хотела бы увидеться с маркизой де Монтойя! Мне нужно передать ей прошение.

– Кому? – вставила одна из девушек. – Бабушке или маме?

Я сообразила, что «бабушка» – это должно быть мать Хосе и Аны. Кто может быть молодая маркиза, я пока не могу определить. Но старой маркизе наверняка хоть что-то известно.

– Да, старшей маркизе, – ответила я.

– Вы можете передать прошение мне, – дуэнья едва приметно передернула округлыми плечами. – Маркиза получит его.

Разумеется, никакого прошения я не заготовила.

– Нет, – смутилась я, – мое дело такого свойства, что я сама должна отдать мое прошение маркизе. Когда она может принять меня?

– Бабушка ведь очень старая, она редко кого принимает, правда, Селия? – заметила девушка, обращаясь к подруге или сестре.

– Конечно! Я и не помню, чтобы кто-нибудь хотел добиться у нее аудиенции! – иронично откликнулась вторая девушка, состроив очаровательную гримаску.

«Дело плохо! – подумала я. – Возможно, старая маркиза уже в таком состоянии, что ничего не помнит и никого не узнает».

– Может быть, вам лучше поговорить с мамой? – по-доброму предложила первая девушка.

– Да, я согласна, – ответила я. А что мне еще оставалось делать?!

Но быть может лучше будет, если я назову какие-то имена?

– В сущности, я хотела бы увидеть Ану де Монтойя…

Девушка улыбнулась.

– Но это я! – удивление очень шло к ее совсем еще детским чертам.

Я поняла, что это дочь Аны и Мигеля. Уже легче!

– Не соизволит ли ваша матушка милостиво принять меня?

– Но она не Ана де Монтойя!

– Идемте, сеньориты! – дуэнья резко подхватила девушек под руки и повлекла к высокой дубовой двери. Ана оглянулась и в ее взгляде я прочла сострадание.

Дуэнья отперла дверь и пропустила девушек вперед, затем вошла сама, бросив на меня взгляд, исполненный подозрительности и даже, пожалуй, гнева.

Что она подумала обо мне? Скорее всего решила, что я одна из тех прилично одетых своден, которые по поручению знатных молодых вертопрахов передают юным девицам записки с дурными предложениями.

Ну, вот и все! Что теперь?

Странно, но я даже испытывала какое-то облегчение. На сегодня довольно. Завтра продолжу. А пока можно возвращаться домой. Я поймала себя на том, что дом Николаоса и Чоки стал для меня по-настоящему родным.

Я села в карету. Домой? Но Николаоса, вероятно, нет. Чоки спит. Я приказала кучеру медленно ехать по аллеям парка.

Кое-что я все-таки узнала. Я видела дочь неведомой мне Аны. Кажется, девушка очень красива. Но почему она сказала, что ее мать не зовут Аной? Неужели Ана умерла, Мигель вступил в новый брак и его дочь зовет мачеху «мамой»? Или просто Ана теперь зовется другим своим именем? Ведь в Испании при крещении знатный младенец получает много имен, чтобы иметь много святых покровителей…

Я приехала домой к обеду. Чоки попросил нас обедать в его комнате. Он был в хорошем настроении, расспрашивал Николаоса и меня о том, как мы провели день.

– Я провел день в скучных хлопотах, – сказал Николаос, – Прибыла большая партия английского сукна. Крупные мадридские лавки и богатые портные будут делать много оптовых закупок. Пришлось оговаривать кучу условий, подписывать договоры… Но Эмбер, надеюсь, провела день более интересно. Что вы скажете, янтарная сеньора?

Я с юмором рассказала о своем неудавшемся визите во дворец Монтойя. Чоки и Николаос не могли удержаться от смеха.

– Завтра поеду снова, – закончила я.

– Может быть, я могу помочь, – серьезно предложил Николаос. – Я торговец и знаю, как пройти в любой дом и добиться чьей угодно аудиенции.

– Нет, Николаос. Я должна сама все сделать. Было бы дурно мне снова затруднять вас.

Он не настаивал.

 

Глава сто двадцать седьмая

Наутро я отправилась снова к дворцу Монтойя. Я пыталась предварительно хоть как-то спланировать свои действия, но у меня ничего не вышло. Я просто решила, что дождусь появления юной Аны и буду упрашивать ее помочь мне попасть во дворец. Плохо, что я не знаю в лицо Ану-старшую и Мигеля. Но девушка назвала себя Аной де Монтойя! Что это значит? Скорее всего, только то, что титул маркиза перешел к Мигелю, ее отцу.

Я велела кучеру ждать меня близ парка. И отправилась к дворцу Де Монтойя пешком.

Я прохаживалась вдоль ворот. Привратники не обращали на меня внимания. Ждать пришлось довольно долго.

Наконец показалась карета, но не вчерашняя, другая. Кто-то выезжал.

Привратники распахнули ворота. Карета выехала на площадь. Я уже больше не в силах была ждать. Я кинулась к окошку кареты с криком:

– Выслушайте! Выслушайте меня! Умоляю! Кажется, я едва не оказалась под копытами. Кучер в нарядной ливрее резко натянул поводья. Карета остановилась. Я успела заметить мужчину с крупными красивыми чертами лица. Но рассмотреть его я так и не успела.

Женщина, сидевшая рядом с ним, привлекла мое внимание. Мгновение – и я узнала ее, хотя прошло столько лет и она несомненно изменилась. Но я узнала ее…

И тотчас словно воскресла та, прежняя, еще молодая Эмбер-Эльвира, которая так хотела спасти своих маленьких детей, которая любила предаваться любви и любила Санчо Пико.

– Анхелита! Анхелита! – вырвался отчаянный призыв из моей груди.

Вдруг все вокруг заволоклось туманом, горячей алой пеленой. Я потеряла сознание.

 

Глава сто двадцать восьмая

Очнувшись, я некоторое время не могла понять, где я, кто я.

Кто я? Освобожденная узница. Где моя семья? Есть ли у меня дети? Где я живу? В доме Николаоса и Чоки. Это и есть мои дети, мои братья, моя семья.

Но разве мне нужна какая-то иная семья? Зачем я здесь? Где я?

На этот вопрос ответить было труднее.

Я лежала на постели в каком-то небольшом, но удивительно дорого и изящно убранном покое. Надо мной уходил ввысь лепной потолок – белоснежный, с золотыми завитками. Стены были обиты светло-зелеными с легким узором шелковыми обоями. Я заметила позолоту на мебели красного дерева. Сама я лежала на бархатном покрывале, чуть сбившемся, богато затканном шелковыми нитями.

Изящная женская рука с длинными холеными пальцами поднесла к моему носу хрустальный флакончик с нюхательными солями. Я вдохнула и окончательно пришла в себя. Села на постели.

Передо мной в дорогом бархатном кресле сидела Анхелита. Да, это холеная, красивая зрелой красотой женщина с величественным и чуть усталым выражением лица, эта дама в нарядной домашней одежде, державшая в холеных нежных пальцах хрустальный флакон, это была Анхелита! Я узнала ее. Та самая странная девушка-служанка, которая прислуживала мне в доме старухи-преступницы. Та самая Анхелита, которая вместе со мной стирала платьица малышей бедной Коринны!

Заметив, что я пришла в себя, она тотчас дернула витой шелковый шнур. Зазвенел колокольчик. Бесшумная камеристка в черном внесла лакированный поднос с кофейником и фарфоровыми чашечками, и так же бесшумно удалилась.

– Давайте сначала выпьем кофе, донья Эльвира, – предложила Анхелита. В ее доброжелательном голосе слышалась властность. – Это подбодрит вас, – добавила она и сама налила кофе в чашки.

«Донья Эльвира»! Значит, и она узнала меня. Я хотела было спустить ноги с покрывала, но Анхелита махнула рукой.

– Не утруждайте себя, отдохните. У вас усталый вид.

А я-то думала, что выгляжу вполне оправившейся от своего тюремного плена. Но, должно быть, только бедному Чоки я кажусь такой. Ведь он сам болен и слаб.

– Кофе. Прошу, – Анхелита протянула мне чашку. Она говорила и держалась с таким достоинством и уверенностью, что я ощутила робость.

Я пригубила горячий темный напиток. Анхелита тоже отпила.

– Как вы нашли нас? – спросила она спокойно и властно. – Вы нуждаетесь в убежище?

Да, она, кажется, сделалась практичной, научилась сразу определять суть дела.

Но пусть она не боится. Я почувствовала, что и во мне пробудилось чувство собственного достоинства.

– Нет, благодарю вас, – ответила я. – Я законным путем освобождена из заключения. Живу я в доме своих друзей, здесь, в Мадриде… – я ощутила, что она немного расслабилась. Но теперь и мне стало легче говорить. – Я разыскала дворец де Монтойя, потому что надеюсь что-нибудь узнать о судьбе своих детей и близких, – я испытующе посмотрела на Анхелиту.

Она отпила еще кофе и молчала. Неужели она способна мучить меня?

– Я прошу вас… – произнесла я дрогнувшим голосом.

– Да, – наконец медленно заговорила она, – я ведь все помню. – Теперь голос ее звучал мягче. – Я хорошо понимаю вас. Но и вы поймите меня. Прошло так много времени. Столько перемен произошло. Вы видите, и я уже не прежняя. Конечно, я все расскажу вам. Но… дайте мне чуть-чуть собраться с мыслями. – Она провела кончиками пальцев по своему белому, гладкому, без единой морщинки лбу.

Господи, когда же эта неприметная девушка-служанка успела сделаться такой величавой красавицей? Впрочем, я все забываю о том, что времени было более, чем довольно. Мне это быстротекущее время принесло старость и уродство, Анхелите – богатство и красоту. Завидую ли я? Да нет, пожалуй. Но удивляюсь. Что же с ней произошло?

– Вы слышите меня, донья Эльвира? – доносится до меня озабоченный голос Анхелиты. – Вам дурно?

– Нет, нет, простите. Я задумалась. Так много неожиданного. Вот так, сразу.

– Да, да. Но прежде всего, о ваших детях и близких, – избавившись от растерянности, решительно начала она. – Я многое могу сообщить вам. Ваш друг Санчо Пико был освобожден из заключения. Он сумел разыскать нас. Кажется, ему помогла ваша служанка…

– Нэн Бриттен!

– Да. Он должен был вернуться в Америку, детей вашей покойной сестры он взял с собой. Он увез и гроб с ее останками, чтобы похоронить там, на ее родине. Помню, он уговаривал вашу служанку ехать с ним. Она отказывалась, говорила, что надеется на ваше освобождение. Но он так умолял не оставлять без попечения малышей, с которыми сам не мог справиться… Короче, она уехала с ним.

Милая Нэн! Санчо! Мои близкие! Теперь они так далеко от меня. Единственное, чем я могу утешаться, так это тем, что они свободны и скорее всего живут в достатке.

– А мои дети? – я спрашивала еле слышно.

– Дон Санчо говорил с нами о вашем старшем сыне. Но никаких его следов нам разыскать не удалось. Однако я верю, что он жив, мы ничего не узнали такого, что свидетельствовало бы о его смерти.

Я перевела дыхание.

– Успокойтесь, – мягко попросила Анхелита, – о ваших младших детях у меня более утешительные сведения.

– Где они?

– Здесь, с нами. Сын Карлос и дочь Селия…

– Сесилья?

– Этого имени мы не знаем.

– Они здоровы? Я могу увидеть их?

– Да, да, разумеется.

– Но… Простите меня за излишнее любопытство, как же все это произошло? Как они оказались у вас? И что произошло с вами? А ваша мать…

– Мамы уже нет в живых, – отчужденно произнесла Анхелита, но тотчас взяла себя в руки. – Но давайте я все расскажу вам.

 

Глава сто двадцать девятая

И Анхелита начала свой рассказ.

Он снова вернул меня в то, уже далекое время, когда я осталась одна, в комнате дома зловещей старухи. Меня увели в тюрьму. Затем, больную, увезли в столицу.

Анхелита и ее мать оставались в доме старухи. Здесь же они прятали обоих детей Коринны.

События тогда начали развиваться стремительно.

К дому подъехали несколько карет. Это прибыли судебные чиновники, но не инквизиции, а светской власти. Они привезли маркизу де Монтойя, ее сына-преступника, а также Мигеля и Ану с двумя их детьми. Впрочем, нет, детей было четверо. Но как же это случилось?

У цыган, конечно, свои собственные способы передачи слухов, а также и правдивых сообщений. Когда карета проезжала мимо цыганского табора, расположившегося в окрестностях Кадиса, ее остановили несколько цыган. Они сказали, что им нужно кое-что сообщить Мигелю. Он узнал одного из них, пожилого, которого несколько раз видел в доме своего отца.

Все устали. Но судебные чиновники проехали все же дальше в город, ведь они везли преступника. Но Ане и Мигелю с детьми они позволили остановиться и передохнуть.

Пока Ану с детьми устраивали в шатре, Мигель спросил у своего знакомого:

– Что случилось?

– Да ничего, – отвечал тот. – Просто узнал тебя и захотел, чтобы ты с семьей передохнул здесь.

Мигель пожал плечами, но возразить ему было нечего, да и незачем.

Его дети и Ана выспались и вышли из шатра. Малыши тотчас принялись играть с цыганскими детьми. Ана обратила внимание на маленьких мальчика и девочку, которые отличались от остальных детей светлыми волосами и более светлой кожей.

– Чьи это дети? – спросила она одну из цыганок.

– Мальчишка привел их к нам. Они сироты.

Она почувствовала жалость к этим милым детям. Юная и порывистая, она тотчас решила взять их в свою семью.

«У нас им будет лучше, чем здесь», – подумала она.

И вот, взяв детей за ручки, она пошла искать Мигеля. Своих малышей она спокойно оставила у шатра.

Но внезапно она перепугалась, оставила детей и побежала. Она увидела Мигеля, который с криками бился на земле в кругу мрачных мужчин.

Ана бросилась к нему, убедилась, что он жив, обхватила его голову, покрыла поцелуями его лицо, никого не стыдясь. Ведь ее любовь была чиста.

– Мигелито, что случилось? Что с тобой? – повторяла она.

Пожилой цыган объяснил ей, что пришлось сообщить Мигелю скорбную весть: все его родные убиты в Мадриде.

– Но кто? Найдены ли убийцы? – воскликнула молодая женщина.

– Да, – хмуро ответил цыган, – это было сделано по приказу маркиза де Монтойя!

Ана уже знала, что ее брат виновен в мучениях Анхелиты, но вот она услышала, что он – убийца родных ее мужа!

– Нет! Нет! Этого быть не может! – невольно закричала она.

– Это правда, это правда, – отозвались цыгане.

Ана от ужаса лишилась чувств. Видя ее бесчувственной, Мигель окончательно пришел в себя. Теперь он утешал ее, умолял очнуться.

– Анита, любимая! Я никогда не разлюблю тебя! Слышишь, никогда!

Ана открыла глаза.

К ней подбежали ее дети, маленькие Ана и Мигель. Они привели с собой и моих Сесилью и Карлинхоса. Этим малышам пришлась по душе добрая и красивая Ана.

Все четверо детей кинулись к лежавшей на земле Ане. Она села и обняла всех четверых.

– Кто эти дети? – спросил Мигель.

– Это несчастные сироты, – Ана заплакала. – Я хотела, чтобы мы взяли их в нашу семью.

– Да, мы возьмем их, – ответил Мигель. – Теперь, когда я сам осиротел, я должен покровительствовать другим сиротам, – сказав это, он разрыдался.

Моя дочь забыла, что я дала ей имя «Сесилья», и говорила всем, кто спрашивал, как ее зовут, что ее имя – Селия. Так ей запомнилось.

Но она хорошо помнила, что я велела ей ничего не говорить обо мне, даже если будут спрашивать, и она молчала.

Карета с молодыми супругами и четырьмя детьми тронулась снова в путь. У дома они нагнали остальные две кареты.

Дальше все развивалось стремительно.

Детей отдали на попечение одной из служанок, а всех взрослых провели в самую большую комнату, которую старуха называла «залом».

В сущности, судебные чиновники собирались устроить то, что в судопроизводстве принято называть очной ставкой, то есть чтобы все взаимно дополняли свои показания.

Но все вышло совсем иначе.

Ана сразу узнала Анхелиту и ее мать. С радостным криком:

– Анхелита! Няня! – она бросилась к ним. Они приняли ее в объятия.

Ее мать, маркиза де Монтойя, грустно улыбнулась сквозь слезы. Дочь даже не заметила ее.

Хосе де Монтойя, сын маркизы, поддерживал мать под руку. Он не был закован в цепи.

В зале было достаточно народа. Стражники, чиновники.

Внезапно Мигель с кинжалом бросился на маркиза. Ведь тот был убийцей его родных, его отца, его сестер и брата.

Но ударить Мигель не успел. С воплем: «Нет! Мигель! Нет, не становись убийцей!» Ана молнией кинулась к нему и выбила у него из руки оружие. Она судорожно обнимала мужа, тот, внезапно ослабев, покорно позволил вести себя.

Но не прошло и минуты, как новые крики раздались в зале. Маркиз успел поднять кинжал. Держа оружие, он медленно двигался к окну, достаточно широкому для бегства.

– Нет, нет! Убийца не должен бежать! – крикнул Мигель, вырвался из рук Аны и снова бросился к преступнику.

Ана цеплялась за одежду мужа. Она пыталась заслонить его собой, ведь Хосе теперь был вооружен, а Мигель безоружен. Но вот маркизу удалось ударить Мигеля, тот упал. С воплем раненной тигрицы Ана выхватила кинжал за руки убийцы и замахнулась. Но тотчас же кинжал вновь оказался в руке Хосе. Видя опасность, грозящую Ане, в схватку вмешались Анхелита и ее мать. Тут наконец-то опомнились и стражники и тоже бросились на преступника, чтобы остановить его и обезоружить. Но маркиз успел нанести смертельные удары своей младшей сестре и матери Анхелиты. Обе были мертвы. Мигель лежал на полу, обливаясь кровью. Анхелита отчаянно рыдала. Старая маркиза была в глубоком обмороке.

Стражники и судебные чиновники еще усугубляли своей суетней общее отчаяние. Наконец с помощью старухи-преступницы, хозяйки дома, и двух ее служанок удалось навести какое-то подобие порядка.

Тела унесли. Мигелю оказали помощь. С трудом удалось привести в чувство старую маркизу.

Дальнейшее Анхелита теперь помнила как в тумане. Хосе, маркиз де Монтойя, был осужден за свои многочисленные преступления и казнен. По ходатайству старой маркизы титул перешел к детям Аны. Мигель остался без титула. Он медленно поправлялся после своей раны. Все они вместе с детьми уже находились в Мадриде, во дворце Монтойя. Кроме всего прочего, пришлось пережить и еще одно потрясение: вдова Хосе в отчаянии покончила с собой.

Вся эта суматошная череда ужасов, кровавых преступлений, все эти видения лиц, искаженных гневом, болью отчаянием, все это внезапно оборвалось для Анхелиты. Аны не было в живых. Мигель остался отцом и опекуном маленьких де Монтойя – своих детей – Аны и Мигеля. Анхелита медленно осознавала потерю матери.

Теперь у нее никого нет. Мать и Ана погибли. Полагаться на милосердие Мигеля? Да, он очень добр, но ведь он так еще молод, он встретит красивую девушку, женится. Дети? Но Мигель и старая маркиза обещали им всем покровительство и защиту.

А она, Анхелита?

Нет, ей не нужно покровительства. Она найдет в себе силы и пойдет по жизни в одиночестве. Она сама заработает себе на хлеб, ведь она прекрасная рукодельница.

Но куда идти? Анхелита задумалась. В конце концов она решила вернуться в горную деревню. Там она сможет жить. Ведь Мигель и дети остаются во дворце с матерью Аны.

Анхелита пустилась в путь. Она добиралась долго. Когда показались первые дома деревни, она горько заплакала. Она оплакивала себя и юную Ану и даже Хосе, и родных Мигеля. Она вспоминала себя совсем молодой, вспоминала, как она впервые увидела Мигеля, вспоминала, как пели и играли его родные… Наплакавшись, она поднялась с земли и решительно вошла в деревню.

Первая встречная женщина узнала ее. «Значит, я не так уж изменилась после всех этих мучений!» – невольно подумала девушка.

– Анхелита! Анхелита! Анхелита вернулась! – разнеслось по деревне.

Ей пришлось рассказать обо всем. Конечно, ее рассказ вызвал бурю гнева, негодования, жалости. Анхелита объявила о своем желании остаться в деревне. Разумеется, все были согласны. Сначала ее хотели поселить в доме, где прежде жили Мигель и Ана. Но Анхелита не захотела, это было бы для нее слишком мучительно. Она поселилась в маленьком домике какой-то старухи, недавно умершей.

Дни потекли за днями.

Анхелита занималась вышиванием, учила девочек, работала в огороде. Постепенно душевная боль стала глуше. Она жила просто и бездумно. Иногда ей приходило на мысль, знает ли Мигель, где она, как он, женился ли, как дети… Когда-то она любила его, боролась с собой… А теперь? Ей ничего не нужно, кроме этого спокойного бездумного существования. За день она сильно устает и спокойно, без сновидений, спит ночью. И ничего ей не нужно. Ничего…

Прошло около года. Как-то раз днем, дергая в огороде сорняки, Анхелита почувствовала, что за ней кто-то наблюдает, кто-то пристально смотрит на нее. Она быстро разогнулась. И так и замерла с пучком травы в опущенной руке. Молнией пронеслась мысль о том, что она в старой юбке, в мятой блузке, волосы растрепаны…

Возле скромной низкой ограды, сплетенной из прутьев, остановился красивый конь. Всадник был одет неброско, но добротность ткани изобличала богатство. Шляпа с перьями была надвинута на лоб…

Но она все равно узнала это лицо. То самое лицо, из-за которого прежде не спала ночами, плакала, страдала… Это был Мигель!..

Но теперь она не произносила ни слова. Она оцепенела. Она ничего не помнила, не понимала. Она знала лишь одно: сейчас она нелепа, даже, наверное, смешна. И пусть!..

Он молча спрыгнул с коня и привязал его к ограде. Анхелита по-прежнему не могла двинуться. Мигель приблизился к ограде и оперся обеими руками.

– Здравствуй, Анхелита, – степенно проговорил он каким-то незнакомым мужским голосом.

Она нашла в себе силы вглядеться в него.

Да, он очень возмужал, лицо вытянулось. Он совсем не похож на того прежнего юного Мигеля, которого она любила. Он другой. Но она не хочет этого другого! Зачем он приехал?.. Господи! Она сейчас расплачется…

Анхелита, ступая, как деревянная кукла на ниточках, подошла к Мигелю. Она резко бросила на землю пучок травы.

– Здравствуй, Мигель, – произнесла она оцепенелым каким-то голосом и снова замолчала.

Хрупкая ограда разделяла их.

В глазах его были серьезность и печаль.

– Как ты живешь, Анхелита? – наконец решился спросить он.

– Мне хорошо здесь, – отвечала она по-прежнему оцепенело.

Должно быть он ждал, что она спросит о нем, о детях, но она молчала, не спрашивала.

– Вот, я приехал, – произнес он.

– Да, я вижу.

– Ты позволишь мне переночевать?

– У тебя здесь есть дом.

– У меня нет сил войти в этот дом, Анхелита! Прозвучавшая в его голосе открытая боль заставила ее очнуться.

– Прости, прости меня, Мигель! – она протянула руки.

Но когда он протянул руки ей навстречу, она невольно отпрянула, таким порывистым было его движение.

– Прости, Мигель, – повторила она. – Конечно, ты можешь ночевать в моем доме.

– Я узнал, что отец Курро тяжело болен… Жаркая краска выступила на щеках Анхелиты.

Отец Курро! Священник, такой добрый и умный. Он венчал Ану и Мигеля. Еще недавно Анхелита исповедовалась у него и он утешал ее. Она каялась в том, что все люди стали ей безразличны, что она живет, как растение. И старый священник говорил, что это непременно пройдет.

– Но что я должна делать, отец Курро? – в тоске спрашивала она.

– Ничего, милая, ничего. Просто живи. Все придет само собой.

Как же она могла забыть, что отец Курро болен!

Но откуда об этом знает Мигель? Значит, он получает вести из деревни! Значит… Значит, ему давно известно, что она здесь!.. А она!.. Что она вообразила себе?! Что за бред! А что? Что она вообразила? Ничего, совсем ничего. Просто приехал Мигель, и это напомнило ей все прежнее, все то, что уже никогда не вернется, не повторится. Никогда!..

– Да, он болен, – она не узнавала своего голоса. Хорошо, что ты приехал.

– Я хотел бы пройти к нему. Это можно? Но прежде вот решил повидать тебя. Ты ведь мне здесь самый близкий человек, – произнес он с усилием.

Все! Все прояснилось. Теперь Анхелита все знает. Она спокойна, она не заплачет. Все хорошо. Она будет и дальше жить спокойно… Мигель уедет…

– Да, Мигель, думаю, ты можешь пойти к отцу Курро. С тех пор как он слег, за ним по очереди ухаживают все жители деревни. Если он будет спать, когда мы придем, нам скажут…

– А кто же теперь служит в церкви?

– Сильвио. Помнишь, он учился в Саламанке? Теперь он здесь, его недавно рукоположили.

– Да, да, помню. Я помню Сильвио. Но пойдем. Она вышла из калитки и приблизилась к нему.

– Пойдем.

Машинально она пригладила волосы. И тут же почему-то рассердилась на себя за этот жест.

Они спустились вниз по тропке. Мигель вел коня в поводу. Анхелита шла рядом с Мигелем. Встречные здоровались с ними. Мигеля тепло приветствовали и оглядывались на него.

Они вышли на площадь и подошли к дому отца Курро. Анхелита приблизилась к одному из окон.

– Пепа, Пепа, – вполголоса позвала она женщину, которая как раз присматривала за больным. – Отец Курро спит?

Анхелита сама не могла отдать себе отчет в том, почему ей хочется, чтобы отец Курро сейчас спал. Тогда… тогда она пойдет домой. Мигель… Она накормит его обедом. Но почему?.. Он может пойти к кому угодно. Везде его примут как желанного гостя. Но он же сам хотел остановиться в ее доме…

– Нет, не спит, – донесся голос. – А что?

– Да тут один человек хотел бы поговорить с ним. Это Мигель… Ты, наверное, помнишь…

– Мигель вернулся? – Пепе живо высунулась из окна. Эй, Мигелито! Что же ты столбом стоишь? Не узнаешь Пепу? Да входите же оба в дом.

Мигель слабо улыбнулся.

– Я не пойду, – ответила Анхелита. – Я ведь огород пропалывала, так и бросила. Видишь, какая грязная. Вечером приходи ко мне. Мигель у меня остановился.

– Вот как! – протянула Пепа.

Анхелите это не понравилось. Но Мигель уже входил в дом. Анхелита повернулась и пошла прочь.

У священника Мигель пробыл долго. Вернулся только к ужину. К этому времени (благодарение Богу!) во дворе маленького дома, где жила Анхелита, собралась куча соседей. Принесли пироги, яблоки, колбасы, вино, домашний хлеб. Принялись угощать Мигеля.

Анхелита все боялась, что кто-нибудь что-то не то скажет. Но все всё знали и никто ничего лишнего, ненужного не сказал.

Уже совсем стемнело, когда все разошлись по домам. Мигель ушел в комнату. Анхелита прибрала во дворе и тоже пошла в дом.

Теперь она думала только о том, что ей будет не по себе ночью. Ведь в соседней комнате будет спать Мигель. Или лучше ей лечь во дворе? Да, да, во дворе. Так она и сделает.

Когда Анхелита вошла, Мигель сидел у стола.

– Постелить тебе? – спросила она. – Я устала, сейчас и сама лягу.

Он вздрогнул.

Затем быстро проговорил:

– Да, конечно, постели. Потом я не хочу будить тебя.

Она сама не понимала, почему ей больно смотреть на него, больно слышать его слова, его голос. Анхелита быстро постелила ему постель.

– Погоди, – заметил он, – выходит я буду спать на кровати, а ты на полу или на большом сундуке? Так не годится.

– Нет, нет, не беспокойся. Я себе во дворе постелю, на деревянном топчане. Я летом привыкла там спать. – Она взяла в охапку свои одеяла и подушку.

Голос Мигеля остановил ее у двери.

– Тебе помочь?

– Нет, нет, ложись. Я сама.

Она быстро вышла. Кажется, она говорила с ним досадливо. Зачем? Он – гость, он приехал ненадолго. Она неласкова с ним. Это дурно. Надо быть доброй…

Расстилая одеяла на топчане, взбивая подушку, она сама ощущала лихорадочную быстроту своих движений.

Анхелита легла, не сняв юбки и блузки. Она солгала Мигелю. Она не любила спать во дворе.

Но почему она сейчас не разделась? Прохладно? Нет, тепло. Она всегда спит в сорочке. Она просто забыла взять сорочку. Но теперь она не пойдет за ней. Ведь в комнате спит Мигель.

Анхелита была уверена, что не заснет в эту ночь.

Господи, как тяжко у нее на душе! Но почему, почему? Пусть Мигель поскорее уедет! Завтра она скажет ему. Нет, она не должна так распускать себя. Она ничего ему не скажет. С завтрашнего утра она будет с ним добра, ровна, приветлива. Она будет внимательна к его желаниям. Она покажет ему, что он для нее желанный гость.

Анхелита широко раскрыла глаза.

Высоко в небе, казалось, прямо над ее лицом сиял огромный диск луны. Полнолуние!..

Свет медленно разливался вокруг. Видно, полночь давно миновала.

Значит, она заснула? Да, да, она спала. Но почему вдруг пробудилась? Почему ей так тревожно?

Она быстро села на постели, обхватила руками колени, приподнятые под одеялом.

Как все странно.

Ей вдруг вспомнилось детство. Ведь это в детстве так бывает: время то тянется, тянется, а то вдруг полетит стрелой, и вдруг остановится, вот как сейчас. И это ведь в детстве бывает, что все вдруг такое странное, и чего-то странного ждешь от жизни, и сама не знаешь, что же с тобой случится, но знаешь, что случится что-то странное, занимательное…

Внезапный страх охватил Анхелиту. Она почувствовала этот страх еще прежде, чем заметила мужскую фигуру.

Горло перехватило. Сердце забилось оглушительно. Но тотчас она узнала – Мигель! И кто бы еще это мог быть? Почему он во дворе?

Господи, как она глупа! Анхелита почувствовала, что краснеет.

Ну да, ясно, что ему понадобилось во дворе ночью! Ну да он жил в деревне не один год, знает, где находится то, что ему сейчас нужно…

Она быстро легла, чтобы он не видел ее, не заметил, что и она не спит. Она натянула одеяло до подбородка, хотела закрыть глаза, закрыла, но они как-то сами собой открылись. Она немного повернула голову и следила за Мигелем.

Нет, не эта определенная, простая телесная нужда повела его ночью во двор.

Он бесцельно прохаживался. Даже на расстоянии Анхелита чувствовала, что его что-то тревожит. Вдруг она почувствовала к нему такую мягкость, нежность. Боже, днем она была просто груба с ним!

А сейчас?

Почему она не может окликнуть его? Что в этом дурного? Наверное, он и сам хочет поговорить с ней. А с кем же еще он может поговорить, поделиться наболевшим?

Господи! Какая же она, Анхелита, жестокая! Разве она со дня смерти Аны хоть раз говорила с ним по душам? Как много она думала о себе, о своем душевном покое, и как мало – об этом несчастном человеке! А ведь они жили рядом, она была ему как сестра. И вот… Нет, она все исправит, она больше не будет жестокой и угрюмой. Еще не поздно!..

Она быстро откинула одеяло, одернула юбку, хотела было пригладить волосы, но махнула рукой. Все равно волосы, заплетенные на ночь в длинную косу, растрепались, пока она спала, а причесываться нет времени. Да и гребень остался в комнате.

Анхелита встала с топчана. Мигель был к ней спиной и не видел ее.

– Мигель! – окликнула она.

Он сразу обернулся и сделал несколько шагов ей навстречу. В движениях его ощущалась какая-то робость, скованность. Она подошла к нему совсем близко. Она тоже чувствовала какое-то странное волнение, но твердо решила быть доброжелательной и ласковой с ним.

– Ты не можешь уснуть на новом месте? – начала она разговор.

– Нет, я спал.

– А сейчас не можешь?

– Да, почему-то не могу…

– Ну давай поговорим. Хочешь? Мы так давно не говорили с тобой…

– Да, да, с удовольствием, – он заметно обрадовался.

– Подожди тогда…

Анхелита быстро подошла к своему топчану, свернула постель и помахала Мигелю, приглашая его.

Когда он подошел, она уже сидела. Он все еще несколько скованно присел чуть поодаль.

Снова оба молчали.

– Мы давно не говорили, – сказала наконец Анхелита.

– Давно, – эхом откликнулся Мигель. Анхелита было подумала, может быть ему вовсе не хочется говорить с ней. Может быть ему хотелось просто побыть одному?

– Может быть тебе сейчас хочется побыть одному? – заботливо спросила она.

– Да нет, не сказал бы. Честно говоря, мне хочется с тобой поговорить, – на этот раз он отвечал ей спокойно.

– Ну, я рада…

– Ты совсем забыла нас, детей, меня…

– Что ты! Просто… как-то так получилось…

– Но для меня в твоем уходе было что-то странное.

– Ты знал, что я здесь?

– Знал, конечно.

– Но вот уже год… – она осеклась.

– Но… Я знал, что ты здесь хорошо устроена, не нуждаешься в помощи… Ты захотела уйти… Я решил не беспокоить тебя.

Она молчала, напряженно вслушиваясь в эти простые, немного даже несвязные слова.

– Но если быть откровенным, – Мигель резко отвернул лицо, – если быть откровенным, то я был обижен на тебя. Да, я не мог понять, почему ты ушла, почему решила порвать со мной, с детьми, я не мог понять…

– А теперь? – настороженно спросила Анхелита. – Теперь ты понял?

– Не могу сказать, что хорошо понял. Но… сделал некоторые предположения. Ты устала? Тебе было тяжело после всего?

– Нет, не это главное, – уклончиво заметила она.

– Что же тогда?

– Я… я решила, что буду лишней в доме де Монтойя. – Анхелита заговорила быстро, словно кинулась с головой в воду. – Прежде я жила в вашем доме с матерью. Потом мы жили здесь…

– Ты хотела бы… Может быть, и вправду лучше перевезти сюда детей… Но пойми, я не могу, не имею права бросить мать Аны. Она очень привязана к внукам…

– Да нет… – Анхелита снова чувствовала растерянность. – То есть… Мы еще поговорим об этом…

Когда она это произнесла и увидела радость Мигеля, ей стало совсем неловко. Она опустила голову и теребила складку широкой юбки. Почему-то она снова подумала о том, что, наверное, выглядит сейчас ужасно – растрепанно и неряшливо.

– А помнишь, как мы в первый раз увиделись? – вдруг спросил Мигель. – Помнишь, ты Ану привела? – когда он произносил имя Аны, голос его чуть дрогнул и сделался печальным.

– Да, – ответила Анхелита, но почувствовала, что он хочет, ждет, чтобы она сказала что-нибудь еще, и она продолжила осторожно. – Нет, мы не тогда увиделись в первый раз. В первый раз я увидела тебя, когда мы ужинали в кухне, помнишь?..

Она не хотела напоминать ему все в подробностях, ведь тогда он был с отцом, со всеми своими родными, которые после так страшно были убиты.

– Да, я помню… вспомнил… – он не договорил; должно быть чувствовал то же, что и Анхелита. – Нам трудно вспоминать прошлое, – он грустно улыбнулся.

– Да, грустно, – тоже с грустью согласилась она.

– Но ты всегда была так добра к нам.

– Добра? – Анхелита снова заговорила с лихорадочной быстротой. – Я не была добра. Я всегда была эгоистична, думала лишь о себе… И тогда… когда все произошло и Аны не стало. Я подумала, что ты женишься снова, ты молод…

– Ты думала, что я женюсь и ты не поладишь с моей новой женой?

– Да, так я думала. Только о себе, не о детях, не о тебе. Видишь, только о себе. И еще… Когда была Ана, я была ей старшей подругой, сестрой. А прислуживать твоей новой жене я не хотела. Хотя я должна была подумать о детях Аны… Видишь, какая я?!

– Ты чего-то не договариваешь, – сказал Мигель, немного помолчав, – Или я что-то понял не так.

Она замерла с отчаянно бьющимся сердцем. Он подождал, пока она заговорит, но она молчала. Он уже хотел заговорить сам, когда она произнесла с некоторым даже вызовом:

– Я даже не спрашиваю о детях, о твоем здоровье, видишь?

– Подожди, Анхелита. Когда я ехал сюда, я еще сам не знал, как мы будем говорить. Вот я посоветовался с отцом Курро, но все никак не решаюсь выполнить его совет.

– Что же он тебе посоветовал?

– Он посоветовал мне прямо высказать тебе все.

– Ты хочешь попросить меня вернуться в дом Монтойя?

– Да. Но это не все.

– Что же еще?

– Мне казалось, что прежде я… я немного нравился тебе…

– Да, – теперь Анхелита говорила без смущения, прямо глядя ему в лицо.

– А теперь?

– Не знаю.

– Ты… ты не могла бы выйти замуж за меня?

Внезапно ей показалось, что это предложение для нее вовсе не неожиданность, что она еще с самого начала поняла – он для этого и приехал.

Но разве она когда-нибудь хотела этого? Ведь еще тогда, уже давно, во дворце Монтойя, она мыслила свою любовь к нему только как неразделенную любовь. Она не могла себе представить, как они вдвоем гуляют по саду, говорят друг другу нежные слова, целуются. Она была старше, была Ана… Любовь Анхелиты должна была быть неразделенной. Хотелось ли ей разделенной, настоящей любви? Теперь она и сама не знала.

– Ты знаешь, что стоит между нами, – наконец выговорила она.

– Старая маркиза? Она, в сущности, добрая женщина. Сейчас она сломлена несчастьями, почти не выходит из своей комнаты… К тому же речь идет о моем браке, у нее нет никаких претензий распоряжаться моей судьбой…

– Ах, Мигель! – она коротко нервно рассмеялась. – Я не о ней говорю.

– Тогда о чем? Я говорю о живой жизни. А то, что ушло из жизни, то ушло, и сколько бы мы ни плакали, не вернется. Я все помню. Но я жив, я молод. Если бы Ана была жива, она бы одобрила мой выбор. Я мысленно говорил с ней, и мне уже казалось, я слышу ее голос. Она бы не захотела моего одиночества, моей тоски. Она любила меня. Знаешь, иногда здесь, в деревне, я думал, что люблю и тебя и ее, что мы могли бы жить вместе. Жаль, что нельзя иметь двух жен.

– И сейчас жаль? – Анхелита улыбнулась.

– Сейчас? Нет… Тогда я только думал… Я бы, конечно, не стал, никогда не предложил бы тебе… Но мне всегда нравилось смотреть на тебя, как ты ходишь, говоришь, какие у тебя движения и жесты…

– Ах, Мигель!.. Я ведь ушла из дворца Монтойя потому, что мне было бы слишком тяжело видеть тебя женатым на другой девушке, не на Ане. И даже если бы ты ни на ком не женился, мне было бы мучительно жить в твоем доме чем-то вроде экономки… Видишь, я только о себе думала… Не о детях, не о тебе.

– Я понимаю. Но теперь ты вернешься?

– Лучше было бы жить здесь…

– Мы будем часто приезжать сюда. Когда мать Аны немного поправиться, мы будем часто приезжать.

– Хорошо.

– Завтра я объявлю всем о нашем браке.

– О! Нет, нет, не надо!

– Но почему?

– Не знаю. Мне стыдно.

Он хотел обнять ее, она выставила вперед ладони.

– Почему, Анхелита? Я неприятен тебе?..

– Что ты! Я… я просто боюсь… всегда боялась мужчин! Понимаешь?

– И меня боишься?

– Как мужчину? Да, боюсь.

– Ну ты совсем как ребенок. Это ведь совсем не страшно. Вот увидишь, как это хорошо. Не бойся.

– Не сейчас, не сегодня. Можно?

– Как ты хочешь. Но увидишь, все будет хорошо!

– Мигель! Давай уедем прямо сейчас!

– Ночью?

– Скоро утро. Но все равно прямо сейчас, чтобы никто не видел нас.

– А отец Курро?

– Ах! Вот видишь, какая я эгоистичная! Давай простимся с ним и уедем. Нет, он спит. Мы оставим ему письмо.

– Хорошо, пусть так и будет. Иди в дом, соберись.

– А мне и нечего собираться. Только переоденусь.

Анхелита побежала в дом, быстро надела свое праздничное платье, причесалась и заколола волосы. Затем снова вышла во двор.

– Знаешь, – сказала она Мигелю, – еще чуть-чуть подожди. Я отнесу постель в комнату, чтобы дождь не промочил ее.

– Я сам…

Он взял постель в охапку и ушел в дом. Анхелита охватила виски ладонями и стояла посреди двора, улыбаясь.

Мигель быстро вернулся.

– Идем, – он подал ей руку.

Она почувствовала, как его пальцы охватили ласково ее ладонь, и едва не заплакала. Мигель отвязал коня.

Снова они шли по деревне. Рядом. Мигель вел коня в поводу. Небо начинало медленно голубеть, светлеть.

Они дошли до площади и подошли к дому отца Курро.

Каково же было их изумление, когда они увидели старого священника, сидящего у окна. Они обрадовались и подошли совсем близко.

– Отец Курро! – Анхелита почувствовала, что вот этому человеку она готова рассказывать о себе все-все, о своих страхах и колебаниях, и он обязательно поможет.

Но он уже, казалось, все знал.

– Я знал, что вы придете, – тихо произнес он. – Я решил ждать вас. Я благословляю вас. Вы можете сейчас ехать. Но если вы желаете, Сильвио обвенчает вас прямо сейчас. Мне кажется, так будет лучше для Анхелиты.

Анхелита поняла, что и вправду после венчания ей станет легче, страхи улягутся.

– Я бы сам обвенчал вас, но из-за болезни не могу долго быть на ногах. Ступайте в церковь. Я пришлю к вам Сильвио.

Они пошли к церкви. Мигель привязал коня неподалеку. Вскоре пришел молодой Сильвио. Началось венчание.

После обряда они простились с отцом Курро.

Мигель сел на коня, Анхелита взобралась сзади и обхватила его за пояс.

Началось их свадебное путешествие. Они спустились с гор и ехали по красивым долинам, вдоль широкой реки, по улицам городов. Теперь они говорили друг другу нежные слова, целовались и обнимались, прогуливались рука об руку.

Анхелита все еще боялась первой брачной ночи. Но это Мигель отложил до их приезда в Мадрид.

В Мадриде, во дворце Монтойя, она радостно встретилась с детьми. Мигель окружил ее роскошью. Теперь он распоряжался деньгами и имуществом Монтойя. Он настоял, чтобы свадьба была пышной и многолюдной.

Своей ласковостью и мягкостью он уничтожил ее страх перед мужской телесностью. Она также перестала робеть из-за того, что была старше его, ведь в постели она чувствовала себя совсем юной неопытной девочкой, а он был зрелым мужчиной. Жизнь их складывалась прекрасно, много времени они проводили и в горной деревне. Отец Курро прожил еще несколько лет и скончался, оплаканный всеми. Молодой Сильвио стал его достойным преемником. Старая маркиза, мать Аны, была еще жива, но почти не выходила из своих покоев, где проводила время в молитвах.

Когда Санчо Пико отыскал их, он хотел увезти и моих детей, на этом настаивала и Нэн. Но Селия и Карлинхос очень привязались к своим новым родителям. Кроме того, можно было надеяться, что я жива и когда-нибудь разыщу их.

Я спросила Анхелиту, что рассказывали обо мне Нэн и Санчо. Она ответила, что они, кажется, даже не назвали моего настоящего имени.

– Вы так и не знаете, как меня зовут?

– Нет. Не помню, чтобы знала.

– Мое английское имя – Эмбер – «янтарь».

– Очень красиво.

Анхелита еще рассказала, что хотя ни Мигель, ни она не имеют титула, все как-то привыкли называть их де Монтойя, хотя на самом деле титул носят только дети Мигеля и Аны.

Я, в свою очередь, рассказала коротко о моих новых друзьях, Николаосе и Чоки. Анхелита их не знала, но порадовалась за меня.

Мы беседовали любезно и дружелюбно, хотя, конечно, той открытой доверительности, которая была у меня с Николаосом и Чоки, с Анхелитой не возникло. Я украдкой разглядывала ее. В ней теперь были та пышность и зрелость, которые свойственны женщине, когда муж любит ее, нежен и страстен с ней как самый страстный любовник. Вот чего я не испытала в жизни. И быть может никогда не испытаю.

Но это чувство зависти было почему-то даже приятным, и в то же время я искренне радовалась счастью моей былой товарки.

Конечно, я хотела увидеть своих детей, но невольно желала и оттянуть минуту встречи. Да, прав был Николаос. Сейчас я больше думала не о Карлосе и Селии, которые жили здесь, в довольстве и безопасности, но о своем старшем сыне Брюсе. Душа моя верила в то, что он жив. Но где он? Как складывается его судьба?

 

Глава сто тридцатая

Я уже собиралась заговорить о детях, когда дверь внезапно приоткрылась и в комнату шаловливо проскользнула юная Ана де Монтойя.

Я чувствовала к этой девочке нежную симпатию еще с первой нашей встречи. И теперь обрадовалась ее появлению. И кроме того, это опять же отдаляло встречу с моими родными детьми.

У этой девушки было такое милое кроткое личико, такие нежные округлые черты. Мне вдруг показалось, что я уже видела ее. Но где? Где-то в городе? В парке? Было странное ощущение, что да, видела, и видела ярко…

– Что тебе нужно, Ана? – строго спросила Анхелита. – Ты видишь, я занята.

Но прелестная Анита нисколько не испугалась этой строгости.

– Я ведь тоже знаю нашу гостью! – воскликнула она, остановившись в дверях, словно нарядная весенняя бабочка, на мгновение опустившаяся на красивый цветочный лепесток.

– Это донья Эльвира, – по-прежнему строго представила меня Анхелита. – А это, – она указала на девушку и тон ее сделался немного шутливым, – прекрасная Ана, маркиза де Монтойя.

Мгновение – и Анита уже пристроилась на подлокотнике кресла матери. Девушка наклонилась и поцеловала Анхелиту в висок. Та ласково погладила плечико дочери.

– Но я не единственная маркиза де Монтойя, – защебетала Ана. – Я могу выйти замуж, и тогда у меня будет другой титул. Но нет, я лучше никогда не выйду замуж, как Селия! Мы будем жить вместе, вдвоем, и путешествовать по всему свету…

Я насторожилась, ведь речь явно шла о моей дочери. А девушка продолжала щебетать:

– Настоящий маркиз де Монтойя – это мой брат Мигель. Но я куда больше похожа на маркизу, чем он! Эти мальчишки вообще ни на что не похожи! У нас кроме Мигеля есть еще Карлинхос и Ласаро. Представьте себе, эта компания не любит Мадрид! Им больше нравится жить в деревне, бродить по горам и охотиться на оленей.

– Ну, ты все рассказала, болтушка? – спросила с улыбкой Анхелита.

Ана кивнула, надув губки.

– А теперь ступай, – Анхелита заговорила серьезно. – Вы сейчас поедете на прогулку с доньей Маргаритой. А мне еще нужно поговорить с доньей Эльвирой.

– Сказать папе, чтобы он зашел к тебе?

– Нет, мы увидимся за обедом. Ступай. Девушка убежала.

– Ласаро – это наш младший сын, – пояснила Анхелита, – мой и Мигеля. Мальчики действительно больше любят деревню. Я бы тоже с удовольствием поселилась там. И Мигель не возражает. Но мы не можем надолго оставлять старую маркизу, она часто болеет. Да и девочек пора выдавать замуж.

– Наверное, у Аны отбоя нет от женихов, – осторожно польстила я.

Анхелита чуть нахмурила брови.

– Не так-то все просто. Они обе – совсем еще дети. Кроме того, они очень привязаны друг к другу, – Анхелита снова нахмурилась, подумав о чем-то своем. Затем доброжелательно обратилась ко мне. – Вы, конечно, желаете увидеть своих детей?

– Да, – ответила я неуверенно. Что мне еще оставалось?

Она посмотрела на меня, откинувшись в кресле.

– Я могу говорить с вами начистоту?

– О да, да, разумеется, – я поспешила ответить.

Но что со мной? Откуда эта льстивость в моем голосе? Хотя с другой стороны… Ведь Анхелита спасла и вырастила моих детей. Благодаря ей, они живут в довольстве, в богатстве…

– Насколько я понимаю, – начала Анхелита, – вы не намереваетесь увезти детей из Испании?

Я подумала, что это очень разумный вопрос. Подумав еще, я заговорила:

– Я не знаю, что сталось с моим имуществом и деньгами в Англии (о том, что ношу титул герцогини, я упоминать не стала, опасаясь задеть самолюбие Анхелиты, ведь она не имела титула). После моего отъезда там произошло много самых различных событий. Но я владею имуществом и в Америке. Я могла бы уехать туда. Но мои дети выросли. Я не имею права увозить их куда бы то ни было против их собственной воли. Они привыкли жить здесь, здесь они чувствуют себя на родине. И наконец, я думаю, что они очень привязаны к вам…

(Я вспомнила, как Англия в лице герцога Бэкингема когда-то отреклась от меня… Но в Америке у меня – значительное состояние. Там Санчо… Странно, что я впервые думаю и говорю об этом, как о чем-то реальном…)

– Вы умная женщина, – сказала Анхелита. – Мы с мужем сделаем все возможное, чтобы помочь вам уехать в Америку. Разумеется, вы увидите своих детей. Но откровенно говоря, я не знаю, стоит ли им знать, что вы являетесь их матерью… – она замолчала и посмотрела на меня испытующе.

Я ответила не сразу. Я стала думать, что стоит за этими словами Анхелиты.

Вроде бы все просто: она и ее муж Мигель привязаны к этим детям, вырастили и воспитали их, и, конечно, не хотят отпускать их от себя. Логично. Но я чувствую, что есть еще что-то… И Анхелита подтвердила мою догадку, снова заговорив:

– Во всяком случае, нам не хотелось бы отпускать Селию. Ана и Селия очень привязаны друг к другу.

– Я понимаю, – осторожно начала я, – и признаюсь вам откровенно, я даже не предполагаю, что дети захотят уехать со мной. Но все же мне бы хотелось, чтобы они знали, что я – их мать.

– Хорошо, – коротко бросила Анхелита. – Ваша дочь здесь. А вашего сына я прикажу привезти.

Я уже давно поняла, что вторая девушка, которую я видела тогда у ворот, это и есть моя дочь. Но сейчас я не могла вспомнить ее черты. Новое косвенное упоминание о горной деревне заставило меня испытать чувство вины. Я вспомнила о Чоки. Как я могла забыть?

– Если вы не имеете ничего против, я бы лучше сама отправилась в деревню. Кроме того, у меня к вам просьба. Один из моих новых друзей болен, у него болезнь легких. Горный воздух был бы полезен ему. Мы бы могли поехать все вместе…

– Значит, решено, – голос Анхелиты потеплел, – так и сделаем. Я и Мигель, мы рады будем помочь вашим друзьям. А Селию вы можете увидеть когда вам будет угодно.

– Не сегодня, – быстро сказала я. – Мне нужно подготовиться, собраться с мыслями. Завтра?

– Хорошо. В какое время?

– Назначайте вы.

– После полудня.

Я, конечно, согласилась.

– А теперь я приглашаю вас пообедать с нами, – Анхелита величаво поднялась. – Девушки на прогулке со своей дуэньей. Старая маркиза обедает у себя. Мы будем втроем.

Я снова согласилась. Поднялась, оправила платье и прическу.

Обедали мы в роскошной столовой. Вся эта роскошь напоминала мне Уайтхолл – королевский дворец в Лондоне. Ведь когда-то я, герцогиня Райвенспер, жила в покоях королевского дворца. Почему же теперь, в столовой дворца маркизов де Монтойя, я испытывала какую-то неловкость, словно бы все это было мне чуждо…

Мигель оказался красивым моложавым мужчиной. Это его я видела в карете рядом с Анхелитой. У него был вид верного и счастливого супруга. Наклонясь над красивой фарфоровой тарелкой, я поймала его взгляд. Он посмотрел на меня с насмешливым состраданием.

Я представила себе, как я выгляжу рядом с красавицей Анхелитой. Рябое, припудренное лицо, впалые щеки, крашеная седина, скромная одежда… Я снова почувствовала боль. Но боль эта была уже не острой, а какой-то привычной, меланхолической. Да, я уже давно не прежняя победительная очаровательница, не королевская фаворитка. Но я все равно чувствовала себя женщиной, способной многое дать мужчине. Такие прямолинейные красавцы как Мигель не понимают этой моей новой прелести? Что ж, им же хуже. Я пожала плечами и стала спокойно есть.

Мигель обратился ко мне с несколькими вежливыми фразами, но я поняла, что Анхелита уже успела обо всем уведомить его.

После кофе Мигель вызвал слугу и тот проводил меня до кареты.

 

Глава сто тридцать первая

Дома, то есть в доме Николаоса и Чоки, мне сегодня было о чем рассказать.

– Значит, завтра вы увидите свою дочь? – Чоки явно старался ободрить меня. – Все будет чудесно! А сейчас какой вы представляете ее?

– В сущности, я уже видела ее. Но не запомнила. Гораздо больше внимания я обратила на другую девушку, Ану де Монтойя. Мне кажется, я уже где-то видела ее. И даже видела при каких-то странных обстоятельствах. Но где и когда, не могу вспомнить.

– Где-то, в парке, – предположил Николаос.

– Я тоже так думаю. Но есть кое-что поважнее. Я уладила поездку в деревню. Мы поедем все вместе. Вы сможете поехать с нами, Николаос?

Я чуть вздрогнула, подумав о его тайне. Но он успокоил меня.

– Да, – коротко ответил он, кивнув, – но не раньше, чем через месяц. Чоки должен еще окрепнуть.

– Кстати, я говорила кому-нибудь из вас, что я герцогиня?

Чоки с любопытством посмотрел на меня.

– Нет, не говорила.

– У вас такая сложная, запутанная жизнь, – с легкой дружелюбной иронией заметил Николаос. – Вы вполне способны забыть о такой мелочи.

Мы все трое рассмеялись.

– Но я и вправду герцогиня. В Англии остались мои поместья, мое имущество. Впрочем, я не знаю, что со всем этим сталось, ведь была революция. К власти пришел Вильгельм Оранский… Но зато я уверена, что мое имущество в Америке цело и приносит доход. Там, в Америке, Санчо Пико… Я хочу, чтобы мы, все трое побывали в Америке.

– Это было бы интересно! – Чоки понравилось мое предложение.

– Когда-нибудь непременно, – пообещал Николаос. Когда Чоки уже спал, а мы с Николаосом сидели в гостиной, я спросила, насколько свободно он может передвигаться, будет ли он сопровождать Чоки в горы.

– Все же я не пленник Теодоро-Мигеля, – сказал он. – В горы меня будут отпускать. А вот насчет Америки вряд ли. А жаль. Я вижу, Чоки хотел бы поехать.

– Все еще может измениться, – робко предположила я.

Он неопределенно пожал плечами.

 

Глава сто тридцать вторая

Наступил день, когда я после многих лет разлуки должна была увидеть свою дочь.

Сидя в карете, которая, как мне казалось, слишком быстро катила к дворцу Монтойя, я вспоминала.

Сьюзен была моим вторым ребенком. Пожалуй, именно с ней я по-настоящему почувствовала себя матерью. Я помнила, что сама купала ее, любила играть с малышкой. Сьюзен была прелестным ребенком. Кажется, она по-своему была привязана к братьям, особенно к старшему, Брюсу.

Я мучительно напрягала память, но никак не могла себе составить представление о ее тогдашнем детском характере. Мне виделось что-то веселое, прелестное, детски своевольное, шаловливое…

Такой была маленькая Сьюзен. Но какова теперь взрослая юная Селия? Ведь ей минуло уже шестнадцать…

Меня уже ждали во дворце. Камеристка тотчас проводила меня в комнату Анхелиты. Та встретила меня приветливо и сказала, что Селия уже подготовлена к беседе со мной. Сейчас она придет.

Я почувствовала, что готова вот-вот воскликнуть: «Нет-нет, погодите!» Я с трудом удержалась от этого отчаянного возгласа. Я только спросила, что именно Селия знает обо мне.

– Она знает, что вы – ее мать, о ее отце я и сама ничего не знаю. Я предположила, что вы скажете ей все, что найдете нужным.

– Благодарю вас! Но как будет лучше, чтобы она говорила со мной в вашем присутствии, или вы оставите нас вдвоем?

– Вам хотелось бы побеседовать с ней наедине?

– Да. Если у вас нет возражений. Анхелита кивнула в знак согласия. Мы сидели в креслах и молча ждали.

Наконец раздался легкий стук в дверь. Я распрямилась в своем кресле. Анхелита поднялась.

– Входи, – сказала она, подойдя к двери. Я чувствовала, что не могу подняться.

Дверь распахнулась и в комнату легко вошла девушка. Это ее я видела тогда у ворот вместе с Аной и дуэньей. Одета она была, как большинство знатных испанских девиц, по французской моде. Пышная юбка голубого атласного платья усеяна была россыпью светло-алых шелковых цветков. Тонкий стан чуть колебался, словно стебель кувшинки. Светло-коричневая бархотка с золотой пуговкой подчеркивала нежность девичьей шеи. Широкое декольте открывало чуть приподнятые маленькие груди. Золотистые волосы, убранные в очень высокую прическу, украшены были страусовым пером. У пояса приколота была большая душистая роза. Девушка и сама казалась такой светлой, розовой, душистой. Глаза у нее были янтарные. Но то, как она сжала нежные розовые губы, указывало на сильную волю.

Уже держась за ручку двери, Анхелита кивком указала мне на девушку. Но та задержала ее:

– Ты уходишь, мама?

Это было сказано нарочно, это «мама»? А как иначе? Но почему? Нет, Анхелита не могла настроить девушку против меня. Анхелита была безусловно порядочным человеком. Значит, у Селии действительно был своевольный резкий характер. И вероятно Анхелите она доставляла немало огорчений.

Ничего не ответив девушке, Анхелита вышла и прикрыла за собой дверь.

Мы остались одни.

Девушка легкой походкой приблизилась к креслу, на котором недавно сидела Анхелита, грациозно опустилась на подушку, взяла со столика черный кружевной веер в оправе из слоновой кости и принялась небрежно играть им. Она снова сжала губы упрямо и своевольно.

Мы обе молчали.

Мне было странно видеть ее. Я сразу поняла, что она очень похожа на меня. Эти янтарные глаза, золотистые волосы, это весеннее цветение. В сущности, ее упрямство и своеволие – это были упрямство и своеволие моей юности.

Она не смотрела на меня, не бросила ни одного взгляда, даже мельком, даже украдкой. Но я не могла поверить, что ей не хочется взглянуть на меня. Какая же у нее должна быть сильная воля! Я испытала что-то вроде гордости.

Селия, откинувшись в кресле, равнодушно обмахивалась веером. Она вела себя так, словно находилась в этой комнате одна. Только чуть постукивала каблучком изящной туфельки об пол. Это выдавало ее нетерпение. Она хочет скорее уйти. Она не хочет говорить со мной.

Наверное, то, в чем я сейчас признаюсь, докажет, какая я плохая мать. Но глядя на эту равнодушную ко мне девушку, я не испытывала ни обиды, ни досады, ни горечи, даже не чувствовала себя оскорбленной. Мне было даже приятно видеть ее такой здоровой, красивой и, вероятно, счастливой. И тут я вдруг осознала, что мое присутствие вносит в ее жизнь какую-то смуту, делает ее встревоженной и… возможно, и несчастной…

Как только до меня все это дошло с беспощадной ясностью, я осознала в полной мере свой эгоизм. Зачем я буду мучить ее, навязывая ей себя в роли матери? Зачем это упрямство с моей стороны?.. Я смутно подумала о сыне. Вдруг самым близким из трех моих детей мне показался мой старший сын Брюс. Наверное, он, как я, живет трудной жизнью, он поймет меня…

Не тратя больше времени на раздумья, а повинуясь лишь внезапному импульсу, я быстро поднялась, бегом кинулась к двери и выбежала из комнаты. Последнее, что я все же успела уловить, был взгляд янтарных глаз моей дочери, вскинутых на меня с изумлением и даже с некоторым интересом. Но я уже ни о чем не могла задумываться. Поплутав по коридорам дворца, я свернула в какой-то узкий коридор, пробежала по нему, не оглядываясь… Я искала выход.

Вдруг я подумала, что когда Анхелита узнает, что произошло, Селии должно быть попадет от нее. Да, своим внезапным появлением я нарушила счастливую жизнь этой девочки. Но больше она не увидит меня. Никогда!

 

Глава сто тридцать третья

Я бежала все вперед и вперед. По каким-то безмолвным галереям. Боже, каким обширным оказался этот дворец Монтойя!

Наконец я поняла, что сама не отыщу дорогу к выходу. Надо у кого-то спросить. У кого-нибудь из слуг. Только бы мне не попалась Анхелита!..

Я увидела приоткрытую дверь, ведшую в чьи-то покои. Из-за двери доносились тихие голоса. Я встала за выступом стены.

– Почему вы прячетесь, донья Эльвира? – раздался милый, почти детский голос.

Выглянув из двери напротив, которую я не заметила, на меня смотрела Ана.

На ней было кремовое шелковое платье, каштановые светлые волосы распущены по плечам. Она выглядела такой по-домашнему очаровательной.

Девушка улыбнулась и подошла ко мне. И снова мне показалось, что я ее видела прежде.

– Что случилось, донья Эльвира? – участливо спросила она. – Вы такая встревоженная.

Она взяла меня за руку и вывела к приоткрытой двери, я не противилась.

– Ах, я знаю, – мягко щебетала Анита. – Во всем, конечно, Селия виновата. Я ведь уже знаю, вы – ее мать. А она мне сказала, что не хочет видеть вас. Но это у нее пройдет.

– А почему она не хочет видеть меня, она не сказала? – осторожно полюбопытствовала я.

– Она плохо думает о вас, – просто ответила девушка.

– Но почему? – я спрашивала спокойно. – Ей кто-то говорил плохое обо мне?

– Нет, ей говорили только хорошее. Но Селия такая гордая. И умная. И еще она очень подозрительная. Она всегда все подозревает и придумывает. Но это пройдет…

– Нет, – твердо возразила я. – Я больше не буду с ней видеться. Ей так хорошо жилось, но вот появилась я и принесла ей смятение, тревогу. Но я исчезну из ее жизни. Пусть все будет как прежде.

– Но вы просто не знаете, какая Селия! – Ана нежно рассмеялась. – Если она узнает, что вы не хотите видеть ее, она сразу сама захочет. Я-то ее знаю. Я всю жизнь с ней прожила.

Это было так прелестно сказано, что я невольно поцеловала девушку в щеку.

– Нет, Анита, – сказала я, – ничего не нужно. Скажи только маме, что я ушла и больше не буду пытаться увидеть Селию. И попроси маму, чтобы она не бранила Селию. Хорошо?

– Ну, если вы просите об этом, я сделаю…

«Да, – подумала я, – больше я никогда сюда не приду. Жаль только горной деревни. Но в конце концов это не единственное селение в горах…»

– Ты можешь незаметно вывести меня из дворца, Анита?

– Конечно! Я выведу вас через бабушкины покои. Идемте, – она потянула меня за руку.

Мы вошли в приоткрытую дверь и прошли через несколько комнат, очень чистых и скромно обставленных. В глубине одной из двух смежных комнат я заметила старую женщину в черном. Она сидела в глубоком кресле, медленно перебирая янтарные четки.

– Бабушка, не тревожься, это я, – громко и нежно окликнула ее Ана, затем, понизив голос, снова обратилась ко мне: – Это моя бабушка. Она очень старая, много болеет и очень грустная. Она все время молится за упокой души моей первой мамы, доньи Аны, и моего дяди дона Хосе. А хотите я вам сейчас покажу что-то удивительное?

– Хочу, – меня трогало обаяние этой девушки-ребенка.

Ана ввела меня в одну из комнат. Мне сразу бросилась в глаза картина на одной из стен. Где я видела ее прежде?

– Вот. Это я! – смеясь воскликнула Ана и встала рядом с картиной.

Сходство и вправду было разительным. Это просто был портрет Аны!

Я поняла. Нет, я никогда не видела эту картину. Но я слышала о ней. Это было изображение Святой Инессы, о котором рассказывал мне Николаос. Но почему эта картина здесь? Она же находится у Теодоро-Мигеля.

Девушка, нагая, стояла на коленях, длинные светло-каштановые пряди ниспадали с ее округлых нежных плечиков, прикрывая маленькие груди. Чуть склоненная головка, милые темные губки… Ана…

– Это твой портрет, Анита? – осторожно спросила я.

– Нет, нет! Эта картина была написана очень давно. Меня тогда еще на свете не было. И вообще это не настоящая картина, это копия. А настоящая называется «подлинник», и никто не знает, где она. Это Святая Инесса. А знаете, почему я на нее похожа? Сейчас я вам расскажу… Потому что эту картину написал бабушкин брат, дон Бартоломе, и копию и подлинник. Он еще "когда был молодым, ушел из дома, отказался от титула маркиза и стал художником. У него была дочь Инес. Это он ее написал в виде Святой Инессы. Ее похитили разбойники. Он стал искать ее и его убили. Это очень печально…

«Милая девочка, – подумала я, – это гораздо печальнее, чем ты думаешь!»

– Да, это очень печально, – сказала я вслух, – но пойдем, Анита, а то тебя хватятся.

– Да, да, – она снова взяла меня за руку. – Пойдемте! Вот еще одна дверь… Теперь сюда… – она снова понизила голос. – Однажды мы, Селия и я, убежали через эту дверь в город. Ну, не совсем в город, мы только успели спуститься по лестнице, потом мама нашла нас. Но с тех пор там стоит привратник. Придется обмануть его.

Ана распахнула дверь. В конце узкого коридора я увидела еще одну дверь, она-то и вела на улицу. У двери и вправду стоял привратник в ливрее. Анита смело подошла к нему.

– Пропустите эту сеньору. Мама велела мне проводить ее. До свидания, донья Эльвира, приходите к нам еще.

Привратник пропустил меня, затем дверь быстро захлопнулась.

Я стояла на верхней ступеньке широкой мраморной лестницы и жалела, что даже не успела проститься с чудесной Аной.

 

Глава сто тридцать четвертая

Конечно, Hиколаосу и Чоки я обо всем рассказала. Мнения их разделились. Николаос полагал, что я поступила абсолютно правильно. Чоки считал, что мне следует попытать счастья еще раз. Про себя я твердо решила, что во дворец Монтойя больше не пойду. Но, чтобы не огорчать больного даже в малости, обещала подумать.

Я очень полюбила наши с Николаосом беседы по вечерам в гостиной, где стены были увешаны прекрасными картинами. Я заметила, что весь день с нетерпением жду этих вечерних часов, когда можно было спокойно размышлять вслух и делиться своими мыслями и чувствами с близким понимающим человеком.

В тот вечер я поспешила сказать ему о своей встрече с прекрасной Святой Инессой.

– Сегодня у меня была удивительная встреча, Николаос. Нет, нет, я не о встрече с дочерью говорю, которая, конечно, тоже по-своему была удивительна, но вы уже о ней знаете.

– Тогда расскажите мне о встрече еще более удивительной.

– Попробуйте угадать. Я встретилась одновременно и с прошлым и с будущим. В двух разных лицах.

Николаос задумался.

– И с прошлым и с будущим. В двух разных лицах – повторил он. – Это опять же похоже на вашу встречу с дочерью, ведь вы нашли в ней много общего с вами в молодости.

– Близко, но не то.

– Не то? Ну тогда… И с прошлым и с будущим… А может быть лучше сказать: и с прошлым и с настоящим?

Я смутилась.

– Вы правы, Николаос, я плохо умею загадывать загадки. Конечно, лучше сказать по-вашему.

– Ну тогда… Тогда вы видели портрет и… человека, похожего на этот портрет. Но портрет исполнен давно, а человек живет сейчас. Так?

– Вы все угадали. Но я не буду вас мучить и скажу, какой портрет я видела…

И я рассказала ему об Ане и о копии изображения Святой Инессы.

– Если бы вы видели эту девочку, Николаос! Сходство удивительное!

Он улыбнулся, затем помрачнел.

– Не так важно, увижу ли ее я, важно, чтобы ее не видел Теодоро-Мигель. Странно, что он до сих пор не приметил ее.

– Насколько я знаю, они подолгу живут в деревне. Они прибыли в город, чтобы вывезти девочек в свет, заботятся об их замужестве.

– Эту Ану, о которой вы мне рассказали, лучше держать подальше от Мадрида.

– Но как узнать им об этом?

– Им подбросят анонимное письмо с предупреждением, что Ане грозит опасность.

– Кто из нас напишет это письмо?

– Я. Левой рукой. И доставлю по месту назначения.

– Отлично! – и задумалась. – Мне жаль, Николаос, что мы не поедем в ту горную деревню, о которой я знаю столько хорошего. Может быть, я поступила эгоистично, и мне все же следует снова отправиться к Монтойя и уладить эту поездку. Ради Чоки.

– Не думаю. Мы найдем другое горное селение, где ему будет хорошо. Кроме того… – он помолчал, – кроме того, я не знаю, когда состоится эта поездка… – он опустил голову и положил ладонь на колено. Я знала, что этот жест у него служит признаком тревоги.

– Что случилось? Был врач сегодня? Ведь это лекарство так хорошо помогало! – почти с отчаянием воскликнула я. – Что-то случилось? Врач нашел, что ему хуже? Почему вы мне сразу не сказали, Николаос?!

– У вас сейчас свои хлопоты… – пробормотал он.

– Как вам не стыдно так думать обо мне! Как вы могли подумать, что я забыла о здоровье Чоки!

– Ну, не сердитесь, – проговорил он мягче. – Я не хочу обижать вас. Да, врач нашел, что ему хуже. Хотя внешне это вроде бы и не проявляется. Врач изменил состав лекарства. Будем надеяться…

– Может быть надо везти его в горы уже сейчас, как можно быстрее?

– Я уже спрашивал. Нет. Он не выдержит. Умрет в дороге. Ему, конечно, нужен свежий воздух. Сегодня я на час вынес его во двор, укутал. Минут через пятнадцать началась лихорадка, жар, озноб. Так и не вышло часа. Дома с трудом удалось сбить жар теплым питьем. Что теперь? Будем надеяться на новое лекарство. Главное, – теперь он обращался уже не ко мне, а к себе самому, я это чувствовала, – главное, я не должен падать духом, не должен показывать ему, что тревожусь о нем.

Я понурилась. По сравнению с этим, то, что я испытала при встрече с дочерью, показалось мне пустяком.

 

Глава сто тридцать пятая

Прошло еще несколько дней.

Может показать странным, но я забыла о дворце Монтойя. И причиной столь быстрого забвения, конечно, было здоровье Чоки. Теперь я и сама видела, что слабость снова начала нарастать, при кашле он сплевывал кровь. И этот страшный запах больного тела снова ощущался в его комнате.

Новое лекарство пока не помогало.

По-прежнему мы с Николаосом вечерами сидели в гостиной. Но теперь почти не говорили, не вели занимательных бесед. Молча прислушивались к малейшему шороху в комнате больного, чтобы тотчас идти к нему. Обоих нас мучила тревога.

Обмануть больного мы не могли. Он уже и сам понимал, что ему хуже. Однажды я чуть не разрыдалась в голос, когда он тихим голосом попросил у нас прощения за то, что мало говорит с нами.

– Я хочу силы поберечь, – тихо сказал он, не сводя с наших лиц страдальческого взгляда. – Хочу еще жить, хотя бы немного пожить. Не хочу умирать так скоро…

Не помню, как я сдержала рыдания.

Он постоянно просил нас побыть с ним. Причем, нас обоих. Постепенно мы поняли, почему. Он теперь ждал смерти каждый день, каждый час. Он не хотел умирать в одиночестве, хотел перед смертью проститься с нами.

Теперь Николаос не отлучался от него. Теодоро-Мигель знал, что Чоки умирает, скоро умрет, и не тревожил Николаоса.

Но несколько раз я замечала у ворот скромного монаха, который о чем-то беседовал с нашим привратником. Я спросила, кто это.

– Он приходил спрашивать, жив ли господин Андреас, – хмуро ответил привратник. – Это из церкви…

Не знаю, что было известно привратнику, но я знала, что это посланный Великого инквизитора. Значит, он считает дни… Он тоскует без Николаоса. Мне вдруг почудилось, что это желание смерти, исходящее от Великого инквизитора, как-то странно материализуется и воздействует на бедного больного… А если все еще проще? Если врач подкуплен и лекарство на самом деле отрава?

Я сказала о своем страшном предположении Николаосу.

– Нет, – отрезал он, – невозможно.

– Но почему?

– Это самый сведущий врач Мадрида. Теодоро-Мигель сам платит ему.

– Откуда эта уверенность в порядочности Теодоро-Мигеля?

– Я вовсе не уверен в его порядочности. Я просто сказал ему, что если умрет Чоки, я покончу с собой, – неохотно сказал Николаос. – Потому и приходит его посланный. Он мое самоубийство хочет предупредить.

Я поняла, что не следует спрашивать у Николаоса, действительно ли он решится покончить с собой. Не следует отговаривать, утешать его…

– Может быть, лучше все же попытаться ехать в горы? – предложила я. – Ведь когда-то это помогло ему.

– Когда-то он не был в таком состоянии, как сейчас.

– Но это невозможно: ничего не предпринимать!

– Но как рискнуть его жизнью? Каждый день для него – подарок судьбы. О, что делать, что же делать?! – он закрыл лицо ладонями.

Если бы я знала, если бы я могла хоть что-то придумать!..

 

Глава сто тридцать шестая

На пятый или на шестой день (уже не помню), ближе к вечеру, один из слуг внезапно вошел в гостиную, где мы сидели с Николаосом. Чоки забылся в своей комнате. Он теперь почти все время находился в полузабытье.

Мы оба подняли головы. Обычно вечером слуги не входили в гостиную.

– Господин Николаос, – слуга говорил, понизив голос и подойдя к Николаосу совсем близко, чтобы ненароком не разбудить больного. – Там у ворот три дамы в карете. Они спрашивают донью Эльвиру…

Николаос посмотрел на меня вопросительно. Я ничего не могла понять.

– А, ну да… – устало догадался он. – Вы, должно быть говорили своим друзьям де Монтойя о нашем доме. И вот они нашли нас. Было бы невежливо не принять их, – он обратился к слуге: – Проводите их в гостиную на втором этаже, – затем снова ко мне: – Извинитесь за меня. Объясните, что здесь в доме – тяжелобольной. Я останусь в этой комнате.

Я кивнула и быстро вышла вместе со слугой.

Мы поспешили к воротам. Там и вправду стояла карета. Но это была не одна из тех двух нарядных щегольских карет, которые я видела. На этот раз Монтойя прибыли в простой карете.

Привратник отворил ворота. С дамами Монтойя не было ни одного лакея. Кучер помог им выйти из кареты.

«Что бы это значило? – думала я. – Почему такая простота, такое желание неприметности?»

И вдруг поняла. Конечно, Николаос сумел подбросить анонимное письмо с предупреждением. Теперь они принимают меры предосторожности. Но лучше бы им вовсе уехать из города.

Однако зачем они приехали сюда, зачем ищут меня? Может быть догадались, что я имею отношение к этому посланию?

Анхелита, Селия и Ана в темных плащах с капюшонами, напоминавших монашеские одеяния, остановились у ворот.

– Поезжай потихоньку, – велела кучеру Анхелита. – Вернешься за нами через час.

– Прошу вас, – пригласила я гостей, когда карета отъехала, – но тише, здесь в доме – тяжелобольной. Его друг тоже не может выйти к вам…

Мы пересекли тихо двор и вошли в дом. Анхелита и девушки откинули капюшоны.

– Простите меня, – прошептала мне Анхелита, когда мы начали подниматься по узкой боковой лестнице на второй этаж…

– Можно не говорить шепотом. Не надо только говорить слишком громко, – остановила я ее.

– А комната больного далеко? – спросила Селия.

Я поняла, что она обращается ко мне. Это был добрый знак! Она признала меня.

– На первом этаже, – спокойно сказала я, обернувшись к девушке.

Мы вошли в гостиную. Здесь было совсем мало мебели. Маленькая комната, очень опрятная, казалась полупустой. Я пригласила моих гостий присесть у стола. В комнате оказалось всего три стула. Слуга принес еще один.

– Простите меня, – снова проговорила Анхелита, когда мы остались вчетвером, – простите этот неожиданный приезд. – Теперь она уже не казалась мне такой холеной и довольной жизнью, тревога придала ее голосу теплоту, – меня так мучило то, что тогда случилось…

– Надеюсь, вы не бранили Селию?

– Ах, нет, нет. Но Селия тоже хочет попросить у вас прощения.

– Я бы не хотела насиловать ее волю, – осторожно заметила я.

– Нет, нет, она искренне… – Анхелита не договорила.

– Да, я хотела бы попросить у вас прощения, – заговорила Селия. – И простите меня за то, что я пока не в силах называть вас матерью…

– Это еще придет, – поспешно вставила Анхелита.

– Зовите меня доньей Эльвирой, – обратилась я к девушке.

Теперь в чертах ее лица не было надменности и своеволия. Она показалась мне загадочной и печальной. Анита тоже выглядела испуганной.

– Простите нас за то, что мы приехали втроем, без приглашения… – снова начала извиняться Анхелита.

– Мне бы хотелось угостить вас кофе, – предложила я.

– Да, пожалуй, – Анхелита прервала свои извинения.

Я сошла вниз, распорядилась насчет кофе, затем заглянула к Николаосу. Его не было. Значит, очнулся Чоки и Николаос пошел к нему.

Я снова поднялась наверх. Вскоре слуга принес кофе. Анхелита сказала, что легко нашла дом Николаоса и Чоки.

– Сначала я послала слугу разузнать, вы ведь мне говорили… Потом мы решили приехать…

– Вы получили письмо? – я наклонилась к ней.

– Да, да, – Анхелита сейчас выглядела еще более встревоженной. – Я сказала девочкам. И Мигелю.

– Девочкам, пожалуй, напрасно, – заметила я.

– О, они будут молчать. Но донья Эльвира, это вы написали письмо?

– Да, – коротко ответила я, – но я узнала случайно. Толком я ничего не знаю. Скорее всего Ану хотят похитить. Вам лучше поскорее уехать в деревню.

– Да, все уже готово, – Анхелита вздохнула. – Мы едем сегодня ночью. Сразу, как только вернемся от вас. То есть мы не заедем домой. Мигель и слуги ждут в переулке Святого Сикста. Мы увозим и старую маркизу… Но, донья Эльвира, вы можете поехать с нами!

– Нет, увы, – вежливо отказалась я, – я не могу оставить больного.

– Но ведь это тот самый человек, о котором вы говорили, что ему нужен горный воздух! – Анхелита подалась ко мне. – Он тоже может поехать. И его друг.

– Нет, – я покачала головой, – Этот человек очень болен, он может умереть в пути.

– Но если вы позволите, мы пришлем за вами, – предложила Анхелита.

– Да, благодарю вас, – это было единственное, что я могла сказать в ответ.

– Пойдемте, – обратилась Анхелита к девушкам, поднимаясь и запахивая плащ. – Пора.

– Можно посмотреть двор и сад? – внезапно произнесла Селия.

Она смотрела на меня. Я прочла в этом прямом взгляде не любопытство, но желание понять, узнать меня.

– Селия! – сердито произнесла Анхелита. – Отец ждет нас. Что за причуды!

– Позвольте ей, – мягко попросила я. – Пойдемте с нами. У нас действительно красивый сад.

– Что за прихоти! – продолжала ворчать Анхелита. – Ведь уже совсем темно. Что можно увидеть в саду?

– Можно почувствовать аромат зелени и цветов, и услышать пение ночных птиц, – произнесла молчавшая до сих пор Ана.

– Господи! Хорошо, идемте, если вам так хочется. Поднимите капюшоны.

– Но, мама, ведь уже темно, – запротестовала Анита.

Анхелита снова уступила. Вчетвером мы вышли в сад.

Анхелита и Ана деликатно приотстали и я шла рядом с моей дочерью. Это очень мне нравилось. Если бы еще Чоки не мучился так!

Селия стала заговаривать со мной.

– Это каштаны? – она указала на несколько высоких деревьев.

– Да, – мне тоже хотелось говорить с ней, – А вон там, розовые кусты. Чувствуешь, аромат?

– О, мы одни, – Селия оглянулась, – Наверное, мама и Ана уже ждут у ворот… – она вдруг смутилась. – Простите, я не хочу обидеть вас…

– Нет, нет, это вполне естественно, что ты зовешь донью Анхелу матерью, – я сама не заметила, как перешла с дочерью на «ты».

– Мне бы очень хотелось взглянуть на ваших друзей, – сказала она.

– Время неподходящее. Один из них очень болен.

– А если тихонько, в окошко… Ведь есть окна в комнате…

Я подумала, что ничего дурного в этом нет, если я тихонько покажу дочери моих друзей. В комнате, где лежит Чоки, и в самом деле есть большое окно. Чоки просил не занавешивать его, ему нравится глядеть в ночь…

– Хорошо, – сказала я, – сейчас мы тихонько подберемся к окну и ты их увидишь.

Дочь пожала мою руку быстрым жестом. Это почти привело меня в восторг.

Мы тихо приблизились к окну.

– Присядь, – прошептала я, – чтобы мы их видели, а они нас – нет.

Она снова пожала мне руку, словно подружке-заговорщице.

Мы присели на корточки.

Кровать, удобная, широкая, стояла так, что мы могли хорошо видеть лежащего Чоки, его лицо. Глядя на него теперь, как бы со стороны, я снова поразилась его изнурению. Сердце сжалось.

Николаос сидел на краю постели в профиль к нам и что-то говорил тихо, слышать мы, конечно, не могли.

Чоки не спал, глаза его были открыты. Но он смотрел на Николаоса и не видел нас.

Я устала сидеть на корточках, распрямилась и отошла. Прошло еще несколько минут. Я снова подобралась к окну и пригнувшись, тронула Селию за плечо.

– Пора, – прошептала я. – Тебя ждут.

Она неохотно поднялась. Я быстро отвела ее подальше. Мы пошли к воротам. Селия молчала. Мне показалось, что она снова отдалилась от меня. Наконец она спросила:

– Какие у них имена?

– Больного зовут Андреас. Но у него есть и другое имя – Чоки. А его друг – Николаос.

– Они здесь чужеземцы? У них чужеземные имена.

– Да, Николаос – грек, а его товарищ – из очень далекой земли, которая называется Унгария.

Девушка помолчала. Мы приближались к воротам.

– Но ведь и ты здесь чужеземка, – снова заговорила она. – И я, – теперь и она называла меня на «ты». – Ты должна рассказать мне об Англии. Ведь я там родилась, – внезапно она остановилась. – Я прежде слышала о тебе плохое, но теперь мне не кажется, что это правда.

Я подумала, что любопытно было бы узнать, от кого она слышала дурное обо мне. Но еще успею узнать.

– Я хотела бы остаться с тобой, – продолжила девушка. – Поговорить.

– Мы еще будем говорить, – уверила я ее. – А сейчас тебе лучше уехать вместе с остальными.

– А я не могу остаться в этом доме?

– Нет. Даже если бы мои друзья и позволили, я бы этого не хотела. Дом, где живут двое одиноких мужчин и нет ни одной служанки – неподходящее место для такой молодой девушки как ты. Не обижайся на меня.

– А как же ты?

– Я взрослая женщина.

– Но я знаю, что когда ты была моих лет, ты делала все, что хотела.

– Не знаю, кто сказал тебе это, но я была замужем, а ты еще живешь с родителями. И потом, Селия, в этом доме человек, страдающий тяжелой болезнью легких. Я слыхала, что эта болезнь может передаваться. Особенно если больной кашляет кровью…

– Он кашляет кровью?

Я почувствовала в ее голосе дрожь и ужас.

– Прости меня, Селия, я не хотела пугать тебя.

– Нет, я хочу знать жизнь. Мама все прячет меня от жизни. Но я не Ана, я хочу быть такой же свободной как ты. Ведь ты не боишься оставаться с этим человеком…

– Я уже немолода и много болела в своей жизни. Вот… – я взяла ее за руку и приложила ее пальцы к оспинам у меня на щеках.

– Что это? Что это за болезнь?

– Это оспа, девочка моя. Раньше лицо мое было красивым.

– Ты и сейчас красива, – ее пальцы погладили мою рябую щеку.

Я не выдержала и всхлипнула. Селия обняла меня.

– Не плачь, мама, не плачь, прошу тебя! Давай я останусь с тобой, ну давай, позволь мне! Прошу тебя!

– Нет, доченька, нет. Это невозможно. Ты должна ехать. Я приеду к тебе. Больной выздоровеет, и я приеду… Скажи Карлосу…

– Он выздоровеет?

«Она оказывается чувствительна, – подумала я, – Чужое горе может тронуть ее».

– Да, он выздоровеет, – твердо произнесла я. Я понимала, что лгу. Но что я могла сказать?

– Ты не обманываешь меня? – допытывалась Селия. – Не хочешь, как мама Анхела, убедить, будто в жизни все хорошо и все люди добры? Я-то знаю, что жизнь – довольно скверная штука.

– Откуда ты можешь знать? – спросила я с тревогой.

– Из того, что рассказывали о тебе, – был честный ответ.

Но я не собиралась выспрашивать, кто и что обо мне рассказывал.

– Жизнь всякая бывает, – сказала я.

– Но больной и вправду выздоровеет? Скажи мне…

«Как подействовал на нее вид умирающего юноши, – подумала я. – Прежде она наверное никогда не видела, как умирают молодые. Наверное ей казалось, что смерть – удел одних лишь немощных одряхлевших стариков».

– Я не знаю, – устало призналась я. – Я хочу надеяться. Это мои друзья. Они сделали мне много доброго…

Мы подошли к воротам. Селия молчала. Карета уже подъехала. Неужели прошел час? Так скоро?

Ана, уже сидевшая в карете, высунулась из окошка, и тепло простилась со мной. Анхелита торопила Селию. Девушка быстро обернулась и порывисто обняла меня. То же сделала Анхелита. Они сели в карету. Карета тронулась.

Привратник запер ворота. Я возвратилась в дом.

 

Часть пятая

 

Глава сто тридцать седьмая

Остановившись в коридоре, я приложила ладони к щекам. Щекам было немного жарко. Я чувствовала себя возбужденной. Мне хотелось быстро идти куда-то наугад, без определенной цели, энергично взмахивая руками в такт шагам; хотелось чувствовать на лице дуновения свежего ветерка. Но в то же самое время я чувствовала, что мне нужно снизить это возбуждение, успокоить себя.

Я попыталась проанализировать свои мысли и чувства. Я помнила, что говорил об этом Санчо Пико. Он полагал, что в любом случае, если тебя охватило состояние, при котором чувства, ощущения доминируют над мыслительным процессом, следует по возможности попытаться остановиться и заставить себя обдумать свои чувства.

Почему я так возбуждена? В сущности, это радостное возбуждение. И конечно, это из-за того, что Селия, кажется, признала меня. Я подумала, что это, в сущности, впервые – меня страшно волнует отношение женщины ко мне. Потому что эта женщина – моя дочь. Я хочу, чтобы дочь любила меня, доверялась мне дружески. Увы, ради этого я, кажется, готова баловать ее, исполнять ее прихоти. Ведь всякое дочернее проявление привязанности ко мне вызывает у меня чувство радости, счастья даже. Нелепо спрашивать, почему. Но почему, действительно, почему? Да ведь все очень просто: чувство собственности, обладания. Прежде я могла испытывать его лишь по отношению к мужчинам. А к своим детям? Когда они были маленькими и жили вместе со мной, я не задумывалась об этом. Они и так принадлежали мне, это была данность. Теперь же моя взрослая дочь мне как бы не принадлежит. Да почему «как бы»? Селия и вправду не принадлежит мне. Но во мне живет потребность ощутить это чувство собственности, вернуть себе это ощущение любой ценой. Я поняла, что это крайне эгоистическое чувство очень опасно для меня. Я могу начать совершать необдуманные нелепые поступки и после мне самой будет неловко, стыдно… Но если бы я знала, что делать, какую линию поведения избрать… Я снова вспомнила Санчо Пико. Вот кто сумел бы успокоить меня, дать хороший добрый совет. Вместе с воспоминаниями о его уме и логике пришли, пробудились воспоминания о звучании его голоса, о его насмешливой улыбке, о его лице, которому придавали такое своеобразие небольшая бородка и очки. Дальше я вспомнила, как мне было хорошо когда-то с ним в часы нашей телесной близости, возникло яркое ощущение его тела, рук, объятий…

Эти воспоминания о давнем отвлекли меня от мыслей о дочери, успокоили. Я подумала о том, что если бы не болезнь Чоки, можно было бы посоветоваться с Николаосом относительно моих отношений с дочерью. Но сейчас это конечно невозможно.

Я прошла в гостиную. Николаоса там не было. Из-за двери в комнату Чоки доносился голос Николаоса. Он говорил очень тихо, нельзя было разобрать слова.

Я присела у окна. В комнату Чоки я решила не входить. Уже поздно. Он скоро уснет. А мой рассказ о встрече с дочерью заставит его сочувствовать мне, сопереживать, и тем самым отнимет силы.

Я молча сидела у стола, продолжая разбираться в своих мыслях и чувствах.

Только что, общаясь с этой прелестной юной здоровой девушкой, моей дочерью, я прониклась радостью, почти весельем. Сейчас, рядом с комнатой больного, меня охватывает тоска, сердце сжимается уже даже и не от жалости, не от сострадания, но просто от этой безысходной тоски, от этого ощущения безвыходности. Ничего нельзя сделать, ничем нельзя помочь. Я уже делаю усилие над собой, заставляю себя входить к Чоки. Ведь это зрелище безысходного страдания, перед которым я совершенно беспомощна, втайне уже раздражает меня… Но Боже, как несправедливо! Бедный мальчик, в детстве – игрушка чужих прихотей, сейчас – умирает в таких мучениях… Но у него ведь есть Николаос… И вдруг мне пришла в голову страшная мысль: а если и Николаоса охватит эта усталость, эта безысходная тоска… Боже, Боже!.. Но, может быть, в этом есть некая тайная, таинственная закономерность, в том, что постепенно угасают чувства умирающего, угасает, тает привязанность и любовь к нему его близких… Конечно, это бывает при долгом мучительном умирании. При быстрой смерти это просто не успевает развиться…

Николаос вошел в комнату, прервав ход моих мыслей.

– Что? – машинально спросила я.

– Все то же, – коротко ответил я.

Затем сел к столу и спросил меня о приезде Анхелиты.

Я отвечала, что Анхелита получила письмо, очень встревожена и спешит увезти семью из Мадрида.

– В ту самую горную деревню, – уточнила я. – Анхелита, конечно, хотела узнать от меня подробности: откуда я знаю о грозящей Ане опасности и что это за опасность. Но, разумеется, она от меня никаких подробностей не узнала.

– Это попытка разузнать подробности и была, наверное, целью ее приезда.

– Да нет, не только это. Мне показалось, она действительно испытывала чувство неловкости из-за той моей встречи с дочерью, ведь Селия тогда не захотела говорить со мной. Но сейчас было иначе. Она стала мягче. Я узнала, что ей сказали обо мне много дурного. Но Анхелита здесь не при чем. Да, я должна сказать: Селия очень хотела увидеть моих друзей, вас и Чоки. Я подвела ее к окну и показала.

– И что же? – спросил Николаос.

Голос его звучал обыденно. Я не могла определить, какие чувства он испытывает.

– Она очень испугалась, растерялась и встревожилась, когда увидела Чоки. Все спрашивала, поправится ли он. Кажется, она впервые видела в таком состоянии такого молодого человека. Думаю, до этого ей казалось, что болезни – удел стариков. Она ведь много времени проводит в горной деревне. Там очень здоровый климат, люди болеют редко и доживают до глубокой старости. Я все-таки продолжаю надеяться, что мы еще привезем Чоки туда…

– Зачем это? – Николаос поморщился, как от внезапной боли. – Зачем? Не нужно. Ради Бога, не нужно…

Казалось, он с трудом сдерживается и вот-вот выкрикнет что-то грубое, отчаянное.

– Что? – я не понимала его сейчас, я растерялась.

Что он хочет сказать? Конечно, это может быть только одно: он не верит в выздоровление Чоки. Но… Я не успела додумать.

– Но ведь еще не все потеряно! Не надо терять надежду! – невольно вырвалось у меня.

– Не надо лгать понапрасну, донья Эльвира! – он говорил, не глядя на меня. – Я не верю, что вы еще можете надеяться на выздоровление Чоки. Но нет, не это самое страшное. Страшнее всего то, что надежду утратил я. Вы знаете, до каких мучительных пределов обострены сейчас чувства больного. Не надо обманывать себя. Он осознает, что я уже ни на что не надеюсь. Еще недавно он черпал в общении с нами, с вами и прежде всего со мной, надежду на чудо; теперь он читает в наших глаза, в наших лицах и позах безысходность и тягостное ожидание его близкой смерти…

Я помолчала. Возразить было нечего.

– Что я могу сказать… – наконец произнесла я беспомощно.

– Ничего. Ничего не нужно говорить, – откликнулся Николаос, нервно передернув плечами.

 

Глава сто тридцать восьмая

Дальше начались ужасные дни.

В сущности, это была агония. Агония, которая тянулась мучительно долго. Какой пыткой это было для больного! Как отдалялся он от нас, с каждым днем, с каждым часом. Я почувствовала, что мы уже раздражаем его, просто тем, что мы живые и будем жить, а он уходит, умирает. Потом в глазах его появилась эта мрачная опустошенность, ему стало все равно.

Казалось бы, душа его уже была мертва. Но тело все еще жило… И этот страшный запах… словно больной уже начал разлагаться… А видеть эти выпуклые, хотя и запавшие, темные глубокие глаза. Уже не было в них мольбы, отчаяния, боли, давно исчезла надежда…

Но как же это было ему тягостно – мертвый, но еще живой… Как же он мучился…

Мы ухаживали за ним – обмывали, кормили. Он едва пригубливал, и только жидкую пищу…

Мы ничего не могли сказать ему. Все было бы ложью. Только нежно гладили его исхудалые руки, прикладывались губами ко лбу и впалым щекам, нежно повторяли его имя… Однажды я не выдержала и расплакалась. Но ему было все равно. В глазах его осталась эта опустошенность.

Обычно мы оставались с больным вдвоем. Уже боялись покинуть его хотя бы ненадолго… Ели поочередно, в гостиной. В сущности, мы просто заставляли себя есть. Несколько раз Николаос говорил мне, чтобы я вышла в сад.

– Ступайте, глотните воздуха… – и ощутив мой немой вопрос, добавлял. – Нет, еще не сейчас, не сегодня…

Я послушно выходила. Что произошло? Мы, Николаос и я, сжились с этим тягостным умиранием Чоки. Парадоксально прозвучит, но мы привыкли к этому умиранию, оно сделалось нашей жизнью… Мы уже бессознательно хотели, чтобы оно продлилось, чтобы оно тянулось… Лишь бы не сейчас, не сегодня… лишь бы еще жил… жил…

 

Глава сто тридцать девятая

Но во время этих коротких прогулок по саду я не успокаивалась. Тревога мучила меня. Зелень деревьев, птицы, насекомые – все эти проявления жизни, живой жизни, раздражали меня. Все это уже стало для меня каким-то ненастоящим, не моим. Настоящее, мое было – комната умирающего, этот страшный гнилостный запах, эта ужасающая худоба, эта опустошенность во взгляде темных выпуклых глаз.

И в тот день я ходила по дорожке, раздосадованная, то и дело нервно скрещивая пальцы рук. Я чувствовала, как лицо мое хмуро морщится.

Внезапно какое-то странное новое ощущение отвлекло меня, заставило словно бы очнуться.

Мне даже вдруг показалось, что это какой-то иной сад, более яркий, светлый… И в этом саду происходило что-то, уже не имеющее отношения к этому тягостному умиранию, только что заполнявшему все вокруг… Какая-то завеса прорвалась…

Мне вдруг почудилось, что в саду кто-то есть.

Я невольно приостановилась. Сердце забилось, сменило ритм в новой тревоге, в новом страхе…

Правда? Или почудилось?..

Если правда…

Хрустнула ветка. Снова тишина. Но и в этой обманчивой тишине я ощущаю присутствие другого, чужого человека. Дело даже не в том, что ветка хрустнула. Я просто ощущаю – и все! Я вгляделась в кустарниковую чащу… теперь деревья… Нет. Никого. И все же есть! Здесь кто-то есть.

Но вот что странно: в саду чужой, а у меня не возникло ощущение страха. Я не боюсь. Почему? За время этого мучительного умирания Чоки обострились и мои чувства. Но если я не чувствую страха, значит, опасности нет.

Снова воцарилась тишина. Я отчетливо ощущаю чье-то присутствие. Это «кто-то» напряженно наблюдает за мной. Но это нестрашно. Почему-то это нестрашно.

Но все же я быстро повернулась и пошла в дом.

Остановилась в прихожей.

Сказать Николаосу?

Внезапно я поняла, кто это. Конечно же соглядатаи Теодоро-Мигеля, Великого инквизитора. Все прояснилось.

Ну что ж, я знаю, зачем они здесь. Теодоро-Мигель опасается самоубийства Николаоса…

Я подумала, что пожалуй, я в этом заодно с Теодоро-Мигелем. Я ведь тоже не хочу, чтобы Николаос убивал себя… Чоки… Чоки может умереть каждый час. Я не знаю, как предупредить самоубийство Николаоса. Тогда… пусть об этом заботится Теодоро-Мигель. У него достаточно жизненного опыта, ловкости и хитрости. Он найдет способ спасти Николаоса.

Внезапно пришло понимание, что если Чоки умрет, моя дружба с Николаосом распадется как бы сама собой. Я снова буду одинока и… да, свободна. Свободна от этой тревоги, от этой душевной боли. Это будет свобода опустошения.

Но Николаоса я не стану лишний раз беспокоить. Он и сам знает, что агенты Теодоро-Мигеля следят за ним…

Больной спал. Николаос сидел на краю постели. Я – рядом – на стуле. Последние два дня я уходила на ночь в свою комнату с чувством томительного ужаса. Я долго лежала с открытыми глазами. Засыпала лишь под утро. Сон мой был тревожен. Ведь каждая ночь могла оказаться для Чоки последней!

Николаос оставался со своим любимым другом, как когда-то, когда они были совсем юными и Чоки заболел впервые. Когда Николаос очень уставал, он ложился на походной кровати в гостиной, чтобы поспать час-другой. В это время его заменял один из слуг, слугам Николаос доверял; я и сама чувствовала, что они верны ему и Чоки, готовы на многое ради них.

Последние дня два Николаос не хотел, чтобы я оставалась на ночь в комнате Чоки или даже в гостиной. Я понимала его. Ночью, в тишине, когда город засыпал, Николаос втайне надеялся на чудо, надеялся силой своих чувств вернуть любимого друга к жизни. Эта надежда была совсем слабой, она едва теплилась. Он скрывал эту надежду от меня. Ведь он сам сказал мне, что больше ни на что не надеется. Слуга не мешал ему, слуга был все же человеком посторонним. А я, мои чувства мешали бы. Николаос хотел, чтобы его чувства были наедине с чувствами друга, воздействовали бы на него, на его сознание, на его болезнь.

И в эту ночь я простилась с Николаосом и ушла к себе. Усталая, я хотела лечь. Мне вдруг показалось, что я сейчас быстро засну, провалюсь в сон. Почему? Разве меня так утомил привычный уход за больным? Нет. Это все из-за того ощущения тогда, в саду. Такое уже непривычное напряжение охватило меня тогда.

Но мне не хотелось вдумываться снова в свои ощущения. Хотелось лечь, расслабиться, закрыть глаза.

Николаос дал мне ключ, я запирала дверь. Комнату я прибирала сама. В доме не было служанок, и мне не хотелось, чтобы мужские руки касались моих платьев, предметов туалета.

Я повернула ключ в замочной скважине. Дверь открылась. Я снова спрятала маленький ключ за пояс и вошла.

В коридоре был прикреплен к стене подсвечник, свеча горела ярко. Но в моей комнате было темно. Впрочем, комната была так мала, я вполне ориентировалась наощупь. Сделала несколько шагов, взяла со стола свечу в жестяном подсвечнике, снова шагнула в коридор, зажгла свою свечу от свечи в коридоре.

Затем я, войдя в комнату, прикрыла за собой дверь, повернулась, накинула щеколду. Подсвечник со свечой я держала в руке.

Теперь я стояла лицом к окну и постели. По-прежнему держа свечу. И только теперь я вздрогнула, сильно и резко, даже как-то болезненно, и невольно подалась назад, к двери. Но дверь уже была закрыта. Я только прижалась к ней спиной.

Занавес на окне, длинный, темный, до пола, колыхнулся. Я мгновенно различила очертания человеческой фигуры…

Крик, даже скорее некое желание крика, замерло у меня в горле. Но странно, страха я, как и тогда в саду, по-настоящему не испытала. Тотчас мною овладело странное в таком положении ощущение собственной безопасности.

Конечно, я могла быстро повернуться, откинуть щеколду и выскочить за дверь. Возможно, я даже успела бы повернуть ключ в замке и запереть незваного гостя. Но я ничего этого делать не стала.

Я стояла молча, прижавшись спиной к двери, держа в одной руке свечу, осветившую тесную комнату, и смотрела.

Снова колыхнулась занавеска. Кто-то за ней пытался спрятаться, припадал, должно быть, к окну, как я – к двери.

Теперь я вглядывалась спокойно. Этот «кто-то» явно был тонким, хрупким существом. Женщина? Ребенок? Карлик? Нет, не карлик и не ребенок, рост не тот. Подросток? Во всяком случае, очень хрупкий человек… Знает ли он, кто я? Должен бы…

А если это вор? На мгновение мне стало страшно. Но тогда бы он что-то предпринял – выпрыгнул бы в окно, напал бы на меня.

А если все же наемный убийца? Но прежде меня хотят допросить. Зачем? Это может быть связано с Николаосом.

Я крепче сжала подсвечник. В крайнем случае, свеча и подсвечник могут послужить мне оружием.

Тотчас же пришла в голову тревожная мысль, что шум может обеспокоить Чоки.

Я заставила себя заговорить.

– Кто вы? – я задала этот обыденный вопрос вполголоса, достаточно хрипло и все же встревоженно.

Человек за занавесом явно хотел ответить мне. Я ощутила его чувство неловкости, то, как он робеет, сомневается. Это прибавило мне сил, я почувствовала себя почти хозяйкой положения.

Я спокойно и пристально вгляделась в очертания за занавесом. Обувь! Он сделает неосторожное движение, невольный шаг – и я увижу его обувь! Я быстро опустила глаза. И через несколько мгновений разглядела кончик туфли. Это мог быть только женский башмак. И даже не башмак, – башмачок, маленькая туфелька.

Теперь я снова совсем не боялась. Мне стало занятно.

– Кто вы? – повторила я уже спокойно. – Выйдите. Я не сделаю вам ничего дурного.

И тотчас я почувствовала, что женщина за занавесом не верит моему обещанию. Но почему? Значит, она меня не знает? Она попала сюда случайно? Кто она? Беглянка? Ее преследуют? От кого она скрывается? Естественно, на все эти вопросы напрашивался один ответ: инквизиция. Может быть, эта женщина каким-то образом узнала, что Николаосу покровительствует Теодоро-Мигель, и потому решила спрятаться в этом доме? Я чувствую, что она встревожена и напряжена.

– Выйдите, – снова попросила я, – не бойтесь ничего.

Она молчала, замерев. Теперь я не видела даже кончик башмачка.

– Это бессмысленно, – сказала я, по-прежнему стоя у двери. – Вам в конце концов придется выйти, показаться.

Молчание.

– Вы вероятно проникли сюда через окно, – предположила я. – Если вы не хотите, чтобы я увидела вас, ваше лицо, вы можете выбраться через окно снова в сад. Я отвернусь. Если вы хотите, выбирайтесь в сад и спрячьтесь у ворот. У меня есть ключ. Я отопру ворота и вы сможете уйти. Я не буду пытаться увидеть вас. У меня довольно своих забот.

За занавесом по-прежнему – ни звука, ни жеста.

– Или вы хотите спрятаться в этом доме? Вас преследуют? Тогда мне придется переговорить с хозяином этого дома. Сейчас здесь тяжело болен человек… – занавес едва заметно шевельнулся. – Вы можете на ночь остаться в моей комнате. Наутро мы будем говорить с хозяином…

Я тут же подумала, что говорю что-то не то. Что ждет меня утром? Чоки!.. Как я решусь тревожить Николаоса из-за этой странной гостьи? Наконец, кто она? Может оказаться, что она настоящая преступница…

– Не молчите, – попросила я. – Вы утомляете меня. Я весь день провела у постели тяжелобольного, я устала. Если вы не выйдете сейчас, я подойду к занавесу и отдерну его. Я достаточно сильна, вы не сможете убить меня.

Занавес сильно колыхнулся.

Я подождала еще немного. Незнакомка не появлялась.

Я подняла подсвечник с горящей свечой чуть повыше. Если на меня нападут, придется ударить, хотя мне очень не хотелось применять насилие. Я резко отдернула занавес.

Теперь я увидела эту женщину.

Нет, она не пыталась сопротивляться, не пыталась напасть на меня. Напротив, она вся сжалась, пригнула голову на тонкой шейке, уткнула лицо в ладони. Она была тоненькая, хрупкая, должно быть, совсем еще девочка. Одета она была, как одеваются девушки-простолюдинки – синяя юбка, светлая кремовая блузка, волосы собраны узлом на затылке, непокорные прядки упали на тонкие светлые пальчики, прикрывшие лицо, темная накидка соскользнула на пол.

Я чувствовала, как она мучительно сгибается, сжимается, чтобы не дать мне разглядеть ее. Во всем ее облике ощущалась какая-то детская беззащитность и в то же время детское же упрямство. Нет, она не могла быть преступницей.

Мне стало жаль ее.

– Я ничего плохого вам не сделаю, – сказала я с участием. – Пойдемте, я провожу вас к воротам и выпущу. А если вам некуда идти, вы можете провести ночь здесь. Но неужели вы так и будете стоять всю ночь у окна, закрыв лицо ладонями?

Пальчики, закрывавшие лицо, задрожали.

Внезапно девушка решительно распрямилась, быстро опустила руки и вскинула голову.

 

Глава сто сороковая

Удивляюсь, как только я не выронила подсвечник. Машинально я поставила его на стол.

Теперь, увидев ее лицо, я узнала эту девушку. Но нет, пожалуй, я бы не узнала ее, она переменилась, она иначе держала себя, у нее было иное выражение лица. Но в ее полудетских еще чертах, в ее золотистых волосах я по-прежнему могла узнать себя в юности.

Да, это была моя дочь Селия. Напряженные черты ее личика выражали отчаяние, упрямство, боль…

Я испугалась. Почему она здесь? В такой одежде? Я разглядела теперь, что подол юбки испачкан древесной корой, несколько листьев прилипло к нему. Да, конечно, она днем пряталась в саду. Это была она… Что же случилось? Неужели семья Анхелиты схвачена во время бегства? Неужели Теодоро-Мигель выслеживал Ану? Значит, они схвачены; возможно уже брошены в тюрьму инквизиции. Селии удалось бежать в одежде служанки. Дальше я не могла думать, предполагать.

– Что случилось? Почему ты здесь? – взволнованно воскликнула я. – Где отец и мать? Их схватили? Говори!

Должно быть, мой голос звучал так требовательно и сердито, что она испугалась, смутилась еще больше, и, как прежде, обратилась ко мне на «вы». Но это не задело меня, у меня теперь было из-за чего тревожиться и страдать.

– Нет, донья Эльвира, нет, – взволновалась, в свою очередь, девушка. – Все живы. Все хорошо. Они в деревне. Все хорошо!

Я сразу же немного успокоилась. Мы по-прежнему стояли друг против друга. Она – у окна, я – у двери.

– Но почему ты здесь? Почему так одета? Как ты проникла в дом, в эту комнату? Почему прячешься?

– Я… я просто хотела быть с вами, – пролепетала она.

Меня тотчас охватило чувство вины.

Я казалась себе ужасной, злой, грубой, подозрительной, жестокой даже. Я смутилась. Мне хотелось извиниться перед ней. Но что-то мешало мне. Что? Обычное нежелание взрослого человека признать свою ошибку перед ребенком? Я пересилила это.

– Прости, – коротко произнесла я. – Ты наверное устала?

– Вы… Вы тоже устали. Я знаю. Вы мне сказали, – она держалась со мной так робко.

Неужели эта самая девушка совсем недавно в роскошных покоях дворца Монтойя, разряженная, открыто показывала мне свое пренебрежение? Что с ней случилось? Что заставило ее так измениться?

 

Глава сто сорок первая

Я села на постель и жестом указала ей на стул.

– Присядь. Ты голодна?

– Нет… – она покорно села.

– Что ты ела целый день?

– У меня есть деньги, – она показала на маленький кошелек, притороченный к поясу. – Я обедала днем.

– Где?

– В одной таверне, – она совсем смутилась. – Там было вполне прилично, – быстро добавила она.

– Ты считаешь подобные заведения подходящим для себя местом? Тебе хочется приключений? Но я должна тебя предупредить, молодые искательницы приключений порой вынуждены дорого платить за свое легкомыслие! Знай об этом.

Ну вот! Снова я заговорила с ней резко, жестоко. Почему? Только потому что я по-матерински тревожусь за нее? Или почти бессознательно я ищу возможности отомстить ей за то, что она не хотела говорить со мной, не признавала меня? Но как она изменилась! Какой робкой, кроткой вдруг сделалась? Или она всегда такая в глубине души? А то ее поведение было просто маской? Я ощутила некоторое смятение, приложила ладони к вискам.

– Вы очень устали? У вас болит голова? – робко спросила Селия. – Я мешаю вам отдохнуть? Я прошу прощения! – в голосе ее проявилась неожиданная пылкость.

– Ох, Селия! – я невольно улыбнулась. – Уж конечно, ты не помогаешь мне отдохнуть. Конечно, я устала, – я вдруг ощутила ее напряжение, – но ты сейчас должна рассказать мне все, – я говорила мягко, – все, подробно, как ты очутилась здесь. Ты действительно так соскучилась по мне? Ты ведь совсем и не знаешь меня.

Она хотела было возразить, но я быстро попросила:

– Рассказывай же.

– Я действительно хотела побыть с вами, поговорить. Это правда. Я понимаю, что проявила излишнее нетерпение. Я поступила дурно… – она выжидающе посмотрела на меня, но я молчала, твердо решив не спешить с поучениями на этот раз, а дать ей сказать все, что она захочет.

– Пока мы ехали, – продолжала Селия, – я думала, что потерплю, дождусь, пока мы вернемся в Мадрид, и тогда встречусь с вами. Но в нашем доме в деревне меня так измучило это нетерпеливое желание увидеть вас. Я о многом хочу спросить вас. Я больше не могла этого выносить! Я оставила записку, что отправляюсь в горы, надела мужской костюм брата Мигеля и отправилась в город верхом.

Я невольно покачала головой, слушая девушку. Но в ее решительности все же было нечто привлекательное для меня. Конечно! Это в ней напоминало мне меня саму!

– Родители, наверное, сходят с ума из-за твоего необдуманного поступка, – не сдержалась я. – Наверное, они ищут тебя.

– Нет. Не думаю. В прошлом году я уже бывала в горах. Со мной даже отпустили Аниту! – Селия не могла скрыть гордости, – А она ведь такая хрупкая и наивная. И младше меня… И… Я думаю, мама все поняла. Я даже говорила ей, что тревожусь из-за вас, хочу поговорить с вами, и что в горах мне станет легче, спокойнее.

– Но где ты ночуешь в горах? Что ешь?

– Там построены хижины, где есть запасы провизии.

– А это платье откуда?

– Я взяла у одной из наших служанок в деревне.

– Почему ты не явилась в дом открыто?

– Боялась. Не хотела беспокоить…

Я почувствовала, что она не хочет упоминать о больном. Наверное, это пугает ее – болезнь, смерть молодого человека, не намного старше ее…

– Как ты попала в сад?

– Перелезла через забор, – она покраснела.

– А коня и мужской костюм где ты оставила?

– У нас… в доме Монтойя…

– Значит, ты была там?

– Да.

– Кому-нибудь из слуг, оставшихся в доме, ты сказала о своем приезде?

– Нет. Я тихонько пробралась. Я ведь все в доме знаю.

– А что скажут конюхи, когда увидят лишнего коня в конюшне?

– Ну-у… не знаю… В конце концов, это не так уж должно насторожить их. Придумают какое-нибудь объяснение. Вот если бы из конюшни украли коня, тогда другое дело!

Я невольно рассмеялась. Она тоже улыбнулась, но тотчас снова смутилась и сжала губки.

– Но как ты не побоялась одна проделать такой путь? – я по-настоящему волновалась за нее.

– Но я же была в мужском костюме. Меня принимали за парнишку. Никто не усомнился.

– Но ведь путешествовать в одиночку небезопасно даже для сильного крепкого мужчины!

– Да, пожалуй. Уже когда я почти приехала, перед самым городом, меня застала ночь, и я решила заночевать на постоялом дворе. Мне отвели комнату, где спали еще двое мужчин, – она отвела глаза, чтобы не видеть моего укоряющего взгляда. – Я спросила хозяина, нет ли отдельной комнаты, но он сказал, что нет. Он заверил меня, что это вполне достойные сеньоры. Я подумала, что если начну отказываться, это может вызвать излишние подозрения. У меня с собой был кинжал. Он и сейчас со мной, смотри! Здесь, за поясом, – Селия показала маленький кинжал. – Видишь, я не безоружна. Я могу защитить себя. Я хорошо владею кинжалом, меня научили братья, Мигель и Карлос, они любят охотиться и умеют обращаться с оружием. Ну так вот, я вошла в комнату. Конечно, я твердо решила не раздеваться. К счастью, я заметила, что двое других постояльцев, растянувшихся на простых деревянных топчанах в неуютной комнате, тоже не разделись и спят, прикрывшись плащами. Хозяин держал свечу. Я попросила оставить ее. Но он сказал, что она ему нужна, что он бедный человек, и потому у него нет денег на лишние свечи. Он унес свечу. Небольшое оконце пропускало слабый свет. Я хотела было снять сапоги, у меня ноги устали; но решила не расслабляться и легла, не сняв сапог, завернувшись в плащ. Я даже шляпу не сняла, пусть мнется! Я боялась, что увидят мои волосы.

Я лежала с открытыми глазами. Вскоре я поняла, что не смогу заснуть. Может быть, лучше продолжить путь? Но нет, ночью на дороге все же страшно. Подожду до утра. Так я решила.

После мне начали видеться странные картины, смутные, хаотическое смешение красок, лиц, деревьев, домов… Просто я задремала.

А проснулась от того, что рука коснулась моих ног. Я машинально, в полусне, дернула ногой, отбрасывая эту чужую руку. Но сейчас же проснулась и меня охватил какой-то дикий, липкий страх. Не понимаю, как я не завизжала по-девчоночьи! Нет. Вместо этого я продолжала лежать, делая вид, будто сплю. Я чуть-чуть приоткрыла глаза. Я увидела моего соседа. Он наклонился надо мной. Сначала я подумала, что он хочет ограбить меня, ищет кошелек. Ведь на мне была хорошая, добротная одежда. Но потом я вдруг решила, что у него куда более дурные намерения. Я ведь не такая наивная, как Ана, и многое знаю о жизни.

Я с трепетом, даже с ужасом слушала рассказ дочери. Но что она может знать о жизни? Откуда? От кого? Это тревожило меня.

– Я поняла, что он хочет изнасиловать меня, – между тем, к моему еще большему ужасу, продолжала девушка. – Но вот что странно: я даже не этого испугалась, а того, что он понял, что я не юноша. А этой его попытки я вовсе не испугалась. Я решительно вскочила, ударила его сапогом и кинулась к двери. Но дверь оказалась заперта снаружи. Я ударила сапогом в дверь. Бесполезно! Кинулась к окну. Никто мне не препятствовал. «Похоже, они трусы!» – подумала я. К счастью, окно оказалось открыто. Я выпрыгнула. Побежала. Никто за мной не погнался. Неподалеку от постоялого двора была небольшая роща. Я убежала туда. Ведь я не могла отправиться в путь без коня. Остаток ночи просидела на земле, закутавшись в плащ. Спать уже не хотелось.

Когда рассвело, я задумалась. Как быть дальше? Без коня далеко не уйдешь. Но вернуться на постоялый двор я боялась. Я вспомнила, как хозяин унес свечу, а дверь оказалась заперта снаружи. Значит, и он догадался, что я девушка.

Подумав, я решила выйти на дорогу, встретить людей, которые внушали бы мне доверие, пойти с ними на постоялый двор и выручить коня. Так я сделала. Увидела карету, помахала рукой и остановила ее. Мне сразу повезло: в карете оказались две сеньоры, немолодые, и на вид вполне приличные, они были одеты в черное, должно быть, вдовы. Я решилась отчасти довериться им. Одна из них высунулась в окно кареты:

– Что случилось, мальчик? – осведомилась она у меня добродушным тоном.

– Мой конь остался на постоялом дворе, – сказала я. – Я вышел на рассвете прогуляться, а кто-то из слуг хозяина запер ворота. Мне неловко будить там всех из-за своих нужд. Может быть, вы окажете мне услугу и постучите вместе со мной?

– Что ж, почему бы и нет, – согласились дамы. Лакей, до того стоявший на запятках кареты, помог им выйти.

Вчетвером, они, я и лакей, мы подошли к воротам. Дамы украдкой поглядывали на меня.

– А почему бы нам не остановиться здесь, Мерседес? – спросила одна из них спутницу.

– Да, да, конечно, я устала. Это ты хорошо придумала.

Я посмотрела на своих доброхоток. Обе были довольно высокого роста, несколько неуклюжие, они кутались в черные накидки из плотного кружева.

Я подумала, что ведь на этом постоялом дворе небезопасно, и, наверное, мой долг – предупредить их. Конечно, с нами лакей и кучер, но кто знает, сколько человек скрываются там, внутри.

– Подождите! – я остановила лакея, который уже вскинул руку, чтобы постучать в ворота. – Подождите!

Все разом обернулись ко мне.

– Что случилось? – спросила одна из дам тонким, чуть жеманным голосом.

– Отойдемте ненадолго в сторону, – предложила я. Они послушались.

– Я прошу у вас прощения, – начала я. – Я должен предупредить вас. Здесь нехорошее место. Ночью меня пытались ограбить. А теперь… я хотел бы получить своего коня. Ночью я выпрыгнул в окно… – выражение лиц и жесты обеих дам изобразили крайний ужас. – Но если мы все вместе остановимся у ворот и попросим хозяина привести коня, он, конечно, не посмеет отказать нам.

Мне показалось, что дамы колеблются. Может быть, они не верят мне? Я подумала, что если признаюсь, что я на самом деле девушка, а не юноша, эти почтенные сеньоры станут больше доверять мне.

– Я хочу кое-что добавить, – я покраснела, признание давалось мне нелегко, к тому же надо было прямо сию же минуту кое-что придумать, ведь всю правду я сказать не могла, это было опасно, ведь наша семья просто бежала из Мадрида, мы скрывались… – Видите ли, – снова повторила я, чтобы чуть-чуть потянуть время, – я должна вам признаться… Я не юноша… Я девушка… – жесты ужаса сменились у них жестами изумления, но я заметила на их лицах и выражение интереса. – Меня зовут Лусия, – продолжала я, ободренная. – Я дочь бедного дворянина, мы живем в пригороде Толедо. Нас двое у родителей – я и брат Педро. Когда мы были еще маленькими детьми, мы часто играли вместе с сыном нашего соседа, дона Трес Соларес. Мальчика звали Рамон.

Постепенно я стала для него чем-то большим, нежели просто подруга детских игр. Он влюбился в меня. Мои родители всячески поощряли меня сказать ему «да». Ведь они были бедны. А Рамон был единственным наследником своего богатого отца. Кроме того, отец Рамона пообещал сразу после свадьбы помочь моему брату Педро, снабдить его средствами для обучения в университете в Саламанке. Педро очень хотел учиться. Я не была влюблена в Рамона, но я была очень привязана к брату, и мысль о том, что благодаря мне он исполнит свое заветное желание, тешила мое тщеславное сердце.

Я сказала Рамону «да». Началась подготовка к пышной свадьбе. Рамон и его отец отправились в Толедо – покупать подарки для меня и моих близких.

Не могу сказать, чтобы я очень скучала без моего жениха. Но я и не тосковала. К предстоящему браку я относилась спокойно, даже, пожалуй, радовалась. Ведь после свадьбы я буду богата, поселюсь в богатом доме, больше не придется экономить. Я буду заказывать какие захочу кушания, буду покупать дорогие платья, у меня будет несколько карет. Вдвоем со своим супругом я буду много развлекаться, мы поедем в столицу, будем ходить в театры, я буду, как столичные дамы, выезжать в открытой карете на прогулку в парк… Вот каким мечтам я предавалась. Помню, мы с Педро вышли прогуляться вдоль реки. Я оживленно делилась с ним своими мечтами и планами, а он поверял мне свои.

– Я стану ученым, Лусия, – говорил он мне горячо. – Ты еще будешь гордиться мной!

– Да, да! – подхватывала я. – Ты приедешь в Мадрид и будешь сопровождать меня во время прогулок в столичном парке. Ты будешь ехать верхом рядом с моей каретой. Все дамы будут смотреть на тебя, а все кавалеры – заглядываться на меня.

Мы сошли под откос и присели на мягкий песок.

– Как будто мы еще маленькие и играем в прятки, – засмеялась я. – Сверху нас никто не видит.

– Как пустынно на реке, – задумчиво заметил Педро. – Ни живой души.

Он прилег на мягкий песок и положил голову мне на колени. Я тихонько гладила его по волосам.

И до сих пор не понимаю, что тогда приключилось со мной, с нами обоими.

Я наклонилась, надула губы и дунула на его щеку. Он в шутку обхватила меня за шею и поцеловал. Мне это было забавно. Я подумала, что ведь скоро я стану замужней дамой и муж будет обнимать и целовать меня, и я не должна буду никогда отказывать ему. Мне показалось, что мы с братом, как в детстве, играем в «мужа и жену».

Он снова поцеловал меня в щеку, обнял и уложил рядом с собой.

– Мы играем в «мужа и жену», – смеясь, как от щекотки, прошептала я ему на ухо.

– Да, да, – шептал он в ответ и губы его становились все жарче…

Объятия его становились все крепче… Страшный стыд охватывает меня при одной только мысли о том, что случилось в тот день на песчаной отмели. Мы сами не понимали, как это вышло, но мой бедный брат стал моим любовником.

Бедный мой брат, бедная я!

Тотчас же нас охватил ужас. Молча поднялись мы и, отвернувшись друг от друга, оправили одежду.

– Никто не должен знать об этом, – тихо проговорила я.

– Да, – эхом откликнулся Педро. – Никто и никогда. Это затмение, Лусия, это никогда не должно повториться! Сегодня же я уеду.

– Нет, – остановила я его. – Будет странно, если ты вдруг уедешь. Сделаешь это после моей свадьбы.

Домой мы вернулись порознь.

Я хотела, чтобы поскорее возвратился мой жених. Но он и его отец по каким-то своим делам задержались в городе.

Между тем мы, я и Педро, были томимы одним и тем же дьявольским недугом. Мы… Мы жаждали снова слиться друг с другом.

Сначала мы сдерживались изо всех сил. О, если бы мой жених тогда вернулся; возможно, это спасло бы нас… Но он все не возвращался.

Нет ничего страшнее, чем когда человек борется с самим собой. Мы оба, я и Педро, истощили свои силы в этой бесплодной борьбе, и, увы, истощили весьма скоро.

Уже на другой день мы, не глядя друг на друга, отправились на нашу песчаную отмель, под откос. И с тех пор бывали там ежедневно, целую неделю.

Поглощенные преступной страстью, мы уже не думали о том, что нас могут увидеть, не принимали никаких мер предосторожности. Но, кажется, нас никто не видел. Во всяком случае, нам так казалось, мы хотели верить в это.

Наконец вернулись Рамон и его отец. Они осыпали нашу семью подарками. Вообразите себе, что я должна была чувствовать, когда жених почтительно целовал мне кончики пальцев. Он полагал меня чистой невинной девицей, а я… была распутницей. Но надо было терпеть.

Наступил день свадьбы. С утра разгорелось веселье. Съехались гости. Меня одели в подвенечное платье, украсили подаренными драгоценностями. Я была как во сне.

Меня усадили в карету и повезли в церковь. Туда же направились, конечно, жених и его родные. Я в ужасе не знала, что делать.

Да, казалось бы, все обошлось. Никто не узнал о нашем прегрешении. Я стану сегодня почтенной замужней дамой. Мой супруг еще молод и не так уж опытен, я сумею обмануть его, я отуманю его страстными ласками, он не заметит, что я уже потеряла девственность.

Но как я буду жить дальше? Во лжи? Видя, как семья моего мужа осыпает благодеяниями моего порочного брата?

Бедный Педро! Я не виню его. Я хочу винить во всем случившемся только себя. Что же делать? Что делать?.. Карета подъехала к церкви. Меня вывели.

В церкви я стояла рядом со своим будущим супругом. Вышел священник. Начался обряд венчания.

Громкий торжественный голос священника заставил меня вздрогнуть.

– Нет! – громко крикнула я. – Нет! Я не хочу! Не хочу! Я не могу!

По церкви прошел ропот. Бедная моя мать хотела кинуться ко мне.

– Она больна! – закричал мой брат, побледнев, как полотно. – Она больна! Ей дурно!

В церкви женщины начали перешептываться. Я ничего не слышала, кровь страшно стучала в висках. Но я догадалась, о чем они шепчутся. Наверное, они решили, что я отдалась Рамону до свадьбы, что я жду ребенка, и вот поэтому мне и сделалось дурно. О, если бы они знали! Правда гораздо страшнее их обыденных предположений.

Вдруг я заметила, что Педро поспешно пробирается к выходу. Еще секунду назад я не знала, не представляла себе, что же я буду делать, на что решусь. Но увидев, как брат мой трусливо бежит, я воспылала ненавистью к нему.

– Держите его! – крикнула я. – Держите моего брата. Он – преступник! Задержите его!

Множество рук протянулось отовсюду. Педро схватили.

Теперь я стояла одна, словно в заколдованном кругу.

– Я тоже преступница! – задыхаясь, произнесла я. – Я страшная грешница! Мне нет прощения. Мы с братом совершили ужаснейший грех. Мы отдались друг другу. Мы совокупились! Теперь мы – любовники!

– Нет, нет, нет! – Педро бился в чьих-то сильных мужских руках. – Она сошла с ума! Она сумасшедшая! Это неправда!

– Мать может осмотреть меня, – крикнула я. – Она увидит, что я говорю правду!

– Не верьте ей! – кричал Педро. – Я ничего не знаю. Мне неизвестно, когда и с кем она согрешила. Бог покарает ее за то, что она возводит на меня напраслину!

– Бог покарает тебя! – я рванулась к нему.

Мой жених в ужасе отшатнулся от меня. Священник стоял с воздетыми вверх руками.

И вдруг сверкнуло острие кинжала и Педро упал, пронзенный в сердце. Он захрипел, изо рта брызнула кровь. Ужас и жалость мгновенно овладели моей душой. Но у меня не было времени покаяться. С громким воплем отчаяния мой отец, только что убивший моего преступного несчастного брата, бросился с обнаженным окровавленным кинжалом на преступницу-дочь.

И тут я ощутила радость. Вот оно, возмездие! Я упала на колени, рванула платье на груди, обнажила грудь.

– Бей, отец, бей! – крикнула я. – Без промаха!

Мать успела схватить отца за руку и тем самым спасла меня от смерти. Кинжал не пронзил мое сердце. И все же я упала без чувств, тяжело раненая, обливаясь кровью.

Что было дальше, я, конечно, не могла помнить.

Я очнулась в незнакомой комнате. За мной ухаживали. Постепенно я начала поправляться. От служанки я узнала, что нахожусь в доме Рамона, моего бывшего жениха. Но почему? Я решилась спросить ее. Добрая девушка в смущении ответила, что мои родители отступились от меня. Отец проклял меня и заставил мать отречься от дочери. Он взял с нее клятву, что она никогда не будет пытаться увидеть меня. Мать горько плакала, но вынуждена была согласиться. Меня хотели отвезти в больницу при женском монастыре Святой Клары, но Рамон уговорил своего отца, чтобы меня перенесли в их дом. Все сплетничали о них и осуждали их за это. Я поняла, что, должно быть, Рамон, несмотря на мой ужасный грех, все еще любит меня. Но разве я могла теперь ответить на его любовь?

К счастью, он не приходил ко мне. Но я знала, что мне не избежать объяснения с ним. В тот день, когда моя рана окончательно зажила и я встала с постели, в дверь комнаты, где я лежала, постучался Рамон.

Я сразу догадалась, я знала, что это он!

– Входите! – с тревогой произнесла я. Он вошел.

Я стояла перед ним, бледная, трепещущая.

– Лусия! – произнес он и невольно протянул ко мне руки.

– Нет! – отстранилась я. – Нет, Рамон!

– Ты не любишь меня?

– Я недостойна тебя.

– Это не так, это не так, Лусия! Я прошу, я умоляю тебя быть моей женой! Я люблю тебя.

– Нет, – снова повторила я спокойно и решительно. – Нет.

– Но почему, Лусия, почему? За что ты так наказываешь меня?

– Я понимаю, что ты любишь меня, Рамон. Увы, я никогда не любила тебя. Нет, нет, ты вовсе не был мне ненавистен. Я даже с детским удовольствием мечтала о нашей совместной жизни, о том, как мы поедем в столицу, как будет весело и хорошо. Я признаюсь тебе, я без отвращения думала о телесной близости с тобой, о поцелуях и объятиях. Мне даже хотелось этого. Нет, это не то чтобы природная страстность говорила во мне, просто я, как всякий ребенок, поскорее желала стать взрослой и делать все то, что делают взрослые, и что запрещено делать детям…

– Но ведь еще не поздно, Лусия, еще не поздно! – вскрикнул Рамон. – Мы будем счастливы. Для меня ты – все та же милая чистая девочка…

– После того, что произошло? – с горечью спросила я.

– Для меня ничего не произошло. Я все предал забвению. Мы все начнем с самого начала.

– Нет, Рамон, – я горестно покачала головой. – Я ценю твое благородство. Но я не достойна твоей благородной души. Я сама не понимала, не сознавала, что делаю. Я совершила страшный грех, не думая. Но потом, Рамон, потом!.. Целую неделю я грешила осознанно. Моя душа, мое тело загрязнены. Я не смогу быть тебе верной и почтительной супругой. Я знаю это. И не уговаривай меня, умоляю!

– Как же ты намереваешься жить дальше? – спросил мой незадачливый жених.

– Дальше? – переспросила я.

– Я поговорю с твоими родителями, – горячо предложил он. – Я уговорю их снова взять тебя в родительский дом. Если я, твой жених, тот, кто оскорблен более всех, прощаю тебя, то они, родные отец и мать, тем более должны простить…

Он был прав. Он был благороден, он проявлял ко мне невиданное милосердие. На какой-то миг я подумала, а не лучше ли послушаться его. Он уговорит моих родителей. Я вернусь домой. И что дальше? О, конечно, он станет посещать, навещать меня, он будет клясться мне в любви. А я? Пройдет время. Быть может, я сама упускаю свое счастье? Быть может, я еще смогу ответить на его любовь? Правда, меня больно задело то, что он сказал, что прощает меня. А впрочем, как иначе он мог сказать? Что он не считает меня виновной? Но это была бы ложь. Я молча обдумывала, что мне ответить на его предложение. Почувствовав, что я заколебалась, что я вот-вот соглашусь, он простер ко мне руки. На этот раз я отстранилась не так решительно.

– Хорошо, Рамон, – смущенно произнесла я. – Я согласна на твое предложение. Попытайся уговорить моих родителей.

Рамон восторженно улыбнулся и выбежал из комнаты.

Дня два он не появлялся у меня. От служанки, приставленной ко мне, я узнала, что отец Рамона не позволяет сыну видеться со мной.

– Я не в силах противиться твоему желанию во что бы то ни стало жениться на этой девушке, – говорил отец сыну, – хотя я считаю подобное твое решение очень и очень опрометчивым. Девушка эта – падшее создание, и ты не будешь с ней счастлив. По крайней мере я не желаю, чтобы ваши любовные свидания до брака происходили в моем доме.

В ответ Рамон стремился убедить отца, что я – чистое, невинное, жестоко пострадавшее в жизни существо. Но убедить своего отца в этом ему не удавалось. Тогда, желая показать себя все же послушным сыном, Рамон перестал видеться со мной.

Он посетил моих родителей и повел с ними переговоры о моем возвращении в родительский дом. Сначала отец мой даже имени моего слышать не желал, а мать лишь горько плакала. Но постепенно сила любви Рамона ко мне тронула их сердца. Отец уже готов был снять с матери страшную клятву, взять назад свои проклятия. Мать же втайне горячо мечтала о моем возвращении. Как всякая мать, она готова была всегда найти оправдание своему ребенку. И теперь, потеряв сына, она хотела вернуть хотя бы дочь.

Итак, мой отец обещал Рамону подумать. Но в одном мои родители были совершенно согласны с отцом Рамона. Они тоже считали, что я не должна оставаться в доме своего бывшего (а, возможно, и будущего) жениха. Решено было отвезти меня в монастырь Святой Клары. Тем более, что здоровье мое совершенно поправилось.

В карете отца Рамона меня отвезли в монастырь. Этот монастырь я хорошо знала. Когда я была совсем маленькой, мы часто бывали здесь с матерью. А когда я подросла, я целый год прожила здесь. Добрые монахини учили меня грамоте, чтению, счету, вышиванию.

Конечно, даже в монастыре знали, что со мной произошло. Но встретили меня приветливо. Мать-настоятельница отвела мне одну из гостевых комнат. Было оговорено, что я пробуду в монастыре до тех пор, пока родители не возьмут меня домой.

Но внезапно меня одолели сомнения. Когда я увидела мать-настоятельницу, сестер и послушниц, таких чистых и спокойных, мне стало так горько, что я захотела покончить с собой. Должно быть, мать-настоятельница заметила мое состояние и пригласила меня побеседовать с ней наедине.

– Лусия, – ласково сказала она, – ты уже не ребенок. Ты должна сама решить свою судьбу. Не полагайся на других, даже на тех, кто желает тебе добра. Только ты сама знаешь себя и можешь принять решение.

– Рамон любит меня, – сказала я, чувствуя, что голос мой звучит как-то обреченно.

– Я знаю об этом, Лусия.

– Кажется, все на свете знают об этом, – на губах моих появилась горестная улыбка.

– Милая девочка, я скажу тебе горькие слова, но кто-то ведь должен сказать их тебе. Подумай хорошенько. Сможешь ли ты сделать Рамона счастливым?

– Какая невеста может точно знать, что сделает своего будущего мужа счастливым? А если какая и ответит на этот вопрос «да», значит, она еще ребенок.

– Но ты-то не ребенок, – продолжила мать-настоятельница.

– Мне бы хотелось вернуться к родителям, – уклонилась от прямого разговора я.

Мать-настоятельница испытующе посмотрела на меня.

– Возможно, Лусия, я напрасно мучаю тебя. Ступай, отдохни.

Я направилась к двери. Но у самой двери обернулась. Мне вдруг захотелось честного прямого разговора. А до сих пор я не говорила так с этой доброй монахиней.

– Вы полагаете, что лучше мне сделаться послушницей, потом постричься? – спросила я напрямую. Она помедлила с ответом, затем решительно произнесла:

– Да.

Я сама не знала, что ей сказать. В глубине души я ощущала, что она права. Но что-то удерживало меня. Сейчас я не могла согласился с ней.

– Я обязательно подумаю, – я почтительно поклонилась и вышла.

Мать-настоятельница больше не призывала меня для беседы.

Тихая размеренная жизнь в монастыре укрепила мое здоровье. Я успокоилась, а маленькое зеркальце в серебряной оправе говорило мне, что я даже похорошела. Я всерьез обдумывала предложение доброй настоятельницы.

Да, конечно, в монастыре мне будет спокойно, душа моя совсем очистится. Но… Но ведь то мое прегрешение так отдалилось от меня нынешней. Как будто ничего и не было, как будто просто приснился страшный сон. Этот сон вызвал болезнь, смятение души, но вот я проснулась. Все хорошо. Я люблю своего жениха, я буду счастлива…

Но вдруг, в самый разгар подобных мечтаний я видела мысленным взором окровавленного Педро, упавшего на церковный пол, видела своего отчаявшегося отца, вырывающего кинжал из сердца сына, чтобы поразить преступную дочь…

«И это ты хочешь забыть? – спрашивала я себя. – Это ты полагаешь страшным сном? После этого ты собираешься быть счастливой в браке?»

И, устыдившись, я принимала твердое решение о послушничестве и пострижении.

«Не буду медлить, – шептала я. – Завтра же объявлю о своем решении настоятельнице».

Я вскакивала с постели, босая, желая помолиться перед изображением Пресвятой Девы, так тихо и кротко склонившей голову над Божественным младенцем.

Окно моей комнаты выходило в сад. Весна была в самом разгаре. Я спала с открытым окном. Цветы струили благоухание. Было так хорошо. Глядя на Пресвятую Деву и младенца Иисуса, я вдруг ощущала наплыв грешных мыслей…

Да, я уже созрела. Я больше не была девочкой, полуребенком. Я стала женщиной. Если прежде я по-детски грезила о развлечениях и нарядах, то теперь я видела себя с младенцем на руках. Невольно я поддавалась грешным порывам и мечтала о поцелуях и объятиях. При этом, о ужас! – я невольно уже пыталась представить себе, какими будут ласки Рамона, будут ли они похожи на ласки Педро…

Тут я в ужасе осознавала свою греховность, бросалась лицом в подушку, закрывала глаза.

Чистая, прохладная монастырская постель холодила под сорочкой мое горячее тело. Тело женщины.

Я переворачивалась на спину, спускала с плеч сорочку, трогала свои груди. Еще недавно совсем еще полудетские, маленькие, словно бутоны, теперь, мне казалось, они налились какой-то жаркой спелостью, отяжелели. Они были как бы сами по себе, отдельно от меня.

Они жаждали мужской руки, крепких сильных пальцев, которые бы ласкали их, сдавливая, сжимая; они жаждали губ, которые бы целовали их бесчисленными поцелуями, и при этом бы чуть кололись молодые усы…

Эти воображаемые ощущения доводили меня до настоящего исступления.

Я изо всех сил сжимала бедра, запрокидывала голову… Я облизывала указательный палец, гибкий и длинный, и вот он уже проскальзывал в щелистые влажные и мягкие ходы междуножья. Там он увлажнялся сильнее… Я еще сильнее сжимала бедра… Но наслаждение не могло быть полным. Моему междуножью нужен был сильный крепкий мужской орган. Только мужчина мог удовлетворить мою распаленную плоть, я сама не в силах была сделать это…

Я засыпала, забывалась сном и просыпалась в смятении. Меня будило утреннее пение соловья. Мое тело изнывало в тоске по мужскому живому телу. Я хотела просыпаться рядом с молодым, сильным и красивым мужчиной, прикладываться нежными полными губами к его округлому мускулистому плечу… Я не думала теперь ни о Рамоне, ни о Педро… Мне безумно хотелось отдаваться мужчине, я жаждала мужской ласки… Я даже не думала о браке, поглощенная этими нахлынувшими на меня ощущениями…

Однажды я подумала серьезно о себе, о своих ощущениях, и вот что решила. Я должна поскорее выйти замуж за Рамона. Я не гожусь в монахини. Я умру, если мужчина не будет овладевать моим телом. Скорее бы Рамон уговорил моих родителей! А тогда уж я дам ему понять, что хочу стать его женой.

В сущности, мне было все равно: Рамон или какой-то другой человек. Меня не занимал его характер, я даже не могла вспомнить, какое у Рамона лицо…

Между тем за мной никто не приезжал. Я умирала от нетерпения. Удалось ли Рамону уговорить моих родителей? В конце концов, если даже они и не согласны взять меня обратно домой, это вовсе не означает, что Рамон не может жениться на мне. Да, мы поженимся.

Как можно скорее. Сделаю ли я его счастливым? Да! Не знаю, что называет счастьем старая девственная настоятельница, но я дам ему счастье моего юного, уже расцветшего и созревшего для мужских ласк тела, счастье моих налитых грудей, моих округлых ягодиц и нежного живота. Я дам ему это счастье телесной любви, я рожу ему детей. Решено!..

Миновало еще несколько дней. Рамон не ехал в монастырь, никаких известий от моих родителей или от его отца не было.

Я начала сильно тревожиться.

«А вдруг против меня составили заговор? – волновалась я. – Вдруг мои родители, сговорившись с отцом Рамона, решили держать меня здесь до тех пор, пока я не соглашусь стать послушницей, а потом принять постриг? Они могли услать Рамона под каким-нибудь предлогом, он такой наивный… Но почему ты с такой снисходительностью называешь его наивным? – спросила я себя». И замерла.

Да, я знала ответ. Ответ коварно угнездился в глубине, в самой глубине моей души. «Ты снисходительно называешь его наивным, потому что он верит тебе, верит в твою честность, в твою невиновность, в саму эту возможность почтенной супружеской жизни с тобой».

Я нахмурилась.

«А что во мне непочтенного? – дерзко убеждала я себя. – Чем я хуже любой другой женщины? Или эти притворные скромницы никогда не ложатся в одну постель со своими мужьями, а то и с другими кавалерами? Я в сто раз чище и лучше их, потому что я обо всем этом говорю искренне!..»

Боже! Зачем я тогда не открылась матери-настоятельнице? Зачем не рассказала ей обо всем? Зачем не испросила доброго совета?

Вместо этого я упивалась своей греховностью, коснела в грехе…

Я твердо решила передать Рамону весточку. Но как? Идти по торной дороге греха всегда проще, нежели ступать по тернистой тропе добродетели. Простолюдины грубо, но верно говорят, что свинья всегда найдет грязь. Так можно было сказать и обо мне.

В ту весну в монастырском обширном огороде было много работы. Монахини усердно трудились, но сами справиться не могли. К тому же среди них были старые и немощные. Тогда мать-настоятельница пригласила нескольких сельских девушек, чтобы они работали на огороде за поденную плату. Монахини хорошо оплачивали их работу и к тому же кормили.

Я не была послушницей и не должна была работать. Теперь я часто сержусь на мать-настоятельницу за ее мягкость. Почему она не принудила меня сделаться послушницей? Почему не утомляла мое грешное тело, мои руки работой? Ведь это могло бы отвлечь меня от греховных помыслов и побуждений. Но ведь она сама предупредила, что решить свою судьбу могу только я сама. Потому она и не принуждала меня.

Но однажды утром я пришла на огород и принялась за работу вместе со всеми. Сестры встретили меня приветливо. Работа мне даже понравилась. Видно, это в моем характере, в моей натуре – всем своим существом предаваться чему-либо. Так я отдалась работе, забыв сначала, с какой целью пришла сюда. О, если бы я навеки позабыла об этом!

Но нет, не позабыла. Настало время полдничать. Сельские девушки сели чуть поодаль от монахинь. Это было признаком почтительного отношения. Я постояла, словно бы раздумывая. Затем сделала вид, будто наконец решилась присоединиться к сельчанкам.

Я подсела к ним. Начала есть. Они ели скромно. Я представила себе, что, должно быть, когда они полдничают у себя, во время полевых работ, то шутят, пересмеиваются, болтают о парнях. Ах, как мне хотелось туда, в мир, который представлялся мне миром любви, веселья, счастья…

Я начала исподволь разговаривать с девушками. Они отвечали. Кажется, они не поняли, кто я. А может, и вовсе не знали о моем позоре.

Но постепенно мы разговорились, и когда кончили полдничать, я пошла работать рядом с ними. Я выбрала одну девушку, которая показалась мне добродушной. Два дня я работала с ней рядом, начала вести с ней доверительные разговоры. Я сказала, что у меня есть жених и я скоро выйду замуж. Она, в свою очередь, призналась, что у нее есть жених и она ждет свадьбы. Я раздумывала, рассказать ли ей о моем страшном грехе, и если рассказать, то как. Подумав, я решила, что лучше все же рассказать. Ведь если она согласится исполнить мою просьбу, то ей, конечно, могут насплетничать обо мне.

И тут моя новая приятельница сказала такое, что сразу облегчило мою задачу. Она призналась, что недавно отдалась своему жениху, и, даже, возможно, ждет ребенка.

– Но даже если это и так, я не боюсь, – закончила она свое признание. – Свадьба все прикроет!

После такого мне легче было рассказать о себе. Конечно, рассказывать правду я не собиралась. А рассказала вот что.

– Наверное, ты слыхала обо мне. Обо мне много сплетничают… – Девушка ничего не слыхала, тем интереснее ей было что-то услышать, я стала говорить дальше, – Бог знает, что обо мне болтают, а ведь я ни в чем не виновна. Конечно, со мной случилось страшное, но моей вины в том нет…

– И после этих вступительных слов я рассказала о том, как брат изнасиловал меня, хоть я и сопротивлялась отчаянно.

Так я очернила память несчастного Педро. Я понимала, знала, что поступаю дурно, но однажды вступив на путь порока и лжи, я уже не могла остановиться. При этом я уверяла себя, что пока ложь для меня неизбежна и необходима. Я говорила себе, что как только пройдет эта смутная полоса моей жизни, как только я выйду замуж за Рамона, я сразу же сделаюсь достойной женщиной. Тогда я еще не знала, как быстро человек привыкает улаживать свои дела с помощью обмана и недостойных поступков.

Моя новая приятельница принялась сочувствовать мне. Еще бы! Ведь она и сама согрешила. Слово за слово, и вот я уже попросила ее отнести мою записку Рамону. Она согласилась. Я видела, что она не выдаст меня.

В монастыре за мной, в сущности, не было никакого надзора. Сейчас я порою жалею об этом, но в то же время осознаю, что, да, конечно, подназорные люди имеют меньше возможностей для совершения преступлений, но не потому что они более нравственны, а просто потому что боятся наказаний. Они даже плохо понимают, что такое нравственность, ведь они несвободны и не отвечают за себя. А свободный человек должен все решать сам. И эти свободные решения – самые ценные, когда речь идет о чем-то хорошем, и самые печальные – когда в итоге совершается дурное. Настоятельница хотела, чтобы я была свободным человеком. Поэтому она не стесняла меня. Я могла свободно ходить по саду, который был очень большим.

Я написала Рамону, чтобы он пришел в сад на указанное мною место после полуночи. Моя новая товарка передала ему мою записку, это оказалось делом нетрудным.

Разумеется, я засыпала ее вопросами. Я выспрашивала о Рамоне, как он выглядит, чем был занят, как она передала записку. Девушка рассказала, что подождала у его дома. Было утро и он вышел, чтобы отправиться в церковь к утренней службе. Рядом с ним шел его отец. Но девушка не растерялась. Она окликнула Рамона:

– Сеньор!

Тот оглянулся.

Девушка сделала ему знак подойти. Рамон попросил отца подождать немного и подошел к ней. Тут-то она и ухитрилась сунуть ему мою записку, шепнув: «Это от вашей невесты». После этого девушка повернулась и пошла прочь. Рамон даже не успел сказать ей хоть что-то, спросить о чем-то. Он быстро вернулся к отцу, тот спросил, чего хотела девушка. Рамон смущенно ответил, что она спрашивала, не нужно ли им парное молоко.

– Но у нас есть молочница. Она почти каждый день приходит, – заметил отец.

– Так я этой девушке и сказал. – Рамон смущенно пожал плечами.

Девушка, которая встала за домом, все это видела и слышала.

– Однако она хитра, – продолжал отец Рамона. – Не стала обращаться ко мне, старику, подошла к тебе, красивому молодому человеку.

Рамон кивнул и снова пожал плечами.

Я немного побаивалась, что теперь эта девушка как бы получила право на мою откровенность. А мне вовсе не хотелось откровенничать с ней. Но, к счастью, работы на огороде через пару дней закончились, и молодые сельчанки больше в монастырь не приходили.

В тот день я легла пораньше, мне хотелось поспать, чтобы к приходу Рамона быть еще свежей и красивей, чем всегда. К полуночи я проснулась и вышла в сад. Луна ярко светила, цветы чудесно благоухали. Я не спеша пришла на условленное место. Было еще рано. Рамона еще не было. Я подумала, что он еще, пожалуй, зазнается, если увидит, что я явилась раньше назначенного мною срока и с нетерпением жду его. Поэтому я ушла на другой конец сада.

Я сделала еще несколько кругов и снова вышла к условленному месту. Не могу сказать, чтобы я очень уж волновалась. Я была уверена, что Рамон будет ждать меня. Так и оказалось. Он ждал. Он приехал верхом, привязал коня у ограды, а сам через ограду перелез.

Когда я увидела его, мне стало весело. Я разом позабыла все свои тревоги. У него был вид любящего и преданного жениха, готового исполнить все мои прихоти. Я радостно приблизилась к нему. Он протянул руки. Но я отошла и притворилась обиженной и печальной.

– Что с тобой, Лусия? – встревоженно спросил он. – Что случилось?

– Странно, что именно ты спрашиваешь меня об этом, – я приложила кончик пальца к уголку глаза, будто стирая слезинку. – Ничего не случилось. Если, конечно, не считать того, что я больше не нужна тебе. Ты разлюбил меня.

– Но почему, Лусия, дорогая? Почему ты так решила? Я люблю тебя больше прежнего и страшно тоскую в разлуке с тобой!

– Тоскуешь?! Вот уж не могу поверить! – Я продолжала разыгрывать из себя обиженную. – Значит, именно поэтому ты заставляешь меня первой назначать тебе свидания! Теперь у тебя есть полное право сомневаться в моей нравственности…

– Лусия! Как ты можешь такое говорить?! Я не приезжал к тебе просто потому что не хотел нарушать обещание, данное мною моему отцу и твоим родителям!

– Вот как! А я видишь, настолько безнравственна, что ради любви к тебе готова нарушить какие угодно обещания, – он просиял, а я продолжила, ободренная его сияющей улыбкой: – Ах, Рамон! Ведь нет ничего дурного в том, что мы делаем сейчас. Если мы иногда будем встречаться и беседовать, разве это дурно? Ведь это дозволяется всем женихам и невестам.

Я позволила ему обнять меня. Это было очень приятно – вновь оказаться в крепких мужских объятиях. Я подумала, что буду счастлива с Рамоном.

– Но расскажи мне, – попросила я, уже мягко, – расскажи мне, как мои отец и мать. Согласны ли они простить меня?

– Все не так-то просто, – Рамон вздохнул. – Мать, конечно, согласна. Она любит тебя по-прежнему и очень хочет видеть. Она не против нашего брака и готова сделать все, лишь бы ты была счастлива. А вот отец…

– Что отец?

– Он еще не высказал своего окончательного решения. Я буду с тобой откровенным. Пока он считает, что тебе лучше постричься в монахини. И мой отец горячо его поддерживает в этом его убеждении.

Рамон напряженно замолчал. Я искренне огорчилась.

– А ты? – спросила я. – Каково твое решение?

– Мое решение тебе давно известно, – твердо произнес Рамон. – Я добьюсь согласия на наш брак.

Повинуясь искреннему порыву, я обняла его и поцеловала. Все-таки я была еще совсем неопытной, и поцелуй пришелся не в губы, а в щеку.

Рамон смотрел на меня, глаза его сияли восторгом и любовью.

– Ты впервые поцеловала меня, – сказал он.

Мы сели на траву. Я склонила голову к нему на плечо.

– Ах, Рамон! В конце концов, если мои родители не согласятся, мы можем бежать и обвенчаться тайно. Когда мы вернемся уже обвенчанными, никто больше не станет противиться нашему браку.

– Не будем спешить…

– Но почему? – перебила я. – Разве тебе не хочется, чтобы я скорее стала твоей?

– Конечно же, хочется! Но я не хочу тайного венчания. Я хочу, чтобы мы вступили в церковь открыто и торжественно. Я хочу, чтобы ты, моя любимая жена, пользовалась всеобщим уважением… Потерпи еще немного, Лусия, я добьюсь своего. Родители позволят нам пожениться.

– Ах, Рамон! Сколько в тебе благородства, честности, чистоты. Как мне хочется быть достойной тебя!

На этот раз я не играла, не кокетничала, я говорила совершенно искренне. Я чувствовала, что искренне люблю Рамона.

Мы начали обниматься и целоваться, но ничего дурного не совершали. Между тем небо посветлело, близилось утро. Пора было расставаться. Мы простились и уговорились, что Рамон будет приезжать в монастырь через день.

Трудно описать мое состояние. Мне было так весело, так радостно. Все вокруг виделось мне таким праздничным, чистым, солнечным. И я сама была чистой, легкой, доброй ко всем. Я была Счастлива.

Рамон приезжал еще два раза. Наши свидания проходили чудесно – объятия, поцелуи, доверительные беседы. Рамон настойчиво продолжал уговаривать моих родителей и своего отца. Он чувствовал, что они вот-вот окончательно согласятся.

И он оказался прав.

В третье наше свидание, когда я увидела его, он бросился мне навстречу, схватил меня в свои крепкие добрые объятия и закружил.

– Согласны! Они согласны! – запел он.

– Тише, Рамон, умоляю! – я смеялась, не пытаясь вырваться из его рук.

Наконец он отпустил меня, но так неловко, что мы оба упали на траву. Я продолжала смеяться. Платье мое откинулось, обнажив стройные ноги в темных тонких чулках. Не владея собой, Рамон начал целовать мои ступни, щиколотки… Вот его губы уже жгли мне бедра…

Но внезапно он, словно очнувшись, резко откачнулся.

– Что, Рамон? – спросила я, приподняв голову, голос мой звучал беззащитно и разнежено.

Меня даже немного испугало это его резкое движение.

– Ты не любишь меня? – прошептала я, прижимая губы к его уху, затем к щеке.

Он мягко отстранил меня.

– Я очень люблю тебя, Лусия, очень. Именно поэтому мне сейчас лучше уйти.

– Но почему, Рамон, почему?

(Теперь настал мой черед вопрошать: «Почему?»)

– Потому что я хочу, чтобы наши отношения были честными и чистыми. Ты станешь моей, когда перед лицом Бога мы станем мужем и женой. О, тогда ты увидишь, поймешь, почувствуешь, как сильно я люблю тебя!

– Но, Рамон! – сидя на траве, я обхватила его за плечи. – Разве мы не любим друг друга? Разве наша любовь не дает нам права на близость? Родители согласились – разве это не знак того, что само небо благословляет наш союз? Я люблю тебя. Почему мы должны медлить? Ради чего? Ради соблюдения каких-то условностей, придуманных ханжами? Я откровенна с тобой. Я не притворяюсь, не скрываю своих желаний. Я хочу стать твоей женой, сейчас, здесь. Ты чувствуешь, как мягка трава, как благоухают цветы и поют птицы! Я люблю тебя!..

В едином порыве, овладевшем нами, мы сжали друг друга в объятиях…

Страстные жгучие поцелуи, несвязные нежные слова, объятие, преисполненное мучительной нежности… И наконец – самые сладкие мгновения…

Жаркая смелость пронизала все мое существо. Я дарила наслаждение, я это знала. Я хотела получать наслаждение каждой мышцей, каждым мускулом своего тела. Я сжимала сильными пальцами упругий член, я припадала к нему, впитывая с жадностью что-то сладкое, влажное…

Сколько времени прошло? Не помню. Я приходила в себя после любовного забытья. Я лежала на траве, мне было мягко. Ночь была теплая. Мне хотелось, чтобы теперь Рамон благодарно и нежно ласкал меня, бережно гладил теплыми ладонями. Мне вдруг стало так не хватать этого тепла его тела. На миг мне даже почудилось, что его нет, он ушел, покинул меня. Но ведь этого не может быть! Именно теперь он должен полюбить меня по-настоящему, должен понять, почувствовать, как я люблю его. Теперь, теперь разгорится наша любовь.

Я приподняла голову. И тотчас увидела его. Он стоял, выпрямившись, спиной ко мне. В этом было что-то странное. Почему он так стоит? Почему он не рядом со мной, почему не ласкает меня, не благодарит нежно?

Я вдруг почувствовала неловкость в его присутствии. Я села, быстро одернула завернувшееся платье. Я оробела. Я хотела позвать его и боялась.

Прошло, должно быть, несколько минут, но мне чудилось, будто миновало ужасно много времени. Я сидела на траве, оробевшая, смущенная. Наконец Рамон обернулся. Меня поразило его лицо. Он выглядел мрачным, задумчивым, опечаленным.

– Рамон, что с тобой? Ты сердишься на меня? За что? – я вскочила, хотела было броситься к нему, и тут только заметила, что и верхняя часть платья у меня в беспорядке, грудь обнажилась. Я попыталась застегнуть пуговки, но они были оборваны. Это сделал Рамон. Это он обнажил мою грудь, разорвал платье. Я неловко остановилась, прикрывая обеими руками грудь.

Рамон отвел глаза.

Я почувствовала, как меня охватывает внутренняя дрожь.

– Лусия, – глухим голосом обратился ко мне Рамон, – Ты должна понять меня. Я благодарен тебе за то, что сейчас, только что произошло. Я понял, что мой отец был прав. Мы не были бы счастливы в браке. Выслушай меня. Я буду говорить с тобою откровенно и заранее молю о прощении. Я старше тебя, я зрелый мужчина. Мне приходилось иметь дело с женщинами. Только что ты отдалась мне, как отдавались мне продажные женщины…

Я слабо вскрикнула.

– Нет, нет, я не хотел оскорбить тебя! – воскликнул Рамон. – Я знаю, твои ласки были искренними. Но увы, твоя страстность – это страстность куртизанки. Ты сама еще не осознала этого, но верь мне, это так. Сейчас я говорю с тобой как человек, который продолжает питать к тебе дружеские чувства, который жалеет тебя. Такие женщины, как ты, не способны к супружеству. А мне в моей будущей супружеской жизни не нужны измены, скандалы и мучения. Пусть моя супруга будет менее страстной, зато достойной и скромной. Более того, Лусия, я полагаю, твой брат не виновен. Твоя страстность пробудилась бы рано или поздно. Страстность такого рода приносит лишь горе. Женившись на тебе, я сделал бы себя несчастным. Ты можешь мне возразить, можешь говорить, что я недостаточно люблю тебя. И скорее всего ты права. Я действительно не настолько люблю тебя, чтобы вместе с тобой терпеть жизнь, полную страстей, порока и даже преступлений. А любой, кто пожелает жить с тобой, будет жить именно так. Прости меня, если сможешь. Я больше не буду видеться с тобой. То, что сейчас произошло между нами, останется тайной. Я предлагаю тебе просто объявить своим родителям, что ты все же решилась уйти в монастырь…

Трудно определить все чувства, которые я испытала, слушая эту разумную речь, – унижение, боль, гнев, отчаяние… Внезапно я подумала о том, как ужасен мир, в котором я живу. Отец мой убил сына, пытался убить дочь, но он оправдан, на него даже смотрят как на справедливого мстителя за поруганную честь. А меня унижают, мне мстят, меня презирают и мучают всего лишь за то, что природа наделила меня страстной натурой…

– Не тревожьтесь, Рамон! – я опустила руки, открыв обнаженную грудь. – Я никому не скажу, что вы стали моим любовником. Найдите себе кроткую целомудренную невесту и вступите в добропорядочный брак. А я сама устрою мою жизнь. Скажите моим родителям, чтобы они не искали меня…

– О, Лусия! – он невольно сделал движение навстречу мне, я отшатнулась почти с отвращением. – Лусия, вы не должны… Не вступайте на путь порока, Лусия!..

– Почему вы так печетесь о моей нравственности, Рамон? Вы не хотите, чтобы я следовала своей страстной природе? Или это говорит в вас собственник? Вам не хочется, чтобы ваша любовница стала еще чьей бы то ни было любовницей? Но у вас нет никаких прав на меня!

– Лусия, Лусия! Почему ты не хочешь, чтобы мы расстались друзьями? Чем я провинился перед тобой? Неужели ты хотела бы, чтобы я притворялся и лгал?

Я молчала.

– Если ты не хочешь возвращаться к родителям или оставаться в монастыре, возьми хоть это, – он отцепил с пояса кошелек и протянул мне.

– Это первая плата, которую я получаю за свою продажную любовь? – надменно спросила я.

– Лусия! Я просто хочу помочь тебе. Я не хочу, чтобы ты оставалась без всяких средств…

– Уйди, Рамон. Я знаю лишь два состояния души: любовь и нелюбовь. Если один человек не любит другого, находит в нем недостатки, замечает его ошибки, значит, это нелюбовь. И не надо обманывать самого себя и уверять себя, будто ты искренне стремишься помочь другу или любовнице, указывая им на их недостатки и дурные свойства. Когда человек любит, он просто не может видеть в том, кого он любит, ничего дурного, ничего такого, что следует изживать, исправлять, в чем нужно каяться… Ты не любишь меня. Я не виню тебя. Можно или любить или не любить. Третьего не дано. Прощай!

– Прощай! – он наклонился и положил кошелек на траву. Затем быстро подошел к ограде и легким рывком перебросил наружу свое сильное стройное тело.

Я не заплакала. Я еще некоторое время стояла. Светало. Моей обнаженной груди сделалось прохладно. Я решила вернуться в свою комнату. Я посмотрела на кошелек, лежавший на траве, и… наклонилась и подняла его. Деньги мне действительно понадобятся.

Я вошла к себе и села на постель. Надо было на что-то решиться. Вернуться к родителям? Нет. Остаться здесь? Зная, что Рамон так близко, в городе… Нет… Я вовсе не чувствовала себя порочной, развратной. Теперь, сейчас не чувствовала. Но что же мне делать? Куда идти? Я задумалась. Как быть? На что решиться? Разжигать в себе страстность? Попытаться выйти замуж? Как я смогу добиться этого? Одинокая, нищая… Я сделаюсь легкой добычей для соблазнителей… Пожалуй, еще начну переходить из рук в руки. Пройдет совсем немного времени, и я и вправду стану продажной женщиной… Нет, я не такая… Но что же делать? Что же делать?

Все-таки остаться в монастыре. Но только не здесь, не здесь. Я вспомнила, что младшая сестра моей матери давно, еще будучи совсем юной девушкой, постриглась в монахини. Это произошло не вследствие какой-то романтической истории или крайней набожности, а просто потому что семья была бедна и не могла наделить приданым обеих дочерей. Несколько раз мы с матерью ездили к ней в монастырь Святой Катарины под Мадридом. Я решила отыскать ее. Она поможет мне принять постриг в этом монастыре.

Но тогда мне предстоит дальний путь. И лучше проделать его в мужском костюме. Но как раздобыть мужской костюм?

Я понимала, что мне надо спешить. Ведь скоро родители могут прислать за мной. Ведь они согласны на мое возвращение домой…

Снова я заколебалась. А может быть, вернуться к родителям? Побыть у них, утешить мать. Потом стать послушницей здесь, в монастыре святой Клары. Но моя мятежная страстная натура оказалась сильнее. Я выбрала трудный путь…

Тут же я надумала, где мне взять мужской костюм. Ведь поблизости в деревне жила та самая девушка, что помогла мне увидеться с Рамоном. Я быстро переоделась, накинула плащ с капюшоном и отправилась в деревню. Обратно в монастырь я возвращаться не собиралась.

В деревне я отыскала свою прежнюю товарку. В ее доме деятельно готовились к свадьбе. Она узнала меня и обрадовалась. Тотчас принялась расспрашивать меня о моих делах.

– Увы, – сказала я, – мои родители и отец моего жениха не дали согласия на наш брак. Поэтому мы решили венчаться тайно. Мой жених будет ждать меня в условленном месте. Но мне нужен мужской костюм и конь, чтобы меня не узнали.

У меня были деньги, которые оставил Рамон. Сумма оказалась значительная. Девушка уладила покупку коня, кинжала и одежды. Ей помог в этом ее жених, с которым она поделилась моими замыслами. Вскоре у меня уже было все, необходимое мне. Когда я, переодетая, вышла из дома, чтобы уехать, моя приятельница дружески простилась со мной. Я заметила, что ее жених окинул меня взглядом насмешливым и плотоядным. Неужели Рамон и его отец правы? Неужели я порочна по натуре и могу пробуждать в мужчинах лишь порочные мысли и чувства?

Но мне уже некогда было задумываться над этим. Я вскочила в седло и выехала на дорогу. Еще в детстве я выучилась вместе с братом верховой езде и полагала, что теперь мне не так уж трудно будет выдавать себя за юношу…

 

Глава сто сорок вторая

Селия была так увлечена своим рассказом, что даже не смотрела на меня. Между тем меня охватил ужас. Прежде я никогда ничего подобного не испытывала. Что же это было?

Я испугалась за свою дочь. Неужели все, что она сейчас здесь рассказывает, имеет отношение к ее собственной жизни? Откуда ей известны такие подробности о любви, о близости между мужчиной и женщиной? Неужели она сама… Нет, даже выговорить мне страшно… Но, в сущности, почему? Ведь я хорошо знаю, что такое мужская любовь, да и не только мужская… Тогда почему же меня повергает в такой ужас одно только предположение, что моя дочь была близка с мужчиной? Да что там! Мне неприятно думать даже о том, что молодой человек мог поцеловать, обнять ее. Да какое там обнять! Я вспомнила одно место из ее красочного повествования. Откуда ей известно, как девушка может удовлетворить себя сама, в одиночестве? Неужели она сама и это… Я пыталась успокоить, одернуть себя. Разве я, маленькая девочка, не сжимала бедра по ночам, разве не совала палец в запретное место? Однажды утром тетя Сара, моя приемная мать, застала меня за этим занятием, пребольно высекла и несколько дней посыпала мои пальцы солью. Этими наказаниями она добилась того, что я поняла, чудесной игрой надо заниматься втайне. Но Господи, неужели Анхелита… Как она могла допустить такое? Она плохо воспитала мою дочь. Это потому что моя девочка ей чужая. Она позволила развратить моего ребенка, она не заботилась… Вот ведь юная Ана совсем другая…

Но как глупо я рассуждаю! Анхелита… Видно ведь, что Анхелита все силы кладет на воспитание детей…

Но почему, почему, почему?.. Я любила много раз. Я знаю, какое это наслаждение – испытывать самые разнообразные любовные отношения. Но для своей дочери я вовсе этого не желаю. Я хочу, чтобы она была чистой, целомудренной, чтобы ее торжественно обвенчали в церкви с прекрасным и достойным молодым человеком, который всегда будет любить ее, а она – его, и они никогда не покинут друг друга. Я хочу, чтобы она потеряла девственность в первую брачную ночь на красивой супружеской кровати под балдахином…

Нет, я не могу понять себя…

Селия замолчала, перевела дыхание.

– Селия! – я хотела, чтобы мой голос звучал строго и требовательно, но вместо этого заговорила отчаянно встревоженным, почти плачущим голосом. – Селия, что это такое, то, что ты мне сейчас рассказала? Откуда это? Откуда ты знаешь столько дурного? Кто учил тебя? Ты делала все это? Говори! Скажи мне правду! Слышишь! Не мучай же меня! – я разрыдалась.

Девушка смотрела на меня с испугом и изумлением. Но мои отчаянные слезы, кажется, воздействовали на нее сильнее, нежели могли бы воздействовать строгость и требовательность.

Она села ко мне и обняла меня.

– Мама! Ну мама. Не плачь. Со мной ничего такого никогда не было. Ну совсем, совсем ничего. Я клянусь тебе! Я никогда ни с кем не целовалась, никогда!..

– И то, с пальцем… туда… тоже не делала? – хриплым, прерывающимся от слез голосом спросила я.

– Нет! Мама Анхела однажды увидела, когда мы были маленькие, что мы с Аной так играем и не разрешила нам. Она сказала, что от этого можно заболеть, сойти с ума и даже умереть.

– Но ты-то, кажется, знаешь, что ничего этого не случается!

– Но мы никогда этого не делали. Мы не хотели огорчать маму Анхелу. Ну я клянусь тебе! Клянусь Мадонной!

– Но кто, кто тебя научил? Откуда ты все это знаешь?

– Меня научили разные книги. Я люблю читать. А знаешь, какая библиотека у нас! Я умею читать на разных языках. И по-латыни, и по-гречески, и по-английски! Мама говорит, что если бы я родилась мальчиком, я стала бы ученым человеком! Жаль, что девушкам нельзя учиться в университете! А правда же, то что я рассказала, ничуть не хуже истории о прекрасной Диане сеньора Лопе де Вега?

– Да нет, твоя ужасная сказка больше напоминает мне итальянцев – Аретино, Макиавелли, Боккаччо…

– О, Боккаччо – это такое чудо!

– И почему только тебе позволили прочесть его книги!

– Мама и отец позволяют нам читать все, что мы захотим, – серьезно сказала она. И я почувствовала, что она любит своих родителей и может рассердиться на меня, если я стану осуждать их.

– Да, конечно, они правы, – поспешила согласиться я; впрочем, я уже немного успокоилась и была и в самом деле согласна с воспитательными методами Анхелиты и Мигеля.

– Но все-таки, как ты считаешь, – допытывалась дочь, – у меня хорошо получилось? И ведь это был почти экспромт.

– Селия, если бы не ты это рассказывала, я бы даже слушала с удовольствием, – откровенно призналась я. – А так ты просто напугала меня. Я подумала, что ты сама, не дай Бог, пережила что-нибудь такое страшное и противное.

– Значит, все получилось очень убедительно. Но все-таки я хотела бы все это записать. У тебя здесь есть письменные принадлежности?

– Найдутся, – я вздохнула. – Но ты сначала расскажи мне, что с тобой приключилось дальше на том постоялом дворе…

– Ах, правда, надо же тебе дорассказать! Ну вот… Я рассказала дамам эту историю, чтобы объяснить им, как я очутилась ночью одна на постоялом дворе и в мужском костюме. Обе, и сеньора Мерседес и сеньора Вероника, принялись меня жалеть и даже пригласили в свою карету и обещали довезти до Мадрида. Но я вежливо отказалась и снова попросила их, чтобы они помогли мне выручить моего коня.

Они постучали в ворота. Хозяин отпер.

– Вот этот молодой человек выбрался из вашего гостеприимного дома прогуляться перед рассветом, – жеманно проговорила сеньора Мерседес. – Теперь он собирается уезжать и хотел бы вывести из вашей конюшни своего коня.

– Пусть выводит, – отвечал хозяин и жестом пригласил меня войти.

– Мы тоже войдем, – сказала сеньора Вероника. – Мы хотели бы отдохнуть и перекусить, а потом поедем дальше.

Я подумала, что она вовсе не собирается останавливаться здесь, просто обе добрые сеньоры не хотят оставлять меня одну.

Я прошла на конюшню. К счастью, конь мой был накормлен. Я весело похлопала его по крупу. Сейчас я буду свободна, совсем свободна. Но вдруг я услышала голоса.

Переговаривались совсем близко. И то, что я услышала, испугало меня. Во-первых, оказалось, что сеньоры Вероника и Мерседес вовсе не женщины, а переодетые женщинами мужчины. Потом я поняла, что мои ночные соседи вовсе не приняли меня за девушку, то есть, за то, чем я на самом деле и являюсь. Наоборот, они поверили, будто я – мальчик.

Это вообще оказался странный постоялый двор. И хозяин, и его гости, они все были из тех мужчин, которые спят с мужчинами. Они хотели меня изнасиловать, потому что поверили, будто я мальчик. Но то, что я услышала потом, не понравилось мне еще больше.

Зачем я только открылась мнимым сеньорам Веронике и Мерседес, что я девушка! Теперь они называли меня сумасбродной девчонкой, которая плетет невесть что. В отличие от тебя, они, кажется, не поверили моей занимательной истории. В конце концов они стали предлагать хозяину запереть меня до прихода какого-то человека, который должен был решить мою судьбу. Должно быть, какой-то их главарь. Но мне это вовсе не улыбалось. И тогда я решила действовать.

Я вывела коня из стойла, села, шагом подъехала к воротам конюшни. Совсем близко. Неужели меня успели запереть? Я с силой толкнула ворота обеими руками. Створки распахнулись. Мои будущие тюремщики стояли поодаль. Но ворота, которые вели на дорогу, уже были заперты, я это заметила. Щеколда была задвинута.

Увидев меня, все немного растерялись. Мнимые дамы теперь показались мне еще более комичными. В один миг я подскакала к воротам, откинула щеколду, распахнула ворота и быстро выехала на дорогу. И помчалась! Но они не погнались за мной. Вот и все! – Селия улыбнулась.

Я знала, что в Испании строго карают за мужеложство. Впрочем, возможно, эти люди подумали, что Селия и сама скрывается, и потому не в ее интересах доносить на них. А может, они полагались на чье-то высокое покровительство. Ведь говорили они о каком-то человеке, который мог принимать решения. Этим человеком мог вполне оказаться Теодоро-Мигель. Хотя… Зачем ему покровительствовать сомнительным личностям? А, впрочем, кто знает… Возможно, они – тайные агенты инквизиции, оттого и не так уж опасаются… Если, конечно, Селия сказала мне правду. Но похоже, что так оно и есть.

– Ты сейчас правду говоришь мне или снова сочиняешь? – спросила я.

– Нет, сейчас – правду.

– Тебе повезло. Но я бы не хотела, чтобы ты и дальше вела себя так. Мне придется поговорить с Анхелой, хотя ты, наверное, сочтешь это предательством с моей стороны.

– Не знаю, – честно отозвалась она.

– Ты следила за мной в саду?

– Я просто увидела, как ты вышла.

– Где ты пряталась в саду?

– Сидела на дереве?

– А как ты узнала, где моя комната?

– Просто смотрела. Увидела, как ты пошла…

– А как открыла окно?

– Очень просто. Кинжалом. Показать, как?

– Не нужно, – я остановила ее. – Ты, конечно, очень странная девочка. Утром решим, что делать дальше. Ты хотела записать свою сказку. Сейчас я дам тебе бумагу, перо и чернильницу. Ты часто сочиняешь подобные истории?

– Да, я хотела бы написать целую книгу, – она снова заговорила робко. – Такую как книга Назидательных новелл дона Мигеля Сервантеса.

– Тебе нравится писать?

– Да, я умею писать еще сонеты о любви…

– Скажи, Селия, ты влюблена? Ты об этом хотела поговорить со мной?

– Нет, нет… Не об этом… А сонеты всегда бывают о любви, так надо. И для того, чтобы писать сонеты о любви, совсем не обязательно самой влюбляться, надо просто знать, как пишутся такие сонеты.

– А как же это узнать?

– Надо просто прочитать много разных сонетов, которые написаны другими поэтами, тогда и узнаешь, как писать.

– И новеллы пишутся так же?

– Да.

– Но то, что ты мне рассказала, так страшно и противно. Почему ты сочиняешь так, а не иначе?

Девочка помедлила с ответом. Кажется, она колебалась, быть ли ей откровенной со мной. Наконец все же решилась.

– Если сочинишь, напишешь что-то такое противное, значит, в жизни никогда это не сделаешь.

– А тебе хочется сделать? – спросила я с интересом.

– Я думаю, любому человеку хоть раз в жизни хочется сделать что-то противное, – бесстрашно призналась она. – Даже такому чистоту и наивному, как Ана…

– Ты очень дружна с Аной?

– Да.

– Хорошо, Селия. Сейчас я дам тебе бумагу и письменные принадлежности. Я очень люблю тебя и мне бы очень хотелось еще поговорить с тобой подольше. Но ты выбрала плохое время. Тот человек, помнишь, я тебе показала его, он очень плох. Возможно даже, ему осталось жить считанные часы… – я говорила, не глядя на нее и вынимая из ящика стола стопку бумаги, чернильницу и перо. Я поставила все на стол, затем подняла голову.

Девушка стояла, понурившись. Вся ее тонкая фигурка выражала какую-то мучительную тоску.

– Благодарю тебя, – она бросила быстрый взгляд на стол, – Но я лучше сейчас не буду писать.

Я спокойно восприняла эту очередную причуду.

– Как тебе хочется, – сказала я. – Тогда ложись. Я устала и сейчас лягу. Извини, но кровать всего одна. Придется потесниться.

– Мама!

– Что еще? – я уже отвернулась и начала разбирать постель, но когда она меня окликнула, я снова повернулась к ней.

Она встала снова у окна, такая худенькая, печальная и несчастная.

– Мама, прости меня за все! За все! За то, что я плохо думала о тебе. И за то, что я сейчас так глупо приехала… Прости…

– Родная моя, но я вовсе и не сержусь. Я ведь тоже была молода и у меня были свои причуды.

Кажется, я сказала не то. Слово «причуды» обидело ее. Но я не знала, как исправить эту свою ошибку. Я очень устала и действительно хотела лечь. Девочка все стояла у окна. Я быстро сняла платье, надела сорочку, распустила волосы и заплела на ночь косу.

– Раздевайся, Селия, и ложись. Вот и для тебя сорочка.

Девочка молчала.

– Ложись. Я погашу свечу. Я очень устала. У меня от света болят глаза.

– Я постою еще немного, можно? А свечу я сейчас задую.

– Хорошо. Поступай, как знаешь, – я повернулась на бок, и глаза мои закрылись.

Я тщетно пыталась заставить себя бодрствовать еще хоть немного. Мне хотелось дождаться, пока ляжет Селия. Ведь и она устала, бедный ребенок. Но у меня уже не осталось никаких сил. Тут как раз Селия задула свечу. Я мгновенно уснула.

 

Глава сто сорок третья

Проснулась я от тихого голоса, обращавшегося ко мне. Сначала я уловила лишь звучание, но не поняла смысла. Первая моя догадка была, что это зовет кто-то из слуг или Николаос… Значит, Чоки… Ему плохо…

«Но ведь дверь заперта, а голос совсем близко», – подумала я все еще в полусне.

И тотчас узнала этот тихий голос и поняла, что это Селия зовет меня.

– Мама, мама… – умоляюще произносила девочка.

Я приподнялась, опершись на локти.

Я увидела девочку у окна. Неужели она так и простояла… И не ложилась? Да, конечно. Она и не раздевалась.

– Селия! Почему ты не спишь?

– Мама!.. Прости меня, пожалуйста… Я не могу спать… Не сердись… Я эгоистка, я ужасная… Я разбудила тебя… Но я не могу… Мне очень плохо…

Я вскочила и подошла к ней.

– Что? Что с тобой? Ты больна? – встревожилась я.

– Нет, нет, это не болезнь. Я… я просто обманула тебя.

– Обманула? В чем? Несчастье с Анхелой, с Аной?

– Нет, нет, с ними все хорошо.

– Что же тогда? Что с тобой? Господи, да говори скорее! На тебя напали? Тебя изнасиловали? Там, на том постоялом дворе?

– Нет, мама, нет.

– Что же тогда, Господи?!

– Мама, не сердись на меня. Все так нескладно. Я не хотела тебе говорить. Я никому не хотела говорить…

Сердце у меня застыло в ужасе. Но все, чего я боялась, было связано с этой сферой отношений мужчин и женщин. Что случилось с дочерью? Соблазнена? Ждет ребенка? Изнасилована?.. Я с трудом заставила себя больше не перебивать ее несвязные речи своими тревожными вопросами. Я должна просто слушать, что она мне будет говорить.

– Мама, я обманула тебя. Я не из-за тебя приехала. Не для того, чтобы поговорить с тобой. Я приехала ради него. Потому что я не могу без него. Я не знала, что так бывает, что так будет… Я не могу без него… Мне лучше умереть… Я люблю его…

– Кого? – спросила я, ощущая жалобность своего голоса.

– Того… – одного из двоих, которого ты мне показала, – несвязно и мучительно залепетала она.

– Николаоса?

А кого же еще? Что за глупость! И сколько слов теперь придется потратить, чтобы все ей объяснить… Но почему все так глупо?..

– Нет… того… другого… – она едва шептала, будто ей было трудно не только говорить, но даже и дышать.

– Другого?! Что за глупости ты говоришь, Селия! Заглянула в окно, едва разглядела… Да ты ведь имени его не запомнила!

– У него два имени, я помню – умирающе шептала она. – Андреас и Чоки. Я помню. Только мне трудно произносить его имена, даже про себя. Мне сразу становится больно, сердце начинает болеть…

– Ты просто дурочка! Избалованная дурочка. Живешь не сердцем, не умом, а своими причудами. Только знай, пожалуйста, жизнь – это не назидательная новелла Мигеля Сервантеса. Что это ты себе внушила? Этот человек умирает, поняла? Может быть, он уже мертв, – жестоко закончила я.

– Нет, – прошептала она. – Тогда тебя позвали бы.

– Да разве ты знаешь, кто он! Он такой, как те люди на постоялом дворе. Его посадили в тюрьму за мужеложство. Ты такая образованная, наверняка знаешь, что это такое. Он бывший раб. Отец и мать его были рабами. И сам он был рабом Николаоса. И тот стал спать с ним… Ну? Слышала?! Он от чахотки умирает сейчас, от грязной прилипчивой болезни…

Я замолчала внезапно. Все кончено. Теперь я навсегда стану для нее жестокой, озлобленной, грубой… И пусть! Уже все равно… Ничего не поправишь…

– Значит, все правда! – тихо и горестно проговорила Селия. – Все правда…

Я поняла, что она не о Чоки говорит.

– Что правда? – сухо бросила я.

– То, что я о тебе знаю, – без всякого выражения произнесла она.

– И что ты знаешь?

– Все. Все твое бессердечие и тщеславие и жестокость, все-все…

– Кто тебе сказал?

– Мне передали письмо. Три года назад.

– Кто?

– Одна из наших служанок. А кто ей передал, не знаю. Мама нашла у меня это письмо, узнала, кто мне его дал, и прогнала служанку. А письмо взяла. Она сказала, что все, что в нем написано, клевета. Но она просто пожалела меня. И тебя… вас… А в письме была правда о вас… обо всем… как вы всегда обманывали всех ради денег… И обо всех ваших любовниках… И о том, что вы и лорд Брюс Карлтон обманули торговца Сэмюэля Дейнджерфилда, сумели внушить ему, будто я – его дочь… Все из-за денег… И у вас никогда не было друзей, вы никогда никого не любили… Вы любите только деньги и роскошь и наряды… И поэтому вы стали любовницей короля… Вы долго добивались этого… Вы не хотели иметь детей, но чтобы вытянуть побольше денег из короля, вы родили ему ребенка… Я знаю, кто отец моего брата Карлоса…

– Он знает? – холодно спросила я.

– Нет, не бойтесь, – с горестным презрением бросила мне дочь. – Во всяком случае, я никогда не говорила ему. С ним вы сможете спокойно разыгрывать любящую мать. А со мной, прошу вас, не надо! Я все знаю о вас… Я знаю, что вы отравили жену лорда Карлтона…

– Жена лорда Карлтона была моей младшей сестрой, – машинально пробормотала я, но она продолжала, не слушая меня.

– Я знаю, что мой отец – лорд Карлтон. Если бы вы не обманули старика Дейнджерфилда, я была бы незаконнорожденной…

– Селия! Думай обо мне что угодно, но я хочу, чтобы ты знала: ты законная дочь Сэмюэля Дейнджерфилда.

– Это такая же правда, как то, что… – она запнулась. – Андреас – ваш друг, и поэтому вы такое говорите о нем… И то, что я дочь своего отца Сэмюэля Дейнджерфилда, такая же правда, как то, что Андреас и Николаос – ваши друзья!

На этот раз она сумела четко выговорить греческое имя Чоки.

– Селия. Я все объясню тебе, все! Да, они мои друзья. А Дейнджерфилд – твой отец и ты – его законная дочь. Могу поклясться, чем угодно.

– Моей жизнью!

– Хорошо, – покорилась я. – Клянусь твоей жизнью, Сэмюэль Дейнджерфилд – твой отец, ты его законная дочь. Клянусь!

– Ну пусть. Я верю вам. Хоть это… – она не договорила.

Я ощущала в ее словах такую взрослую горечь и усталое разочарование. Я почувствовала себя такой беззащитной, несчастной. Я пыталась сдержаться, но слезы невольно навернулись на глаза. Я уже не владела собой и начала всхлипывать.

– Да, – бормотала я сквозь плач, – Да, у меня были любовники… Да, и из-за денег тоже… Но я любила… Я умею любить… Да, я не одного человека любила… Я любила отца твоего старшего брата Брюса… И Санчо Пико… и других… И можно осудить меня за это… Я из-за денег вышла замуж за твоего отца… И еще многое – из-за денег… Но я не убивала Коринну… Она была моей младшей сестрой, мы дружили… У меня были друзья… – я захлебнулась слезами. – Вот ты из-за Чоки… из-за Андреаса сердишься на меня… А ведь он правда мой друг… И если ему, не дай Бог, станет плохо, он меня позовет… А то, что я про него такое сказала… Да, я не хочу, чтобы ты любила его, не хочу горя и мучений для тебя…

И все матери – такие… Думаешь, Анхела тебе другое скажет?!.. А я не только любила из-за денег, не только в роскоши купалась и наряжалась и веселилась… Я в этой жизни еще и в тюрьме сидела… Долго, очень долго… В темноте, в сырости, в одиночной камере… Это Николаос помог мне и меня выпустили… Потому что он сам – мученик, он понимает, а не судит… И меня выпустили… И я шла по городу рябая после оспы, в грязном рваном платье… И вечером купалась в реке на набережной… И старая уличная торговка дала мне мыло, гребень и полотенце… Вот! – я быстро вынула сверток и положила на стол. Селия протянула руку и медленно развернула полотенце. А я все говорила и не могла остановиться, – И я сорвала веточку жасмина, – говорила я. – И сорвала на набережной и воткнула в волосы… И пошла… И старуха сказала мне, что я красивая, чистая… А я пришла сюда, к Чоки твоему… И показалась ему, встала перед ним… чтобы он видел, что я умытая, украшенная цветком… чтобы он видел, что я хочу и буду жить!.. Я ведь с ним была в тюрьме… И значит, если я хочу жить, и выжила, значит, и он выживет… А ты… Ты в чем упрекаешь меня? В том, что я тебя люблю больше, чем его? Да? В этом?.. – я кинулась головой в подушку и плакала, плакала…

Я понимала, что матери не должны быть такими, не должны оправдываться перед своими дочерями, не должны выглядеть беззащитными, глупыми, несчастными, слезливыми. А, впрочем, почему? По какому закону?.. Мне все равно. Пусть она думает, что я нарочно хочу разжалобить ее. Пусть…

И я плакала и плакала, чувствуя, как содрогается все мое худое тело.

Селия молчала. Я не видела ее.

Наплакавшись, я повернулась. Она все стояла у окна. Я взяла старухино полотенце, налила воды из графина, смочила лицо, утерлась. Потом сняла сорочку, надела платье, причесалась, прибрала волосы. Молча села на постель.

Селия подошла и села рядом.

Мы сидели молча, не прикасаясь друг к другу.

Светало. Я подумала, что утро, предрассветные часы – самое тяжелое для больных время. Для таких больных, как Чоки. Утром они умирают.

Я чувствовала, что Чоки умрет. Неужели потому, что я этого хочу? Хочу, да? Чтобы Селия не могла любить его? Чтобы она забыла его? Мертвых легко забыть. Разве я помню Коринну? Чоки сейчас умирает. Он умрет и не будет знать, что мог бы встретить в жизни новую любовь. Он умирает. И что же делать? Привести к нему Селию? Господи, зачем я рассуждаю, как романтичная девочка? Он даже не поймет, что происходит, кого и зачем я привела. Он умирает. И что скажет Николаос? Если бы мы знали, что Селия может помочь бедному Чоки! Я бы привела ее, поставила бы рядом с его постелью, с его смертной постелью… И что? «Чоки, эта девушка, моя дочь, она любит тебя!» Вот так сказать? И встретить пустой взгляд этих темных выпуклых глаз, взгляд умирающего. Зачем мучить его перед смертью?.. «Вот девушка… она любит тебя…» Перед смертью… Ведь это просто насмешка, издевательство…

Совсем рассвело. Мы молча сидели рядом. Не касаясь друг друга.

Потом в дверь сильно постучали. Я знала, я ждала…

Я встала, откинула щеколду…

Слуга…

Я все поняла. Даже не дала ему ничего сказать. Вскинула руку, как бы предупреждая его слова.

– Иду, я иду, – сказала торопливо. Слуга ушел.

Селия вскочила, схватила меня за руку.

– Ему плохо, да? Но жив? Он еще жив, скажи? Я пойду с тобой. Я пойду…

– Нет, Селия, доченька, нет! Нельзя… нельзя… Так ему будет хуже… Ты испугаешь, измучаешь его… Нельзя… – я говорила, как в бреду, она цеплялась за мои руки. – Нельзя, нельзя… Прости… Это ради него… Я одна пойду… Скорее, он зовет… Пойми только… Я должна быть с ним. Мы ведь в тюрьме были вместе. Я была с ним. Я любила его. Он зовет… Не выходи… Видишь, я дверь не запираю, верю тебе… Не делай этого… Ты не сделаешь ему больно… Пусти…

Я вырвалась, вышла в коридор, дверь за мной хлопнула. Я выпрямилась и спокойно пошла.

 

Глава сто сорок четвертая

Конечно, Николаос сидел на краю постели Чоки. Тот учащенно дышал. Видно было, как трудно ему дышать.

Я поняла, что это настоящая агония. Конец! Смерть.

Темные глаза казались еще более выпуклыми. Он задыхался. Окно было распахнуто. Но свежий воздух уже не мог напитать его. Он вцепился исхудалыми пальцами в одеяло.

Николаос приподнял его бережно. Кажется, это принесло облегчение.

Больной увидел меня.

Я не верила своим глазам. Губы его мучительно кривились. Он… он пытался улыбнуться… Я присела рядом с Николаосом. Чоки попросил пить.

Николаос поднес ему специально приготовленное питье. Чоки глотнул. Я сжала до боли зубы. Нельзя плакать, нельзя…

– Потерпи, потерпи, – я вытерла полотенцем его смуглый, влажный от предсмертного пота лоб.

Я заметила, что почти шепчу и повторила громче:

– Потерпи, Чоки, ненаглядный, потерпи.

– Да… – с усилием заговорил он. – Сейчас… сейчас умру… Кончится…

Он снова задохнулся.

– Не говори, Чоки, солнышко, не говори… Никогда никого из своих детей я так не называла. Николаос снова дал ему попить.

– Подержи меня, – просил его умирающий. – Я должен сказать… Вот сейчас… Еще попить дай, я скажу… После умру… – Он отпил снова и с неожиданной жадностью. – Я знаю, почему я умираю, – отчетливо, из последних сил проговорил он. – Потому что я убил человека… Она… (он указал на меня) видела… Пусть калеку, безумного, опасного, но человека… Я убил…

– Не думай об этом, – Николаос поддерживал его. – Не думай. Сколько людей убивают. И живут потом, живут…

– Да, много… Но я… не надо было мне…

– Ты меня защищал, Чоки, это я виновата, – я наклонилась к нему, вдохнула этот страшный запах умирающей плоти.

– Ты… нет… Я убил…

Он хотел еще что-то сказать. Но не смог. Тело его судорожно изогнулось в руках Николаоса. Глаза взглянули на меня с отчаянием и мукой. Губы снова покривились. Неужели он снова пытался улыбнуться нам, ободрить нас? Голова откинулась на истончившейся шее. Взгляд остановился. Прервалось дыхание…

Я смотрела. Я ощутила тяжелый неприятный запах. Я подумала, что тело нужно обмыть.

Потом я подумала, пусть Селия увидит это исхудалое тело, запачканное в последние мгновения жизни экскрементами и мочой… О, это излечит ее от любви. Но тотчас же я устыдилась подобных мыслей. Бедная девочка… Ведь и для нее это горе. Пусть она его и не знала… не успела… А ведь он был такой чудесный, славный… добрый… Любовь есть любовь, какой бы странной она ни была.

Я взяла за руку Николаоса.

– Прошу тебя, – сказала я. – Не делай этого. Ты знаешь, о чем я говорю. Не убивай себя. Хотя бы первые дни… Подожди. Душа его еще здесь. Не мучай его бедную душу. Он и без того в жизни довольно намучился.

Прежде я никогда не называла Николаоса на «ты». Он смотрел на лицо Чоки. Но вот поднял голову и посмотрел на меня.

– Хорошо, – с каким-то детским послушанием произнес он. – Я не сделаю этого.

Я взяла его руку и поцеловала.

– Надо обмыть его, – сказала я.

– Я обмою.

– Есть ли здесь греческий священник, чтобы молиться о нем?

– Да. Это устроит Теодоро-Мигель. Через три дня. Три дня он будет здесь. Я сам буду над ним читать молитвы.

– Николаос! – сказала я. – И через три дня, и еще какое-то время после похорон душа его будет здесь, с нами. Помните. Не причиняйте ему горя после смерти.

Я снова поцеловала его руку.

Он посмотрел на меня кротко и печально. Шевельнул губами, но сказать ничего не смог.

 

Глава сто сорок пятая

Я вошла в свою комнату.

Селия сидела на постели в позе смиренной твердости, скрестив руки на груди.

Подняла на меня глаза. Посмотрела печально. Молчала.

– Больше нет его, – сказала я.

Я чувствовала, что она так легко не забудет, как я чернила его, пусть ради нее, ради ее спокойного будущего, но чернила ведь, говорила о нем дурно. И она это не может забыть так легко. Я понимала.

Я знала, что поэтому не могу присесть к ней, обнять ее, заплакать вместе с ней.

Она не плакала.

– Позволь мне обмыть его, – попросила она. И голос ее не дрожал.

Я вспомнила свои мысли о грязном, дурно пахнущем теле.

– Это тяжело, Селия, – тихо сказала я. – Тело грязное, плохо пахнет. Ты не сможешь. Николаос обмоет его.

– Если я не смогу, то скажу Николаосу. Ты скажи ему.

– Хорошо. Сейчас пойду скажу, что ты хочешь помочь ему обмыть мертвое тело…

Я пошла. Идя в комнату, где лежал мертвый, думала: «Почему я так странно и напыщенно сказала: „обмыть мертвое тело“? Сама не знаю. Просто так вышло…»

Все было так же, как минут пятнадцать назад, когда я вышла из этой комнаты. Чоки лежал на постели, Николаос сидел, наклонившись, смотрел на его лицо.

– Николаос… – тихо позвала я. Он повернул голову ко мне.

– Что? – спросил спокойно даже.

– Я должна тебе кое-что сказать.

– Да, говори. Я слушаю тебя.

– Здесь моя дочь.

– Как это? – в его голосе не было удивления.

– Она тайком приехала в Мадрид.

– Соскучилась по тебе? Или что-то у нее случилось? – опять спокойный голос.

– Нет, она не соскучилась по мне. Но можно сказать, что случилось несчастье. То, что для других девушек бывает счастьем, для нее обернулось горем. Любовь, Николаос.

– Почему? – снова спокоен.

– Ты помнишь, я рассказала тебе, что показывала ей вас, тебя и Чоки?

– Да, помню.

– Если бы я знала, к чему это приведет!

– Что же?

– Она полюбила Чоки.

– О! – рука вскинулась, спокойствие нарушилось.

– Да. Я не знаю, что это. Когда я впервые в жизни полюбила, отца моего старшего сына, это был сильный, красивый и здоровый человек. Я не могу понять, как это у нее вышло. Она ведь всего каких-то несколько минут видела его лицо.

– Я понимаю, – сказал Николаос снова спокойно. – Ведь это Чоки. Я знал, что это когда-нибудь случится, что его полюбит всей душой девушка, совсем юная, беззащитная в своей юности. Я это знал. Я думал, они будут счастливы…

– А ты?

– Знаешь сама, видеть счастливым моего любимого Чоки – для меня было бы самым большим счастьем.

– Она призналась мне, что любит его, что не смогла оставаться так далеко от него. Я дурно обошлась с ней. Я вела себя так, как повела бы себя на моем месте любая мать. Но я не должна была вести себя так. Я говорила, что Чоки умирает, что он по происхождению раб, я грубо говорила о твоем отношении к нему. Как всякая мать, я хотела, чтобы моя дочь любила сильного, здорового, знатного и богатого человека. Но я не всякая, не любая, я не должна была так. Прости меня.

– Понимаю и прощаю.

– Ты и сам – мученик. Потому понимаешь мучения других. Так я обидела ее. Вряд ли она сумеет это позабыть. Потом сразу же я расплакалась, раскаялась. Она тоже была жестока со мной. Простит ли она меня, не знаю… Только что я говорила с ней. Сказала, что его больше нет. Она просит у тебя позволения помочь тебе обмыть его тело.

– Скажи ей, что я позволяю. Пусть придет сюда. Сейчас слуги принесут деревянное корыто, мыло, полотенца чистые. Как тогда, когда мы были совсем молоды, и он впервые занемог. Ты знаешь…

– Знаю. И хочу тебя еще об одном попросить.

– Скажи.

– Она совсем еще ребенок. Умный странный ребенок. Она впервые увидит так близко мертвое тело. И это будет тело человека, которого она полюбила. Она увидит грязное изнуренное тело. Мужское тело. Нагое. Николаос, если она испугается, если ей станет дурно, отпусти ее сразу, хорошо?

– Да.

 

Глава сто сорок шестая

Я снова вошла к Селии.

– Николаос позволил.

– Спасибо тебе, мама.

Я хотела было предупредить ее, что если ей станет невмоготу, чтобы она сразу ушла. Но вдруг раздумала. Довольно и того, что я предупредила Николаоса.

Селия встала с постели. Она была в блузке с короткими рукавами, значит, не придется рукава закатывать.

– Пойдем, – сказала я.

– Только ты не смотри, – по-детски попросила она.

Я кивнула.

Но я чувствовала, знала, что не в силах буду удержаться и все же посмотрю. Пусть она не сердится на меня. Я сделаю это тихо. Она не увидит меня.

Мы пошли по коридору. Я впереди, она – за мной. Вошли в гостиную. Она посмотрела на картины, обвела их взглядом.

– Вот моя любимая картина, – я указала на портрет мальчика-калеки. – Человеческая суть…

Она посмотрела на картину.

– Да, ты права.

– Пойдем.

Мы вошли в комнату Чоки. Селия опустила голову. Николаос поднялся ей навстречу.

– Это моя дочь, Николаос, – сказала я. – Ты позволил ей прийти…

В комнату слуги уже принесли корыто с теплой водой, душистое мыло, губки и чистые полотенца…

– Сейчас начнем, – сказал Николаос.

– Я уйду…

– Спасибо тебе, мама, – снова произнесла дочь. Я вышла и притворила за собой дверь.

Но я и вправду не могла удержаться. Я сняла туфли и на цыпочках прокралась к двери. Она была чуть приоткрыта. Я стала смотреть.

Николаос и моя дочь стояли посреди комнаты. Рядом с ним она казалась совсем хрупкой, беззащитной. Он засучил рукава. Она опустила голову и посмотрела на свои тонкие руки.

Он подошел к постели и снял с мертвого тела рубашку.

Эту пропитанную потом, грязную рубашку он отдал Селии. Девушка смотрела на этот комок ткани, поднесла его в ладонях к лицу, вдруг коснулась губами.

– Положи это на пол, – велел Николаос.

Она послушно наклонилась и положила комок ткани на пол у постели.

Николаос снова подошел к постели и смотрел на обнаженное тело.

Робко – в несколько шажков приблизилась моя дочь. Она чуть наклонилась вперед и тоже стала смотреть на Чоки.

Потом Николаос взял его на руки. Теперь он стоял так, что я могла видеть его лицо. Оно было темное. От темной бороды казалось еще темнее. Глядя на тело Чоки, я вспомнила картины, изображающие оплакивание Христа. Это тело, совсем юношеское, было таким худым, желтым, изнуренным.

На миг мне показалось, что голова Чоки вот-вот запрокинется. Удивительно, но то же почувствовала и моя дочь. Она сделала легкое порывистое движение. Но Николаос уже бережно уложил голову мертвого друга себе на плечо. Плечо у него было сильное, крепкое, это видно было даже под одеждой.

Он бережно уложил Чоки в корыто.

Затем жестом подозвал Селию. Теперь они склонились над корытом. Николаос осторожно намыливал, Селия бережно прикладывала губку там, куда указывал Николаос. Она осторожно и сосредоточенно выжимала губку над телом. Она так стояла, что я не могла видеть ее лицо. Потом Николаос что-то тихо сказал ей. Селия подошла к постели, сняла простыни, свернула и положила на пол. Вынула из комода чистые простыни и постелила. Все ее движения отличались какой-то почти детской старательностью.

Затем Николаос и моя дочь вытерли мертвое тело. Николаос уложил труп на чистую постель. Селия остановилась чуть поодаль от постели. Теперь, когда она кончила свое дело, она, казалось, не знала, куда девать руки. Она то опускала их неловко, то прятала за спину, то вдруг скрещивала на груди. Глядя на эту худенькую, растерянную девочку в простой одежде, я с некоторым изумлением вспоминала юную самоуверенную красавицу, которая не пожелала говорить со мной во дворце Монтойя. Да, человек может разительно меняться.

Селия обернулась. На какое-то мгновение я увидела ее лицо. Она не плакала, но не было похоже, что она сдерживает слезы. Лицо ее было сосредоточенным, чуть растерянным. О чем она думала? Что чувствовала?

Николаос направился к двери. Я быстро отошла к столу в гостиной и села на стул. Николаос выглянул и позвал меня. Он попросил, чтобы я велела слугам прибрать в комнате. Я послушно вышла, быстро нашла слуг и вернулась с ними. Вместе со слугами я вошла в комнату Чоки. Николаос и Селия стояли у постели. Я остановилась у стены. Слуги унесли все принадлежности для купания, вытерли пол. Когда они вышли, я сделала несколько шагов к постели. Мне хотелось увидеть Чоки, посидеть, посмотреть на его лицо. Мысленно проститься с ним. Но в то же время я не хотела раздражать Селию. Может быть, она не хочет, может быть, ей покажется фальшивым мое молчаливое прощание с этим юношей после всего, что я о нем сказала ночью. И по-своему Селия права. Да, молодость склонна к максимализму и по-своему права в этом.

Между тем, обе мы почувствовали, поняли, что теперь Николаос хочет сам что-то делать со своим мертвым другом. Николаос не просил нас выйти, мы понимали, что можем остаться в комнате. И мы стояли тихо, боясь помешать ему.

Николаос вынул из комода одежду Чоки, оправил постель.

Теперь мертвый лежал на красивом покрывале, одетый, навзничь. Он словно прилег в одежде передохнуть, но поза была чуть скованной. Николаос не стал скрещивать ему руки на груди, как это обычно делают. Руки лежали свободно, вдоль тела. Николаос легким взмахом руки подозвал Селию. Она поспешно засеменила к постели. Я поняла, что для нее сейчас самое тяжелое – просто стоять поодаль, не видя Чоки, и не делать ничего. Николаос подал ей красивый гребешок, она наклонилась над постелью и стала причесывать мертвого. В Испании мужчины стригутся коротко, хотя не носят париков. Но за время болезни волосы Чоки немного отросли. Селия и теперь не плакала, а была сосредоточенна и углублена в себя. Она, казалось, хотела одного: как можно лучше исполнить то, что ей позволил делать для Чоки Николаос.

 

Глава сто сорок седьмая

Наконец все было сделано. Чоки лежал в чистой одежде, умытый и причесанный, на красивом покрывале. Они с Николаосом одевались по испанской моде – черные шерстяные куртки, короткие штаны, черные плотные чулки.

Я смущенно, опустив голову, готовая в любой момент отойти, если только почувствую, что мешаю дочери, приблизилась к постели.

То, что я увидела, поразило меня. Я видела много мертвых, но никогда не видела такой красоты. Хрупкое юношеское тело в черной одежде было таким стройным, на миг почудилось, будто передо мной раскрашенная скульптура, исполненная из неизвестного мне материала. Худоба лица теперь уже не была так заметна, как при жизни, но оно виделось мне удивительно чистым, с такими тонкими чертами, красиво очерченные губы чуть-чуть приоткрыты, но зубов не было видно, подбородок трогательно закругленный; незадолго до смерти Чоки попросил побрить ему щеки, и теперь эти черные точки – россыпью – на смуглой коже почему-то давали впечатление беззащитности. А сама кожа – лицо, шея, ладони – все виделось таким чистым, светло-смуглым… Волосы у Чоки были черными и не вились. Когда он был жив, иногда мне его волосы казались темно-каштановыми. Николаос закрыл ему глаза. Я удивилась тому, что уже не могу вспомнить, были ли открыты глаза Чоки тотчас после смерти. Но теперь эти глаза были трогательно закрыты, веки оказались чуть темнее кожи лица, видно было, что глаза выпуклые. Странно, а я ведь впервые разглядела, какие у Чоки ресницы – темные-темные, длинные и чуть загнутые, это было очень красиво; природа словно бы трудилась над этими ресницами с той нежной филигранностью, с какой она трудится над изящным точным узором снежинки или над красотой мотылькового крыла.

На лице Чоки не было ни отчужденности, ни умиротворения, ни той внезапной странной одичалости, которая спустя почти несколько мгновений после смерти вдруг может проявиться в мертвых чертах. У Чоки было лицо человека, погруженного в какой-то очень глубокий сон-забытье. И, казалось, он о чем-то все еще смутно размышлял и даже тревожился…

Именно это выражение заставило меня сделать еще два-три шага, невольно склониться над постелью и приподнять запястье лежащего. Николаос и Селия ничего не сказали мне. Молча стояли. Я держала это запястье, оно было тонким и будто точеным. На миг мне почудилось, будто в моих пальцах – рука живого человека, чуть только похолодевшая, но ее еще можно согреть, отогреть… Но пульса не было. Я осторожно опустила руку мертвого. Обернулась и посмотрела на Николаоса. Он кивнул мне. Он явно понимал мои чувства, он сам сейчас переживал нечто похожее…

Не могу вспомнить, как мы принесли к постели стулья. Но помню отчетливо, как мы сидели, все трое, на стульях, поставленных у постели. Мы сидели, чуть отдалившись друг от друга (так мы поставили стулья), и каждый из нас ощущал себя наедине с Чоки. Мы теперь не мешали друг другу. Я украдкой взглянула на сосредоточенное серьезное лицо моей дочери. Мне показалось, что за все это время, с тех пор как она пробралась в этот дом, она очень изменилась. Я почувствовала, что она уже не сердится на меня, почувствовала, что в ее натуре появилась прежде неведомая ей терпимость. Не знаю, понимала ли она меня как-то по-своему или просто прощала, но она уже не сердилась, нет…

Я стала смотреть на лицо Чоки.

Я вспоминала, как впервые с ним встретилась после многих лет моей несвободы. Мне тогда почудилось, кажется, что от него пахнет яблоками. Это молодостью пахло… Я почти ощущала звучание его милого молодого голоса, слышала его правдивые слова… Сейчас он казался мне совсем молодым, моложе, чем когда бы то ни было… Я вдруг заметила, что думаю по-испански, и мне даже пришлось сделать усилие, чтобы начать думать на своем родном языке, на английском…

Он лежал такой хрупкий, беззащитный. Но у него была эта сила доброты, мягкости, терпимости. Он никогда никому не хотел причинять зла. Сейчас моя дочь это чувствовала, воспринимала от него и тоже становилась такой…

Он бы выжил, мы бы выходили его. Но эта мысль о нечаянно совершенном убийстве подтачивала его мучительно. Я знаю, я поняла, это не покидало его ни на миг, это будоражило его сон, не давало ему передохнуть, не отпускало, подтачивало… Сейчас я с такой яркостью, поняла, что невольно прижала кончики пальцев к вискам. Я даже не удивилась, когда Николаос вдруг тихим голосом начал отвечать на мои мысли. Меня сейчас не удивило, что он понял, прочувствовал мои мысли… Селия подняла голову и напряженно слушала…

– Не только это, – сказал Николаос (я поняла, что он имел в виду убийство, нечаянно совершенное Чоки), – не только это… (мне показалось, что и Селия понимает, хотя ведь она-то ничего не знала. Я ведь не сказала ей: «Человек, которого ты полюбила – убийца». Я ведь и тогда, говоря о нем скверное, несправедливое, сознавала, что он убил ради меня, спасал меня. Это было с ним впервые: убить одного человека, чтобы спасти другого. У него тогда не было выбора. В таких случаях можно сколько угодно рассуждать, можно найти тысячу логических оправданий, но он и не искал. Он просто ушел. А ведь он хотел жить. Но это, это подточило, подкосило его. Он так мучился этими своими ощущениями, таким виновным чувствовал себя. И это чувство в конце концов перевесило, оно оказалось сильнее желания жить. Он был словно травинка. Травинка тонкая, но крепкая, сильная. И не вырвешь ее. Но коса острая резким взмахом убивает ее. Если бы мы раньше все это осознали так остро и ясно, как сейчас! Может быть, еще можно было помочь ему? А мы так мало думали об этом. Нам его невиновность казалась такой естественной.)

– Не только это, – повторил Николаос, – он всегда был таким. Всегда мучился чувством вины. Он полагал себя виновным перед своими отцом и матерью, передо мной, перед женщинами, с которыми ему приходилось бывать, перед множеством людей он чувствовал свою вину. Это было свойство натуры. Я всегда старался сгладить, смягчить эти его ощущения, сделать их совсем смутными, чтобы он едва чувствовал это, чтобы это не мучило его так сильно. И вот… То, что случилось в тюрьме, переполнило чашу, словно последняя капля. А тут и болезнь, телесная слабость… И не выдержал… – Николаос осекся и замолчал.

Селия снова опустила голову.

Я не сводила глаз с этого лежащего мертвого юноши. К этой красоте страшно было прикоснуться. Теперь я видела его как бы со стороны. При жизни так не было… Я вспомнила то, что в последнее время почти не вспоминала. Я вспомнила тюрьму; тогда он был для меня жизнью, движениями, жестами, дыханием, живым телом, я отдавала ему свое тело и словно бы рожала его на свет, он был единственным и был для меня всем, мой сын, любовник, младший брат, мое счастье, моя Вселенная…

Я почувствовала, что всем нам надо плакать. Слезы сейчас принесут облегчение душе. Простые бездумные слезы. И вот они тихо полились по щекам и облегчение пришло. Я почувствовала, что Николаос и Селия тоже плачут, легко и неслышно.

 

Глава сто сорок восьмая

Я знала, что Николаосу и Чоки, пожалуй, больше нравилось католическое христианство, потому что оно не презирало искусства, но даже искусству покровительствовало. Однако теперь Николаос попросил Теодоро-Мигеля прислать греческого священника, чтобы тот, как положено, три дня читал молитвы над умершим.

Ведь Николаос крещен был по греческому православному обряду, в этой вере он был воспитан, это была вера его родителей. Чоки, вероятно, тоже был крещен, имел христианское имя, но не похоже, чтобы в детстве его окружали слишком уж набожные люди. Но ведь после он жил в доме родителей Николаоса, молился в греческом храме. Должно быть, потому Николаос и хотел, чтобы исполнена была греческая обрядность.

Умершего перенесли в гостиную. Там был поставлен большой, вытянутый в длину стол. Столешницу застелили красивым покрывалом, тем, что было на постели прежде. Теперь Николаос скрестил мертвому другу руки на груди. Но по-прежнему мне казалось, что это еще не смерть, а какой-то странный сон-забытье. Николаос тоже заметил, что окоченения не было. Нам так хотелось наперекор логике и здравому смыслу начать согревать мертвое тело. Но врач не нашел никаких признаков жизни. Сердце не билось, ни следа дыхания… Но не было и следов тления… Тяжкий запах, который исходил от умиравшего, но еще живого, теперь исчез. Теперь от тела и лица исходил какой-то душистый прохладный аромат. Что это было? Все еще оставался мыльный запах после обмывания и пахло ладаном…

Зажгли свечи. Священник начал читать молитвы по-гречески. Николаос молился вместе с ним.

Я и Селия, мы обе поняли, что теперь нам нельзя оставаться в гостиной.

Селия хотела пойти в мою комнату. Но я подумала, что ее надо вывести на воздух, чтобы она вновь почувствовала живую жизнь. Это надо было сделать ненавязчиво, чтобы не оскорбить ее тоску, не раздражить девочку.

Я осторожно, кончиком пальца коснулась ее руки. Я понимала, что сейчас даже мое дружеское прикосновение может быть тяжело ей. Но ее рука не вздрогнула, не напряглась. Словно умерший каким-то чудом отдал, передал ей свою терпимость, мягкость, доброту. Я знала, что труднее всего быть добрым, мягким, терпимым именно в мелочах, в повседневных отношениях с близкими.

– Выйдем в сад? – предложила я.

Сейчас надо было говорить с ней как можно меньше.

– Да, – сказала она.

Я почувствовала, что она просто заставила себя произнести это «да», что ей не хочется говорить, но не хочется и обидеть меня. Ведь любая, малейшая обида, которую она нанесет, пусть даже случайно, кому бы то ни было, отдалит ее от человека, которого она любит. Теперь, после его смерти, она только начала узнавать его, только начала любить еще сильнее… В самом начале она просто не понимала, что это. Просто хотелось увидеть, видеть его, потому что было непривычно больно и была потребность унять эту свою боль, для этого надо было видеть его. А теперь, наперекор его смерти, они начали свое общение, она узнавала его…

Да, самая странная любовь – это все равно любовь, особенно когда она делает любящего мягким, добрым, терпимым…

Господи! Сколько мертвых я видела. Одна только страшная гибель Брюса Карлтона. А мой отец… А Коринна… Но сейчас у меня ощущение, будто этот мальчик – первый умерший во всей Вселенной, будто не было других смертей до этой смерти, и вот мир после этой смерти переменился; переменился сам воздух, деревья, небо… все стало другое… А любовь моей дочери – первая в этой Вселенной любовь… И что же будет теперь с этим обновленным миром? К добру или к худу все это?

В саду я не пошла рядом с дочерью, я отстала. Она хотела быть одной. Она не могла бы поддерживать даже самый формальный разговор. Ей были тяжелы любые утешения, любая забота, даже само человеческое присутствие…

Издали я видела, как она бесцельно бродит по дорожкам, останавливается под деревьями, касается стволов, чуть приподнимая тонкие руки…

Я понимала ее состояние. Это бесцельное кружение как-то успокаивало ее, притупляло боль. В тесной комнате ей было бы хуже, тяжелее.

Я не стала уговаривать ее поесть. Она уже знала, где кухня, и когда бы ей захотелось, могла утолить голод. Я ничем не хотела докучать ей.

Я почувствовала усталость. Я оставила ее в саду, вернулась в дом, в свою комнату и легла. Я и вправду была утомлена и уснула почти мгновенно.

Проснулась я освеженной. Селия стояла у окна, как в ту ночь.

– Ты не хотела бы поесть? – спросила она.

Голос ее звучал отрешенно, но чувствовалось, что она мучительно пытается говорить спокойно.

Время близилось к вечеру. Да, я чувствовала голод.

– Да, – сказала я. – Я ты?

Теперь я, кажется, могла предложить ей это.

– Я тоже. И Николаос. Он ведь там будет всю ночь… Я поспешила нарушить повисшее было молчание.

– Пойдем. Я быстро оденусь.

Теперь у нее возникла потребность говорить, обмениваться короткими, обыденными фразами.

– Николаос в столовой. Он ждет нас.

– Я уже почти готова.

Я подумала, что идея о том, что надо утолить голод, принадлежит Николаосу. Он знал, что ему предстоит ночное бдение, и сознавал, что надо иметь для этого силы.

Мы вошли в столовую.

Вместе с нами обедал и греческий священник, толстый человек лет сорока, с большой черной бородой и чуть раскосыми глазами. Обед прошел в молчании. Впрочем, несколько раз священник о чем-то спрашивал Николаоса. Он обращался к Николаосу по-гречески и тот отвечал на том же языке. При одном вопросе священник указал на нас. О чем он спрашивал? Может быть, о том, кем мы приходимся покойному и самому Николаосу, а может быть, о том, католички мы или православные. Николаос почтительно ответил ему. Священник кивнул и больше уже не смотрел на нас.

Когда мы кончали есть, Николаос сказал мне, что сейчас проводит отца Эвгениоса в гостиную, затем вернется к нам.

– Подождите меня здесь, – попросил он.

Мы с Селией снова остались вдвоем. Слуги не входили. Я знала, что они будут убирать со стола, когда мы выйдем из комнаты.

– Мама… – произнесла Селия.

Я тотчас почувствовала мучительную внутреннюю дрожь. Я поняла, что не хочу, не выдержу сейчас никаких объяснений, никаких откровенностей. Но сказать об этом дочери я не могла, не имела права. Я должна была выслушать ее. К счастью, она говорила со мной об очень простых вещах.

– Мама, – сказала она, – можно я сейчас отправлюсь домой и предупрежу, что я здесь. Наверное, отец и мама Анхела уже догадались, что я вернулась в Мадрид. Я попрошу послать кого-нибудь в деревню…

– Подожди, – я старалась говорить спокойно, – не надо излишней суматохи и суеты. Думаю, твои родители кого-нибудь пришлют сюда. Они догадаются, что ты здесь. Особенно Анхела.

– Хорошо. Если ты так думаешь…

«А может быть, ей просто хочется какого-то движения, – подумала я, – и поездка во дворец Монтойя даст ей это движение, отвлечет ее. И, в сущности, нет никаких доказательств, что Теодоро-Мигель видел Ану… Если Селия поедет во дворец Монтойя и предупредит, что она у меня, это ничем ей не угрожает».

– Поезжай, пожалуй…

– Я хотела бы пойти пешком, – она опустила глаза. Значит, ей действительно нужно двигаться, движение утишает боль. Но она боялась, что я не разрешу ей. Прежде, если бы ей не позволили, она бы стала спорить, доказывать, возражать, теперь она только молча стерпела бы; но, может быть, только тихо заплакала бы…

– Иди, – поспешила согласиться я. – Но я хотела бы послать с тобой слугу, чтобы ты все же не была одна…

Слуга, посторонний человек, не помешает ей чувствовать себя наедине со своими мыслями и чувствами.

Она согласилась идти со слугой. Но прежде мы должны были дождаться Николаоса.

Он вскоре вошел. Я видела, что он-то уже сумел справиться со своей болью, загнать ее глубоко.

– Ваша комната слишком маленькая и тесная, донья Эльвира, – обратился он ко мне. – Я велю, чтобы для Селии приготовили другую комнату.

Я знала, что поблизости от моей, других комнат нет. Значит, Селия будет спать далеко от меня. Но в конце концов, что это? Откуда у меня эти нелепые и запоздалые опасения? Она почти всю свою жизнь провела далеко от меня. В доме Николаоса она в полной безопасности.

– Так будет лучше, верно? – Николаос повернулся ко мне.

Я подумала, что помимо простой житейской заботливости, он предполагает, что каждая из нас хочет оставаться в одиночестве. И, пожалуй, он прав.

– Да, так будет лучше, – согласилась я.

Вместе с дочерью я прошла посмотреть отведенную ей комнату. Это была такая же маленькая, тесная комната, как моя. Должно быть, она служила чем-то вроде бельевой или кладовой прежде и помещалась на втором этаже. Неподалеку была библиотека. Селия заметила резную дубовую дверь и спросила, что за ней.

– Библиотека, – ответила я. – В этом доме хорошая библиотека.

Селия немного оживилась, даже встрепенулась. Она спросила, можно ли будет по вечерам и ночью здесь читать книги. Я ответила, что об этом надо спросить Николаоса.

Мы спустились вниз. Я спросила у одного из слуг, где сейчас господин Николаос.

– В своей комнате, отдыхает.

Мы, конечно, решили не тревожить его.

– Ты пока иди в дом Монтойя, – сказала я Селии – А я договорюсь с Николаосом. Думаю, он позволит тебе посидеть в библиотеке.

Селия ушла вместе со слугой, которого я попросила сопровождать ее. С одной стороны, довольно странная предосторожность. Стоит ли так оберегать девушку, которая решилась в мужском костюме проделать долгий и небезопасный путь. А с другой… Никакая предосторожность не может быть излишней.

Я подумала, что греческий священник прислан Теодоро-Мигелем. Значит, это агент Теодоро-Мигеля. Значит, теперь за нами наблюдают в открытую. Кажется, Николаос сначала хотел сам читать молитвы над умершим. Но затем все же решил соблюсти обрядность…

Я бродила по саду. В сущности, так же бесцельно, как совсем недавно Селия.

У меня не было слез. Я не могла заплакать. Я не могла тосковать и печалиться остро и мучительно. Только серая, тягостная тоска…

Вдруг я подумала, с кем сейчас мертвый Чоки. Кто остался в гостиной? Неужели Николаос оставил мертвого друга наедине со священником, агентом Теодоро-Мигеля?

Я быстро вернулась в дом. Подошла к двери гостиной. Но дверь оказалась заперта.

Я снова вышла в сад. Окно в гостиную не было занавешено. Я посмотрела. Тело покоилось на столе. Свечи горели. Но никого не было. Я заглянула в окно комнаты Чоки – тоже никого. Значит, Николаос запер дверь, а священнику также отвел какую-то комнату для отдыха…

 

Глава сто сорок девятая

Время тянулось. Я немного посидела в своей комнате. Но сидеть отупело в тесном пространстве было совсем уж мучительно. Тогда я снова ушла в сад.

Сумерки спустились. Бродя взад и вперед, я не заметила, как прошло время.

Один из слуг отыскал меня в саду и позвал ужинать. Ужинали мы втроем – Николаос, священник и я. Селия еще не вернулась. Я спросила Николаоса, можно ли ей почитать в библиотеке. Он дал мне ключ.

Сразу после ужина Николаос и священник отправились читать молитвы по умершему. Я знала, что ночь они проведут у его изголовья.

Простившись с Николаосом, я снова вышла в сад, прошла во двор, подошла к воротам. Меня уже начинало тревожить то, что Селия не возвращалась.

Один из слуг подошел ко мне и попросил пройти в дом. Я встревоженно последовала за ним.

Оказалось, вернулся тот слуга, в сопровождении которого ушла Селия.

Он прошел через калитку сбоку, поэтому я не заметила его. Теперь он ждал меня в комнате возле кухни.

– Что произошло? – спросила я. – Почему вы один?

Он все рассказал мне.

Во дворце Монтойя Селия застала Мигеля, своего названного отца. Он как раз расспрашивал слуг, появлялась ли Селия. Ему легко удалось выяснить, что она оставила в доме мужскую одежду и коня – на конюшне. Предупрежденный Анхелой, он, конечно, понял, где может находиться Селия, и собирался отправиться в дом Николаоса. Это я хорошо себя уяснила из рассказа слуги.

Судя по его словам, Мигель держался сурово. Он не бранил дочь, не выговаривал ей. Слуга пожалел девочку. Она побледнела и плакала. Мигель твердо решил увезти ее в горы. Она принялась дрожащим голосом умолять отпустить ее, но он был неумолим. Он увел ее и, вероятно, запер. А слуге он приказал возвращаться домой.

– Он ничего не просил передать мне? – спросила я.

– Нет, донья Эльвира.

Я подумала, что Мигель, которого я, в сущности, совсем не знаю, настроен дурно по отношению ко мне. Он уже давно не был тем обаятельным юношей, в которого влюбились когда-то Ана и Анхелита. Теперь он явно превратился в строгого, хотя и справедливого отца большой семьи. Конечно, я представлялась ему опасной нарушительницей семейного спокойствия. Он был из тех мужчин, что живут ради семьи. Во мне он, конечно, видел безнравственную женщину, авантюристку, лишенную твердых моральных устоев. Ну что же! Он по-своему был прав.

Он вырастил Селию. Он не хотел моего влияния на нее.

Казалось бы, я могла быть спокойна. Селия в доме своих родителей, в доме людей, которые всегда заботились о ней, лучше, чем я. Мигель увезет ее в горы, к Анхеле…

А любовь Селии? По-настоящему, я должна даже радоваться, что моя дочь уже не в доме Николаоса. Нелепо потакать ее нелепым детским страстям. Все это обычный бред юности. Все это пройдет. Она поплачет и успокоится. Именно так я должна рассуждать.

Но я не могла рассуждать так. Я вспоминала себя в юности. Конечно, моя любовь к Брюсу Карлтону была проще, естественнее, была здоровым чувством здоровой созревшей девушки к здоровому сильному мужчине. Казалось бы, ничего общего с чувством Селии к умирающему, к мертвому. Но… Любовь – это любовь… Я представила себе, в каком отчаянии она сейчас. Что она думает обо мне?

Но, может быть, я сочувствую ей и хочу помочь просто для того, чтобы расположить ее ко мне? Поэтому я пытаюсь задобрить ее, желаю потакать ее желаниям.

О, Господи, ну и пусть!

Мне надоели эти мучительные размышления, эти попытки анализа собственных чувств и поступков.

Она сейчас в отчаянии, она плачет… Она должна увидеть человека, которого она полюбила. Она должна похоронить его…

Я очнулась. Я сидела, сгорбившись на простом деревянном стуле. Я распрямилась и встала. Попросила подать мне письменные принадлежности. Быстро написала Николаосу, что Селия во дворце Монтойя и я еду, чтобы привезти ее.

Затем я велела кучеру запрягать, а записку велела передать Николаосу, если я скоро не вернусь.

 

Глава сто пятидесятая

Карета ехала быстро. В сущности, ночью в Мадриде не было так уж опасно.

Вдруг я встревожилась. Я подумала, что не успею. Мигель мог поторопиться. Возможно, он уже везет Селию в горы. Что с ней? На что она может решиться? Конечно, в горной деревне будут строго стеречь ее. Она не сможет снова бежать…

Я даже мысленно вначале не произносила это слово «самоубийство». Но именно о такой возможности я думала. Именно на такой непоправимый поступок отчаяние может толкнуть Селию. В тревоге я приподнялась на жестком сиденье, словно это могло ускорить ход кареты. Но что-то подсказывало мне, что я успею.

Я подумала о Николаосе. Я знала, что пока тело его любимого друга не предано земле, он ничего с собой не сделает. А потом?.. Будет ли по-прежнему действовать мой довод о том, что его самоубийство причинило бы страдание душе умершего?.. Да ведь Николаос не хуже меня знает все поверья о душе. И если он решится, никто не остановит его, ни мои просьбы, ни надзор Теодоро-Мигеля.

Карета остановилась. Я вышла, не дожидаясь, пока кучер поможет мне, и быстро пошла к воротам.

Прижалась лицом к прутьям узорной ограды. Никого. Привратника нет. Значит ли это, что Мигель уехал? Я велела кучеру ждать.

В этот дом я сейчас должна попасть во что бы то ни стало?

Я вспомнила о двери, из которой меня вывела Анита. Там кто-то должен быть. Та дверь всегда охраняется. Надо найти ее.

На улице тускло горели фонари. Обходить огромный дворец в поисках одной-единственной двери – нелегкое занятие.

А если пока я ищу эту дверь, из ворот выезжает карета, увозящая Мигеля и Селию?

Я бегом вернулась к воротам. Запыхавшись, подбежала. О счастье! Кучер переговаривался с привратником.

– Вот донья Эльвира, – кучер указал на меня.

– Мне необходимо повидаться с доном Мигелем! – Я снова подошла совсем близко к воротам.

Мне показалось, что прежде, чем привратник ответил, миновала бездна времени. Я уже словно бы слышала, как он говорит мне, что дон Мигель уехал. А даже если и Мигель еще здесь, наверняка привратнику дано распоряжение говорить, что уехал.

– Скажите, что это донья Эльвира, – продолжала я. – Он примет меня.

Привратник поколебался, но пошел все же докладывать о моем приходе.

Началось ожидание. Снова это тревожное биение сердца, этот озноб…

Нет, я не дам дочери страдать! Пусть я это делаю всего лишь для того, чтобы она признавала меня, пусть!

Вот показалась темная фигура привратника. Он подошел ближе.

– Дон Мигель сейчас не может принять вас, донья Эльвира. Дон Мигель просил передать, чтобы вы приехали завтра.

– Когда? В какое время? – вырвалось у меня.

– Дон Мигель не сказал…

Не сказал? Это было как пощечина. Он просто не желал меня видеть. Он презирал меня. Он даже не утруждал себя придумыванием более или менее искусной лжи. Вот как!

И вдруг в одно мгновение я изменилась. Я так долго была смиренной, терпимой. Но теперь… Нет, я не дам ему унижать меня, я не дам мучить мою дочь. Да, это моя дочь! Я не была такой уж плохой матерью. И рассталась я с детьми не по своей воле.

Вдруг мне пришла в голову злобная мысль: «Кто он такой, этот Мигель Таранто? Цыганский певец. Вообразил себя маркизом! А я, что бы там ни было, благородного происхождения!»

Но тотчас же я устыдилась. Это подло – так думать. Я не стану унижать своего противника даже в мыслях. Я понимаю его правоту и докажу ему свою…

Лихорадочная решимость охватила меня.

Привратник ушел.

– Донья Эльвира, – окликнул меня кучер, – вернемся домой?

Но в голосе его не было уверенности. Кажется, он понял, что я не собираюсь так скоро возвращаться.

– Нет, Луис, – ответила я. – Я не вернусь. То есть я не знаю, когда я вернусь. Но я не хочу задерживать тебя и лишать ночного сна. Ты поезжай домой.

– Погодите, донья Эльвира, не горячитесь (странно, неужели такая горячность в моем голосе?) Всегда можно отыскать простое решение. Я сейчас помогу вам перелезть через ограду. А после отъеду и буду ждать вас в парке у первых деревьев. Сколько надо, столько и буду ждать.

– Спасибо, Луис! – Я искренне пожала ему руку. Этот человек не считал меня безнравственной возмутительницей спокойствия, он сочувствовал мне. Это, конечно, потому, что он видел, как относится ко мне Николаос. Николаосу слуги были преданы безусловно, они видели в нем умного человека, чьи приказы логичны. А Чоки был для них – хрупким существом, нуждающимся в уходе и покровительстве. Но мягкость и явная доброта Чоки уравновешивали строгую логичность Николаоса…

При мыслях о Чоки сердце болезненно сжалось. Так и должно быть. Но сейчас я не должна расслабляться. Я должна действовать. Ради моей девочки, ради этого юноши. Мне вдруг странным образом показалось, что и теперь Чоки что-то чувствует, что-то даже осознает, что присутствие Селии может помочь ему… Это были странные нелогичные ощущения… Но мне некогда было анализировать их…

Луис помог мне перелезть через ограду. Он подсадил меня. А дальше мне помогло узорное плетение прутьев.

Я спрыгнула на землю. Оглянулась. Карета отъезжала.

Часть своей задачи я решила. Но как же теперь проникнуть в дом?

Я принялась снова обходить огромную постройку. При виде двери, выделявшейся на фоне кирпичной кладки, пыталась ее открыть. Но все двери были заперты.

Оставались окна. Я нашла чуть приоткрытое окно, взобралась по стене.

Снова мне повезло. На окне не было решеток. Я встала на подоконник и спрыгнула на пол.

Здесь мое везение изменило мне. Я упала и сильно ушибла колени. Пол был выложен мрамором. Невольно я громко охнула. Тотчас же прикрыла рот ладонью. Нет, никто не слышал.

Колени болели. Они сделались мокрыми. Значит, я ушиблась до крови. Но все равно.

Где я? Я поднялась. Снова стало очень больно коленям, но я сдержалась, прикусив губу.

Было темно. Сначала я не решалась двигаться. Но вот глаза привыкли. В окно щедро лился лунный свет. Я увидела, что стою в середине длинного коридора.

Дверей не было. Стрельчатые окна не были занавешены, некоторые были приоткрыты.

Куда я попала?

Надо идти вперед. Должна же быть дверь.

Я начала тревожиться. Дворец Монтойя – огромная старинная постройка. Поколение за поколением надстраивали и пристраивали к основному первому зданию одно крыло за другим. Здесь есть множество нежилых помещений. Как бы мне не заблудиться в этом лабиринте…

Но есть только один путь – вперед. Оставаться на месте нельзя. Я решительно зашагала вперед.

Теперь я бранила себя за свою ненаблюдательность. Ведь я уже бывала во дворце Монтойя. Почему я ничего не смогла запомнить? Сейчас мне было бы легче…

Дверь. Наконец-то! Тяжелая, дубовая. Еще издали я догадалась: заперто. Но все же надеялась. Подошла совсем близко. Уперлась ладонями. Нет, догадка была верна. Заперто.

Что же теперь?

Можно было только повернуться и пойти назад. И ничего больше.

Я повернулась и пошла назад.

Шла долго. Наконец снова уперлась в закрытую дверь.

Было от чего прийти в отчаяние.

Можно было даже заплакать. Но на меня, наоборот, напал короткий приступ нервного смеха. Я хихикала, то и дело прикрывая ладонью рот.

Потом успокоилась.

Так. Теперь нужно снова вылезать из окна и искать другой путь.

Почти все окна были заперты. Они помещались по обеим сторонам длинного коридора.

Сначала я принялась искать то самое приоткрытое окно. Затем мне пришло в голову осмотреть окна и по другую сторону. Если с той стороны, откуда я влезла, окна выходят во двор, то с другой…

Я быстро обнаружила с другой стороны целых три приоткрытых окна. Всмотрелась. Там, за окнами, было какое-то пространство.

Я взобралась на подоконник. Колени болели. Охнув, я сползла на пол. Здесь пол был теплее. Не мрамор, паркет.

Я осмотрелась.

Огромный зал. Но зал простирался внизу, подо мной. А я стояла на галерее. Быть может, когда-то здесь давались представления, торжественные приемы. На галерее размещали зрителей… или музыкантов… или часть гостей…

Но ведь каким-то образом они попадали на галерею! Что искать? Дверь? Лестницу? Как здесь темно все же.

Я медленно ощупывала стены.

Дверь! Наконец-то! Маленькая деревянная дверь!

О Господи, о счастье! – она незаперта!

Я вышла и очутилась на площадке лестницы. Осторожно, чтобы не упасть, начала спускаться.

Внизу – новый коридор. Пошла.

Новая дверь. И снова отперта.

Вот теперь я, кажется, попала в жилые покои.

На стенах укреплены были подсвечники с ярко горящими свечами. Я прошла немного. Мне стало казаться, что я узнаю…

Конечно, это покои старой маркизы, где я встретила Аниту.

Но как же мы с ней шли?

Я приостановилась, задумалась.

Вот пока я таким образом брожу, Мигель, возможно, уже уехал и увез Селию.

Но нечего думать об этом. Мне остается только одно – идти.

Но чувствовалось, что я в жилых покоях. И не только потому, что здесь горели свечи. Здесь была та теплота, что и отличает жилые помещения от нежилых.

Мне даже показалось, что я вспоминаю дорогу. Я двинулась вперед более уверенно.

Вот эту дверь я узнаю… И мне кажется, там кто-то есть.

Но лучше быть осторожной.

Я осторожно потянула за дверную ручку. Дверь подалась бесшумно.

Да, я уже была однажды в этой комнате. Но я узнала не саму комнату, а висевшую на стене картину. Это была Святая Инесса.

Я осторожно заглянула в дверь.

Я увидела человека. Спиной ко мне он сидел на стуле перед картиной. Я видела его серую одежду и рыжеватый затылок. В позе его ощущалась какая-то страдальческая сосредоточенность. Кажется, он сидел, положив ногу на ногу и обхватив колено пальцами обеих рук.

Кто это мог быть? Он не походил на слугу? Но разве я знала, кто живет во дворце Монтойя, какие тайны скрывает эта огромная постройка. Наконец, тайны могли быть у Анхелы и Мигеля.

Но сейчас мне некогда размышлять об этом. Ясно одно – не надо ни о чем спрашивать этого человека.

Я тихо притворила дверь.

Мне было немного жутковато после этой странной встречи (хотя, пожалуй, это и встречей нельзя было назвать).

Я снова принялась бродить по коридорам, теперь, к моему счастью, освещенным. Очень болели ноги.

Если бы я нашла кабинет Мигеля, или спальню… обнаружила бы его там… Это было бы лучше всего.

Или комнату, где заперта Селия… Наверняка он запер девочку.

Спустя какое-то время я начала понимать, что мои поиски напоминают поиски иголки в стоге сена. А что делать?

Снова я натолкнулась на запертую дверь и (почти неосознанно) начала стучать. Я чувствовала, что эта дверь ведет в жилую комнату, там люди…

Но все же, когда внутри начали поворачивать ключ в замочной скважине, страх охватил меня. Я едва сдержалась и не кинулась бежать.

Дверь приоткрылась. Выглянул мужчина со свечой в руке, в длинной белой рубахе. Он явно не был испуган. Может быть, потому что увидел женщину. А может быть, он и ждал женщину. Во всяком случае, он широко зевнул и щурясь, проворчал:

– Ну что ты, Пилар, колотишь в дверь, как сумасшедшая?

Но тут он окончательно проснулся и сжал подсвечник покрепче. Конечно, он ждал не меня, а другую.

Я не успела еще ответить, как он вышел в коридор и вскоре так получилось, что я стояла у стены, а он – передо мной, почти угрожающе приподымая подсвечник.

– Кто вы? Как сюда попали? – разумеется, спросил он.

А у меня уже не было страха. Я решила, что это один из слуг.

Вот и хорошо! Он проводит меня к Мигелю.

– Меня зовут донья Эльвира, – отвечала я. – Я уже бывала здесь. Я давно знаю донью Анхелу и дона Мигеля. Я вошла через дверь, которую мне показала донья Анхела. Дону Мигелю грозит опасность. Я знаю, он здесь. Знаю также, что донья Анхела и дети – в деревне. Но он должен поспешить. Проводите меня к нему. Я должна предупредить его.

Запыхавшаяся, измученная, вряд ли я сейчас выглядела благородной сеньорой. Да и мое рябое лицо… Но голос мой (я это чувствовала) звучал властно, решительно. И это решило дело.

– Хорошо, я провожу вас, – буркнул слуга.

– Только не мешкайте! Надо спешить.

– Хорошо.

Мы пошли. Впереди слуга со свечой, в своей длинной белой рубахе, за ним – я.

Я все же продолжала тревожиться. Ведь он может запереть меня. Но тут же я поняла, что это уже не имеет значения. Даже если этот человек в чем-то подозревает меня, он все равно скажет обо мне Мигелю…

Мы подошли к еще одной массивной двери.

– Вот покои дона Мигеля. Я разбужу его и доложу о вас.

(А, значит, это слуга и есть…)

– Нет, пойдемте. У нас мало времени.

– Но он, может, уже спит.

– К сожалению, придется разбудить его. Слуга открыл дверь.

Мы вошли в небольшую прихожую. Еще одна дверь, на этот раз довольно скромная. Слуга постучал.

Вышел заспанный камердинер Мигеля. (Так я предположила.)

– Пропусти нас, – обратился к нему мой провожатый.

– Что случилось?

– Важное дело.

– Да, это не терпит отлагательства, – добавила я. Я боялась, что камердинер станет спорить, захочет сначала доложить своему господину, но, к счастью (снова мне повезло), он ничего не сказал и молча открыл перед нами дверь, ведшую в кабинет. Мы вошли все трое.

Мигеля я сразу узнала. Он не спал. Он сидел за столом и что-то писал.

Слуги пропустили меня вперед. Мигель обернулся.

Я отвела взгляд от его лица, чтобы не прочесть в его чертах непреклонную решимость.

Я испугалась, что он сейчас прикажет слугам вывести меня.

– Дон Мигель, – начала я.

Я почувствовала, что он вот-вот отдаст приказание.

Но нет, нет. Он не сможет так унизить меня. Он знает, что я благородного происхождения, он знает, что это моя дочь…

Мигель кивнул мне и велел слугам выйти.

– Я позову вас, – сказал он им. Они быстро вышли.

Я чувствовала, что он смотрит на меня. Я боялась поднять глаза.

 

Глава сто пятьдесят первая

Я пыталась представить себе, какою он видит меня. Я оправила волосы. Посмотрела на ноги. На платье запеклась кровь. От разбитых коленей.

– Сядьте, донья Эльвира, – произнес наконец Мигель.

Голос его не был злым.

Я села в кресло напротив стола. Он повернул стул и теперь сидел лицом ко мне.

Но я по-прежнему избегала прямо смотреть ему в глаза.

– Как вы проникли сюда? – спросил он.

– Это долго рассказывать, – я вздохнула.

Тут же я подумала, что начинаю разговор не так уж удачно. Не звучат ли мои слова вызывающе? В сущности, зачем мне раздражать Мигеля? Разве я пришла ссориться с ним? Нет, не нужно настраиваться на ссору.

Я хотела было сказать что-нибудь примирительное, но заговорил снова он.

– Да, я понимаю, в таком доме, как этот, всегда найдется незапертая дверь. Это мое упущение.

Я решила в ответ на это просто промолчать.

– Зачем вы здесь? Что вам нужно? – продолжал Мигель уже более раздраженно.

– Моя дочь приехала ко мне, – стараясь говорить как можно спокойнее, произнесла я; он заметно поморщился, но я смело продолжала (в конце концов ведь это действительно моя дочь). – Мы решили предупредить о ее приезде. Она хотела сказать кому-нибудь из слуг во дворце, чтобы вас предупредили. Отправить посланного в деревню у меня не было возможности.

– Она уехала, не предупредив мать и меня, – заметил Мигель.

– Ее мать – я!

Конечно, это было вызывающе, но так уж пошел разговор.

– Что вам нужно? – резко и отчужденно спросил Мигель.

Я помолчала.

– Дон Мигель, мне бы вовсе не хотелось ссориться с вами, поймите! Ведь и Анхела признала мои материнские права. Ведь я никогда не отказывалась от своих детей. Обстоятельства разлучили меня с ними. Это было против моей воли. Вы это знаете. Анхела не могла не сказать вам об этом. Анхела давно знает меня. Мы вместе подвергались страшной опасности, немало часов провели в доверительных беседах. Она мне рассказала тогда о вас столько хорошего. Вы знаете, вы не можете не знать…

– Откуда вам стало известно, что Аните грозит опасность?

– Я не могу сказать. Это не моя тайна.

– Хорошо, я не могу требовать от вас отчета. Вернее всего это тайна тех проходимцев, которых вы зовете своими друзьями. Вероятно, мне остается только поблагодарить вас. – Я уловила язвительность.

– Я хотела бы, чтобы вы сейчас отпустили мою дочь со мной, – твердо сказала я.

Разыскивая Мигеля, я еще не знала, как буду говорить с ним. Но чаще мне приходил на ум доверительный разговор. Я даже надеялась тронуть его сердце, рассказав о любви Селии…

Но теперь я решила, что ничего этого не нужно. Ни к чему.

– Я не хочу оскорблять вас, – продолжила я. – Вы и Анхела сделали для моей дочери так много, что я никогда не в силах буду отблагодарить вас. Но поверьте, ничего дурного нет в том, что она побудет со мной.

– Вы знаете, в каком доме, у кого вы живете, донья Эльвира? – спросил он с горечью.

– Я живу в доме моих друзей. Да, я хорошо знаю их, знаю, что это добрые и честные люди…

– Я не хотел бы говорить о вашем знании, – перебил он меня.

Я поняла, что он намекает на мои близкие отношения с Николаосом и Чоки. Я не хотела возражать. Да и не могла. Ведь с Чоки я действительно была близка…

– И вы должны понять меня. – Мигель резко поднялся и отодвинул стул. – Я воспитывал эту девочку, как родную дочь. Почему вы не хотите понять, что мне больно видеть, как вы тянете ее в нечистый мир, оставляете в одном доме бог знает с кем!.. Да, никто не собирается отнимать у вас ваши права матери. Но поймите и меня!..

– Дон Мигель, я готова поклясться чем угодно, с девочкой не произойдет ничего дурного. Я люблю ее. Это моя дочь. Я так же как и вы и Анхела, хочу видеть ее чистой, радостной, счастливой. Я сумею уберечь ее.

– Я не имею права препятствовать вам, – сказал он. – Сейчас я приведу Селию.

– Подождите! – быстро произнесла я. – Я должна вам сказать нечто важное. Я не знаю, может быть вам известно, но все же…

Я рассказала ему о человеке, сидевшем перед изображением Святой Инессы. Я поняла, что это для него неожиданность, что он встревожен. Теперь уже он попросил меня подождать и вышел. Вероятно, он позвал слуг и вместе с ними пошел в покои старой маркизы.

Впрочем, спустя недолгое время он вернулся. Теперь он казался мне еще более встревоженным.

– Вы узнали, кто это? – спросила я.

– Я не нашел там никого. Там действительно кто-то был? Вы сказали мне правду?

Я не обиделась на него за это открыто высказанное подозрение.

– Да, я сказала правду. Я и сама встревожилась. Ведь изображенная на картине девушка очень напоминает Ану…

Я не договорила. Неужели я видела перед картиной одного из агентов Теодоро-Мигеля? Или… Его самого? Нет, это невозможно. Великий инквизитор, проникающий по ночам в чужой дом… Но я не могу сказать Мигелю все, это не моя тайна.

– Вы должны уехать, – сказала я. – И никто не должен знать, где вы. Отпустите со мной Селию. Поверьте, рядом со мной она в безопасности.

Я действительно была уверена, что Селию Теодоро-Мигель не станет ни арестовывать, ни допрашивать, так же как и меня. Это потому что Николаос… Я была уверена, что страсть к Николаосу значит для Великого инквизитора гораздо больше, нежели странное влечение к юной Ане…

Между тем Мигель прошел вглубь кабинета, отпер еще одну дверь, вошел.

Я теперь знала, что во дворце Монтойя – множество дверей. Мигель, конечно, запер Селию в одной из комнат своих покоев. Что ж, он хочет ей добра…

Вскоре вошла и Селия. Мигель шел за ней. Она была все в той же простой юбочке, в той же блузке.

– Можешь уйти с матерью. – Мигель указал ей на меня.

Я встала.

Черты бедной девочки, казалось, оцепенели в безысходном отчаянии. Она была очень бледна. На щеках – следы слез. Должно быть, она много плакала.

Она посмотрела на меня измученно, потерянно.

Она подошла к Мигелю и тихо сказала:

– Я благодарю вас за эту милость, отец. Я никогда не сделаю ничего дурного.

Она вдруг обняла его и быстро отошла ко мне. Чувствовалось, что Мигель тронут, хотя он всячески пытался скрыть это.

– Я сейчас уеду, – сказал он Селии, – а ты ступай и береги себя. Надеюсь, мы еще увидимся.

Она снова обняла его, он быстро поцеловал ее в щеку.

– Я прикажу слугам проводить вас, – обратился он ко мне. – Велю запрячь карету.

– Нет, нет, – я старалась говорить как можно более мягко. – Только проводить. Карета ждет нас.

Я не стала, конечно, говорить, что это карета Николаоса, чтобы еще более не раздражить Мигеля.

– Прощайте и благодарю вас, – я поклонилась. Затем мы обе, я и Селия, оставив Мигеля в его покоях, отправились вслед за слугами.

Очень скоро мы очутились уже у ворот. Я попросила слуг проводить нас до парка. Карета ждала.

 

Глава сто пятьдесят вторая

Пока мы ехали, Селия молчала. Я тоже ничего не говорила, не знала, что сказать. Так, молча, мы доехали до дома.

Во дворе мы почувствовали себя лучше. Дом Николаоса и Чоки как-то успокаивал.

– Пойдем, я отведу тебя в твою комнату, – сказала я дочери. – Я говорила с Николаосом, вот ключ от библиотеки. Ты можешь читать книги, когда тебе захочется. Но сейчас, наверное, ты устала…

– Да, – искренне призналась она.

Я проводила ее в ее комнату, затем вернулась к себе и легла спать.

Еще два дня продолжалось чтение молитв над умершим. Два дня и две ночи.

Все это время мы не входили в комнату, где лежал Чоки. Там бывали только Николаос и священник. Мы как-то притерпелись к тому, что произошло. Пока ведь Чоки оставался в доме, с нами. Селия и Николаос казались мне спокойными. Мы даже иной раз обменивались несколькими фразами, казалось бы, на отвлеченные темы.

Я спросила Николаоса, каким образом получилось так, что Теодоро-Мигель прислал сюда православного священника. Ведь, насколько мне известно, греческая и римская церкви враждуют.

Николаос пожал плечами и ответил, что не входил в подробности.

– Вероятно, этот человек зависит от Теодоро-Мигеля или чем-то обязан ему. Не знаю. Да и не стану спрашивать. Ни к чему.

Конечно, Николаос был прав.

Селия много времени проводила в библиотеке. В сущности, я видела ее только в столовой.

Казалось, прошло уже много времени и пройдет в таком странном спокойствии еще больше.

Но это, разумеется, была иллюзия.

Настал день похорон.

Они должны были быть скромными, тихими. Было уговорено, что молитву над могилой прочтет уже католический священник, чтобы не привлекать излишнего внимания видом священника-грека и его непонятным языком.

Привезли гроб.

Похороны должны были состояться вечером, чтобы опять-таки не привлекать излишнего внимания. Так захотел Николаос. Ведь я и Селия тоже хотели сопровождать Чоки к месту его последнего успокоения и лучше было бы, чтобы нас видело как можно меньше людей.

В тот день с утра я видела лихорадочные усилия дочери сохранить хотя бы видимость спокойствия. За завтраком она бросала незначащие фразы. Губы у нее чуть дрожали. Она то и дело опускала руки. Я поняла, что она ощущает и дрожь в пальцах. Но я молчала. Сейчас ей не были нужны слова утешения. Но надо было осторожно и внимательно наблюдать за ней, чтобы тотчас уловить момент, когда слова эти понадобятся ей.

После завтрака Селия ушла в библиотеку. Я сидела в саду. Я старалась ни о чем не думать. Бездумно наблюдала за насекомыми, следила за колышущейся под легким ветерком листвой.

Когда впадаешь в такое вот состояние бездумности и покоя, особенно на открытом воздухе, на природе, время летит незаметно. Позвали обедать. Селия была такая же, как и за завтраком. Николаос казался совсем спокойным.

После обеда я прилегла и немного поспала. Затем снова была в саду. Я заметила Селию. И она бродила по саду.

Греческий священник ушел еще утром.

После ужина Николаос позвал нас прощаться с его любимым другом.

Вслед за ним мы вошли в гостиную.

Окна были закрыты. Меня сразу же поразило отсутствие характерного трупного запаха. А ведь прошло уже три дня. Мы тихо приблизились к лежавшему. Я наклонилась, поцеловала его в лоб. Холодно стало моим губам. Я посмотрела на его лицо. Он лежал все с тем же выражением, будто в глубоком забытье продолжал что-то чувствовать, о чем-то смутно думать, о чем-то тревожиться.

По-прежнему лицо его было удивительно красиво.

Николаос тоже поцеловал его в лоб. И тихо отошел.

Приблизилась Селия. Я посмотрела на ее дрожащие губы и у меня сердце замерло от жалости к ней. Она подходила медленно. И вдруг резко бросилась к мертвому, принялась, заливаясь слезами, целовать его лицо, руки.

Мы не препятствовали ей.

Так же внезапно она стремглав выбежала из комнаты.

– Мы сейчас едем, – сказал Николаос. – Соберитесь. Пора.

Я пошла к Селии наверх. Она лежала в своей комнате на постели, лицом вниз, и горько плакала. И снова я поняла, что еще не время утешать ее.

– Оденься, Селия, – сказала я. – Мы сейчас едем. У нас не было черных платьев, мы не позаботились об этом. К счастью, нашлись черные плотные покрывала. Они были из одной партии товара и Николаос оставил их себе, не зная, для чего они могут пригодиться, просто ему понравилась черная плотная ткань. И вот сейчас эти покрывала пригодились.

Слуги уложили гроб в одну карету, достаточно широкую, ее наняли специально. В эту же карету сел Николаос. Мы поехали в его карете. С нами были слуги. Они тоже хотели проводить Чоки в последний путь.

До кладбища мы добрались примерно за полчаса.

Все уже было приготовлено. Нас ждал католический священник и могильщики уже копали могилу.

Гроб вынесли из кареты и на руках поднесли к могиле. Прикрыли крышкой. Священник прочитал молитву. Снова мы услышали произнесенное вслух, громким серьезным голосом, христианское имя Чоки – Андреас.

Селия уже не плакала.

Гроб на веревках начали опускать в могилу.

Это были отнюдь не первые похороны, которые мне приходилось видеть. Но почему-то меня снова охватило ощущение, что я впервые хороню. Меня поразила глубина могилы. Я мельком заглянула и меня испугала эта разверстая пасть земли. Я потянула Селию подальше. Она послушно отошла.

Могильщики засыпали яму землей.

Все!

Еще несколько минут мы постояли над этой свежезасыпаной могилой.

Затем снова сели в кареты и вернулись домой. Все молчали.

Дома, во дворе, когда отпустили наемную карету, я не выдержала и быстро подошла к Николаосу. Я боялась и он не мог не почувствовать этого.

В сущности, это был настоящий панический страх.

Я отвела Николаоса в сторону, хотя никто и не мог нас слышать. Селия тотчас поднялась наверх, слуги ушли к себе.

– Николаос! – быстро и умоляюще заговорила я. – Не подумай, будто я пытаюсь уговорить, отговорить тебя. Я знаю твой ум, твою твердость. Но только не сегодня! Умоляю тебя, только не сегодня. Не ночью, умоляю тебя! И не завтра, Николаос! Пожалей меня. Пожалей эту бедную девочку. Подумай о других людях. Подумай о том, как станет свирепствовать Теодоро-Мигель после того, как ты оборвешь свою жизнь. Подумай об этом! Подумай о другой девочке, об Аните. Она – вылитая Святая Инесса. Теодоро-Мигель найдет ее и тогда уже никто не сможет ее спасти. Пожалей нас всех, Николаос!

– Я скажу, если все же решусь, – произнес он. Я сделала порывистый протестующий жест.

– Но не сегодня, не ночью, – поспешно добавил он.

 

Глава сто пятьдесят третья

Я не стала подниматься к Селии. Я чувствовала, что она жива и не хочет уходить из жизни. Наоборот, какую-то странную решимость я ощутила в ней, когда мы во дворе вышли из кареты. Это было решительное стремление, желание жить. Но сама я вдруг ощутила себя сломленной, измученной. Глаза закрывались. Я с трудом заставила себя умыться и легла в постель. Уснула сразу.

Сколько я проспала, я не знала.

Пробуждение мое было внезапным. Я широко раскрыла глаза и села на постели.

Странная тревога охватила меня.

Я быстро встала и оделась. Даже волосы не стала прибирать.

Я не понимала, за кого я тревожусь. Николаос? Селия? Что-то погнало меня в комнату Селии. Я быстро взбежала на второй этаж. Заглянула в библиотеку. Дверь была отперта, но света в комнате не было. Значит, она спит. Я постучала в дверь ее комнаты. Тишина. Спит.

Но я тихонько толкнула дверь. Вошла. В комнате никого не было. Постель была не разобрана. Значит, Селия даже не ложилась. Но где она?

Я не понимала, откуда эта лихорадочная тревога. Я вспомнила, что я говорила Мигелю о том, что со мной Селия всегда будет в безопасности.

Я выбежала в сад. Конечно, она там. Но ведь я не найду ее в темноте. Она, конечно, хочет побыть в одиночестве.

Но все же я не вернулась в дом, бродила по темному саду, отгибала ветви, вглядываясь в очертания кустов, понимая, насколько все это бесполезно.

Тревога охватывала меня все сильнее. Где может быть Селия? Куда она ушла ночью? Разве я могла знать. Я хотела было разбудить Николаоса, уже шла к нему. Но вдруг опомнилась. Ведь не случилось ничего такого, из-за чего я имею право разбудить его. Ведь я знаю сильный и своевольный характер Селии. Николаос здесь не поможет мне. Остается только ждать. Она даст знать о себе. Да, она своевольная и странная, но она, кажется, за эти мучительные дни научилась жалеть людей. Она не оставит меня мучиться в тревоге.

Я сидела в саду на скамье. Было прохладно. Потом мне пришло в голову подойти к воротам. Лучше мне быть там. Вдруг она вернется и я увижу ее у ворот. Или она увидит меня. Я уже не спрашивала себя, каким образом Селии удалось выскользнуть из дома, уйти. Я знала ее.

Я подошла к воротам. Конечно, ворота были заперты. На ночь в доме Николаоса ворота запирали, а привратник уходил спать. Я походила вдоль ворот, жадно вслушиваясь в каждый шорох. Я понимала, что на самом деле это не имеет никакого смысла. Если Селия ушла тайком, то она тайком и вернется. Зачем ей стучать в ворота? Господи! Она просто перелезет через забор.

Но куда же она ушла? Во дворец Монтойя? Зачем? Возможно, потому что ей тяжело здесь после похорон Чоки и она решила побыть в другом месте… Она может снова вернуться в горы. Это дальний путь, надо ехать верхом, в мужском костюме, но если она однажды проделала этот путь, она может решиться снова…

Но почему она не предупредила меня? Почему не оставила записку? Это странно. Это даже не похоже на нее. Она никогда не была злой, могу поручиться. Но…

Вдруг мне пришло в голову то единственное, к чему я уже давно должна была бы прийти.

Селия не оставила записку. Значит… значит, она скоро вернется!.. Значит, надо просто ждать… Конечно, она рассчитывает вернуться даже не к утру, а еще ночью. Она думала, что я даже не узнаю о том, что ночью ее не было в доме.

Но куда, куда?..

И вдруг я отчетливо осознала: кладбище! Только туда она могла уйти ночью, одна. К могиле Чоки.

Я стояла у ворот и не в силах была уйти к себе.

Я со страхом представляла себе ее ночной путь по темным улицам, тонущее во мраке кладбище, смутные очертания надгробий. И Селия совсем одна, худенькая девочка…

Вот что самое трудное с детьми: они хотят для себя опасностей и приключений, мы же хотим для них безопасной и спокойной жизни. Поэтому родители и дети вечно ссорятся друг с другом. Ведь опасность и приключения означают одно очень важное понятие – независимость. Мы-то знаем, что, в сущности, никакой независимости в мире не существует. Но дети зависят от родителей. Вот эту-то зависимость они хотят и могут сломать, разорвать и получить иллюзию независимости вообще, не только от родителей…

Я вышла в платье, без накидки. Теперь я почувствовала холод. Я решила вернуться в комнату, взять накидку и снова прийти к воротам. Все равно я не смогу спать.

В комнате я присела на постель. Все же я устала, ноги заныли. Может быть, мне тоже пойти на кладбище? А если Селии там нет? Если я разминусь с ней? Ладно, возьму накидку, выйду во двор, там решу, как поступить дальше.

Но, должно быть, я очень устала. Неужели я старею? Хотя ведь это вполне естественно. И я много испытала в этой жизни. Я вспомнила, что когда мне было лет восемнадцать-двадцать, тридцатилетние женщины казались мне старухами. А теперь? Увы, я могу завидовать молодости тридцатилетних…

Надо было взять накидку, подняться с постели и идти. Но я продолжала сидеть. В окно смутно виднелись очертания деревьев и кустов сада. Раздался слабый крик ночной птицы. Я убеждала себя, что сейчас встану, сейчас заставлю себя встать. Еще минута, еще… Но я не вставала. Я почувствовала, что глаза мои закрываются. Голова тяжелела. Я склонилась на подушку. Я понимала, сознавала, что засыпаю. Но я уже не могла противиться сну. Я все еще смутно, несвязно говорила себе, что вот сейчас, совсем немного отдохну и немедленно встану. Но я обманывала себя.

 

Глава сто пятьдесят четвертая

Я шла по какой-то песчаной равнине. Свет был сумеречный, тягостный и таинственный. На голове у меня было белое покрывало, ветер развевал его. Ноги мои ступали легко, не погружаясь в песок. Я удивилась этому, затем подумала, что это неспроста. И равнина, и свет, и ноги, легко ступающие на песок – это неспроста. У этой загадки есть какая-то простая отгадка. Это не наш земной мир, это мир потусторонний. Да, так. И вдруг мне стало страшно. Значит, сейчас я увижу тех, кто умер страшной смертью, увижу лорда Рэтклифа, Брюса Карлтона, отца, Коринну. Замкнутые в какой-то новой страшной своей сути, они бесшумно, словно ночные птицы, погонятся за мной. Что они сделают со мной? Выпьют, высосут кровь? Они – вампиры? Я задрожала и быстро оглянулась по сторонам. Никого не было. Я двинулась дальше, медленно ступая.

Да, я сделала в своей жизни много дурного. Я не наделена той мучительной чувствительностью, которой обладал Чоки и которая свела его в могилу. Такие, как он, встречаются редко, они напоминают людям о возможности чистоты, совести, доброты. Я не такая. Я не хуже и не лучше других людей. Я причиняла страдания и смерть, но и сама страдала и сама была на краю гибели. Может быть, меня можно (да, конечно, можно) обвинить в смерти Этторе Биокка, Большого Джона, доньи Инес – матери Коринны. Можно сказать, что мое появление разрушило жизнь Коринны и Брюса Карлтона, моего отца и доньи Инес, лорда Рэтклифа, Этторе и Санчо. Из-за меня так странно сложилась жизнь моих детей. Из-за меня остались сиротами дети Коринны. Должно быть, надо мной тяготеет некий рок, такой рок тяготел над потомками цыганки Маританы, возлюбленной короля. Это моя судьба – приносить тревогу?

Неужели никто не заступится, не спасет? Но ведь есть человек, который прощал всегда всех кроме себя самого. Чоки!

Я так потянулась к нему душой. Мне вдруг захотелось, как маленькому ребенку, искать защиты. Чоки защитит меня. Он знает, что я не такая плохая. Я не виновата. Я не хочу быть виноватой. Я не выдержу. Пусть меня простят. Пусть! Я подбегу к нему, схвачу его за руки и заплачу. И буду спрашивать сквозь слезы: «Чоки! Я ведь не виновата? Скажи мне? Скажи? Я не виновата?» И он погладит мои ладони своими теплыми пальцами и скажет: «Нет. Конечно, не виновата. Только я виноват». А после этого мне будет легко. Пусть я понесу наказание, я все равно буду чувствовать это тепло человеческих юных пальцев и буду слышать милый добрый голос: «Не виновата».

Надо найти его. Я пошла быстрее. Вокруг начало проясняться. Что это? Я возвращаюсь в обыденный мир? Меня пока простили и вернули? Ради этого мальчика.

Сквозь приоткрытые веки я уже различаю смутные очертания стола, стула в комнате. Я просыпаюсь.

И вдруг слышу отчаянный стук. Чьи-то руки хватают меня за плечо. Чьи-то пальцы стучат по стене. Но я чувствую, что это не нападение. Это меня зовут, чтобы я кого-то защитила, спасла.

Я окончательно просыпаюсь, широко открываю глаза.

Селия трясет меня за плечо, пальцами свободной руки стучит по стене. Окно распахнуто.

– Мама! Мама! Скорее! Помоги!..

 

Глава сто пятьдесят пятая

То, что произошло, настолько необычно, что я даже не знаю, как лучше описать это, чтобы всю эту необычность передать. С чего начать? И как продолжить?

Селия разбудила меня. Конечно, я не стала ни о чем расспрашивать ее. Я кинулась к воротам вместе с ней. Она тянула меня за руку.

– Отпусти, Селия! – попросила я уже на бегу. – Ты мешаешь мне идти.

Она с трудом выпустила мою руку. Я поняла, что я нужна ей. Она в беде и она бросилась ко мне, она знает, что я, ее мать, самый надежный источник помощи. Она верит мне. Но не было уже времени гордиться, упиваться ее доверием. Надо было спешить.

Мы подбежали к воротам. Я заметила каких-то людей. Боже! Они ломали замок.

Селия увидела мой страх.

– Мама, не бойся, это друзья. Но надо скорее! Разбуди Николаоса! Может быть уже поздно! Скорее! – Она расплакалась.

Конечно, она действовала без всякой логики. Сначала тянула меня к воротам, теперь просит, чтобы я возвращалась в дом и разбудила Николаоса.

– Но что случилось? Что?

– Скорее! Разбуди его! Может быть поздно! Темные фигуры столпились у ворот. Человек шесть.

Селия оставила меня и кинулась к ним.

– Сейчас! – крикнула она на бегу. – Сейчас! Пока не надо! (Я поняла, что она просит не ломать замок.) Еще не поздно, да? Еще не поздно?

– Не поздно, – ответил приглушенный мужской голос. – Но скорее!

Я поняла, что случилось что-то страшное. Это легко было понять. На миг меня одолело нелепое, но свойственное многим родителям желание действовать наперекор воле детей. Я тоже захотела было, вместо того чтобы бежать в дом и разбудить Николаоса, поступить совсем иначе, не так, как просит дочь; подойти к этим людям, начать расспрашивать… Но я быстро подавила это желание и без лишних размышлений побежала в дом. Я чувствовала, что именно это я должна сделать.

Я знала, что после смерти Чоки Николаос иногда ложился в той комнате за гостиной, где его друг умер. Мне подумалось, что и сегодня ночью Николаос там. К счастью, так и оказалось. Не пришлось тратить лишнее время на то, чтобы бежать в его комнату.

Я пролетела гостиную. Дверь в комнату, где умер Чоки, была заперта. Я заколотила кулаками по двери, закричала:

– Николаос! Николаос! Скорее! Скорее!

Мне уже представлялось, что его нет в комнате, что он убил себя. Но тут раздался его голос. Голос был сонный. Значит, он спал, я разбудила его. Наверное, он впервые уснул после нескольких дней бессонницы. Но сожалеть было некогда. Николаос не стал спрашивать меня, что случилось, почему я зову его. Он просто откликнулся из-за двери:

– Иду. Сейчас иду.

И через две-три минуты он появился полуодетый. Я схватила его за руку.

– Скорее к воротам! Скорее!

Теперь я вела себя, как Селия, я тянула его за руку и тем самым не давала, мешала ему бежать.

– Отпустите руку, – быстро произнес он.

А когда я отпустила, он побежал. Я видела, как он, Селия и незнакомцы сгрудились у ворот, наклонялись, распрямлялись. Я наконец-то подбежала. Но они уже двинулись в дом…

Я приблизилась и увидела…

 

Глава сто пятьдесят шестая

Вот теперь я могу выбрать. Рассказывать все по порядку или же начать с того, что позднее рассказала мне Селия. Я все-таки решила начать с ее рассказа и уже потом перейти к своим впечатлениям.

Итак…

У моей дочери не было никакого заранее продуманного плана. После похорон она чувствовала себя страшно одинокой. Я понимаю это одиночество. Это одиночество юности, когда ты ищешь человека, который бы помог тебе действенным советом, подсказал бы, что нужно делать, причем сказал бы что-нибудь такое, что совпадает с твоими мыслями и решениями. И вот нет у тебя такого человека. Да, могут быть люди даже добрые, мягкие, но они только вяло утешают тебя, говорят, что надо смириться с тем, что все остается как есть, и забыть о своих мечтах и намерениях. Конечно, это одиночество юности можно счесть эгоистическим. Но, впрочем, эгоистическим можно счесть все на свете.

Селия не хотела моих утешений. Она чувствовала, что у Николаоса какие-то проблемы, которые занимают и меня, но ее как бы не касаются. И это еще усугубляло ее одиночество.

Она поднялась к себе. В комнате она сделала именно то, что должна была сделать: бросилась ничком на кровать, лицом в подушку, и долго плакала.

В сущности, всем своим существом она жаждала действия. Даже эти отчаянные рыдания были своего рода действием. Эта потребность в действии вовсе не была случайной. Действия утомили бы тело и тем самым успокоили бы душу. Девочка села на постели, потом встала, бросилась на колени, начала истово читать молитвы по усопшему. Но каждая жилочка, каждая мышца ее сильного молодого тела рвалась действовать, что-то делать. Ей хотелось хотя бы идти, идти, идти и упасть замертво от усталости.

Она снова и снова представляла себе кладбище, все подробности погребения. Ее все сильнее охватывало ощущение, что она не простилась с умершим. Не до конца простилась. Она должна… Что? Первое, что со страстью вспыхивало в сознании, в душе: увидеть его! Она должна увидеть его. Но она знала, что это невозможно. Тогда… тогда единственно возможное: увидеть его могилу.

Такое решение уже давало возможность действовать. Сразу возникло чувство облегчения. Селия постояла немного в комнате. Собираться было не нужно, она могла просто идти. Она хотела было оставить мне записку, но решила, что вернется еще до рассвета, я еще буду спать и даже не узнаю, что она ночью ходила на кладбище.

Она тихо спустилась по ступенькам, выскользнула из дома. Ей казалось, что ночь теплая, и она не взяла с собой черное покрывало, что дал ей Николаос.

Очутившись в саду, она подбежала к ограде. Однажды она уже перелезла через эту ограду. Сумела и второй раз. При ее силе, ловкости и легкости это не было трудно.

На темной улице фонари светили тускло. Она запомнила дорогу на кладбище. В карете мы ехали полчаса. Но теперь ей предстояло идти пешком.

Она прошла по улице, вышла на площадь. Не было ни души, Это был тихий жилой квартал.

Все же она немного поблуждала, не сразу отыскала правильную дорогу. Сразу за маленькой церковью начинался пустырь. Здесь росли сорные травы, чуть в стороне – несколько деревьев. Селия смело пошла вперед. Высокая трава была мокрой от ночной росы. Подол синей юбки тоже сразу стал мокрым. Вокруг не было ни души. Люди были далеко. Поэтому когда она вдруг наступила на что-то упругое, живое, она невольно вскрикнула достаточно громко. Она быстро убрала ногу, и тотчас, не удержавшись на ногах, упала в траву. Она успела ухватиться за стебли и это смягчило падение. Что-то упругое живое оказалось бродячей собакой, прикорнувшей в чаще травы. Селия рассмеялась своему страху, стала окликать, звать собаку, но та, пугливая, сторожкая, уже убежала.

Пока Селия шла дальше, она заметила силуэты еще нескольких собак. Они, казалось, провожали ее, держась поодаль и не решаясь приблизиться.

Селия знала поверье о том, что ведьмы могут ночью обращаться в собак. На мгновение ей сделалось страшно. Ей показалось, будто эти бродячие собаки сопровождают ее как-то слишком по-человечески. Но тотчас она сама громко рассмеялась своему предположению. Селия любила собак, в деревне их было много. Нет, не могут эти славные животные быть олицетворением злой силы. Это просто самые обычные бродячие собаки, они отвыкли от людей, не доверяют людям, но в то же время тянутся к ним. Ведь у каждой собаки должен быть свой человек.

Эта мысль понравилась Селии и она снова рассмеялась. Эта встреча с собаками как-то ободрила ее. Ей было почти хорошо. Она шла к намеченной цели, она одолела нелепый страх.

Вдали показались силуэты надгробий и чугунная ограда кладбища. Селия знала, что ворота заперты. Но она и не думала об этом. Почва здесь была неровная, всхолмленная, и ограда в одних местах была ниже, в других выше. Селия выбрала место, где ограда была совсем низкой, и перелезла. Но она зацепилась подолом об острый прут, и юбка порвалась. Селия спрыгнула на землю и ощупала юбку. Нет, кажется, ноги не так уж видны.

Она стояла на кладбищенской земле. Она была почти у цели. Настроение бодрости и приподнятости оставило ее. Она как бы заново вспомнила, зачем она шла сюда. Увидеть его! Нет, лишь его могилу. Но все равно, побыть совсем близко от него.

Теперь надо было отыскать могилу. Это оказалось не так трудно. Она хорошо запомнила, где похоронили Чоки.

Теперь она преодолела все трудности. Когда было трудно, это бодрило. Теперь было легко. Она стояла наедине с его могилой, наедине со своей тоской. Она не могла, не в силах была просто так стоять. Она должна, должна была снова действовать, что-то делать, иначе эта внутренняя, душевная боль истерзает ее.

Она опустилась на колени. Он здесь, близко… Она наклонилась, припала щекой к земле, еще не утоптанной плотно.

Она судорожно захватывала пальцами комки земли, сжимала, крошила.

Она хотела плакать, но слез не было, было одно лишь мучительное ощущение удушья в горле. Она приподняла голову от земли и несколько раз вскрикнула. Но это не помогло. Она по-прежнему не могла заплакать.

Она сама не понимала, что она делает. Машинально она начала руками раскапывать землю. Она чувствовала, как ею овладевает все сильнее мучительное желание – увидеть его, еще раз увидеть! Сначала она говорила себе, что это невозможно, так нельзя. Потом вспомнила, что яма глубока, она не сможет вот так, пальцами… Потом она уже ни о чем не думала, только отбрасывала пальцами землю, еще рыхлую, ведь похороны были вечером.

Она углубилась в свою работу. Она погружала руки в землю. Острые камешки ранили пальцы, ломали ногти, царапали нежную кожу рук. Иногда было очень больно и она вскрикивала. Но, в сущности, эта боль даже доставляла ей наслаждение. Это была та самая действенная боль, что успокаивает, утишает боль души.

Какие-то насекомые убегали из-под ее рук, пальцами она ощущала их выпуклые членистые тельца, иногда она чувствовала укус и мгновенную боль. Она не давила, не убивала их. Она ведь встретится с ним, она должна быть чистой…

Земля начала сильно осыпаться. Девушка провалилась по колени. Значит, скоро…

Руки ее были влажны. Это была кровь. Но она не боялась, она наслаждалась этой болью, этим ощущением окровавленных рук. Она не чувствовала усталости. Ей казалось, что она скоро увидит его как бы живого. Она испытает радость. Ей нужно испытать радость.

Руки неустанно работали. Она не понимала, не сознавала, как двигаются ее руки, ее пальцы. Все получалось само собой.

Она уже не думала о том, что совершает недозволенное. Теперь недозволенное она ощущала как самое дозволенное. Теперь она хотела еще большего.

Она откроет гроб, он будет там. Это будет его тело. Это будет его лицо. Она будет целовать его щеки, его губы. Она прижмется к его телу. Это тело, пусть мертвое, будет принадлежать ей! Это тело ответит на ее ласки. Она разденет его, и она увидит его снова, как тогда, когда она обмывала его.

Она много читала, она знает, она может представить себе, как это бывает. Она согреет его член своими окровавленными пальцами. Потом она ляжет и мертвая плоть войдет в ее живое тело. И будет так страшно, и ей станет хорошо… А потом она обнимет его, прижмется к нему крепко-крепко. И пусть их найдут утром. Они будут рядом, будут едины. Он будет любить ее. А потом пусть ее казнят, сожгут на костре за осквернение могилы. Тогда она насовсем уйдет к нему, к его душе. Только она не может сама прервать свою жизнь. Пусть это сделают другие. Пусть ей будет больно, очень больно, страшно больно… Тогда будет хорошо!..

Эти лихорадочные мысли, эти страшные картины вихрем неслись в ее воспаленном мозгу, странно согласуясь с этим лихорадочным ритмом, в котором двигались ее окровавленные руки.

Она ничего не слышала. Вокруг был мир страшной тишины. И ничего не было – только ее руки, и ее мысли, и он там, скоро…

Но внезапно в эту страшную лихорадочную тишину ворвались реальные громкие звуки. В первый момент они оглушили ее.

Это был стук. Страшный судорожный. Этот стук сначала показался девушке грохотом обвала. Неужели земля сейчас закроет ее? Она будет погребена заживо? Комья земли забьются в ее ноздри, в ее рот, жадно приоткрытый для дыхания. Она погибнет страшно. Случится, будет что-то страшное!.. Это потому что она сама делала и думала и представляла себе страшное! Так нельзя было! Это наказание.

Но нет, нет! Она не хочет! Она не сделала, она только подумала, она не виновата.

Девушка, плача, как маленький ребенок, судорожно пыталась выбраться из осыпающейся земли. Страшный стук продолжался.

Она подняла голову. Ей казалось, что она уже, сейчас задыхается. Она широко раскрыла рот, ей надо было немедленно вдохнуть, вглотнуть воздух. Ей показалось, что этот свежий, ночной воздух обжигает, царапает ей горло.

А страшный стук не прекращался. Кто-то стучал отчаянно, громко… Она вдруг обессилела от страха.

Она увидела приближающихся людей и свет. Один из них высоко подымал фонарь. На них были черные плащи и широкополые шляпы, скрывающие лица.

Теперь, когда ее нервические грезы о мучительной гибели легко могли стать реальностью, она бессильно, по-детски плакала.

Стук не прекращался.

– Слушай, там человек, – произнес голос.

– Но это могила Андреаса.

– Давай шпагу на всякий случай.

– Да там женщина.

– Какая-нибудь сумасшедшая старуха, вообразившая себя ведьмой.

– Старуха не может так колотить.

– Да там плачет кто-то.

– Черт знает, что это.

– Но надо это прекратить. В конце концов это оскверняют могилу нашего друга!

– А тебе очень хочется связаться с инквизицией? Или ты полагаешься на всесилие Николаоса?

Селия опомнилась. Эти обычные голоса вернули ее к обыденности. Так не могли говорить злые люди, убийцы. И они знают Николаоса, они дружили с Андреасом… Чоки… Но они сейчас могут уйти, и тогда она останется совсем одна, а этот страшный стук все будет длиться.

– Помогите! Не уходите! – закричала она из последних сил.

Конечно, они услышали ее крик.

– Ребенок! – произнес один.

– Женщина, девочка, – сказал другой голос.

Но больше они не стали колебаться. Какое-то слабое существо – девочка, ребенок – позвало их на помощь. И они пришли на помощь.

Свет фонаря ярко осветил все вокруг.

Один из незнакомцев присвистнул. Он увидел Селию в полураскопанной могиле. Она увидела молодые лица, затененные темными шляпами.

Стук внезапно оборвался.

Вдруг незнакомцы словно бы все поняли. Они ни о чем не стали спрашивать Селию. Она вдруг увидела, что у них есть лопаты и еще какие-то инструменты. И вот они бросилась и начали яростно раскапывать могилу дальше, не обращая внимания на Селию. Она лишь улавливала реплики, которыми они обменивались. Теперь ей уже не было страшно, ее охватила какая-то детская растерянность и предчувствие чего-то удивительного, необычного, но, кажется, радостного, хорошего…

– Ну, невероятно…

– Как ты не понял сразу!

– Теперь, наверное, уже поздно…

– Скорее…

Селия нашла силы и выбралась из ямы. Она была растрепанная, перепачканная в земле, с окровавленными руками. Но теперь она вся, всем своим существом, принадлежала реальности. Она уже не могла понять ту себя, что лихорадочно отдавалась страшным мечтам. Но что-то случилось с ней. Она совсем растерялась, ничего не могла понять, как будто пока она лихорадочно раскапывала могилу, в сознании ее исчезли какие-то самые простые способности и она еще не до конца осознала себя.

Она наклонилась и смотрела, жадно впитывала глазами то, что делали эти люди.

Вот показался гроб. Они теперь были там, внизу, довольно далеко от нее.

Двое начали сбивать крышку.

– Нет, нет, поздно… – произнес третий.

Теперь Селия видела, их шестеро. Один из них, кажется главенствовал, был чем-то вроде предводителя.

– Но надо увидеть, – сказал он. – Если хотя бы ненадолго, и то удивительно…

– Но это бывает. Ты что не читал у…

Он назвал какое-то незнакомое имя, Селия не смогла его расслышать.

– А ты сам видел хоть раз?

– Я? Нет.

– Успокойтесь, сейчас увидим. Вот они сняли крышку.

И тут Селия вдруг очнулась. Она осознала, что ей нужно делать. Ей стало так больно, это была уже знакомая боль, эта боль была, потому что был он… Она увидела его. Нет, даже не увидела, от этой боли она не могла видеть, она почувствовала его. У нее никого не было на свете, только он. Она была беспомощная, она плакала по-детски, как ребенок, который много думал о чем-то плохом, но сделать не успел, и теперь плачет, ужасаясь одним только мыслям. Только ему она может все сказать, все рассказать. Только он все поймет и тогда, когда он поймет, она уже не будет грязной.

Она должна к нему… Он поймет, он защитит…

Она сползла по ссыпающейся земле, снова царапая руки, шею, плечи.

Теперь она увидела его. Его лицо уже не было таким, как тогда, когда она обмывала его, когда он лежал на постели, потом на столе. Теперь это было лицо живого человека, оно было разбито, кровь струилась по щекам, ему было больно. И ей надо было успокоить его боль, и тогда (она знала) ей тоже не будет больно.

Кажется, они не стали или просто не успели помешать ей, остановить ее.

Она бросилась к нему. Сильно ударилась о выступ гроба. Почувствовала, что сильно ударилась, но боли не почувствовала.

Ее руки рвались к нему. Вот они прижались к его телу. Не сознавая, что она делает, она припала лицом к его груди и услышала единственные в мире звуки. Самые потаенные, самые сладкие. Они, наверное, были слабыми, но показались ей на миг оглушающе сильными, как тогда, когда он бился внутри… Теперь она все поняла.

Да, теперь все стало так просто и понятно. Он был жив, он был жив, и надо было помочь ему.

– Помогите ему! Он жив! Помогите! – закричала она, уже стоя на коленях.

Они оттеснили ее, подняли его. Она сама карабкалась снова наверх. Вдруг стало очень больно рукам, и ногам. И вдруг показалось, что у нее на теле живого места нет. Но тут же пришло ощущение, что это хорошо, это так нужно. Это нужно, потому что она думала много плохого, и для того, чтобы он был жив! И пусть ее телу, ее рукам и ногам будет больно. И пусть!

Он был в их руках. Но она не боялась. Она знала, что они – друзья и помогут ему. Она только все равно хотела быть близко к нему.

Она протолкалась, протиснулась, взяла его за руку. Она вдруг подумала, что он ведь не может сейчас узнать ее, потому что он ее совсем не знает. А она знает его, кажется, уже очень, очень давно, потому что любит. Она вдруг засмеялась. А если он не полюбит ее? Но это ей совсем и не страшно, потому что есть то, что важнее этого, есть то, что он жив!

Кто-то из них расстегнул ему ворот. Она увидела, как раскрылись его черные выпуклые глаза, а черная прядь упала на лоб. И тотчас она услышала его голос. Она, кажется, никогда не слышала его голос. И другой голос рядом, услышав его голос, произнес:

– Ну, это невероятно! Это не летаргия, это настоящее воскресение!

Потом был только его голос. Все замолчали и слушали.

– Я… убил человека… поэтому… смерть…

Голос у него был такой слабый и тихий. И она вдруг подумала, что такой голос у него только сейчас, потому что он слабый, ему плохо, а его настоящий голос она ведь еще никогда не слышала.

Она не знала, какого человека он мог убить, где, когда, за что, не знала. Она знала только, что он не может быть виновен.

Она снова прижалась лицом к его груди и услышала слабое биение сердца. Она приблизила свое лицо, свои губы к его лицу.

– Нет! – громко сказала она. – Нет! Не смерть, а, жизнь. Смерть уже была. А ты опять живешь, и это просто совсем новая жизнь. И ты уже совсем новый, совсем другой. Ты только помнишь того, прежнего. Ты никого не убивал. Ты добрый, как тот, который был раньше. Но ты никого не убивал.

Она чувствовала, что говорит с ним так, будто уже много раз говорила с ним, и он говорил с ней, и они даже спорили дружески и убеждали друг друга. И будто бы он слышал ее много раз, и теперь он послушается ее.

И действительно, его лицо было напряженным, его выпуклые черные глаза смотрели на нее, он слушал ее.

Потом он попытался приподнять руку, но не смог. И тогда его губы шевельнулись. Он улыбнулся ей.

А ей показалось, что он и вправду знал ее, узнал сейчас, кто она, потому что каким-то чудом знал раньше.

Теперь лицо его было даже не такое удивительно красивое, как тогда, когда он лежал, обмытый, одетый, на постели, потом на столе. Зато теперь оно было живое, самое милое и дорогое.

Он попытался приподнять голову. Она заметила и помогла ему. Но он больше не видел ее. Лицо его искривилось от боли. Он открыл рот. Хрип раздался. Изо рта хлынула кровь, глаза снова закрылись.

Она придержала его голову. Кто-то из них держал его запястье.

– Есть? – спросил другой.

Она поняла – это значило, прослушивается ли пульс. Тот, который держал запястье, кивнул.

– Ну что, – сказал, распрямляясь, тот, кто ими всеми верховодил, – надо везти его. Не оставлять же здесь.

– Пока мы доберемся, это снова будет труп.

– Ну, я не ручаюсь, – бросил тот, кто верховодил. Она сразу решила довериться этому человеку. Он верит, он поможет…

– Надо ехать домой. К Николаосу, – громко сказала она, подняла голову и посмотрела на них.

– Ну, вставай, – сказал самый главный. Она послушно встала.

Они понесли того, кто недавно еще был мертвым.

Она сама себе удивилась снова. Когда она знала, что он умер, она мысленно все время называла его тем коротким ласковым именем, которым его звали в детстве, которым его звали Николаос и я. А теперь, когда он был жив, она стеснялась даже про себя произнести одно из его имен. Она не могла выговорить мысленно ни это короткое ласковое «Чоки», ни звонкое длинное «Андреас». Как будто бы они давно знали друг друга, и говорили друг с другом и слушали друг друга, но вот еще не уговорились, как она должна звать его, как ему будет приятно.

Один из них спросил о ней, обращаясь к этому главарю:

– Кто это? Ты знаешь?

– Понятия не имею, – тот пожал плечами.

Она их совсем не боялась. Они были похожи на Николаоса, а он ей нравился, он был славный и умный.

– Я дочка доньи Эльвиры, – сказала она.

– А-а… – протянул тот, кто спрашивал о ней, – у нее, оказывается, и дочь есть. Где же ты была прежде? С матерью, в тюрьме?

– Нет, – она смутилась. Ей не хотелось говорить, что она выросла во дворце Монтойя. – Я просто жила у одних людей.

– Да, понятно, – ответил он. И вправду было понятно. Вдруг главарь приостановился.

– Надо бы засыпать могилу.

– А какая разница? Николаос все уладит.

– Да, ты прав. Сейчас лучше поторопиться.

– Все равно я не верю, что он выживет. Это невероятно. Можешь себе представить, что у него с легкими.

– Ну, наверное, не хуже, чем прежде. У него ведь была чахотка.

– Потому Николаос приглашал к нему Гомеса, а не тебя. Гомес разбирается во всех разновидностях чахотки.

– Да я не обижен. Гомес так Гомес. Он и вправду лучше разбирается.

Они несли свои лопаты, инструменты и освещали дорогу фонарем. Селия сердилась на того, кто не верил в это внезапное воскрешение. Она почему-то совсем не сомневалась, верила, что выживет.

Потом они дошли до места, где стояла карета. Там, в дальнем конце, кладбище не было огорожено.

Они осторожно внесли в карету его, потом сами сели. Но теперь она была далеко от него, так далеко, что если бы протянула руку, не смогла бы коснуться. Главарь посадил ее рядом с собой. Главарь оглядывал ее. В глазах главаря она увидела сострадание. Он был добрым человеком.

Она снова смотрела на… не знала теперь, как его называть. Ему было плохо. Глаза его были закрыты. Тело вдруг содрогалось, хрип вырывался из груди, кровь текла какими-то толчками. Это было страшно. Если бы она была одна, ей было бы совсем страшно. Но рядом были люди, тоже озабоченные тем, чтобы он жил. Так, с ними рядом, было ей легче.

Потом они подъехали к дому. Ворота были заперты. Она перелезла и побежала ко мне.

 

Глава сто пятьдесят седьмая

Я увидела Чоки. Незнакомцы несли его в дом. Но для Николаоса они не были незнакомцами, он явно знал их и был с ними в дружеских отношениях.

Только теперь я заметила карету у ворот. Я поняла, что у них не было кучера. Лошадьми правил один из них:

Я увидела, что во двор вышел один из слуг.

– Возьмите карету, – сказала я ему.

Я не понимала ничего. У меня закружилась голова. Несколько минут я стояла и приходила в себя. В доме я пошла в комнату Чоки. Они, конечно, отнесли его туда. Так и оказалось.

Но, войдя, я прежде всего заметила Селию. Она была растерянная, взъерошенная, металась, пыталась помочь. Только теперь я разглядела ее и ужаснулась.

– Селия!

Она обернулась ко мне и поняла, почему я вскрикнула. Она была такая исцарапанная, оборванная, в крови. Я испугалась.

– Что, Селия? Ты ранена? Что произошло?

– Нет, мама, все хорошо, это когда копала… Все хорошо…

Копала? Раскапывала могилу? (Я еще ничего не знала.) Но было не время спрашивать.

– Селия, идем, я вымою тебя, перевяжу…

– Нет, не надо, я должна помочь.

Я еще даже не знала, что Чоки жив. Я только догадывалась об этом, но полной уверенности не было.

– Какая помощь, Селия?! Ты вся грязная, в крови… Идем!

– Нет, мама, нет. Останься. Я сама. Я умоюсь.

– У тебя в комнате теплая вода. А лучше спустись в ванную и там вымойся хорошенько. Но ты же вся в ранах. Господи! Дай я помогу тебе.

– Нет, нет, – она пошатнулась.

Тут уж я перестала вслушиваться в ее возражения и повела ее в ванную комнату. Я знала, что там еще осталась теплая вода. Там же, я знала, в шкафу хранились некоторые мази и лекарства от порезов и царапин.

Я взяла свечку из подсвечника в коридоре.

Когда мы спустились, и я, ужасаясь, помогла ей раздеться, я вдруг поняла, что не захватила ей платье на смену.

– Мойся пока, – сказала я. – Я принесу тебе платье и белье.

Я побежала к себе, взяла белье и платье и снова спустилась в ванную комнату.

Селия осторожно мылась, сидя в ванне и морщась от боли в многочисленных ссадинах и царапинах.

Грязное платье было брошено комком на пол.

Я стала помогать ей мыться. На глаза у меня невольно навернулись слезы.

– Но как же это? Как же ты? – то и дело повторяла я, не дожидаясь ответа.

Я вытерла ее, смазала раны целебной мазью, одела ее, усадила на табурет и начала расчесывать ей влажные после мытья волосы.

Я почувствовала, что и она немного успокоилась.

– Сейчас я тебя уложу спать, – сказала я.

– Мне надо быть там, с ним.

Я окончательно уверилась, что Чоки жив. Как это могло произойти? У меня в голове не укладывалось. Но я не стала спрашивать Селию.

– Ты ничем не поможешь, только будешь мешать, – возразила я.

– Нет… – произнесла она слабым голосом. Я заплела ей волосы в косу.

Потом обняла ее, отвела в ее комнату и уложила в постель.

– Спи, – сказала я.

Она и сама понимала, что в таком состоянии не сможет встать.

– Но ты, – прошептала она, закрывая глаза, – ты не оставайся со мной. Иди к нему. Помоги…

– Я пойду к нему.

Я подоткнула одеяло, погладила ее по щеке, задула свечу и вышла.

Я, конечно, пошла в комнату Чоки.

Но что же, что же случилось? Как это? Это невозможно! Я видела мертвое тело. Сердце не билось. Дыхания не было. Три дня! Это невозможно! А впрочем… Ведь не было трупного запаха. И главное: не было этого мертвого выражения на лице. Но три дня!..

Я вошла в комнату. Что гадать? Я и так все узнаю сейчас.

Теперь я рассмотрела нежданных гостей. Все шестеро были в черном, теперь уже без плащей и шляп. Все они были молоды, на вид сверстники Николаоса и Чоки. Но кто же они?

Кажется, сейчас не время было спрашивать.

Они все, и Николаос, теснились вокруг постели. Чоки они уже успели раздеть. Растирали его тело, обкладывали грелками.

– Может быть, в горячую воду? – предложил один из них.

– Ты что! – резко возразил другой, явно главенствовавший в этой шестерке. – При таком кровотечении! У него все сосуды полопаются, он кровью изойдет.

Чоки был без сознания, но он был жив. То и дело возникали слабые судороги. Но хуже всего было то, что кровотечение не унималось.

Кажется, впервые в жизни я видела такое страшное кровотечение из горла. Кровь вырывалась какими-то толчками, пузырилась. Голова дергалась.

У меня сердце зашлось от жалости. Что это за муки такие? За что они ему? Вот уж действительно, праведному мучений в семь раз больше, чем самому грешному. Где я это слышала или читала, я не могла вспомнить.

– Лед! – решительно сказала я. – Тело согревайте, а на горло – лед.

Никто ни о чем не спросил меня.

– Лед? – Николаос вопросительно посмотрел на главаря шестерых.

Николаос показался мне не то чтобы спокойным, но каким-то ровным, отрешенным, словно он уже не в силах был страдать за своего любимого друга, тревожиться.

– Да, принесите, – кивнул главарь.

Я побежала в подвальный ледник, где хранились съестные припасы, которые без льда легко могли бы испортиться. Я принесла полную чашку льда.

Главарь завернул лед в полотенце, приложил.

Вскоре кровь перестала течь.

Теперь начались другие заботы. Больного (или воскресшего – как лучше?) одели в теплую рубаху. У него был сильный озноб. Мы вымыли ему лицо и грудь, смыли кровь.

Я заметила, что хотя в комнате пахнет кровью, но тот, страшный запах умирающего тела не вернулся. Это вселяло надежду.

Мы укутали Чоки. Я заметила, что когда он стонет, то пытается приподнять руку. Я догадалась, что он хочет приложить ладонь к желудку, ему больно.

– Он три дня ничего не ел, – сказала я. – Надо ему что-нибудь дать. Подождите.

Я пошла на кухню, приготовила йемас – желток с сахаром – и заправила смесь прохладным молоком. Получилась совсем жидкая кашица. Я принесла Чоки и, набрав на ложку, коснулась его губ. Он приоткрыл рот, проглотил несколько ложек. Мы решили давать ему понемногу, но часто.

Я осторожно взяла его запястье. Ведь совсем еще недавно оно было таким холодным и мертвым. Теперь это было запястье живого человека. Пульс был слабый. Главарь шестерки тоже взял запястье Чоки и пощупал пульс.

– Вот что, Николаос, если у тебя не будет возражений, – начал он, – то попробую я ему дать мою тинктуру, чтобы сердце лучше работало.

Николаос слабо передернул плечами.

– Да, конечно, – отрешенно проговорил он.

– Да ты что! – главарь встряхнул его за плечи. – Радоваться надо, а ты… Твоего беднягу Андреаса, должно быть, в этой самой Унгарии не мать рожала, а из железа ковали. Откровенно говоря, я не понимаю, почему он жив. Этого не должно быть. Есть только одно объяснение, но я, как нормальный лекарь, не могу это объяснение принять. Слишком уж оно смахивает на церковные чудеса. Короче, он жив и, наверное, выживет, потому что кто-то наперекор всякой нормальной логике, хочет, чтобы он жил.

– Это не я, – тихо произнес Николаос. – У меня таких сил нет.

– Я догадываюсь, кто это, – продолжал главарь. – Вот эта дама – донья Эльвира, верно? – он указал на меня.

В эти минуты я мало походила на даму, какими их изображают на парадных торцовых портретах.

– Нет, нет, это не я, – быстро возразила я, и, заметив его удивление, поправилась. – То есть это я и есть донья Эльвира, но таких сил, чтобы воскресить умершего, у меня нет. А, впрочем, я знаю, кто это.

– Ну, мы уже все это знаем. – Николаос улыбнулся.

– Да, та девочка, – сказал врач. – Это ведь ваша дочь? – он снова обратился ко мне.

– Да.

– Очень похожа на вас.

Я почувствовала, что краснею от удовольствия. Значит, несмотря на рябины, еще можно понять, что я была красива.

– Лишь бы она не расхотела, чтобы он жил, и хватило бы у нее сил, – сказал Николаос.

– Она очень сильная, – с гордостью вмешалась я, – и очень упрямая, – я засмеялась.

– И очень похожа на мать, – снова повторил врач и поцеловал мне руку.

В комнате был страшный беспорядок, что-то это мне напоминало, но что, я не могла сообразить. Что-то давнее. Нет, не могла.

– Ну что, – врач обратился к своей шестерке, – по домам?

Молодые люди поднялись.

– Простите, что не провожаю, – снова улыбнулся Николаос. – Но думаю, вы найдете дорогу.

– Донья Эльвира окажет нам честь и проводит до ворот? – врач низко поклонился мне.

– Хорошо. Меня это не затруднит, – ответила я, чувствуя, как, неведомо почему, на губах моих расцветает моя давняя, уже забытая мною улыбка, улыбка победительной красавицы, но теперь чуть смягченная легкой иронией.

– Тинктуру привезут сегодня, – врач снова повернулся к Николаосу, – или ты Гомесу больше доверяешь?

– Тебе, тебе я доверяю, брось ты… – Николаос покачал головой. – Ты же знаешь, что я буду доверять кому угодно, лишь бы Андреас выжил.

Врач слегка наклонил голову, и я услышала, как он шепнул мне на ухо:

– Я кое-что должен вам сказать…

Я встревожилась. Неужели Чоки не выживет? Что еще? О чем еще говорить?

Мы пошли по коридору, пропустив его спутников вперед. Они вышли во двор. У двери врач задержал меня. Он протянул руку и оперся ладонью о дверь. Словно не хотел выпускать меня. Это смутно напомнило мне мою такую уже далекую юность, в доме Сары и Мэтью, когда за мной наперебой ухаживали сельские парни. Тогда я была очень гордая. А теперь? Как хорошо было бы почувствовать мужскую заботу, тепло, дыхание… А объятия, а поцелуи… Но что понапрасну бередить себя. Даже глупо и нехорошо. Когда в доме больной. Но почему-то я чувствовала, что уже свободна от этих постоянных тревожных мыслей о Чоки, о его возможной смерти. Они были плохими, не надо было их, они мешали ему выжить. Такое вдруг пришло мне в голову.

Но все равно я не должна поддаваться иллюзиям. Со мной как с женщиной, вероятно, все же покончено. Чоки был у меня последним. Мой мальчик, моя Вселенная. И все. Кончено.

Я повернула голову. Так меньше видны рябины. Украдкой я взглянула на молодого врача. Он чем-то мне напомнил Санчо Пико. Насмешливыми добрыми глазами что ли? А может быть чуть заостренной бородкой.

– Мне нужно побеседовать с вами, – прошептал он, и губы его дохнули в мою щеку приятным жаром. – Поговорить наедине.

Его насмешливые глаза вспыхнули.

– Я все понимаю, – я сама удивилась, как мелодично снова зазвучал мой голос. – Я все понимаю. Но я даже не знаю, как вас зовут. И потом, дома больной…

– Больному не повредит, если вы на время оставите его в руках вашей дочери, быть может, менее опытных, но в данном случае более надежных, чем ваши очаровательные руки. А зовут меня Сантьяго Перес, я врач и добрый приятель Николаоса и Андреаса. Сегодня в полдень мой кучер привезет лекарство и отвезет вас ко мне.

Я не успела возразить. Да я и не хотела возражать.

Сильные мясистые мужские губы впились, охватили мои губы. Поцелуй был долгим и жадным. Да, это была как раз та пища, по которой я изголодалась.

Со двора позвали:

– Сантьяго!

– Это ваши спутники, – пробормотала я смущенно, как девушка, которую впервые поцеловали.

– До встречи! Не провожайте, мы знаем дорогу.

Он быстро вышел. Я растерянно подумала, что он прав. Вовсе не следует мне показываться его приятелям. Вид у меня сейчас, наверное, самый что ни на есть нелепый. Наверное, я все-таки похожа не на молодую девушку, а на старую деву, которую вдруг кто-то чмокнул в щеку. Ой, как глупо! И это я?!

Во дворе раздался стук колес. Карета шестерки выезжала.

 

Глава сто пятьдесят восьмая

Николаос сидел у постели Чоки.

– Николаос! – окликнула я, останавливаясь в дверях.

Он повернул голову и посмотрел.

Я чувствовала, как раскраснелись мои щеки. Наверное, Николаос догадался. Во всяком случае, он улыбнулся насмешливо, но по-доброму.

– Вы улыбаетесь совсем как ваш приятель Сантьяго, – я тоже улыбнулась. – Так насмешливо и все же по-доброму. Я люблю, когда мужчины так улыбаются.

Он передернул плечами и скорчил мне веселую гримасу.

Я вошла и села у стола.

Николаос взял чашку и начал с ложечки кормить Чоки. Я поспешно стала помогать, придерживая голову больного. Тот еще не мог открыть глаза, но проглотил несколько ложек питательной смеси. Я осторожно отерла ему губы краем влажного полотенца и бережно опустила его голову на подушку.

– Пульс очень слабый, – сказал Николаос.

– Но крови больше нет, слава Богу.

Я оглянулась вокруг. На полу валялись окровавленные полотенца. Но они, казалось, уже были из другой какой-то действительности, уже не имели отношения к человеку, лежавшему на постели. И я вспомнила. И вправду давнее. Так было после родов. Когда я видела кровь в тазу, на простынях, но это как будто уже и не имело отношения ко мне. Рождение уже свершилось. А сейчас? Тоже ведь как новое рождение, воскрешение…

– Надо прибрать здесь все, – сказала я, – чтобы он не видел, когда откроет глаза.

– Он еще долго проспит. А вы устали. Посидите.

– На «вы» или на «ты»? – спросила я, улыбнувшись.

– Да сам не знаю. Тоже устал. Ничего не соображаю. Как вам… как тебе хочется.

– Пройдет, Николаос. Все будет хорошо.

– Сейчас мне нужно ехать к Теодоро-Мигелю, улаживать все…

– Он будет только рад, – осторожно заметила я.

– Он – да. Но мне придется задержаться часа на два. – Николаос невольно вздрогнул. – А сейчас-то совсем неохота… Но делать нечего.

– Я побуду с Чоки…

– С ним Альберто побудет. – Николаос имел в виду слугу, которого оставлял ухаживать за своим больным другом.

– Здесь нужны два человека.

– Ну, он и твоя дочь.

– Селия устала, – я смутилась и не договорила.

– Я тебя понимаю, – проговорил Николаос чуть отчужденно.

– Нет, не думаю, – я испугалась, что это прозвучало резко.

– Но я об одном прошу тебя, – продолжал Николаос, словно не слышал моих слов, – не дай ему умереть второй раз. Пожалей его. Ведь и он кое-что сделал в этой жизни для тебя. Да и я.

– Да, я никогда не в силах буду отблагодарить вас за все, что вы для меня сделали.

Но Николаос по-прежнему будто и не слышал.

– Я не прошу тебя позволить Селии выйти замуж за него, – говорил он. – Я только прошу, пока он еще слаб и болен, пока его жизни угрожает опасность, позволь им видеться. Это спасет его.

– Николаос, зачем ты так дурно думаешь обо мне? Неужели я заслужила такое? За что?

– Ну хорошо, прости, прости, – он махнул рукой.

– Разве мы больше не друзья? – Я. взяла его за обе руки.

– Друзья, конечно, друзья, – он смутился.

– Тогда выслушай меня. И внимательно. Ты знаешь, я для Чоки все готова сделать. И Селия любит его. Я знаю, она будет рядом с ним. Я буду с тобой откровенна. Пока… пока его не было с нами, в мире живых, я очень сочувствовала моей девочке, я так жалела, что ее любовь не получит того естественного завершения, которое любовь должна получить. Я говорю совершенно искренне. И теперь, когда он снова с нами, я снова охвачена сомнениями. Разумеется, и речи быть не может о том, чтобы разлучить их, пока Чоки болен и слаб. Но когда он окрепнет, когда он совершенно выздоровеет… Тогда… Я тебе честно говорю, я не знаю. Ведь не я вырастила ее. Надо считаться и с чувствами ее приемных родителей, Анхелы и Мигеля…

– Дело не в них, а в тебе, – произнес Николаос.

– Господи! Да, Николаос, ты прав, дело во мне…

– Что же тебя смущает? Деньги? Ты знаешь, у меня они есть, много денег. Семья Чоки не будет нуждаться.

– Я не думаю о деньгах, – я опустила голову.

– Что же тогда? Происхождение? Кто отец твоей дочери? Прости за этот прямой вопрос…

– Нет, это разумный вопрос. Моя дочь рождена в законном браке, но отец ее вовсе не титулованная особа. Ее отец был крупным торговцем в Лондоне. По завещанию он оставил мне значительное состояние. Но с тех пор произошло много всего – война, революция. Я не знаю, что уцелело от этого состояния, в чьих оно руках. Да и не в этом, не в этом дело. Я знаю, что родители Чоки были просто рабами. Но кто в этом мире гарантирован от рабской доли, кто? Когда-то я сама была в руках пирата, сама чуть не стала рабыней. Неужели ты думаешь, будто меня после стольких лет тюрьмы может волновать происхождение Чоки… Или меня это волновало, когда мы были одни в камере, одни во всей Вселенной, когда он был для меня всем, когда он спас меня… Ах, совсем, совсем другое!..

– Ну что же тогда?

– Только не сердись, не упрекай меня в ханжестве! Все дело в твоих отношениях с ним. Прости.

– Это единственное препятствие? – тихо спросил он.

– В сущности, да. – Щекам моим сделалось жарко. – Конечно, Мигель считает тебя и Чоки проходимцами, но все это можно будет как-то уладить. И еще пойми. Я не стану мешать дочери, хотя многие матери упрекнули бы меня за это, но я верю в силу ее чувств. Но и ты пожалей меня…

– Она знает о наших отношениях? Ведь так?

– Да. Прости. Я ей сказала тогда ночью.

– Какое это произвело на нее впечатление?

– Кажется, никакого. По-моему, она даже не обратила внимания. Ее просто поразила моя жестокость. И она была права.

– Ты хочешь, чтобы я больше не виделся с ним? Он говорил без боли, но как-то испытующе.

– Упаси Бог! Только не это! Как можно разлучить вас! – воскликнула я.

– Тогда…

– О, только одно. Пойми, этого хочет для дочери каждая мать. Я хочу, чтобы моя дочь одна была в его сердце.

– Она и будет одна. Мои с ним отношения совсем другие.

– Но… – я осеклась и замолчала.

– Ты считаешь мои с ним отношения чем-то грязным?

– Нет, нет, Николаос. Грязно, это когда человека мучают, заставляют делать что-то против его воли. А ваши отношения добры и честны. И все равно… Все равно мне как-то не по себе при мысли о том, что моя дочь будет жить в вашем доме. Пойми и прости.

– А может быть, лучшее – это предоставить им все решить самим? Когда Чоки поправится.

– Ох! И сейчас ясно, как они решат!

– Ну так в чем же дело? Они решат, как лучше им. Ты снова все скажешь дочери…

– Мне остается только согласиться, – я вздохнула. – И сейчас еще рано об этом говорить. Мальчик еще очень болен.

– И если хочешь знать, всякое еще может произойти. Ведь они только начнут узнавать друг друга. Вполне возможно, Чоки не полюбит ее…

Я невольно сделала протестующий жест. Я мгновенно представила себе, каким ударом это было бы для Селии. После всего, что она перенесла.

– Это немного смешно, – продолжил Николаос. – Ты хочешь разлучить их, и в то же время боишься, что Чоки не ответит на чувство твоей дочери.

– Да вовсе это не смешно! Я просто знаю, как она любит его!..

– Но ведь она еще не знает его. Вот узнает получше и разлюбит.

– Ах, Николаос, ну неужели ты можешь в такое поверить?

– Конечно, не могу.

– Видишь! Вот скажи, что же мне делать?

– Что? То же, что и мне. Ждать.

Я вдруг почувствовала, что не могу сдержать смех. Ведь этот высоконравственный разговор я веду, собираясь сегодня отправиться в гости к совершенно незнакомому мужчине. В гости? Очень милое определение! Не в гости, а просто на любовное свидание. Я больше не могла сдерживаться и залилась смехом. Тотчас, конечно, прижала ладонь к губам. Но было уже поздно. Чоки открыл глаза.

Николаос не посмотрел на меня с укором, как я того заслуживала, взгляд его тотчас устремился к его любимому другу.

Видно было, что Чоки очень слаб. Он даже не владел мышцами своего лица. Но мы оба поняли, что он пытается улыбнуться. Я поспешно встала так, чтобы он не увидел эти окровавленные тряпки. Но он видел только нас, меня и Николаоса.

– Слабость… – голос его стал таким тонким и слабым. – Странный сон… такой… Тебя видел… странно… – он смотрел на меня.

– Поспи еще, родной, – тихонько сказала я, наклоняясь к нему. – Ты уже выздоравливаешь. Еще немного окрепнешь – и будешь совсем здоров.

– Это ты видел ее дочь, – сказал Николаос. – И еще увидишь.

Но Чоки еще не мог вслушиваться в наши слова, воспринимать, что ему говорят, он был слишком слаб.

– Сказала… – продолжал он истончившимся голосом, – никого не убивал… Правда?..

Он спрашивал не нас. Кому он задавал этот вопрос? Только не нам. Себе? Высшему началу, Богу?.. Но, кажется, он ждал ответа.

– Правда! Это правда! – горячо воскликнул Николаос.

Чоки наконец-то смог улыбнуться и закрыл глаза. Я пощупала пульс.

– Возьми и ты, Николаос, – прошептала я. – Кажется, ровнее стало. Я не ошибаюсь?

Николаос взял запястье Чоки.

– Да, – даже при шепоте я слышала, как дрожит его голос. – Это просто чудо какое-то.

– Что ты шепчешь? Можно просто тихо говорить. Он крепко уснул, я вижу.

– Мне надо ехать к Теодоро-Мигелю, но я так хотел бы видеть их первую встречу.

– Первую для него, не для моей дочери.

– Нет, и для нее. Она впервые увидит его совсем живого, сможет заговорить с ним.

– Ты не думай, Николаос, я ни за что не помешаю им.

После всего того, что было!..

– Но объясни мне, что же все-таки?..

– Да очень просто. Она побежала ночью раскапывать его могилу.

– Неужели она чувствовала, что он жив?

– Сознательно, конечно, нет. Тогда она просто не дала бы похоронить его. Но что-то такое она, должно быть, чувствовала. Я думаю, она тебе расскажет, когда отдохнет.

– Она очень утомилась, бедная. Но я знаю, как только она проснется, сразу же бросится сюда, к нему. Она тогда, ночью, когда я укладывала ее, все посылала меня к нему, чтобы я помогла ему. А ты видел, как она выглядела?

– Нет, – смущенно признался Николаос, – не заметил. Я был в полной растерянности.

– Вся в земле, в грязи, руки в крови… Я так испугалась.

– Но теперь все будет хорошо.

– Ох! Теперь я предугадываю новые сложности.

– Но все страшное позади. Он выживет.

– Да, это самое главное, ты прав. Но я не понимаю, кто эти люди, которые привезли их домой? Этот Сантьяго Перес – твой друг?

– Да, это мои друзья.

– А как же они-то очутились ночью на кладбище? Тоже раскапывали чью-то могилу?

– Твоя шутка – сама истина. Они врачи. Ты, наверное, знаешь, что для того, чтобы хорошо изучить особенности и свойства человеческого тела, врачи должны анатомировать трупы. А в Испании это запрещено. Но я договорился с Теодоро-Мигелем, что им будет позволено по ночам брать трупы из общих захоронений для бедняков.

– Я вижу, вы выбрали для себя чудесную страну!

– А ты знаешь лучше?

– Трудно так сразу решить. Англия не годится, там климат не подходит для нашего Чоки. В Америке рабство. Он не должен такое видеть, он будет страдать, я его уже знаю… Но ведь еще остаются Италия и юг Франции…

– Но что пока об этом говорить, – Николаос посерьезнел.

И действительно не стоило говорить об этом. Ведь я сама еще недавно, пытаясь отговорить Николаоса от самоубийства, напоминала ему настойчиво о тех людях, которых он может защитить благодаря своей связи с Теодоро-Мигелем. А теперь я же уговариваю его бросить все и бежать. И мне понятно, почему я так поступаю. Ведь сейчас речь идет о судьбе моей дочери. Я хочу, чтобы она была в безопасности… Да, вот он, эгоизм, вот она, меркантильная расчетливость…

Но тут я подумала, что, пожалуй, слишком рано начинаю упрекать себя. Еще ничего не решено с моей Селией. Еще вполне возможно, что она разлюбит Чоки, а он не полюбит ее…

Николаос поднялся и сказал мне, что сейчас позовет слугу, потом поедет к Теодоро-Мигелю. Я подумала, что скоро, должно быть, придет Селия, затем приедет карета доктора Переса. Я ощутила приятное возбуждение. И вдруг вспомнила…

– Подожди, Николаос, – я подошла к нему поближе, чтобы не окликать его громко.

– Что? – он повернулся ко мне.

– Я должна тебе сказать кое-что важное. Нет, нет, не для тебя, не для Чоки. Это о той девочке, которая так похожа на изображение Святой Инессы…

– Ана де Монтойя…

Оказывается, он запомнил. Впрочем, у него вообще прекрасная память.

– Да, Ана. Ведь Селия отправилась домой, предупредить, что она здесь. Там ее задержал Мигель, ее приемный отец. Он плохо думает обо мне и о вас, о тебе и о Чоки.

Николаос пожал плечами.

– Дело не в этом, – быстро продолжала я. – Я пришла, чтобы увести ее снова к нам, на похороны Чоки. Мигель отпустил ее. Но я о другом хочу сказать. Мне кажется, я видела во дворце Монтойя одного из агентов Теодоро-Мигеля.

– Ты сказала отцу этой Аны?

– Да, разумеется, сразу же.

Я описала Николаосу человека, который сидел в покоях старой маркизы перед картиной.

– Это он, – спокойно заметил Николаос, – Теодоро-Мигель. И, конечно, найти, обнаружить его не удалось, когда вы потом отправились в ту комнату?

– Нет, не удалось.

– Он, конечно, воспользовался каким-нибудь тайным ходом. Дворец Монтойя – очень старая постройка. Теодоро-Мигель из архивов инквизиции может знать о нем больше, чем сами владельцы.

– Это очень даже вероятно. В сущности, маркизы Монтойя появились не так давно, – я быстро пересказала Николаосу историю потомков цыганки Маританы, возлюбленной короля.

– Думаю, Теодоро-Мигель знает, где сейчас прячут эту девушку. Тогда… – он не договорил.

– Что тогда? – тревожно спросила я.

 

Глава сто пятьдесят девятая

В этот момент дверь плавно приоткрылась и в комнату скользнула моя дочь. Она ступала так тихо, что мы не услышали, как она вошла. Мне сразу стало ясно, она боится разбудить Чоки, обеспокоить его.

Она остановилась на пороге, склонила голову, с виду робкая, смущенная, но на самом деле твердая и решительная. Я заметила, что она переоделась в одно из моих платьев. Я поняла, почему. Платье было с длинными рукавами, она не хотела, чтобы Чоки заметил ее израненные руки. Это меня тронуло. Значит, она не хотела, чтобы он знал (или, по крайне мере, сразу узнал), что это благодаря ей он спасен. Она не хотела каким бы то ни было образом навязывать ему доброжелательное отношение к ней. Она хотела, чтобы он полюбил ее просто потому, что она это она.

Я решила помочь ей. Ведь это неприятно ей – вот так замереть у двери в мучительной неопределенности.

– Ему лучше, – быстро сказала я. – Николаосу и мне надо будет уехать. Сейчас придет слуга, который присмотрит за больным. Ты тоже побудешь здесь?

– Да, – коротко и напряженно ответила она и кивнула.

– Ты была на кухне? – стала спрашивать я. – Ты поела?

– Да.

Она вдруг поспешно заложила руки за спину. Она заметила, что я смотрю на ее израненные пальцы. Мне было больно, но я знала, что не должна показывать ей эту свою боль.

Я поняла, что ни мне, ни Николаосу не хочется уходить. Нам обоим любопытно было, что произойдет, когда Чоки откроет глаза и увидит мою дочь.

Кто-то из нас должен был пойти за Альберто, за слугой, который обычно ухаживал за Чоки. Но оба мы медлили. Наконец Николаос придумал самое простое.

– Селия, позови, пожалуйста, Альберто, – учтиво попросил он. – Ты знаешь его?

– Да, знаю. Сейчас.

И она выскользнула из комнаты как-то бесшумно.

– Стала не ходить, а летать, – я улыбнулась. – Но ты видел ее руки?

Николаос сочувственно пожал мое запястье. Я благодарно кивнула.

Я почувствовала себя виновной. Ведь это я не смогла уберечь руки моей девочки. И еще… Я не предана ей всецело. Со стыдом и смущением я подумала о предстоящем свидании с Пересом.

Чоки снова открыл глаза. Николаос покормил его. Чоки оглядывал нас. Взгляд его выражал какое-то странное, почти детски пытливое любопытство. Как будто все изменилось после его возвращения к жизни и теперь таило в себе разные неожиданности, неведомые свойства. Мы не заговаривали с ним, не хотели, чтобы он тратил силы на ответы на наши вопросы. Да и о чем же мы могли спросить его? Только о том, не лучше ли ему. Но было видно, что состояние его улучшается.

Вошел Альберто. Николаос начал давать ему указания относительно ухода за больным. Я даже не сразу увидела Селию. Девочка сжалась в углу, ближе к двери. Она, конечно, видела, что глаза больного открыты. Там, ночью, на кладбище, совершая страшное, недозволенное, она не боялась. Там он как бы принадлежал ей. Он был весь ее, потому что в ее сознании, в ее душе, в ее памяти он жил. Она тогда каждое мгновение исступленно воскрешала его лицо, губы, глаза… А теперь он жил сам по себе. Он уже не зависел от нее. Она не знала его. Он мог не полюбить, не выбрать ее. Мне казалось, я понимаю ее состояние.

– Чоки, – я наклонилась к его изголовью, – вот моя дочь. Говорят, она очень похожа на меня. Сейчас увидишь, какая я была в молодости…

Селия сделала несколько робких шажков.

– Подойди поближе, Селия, – попросила я, стараясь, чтобы мой голос звучал вполне непринужденно, – пусть Андреас тебя увидит. Интересно, как ему покажется: похожи мы с тобой…

Селия подошла, заложила руки за спину. Николаос старательно говорил с Альберто, конечно, для того, чтобы не смущать девочку излишним вниманием к ней. Но я чувствовала, что и Николаос исподтишка наблюдает за происходящим.

– Видел… – тихонько произнес Чоки.

Затем улыбнулся. Я вдруг поняла, что он все вспомнил и даже успел о многом подумать. И он выздоровеет!

Он сделал попытку протянуть руку, но на это ему еще не хватало сил.

Селия ощутила, что он встречает ее не как девушку, которую видит впервые, но как человека, с которым его уже что-то очень серьезное и мучительное связывает. Да так оно и есть на самом деле. Она порывисто подошла к постели. И уже не думая о своих руках, она наклонилась и легким осторожным движением оправила одеяло, чуть сбившееся, когда больной пытался протянуть руки. В эти мгновения глаза их встретились. Но тут-то мы с Николаосом ничего не успели заметить. Эти отношения юноши и девушки начали складываться на наших глазах, но сразу тайно. И, наверное, так и должно было быть.

Конечно, это были странные юноша и девушка. Она обо всем знала из книг и расцвечивала эти знания своей фантазией. А его ведь еще никогда не любили так. Что он знал? Только любовь Николаоса и любовь женщин уже опытных и в чем-то свободных. А так, как Селия, никто не любил его.

– Я дождусь, пока привезут лекарства, – сказала я, не видя лица дочери. – Потом уеду. А вы поедете сейчас, Николаос?

– Да. Надеюсь вернуться к обеду.

– Я тоже.

Я подумала, что Николаос обо всем догадался, то есть о том, что я поеду к Сантьяго Пересу. Николаос вообще проницательный человек. А, ну пусть…

Я вышла на несколько мгновений позже, но его уже не было в коридоре, он ушел к себе. Что он хотел сказать об Ане?

Господи, сколько всевозможных вопросов! Но сейчас я не хочу думать ни о чем. Только об одном. В конце концов Перес ведь совершенно прав. Не нужно мне отказываться от себя. От этого не будет пользы ни Селии, ни Чоки, ни Ане…

Я пошла вниз и вымылась хорошенько. Оглядела себя. Да, теперь я худенькая и от этого кажусь выше ростом. Но на коже нет ни вмятин, ни лишних дряблых складок. Линии плавные. Ноги даже кажутся длинными. Груди небольшие и уже не отвисают, налились. Живот округлый, выступает немного, но это совсем неплохо. Мужским ладоням будет приятно охватывать… Кожа, конечно, немного бледноватая. Но… пожалуй, даже красиво… Руки нежные, длинные пальцы… Лицо сделалось бледным и тоже чуть удлиненным, продолговатым. Покрашенные волосы уже чуть выцвели. Пряди длинные, волнистые, кажутся бледно-золотистыми. Улыбка бледно-розовых губ смешливая и чуть ироничная, но по-доброму. А глаза по-прежнему янтарные, только потемнели. И брови сгустились. И лоб… немного выпуклый, открытый, теперь он кажется мне каким-то умным, умудренным каким-то… Я усмехнулась… Да, во мне уже нет той яркой, броской золотистости, что пленяла мужчин в дни моей юности. Но… появилось другое… Тут я с грустью отметила рябины на щеках… Оспа…

Но надо было одеться. Я чуть тронула губы помадой, припудрила щеки. Волосы убрала в простую прическу, открывающую лоб. Приготовила кружевную черную накидку. Платье темное, в коричневых тонах, скромное, но плечи и шея открыты. Я надела перчатки. Это были перчатки по испанской моде – почти прозрачные, с маленькой оборкой у запястья.

Я вышла к воротам. Прошлась. Невольно раскрыла веер.

 

Глава сто шестидесятая

Карета Переса приехала раньше условленного срока. Я думала, что он все же сам привезет лекарство. Но приехал его слуга. Мне на мгновение сделалось неловко. Ведь было ясно, что я жду, и, может быть, даже с нетерпением… Когда в последний раз я задумывалась о том, что подумают обо мне другие люди? Какие? Николаос? Он сам с юности живет, отвергая многие правила и порядки. Кто же тогда? Айхела и Мигель? Но разве и в их жизни не было ничего странного, необычного?..

– Вы – донья Эльвира? – слуга почтительно поклонился мне.

– Да.

– Вот лекарства. Мне поручено ждать вас.

– Я сейчас выйду.

Я прошла в гостиную. Кажется, я давно не смотрела внимательно на картины на стенах. Дверь в комнату Чоки была приоткрыта. Я почти на цыпочках приблизилась. Моя дочь сидела у постели больного. Я не могла видеть ее лицо. Кажется, она говорила. Значит, он не спит. Но Альберто, слуга, к счастью, был лицом ко мне. Я сделала ему знак. Он вышел в гостиную. Селия, казалось, ничего не заметила. Я отдала Альберто две склянки и лист бумаги, где было подробно написано, как давать больному эти лекарства. Мы оба внимательно прочли рецепт. Я знала, что Николаос доверяет этому человеку. Я немного поколебалась, затем все же попросила:

– Альберто, напомните моей дочери о еде, прошу вас…

– Я не забуду, донья Эльвира, – серьезно ответил он.

Я быстро вышла из гостиной.

Карета ждала. Слуга доктора Переса снова поклонился мне. Он сел на козлы рядом с кучером.

Сидя в карете, я ни о чем не думала. Просто смотрела в окно. День был ясный, погожий. Листва деревьев казалась мне особенно свежей и густой. Площади мне виделись необычайно широкими, прохожие – легкими и свободными. Так хорошо было! Тень смерти покинула меня. Теперь я твердо знала, была уверена, что юноша, который не должен умирать, и не умрет. Кто-то, что-то высшее, что над нами, Бог или Природа, Оно оказалось вдруг милосердным и справедливым к этому мальчику, к этой травинке. Значит, все хорошо, значит, все будет хорошо…

Дом доктора Переса находился в конце уютного зеленого переулка. Здесь были еще дома. Карета проехала мимо высоких каменных оград. Но это вовсе не походило на крепостные стены, не похоже было, что здесь хотят от чего-то защититься. Здесь просто с этой испанской строгостью не желали выставлять напоказ свою домашнюю жизнь. Зелень деревьев и хорошая мостовая делали этот переулок каким-то спокойным, уютным. В целом же было похоже на дом Николаоса и Чоки.

Карета въехала во двор. Остановилась. Я думала, что слуга поможет мне выйти. Я даже немного удивилась, когда увидела самого Переса. Он распахнул дверцу, поклонился и галантно предложил мне руку. Я оперлась на его руку, чуть подобрала платье и вышла из кареты. Он снова поклонился и повел меня в дом.

Я почувствовала, что пальцы его горячи. Неужели и он ждал меня с нетерпением? Неужели я еще способна внушать мужчинам это нетерпеливое ожидание? Я подняла глаза и взглянула на него. В профиль он показался мне еще более похожим на Санчо Пико. О, сколько связано для меня с Испанией! Не меньше, чем с Англией, где я родилась, где прошла моя молодость. А что сказать об Америке? Где бы я хотела жить? Я подумала о Санчо. Что с ним? Мог ли он жениться? Что он думает обо мне? Вспоминает? А я? Люблю ли я его?

Тут же я осознала, что задаю себе все эти вопросы, намереваясь отдаться другому человеку. Но это не показалось мне ни странным, ни комичным.

Было приятно ощущать, как твою ладонь удерживают на весу эти горячие сильные и гладкие мужские пальцы.

Я не начинала разговор. Я ждала, что он спросит о лекарстве или о состоянии больного. Но и он молчал.

Я вдруг поймала себя на мысли о ненужности подобных вопросов. Разумеется, он знает, что я отдала лекарство, что состояние больного улучшается, но никаких особенных перемен за такое короткое время не могло произойти.

Мне вдруг показалось, что мы идем уже очень долго. Мы всего лишь прошли опрятную прихожую и коридор, и теперь входили в комнату, вероятно, в гостиную. Но у меня было ощущение, что об руку с кавалером я легкой плавной, плывущей походкой пересекаю нечто вроде огромной бальной залы. Я чувствовала невольно, как горделива посадка моей головы… Когда-то все было – и бальные залы и реверанс перед его величеством. Тогда я была совсем другая, простая и жадная до жизни, до ее радостей и утех. Во мне, в моей натуре тогда не было и тени тонкости. Я была, словно красивое юное животное в расцвете сил. Но я изменилась. И, значит, эта новая я способна внушать страсть… Но ведь в тюремной камере, рядом с этим больным мальчиком мне уже казалось, что я снова женщина, что я даже лучше себя прежней… И это по-своему было правдой. По-своему… Но быть женщиной не с мальчиком, а с молодым мужчиной, сильным и здоровым. Не любовница-мать, которая защищает, оберегает, а любовница-женщина, сама ждущая защиты, готовая покориться.

Он очень похож на Санчо. Тогда в Америке я тоже была другой. Я становилась умной и свободной. Но я была красива и молода. Я вдруг остро вспомнила, как это было чудесно: вновь и вновь любить Санчо, находить все новые и новые способы телесного единения… Как я смеялась тогда! И мое тело… каким же молодым оно было!

Мы вошли в просторную полупустую комнату. Два высоких продолговатых окна прятались за зелеными занавесями. Третье выходило в солнечный сад. Отсветы солнца расцвечивали светлый паркет. В углу я заметила яркий ковер. Рядом – накрытый небольшой стол.

Мы так ничего и не сказали друг другу.

Внезапно сильные, жесткие мужские руки резко повернули меня. Нет, это даже не Санчо… мгновенно воскресла в памяти давняя первая близость с Брюсом Карлтоном… В сущности, и сейчас у меня – первая близость… Первая – после тюремной камеры, после оспы, после страха за Чоки, после мучительных отношений с дочерью… После всего!..

Лопатки мои прижаты к стене в нише между окнами. Я крепко обхватываю сильную налитую шею и впиваюсь в губы. Мои губы свежи и неумелы. Когда большой сильный член входит в меня, мне на мгновение делается страшно, как девственнице, и больно. Очень, неизбывно телесно больно. Я громко кричу и не могу сдержать стоны. Сильные руки мнут мои волосы на затылке, поддерживая мою невольно откинувшуюся голову. Я замечаю, что я по-прежнему в перчатках, в этих, почти прозрачных, с белой легкой оборкой у запястья.

Его горячие, его могучие, могущественные губы жгут почти болезненно мое лицо, с жадностью страсти обжигают эти оспины на моих щеках.

Стоя… Мне мучительно, неловко, больно… И во всем этом – отчаянное наслаждение.

После мы уже на ковре. Сегодня день моей покорности. Он разминает мои мышцы, голова его ерзает по выпуклости моего живота. Горячие смелые губы впиваются в мое лоно сквозь редкую поросль легких рыжеватых волосков. Я вижу его напряженные ноги. Словно огромный пест в странную гибко сжимающуюся ступку, член его резко вновь и вновь входит в меня и выходит сильным резким толчком. Вся эта резкость и болезненность с настойчивой силой будят во мне женщину. Сегодня надо так. Сегодня так и должно быть.

Потом я лежу навзничь на ковре. И мне удивительно легко и молодо. Он лежит чуть поодаль, усталый, закинув руки за голову.

Я ощущаю себя молодой и… да, красивой… Мне хочется победно улыбаться, хочется легко и звонко смеяться, запрокидывая голову.

Легким движением я вскидываю руку, верчу в воздухе растопыренными пальцами и звонко, открыто хохочу. Руки в перчатках… Белые оборки на запястьях…

– Только Николаос может спокойно находиться в одном доме с этой женщиной! – насмешливо, добродушно-иронически произносит Сантьяго Перес.

Эти интонации снова напоминают мне Санчо. Я чувствую, что мне легко говорить, не надо никаких предисловий, как будто мы знакомы давно и нам всегда было хорошо вместе. И мы ничего не таим друг от друга. Между нами нет ничего стыдного, дурного.

– Ты давно знаешь их? – спрашиваю я, не меняя позы.

Мне нравится вот так лежать, почти не видя его, не видя его лица, ощущая, как дышит и живет мое возрожденное в своей женской сути, мое еще молодое, да, наперекор всему еще молодое мое тело.

Он, конечно, понимает, что я говорю о Николаосе и Чоки.

– Довольно давно.

Да, и ему приятно вот так лежать после того, как он был таким сильным и страстным самцом…

– У вас, кажется, целая компания?

– Да, пожалуй.

– И собираетесь здесь?

– Нет, чаще у Николаоса. Ты не знаешь, какой у него дом…

– Я знаю его дом только как обитель болезни.

– Ну вот! А там вечерами хорошо. Музыка, стихи, красивые женщины. Николаос как-то так все умеет устроить, ненавязчиво, весело, но не буйно, умно… Приятель его, этот Андреас, очень славный парнишка, необычный; беззащитный очень; и я ни у кого не встречал такого доброго и мягкого остроумия. И страшно красивый. Это не так уж часто, когда знаешь, безусловно знаешь, вот она, безусловная, несомненная красота. Словно сама Природа пришла и одаривает нас: «Вот! Смотрите, на что я способна! Радуйтесь!»

– Вижу, он тебе нравится. – Я стараюсь быть сдержанной. Но на самом деле мне не по себе. Это из-за Селии. Кое-как я примиряюсь с этими отношениями Чоки и Николаоса, но знать, что у Чоки еще с кем-то такое же…

– Нет, я не по этой части. А ты уже ревнуешь? – он смеется.

– Моя дочь влюблена в этого мальчика, вот беда, – искренне произношу я.

– Ну, ничего страшного. Это чудесный парнишка.

– Знаю. Если бы не его отношения с Николаосом… А может, есть и другие…

– Нет. У них давнее что-то с Николаосом. Это вроде тех человеческих половинок у Платона, что ищут друг друга. Вот нашли.

– Мне то же самое казалось.

– Видишь!

– Но все же, это моя дочь…

– Напрасно ты боишься. У Николаоса есть деньги. У него значительное покровительство. Ты, вероятно, знаешь…

Я не знаю, что именно известно Пересу. Возможно, все. Но я говорю осторожно:

– Его покровители могут умереть или охладеть к нему.

– Послушай! – Перес встает и делает несколько широких шагов. Теперь мое тело – между его ступней. Он высится надо мной, расставив ноги. Мне это весело. – Послушай! – повторяет он. – Не следует тревожиться за Николаоса. Если кто-то умрет или охладеет, если солнце погаснет, а луна больше не взойдет, – он со всеми обстоятельствами сумеет справиться. И Андреас имеет долю в его торговле, это я знаю. И если кто-то вообще заботится о ком-то в этом нашем грешном мире, так это Николаос о своем приятеле… И поверь моему чутью – это измениться не может!

Я верю. Хотя мне очень хочется спросить, а что будет, если с Николаосом случится несчастье, если Чоки останется без него. Но я понимаю, что это вопросы из разряда «а что если солнце погаснет, а луна не взойдет?» Всего не предусмотришь… Тут мне вдруг приходит в голову, что Николаос хочет, чтобы его Чоки женился. Конечно, лишняя опора для Чоки… Ну, хватит об этом думать!

Перес предлагает мне перекусить. Но я отказываюсь.

– Я должна быть к обеду дома.

– А я-то мечтал о совместной любовной трапезе!

– Вот как! Значит, это наша последняя встреча? Кто так решил? Не я, во всяком случае.

Мы оба смеемся. Уговориться о новом свидании очень просто. Мы уже знаем, что будем видеться.

Перес провожает меня к своей карете. Я привела себя в порядок. Я опираюсь на его галантно вытянутую руку.

 

Глава сто шестьдесят первая

Дома я прежде всего, не переодевшись, только опустив накидку на плечи, быстро иду в гостиную. Там – никого. Дверь в комнату Чоки прикрыта. Подкрадываюсь и прикладываю ухо. Слышу слабое звучание голоса. Голос один. Это говорит Селия. Значит, больной не спит. Еще слушаю. Нет, его голоса нет. Конечно, у него еще нет сил говорить.

Тихо стучу костяшками пальцев.

– Да, – голосок Селии словно летит, встревоженный и все еще нежный. Но эта нежность относится к одному-единственному человеку, я уже знаю.

Я вхожу. Себя не скроешь. Четыре изумленных ребяческих глаза обращаются на меня. Альберто в комнате нет. Мальчик и девочка изумлены. Они увидели незнакомую женщину. Не ту, что мучительно каялась перед своей влюбленной дочерью. Не ту, что была этому мальчику любовницей-матерью. Совсем другую. С такой гордо вскинутой головой, с таким сильным и гибким телом.

Но, кажется, им это нравится. В этой моей новой, свободной женственности они ощущают некий залог и своей свободы. Конечно, свободы от материнских поучений, предупреждений и тревог.

– Красивая! – изумленно произносит Чоки.

Во взгляде дочери я читаю веселую растерянность. Она, кажется, не знает, как ей теперь вести себя со мной.

– Ну, что? – спрашиваю я, не приближаясь к постели.

Он улыбается, как это он умеет делать. Она чуть склоняет голову и, глядя на меня уже с любопытством, произносит:

– Хорошо.

– Почему вы одни? – интересуюсь я.

Но, кажется, это не звучит как начало материнского докучного допроса.

– Альберто пошел за едой, – отвечает Селия.

Она скромно сидит на краешке постели. Но я чувствую, что отношения этих детей уже определились и упрочились. Хотя они еще не целовали и не обнимали друг друга, и ему еще и говорить трудно. Но между ними уже нет смущения, робости, недоговоренности.

– Скоро, должно быть, Николаос приедет, – говорю я. – Ты будешь обедать с нами тогда или сейчас поешь? – спрашиваю я Селию.

– Я сейчас поем, – отвечает она.

Все определилось. Я замечаю, что мы обе избегаем называть его по имени. Вернее, по именам. Не «Чоки» и не «Андреас». Интересно, как она его называет…

Тихая и немного настороженная, она сидит на краю его постели. Господи, а ночью? Ну не могу я позволить ей остаться здесь на ночь! Мой долг перед Анхелитой… Глупости! Никакого долга! Просто все то же материнское желание, чтобы дочь потеряла девственность только после венчания. И никак иначе. Но как все глупо! Во-первых, это ее дело. Это их дело. А во-вторых, ведь он руки поднять не может, силы в нем не больше, чем в цыпленке…

«И тебя это очень успокаивает», – констатирую я и невольно улыбаюсь этой новой, насмешливой и по-доброму ироничной женственной улыбкой. Чоки со своей чуткостью все понимает и ласково улыбается мне. Селия не смотрит на меня. Но я чувствую, она через него все уловила и успокоилась.

Можно было бы задать еще какие-то ненужные вопросы о здоровье Чоки. Но зачем? Ведь и так ясно, что кровотечения больше не было. Ему лучше. Он выздоровеет.

Я тихо ухожу из комнаты. В гостиной невольно приостанавливаюсь перед этим изображением мальчика-калеки. Человеческая суть. Мы такие…

 

Глава сто шестьдесят вторая

Мы с Николаосом обедаем вдвоем в столовой. Я хотела бы расспросить его о Теодоро-Мигеле, об Ане. Но вижу, что не нужно сейчас ни о чем расспрашивать. Вид у него усталый. Он заставляет себя есть. Но все же находит силы и делает мне несколько комплиментов по поводу моей внешности. Он понимает, что я хочу говорить с ним, и видит, что я сдерживаюсь.

– Поговорим вечером, как прежде, – мягко говорит он мне.

Я киваю.

После обеда он уходит в комнату Чоки. Из окна столовой я вижу, как Селия выходит в сад. Она не выглядит обиженной или приунывшей. Что же? Кажется, она просто признала те отношения Николаоса и Чоки, что сложились до нее. Но я не хотела бы, чтобы этот треугольник стал телесным. Хотя самой мне приходилось так любить. Но для дочери я этого не хотела бы. Что может сейчас сказать Николаос своему Чоки? О Теодоро-Мигеле? Вряд ли. Чоки еще слишком слаб. Но, должно быть, Николаос уже продумал, что именно скажет. И, кажется, продумал и не без моей помощи…

Я не знала, пойти в сад к дочери или уйти к себе. Но что я сейчас скажу ей? Ей хорошо. Она поглощена своей любовью. Я не должна ни о чем спрашивать ее. Может быть, она даже понимает, почему я так переменилась. Но это общение с Чоки должно сделать ее мягче, она не будет осуждать меня.

У себя в комнате я уснула. Николаос до ужина был в комнате Чоки. Я понимала, что распоряжается в этом доме Николаос. Почему-то прежде я не так отчетливо ощущала это.

Ужинали мы втроем: Николаос, я и Селия. С Чоки оставался Альберто. После ужина Селия прошла в комнату Чоки и простилась с ним на ночь. Теперь она была печальна, ей не хотелось расставаться с ним так надолго. Но она покорно подчинилась Николаосу. Будет ли она спать ночью? Я вдруг подумала, что, наверное, она поднимется к себе с этим твердым и почти бессознательным намерением во всю ночь не смыкать глаз. Она ляжет на постель, будет смотреть в темное окно и… незаметно для себя уснет крепким и здоровым сном.

Николаос отослал слугу. Мы вдвоем посидели с Чоки. Николаос осторожно спросил, знает ли он, что с ним случилось. Чоки уже знал. Конечно, от Селии. Николаос ему сказал, что когда он окрепнет, поедем в горы. Я стала рассказывать о горной деревне. Потом – немного о семье Монтойя. Чоки слушал с интересом. Потом Николаос дал ему лекарство. Мы подождали, пока больной уснет. Тогда мы вышли в нашу гостиную и сели у стола, как прежде.

Но теперь нам было гораздо легче. Ушла, ушла тень смерти.

– Ждешь моего рассказа? – спросил Николаос.

– Впервые после всего, что случилось, мы можем спокойно, неспешно поговорить. Я соскучилась по этим нашим беседам.

– И я. Я не такой уж мрачный человек, как ты, должно быть, полагаешь. Я был иным, когда Чоки был здоров. Да ты и его не знаешь…

– Мне рассказывал Перес, немного.

– Какого ты мнения о Пересе?

– У тебя не может быть плохих друзей. Он напомнил мне Санчо Пико, того вольнодумца, которого я любила, – откровенно призналась я.

– Рад за тебя, – просто сказал Николаос.

– Не очень тебя мучили сегодня?

– Теодоро-Мигель? Нет, все как обычно, я привык. Но…

– Что? Что-то плохое? Он говорил об Ане?

– Успокойся. Он – нет. Я говорил о ней.

– Ты? Зачем?!

– Понимаешь, ты видела Теодоро-Мигеля во дворце Монтойя. Он, конечно, не мог не понять, что это мы предупредили родителей девушки. Он знает все. Не было смысла притворяться перед ним.

– Нет, я все равно не могу понять. Он спрашивал тебя?

– Он все же Великий инквизитор. Не следует дожидаться, пока он начнет спрашивать. Лучше начать говорить прежде, чем он спросит.

Я помолчала. В сущности, я едва не спросила Николаоса, неужели он боится Теодоро-Мигеля. Но все же сдержалась, не спросила. К чему подобные обидные вопросы. Даже если и боится, значит, имеет на то основания.

– Что же все-таки ты сказал ему? – я старалась говорить как можно спокойнее и мягче.

Николаос угадал мои чувства.

– Не думай, будто я боюсь Великого инквизитора, – начал он. – Дело не в этом. Я просто немного знаю его. И я понял, что в данном случае, когда ему уже все известно, и мне смысла нет притворяться. Ты ведь понимаешь, должна понимать, мои с ним отношения основаны на определенного рода искренности и даже взаимной симпатии. Да, как это ни странно.

– Это, наверное, тяжелее всего? – невольно обронила я.

– Пожалуй. Хотя и к этому у меня выработалась привычка.

Однажды он сказал мне, что человек может привыкнуть решительно ко всему, к любой подлости и грязи способен относиться, словно к самой заурядной обыденности.

– Должно быть, он в чем-то прав.

– Я должен воспринимать его правоту, видеть его одаренность.

Иначе наши отношения прекратятся. Пустое холодное притворство ему от меня не нужно.

– Ты – мученик. Снова и снова повторяю это.

– Я научился получать даже какое-то странное болезненное наслаждение от моих с ним отношений. Но я не хочу углубляться в анализ всего этого. Подобным анализом любит наслаждаться Теодоро-Мигель, – не я.

– Но что же ты сказал ему об этой девочке?

– Только правду. Сказал, что ты случайно узнала о ее сходстве с этим изображением Святой Инессы. Сказал, что я предупредил ее родителей анонимным письмом. Сказал, что ты видела его, Великого инквизитора, во дворце Монтойя. Сказал, что теперь ничего не стану скрывать от него.

– А он?

– Выслушал.

– И…

– И я знаю, что во многих случаях надо быть с этим человеком правдивыми. Особенно в таком случае, как наш. Я понимал, что теперь он обдумает и предложит что-то гадкое, скверное. Но лучше пусть он действует в открытую. Так мне легче следить за его замыслами и действиями.

– Он что-то предложил относительно Аны?

– Да. Он предложил мне тайком увезти ее и доставить к нему.

– Это невозможно! Ты сказал ему, что это невозможно?

– Не надо так волноваться, не надо. Нет, я не стал ему говорить того, чего не надо ему говорить. Я повторяю, я немного уже успел узнать этого человека.

– Но я опять ничего не понимаю. Ты… Неужели ты согласился?

– Да, я согласился.

– Николаос, объясни мне…

– Это трудно…

– Ты что-то задумал?

– Да.

– Но ты… – я подалась к нему и порывисто схватила его за руки. – Ты боишься говорить об этом?

– Да. Пока.

– И мне?

– Да.

– Это очень страшно?

– Пытаться обмануть Великого инквизитора всегда страшно.

– Чем я могу помочь? Говори!

– Ты многое можешь сделать. Я скажу тебе. Не сейчас. Но сначала надо привезти эту девочку сюда, в этот дом.

– Не могу себе представить, как это сделать, – я покачала головой.

– Я знаю, где находится эта горная деревня.

– Тебе сказал он, Великий инквизитор?

– Конечно.

– Ты сам поедешь за ней?

– Кому еще я могу это доверить?!

– Но ее родители плохо думают о тебе…

– Я не могу рисковать. Конечно, я мог бы сделать попытку доверительно побеседовать с ними, убедить их; сказать, что ничего дурного с девочкой не случится. Но я не знаю, что они скажут в ответ, у меня нет времени убеждать их. Они могут выдать мои намерения Теодоро-Мигелю. Случайно выдать или из горячности, когда будут пытаться во что бы то ни стало спасти свою дочь. Значит, придется мне тайком увезти ее.

– Господи! Как мне жаль их! Что им предстоит пережить!

– Иного выхода нет.

– Но ведь они легко догадаются, что девочку похитили по приказанию Теодоро-Мигеля. Они бросятся в город, потребуют правосудия…

– Неужели ты сказала им, кто именно охотится за их дочерью?

– Нет, клянусь, нет!

– Тогда что же?

– Но они все равно будут искать ее, добиваться…

– Им позволят делать это. Но они ничего не узнают.

– А дальше? Ты отвезешь ее к нему, к Великому инквизитору? Я помню, что случилось с дочерью художника Бартоломе…

– О том, что произойдет дальше, я пока не могу тебе сказать.

– Но ты задумал…

– Да. И ты все узнаешь. А пока – больше ни слова об этом.

– Когда ты едешь?

– Он позволил мне ничего не предпринимать, пока Чоки совсем не оправится от своей болезни.

– Слава Богу! Он, кажется, по-своему добр.

– Он понимает, что когда я в тревоге за моего любимого друга, я мало на что гожусь и могу думать лишь об одном…

– Но, может быть, лучше пока предупредить родителей Аны? Они могли бы бежать из страны, могли бы увезти ее…

– Ты не сделаешь этого. Конечно, агенты Теодоро-Мигеля уже следят за этой деревней и за этой семьей. Если ты даже и попытаешься сделать это, Великий инквизитор поймет, что это я пытаюсь обмануть его. Тогда все между нами, между мною и им, может кончиться. Допустим, я успею бежать, успею спасти моего Чоки; но трудно себе представить жестокость этого человека. «Я обманут, – скажет он себе. – Теперь я имею право быть безжалостным». И что будет с этим городом, с этой страной? Я не имею права так рисковать.

– Я поняла, Николаос. Все будет, как ты решил. Я буду послушно подчиняться твоим указаниям.

– Благодарю тебя. Я это ценю. И пока больше не будем ко всему этому возвращаться. У нас есть время…

– Но я все равно хочу, чтобы Чоки быстрее выздоравливал.

– Это и мое желание, легко догадаться. Это – безотносительно ко всему остальному.

 

Глава сто шестьдесят третья

Теперь мы, Николаос и я, были связаны общей тайной. Но мы больше не говорили о ней. Я даже запретила себе, твердо сказала «нет» своему желанию понять, что же задумал Николаос.

Внешне наша жизнь текла спокойно. От Анхелы и Мигеля не было никаких известий. Иногда я думала: почему? Ведь они вырастили мою дочь, неужели они не тревожатся о ней? Потом я поняла, что это Анхелита. Это она считала, что любая ее попытка разузнать о жизни Селии, будет воспринята мною как оскорбление, нанесенное моим материнским чувствам. Будь все иначе, я бы первая послала весточку. Но теперь, когда я знала, что им предстоит пережить еще и потерю Аны (и не без моей вины), я предпочитала молчать. Часто я встречалась с Пересом. Несколько раз он возил меня в свое небольшое имение в окрестностях столицы. Мы много занимались любовью. Я ощущала, как тело мое наливается женской силой и очарованием, словно спелая гроздь винограда наливается соком. Перес действительно во многом напоминал Санчо. Он был остроумен, с ним было интересно говорить, его суждения часто отличались парадоксальностью.

Однажды разговор у нас зашел о его лекарском ремесле. Он унаследовал его от отца.

– Но я и мои приятели, мы не устаем совершенствоваться, – заметил Сантьяго. – Благодаря Николаосу, мы имеем такую возможность. Я попросила объяснить мне устройство человеческого тела. Мой возлюбленный рассказал мне, как важно для врача анатомировать трупы, как много это дает для понимания механизмов развития различных болезней. Он научил меня приготовлять кое-какие простые лекарства. Как женщину, меня особенно заинтересовало устройство женского тела. Сантьяго смешило то, что я, женщина, родившая троих детей, мало что знаю о созревании плода и даже о закономерностях родов. Для меня было настоящим открытием, когда я узнала, что плод в утробе матери проходит долгий путь развития – от крохотного комочка слизи до существа, подобного рыбке и лягушке, и наконец становится человеком, готовым к рождению.

– Но человек по сути всегда рождается недоношенным, – заметил Сантьяго.

– Почему? – удивилась я.

– Потому что мы ходим прямо и на двух ногах, а не на четырех, как животные. Прямоходящая женщина не смогла бы родить тяжелый доношенный плод. Женщинам и так тяжелее рожать, чем самкам животных. Детеныш животного после рождения развивается очень быстро. Новорожденный человек нуждается в длительной и бережной заботе.

– Значит, за то, что у человека свободны руки и он может быть человеком, за это вынуждены расплачиваться женщины?

– Выходит, что так, – он рассмеялся.

Сантьяго объяснил мне, как проходят роды. Я спросила, случалось ли ему принимать роды. Он ответил, что да и что в городе он считается недурным акушером.

– Если у моей дочери будут дети, – задумчиво сказала я, – Мне хочется, чтобы их принимал ты. Лучше ты, а не какая-то невежественная повитуха. Конечно же, Селия добьется своего и выйдет замуж за Андреаса. Хотя я не могу себе представить сейчас, чтобы у этих двух тоненьких травинок появилось потомство. Чоки такой хрупкий….

– Думаю, у них будет много детей, – сказал Перес.

– Не представляю! – я засмеялась.

– Не представляю! – он передразнил меня и тоже расхохотался.

– Ты так смело сравниваешь человека с животными, – сказала я.

– А ты собираешься донести на меня за это? – он улыбался. Я уже давно заметила, что здесь, в Испании, донос – это нечто обыденное. Доносчик наверняка может оказаться в любой компании. С этим мирятся, над этим подтрунивают…

– Хорошо же ты думаешь обо мне! – я в шутку дернула его за ухо.

Он ухватил меня за руку. Мы шутя боролись. Дело было в саду. Он прижал меня к зеленой траве.

– Сдаешься? – спросил он, смеясь.

– Да я не хотела тебя обидеть…

– Я знаю.

– Я просто вспомнила… Ну пусти же!

Он отпустил меня и перекатился по траве. Здесь, за городом было как-то теплее и светлее. Я села и принялась оправлять волосы.

– Что ты вспомнила? – спросил Сантьяго, подпершись локтями.

– Ты слышал когда-нибудь эти имена: Этторе Биокка, Джон Айрленд, Диана Флосс – жена доктора Джона Айрленда?

Оказалось, Перес и вправду слышал об этих людях и читал их труды. А я снова вспомнила Этторе, а вслед за этим – и Санчо и Коринну. Я подумала о своем старшем сыне, о верной Нэн… Перес заметил, что я загрустила, и попытался отвлечь. Мне не хотелось кокетничать перед ним своей печалью. Тосковать буду наедине с собой. Я решительно взяла себя в руки и засмеялась.

 

Глава сто шестьдесят четвертая

Я заметила, что Николаос пристально следит за моим новым женским расцветом. Часто я ловила на себе его взгляд. Нет, это вовсе не было похоже на то, как приглядывается мужчина к женщине, которая ему приглянулась. Да я ничего подобного от Николаоса и не ждала. Во всяком случае, по отношению ко мне. И все же, почему он так смотрит на меня? Мне пришло в голову, что он, быть может, желает, чтобы я связала свою судьбу с доктором Пересом. Но зачем? Просто, чтобы я осталась в Испании? Не понимаю.

А чего хотелось мне самой? Как я представляла себе свою дальнейшую судьбу? Пожалуй, я мечтала о встрече с человеком, который научил меня любить свободно. Санчо! Я думала о том, что он постарел, он, возможно, недомогает. Ему нужна моя помощь. Но неужели я ни на что больше не гожусь? Только быть сиделкой у постели старого вольнодумца? И чего же я все-таки хочу? И почему это я вообразила, что Санчо Пико вдруг сделался дряхлым и немощным? Хотя… ведь его пытали… Но нет, не надо о таком думать. Еще не пришло мое время выбирать дальнейший путь, еще не кончилась моя теперешняя жизнь. Я знаю, я еще не прожила в этом городе всего, что мне суждено прожить здесь…

Между тем, Чоки со дня на день чувствовал себя все лучше. Через десять дней после своего чудесного воскрешения он уже сидел в постели, правда, опираясь на подушки. Но вот миновала еще неделя, и в подушках, чтобы ему было легче сидеть, уже не было нужды. Теперь Николаос с трудом заставлял Чоки поспать днем. Юноша готов был целый день сидеть на постели, смотреть в раскрытое окно, вдыхать свежий воздух сада, и… говорить с моей дочерью. Только на ночь они разлучались. И уже так привыкли друг к другу, словно и выросли вместе. Я полагала, они уже знают друг о друге много такого, чего не скажут ни мне, ни Николаосу. Мы и не слышали их разговоров. Они при нас молчали или обменивались короткими фразами.

Но я чувствовала и понимала, что отношения Николаоса и Чоки останутся прежними, несмотря на появление Селии в жизни Чоки. Теперь я поняла, какой Николаос сильный человек, как ненавязчиво и спокойно умеет он настоять на своем. Но это меня в нем не пугало. Я уже давно уверилась в его доброте.

Меня в отношениях Чоки и Селии волновало другое. Юноша быстро поправлялся. Они уже перешли к легким любовным играм. Они брали друг друга за руки, гладили волосы и лицо, я не сомневалась, что целовались. Однажды я заметила, что Чоки держит руку Селии и легонько посасывает кончики ее пальцев. Ее лица я не видела, а он поспешно отпустил ее руку. Я встревожилась. Конечно, этот мальчик многое умеет, но он не должен…

– Чоки! – я решительно подошла и остановилась у постели, по-прежнему не видя лица дочери. – Не делай этого, пожалуйста. Не надо.

– Хорошо, – кротко отвечал он и улыбнулся, как он умел, ласково.

Селия повернулась и скользнула равнодушным взглядом по моему цветущему женственному облику. Я поняла, что мои просьбы и предупреждения – для нее ничто. Ведь для нее, конечно, не тайна, что и я занимаюсь любовью. Значит, придется просить Николаоса, пусть он скажет… нет, не ей, разумеется (это слишком унизительно для меня), а своему Чоки…

Вечером в нашей гостиной я обратилась к Николаосу:

– Я боюсь за свою дочь. Видишь, я с тобой откровенна. Я согласна на ее брак с Чоки. Но оставьте мне хотя бы одно: я не хочу, чтобы она лишилась девственности до свадьбы. Скажи своему другу. Или, быть может, он уже и не собирается жениться на Селии?

– Он только об этом и мечтает. Думаю, потому его выздоровление так быстро и пошло.

– Но пусть он не обижает ее!

– Он любит ее и не сделает этого.

– Обещай мне, что даже если она сама об этом попросит!

– Могу спокойно обещать.

– Неужели она просила?

– Ну, не так чтобы… но какой-то такой разговор был.

– Боже! – я вздохнула. – Чоки хотя бы делится с тобой. А Селия просто делает вид, будто я не существую.

– Когда она сама станет женщиной, она лучше поймет тебя.

– Но только после венчания, после свадьбы!

– Разумеется!

– Хотя я ума не приложу, какая это может быть свадьба! Мигель называл тебя и Чоки «проходимцами»…

– Тот, кто узнает Чоки, не сможет не почувствовать к нему дружеское расположение.

– Да, конечно. Но как заставить Анхелу и Мигеля для начала хотя бы присутствовать на свадьбе? Я думаю, и Селии хотелось бы этого…

– Ну, не будем ломать себе голову. Селии, конечно, больше всего хочется сейчас поскорее сделаться супругой Андреса.

– Это что за новое имя?

– Это она его так зовет на испанский манер. Мы с тобой зовем его «Чоки» чужие люди – «Андреас», а она – «Андрес». Все же что-то свое.

– Ну, они, наверное, еще какие-нибудь любовные прозвища напридумывали друг другу.

– Не знаю и не стремлюсь узнать. С меня довольно и того, что мне открыли.

– Чоки делится с тобой…

– Ну, не огорчайся. Еще немного – и твоя дочь тоже поймет тебя. Сейчас вы с ней в разных лагерях – ты – женщина, она девушка, ты – мать, она – дочь. А тогда вы обе станете женщинами, познавшими мужскую любовь…

– Но неужели то, что я – ее мать, ничего не значит? Ты не отец и не брат Чоки, а как он доверяет тебе!

– Именно потому что мы родные не по крови. Никакие человеческие установления не обязывали нас любить друг друга. Мы сами выбрали и узнали друг друга, сами выбрали свою любовь, вырастили и защищали ее. Оттого мы верим и доверяем друг другу. А ты можешь так же полюбить Селию? Это непросто.

– Ну… Сколько дочерей доверяют своим матерям!

– Не так уж много, поверь мне.

– Селия ведь все знает о тебе и Чоки?

– Он ей сказал. Это было не при мне.

– Откровенно говоря, не могу понять, как она примирилась…

– Она просто поняла и почувствовала, что я люблю его, а он любит меня.

– Ты – его, он – тебя, а как же она?

– Она – его, он – ее. Я – ее, как сестру, как, например, тебя.

– Ты и меня любишь? – я улыбнулась.

– А ты до сих пор не заметила? Ты думаешь, я могу любить только Чоки? А ведь и в мире, и в одном человеке – много любви и она самая разная. А ты еще в самом начале наших отношений полагала, что ты для меня всего лишь игрушка, средство для развлечения моего друга?

– Прости!

– Ничего. Я тоже не сразу привязался к тебе.

– Я хотела бы отблагодарить тебя…

– Став моей любовницей? – улыбка его сделалась лукавой.

– А почему бы и нет? Ты ведь имеешь дело с женщинами, я знаю.

– Но не с тобой. Я люблю тебя. И моя любовь к тебе этот телесный элемент исключает.

Мы оба рассмеялись.

– Ты, наверное, соскучился по близости с Чоки? – спросила я.

– Да. Так.

– Так коротко отвечаешь. Я не должна была заговаривать об этом.

– Нет, нет, просто я чувствую, что-то тебя тревожит.

– Правда. И ты мне, наверное, не поверишь.

– Скажи, тогда узнаю, поверю или нет.

– Хорошо, скажу. Я боюсь, вы оба, ты и Селия, замучаете беднягу Чоки.

– Вправду боишься? – он внимательно посмотрел на меня.

– Вправду. Знаешь ведь, что он для меня.

– А для меня? Я уж, конечно, что-нибудь придумаю.

– Что? Он такой хрупкий.

– Он сильнее, чем ты думаешь. И я знаю, что телесная супружеская любовь придаст ему сил. Но я что-нибудь придумаю. Чаще буду иметь дело с женщинами…

– А если Чоки больше не захочет быть с тобой?

– Тебе этого хочется?

– Сама не знаю. Видишь, я откровенна.

– Если бы такое случилось, пришлось бы принять. Лишь бы он чувствовал себя счастливым….

– Но такого не случится, я знаю.

– Я тоже.

Мы снова рассмеялись.

 

Глава сто шестьдесят пятая

Все это время я старалась не думать об Ане, о Великом инквизиторе, о том, что предстоит сделать Николаосу. Я радовалась выздоровлению Чоки, радовалась искренне. Но я знала, что его выздоровление приближает день несчастья близких мне людей: Анхелиты, Мигеля, Аны.

Если бы сам Чоки знал… Подумав об этом, я в невольном ужасе прикрывала рот ладонью, словно сдерживая неосторожные признания. Я уже знала эту мучительную чувствительность юноши. Если бы он знал, что его выздоровление приближает чьи бы то ни было несчастья, он бы снова тяжело занемог, и ни наши с Николаосом заботы, ни любовь Селии уже не поставили бы его на ноги. Я испугалась, подумав о том, что если бы не Селия, он был бы более внимательным к нам и мог бы догадаться, почувствовать… Но нет, нет, не дай Бог!..

Все будет хорошо. Николаос найдет выход. Я исполню все, что велит Николаос…

Между тем, наступил торжественный день. Больного вынесли в сад. Сначала ненадолго. Усадили в кресло. Здесь, на воздухе, на солнце, он показался мне таким тоненьким, такой травинкой. Николаос принес его на руках. Глаза Чоки были закрыты. Когда Николаос усадил его, Чоки широко раскрыл глаза и тотчас снова закрыл. Ему было еще непривычно. Затем раскрыл глаза вновь; мне показалось, еще шире. И произнес то, что и мог произнести:

– Солнце… Тепло… Как хорошо!..

Его щеки, все еще впалые, залил тонкий румянец. Глаза его вдруг ярко заблестели. Его черные милые выпуклые глаза.

С того дня он уже стал больше времени проводить на воздухе, в саду. Только спал в комнате. Погода стояла чудесная. Сама природа о нем заботилась.

Конечно, и Селия целые дни проводила рядом с ним.

Она сидела на траве у его ног, устраивалась на подлокотнике большого кресла. Чоки просил Николаоса позволить и ему посидеть на траве, но Николаос пока не разрешал.

Селия все время что-то говорила Чоки. Иногда мне казалось; что она его горячо убеждает, а он с удовольствием слушает. Он уже и не нуждается в этих горячих убеждающих словах, просто ему нравится слушать, слушать…

– Интересно, что она говорит ему? – спросила я однажды Николаоса, когда мы стояли в саду поодаль.

– Что? – он стал серьезен. – Она продолжает повторять, что он никого, никогда не убивал, что он совсем новый, другой, что того злосчастного убийства не было, никогда не было.

– Жаль, что мы с тобой не догадались сказать ему такое. Может быть, можно было избежать этого страшного погребения…

– Наша любовь к нему слишком умна и логична. Он не поверил бы нам.

– Ах, Николаос, уж не хочешь ли ты сказать, что моя дочь глупа? Неужели ты до сих пор не заметил, какая это умная, начитанная девочка. Она доверила мне, что мечтает писать книги.

– Я не сомневаюсь в ее уме и способностях. Но любовь ее не знает ни ума, ни логики. И это прекрасно. Поэтому Чоки и верит ей.

 

Глава сто шестьдесят шестая

Вот кончилась весна и пришло теплое лето.

Чоки заметно окреп. Он уже просил позволения встать, но Николаос все не решался позволить. Удивительно, как прекрасно помогали лекарства, свежий воздух, вкусная и полезная пища.

Я уже видела совсем нового Чоки. Этого юношу я не знала. А вот Селия, казалось, ждала его. Она-то знала, что он будет таким.

И вот настал день, когда Николаос позволил своему любимому другу встать и сделать несколько шагов.

В первый раз Николаос сам поддерживал его. Ведь Чоки совсем отвык ходить, едва держался на ногах, столько времени провел в постели.

Но уже через несколько дней Селия поддерживала его, радуясь по-детски горделиво тому, что он может идти, а она помогает ему. Она все еще боялась за него и, должно быть, боялась обмануть доверие Николаоса, взгляд ее был таким бережно-тревожным. А Чоки никого не мог замечать, видеть. Он весь, всем своим существом был сосредоточен на своих, таких новых ощущениях. Он так медленно ступал. И слабая улыбка изумления озарила его лицо, он изумлялся тому, что снова может ходить, как прежде, когда-то давно.

Теперь все пошло еще быстрее. Вскоре он уже ходил сам, без поддержки. Потом стал тянуться руками, всем своим тонким телом к ветвям деревьев. Он наклонялся, садился на траву, однажды я видела, как он обеими руками ухватился за большую толстую ветку и подтянулся наверх. Потом поспели зеленые летние яблоки. Он по-мальчишески взбирался на дерево, срывал светлые плоды и бросал вниз, на траву.

Несколько раз он спрашивал нас, когда поедем в горную деревню. Он уже многое знал от Селии.

Но ведь прежде туда должен был отправиться Николаос, и не с миром…

Однажды вечером я сказала Николаосу:

– Я не могу остаться с этими детьми наедине. Я не сплавлюсь с ними. И я не знаю, справятся ли они сами с собой, даже если дадут тебе тысячу клятвенных обещаний.

– Что же?

– Пусть они обвенчаются до твоего отъезда. Николаос испытующе посмотрел на меня и согласился.

В ту ночь я о многом думала. Ведь прошло не так уж и много времени, а все так переменилось. Я еще помню, как отчаянно сопротивлялась, не, хотела любви Селии к Чоки. А теперь я сама тороплю со свадьбой…

Наутро за завтраком (теперь мы завтракали вчетвером в столовой) Николаос спросил, обращаясь к Чоки:

– Хотел бы ты обвенчаться с этой девушкой? – он указал на Селию.

Казалось бы, можно было не сомневаться в ответе. Однако Селия замерла напряженно. Она смотрела прямо перед собой, широко раскрытыми глазами, и, кажется, ничего не видела.

– Да, конечно, – радостно и открыто ответил Чоки. – Ты согласна? – Николаос обернулся к моей дочери.

– Да, – прошептала она едва слышно.

Я подумала, а я? Невольная обида закралась в мое сердце. Что бы там ни говорил Николаос, а я мать Селии. Не может мать не играть никакой роли в свадьбе дочери. И тут больно кольнула меня мысль об Анхелите и Мигеле. Ведь они вырастили мою дочь, они – ее родители. И вот она выходит замуж тайком от них. А разве они не мечтали о пышной свадьбе, о торжественном венчании?..

Но Николаос уже обращался ко мне:

– А вы, донья Эльвира, согласны выдать замуж свою дочь за моего друга Андреаса?

Казалось, и в моем ответе можно было не сомневаться. Но я уловила напряжение Селии. Чоки был радостный и спокойный.

Господи, неужели этот юноша доверяет мне больше, чем моя родная дочь? А, впрочем, что в этом удивительного? Он в чем-то лучше знает меня, в чем-то я сделала для него больше, чем для Селии…

– Да, конечно, я согласна, Николаос, – поспешила ответить я.

Вдруг Селия вскочила и выбежала в сад. Я поднялась и поспешила следом.

Она не убежала далеко. Стояла под старой яблоней. Я подошла и обняла ее.

Она не противилась.

– Ну, что ты? – заговорила я вполголоса. Нежно повернула к себе ее лицо и поцеловала в щеку. – Видишь, все хорошо…

– А… Анхела, Мигель?..

Она впервые назвала своих приемных родителей просто по именам. Это почему-то было мне больно.

– Они в конце концов согласятся, – принялась убеждать я. – Они узнают Чоки и полюбят его. И будут радоваться твоему счастью. А ты будешь счастлива, я знаю.

Она быстро обняла меня и спрятала лицо у меня на груди.

Николаос договорился о венчании в церкви на соседней улице. Мы все-таки решили пригласить друзей Николаоса и Чоки, в их числе, конечно, Переса.

– Все же это свадьба, – говорила я Николаосу. – Пусть не такая пышная и торжественная, как мечтали Анхела и Мигель, да и я сама, но все же свадьба. Пусть будут и застолье, и музыка.

Николаос пригласил цыганских певцов и музыкантов.

Так случилось, что вечером Чоки нашел меня в саду и долго, доверительно говорил со мной. Он был радостно возбужден и взволнован. Он благодарил меня, хотя я на все лады отвергала его благодарность.

– Это я должна благодарить тебя за все!

– Нет, нет, я… И он снова благодарил.

Потом он заговорил о своем детстве, вспомнил своих родителей.

– Когда я был с ними, они даже и не говорили никогда о моем будущем. Мы все были несвободны, не могли сами распорядиться своей жизнью. Почему они не дожили, не увидели меня свободным? Николаос ничего не говорил, но я знаю, их больше нет на свете… А как бы они порадовались теперь. Я был один у них… Так и не увидели меня свободным…

Я начала утешать его, говорила ласковые слова. Меня тяготила эта странная беседа, вызывала какое-то странное волнение. Я сама не понимала, почему мне неприятно и тяжело. Я, как могла нежнее, принялась уговаривать его пойти отдохнуть.

– Ведь у тебя завтра такой день… Иди ляг и постарайся заснуть…

Наконец он послушался меня и ушел. Я подумала, что мне бы следовало подняться к дочери и поговорить с ней. Ведь завтра она станет женщиной, многое может показаться ей неожиданным, болезненным, ведь не все описано в книгах. Помнится, моя приемная мать Сара о чем-то предупреждала меня перед моей первой брачной ночью. Впрочем, как я ни напрягала память, я не могла вспомнить, о чем.

Но разве одно лишь тщеславное желание утвердить и показать свои материнские достоинства вело меня к дочери? Нет, я действительно тревожилась, мне хотелось, чтобы ей завтра не было неожиданно больно или страшно.

Я поднялась к Селии. Она не спала. Еще со двора я видела свет в ее комнате. Она быстро открыла на мой стук.

Я вошла. На постели было разложено заранее сшитое платье. Николаос приказал вынуть из сундуков лучшие восточные ткани и воспользовался своей дружбой с лучшими мадридскими портными. Платье было светло-голубое, а расшито оно было тончайшим зеленовато-розовым узором, и если вглядеться, можно было увидеть, что узор этот составляет сложное переплетение изображений цветов и птиц. Селия разложила его на постели и рассматривала.

Я не знала, как начать разговор, хотя видно было, что она весела и будет говорить со мной приветливо.

– Доченька… – произнесла я. Как-то само собой вышло именно это слово.

– Что же ты стоишь? Садись, – весело обернулась она ко мне. – Хочешь, я сейчас примерю? Или нет, лучше завтра увидишь. Как жаль, что нет Аны…

Мне было приятно видеть мою дочь такой веселой и радостной. Я было совсем уже решилась не заводить речь о первой брачной ночи, а просто поболтать о платьях и украшениях. Но тотчас пришла мысль, что материнский долг ведь тоже что-то значит.

Я с усилием заговорила о брачной ночи и о том, что происходит, когда девушка превращается в женщину. Но Селия подбежала ко мне и обняла за шею. Конечно, она заметила, что мне трудно и неловко говорить.

– Не бойся, мама, – она явно хотела помочь мне, вывести из этого затруднительного положения. – Я все знаю. А чего не знаю, узнаю завтра. Андрес обещал, что больно не будет, он все мне скажет…

На какое-то мгновение мне сделалось обидно: почему он значит для нее больше, чем я… Но тотчас я поняла, что это прекрасно и служит залогом ее будущего счастья. Мне тоже стало легко и весело.

– Ну, если так, не буду тебя мучить разными объяснениями, Спрячь платье и ложись поскорее, иначе завтра на свадьбе будешь как сонная муха!

Но все же мы еще поболтали о нарядах и расстались очень мило и весело.

У себя в комнате я долго не могла уснуть. Почему? Мне было как-то страшно. Немного мутило. Казалось, что должно произойти что-то нехорошее. Вдруг возникало желание просто, бессмысленно вскочить и бежать, уехать прямо сейчас, куда-нибудь, лишь бы подальше отсюда. И тут же на глаза навертывались слезы при одной только мысли о том, что я могу больше никогда не увидеть Селию, Чоки, Николаоса… Наконец, утомленная, я уснула тяжелым сном.

И весь следующий день я, в сущности, была занята тем, что изо всех сил пыталась подавить эти свои мучительные ощущения. Но еще важнее было, чтобы никто не заметил, что мне плохо. В этом я преуспела. Не заметил никто. Не только занятые собой Селия и Чоки, но даже и Николаос и Перес – оба достаточно проницательные.

Если бы не эти мои муки, я могла бы просто насладиться этой прелестной свадьбой. Все мы приоделись и выглядели красивыми и нарядными. Дом вдруг сделался светлым, солнечно-теплым и радостным. О молодых лучше промолчать. Никогда больше в жизни я не видела такую красивую и трогательную юную пару. Венчали их по католическому обряду. В церкви меня охватило волнение, но не такое, как ночью, а хорошее, радостное. Я внезапно осознала, что ведь это моя единственная дочь выходит замуж, и от всей души молила Бога о ее счастье.

Дома все было очень славно. И угощение, и музыка, и танцы. Все были веселы и мягко-остроумны. На какое-то время я даже совсем отвлеклась и мне тоже стало так легко и весело и хорошо. Один танец я протанцевала с Николаосом и один – с Пересом. Чоки тоже пригласил меня, но я поспешно отказалась.

– Нет, нет, – воскликнула я, положив ладони ему на плечи. – Теперь ты должен танцевать только с моей дочерью! – я засмеялась.

Все тоже засмеялись и захлопали в ладоши. Селия подбежала и чмокнула меня в щеку. В день своей свадьбы она выглядела совсем ребенком – резвым, шаловливым и естественным. Чуть позже я подумала, а почему я испытала чуть ли не страх, когда мальчик позвал меня танцевать? Но ответа на этот неприятный мне вопрос я не находила.

Николаос отвел молодым три смежные комнаты на втором этаже. Комнаты эти красиво убрали, там было изящно и уютно. Я поднялась туда, все мне понравилось, но почему-то грустно сжалось сердце.

Когда совсем стемнело, молодые ушли к себе. Музыкантов отпустили. Гости разошлись. Мы с Николаосом остались одни в саду под деревьями. Мы сидели за столом и молча смотрели на бокалы и блюда, на яблоки и вино. Я знала, что о молодых Николаос уже позаботился, он начал вести переговоры о покупке и новой отделке дома на соседней улице, тогда у юной пары будет все – мебель, ковры, слуги.

– Я думаю, что-то даст и Анхелита, – заметила я, теребя бахрому скатерти.

– Она полюбит Чоки и будет рада счастью Селии. На это нечего было возразить.

– Когда ты едешь? – спросила я.

– Теперь уже решено точно – через два дня.

Я тяжело вздохнула. Я робела перед этими, еще предстоящими испытаниями.

– Не тревожься заранее, – попросил Николаос.

– Ты хочешь сказать мне, что все будет хорошо? – я грустно улыбнулась.

– Именно это и хочу сказать, – он улыбнулся в ответ.

Но о своей потаенной странной тоске я ничего ему не сказала.

На следующий день молодые поздно сошли вниз. Было такое ощущение, что они совершенно поглощены друг другом и хотят быть наедине. Но я сама не понимала, что со мной. Почему мне так больно? Я уехала за город с Пересом и вернулась лишь к отъезду Николаоса.

Мы простились и я пожелала ему доброго пути и счастливого возвращения.

Но мне не хотелось оставаться в этом доме, с этими счастливыми детьми. Но ведь их счастье радовало меня. И все же мне хотелось быть подальше, знать издали, что им хорошо. Я пыталась понять, что со мной, но пока не могла.

Я прожила несколько дней у Переса. Наконец мне показалось что эта странная тревожная тоска, мучившая меня, улеглась. Я почувствовала, что соскучилась о Селии и Чоки. Я захотела увидеть их, услышать их голоса, поговорить, вдохнуть этот свежий аромат юности и счастья.

Но, должно быть, мне все же не следовало возвращаться.

 

Глава сто шестьдесят седьмая

Сначала, кажется, все шло хорошо. Меня радостно встретили. Они были счастливы и добры и хотели всех вокруг видеть счастливыми, а прежде всего – близких, и, значит, меня.

Прошло совсем мало времени, а Селия так похорошела и расцвела, она и вправду из прелестного тугого розового бутона превратилась в роскошный пышный цветок. Этим золотисто-пышным расцветом она напомнила мне меня в юности. Но она, конечно, была прелестнее, в ней чувствовались мягкость и утонченность, осознанное желание быть доброй; она была прекрасно образованна и отличалась тонким и парадоксальным умом. Я смотрела на эту красавицу и думала, что немногим аристократам и богачам выпадает иметь подобную супругу, да и кто из королей и прочих власть имущих мог бы похвастаться такой возлюбленной. Вот это сокровище досталось безродному мальчику, бывшему рабу, выходцу из далеких и, быть может, диких земель… Но с другой стороны, была я возлюбленной короля и знала других его любовниц и его придворных и родственников. Ни у кого из них не было и сотой, тысячной доли чудесных свойств, которыми обладает этот парнишка. И ведь это благодаря ему Селия стала доброжелательной, тонко чувствующей… И вот никто в огромном мире и не знает об этих двух прекрасных детях. А может быть, так и должно быть? Или что-то улучшилось бы в этом мире, если бы это очарование, эта красота, мягкость и тонкость сделались бы достоянием его, открытым достоянием? Или мир уничтожил бы все это? Мир ведь очень жесток. Нет, пусть все такое прекрасное живет в нем потаенно.

Я успокоилась, но, увы, не понимала, что спокойствие, успокоение это мнимое. Надо было ждать Николаоса. Я подумала, что ведь он в горной деревне увидит моего сына Карлоса, с которым я рассталась, когда мальчик был совсем маленьким. Я очень хотела встретиться с сыном. Ребенком он очень походил на своего отца, моего коронованного любовника Карла II, те же черные волосы, чуть грубоватые крупные черты, сказывалась кровь древних испанских и французских родов.

Да, конечно, я любила и Селию и Карлоса. Но по-настоящему близким я ощущала лишь моего старшего сына Брюса. Я была уверена, что лишь ему смогу довериться, лишь в нем найду искреннее понимание и защиту. Почему? Может быть, просто потому что он был самым старшим из моих детей, я лучше знала его, и когда мы расстались, он был уже совсем как взрослый, все понимал и помогал мне…

Но надо было убивать время до возвращения Николаоса. Я теперь долгие часы просиживала в библиотеке, погружаясь в причудливые и трогательные вымыслы Сервантеса. История приключений Алонсо Кехано Доброго, Рыцаря Печального образа, давно уже стала моим любимым чтением.

Примерно каждые два дня я бывала у Переса. Медицина все более интересовала меня. Он также давал мне книги и многое объяснял.

Но библиотека Николаоса сделалась моим настоящим убежищем. Порою я сидела там, словно одурманенная. Странно, как могут воздействовать на душу человека, на его сознание эти слова, отпечатанные типографской краской на плотной желтоватой бумаге. Эти вымышленные горести и радости трогают нас более, нежели наши собственные, реальные обстоятельства. Мы радуемся – и эта радость возвышает нас, мы печалимся – эта печаль очищает. Правильно говорил древний греческий философ Аристотель – искусство дает человеку самое прекрасное и возвышенное, очищает его душу. Оно и есть очищение и возвышение…

Но я от себя осмелюсь прибавить, что искусство и расслабляет нас, обессиливает, мы легко поддаемся нашим потаенным порокам, которые становятся явными, выходят наружу… Кажется, это со мной и случилось.

Окно библиотеки выходило в сад. Часто случалось так, что услышав голоса внизу, я подымала голову от книги, и смотрела в окно. Там, в саду, я видела Чоки и Селию. Они бродили среди деревьев, обнимали друг друга, целовали, прятались друг от друга и, смеясь, друг друга находили, вдруг пускались бежать наперегонки и завершали это состязание снова поцелуями и объятиями. Они перебрасывались какими-то обрывками полуфраз – полуслов, прерываемых снова смехом. И это времяпрепровождение им не надоедало.

Если мою новую Селию я уже достаточно, как мне казалось, разглядела, то теперь принялась наблюдать за новым Чоки. Я осознала, что ведь никогда прежде не видела его здоровым. Только в тюремной камере после пыток, только в постели в предсмертных муках. Он сделался для меня своего рода символом терзаемой в этом мире беззащитной юности и красоты. Правда, я видела его и уже выздоравливающим, видела, как он возвращался к жизни. Но совсем здоровым я его видела впервые. И только теперь я поняла, какое отношение к нему должен вызывать этот мальчик у людей, наделенных хотя бы малой толикой тонкости и доброты. Действительно природа создавала его совершенным, как создавала цветы и мотыльковые крылышки и математическую тонкость снежинок. Бывает разная красота, бывают светлые и темные волосы, крупные или нежные черты. Но красота – это всегда совершенство; совершенство снежинки и цветка, гибкости зверя и зелени древесного листа, и самое удивительное совершенство – человеческое. Это и был Чоки. Однажды я уже это понимала, когда видела его замершим, ушедшим от жизни. Но тогда была замершая красота, оцепеневшая, холодная. А теперь – живая, трепетная, сияющая счастьем…

Как все произошло? Мне нравилось видеть его, я радовалась его здоровью и счастью. И вдруг появилась мысль о том, что вот этого, вот такой красоты я в своей жизни не изведала. И все яснее осознавалась мысль, что ведь я имею некие права. Ведь он был моим тогда, в темноте и сырости страшной тюремной вселенной. Мы спасли друг друга нашей близостью. Разве это не дает мне право сейчас?.. Желание все сильнее завладевало мной. Я поняла, что это желание мучит меня давно, с самого выздоровления юноши. Это желание вызывало тревожную тоску, заставляло метаться, плакать беспричинно.

Но почему нельзя удовлетворить это желание? Разумеется, существуют всевозможные человеческие установления, ограничивающие исполнение наших желаний. Можно, конечно, договориться, сделать вид, будто ничего подобного и нет. Однажды я это попробовала в компании Санчо и Этторе, и вовлекла в это Коринну. Но ведь вокруг оставался мир, живущий согласно всем этим установлениям. Да и сами эти установления, должно быть, проникли в нашу душу значительно глубже, нежели мы сами можем предположить и осознать. Все кончается трагическим столкновением и маленький мирок счастья, беззаконного счастья, рушится под яростным натиском огромного мира законов.

Да, я мать Селии, Селия – жена Чоки. Я знаю, я не забыла. Но зачем я так усложняю все? Все можно сделать тайно, потихоньку. Чоки – прекрасный добрый, если я выскажу ему свое желание, это не может оскорбить его, удивить. Мы с ним были любовниками, не мог он этого забыть. И что дурного в том, что я хочу узнать его здоровым и счастливым, в расцвете юных сил и красоты? Селия ни о чем знать не будет…

Короче, я решила признаться ему. Но и это оказалось не так просто. Они ведь совсем не разлучались. Мне пришлось подстерегать, подглядывать, и это было мне неприятно. А ведь мне хотелось, чтобы все было легко и красиво.

Наконец я застала его в той самой гостиной, где висели картины. Когда я вошла, он стоял перед изображением мальчика-калеки. Я еще была у двери, когда Чоки обернулся и ласково улыбнулся мне. Он чудесный был.

– Очень красивый ты стал! – вырвалось у меня, – Я и не знала прежде, что ты такой.

– Сейчас лучше, чем прежде, да? – он снова улыбнулся.

– Да, – я сделала усилие над собой и ответила улыбкой.

– Но ведь это благодаря вам…

– Прежде ты звал меня только на «ты», – в голосе моем прозвучала непритворная грусть.

– Простите!..

– Зови меня, как тебе хочется.

– На «ты» конечно, на «ты».

Я вспомнила, что у меня был подобный разговор с Николаосом.

– Николаос мне говорил, что всегда тревожился, когда ты слишком долго смотрел на эту картину.

– О! Сейчас он уже никогда не должен обо мне тревожиться!

– Тебя эта картина больше не трогает?

– Нет, впечатление прежнее. Ведь и я мог стать таким… Но теперь не надо тревожиться обо мне, потому что теперь я хочу жить!

– Мы с Николаосом говорили, что в этой картине верно выражена человеческая суть – и величие и унижение человека…

– Вы правы…

Я не знала, как заговорить о себе. А между тем в любую минуту могла войти Селия.

– Николаосу, наверное, тяжело, ведь ваши отношения не могут возобновиться, – тихо произнесла я, чувствуя себя предательницей.

– Они возобновились, – коротко ответил юноша и на мгновение отвернул лицо.

– А Селия?

– Она всегда это знала. Но вы не должны тревожиться за свою дочь. Я люблю ее и всегда буду любить и защищать от всякого зла.

Он так горячо выговорил это. Я подумала, что тревожусь вовсе не за свою дочь, а за себя саму. Казалось, вот теперь и надо было об этом сказать. Но какая-то робость, какой-то смутный страх удерживали меня. Надо было еще потянуть время. А время уходило…

– А чем ты занимаешься обычно? – я переменила тему. – Как вы с Николаосом проводите время?

– Я ему помогаю в расчетах, я хорошо считаю. Это обычно отнимает не так уж мало времени. У Николаоса крупная торговля, ткани в основном. Очень много расчетов. А так… Театры, книги, друзья. Вы ведь… О, простите!.. Ты знаешь. И теперь у меня будет свой дом…

Мне вдруг показалось, что Селия вот-вот войдет, я почти физически, телесно ощущала ее приближение.

– Чоки, – быстро произнесла я. – Помнишь, как мы были вместе, тогда, в тюрьме?

– Это нельзя забыть!

– А если сейчас? Я хочу узнать тебя здоровым и сильным. Разве это дурно? Скажи!

Он чуть склонил голову, отошел на шаг и посмотрел на меня с такой мягкостью и состраданием, что мне стало мучительно. Я поняла, что ничего не будет и это было так больно, так больно…

– Я не могу, – произнес он так мягко, просительно, словно просил у меня прощения за какой-то свой дурной проступок.

Вот тут-то мне бы надо повернуться и уйти, и поблагодарить его, обязательно поблагодарить! Но я уже не владела собой.

– Чоки! – я ухватилась за его руку, он не противился. – Я прошу тебя! Умоляю! Я умру без этого! Что тебе стоит! Ведь это так просто. Селия не узнает никогда. Ведь ты даешь это Николаосу. Я не прошу, чтобы ты любил меня. Я немолода, лицо мое изуродовано болезнью. Но ты же все равно любишь меня! В моей дочери ты любишь меня юную и прекрасную!..

– Видишь, люблю, – он взял мои ладони в свои и говорил со мной нежно и утешающе, словно я была маленькой и неумной девочкой, а он – взрослым и добрым. – И пусть останется так, ведь это хорошо…

– Нет, нет! – с болью вскрикнула я. – Нехорошо! Нет! Я умру! Пожалей меня! Один только раз! Чоки!

– Я не могу… не смогу… – в голосе его слышалось непритворное страдание, – Николаос – это другое, а с тобой не смогу… Прости….

Никогда он не казался мне таким милым и желанным. Я рванулась к нему всем телом, не помня себя. Но он отпустил мои руки, спокойно отступил, и уже твердо и решительно произнес:

– Прости!..

И вышел из комнаты. Он не бежал, не спешил, шел спокойно.

Оставшись одна, я упала на стул и расплакалась. Сначала я плакала мучительно, отчаянно. Но вот слезы принесли мне облегчение. Мне уже казалось, что мое желание не такое уж неодолимое, что уже, сейчас я почти преодолела его. Нет, я не считала, что Чоки прав. Я была обижена, даже оскорблена. Но я думала с горечью: «Вот, значит, и это я должна была пережить: тяготение, желание к мальчику и его отказ. Жизнь еще раз напомнила мне о моем возрасте. Что ж…» Но тут какая-то ярость, какая-то сила накатили на меня резкой высокой волной. Я поднялась и распрямилась.

«Нет, я не сдамся жизни так легко! Она будет наносить удары, а я буду вновь и вновь вставать! Да, я не девочка, которая только еще овладевает наукой любви. Что мне эта мальчишеская страсть! Зачем я захотела ее сейчас? Ведь я и в ранней своей юности пренебрегала сверстниками, меня всегда тянуло к сильным зрелым мужчинам…»

«Вот природа и взяла свое! – мне казалось, я слышу чей-то язвительный шепот. – Чего не захотела испытать в юности естественным образом, то испытывай сейчас неестественно. И то, что прежде дало бы веселую радость, теперь обернулось горестными слезами…»

Но так или иначе, все эти размышления немного успокоили меня. Приближалось время обеда. Но мне, конечно, не хотелось есть. Я заперлась у себя. Я думала, что за мной все же пришлют слугу, но нет, меня не беспокоили. Почему-то мне было как-то неловко выйти, показаться Селии. Хотя я была уверена, Чоки не скажет ей.

Я сидела на постели, усталая от размышлений и переживаний. Мне было стыдно, неловко, тягостно. Вдруг в дверь постучали. Это был сильный, резкий стук. В нем я почувствовала какую-то угрозу. Странно, но я не поняла, кто это, и по-настоящему, до сердечного сжатия, испугалась.

Снова настойчиво постучали. Затем толкнули дверь.

Я быстро поднялась с кровати.

– Я сейчас открою…

– Скорее! – раздался повелительный голос моей дочери.

Я испугалась еще сильнее. Что могло случиться? Чоки? Но что с ним?..

Едва я отворила дверь, как Селия резко ворвалась в мою маленькую комнату. Она показалась мне какой-то жесткой птицей, резко обрушившейся на меня. Жестким было ее платье, рукава…

Ее мои янтарные глаза мрачно горели, решимость застыла в ее чертах. Да, она стала женщиной.

Она схватила меня жесткими сильными пальцами за плечи и затрясла с силой.

– Я ненавижу тебя!.. Я не хочу тебя видеть! Убирайся отсюда!.. – Сквозь зубы бросала она. Неужели Чоки мог сказать ей?

– Селия! – растерянно забормотала я. – Почему? Что случилось?..

– Не думай, что если он молчит, то я ничего не знаю. И не смей мучить его! Не смей пользоваться его благородством! Мать!.. – злая язвительность больно ударила меня. – Похотливая кошка! Вон отсюда!..

Я ничего ей не ответила. А что я могла ответить? Я только закрыла лицо руками и заплакала. Она отпустила меня. Но не смилостивилась.

– Можешь реветь, если это тебе так нравится! Меня ты этим не тронешь! Убирайся сейчас же. Сию минуту. Я приказала тебе. Вели заложить карету и уезжай сейчас же. Ну!

– Что ты ему скажешь? – я почти шептала сквозь слезы.

– Это моя забота. А ты убирайся! Я поняла, что говорить бесполезно.

– Велю заложить карету.

– Можешь говорить громко. Его нет дома.

Куда она додумалась его услать? К кому-нибудь из друзей? Почему он ушел, оставил меня? Ведь он такой чуткий. Нет, он просто на ее стороне. И это естественно.

Я подошла к двери.

– Эй! – раздался жесткий окрик за моей спиной. – Собери свои тряпки!

Но я уже немного пришла в себя.

– Этот дом тебе не принадлежит, – но слез я все-таки сдержать не могла, – Этот дом принадлежит моему другу. Эту комнату я сейчас запру и вернусь, когда захочу.

Она ничего не ответила, только постукивала носком туфельки нетерпеливо. И в ее молчании было презрение.

– Выйди, я запру дверь, – сказала я.

Она передернула плечами и вышла. Я погасила свечу и заперла дверь на ключ. Затем мы вышли во двор. Она шла за мной, словно конвойный, охраняющий заключенного. Я попросила кучера заложить карету.

– Что-то случилось? – спросил он, – Куда вы едете, донья Эльвира?

– Нет, не тревожься, ничего не случилось. Просто мне срочно нужно отправиться к доктору Пересу. Но ничего не случилось, никто не болен.

Я предупреждала его вопросы. Мне казалось, что даже в полутьме я различаю ядовитую улыбку Селии. Я была почти счастлива, когда карета выехала со двора и привратник запер ворота. Могли слуги о чем-то догадаться? Но мне уже было все равно.

В карете на меня нашло какое-то устало-ироническое настроение.

«Ну вот, – думала я, – все, как предсказал Николаос, только с точностью до наоборот. Моя дочь стала женщиной, настоящей женщиной. Но из этого совсем не следует, что она поняла меня. Она ведь стала совсем не такой женщиной, как я. А может быть, для Николаоса все женщины одинаковы? – но тут мои мысли приняли серьезное направление, – Вернется Николаос, он наверняка привезет Ану. Я должна буду помочь ему. Ведь он хочет спасти эту девочку. Своими неуместными страстями я усложнила все отношения. Теперь придется все объяснять Николаосу… Что объяснять? И как? Ведь есть пределы и его терпению и пониманию…»

К счастью, Перес обрадовался моему неожиданному приезду. В пути я окончательно успокоилась и сочинила, как мне казалось, вполне правдоподобную версию.

– Я просто сбежала, – сказала я ему, – ночью, чтобы избежать объяснений. Лучше жить в полном одиночестве, чем в одном доме с влюбленной парой. Они смотрят сквозь меня, словно я воздух. Мне захотелось побыть рядом с живым человеком, с тобой. Пока не вернется Николаос. (Перес знал, что Николаос уехал по торговым делам.)

– Да, – покачал головой Сантьяго, выслушав меня, – слишком заботливой матерью тебя не назовешь.

– А кого назовешь? – я почувствовала, что теряю терпение. – С каких это пор мальчишки учат взрослых женщин материнству?! Все так и рвутся поучать меня! Николаос, ты, даже Чоки! Что по-вашему такое «мать»? Женщина, которая не знает страстей, не спит с мужчинами? У вас такие матери были? Тогда как же они вас родили – непонятно! А я, как могла, всегда заботилась о своих детях. Я, если хочешь знать, сумела спасти им жизнь! И нечего поучать меня!

Перес расхохотался и поднял руки.

– Ну убедила! Фурия материнства! Я сдаюсь! И не поужинать ли нам уж кстати?

– Поужинать! – согласилась я все еще сердито, но не выдержала и расхохоталась.

 

Глава сто шестьдесят восьмая

Прошло несколько дней. Из дома – никаких известий. Я совершенно успокоилась. Даже с изумлением думала, что за наваждение на меня нашло – зачем я бросилась к Чоки с этими своими нелепыми предложениями… Глупо! Я чувствовала себя виновной перед Селией. Зачем я испортила ей это первое, самое милое время семейной жизни. Конечно, она уже забыла… А, впрочем, почему я так думаю, что забыла? Конечно, помнит. И переживает, мучается. Я должна попросить прощения. Но как? Вдруг приехать, вернуться? Но они не звали меня. Нет уж, придется просто ждать. Вернется Николаос, они позовут меня. И тогда я просто попрошу прощения. Ведь я люблю их обоих, и Селию и Чоки. Они мои дети. Я скучаю без них. Я поступила дурно, а разве есть люди, которые никогда не поступают дурно, не поддаются страстям? Они оба еще совсем молоды, не знают, но они поймут…

Миновала еще неделя. Я отвлекала себя любовью с Пересом и занятиями медициной. Наконец вернулся Николаос. Но он не прислал за мной, сам приехал к Пересу.

Как я соскучилась по Николаосу! Никогда, ни по какому любовнику, ни по какому мужу я так не скучала! Потому что искренний и верный друг – это друг, что бы там ни толковали о любви!

Он обменялся несколькими фразами с Пересом и заторопил меня, как бы шутя.

– Скорее, донья Эльвира, я хочу видеть вас дома.

– Вижу, ты соскучился, – сыронизировал Сантьяго.

– Да, Сантьяго, не обижайся на меня за этот скоропалительный отъезд, но мы и вправду соскучились друг о друге, – сказала я.

Едва мы остались наедине в карете, я спросила Николаоса:

– Ты привез Ану?

– Да, – коротко ответил он.

– Где она?

– В комнате, где прежде жила Селия.

– Как восприняли ее приезд Селия и Чоки? Он пожал плечами.

– Разве они не дали тебе знать? – спросил он.

– Нет, – я похолодела, – О чем?

«Господи! Неужели они уехали? Куда? Из-за меня? Я больше не увижу их?»

– Нет, нет, ничего страшного не случилось! – он заметил мое отчаяние. – Я просто не хотел лишних объяснений. Как бы я объяснил приезд Аны? Где бы я спрятал ее от них? Дом, который я для них купил, еще не отделан. Поэтому я заранее, еще до отъезда, уладил с одним из моих торговых клиентов их маленькое путешествие в Альгамбру. Это чудесное место, мавританские дворцы. Мы с Чоки там были однажды. Там им есть где остановиться. Пусть у них останутся хорошие воспоминания о медовом месяце. А вернутся и как раз смогут обосноваться в своем новом доме.

У меня немного отлегло от сердца. Значит, они уехали не по моей вине. Но все равно видеть меня они, конечно, не хотят.

– Ты так спокойно говоришь, Николаос. Как будто все уже улажено и Ана спасена…

– Я не сомневаюсь, что все так и будет.

– А они даже не узнают?

– После, не сейчас. Все будет хорошо. И ты мне поможешь.

Я кивнула, чувствуя, как слезы подступают к горлу. Николаос и это заметил.

– Что с тобой, янтарная женщина? Кто обидел тебя? – спросил он чуть шутливо.

Я уже не могла сдержаться и заплакала.

– Это я обидела…

И кусая губы, всхлипывая, я все рассказала Николаосу, моему другу. Я чувствовала, он пожалеет меня, не станет презирать.

– Что же мне делать? – спрашивала я с надеждой на то, что Николаос, как всегда, все уладит, отыщет выход, – Простят ли они меня?

– Я думаю, простят, – мягко произнес он, помолчав. – А ты – их?

– Я – их?! Но ведь это я виновата перед ними, только я.

– А они – перед тобой.

– Нет, только я!..

Карета въехала во двор и Николаос сошел первым и подал мне руку.

– Я хочу увидеть Ану, – заторопилась я. – Надо успокоить ее.

– Я бы не сказал, что она очень обеспокоена!

Это заявление немного озадачило меня. Не обеспокоена? Совсем девочка, разлученная с отцом и матерью, похищенная незнакомцем… Впрочем, от Николаоса можно ожидать чего угодно.

Мы поднялись на второй этаж, в бывшую комнату Селии. Я с радостью вновь увидала милую Ану. На ней было пестрое платьице из восточной ткани, несомненно подарок Николаоса. Она была спокойна, даже весела. Я обрадовалась, увидев ее такой, но ничего не понимала. Девочка принялась весело болтать со мной. Она рассказывала мне, какие удивительные ткани есть в сундуках Николаоса, она называла его по имени, совершенно не смущаясь, он показал ей свою кладовую. Что бы это значило? Наконец я поняла.

– Как жаль все же, что все так нескладно получается, – Анита вздохнула. – Ради того, чтобы увидеть Селию, мне пришлось уехать тайком. Мы даже не сказали отцу и маме. Они даже не знают, что Селия вышла замуж. И вот – мы приезжаем, а Селии нет. Теперь придется ждать, пока она вернется из свадебного путешествия.

– Но как ты решилась уехать с незнакомым человеком, Анита? – осторожно спросила я.

– Но ведь это Николаос! – девочка обнажила в ясной улыбке белые, словно очищенные миндалины, зубки. – Он ваш друг, донья Эльвира. А вы ведь – родная мама Селии. А Селия – моя любимая сестра. А Николаос еще и самый лучший друг мужа моей Селии! – Анита рассмеялась.

Все у нее было так просто. Все уладил Николаос, он мог быть очень обаятельным, когда хотел, конечно. К счастью, он почти всегда этого хотел.

– А отец и мама знают, что ты здесь? – мне было любопытно, как уладил Николаос и эту проблему.

– Да, – беспечно ответила Ана, – Николаос сказал им, он их предупредил.

Конечно, она не видела, как он их предупреждал, об этом ее можно было и не спрашивать.

– С Николаосом так интересно было ехать, – щебетала девочка, – Он все знает, все показывает, все объясняет. За эту нашу поездку с ним я стала, наверное, в сто раз умнее, чем была! Наверное, почти как Селия я стала!

Я невольно улыбнулась.

До вечера мы с Николаосом не могли остаться наедине. С нами была Анита, мы старались всячески развлечь ее. И только после ужина, когда я уверилась, что она спокойно уснула, мы уселись в нашей любимой комнате с картинами.

– Рассказывай! – только и сказала я ему. Он рассказал мне, как добрался до горной деревни, спрятался неподалеку (это оказалось нетрудно), сумел подкараулить Ану и расположить ее к себе, а потом уговорил поехать с ним.

– Но правда ведь она удивительно похожа на то изображение Святой Инессы? – спросила я.

– Да, удивительное сходство. И у меня странное ощущение, будто она умнее самой себя.

– А бывает и такое?

– Как видишь.

– Но теперь… – я помрачнела. – Как же теперь? Как мы спрячем ее от Великого инквизитора?

– Он уже знает, что она здесь.

Я побледнела.

– Он пришлет за ней…

– Нет, – Николаос спокойно покачал головой. – Я сам отвезу ее к нему.

– Я не понимаю… Я снова ничего не понимаю.

– Хорошо. Кажется, настало время все подробно объяснить тебе. – Внезапно он поднялся и проверил, заперта ли дверь. – Видишь ли… – Он придвинулся ко мне, пододвинув стул. – К нему поедешь ты.

Я молчала. Тысячи вопросов вскипали в уме, но я молчала.

– Да, ты поедешь к нему, – заключил Николаос.

– Что ты задумал? Объясни, – только и могла выговорить я.

– Сейчас объясню. Он знает, что Ана здесь, в моем доме. Я дам ему знать, когда привезу ее. На ней будет, конечно, широкий плащ с капюшоном. Но это будешь ты.

– Что это нам даст? – не выдержав, перебила я. – Ты сам говорил, что Теодоро-Мигель не потерпит обмана.

– Сейчас он в таком настроении, что ему нужна женщина. Я знаю, такое с ним случается. Он вдруг утрачивает силу, не может больше сам разыгрывать своих вымышленных фантастических женщин, ему вдруг становится нужна живая женщина. После общения с живой женской плотью он вновь обретает силу фантазировать. Сейчас он вообразил, что ему нужна именно маленькая Ана. Ты ведь знаешь, что значила в его жизни эта Святая Инесса. Если бы он и вправду нашел Ану, он, должно быть, растерзал бы ее самым изощренным способом. Но к нему придешь ты. Он сначала ничего не заподозрит. Его агенты следят за той деревней и за моим домом здесь. Они знают, что Ана здесь.

– Но где ты ее спрячешь?

– Мы разыграем твою болезнь. Ты завтра же ляжешь и не будешь вставать. А когда я повезу тебя к Теодоро-Мигелю, в постель уложим Ану. Никто не будет видеть ее.

– Как ты объяснишь ей это?

– Просто скажу, что прошу ее об этом.

– И она послушается?

– Уверен.

– Ты сам фантастическое существо, Николаос!

– Ну уж и фантастическое! Просто эта девчушка послушается меня. Только и всего.

– Но ведь Теодоро-Мигель сразу обнаружит обман. И дальше… Из его дома мы можем отправиться прямиком в застенки инквизиции…

– Ты безусловно права.

– Что же тогда?

– Я полагаюсь на тебя. На твою женскую суть, Эмбер, – просто сказал он. – Да, Великий инквизитор сразу увидит, что я обманул его. Остальное будет зависеть от тебя. Ты окажешься с ним наедине…

Я помолчала. Да, этот самый Теодоро-Мигель будет изнывать от нетерпения и разжигать в себе извращенные страсти в ожидании хрупкой невинной девочки, почти ребенка. И вдруг перед ним предстанет немолодая госпожа, к тому же рябая. Нечего сказать, приятный сюрприз! И как мне вести себя с ним? Сейчас все равно ничего не придумаю. Так или иначе, а действовать придется экспромтом…

– Знаешь, Николаос, – я невольно высказала свои мысли вслух, – Мне кажется, после этого глупейшего эпизода с Чоки и Селией я ужасно поглупела.

– С кем не бывает, – философски заметил Николаос, в глазах его блеснули насмешливые огоньки. – Постарайся забыть. Ты уже посидела в этой луже, у тебя есть преимущество перед теми, кому еще предстоит…

Я прыснула.

– Ну, если тебе так тяжело, – насмешничал он, – представь себе, что это я обратился с подобным предложением к маленькой Ане и получил отказ.

– Лучше уж я буду представлять себе Теодоро-Мигеля в момент, когда я откину перед ним капюшон.

 

Глава сто шестьдесят девятая

Никто ни о чем не знал. Даже верные слуги Николаоса.

В назначенный день Ана уже лежала в постели в моей комнате, тихая как мышка. Я стояла в подвальном помещении перед большим зеркалом. Снаружи опускались сумерки. Я только что выкупалась тщательно в теплой воде с ароматической солью. Я стояла голая перед зеркалом и смотрела на себя. Потом изогнула шею и понюхала свою правую лопатку. Пахло, как надо, – чуть-чуть острый запах пота и перебивается этим пряным, с гвоздичным оттенком, ароматом соли. Только бы не выветрилось в пути. Вот и еще забота! Ну, возьму с собой флакон… Теперь… румяна – на скулы… Растереть… Вот так… Совсем необычное, чуть диковатое лицо с выступающими скулами… По губам растираю розовую помаду… так, чтобы не видно было, что губы накрашены… но при поцелуе чтобы было душисто… Интересно, до каких там поцелуев у нас дело дойдет?.. Ну, нечего сейчас думать, нечего. Ничего не надо обдумывать заранее! Само все придет. Вот так!.. На ногах ни волосинки, икры гладкие… А вот внизу и под мышками немного волосков… Знаю, это будет нужно… Рот еще раз прополоскать специальным настоем, что приготовил Перес. Пусть будет естественный, такой яблочный запах… И там внизу, чтобы пахло яблоками… Впрыснуть… Вот так… Девственная плева… Все-таки мы недаром учились у Переса, кое-чему научились… Почти как настоящая… Волосы бледно-золотистые… А мне такие идут… свободно падают… чуть прихвачены лентой на затылке… Перчатки… те самые, с оборкой у запястья… Простое коричневое платьице из тонкой шерсти… Совсем скромное на вид… И я в нем такая тоненькая… Совсем девочка… Накидку из черных кружев… Туфельки… А ножки у меня и вправду не хуже, чем у иной девственницы… Маленькие розовые ступни… умещаются в горсти… Чулки… Платье длинное, не будут видны… А будут они красные… Сами знаем, зачем!..

Меня охватило почти радостное возбуждение. В дверь ванной комнаты тихо постучали.

– Вы готовы, Ана? – приглушенно спросил Николаос.

Такие меры предосторожности. Смешно! Или совсем не смешно!

Мы заранее условились, что я говорить не буду, и в карете не буду. Я открыла дверь. Он стоял с плащом. Я не появилась на пороге. Он вошел, я быстро повернулась, он окутал меня плащом, поднял капюшон.

Мы вышли к воротам. Я заметила, что нас ждет незнакомая карета. Кучера я тоже не знала. Агент Теодоро-Мигеля. Николаос уже предупредил меня, что мы поедем в пригородную гостиницу. В сущности, это даже и не гостиница, а притон, который Теодоро-Мигель посещает в маске. Там не знают, кто он, хотя знают, что он влиятельное лицо. По описанию, данному Николаосом, я узнала ту самую злополучную гостиницу, где ночевала Селия.

Мне казалось, мы едем уже целую вечность. Хорошо, что быстрая езда не давала мне возможности задуматься о том, что мне предстоит. Все более темнело. Мы ехали в ночь.

Разумеется, карета остановилась именно тогда, когда я только настроилась на еще по крайней мере получасовую езду. Снова я оперлась на руку Николаоса. Не утерпела, чуть пожала его пальцы. Горячие и чуть дрожат. Бедный мой! Он в тревоге. А как может быть иначе?

Вошли вовнутрь. Прошли по коридору. Навстречу нам вышла женщина. Я только бросила взгляд и сразу определила, что это переодетый мужчина. Вошли в какую-то комнату. Николаосу знаком приказали остаться. Меня повели дальше. По каким-то еще коридорам и лестницам, вниз. В подвал.

Это оказалось что-то вроде подземелья с каменными стенами, Здесь было холодно и дышалось трудно. В огромном камине ярко и зловеще пылал огонь. Большой черный непроницаемый занавес отделял часть помещения. Но потолок был не низкий, – высокий. И все помещение было очень просторное. Я разглядывала его и не сразу заметила человека, сидевшего на простом деревянном стуле. Но заметив, сразу узнала. Тот, что сидел перед изображением Святой Инессы во дворце Монтойя. Должно быть, это была его характерная поза. Он был небольшого роста, одет во что-то серое, бесформенное. Нервные пальцы сомкнуты на колене. Волосы чуть рыжеватые. Глаза опущены в этом выражении страдальческой сосредоточенности. Небольшая бородка и усы. Весь он казался очень обыденным и очень странным одновременно. Он явно страдал, и в то же время словно бы наблюдал пристально и скрупулезно свое страдание со стороны, задерживаясь с большим вниманием на малейших, мельчайших деталях, показавшихся ему яркими.

Я замерла у двери, внезапно захлопнувшейся. Конечно, он сразу заметил меня. Он ведь ждал. Но еще некоторое время делал вид, будто в комнате никого нет, кроме него. Затем резко поднялся.

– Девочка? Да. Худенькая, с маленькими ножками. Это грех. Ужасный грех. Грех, в котором надо каяться долго, долго. А священник будет смеяться, смеяться. Не так ли? Они думают, что если смеяться, то это не будет грехом. А это грех, о какой грех! И главное, что соблазн действует, действует! И они отвечают, мне отвечают. Девочки-то! Маленькие. Краснеют, загораются страстью. И сами, сами обнимают, целуют… Девочки. Святые Инессы-то, а?!..

Конечно, это был страшный человек. Но я не испытывала страха. Эти ужимки распутного паяца не пугали меня. И особенно придавала мне бодрости мысль о том, что это я стою здесь перед ним, а не Ана. Это я стою здесь, а девочка в безопасности. И еще я подумала о Николаосе. И он это терпит? Это невозможно. Надо найти способ освободить его. Это невозможно, чтобы он так мучился, чтобы терпел все это…

– Девочка! – Теодоро-Мигель вдруг обнажил зубы и тихо по-звериному зарычал.

Почему-то это вышло у него так страшно, что я вздрогнула.

Это доставило ему удовольствие. Он хмыкнул уже по-человечески.

Что сейчас будет? Плащ с капюшоном все еще на мне. Я не произношу ни слова. Напряженно жду. Господи! Лучше любое действие, чем это ожидание.

Он решительно приблизился и рывком сбросил с меня плащ.

– О!

Этот вопль перешел в рычание обезумевшего зверя. На миг я уверилась, что все пропало. Мы погибли – я и Николаос.

Никакого плана действий у меня не было, что делать, я не знала. Я знала только, что при мужеложстве он изображает женщину, и что периодически женщина нужна ему самому. Как ведет он себя с женщинами? Что ему нужно от них? Какое наслаждение получает он? Ничего этого я не знала.

Я просто сейчас захотела, чтобы он не успел опомниться. Я бросилась на него и…

Дальше все смутно. Я кусала его, царапала, мяла и дергала его член. Я скакала на нем, трясясь, как припадочная. Мы бились в конвульсиях. Его губы, какие-то сырые, рыхлые, елозили по всему моему телу. Он издавал какие-то утробные звуки. Потом…

Он успокоился. Лежал на полу. Полуголый и противный. Удивительно, что я не потеряла самообладания. Я стояла над ним, растрепанная, с обнаженными исцарапанными плечами. Он открыл глаза и пристально посмотрел на меня. Теперь взгляд его был взглядом жестокого и мелочного человека.

– Нагнись, – приказал он. Я покорилась.

Он грубо просунул пальцы в заднее отверстие. Я вскрикнула от боли. Он пригибал к полу мою шею, впивался когтями. Он с наслаждением царапал оспины на моих щеках. Отвратительные когти вонзились мне вовнутрь ноздрей, мешая дыханию. Из носа хлынула кровь. Когти добрались до горла. Меня вырвало. Он с силой оттолкнул меня. Я больно ударилась копчиком о каменный пол.

Теперь он стоял надо мной.

– Не люблю, когда мне врут, – процедил он сквозь зубы.

Я… я не сознавала, что и зачем делаю. Я схватила его за ноги, обхватила, вцепилась… Я кусала его член. Я почувствовала, что вот такая, окровавленная, униженная, испытываю странное наслаждение.

Оно! Теперь я поняла. И он должен испытать.

Снова началась мерзкая возня. Кровь, слизь, дряблое мужское тело. Но я ощущала, как напрягся его член, как вытянулись ноги. Он извивался, он стонал, урчал, выл от восторга.

Сколько это длилось, не помню. Николаос после говорил, что около двух часов. Мне казалось, вечность. Вечность похоти, и грязи, и гадости.

Потом я лежала на полу, а он сидел рядом, поджав под себя ноги. Он медленно касался моего лица. Ладони у него были шершавые. Это даже можно было принять за ласку.

Не понимаю, почему, но я знала, что победила. Он больше не хочет Ану.

– Кто ты? – наконец задал он человеческий вопрос.

– Эмбер, донья Эльвира, вы должны знать меня, – хрипло ответила я.

– А, знаю, – теперь он говорил так обыденно. – Зачем ты здесь?

Я не знала, не думала, имеют ли теперь значение мои ответы.

– Захотела, – гнусаво протянула я и вытянула из носа двумя пальцами кровавый сгусток.

– Врешь!

– Вру!

– Зачем тогда? Я ведь убью…

У меня все тело болело и ныло и горело. И во всем этом было странное наслаждение. И это наслаждение и было самым ужасным во всем, что произошло, происходило.

– Оставь девочку Николаосу. Он хочет жениться на ней.

– Ложь!

– Спроси его сам! – отчаянно-визгливо выкрикнула я.

В комнате что-то зазвенело, словно колокол. Я лежала на полу, изнывая от этой боли и от этого страшного наслаждения.

Затем дверь приоткрылась, вошел Николаос. Дверь снова захлопнулась. Я не видела его лица. Я так лежала, что не могла видеть лицо Николаоса. Не знаю, видел ли он меня. Но он чувствовал. Я знала его чуткость. Он все чувствовал. Я знала, что он ответит, как надо.

– Я не знал, Николаос, что ты решил жениться, – прозвучал глубокий грудной голос. И это тоже был голос Теодоро-Мигеля.

– Да, – коротко ответил мой друг.

– Решил оставить меня?

– Нет. Вас невозможно оставить. Вы это знаете.

– Зачем тогда жениться?

– Так поступают все мужчины. Вам известно. Николаос говорил отчужденно. Впервые я расслышала странный его акцент, греческий выговор.

– На цыганочке жениться?

– Да.

– И чтобы титул тебе?

– Да.

– Обвели старика вокруг пальца, но я добрый. Я очень добрый. Я плачу, когда страдают люди. Но страдание необходимо. Пролитая кровь обновляет народ. Народ знает… знает и любит проливать кровь. И любит тех, кто проливает кровь. Да, только тех, – голос прозвучал жестко, затем вновь стал старчески расслабленным. – Значит, не бросишь, Николаос?

– Вам известно. То, наслаждение, что даете вы, его ничем не заменить.

– То-то! Целуй.

Он неуклюже повернулся задом, нагнулся и оголил зад. Я увидела, как Николаос наклонился, встал на одно колено и приложился губами к этому дряблому старческому заду. Немыслимо!

Николаос стоял, преклонив колено. Теодоро-Мигель повернулся к нему и посмотрел. Затем вдруг резко шагнул и отдернул занавес. Я увидела настоящую камеру пыток – дыба, щипцы, колеса.

– Ну, как тебя прикажешь? – спросил Теодоро-Мигель. – Как тебе угодно?

– Как будет угодно вам, – напряженно и тихо отвечал Николаос.

– Мне? Мне будет угодно просто. Я ведь простой и добрый человек. И напрасно, напрасно Леон Горди упрекает меня, будто бы я одержим неестественными страстями. Он, видите ли, презирает меня. Но не всем же быть такими пресно-правдивыми, как он! Встань!

Николаос поднялся.

И тогда Теодоро-Мигель с силой ударил его кулаком по лицу. Николаос пошатнулся, но не вскрикнул. Я почувствовала, как внезапная страшная дрожь охватила мое тело. Я сунула пальцы в рот, кусала костяшки. Теодоро-Мигель ударил еще раз. Я видела, как текла кровь. Он выбил Николаосу глаза. Я приподнялась на локтях и видела лицо Николаоса… как текло по лицу… Он стоял, не кричал… Но самое страшное было, что меня трясло в мучительных пароксизмах наслаждения… Это было самое страшное…

– Теперь уходи вместе со своей старой шлюхой. – Теодоро-Мигель теперь говорил лениво, словно сытый кот мурлыкал. – Кажется, я ее неплохо удовлетворил. Запомнит. Разрешаю тебе жениться на Ане де Монтойя. Титул перейдет к тебе. Я это сделаю. И не огорчайся. Я простил тебя. Я по-прежнему люблю тебя. Мы будем видеться, – он хихикнул на слове «видеться».

Как мы снова оказались в карете, не помню. Но помню, что Николаос шел прямой, не стонал, не кричал, только слегка опирался на мою руку.

Карета тронулась. Было уже по-утреннему холодно. Только теперь Николаос потерял сознание. Обморок был глубоким. Я не могла привести его в себя. Руки его, его окровавленное лицо были холодны, как лед.

 

Глава сто семидесятая

Карета остановилась у дверей нашего дома. Я выбралась и попыталась снова привести Николаоса в чувство. Но мне это никак не удавалось. Я выглянула из окошка кареты и тихо окликнула кучера:

– Помогите мне. Он без сознания. Не может выйти.

Кучер молча слез с козел, вытащил Николаоса из кареты и положил на землю. Затем так же молча снова взобрался на козлы, карета тронулась.

Я постучала в ворота. Привратник тотчас отозвался. Значит, в доме нас ждали; может быть, и вовсе не ложились. Ворота отворились. Да, нас ждали – привратник и Альберто. Они не стали суетиться, вскрикивать, удивляться. Наверное, они о многом подозревали или даже знали. Наверняка они и сами прошли все муки в застенках инквизиции.

Они отнесли Николаоса в его комнату.

– Пошлите за доктором Пересом, скорее, – попросила я.

Перес явился быстрее, чем я ожидала. До его прихода мы так и не смогли привести Николаоса в чувство. Перес сумел оказать ему помощь, обморок перешел в глубокий сон. Мы смыли кровь с лица. Перес наложил повязку. Не о чем было спрашивать. Ясно было, что у Николаоса теперь нет глаз, видеть он больше никогда не будет. Как воспримет это Чоки? Что ему сказать, как объяснить?

Пересу ничего не надо было объяснять.

– Я знал, что этим кончится…

И вдруг он глухо зарыдал, уткнув голову в колени, сидя на краю постели своего друга.

– Знал? – У меня от боли сердце зашлось, я стояла перед ним грязная, окровавленная, оскверненная. – Знал?! И терпел? И пользовался? Да?!

– То, что я делаю, нужно людям, – глухо отозвался он.

– Нет! Не нужно, не нужно, не может быть нужно людям то, что дается такой ценой! Нет!.

– А твое освобождение какой ценой добыто?

– Хорошо. Ты прав. Молчи. Я знаю, что я сделаю.

– Нет! – Он схватил меня за руки, вскочив. – Ты этого не сделаешь. Не сумеешь. Ты этим только навредишь. Всем. И ему. – Перес кивнул на Николаоса. – Ему в первую очередь.

– Но так невозможно! Невозможно терпеть и пользоваться. Невозможно.

– Права и ты. Надо обдумать. Но так, чтобы это не повредило нам всем. А сейчас иди вымойся. На тебя страшно смотреть.

Я покорно отправилась в ванную.

Смывая с себя грязь минувшей ночи, я снова и снова представляла себе Николаоса. Вот мы сидим в гостиной. Вот он разговаривает со мной, улыбается, заботится о Чоки. А вот что стояло за всем этим. За моим освобождением. Господи! Но где же в этом мире можно спастись? Где есть такая земля, такая страна, чтобы не было таких мучений, чтобы не зависеть от тех, у кого власть? Нет. Нигде нет. Всюду одно.

Я вымылась, переоделась в чистое и вернулась в комнату Николаоса. Перес сидел теперь на стуле у его изголовья. Я тоже пододвинула стул и села.

Кажется, мы просидели неподвижно более часа. Потом раздался голос Николаоса, голос был слабый, но это был его голос.

– Где я? Кто со мной?

Это было совсем странно, но он спрашивал спокойно.

– Ты дома. – Я опустилась на колени у постели и гладила его щеки. – Это я, Эльвира. И Сантьяго Перес здесь.

– Это хорошо, – спокойно сказал Николаос. – Сантьяго! – Он протянул руку. – Как ты думаешь, когда я смогу встать?

– Думаю, через несколько дней будешь на ногах. – Перес старался, чтобы его голос не дрожал. – Пока тебе надо лежать.

– Хорошо. Я посплю еще немного. Устал. Но вдруг он вспомнил.

– Донья Эльвира, пойдите к девочке. Ей, должно быть, страшно и тревожно.

– Да, сейчас, Николаос, сейчас.

Я машинально кивнула, но он не мог этого видеть. Почти тотчас уснул.

– Какая девочка? – тихо спросил Перес, – Могу я знать?

– Теперь все равно, – отвечала я так же тихо. – Это Ана де Монтойя, дочь тех людей, у которых воспитывались мои дети. В сущности, он спас ее.

Дальше я не стала объяснять, торопясь исполнить просьбу Николаоса.

Я отперла дверь в моей комнате. Ана по-прежнему лежала, вытянувшись под одеялом. Она молча посмотрела на меня. Кроткие глаза ее были полны слез.

– Не плачь, девочка. Все хорошо. Ты можешь встать.

Она села на постели. Я видела ее тонкие руки. Ей было всего четырнадцать лет. Сейчас она как никогда прежде походила на изображение Святой Инессы.

– Ни с кем ничего не случилось? – спросила она прерывающимся голосом.

– Нет.

– И с Николаосом ничего не случилось?

– Нет… Но… Да, случилось. Случилось плохое. Он потерял зрение.

– Из-за меня? Да?

– При чем здесь ты? Это несчастный случай.

– Не обманывайте меня. Это из-за меня.

– Тебе что-то сказали? Кто?

– Никто ничего не говорил мне. Я просто знаю. Сама не знаю, почему, но я знаю.

И она продолжала тихо плакать.

 

Глава сто семьдесят первая

Ана оказалась не такой, как моя Селия. Она послушно оставалась в моей комнате, но не переставала плакать. Николаос действительно через несколько дней уже встал. Но Перес пока оставил повязку на его глазах.

Затем события начали развиваться странно и быстро.

Мигеля, Анхелу и их сыновей доставили в столицу. Им объявили странный указ королевской канцелярии. Им предписывалось выдать замуж Ану за Николаоса. Титул маркизов де Монтойя и все владения переходили к нему. Таким образом, юный Мигель был лишен и титула и наследственных владений. Воистину несчастный род!

Чиновник канцелярии явился к нам и объявил и Николаосу это решение.

Николаос выслушал молча. Я ни о чем не спрашивала его. Он ощупью вышел в сад. Сел на скамью. Он не хотел, чтобы я или Перес помогали ему. Учился сам двигаться по дому и в саду. Ана тихо сидела в моей комнате. Я оставила ей постель, а себе стелила на полу. Но она была в таком состоянии тихого отчаяния, что даже не заметила этого. О том, что решено выдать ее замуж за Николаоса, я ничего не сказала ей.

Я все же вышла в сад и подошла к скамье, на которой сидел Николаос. Он поднял голову и напряженно прислушался. На солнце его лицо виделось бледным.

– Ты, Эмбер? – спросил он почти с уверенностью.

– Я, Николаос. Мне показалось, ты хочешь говорить со мной.

– Да. Ты можешь послать за этими людьми, за родителями Аны?

– Разумеется. Зачем? Я сейчас же пошлю. Прости, что я спрашиваю…

– Я понимаю, ты хочешь знать… Я просто хочу вернуть им дочь, живую и невредимую. И сказать им, что этого брака не будет. Я не рисуюсь перед тобой. Но я чувствую, пришло время совершить то, что я хотел совершить, если бы умер Чоки. У меня больше нет сил терпеть, переносить все это. Надо все кончить. Останься с Чоки. Не оставляй его и Селию. Обещай мне!

Я не стала отговаривать его, только сказала:

– Да, обещаю.

– Пошли за родителями Аны. И не сердись. Я хочу побыть один.

Я быстро ушла, отыскала в доме Альберто, написала записку и велела ему отвезти во дворец Монтойя и передать Анхеле, непременно Анхеле и никому другому.

Николаос сидел в саду. Он чувствовал легкий ветерок, слышал жужжание насекомых, шорохи листвы. Лицо его было спокойно.

Анхела и Мигель приехали, кажется, слишком быстро. Я ничего не успела обдумать. Меня позвали к воротам. Анхела, похудевшая и напряженная, смотрела на меня тревожно и испытующе. Мигель отворачивал лицо с гримасой досады и злости.

– Мигель! – я решилась обратиться именно к нему. – Я прошу тебя, не говори ничего плохого Николаосу. Этот человек спас твою дочь. Она свободна, он сделает так, что брака не будет…

Не меняя выражения лица, Мигель хотел было что-то сказать мне. Но Анхелита прервала его, взяв за руку:

– Не говори, Мигель, не говори ничего. Сделай так, как велит Эльвира.

– Я не велю, я прошу.

– Это неважно, – быстро отозвалась Анхелита. – Все будет по-твоему.

Мигель даже не кивнул ей в знак согласия, лишь молча отвернулся. Но я поняла, что ничего плохого он Николаосу не скажет. Кажется, Мигель чуть ли не с самого детства был одержим некой идеей порядочности. Еще ребенком он видел, как его родители и другие родные всем своим образом жизни стремятся опровергнуть бытующее дурное мнение о цыганах. Он рос в обстановке строгости и высоких нравственных требований. В его характере выработалось презрение и даже отвращение к людям, нарушающим эти требования каким бы то ни было образом. Это презрение, это отвращение он испытывал ко мне, к Николаосу и Андреасу. Переубедить его, конечно, не представлялось возможным. Да он и был по-своему прав. И меня, и моих друзей можно было упрекнуть в безнравственности.

Я проводила Анхелу и Мигеля в одну из комнат на первом этаже. Затем поспешно привела Ану. Когда я сказала девушке, что приехали ее родители и сейчас она отправится домой, Анита сделалась задумчива и печальна. В комнату она вошла робко, быстро поздоровалась с отцом и тотчас отступила к матери и прижалась к ней. Анхела с молчаливой нежностью охватила ее щеки ладонями и внимательно вгляделась в лицо девушки. Затем вздохнула и прижала ее к груди.

Я послала Альберто за Николаосом. Он вошел в сопровождении слуги. Шел Николаос твердо и спокойно, только, может быть несколько более медлительно, чем обычно человек движется в комнате. Альберто что-то тихо сказал ему, вероятно, предложил сесть. Но Николаос покачал головой.

Стоя посреди комнаты, Николаос заговорил. Он остановился так, что перед собой мог бы видеть не нас, но окно, за которым колыхалась под легким ветерком садовая зелень.

– Вы можете увезти свою дочь, – глухо произнес он. – От брака с ней я отказываюсь, ваше имущество и деньги не нужны мне.

Я вдруг подумала, что этот отказ слишком опрометчив. Кто знает, каким мучениям подвергнет Теодоро-Мигель Николаоса, когда узнает, что тот не пожелал исполнить его прихоть. И тут же я поняла, что нет, ничего не будет. Не будет, потому что Николаос принял решение о самоубийстве. Подумав это, я растерялась. Как помочь ему? Как сделать так, чтобы он остался жив?

На лице Мигеля застыло выражение иронии и отвращения. Он, конечно, полагал, что Николаос отказывается от Аны из-за своих отношений с Андреасом. Господи, но какая же странная штука эта самая нравственность! Неужели Мигель но в состоянии испытывать хоть каплю жалости, хоть малую толику благодарности к человеку, который спас ого дочь? Неужели это осознание безнравственности Николаоса уничтожает в душе Мигеля малейшие ростки добрых чувств к нему?

И вдруг… Все мы даже не успели заметить, как это случилось. Тоненькая Ана встала рядом с большим и сильным Николаосом и решительно обернулась к отцу:

– Я не поеду домой, пока Николаос не даст согласия. Я не хочу, чтобы он отказывался от меня. Если это случится, я лучше умру.

Девочка взяла руку Николаоса, тяжелую ладонь большого рослого юноши, и удерживала с какой-то ребяческой неловкостью. Потом вдруг повернулась и припала лицом к его груди. Тогда он как-то странно медленно вскинул руки и осторожно обнял ее.

 

Глава сто семьдесят вторая

Анхела все поняла своим женским и материнским чутьем, и сказала только коротко: – Пусть будет так.

Конечно, главным лицом в их семье была она. Мигель отвернул помрачневшее лицо и склонил голову в знак согласия.

Далее ход событий ускорился. Решено было увезти Ану во дворец Монтойя и начать подготовку к свадьбе. К тому же и Селия и Чоки скоро должны были вернуться. Теодоро-Мигель пока проявлял благородство (если к его поведению вообще применимо было подобное определение). Во всяком случае, он не призывал Николаоса к себе.

Николаос был задумчив, и я понимала, что у него много поводов для серьезных размышлений. Он разумеется понимал, что эта девочка искренне полюбила его. Но как он объяснит ей свои отношения с Чоки? Как поведет себя Теодоро-Мигель? Но когда я радостно думала, что мой друг не покончит с собой, не прервет нить своей жизни, все остальные сложности казались мне легко и просто разрешимыми.

В тот же день, когда Ана открылась в своей любви к Николаосу, Анхелита сразу же предложила мне ехать вместе с ними. Ведь я еще не видела своего сына Карлоса. Но я отказалась ехать тотчас же и сказала, что приеду чуть позже. Я попросила Анхелиту подготовить моего сына к встрече со мной. Я хорошо помнила мою встречу с Селией во дворце Монтойя и второй раз испытать нечто подобное вовсе не хотела. Я начала волноваться и почувствовала свою вину, ведь я мало думала о своем младшем сыне все это время. Но поехать сразу с Анхелитой и Мигелем я не решилась бы и еще по одной причине. Мне надо было поговорить с Николаосом, твердо увериться, что он ничего плохого не сделает над собой.

Я проводила Анхелиту, Мигеля и Ану. Но когда вернулась в комнату, не нашла Николаоса. В саду тоже не было его. Альберто сказал мне, что Николаос у себя, лег отдохнуть. В этом ничего странного, казалось, не было. Николаос еще не настолько окреп, и, конечно, все только что происшедшее утомило его. Но все же… Почему он не дождался меня? Я встревожилась.

Подошла к двери его комнаты и постучала.

– Что? – тихо отозвался он.

– Это я, Николаос. Разбудила тебя? Прости.

– Войди, – позвал он дружески. Я открыла дверь и вошла.

Он присел на застланной постели, где отдыхал, не раздевшись.

– Садись, – он протянул руку и улыбнулся. – Я слышал, слепые очень чутки, способны улавливать малейший звук, но я еще не успел приобрести все эти полезные свойства.

Мне стало больно, когда он сказал это.

– Не будем ни о чем таком говорить, Николаос. – Я присела на край постели. – Ты лучше подумай о там, как все странно складывается. Странно и хорошо. Я сразу поняла, что Ана полюбила тебя. Помнишь, ты рассказывал, какое впечатление производило на тебя изображение Святой Инессы… – я осеклась, невольно я снова напомнила ему о его слепоте.

– Да, теперь, когда живая Святая Инесса будет жить под моим кровом, я не буду видеть ее. Что-то странное, да? – В голосе его появились ноты беззащитности. Мне так хотелось ободрить его.

– Ты любишь эту девочку, хотя бы немного любишь? – спросила я.

– И снова странно, но мне трудно ответить на твой такой простой вопрос. Когда я в ту ночь говорил ему (он не мог выговорить имя Теодоро-Мигеля), что хочу жениться на ней, так надо было говорить. Надо было, чтобы спасти ее. Жениться на ком бы то ни было, тем более на этой девочке, – нет, у меня никогда не возникало подобных желаний. Можно ли сказать, что я люблю ее? Отношусь ли я к ней так же, как я отношусь к моему Чоки? О нет. Люблю ли я ее, как Чоки любит твою дочь? Нет. Но какие-то прежде неведомые мне чувства мягкости, нежности, теплой доброты – это и есть моя любовь к этой девочке.

– Как ты посвятишь ее в свои отношения с Чоки?

– Не думаю, что это будет трудно. Она любит меня.

– Как ты покорил ее сердце. А ведь эта девочка уже знала, что такое блестящая партия, знатность и благородное происхождение.

– Но никто прежде не рассказывал ей таких занимательных историй, – с некоторым лукавством заметил Николаос.

– И никто не рисковал ради нее своей жизнью, – серьезно докончила я.

 

Глава сто семьдесят третья

Я привела себя в порядок, велела заложить карету и отправилась во дворец Монтойя, к своему младшему сыну Карлосу.

Самые разные мысли одолевали меня. Я заметила, что мне неприятно вспоминать о своей любовной связи с королем, отцом моего мальчика. Тогдашняя я не нравилась мне нынешней. Неужели та тщеславная, грубо чувственная, с неразвитыми куцыми мыслями молодая женщина – это была я? И ведь я любила Карла II Английского. Но с тех пор я любила так много, так насыщенно, так трагически и странно, что та, давняя любовь уже казалась мне слишком простой и плоской.

Я воскрешала в памяти облик маленького моего сына, его смуглое лицо, черные глаза и волосы. Потом задумалась о дочери. Как я встречусь с ней, что она мне скажет? Встречи с Чоки я не боялась, он легко простит меня, забудет все плохое.

Карета подъехала к парадным воротам дворца Монтойя.

Анхелита встретила меня и сказала, что мой сын сейчас на конном дворе вместе с сыновьями Мигеля. Она уже хотела послать за ним слуг.

– Нет, не надо, – вдруг решила я. – Проводи меня к нему.

И снова я шла по коридорам и галереям дворца Монтойя. Но на этот раз я не волновалась, не изнывала от тревоги. Я почему-то была уверена, знала, что встреча с младшим сыном будет радостной и счастливой.

На конном дворе я увидела подростка, почти юношу, и двух мальчиков помладше. Они ездили верхом по широкой гладкой площадке в форме круга. Увидев Анхелиту, самый младший замахал рукой и радостно закричал: – Мама!

Все трое повернули коней и подъехали к нам, старшие спешились. Анхелита подошла к самому младшему. Он протянул к ней руки. Она крепко обняла его и подхватила на руки. Несколько минут она так и стояла, держа своего сына на руках и крепко прижимая его к груди. Я почувствовала, что она безумно любит его, и ей стоит немалого труда сдерживать свои материнские порывы, не баловать его чрезмерно, относиться ко всем детям одинаково внимательно и ласково.

Наконец Анхелита опустила мальчика на землю. Тотчас старший брат весело и дружески привлек его к себе.

– Вот, – сказала Анхелита, – это наши мальчики. Самый старший – Мигель, Ласаро – младший, а Карлос – средний.

Все получалось так просто и легко. Карлос посмотрел на меня открытым веселым взглядом.

– Я знаю, – сказал он, – вы моя мать. Здравствуйте. Пойдемте в дом.

Он и вправду оказался очень смуглым, черноволосым и черноглазым, совсем испанский мальчик. Он так дружески и бережно обращался со мной, что я едва не расплакалась. Не помню, как мы оказались в комнате вдвоем.

Он сидел напротив и смотрел на меня все так же дружески и открыто.

– Я знаю, вы мать Селии и моя. Я смущенно закивала.

– Вы будете жить с нами? – спросил он с каким-то дружелюбным любопытством.

– А как лучше? – задала я вопрос. Конечно, он не спросил, будет ли он жить со мной, такое ему и в голову не приходило.

– Живите с нами, – ответил он. Так просто!

– Я не могу, – так легко было мне говорить с этим мальчиком, – Я уеду в Америку. Ты хотел бы поехать со мной?

– Не знаю. Пожалуй, нет. В Америке мой отец? Меня насторожил этот вопрос.

– Ты что-то знаешь о своем отце? Тебе рассказывали?

– Нет. Совсем ничего. Селия что-то знает, но мне она ничего не говорила. Она считает себя слишком умной и взрослой для того, чтобы дружить со своими братьями. Но ведь этот мир все равно принадлежит мужчинам, не так ли? И мы еще свое возьмем! А об отце я ничего не знаю. Он в Америке?

– Нет, – я заговорила медленно, – его уже нет в живых.

– Кто был наш отец?

– У тебя и у Селии – разные отцы, – это я выговорила все же с некоторым усилием. Но я решила сразу сказать ему правду. Почему? Может быть, потому, что чувствовала: он поймет меня.

– Кто же мой отец? – в голосе его чувствовалось какое-то спокойное любопытство.

– Он был королем Англии, моей родины, – сказала я с некоторым смущением. – Ты носишь его имя и очень похож на него.

– Он любил тебя?

Меня поразил этот вопрос. Именно так, любил ли он меня, а не я – его.

– Думаю, да.

Карлос вдруг рассмеялся, подошел ко мне, обнял и поцеловал в макушку.

День мы провели чудесно. Обедали все вместе. Даже Мигель смягчился. Все мальчики радовались его веселости. Я посмотрела, как они обучаются фехтованию. Мигель приказал принести гитару, и все вместе спели для меня. У его сыновей – Мигелито и Ласаро – были отличные голоса, настоящие голоса цыганских певцов. Но я заметила с гордостью, что и мой сын не отстает от них. Протяжные цыганские песни с печалью и весельем тронули мое сердце. Вся жизнь вдруг представилась красивой и щемяще печальной.

В дом Николаоса я вернулась только вечером. Карлос сказал, что хотел бы видеться со мной почаще, просил, чтобы я рассказала ему об Англии.

 

Глава сто семьдесят четвертая

Приезда Чоки и Селии я ожидала с каким-то нервическим страхом. Но все обошлось. Они и вправду вернулись через несколько дней. Дом их уже был готов. Они поехали туда. Николаос сказал мне об их возвращении. Они известили его через слугу.

– Лучше я поеду к Пересу, – сказала я. – Мне неловко встретиться с ними.

– Нет, останься здесь, – настаивал Николаос. – Они будут вести себя как обычно. Забудь этот свой нелепый страх. Все будет как обычно и даже хорошо.

– Они знают, что случилось с тобой? – нерешительно спросила я.

– Нет. Пока нет.

Селия и Чоки должны были приехать к нам вечером. Впрочем, о приезде речь не шла, их дом находился поблизости, и они пришли пешком.

Мы с Николаосом сидели в нашей любимой гостиной с картинами. Один из слуг вошел и сказал о приходе Чоки и Селии. Не знаю, что тут нашло на меня, но я, забыв о всех этих утверждениях Николаоса, стремглав выбежала из комнаты и кинулась к себе. Сердце отчаянно колотилось. Я заперлась.

Дальше я задернула занавеси и остановилась у окна. Мне показалось, что прошло довольно много времени. Раздался тихий стук в дверь. Я сердцем, а не умом поняла, что это, моя дочь. Мне было страшно. Я знала, что надо отворить дверь, но не в силах была сделать ни шагу. Стук повторился. Не чувствуя ног, я приблизилась к двери и отперла ее.

В первое мгновение я не узнала Селию, не поняла, что эта юная цветущая женщина и есть моя дочь. Ее изящные руки вскинулись, и я невольно вздрогнула и отшатнулась. Ее ладони легко легли на мои плечи. Потом голова ее припала к моей груди. Обе мы заплакали.

– Как это случилось? – тихо спросила она сквозь слезы.

Я поняла, что она говорит об увечье Николаоса. Но у меня не было сил обо всем этом рассказывать.

– Страшно было, – только и сказала я. – Чоки тебе расскажет. Он все будет знать.

– Андрес не расскажет. – Селия покачала головой. – Я за него боюсь. – Она прижалась ко мне. Я поняла, что ее действительно мучает страх и она нуждается в поддержке, в моей материнской поддержке.

– Почему ты боишься? – я старалась говорить спокойно. – С ним ничего не может случиться.

– Нет, нет, может, может. С ним все может случиться.

– Он изменился?

– Нет, это он. Но теперь все может случиться. Теперь надо только ждать. Теперь нельзя с ним говорить об этом. И я знаю, что все случится! Хочешь его увидеть? – неожиданно порывисто предложила она.

Я растерялась.

– Да, разумеется. Но, Селия, это не то… – я совсем смутилась.

– О чем ты? О том, что случилось тогда? Я была ужасна и глупа. Забудь.

Она была в каком-то лихорадочном состоянии, и это встревожило меня. Я попыталась было отвлечь ее. – Наконец-то я увиделась с Карлосом, – начала я.

Но она не слушала. Она схватила меня за руки.

– Ну пойдем, увидишь его! – она говорила о своем Андресе. Я вдруг поняла: она надеется, что я смогу в чем-то повлиять на него. Но почему? Зачем? Однако раздумывать было некогда. Я только подумала, что, конечно, все сделаю для нее, ради нее.

Дверь гостиной с картинами была заперта. Селия порывисто постучала. Открыли нам быстро. Николаос сидел у стола. Чоки поднялся нам навстречу. Ничего пугающего я не заметила. Он увидел, что мы пришли вместе, и глаза его просияли. Он изменился, но, на мой взгляд, к лучшему. Не было уже совсем хрупкости и болезненности. Теперь это был сухощавый, но сильный молодой человек, не юноша – мужчина. Никакого беспокойства я не приметила ни в его чертах, ни в чертах Николаоса. Что могло напугать Селию? Может быть, она все же болезненно воспринимает его отношения с Николаосом, особенно после того, как долго была со своим супругом наедине, и никто не мешал им, не вмешивался в их жизнь… Может быть, она слишком поспешно вообразила, что сможет спокойно терпеть эти отношения? Невольно я вспомнила свой последний разговор с Коринной. Моя младшая сестра тоже не рассчитала тогда свои силы. Неужели именно это происходит с моей дочерью? Но как помочь?

Селия опустилась на стул и скрестила руки на коленях. Я почувствовала, что она старательно прячет свою тревогу. Завязался разговор о свадьбе, которая должна была состояться через несколько дней. Потом я предложила Селии пройтись по саду. Она покорно поднялась и бросила быстрый и почти жалостный взгляд на своего Андреса.

– Нет, – сказал он, – я после выйду.

Значит, именно его отношения с Николаосом мучают ее. И почему только я не сумела отговорить ее от этого брака?! Почему я пошла у нее на поводу? Может быть, Мигель прав, и следует иметь твердые представления о добре и зле, пусть в чем-то ограниченные, но твердые.

– Я не заметила, чтобы он был встревожен, – осторожно начала я.

– Если бы! – воскликнула Селия.

– А его отношения с Николаосом… Ты ведь знала. Он все равно любит тебя.

Она посмотрела на меня непонимающе и быстро произнесла:

– Ну пусть! Пусть! Ничего нельзя изменить!

Я почувствовала, что никаких банальных утешающих фраз я не должна сейчас говорить. В это время быстрыми шагами к нам подошел Чоки. И снова – ничего пугающего, тревожного я не заметила в его облике.

Он сказал Селии, что им пора идти, и очень сердечно пригласил меня в их новый дом. Ничего более.

Все дни, оставшиеся до свадьбы Аны и Николаоса, я думала о Селии. В ее новом жилище я побывала вместе с Анхелитой, Аной и Карлосом. Чоки Анхелите понравился, и у них сразу установились дружеские отношения. Селия, казалось, позабыла свою тревогу, она увела Ану, и обе всласть наговорились.

До свадьбы оставался один день. Я потихоньку сбежала к Пересу и провела с ним несколько приятных часов, полных любви и остроумия, ни о чем больше не размышляя.

 

Глава сто семьдесят пятая

Свадьба Аны и Николаоса совсем не походила на свадьбу Чоки и Селии. Было и торжественное венчание, и парадный обед, и шумное празднество. Неожиданная щедрость Мигеля поразила меня. Я уже знала, что Николаос отказался от титула маркиза, который оставался за старшим сыном Мигеля, а также от денег и поместий Монтойя. Это было благородно. Но только ли этим была вызвана щедрость Мигеля, или он все же оценил Николаоса?

Анхелита предложила молодым заново отделать дом или даже купить новый. У Аны было богатое приданое, и здесь Николаос не возражал, это было бы не по обычаю. Но Ана неожиданно возразила матери:

– Пусть дом Николаоса остается таким, каким я его узнала, когда Николаос спас меня. А когда-нибудь после мы может быть что-то изменим.

И Николаос охотно согласился со своей молодой женой.

На свадьбе мы все были веселы, пели и танцевали от души. Я и сейчас, через столько лет, когда мне грустно, вспоминаю эту веселую и радостную свадьбу. Казалось, проклятие навсегда отвернулось от рода Монтойя.

Я осталась ночевать во дворце Монтойя. Долго говорила с Карлосом. Потом долго лежала без сна и думала о своей дальнейшей жизни. Я решила ехать в Америку. Мне казалось, что тогда мне будет легче отыскать моего старшего сына Брюса. И Санчо. Я хотела увидеть его. Мне думалось, что теперь мы будем вместе навсегда. После всего, что нам пришлось перенести. Мы и прежде понимали друг друга. И теперь поймем, еще чище и сильнее поймем и уже не расстанемся.

Я не заметила, как сон все же одолел меня.

Утром меня поразило то, что Анхелита прислала камеристку, чтобы та помогла мне одеться. Я так отвыкла от подобных услуг. Так давно меня не одевали, не причесывали. Молодая женщина в черном платье делала все быстро и ловко.

Я вышла в столовую, где меня уже ждали Анхелита, Мигель и трое мальчиков. В обычной сдержанности Анхелиты я заметила тщательно скрываемую тревогу. После завтрака я поспешила отвести ее в сторону.

– Что-то случилось, Анхела?

Она помедлила с ответом, и это еще более насторожило меня.

– Да, случилось, – наконец решительно произнесла она. – Сегодня на рассвете убит Великий инквизитор.

Самые странные предположения вихрем пронеслись в моем сознании.

– Кто убийца?

– Пока не знают. Ему удалось скрыться.

– Но почему ты так встревожена? (Господи, неужели она что-то знает?!)

– Почему? Ах, Эльвира, это Испания! Теперь могут начаться аресты. Никто не знает, как все пойдет. Быть может, начнут просто хватать всех без разбора, и не будет ни суда, ни следствия. Я думаю о детях. Конечно, первыми под подозрение попадут те, кому уже приходилось сидеть в тюрьме, находиться под судом. Но ведь это и ты, и Николаос, и Андрес…

– И, вероятно, больше половины Мадрида, – перебила я.

– Бежать в нашу горную деревню? – продолжала свои рассуждения она, не обратив внимания на мою реплику. – Но на такой поспешный отъезд могут обратить внимание.

– Нет, не трогайтесь с места, – сказала я решительно. – Ждите. Сейчас я отправлюсь в город и думаю кое-что разузнать.

– Только не делай глупостей, Эльвира.

– Положись на меня. Жди. Я уверена, что мне удастся что-то узнать.

Анхелита приказала запрячь лошадей. У меня уже сложились свои предположения о случившемся. Я подумала. Сначала я хотела поехать к Николаосу, но затем велела ехать в дом Чоки.

Карету впустили во двор. Я попросила слугу проводить меня к моей дочери. Но я еще не успела войти в дом, а Селия уже шла мне навстречу. Она все поняла по моему лицу.

– Я знаю, – быстро и тихо сказала я. – Он?

– Да, – молодая женщина чуть склонила голову.

– Давно ты знаешь? Или он только сейчас сказал тебе?

– Совсем не говорил. Я догадалась. Просил послать за тобой. Я только собралась…

– Ему надо бежать. Его легко могут заподозрить…

– Не хочет. Идем к нему. Сказал, что все объяснит, когда ты приедешь.

Мы быстро вошли в дом. Селия провела меня в спальню.

– Вот, Андрес, – быстро заговорила она, отворяя дверь. – Все как ты хотел.

Большая кровать была аккуратно застлана покрывалом, зеленым, шелковым, без единой складки. Я обернулась, ища глазами Чоки. Он сидел на большом сундуке, откинувшись к стене, с таким видом, будто все вокруг: эта комната с ее убранством, этот дом, вся эта жизнь уже не принадлежали ему.

– Николаос знает? – успела я шепнуть Селии в дверях.

– Нет, – ответила она едва приметным движением губ.

Я посмотрела на Чоки, и он посмотрел на меня. Взгляд у него был задумчивый, но странно спокойный. Я обо всем догадалась. Но как именно он мог на такое решиться? И что теперь будет с ним?

– Я знаю, Чоки, – сказала я, подходя к нему. – Я еще утром догадалась, когда узнала об убийстве. Но как ты… Потому что Николаос?

– Нет, – он заговорил, и я удивилась его внезапным мальчишеским интонациям, – нет. Не поэтому. Не только поэтому. Я все узнал. Все, что терпел Николаос. Ради меня и вас, и многих других. Я понял, что нельзя, такой ценой нельзя. И этот человек не должен жить. Я знал, что сейчас он в Мадриде, в своей резиденции. Я понял, как пробраться. И это сделал. Сейчас не раскаиваюсь. Я не хочу сам себя судить и наказывать. Если я виновен, я буду наказан как-то свыше. Не уговаривайте меня бежать. Это невозможно. Если в городе начнутся аресты, я пойду и объявлюсь. Свобода такой ценой, ценой постоянных унижений другого человека – этого нельзя было вытерпеть. Если бы я узнал раньше!

– Ты был болен. Он не мог тебе сказать.

– Но вы знали.

– Он рассказал мне. Но я не представляла себе. Я только недавно поняла.

– Если мне придется уйти, не оставляйте Селию.

– Ты думаешь о незнакомых тебе людях, о том, чтобы они остались живы и невредимы! – воскликнула Селия, не выдержав. – А обо мне, о моей боли, о том, что я умру, если тебя не будет, об этом ты не думаешь!

– А ты будешь счастлива со мной, если ради нашего счастья прольется кровь этих незнакомых людей, которые ничего о нас не знают, ты будешь?

– Не мучай меня, – заплакала она. – Ты ведь знаешь, я все сделаю, как ты захочешь!

Он усадил ее рядом с собой, обнял и начал порывисто целовать.

Они показались мне детьми, которых ожидает незаслуженное наказание, а они могут только ждать и ничего не могут сделать.

 

Глава сто семьдесят шестая

Я удивляюсь тому, что тот страшный в своей томительности день почти изгладился из моей памяти. Я послала слугу с запиской во дворец Монтойя. Я писала Анхелите, чтобы она не тревожилась и ничего не предпринимала.

В городе было относительно спокойно. Пока ничего, кроме слухов.

Николаос приехал вечером, один, без Аны. Я подумала, что знает она, но спросить не решилась. Сам Николаос поздно узнал о случившемся, и, конечно, тоже обо всем догадался. Теперь оставалось только ждать.

Нет, это Бог спас нас всех. Вследствие каких-то интриг в самом инквизиционном суде расследование убийства Теодоро-Мигеля было прекращено. Никаких арестов не последовало. Преемник Теодоро-Мигеля всячески старался изгладить саму память о своем предшественнике. Николаос объяснил мне, что такое случается нередко. Нам это было на руку. Где-то спустя неделю мы вздохнули свободно.

Я еще помнила, каких мучений стоило Чоки то случайное убийство, когда он в тюрьме защищал меня. И теперь я опасалась возврата болезни, но боялась делиться своими опасениями, никому не говорила. И ведь то, что он сделал теперь, было убийством сознательным. Но ничего не случилось. Он не заболел. Я думала, что его спасло это осознание, что он не имеет права сам наказывать себя, расслабляясь и заболевая; и ведь и моя дочь была рядом с ним, такая болезнь, вызванная мучительным чувством вины, была бы предательством по отношению к ней. Он только сделался, на мой взгляд, каким-то более замкнутым и серьезным.

Я продолжала жить во дворце Монтойя, пользуясь гостеприимством Анхелиты. Обе молодые пары приглашали меня в свои дома, но я чувствовала, что им будет лучше без меня. Я много беседовала с сыном, иногда навещала Переса.

Я решила начать готовиться к отъезду в Америку. Мигель и Анхелита намеревались проводить меня до Кадиса. Там я сяду на корабль, и снова возникнет это ощущение, будто жизнь моя создается совеем заново.

Я уже совсем готова была к отъезду. Но тут Николаос узнал, что Англия и Испания решили восстановить дипломатические отношения. В Мадриде снова будет английское посольство. Николаос предложил мне подождать с отъездом, ведь через нового английского посла я, быть может, узнаю хоть что-то о судьбе своего старшего сына. Я последовала совету моего друга.

В отличие от Чоки, Николаос мало изменился. Он по-прежнему отличался сильным волевым характером. Вдвоем с Чоки они продолжили свои торговые операции с восточными тканями. Николаос мог определять доброту ткани на ощупь, а Чоки был его глазами. Но теперь Николаос предоставил Чоки большую самостоятельность, и тот постепенно привык сам принимать решения и не обращаться постоянно за советом к старшему другу. Селия и Ана казались совершенно счастливыми, отношения Чоки и Николаоса, которые не прервались, не смущали молодых женщин.

В день открытия английского посольства я была среди тех, кто решил посмотреть, что это будет за зрелище. Я вышла из кареты и смотрела на гвардейцев, сопровождавших роскошную карету посла. Следом ехали еще всадники. Вид этой кавалькады взволновал меня. Я вспомнила, как совсем юной видела коронационное шествие Карла II, когда он возвратился в Лондон. Какими жадными глазами я смотрела тогда на роскошь и богатство, как жаждала их. И рядом со мной был человек, которого я любила, мой первый мужчина, Брюс Карл-тон.

И вдруг я увидела его лицо. Нет, не то лицо страшного чудовища, существа, переставшего быть человеком, а чудесное лицо молодого мужественного человека, такого смелого и веселого. На миг я растерялась. Как же он увидит сейчас меня, рябую, поблекшую? Но тотчас я поняла, чье это лицо. Моего сына!

– Брюс! – закричала я. – Брюс! – И бросилась к его коню.

Он придержал коня. На миг глаза его выразили недоумение. Но тотчас и он узнал меня. Ведь он был уже большим, когда мы расстались, он помнил меня хорошо. И без единого слова он протянул руки, и я очутилась на седле. Я откидывала голову и смотрела на него. Ведь это мой сын, мой старший сын! Такой взрослый, мужественный, сильный и красивый. Этот молодой мужчина с красивыми усами, это мой сын! Я смеялась и плакала одновременно.

 

Глава сто семьдесят седьмая

Что было потом? Мы сидели в гостиничных апартаментах, где остановился мой Брюс. Он угощал меня чаем с бренди. Я закашлялась.

– Забыла вкус? – смеялся он.

Я кивала, тоже смеялась и глотала горячий напиток пополам со слезами.

С тех пор, как мы расстались, думая, что расстаемся ненадолго, Брюсу пришлось много пережить. В тот далекий день он, оставив меня с младшими детьми, отправился в Мадрид искать помощи у английского посла. Но хотя лорд Бэкингем и предал меня, но он не погубил моего сына. Брюс находился при нем. Бэкингем объяснил ему, что меня выслали в Америку, уверил, что маленькие братья и сестры в безопасности. Конечно, первым желанием мальчика было отправиться в Америку ко мне. Но затем пересилила жажда приключений. Он сделался чем-то вроде пажа герцога Бэкингема, исправлявшего должность английского посла в Мадриде. Мальчик думал, что в конце концов вернется вместе с Бэкингемом в Англию, но судьба судила иначе. Испанский король наконец дал согласие отпустить во Францию принцессу Анну, которой предстояло сделаться супругой французского короля. Каким образом сделалось так, что среди блестящих придворных, которые сопровождали девочку на ее новую родину, оказался и английский посол, Брюс не знал. Но герцог взял его с собой в эту поездку.

Маленькая светловолосая красавица очаровала моего сына. Но если бы только его! Герцог испытывал к юной принцессе достаточно дурные чувства. Так же, как и Теодоро-Мигель, он любил порочное наслаждение, доставляемое близостью маленьких девочек. Ходили слухи о скандале, когда герцог развратил и увез в Мадрид девочку по имени Долорес, дочку вдовой трактирщицы из Севильи. С помощью больших денег ему удалось погасить пламя скандала. В конце концов Долорес бежала от него, ей удалось выйти замуж. И вот какой человек был в числе сопровождающих юную принцессу.

Между тем девочка подружилась с моим сыном. В этом не было ничего удивительного. Ведь он был ближе всех по возрасту. В их взаимной привязанности пока не было ничего чувственного. Они просто были двое детей, двое сверстников, среди множества взрослых людей, озабоченных своими корыстными делами. О том, что произошло дальше, Брюс не захотел рассказывать мне подробно. Я вспомнила, что уже кое-что слышала обо всем этом. Герцог попытался развратить принцессу, и Брюс помешал ему.

– Но как же это случилось? – решилась все же спросить я. – Это была случайность?

– Нет. Я уже достаточно знал об отношениях мужчин и женщин. Я понял намерения Бэкингема.

– Что же дальше?

– Бэкингем был казнен в Англии. А я оказался во Франции. И это также не было случайностью. Я полюбил ее, принцессу Анну, ныне королеву. Я стал мужчиной. Я многого сумел добиться при английском и французском дворах. Теперь я – капитан корабля.

– Ты – капер, пират, как твой отец? – догадалась я.

– Можешь называть это так. Все это ради нее.

– Но к чему приведет эта страсть?

– К чему приведет? Неужели ты можешь говорить такое? Ты, такая безрассудная!

– Именно я, Брюс! Я хочу видеть тебя счастливым.

– Я счастлив, мама; быть может, не так, как положено, но счастлив.

Я только вздохнула в ответ на это признание. Вскоре Брюс уже сделался нашим общим другом. Все ему очень понравились, особенно Чоки.

– Никогда не видел такого человека, как ты, Андрес, – говорил ему мой сын. – Если у тебя будут дети, это будет какая-то новая порода людей.

– Его дети будут немножко и моими, как ты полагаешь? – иронически вмешивалась Селия. – И никакой новой породы людей не нужно.

– Почему, сестричка? – шутливо спрашивал Брюс.

– Потому что я не хочу, чтобы наши дети были несчастны! – резко отвечала Селия.

Брюс уговаривал меня отправиться с ним в плавание.

– Ты увидишь столько нового. Ты ведь это любишь. А потом я отвезу тебя в Лондон.

– Что же мама будет делать в Лондоне? – ревниво спрашивала Селия. – Ведь у нее не осталось там ни денег, ни имущества.

Оказывается, моя дочь меня любит и не хочет отпускать.

– С чего ты взяла, сестричка? Много, конечно, пропало, но кое-что осталось. С голоду она не умрет. А вы приедете к нам в гости.

Но я сказала Брюсу, что хотела бы ехать в Америку.

– Знаю, к Санчо, – спокойно догадался он. – Но это от тебя не уйдет. Решайся, поедем вместе. Увидишь Восток, побываешь на родине.

Мне все сильнее хотелось согласиться.

– Я даже не знаю, куда ты теперь поплывешь, – пыталась слабо противиться я.

– Туда, откуда родом наш Николаос, в Стамбул.

– Но ты ведь пират. Каково-то будет наше плавание!

– А разве ты когда-нибудь любила спокойную жизнь?!

И, разумеется, все кончилось моим согласием.

 

Глава сто семьдесят восьмая

Решено было, что все поедут провожать нас, Брюса и меня, в Кадис, откуда отплывал его корабль. Этот город был памятен мне. Отсюда я, беззаботная, мечтала начать счастливое путешествие по Испании в окружении любимых и близких людей. И вот я снова в Кадисе, для того, чтобы покинуть Испанию. Было много плохого, но мне кажется, я понимаю и люблю эту страну. Я так и не побывала в горной деревне, где все просто и счастливо, но пусть побывают там мои внуки. Несчастья унесли одних моих близких и любимых и дали мне других. И теперь они окружают меня. И я прощаюсь с ними, для того, чтобы снова пуститься в далекий путь.

Перед отъездом в Кадис я простилась с доктором Сантьяго Пересом. В последний раз мы любили друг друга. На прощание он подарил мне несколько медицинских книг.

– Возьми, Эльвира. Это в память обо мне. Тебе эти книги могут пригодиться. Ты ведь удивительная женщина.

Я засмеялась, и мы обнялись и поцеловались в последний раз.

– Спасибо тебе, – сказала я. – Спасибо за книги. И за то, что с тобой я была снова женщиной. Не знаю уж, насколько удивительной, но женщиной.

В Кадисе мы все: Брюс, я, Анхела и Мигель с сыновьями, Николаос и Ана, Чоки и Селия остановились в хорошей гостинице. Несколько дней мы провели в городе, и вот наутро корабль должен был отплыть.

Ночью, когда только-только начало светать, ко мне в комнату проскользнула Селия. Мы тихонько сели на мою постель и ласково говорили друг с другом. Она обняла меня за шею и прошептала:

– Я хочу тебе сказать одну тайну.

Я невольно испугалась, но сдерживалась, не хотела показывать свой испуг.

– Какую? – прошептала я в ответ.

– То есть это даже не тайна, но пока это тайна. Я не хочу, чтобы Анхелита сразу узнала. Она сразу начнет меня кормить разной едой и заставлять пить разные полезные настойки. Я даже Андресу еще не сказала. Ты самая первая.

Я начала догадываться. Страх мой прошел.

– Что же это за тайна? – спросила я и улыбнулась. Ее нежные губки мягко коснулись моего уха.

– У меня будет ребенок, – прошептала она.

Я взяла ее за руки, и мы еще сидели и говорили, что все-все будет хорошо.

Время близилось к полудню, когда мы стояли в порту и все прощались. Я уже простилась с Анхелитой и Мигелем, с их мальчиками, и со своим младшим сыном Карлосом. Я поцеловала на прощанье милую Ану, которая осталась все той же прелестной девочкой, и только то, как она смотрела на Николаоса, выдавало в ней женщину. И с Николаосом я простилась. Он долго держал мою ладонь в своих сильных пальцах.

– Передай от меня привет моему городу, – сказал он, – И будь счастлива.

– И ты, Николаос, будь счастлив. Встречу ли я когда-нибудь еще такого верного друга, как ты? Наверное, нет. Будь счастлив!

Я прижала милую головку моей дочери к своей груди и прошептала:

– Скорее открой свою тайну Андресу и Анхелите.

– Ему я сказала. Сразу после тебя, – она радостно покраснела и опустила голову. Чоки приблизился ко мне последним. Оба мы не решались коснуться друг друга.

– Прощайте. Будьте счастливы, – тихо произнес он. Селия подошла к нам решительно.

– Поцелуй ее. Ну! Быстро! – повелительно приказала она Чоки.

Он серьезно посмотрел на нее, длинные его ресницы на миг скрыли от меня взгляд его выпуклых глаз. Он приложил губы к моей щеке.

– Нет, не так, не так! – почти с отчаянием воскликнула Селия. – Пусть как тогда, в тюрьме! Пусть так, как тогда!

Он снова посмотрел на нее. Глаза его темно блеснули. И тут он с той самой бесшабашностью, которую я знала по тюрьме, когда он сказал, что если любишь, то надо прямо говорить, обнял меня и поцеловал в губы. Как тогда, в тюрьме.

Потом я стояла на палубе, и корабль отплывал. Все махали мне руками. Так уже было в моей жизни. Но не так, по-другому.

Чоки шел за кораблем. И теперь я видела только его ладонь. Уже не видела, как он улыбается.

Все! Мальчик мой, который ближе сыновей родных, и любовь, которая сильнее и крепче всех на свете мучений, прощайте!

Все! Последний раз! Дальше все другое будет. Но так больше не будет никогда.

Последний раз. Прощание. Последний раз!

Корабль вышел в открытое море. Я не уходила с палубы. Легкий ветер спокойного моря налетал и сушил мои слезы.

 

Часть шестая

 

Глава сто семьдесят девятая

Я не хотела думать о прошлом. Мучительным усилием подавляла, душила в сознании все эти вновь и вновь всплывающие образы, слова, движения, жесты. Нет, нет, нет, я не буду вспоминать. Я буду жить дальше. И разве все кончено? Разве навсегда я рассталась со своими близкими? Нет, нет, мы еще увидимся, встретимся.

Я бродила по кораблю, смотрела на корабельную жизнь, спрашивала у Брюса названия снастей. Все относились ко мне с большим почтением, ведь я была матерью их капитана. Я видела, что матросы ценят храбрость моего сына, что он и сам умелый моряк. Это наполняло сердце неведомой доселе радостью. Мы уже приближались к Стамбулу. «Вот он, город, где прошли детство и юность моих друзей», – невольно подумалось мне.

Но нет и еще раз нет! Я сдержу слезы. Я буду жить. Уже вздымались купола церквей и высокие узорные башни, назначение которых было мне неведомо.

– Что это за башни, такие высокие и узкие? – спросила я Брюса.

– Это минареты, мама. С этих башен призывают к молитве мусульман.

Это был совсем новый мир.

Корабль наш встал на якорь в огромном порту, где теснились суда множества стран и звучали все на свете наречия.

Множество людей шумело, бранилось, хохотало, обманывало друг друга, скалило зубы, хмурилось. Здесь были негры и белые, были люди с очень желтой кожей и узкими глазами, были черноволосые и с волосами светлыми, как белая льняная скатерть, привезенная из далеких земель.

С корабля спустили шлюпку, я набросила плащ. Гребцы налегли на весла. Мы поплыли к берегу – Брюс, я и двое вооруженных матросов.

– Куда мы теперь отправимся? – спросила я у сына.

– К одному моему другу. Мы будем жить у него.

– И что ты намереваешься делать?

– Покупать оружие и боеприпасы, – он весело улыбнулся.

– Береги себя!

– Мама, это ты скажешь мне, когда я окажусь в открытом море и возьму на абордаж неприятельский корабль!

На берегу нас ждали крытые носилки и кони, приведенные слугами в тюрбанах. Я села в носилки. Брюс ехал рядом.

Улицы были то широкими, то узкими, то многолюдными, то тихими, почти пустыми.

– Это огромный город, – сказал мне Брюс. – Столица величайшей империи мира.

Я вдруг вспомнила, что говорил об этом городе отец Николаоса.

– Многие полагают, что законы этой империи несправедливы, – заметила я, – и что правят ею завоеватели и угнетатели.

– Справедливых законов я не знаю в нашем мире, – ответил Брюс. – Завоевателем и угнетателем можно окрестить кого угодно, любой народ и любое государство заслуживают подобных определений. Но я полагаю, величие достойно уважения. И когда люди разрушают его, им после свойственно жалеть и с печалью вспоминать о минувшем.

Я с гордостью подумала, что сын мой умен. Мы остановились перед огромным домом. В сущности, это был дворец с голубыми узорными стенами.

– Здесь мы будем жить, – сказал Брюс! – Это дом моего друга, Хайреттина.

– Твой друг, очевидно, богатый человек.

– Он всего лишь пират, как я, – Брюс снова улыбнулся.

Его друг Хайреттин приветствовал нас во дворе. Это был высокий человек лет сорока, с рыжеватой бородкой и раскосыми глазами. Он поклонился нам, приложив ладонь к груди. Брюс ответил таким же поклоном.

– Это моя мать, – Брюс указал на меня. – Она знатная дама, она была наложницей нашего прежнего короля. Она не закрывает лицо, потому что у нас это не принято.

Хайреттин поклонился мне. Я почтительно наклонила голову. Меня удивило, что Брюс говорил с ним по-испански. Впрочем, кому и владеть многими языками, как не пиратам.

Хайреттин что-то сказал слугам на незнакомом мне языке, Брюс тихо пояснил мне, что это турецкий.

– Ты будешь жить на женской половине дома, – сказал мне Брюс, – Вместе с женами моего друга.

– С женами? – переспросила я.

– Да, в этой стране позволено иметь по несколько жен, но, конечно, только тем, кто может дать им все – прекрасные покои, одежду, драгоценности. Поэтому большинство довольствуется тем, что имеет по одной супруге.

Я усмехнулась. Интересная и странная страна! Здесь можно иметь по несколько законных жен и гордиться тем, что твоя мать была наложницей короля, и говорить об этом открыто.

 

Глава сто восьмидесятая

Идя следом за черной рабыней на женскую половину дома, я подумала о том, как же я буду объясняться с турчанками, ведь я не знаю турецкого языка. Но оказалось, я напрасно беспокоилась. Я приблизилась к узорным дверям и уже слышала плеск фонтана и пение. А когда рабыня распахнула обе створки, я услышала пение отчетливо и поняла, что поют на испанском языке. Трудно было бы описать мою радость. Вслед за негритянкой я вошла в обширный покой. Посредине вздымал легкие струи мраморный фонтан. Вокруг на коврах в самых живописных позах раскинулись изумительные красавицы в полупрозрачных кофточках и пышных шароварах. Их было четверо. Все они были буквально усыпаны драгоценностями с головы до пят. Длинные волосы их были заплетены в косы. Служанки сновали рядом, приносили на золотых подносах затейливые кушанья и напитки. Одна из молодых красавиц играла на лютне и пела испанскую песню. Должно быть, они были предупреждены о моем приходе, потому что поднялись и приветствовали меня поклонами.

– Я говорю на вашем языке, – обратилась я к той, что пела только что испанскую песню.

– О, это чудесно! – воскликнула она. – Так давно никто не говорил со мной на моем родном языке.

Меня усадили на подушку. Передо мной поставили поднос с едой и напитками. Я уже успела проголодаться и, подкрепляя свои силы, с любопытством поглядывала на жен Хайреттина.

Сначала я думала, что все они должны принадлежать к одной народности. Но что эта была за народность? Нет, пожалуй, я ошиблась. Эти женщины родились в разных краях.

Та, что пела, не походила на испанку. Она не была рослой и темноволосой, но хрупкой, изящной, словно золотая статуэтка. Нос у нее был с горбинкой, волосы рыжеватые и вьющиеся, глаза большие и светло-голубые. На вид ей было лет шестнадцать.

Та, что сидела рядом с ней, наоборот, была высокой и сильной, у нее были широкие бедра и тяжелые груди, лицо округлое, волосы светло-каштановые.

Третья поражала своей необычной красотой. В жилах ее, конечно, текла негритянская кровь, это видно было по ярким выпуклым губам, белым зубам и очень смуглой коже. Но все же она была необыкновенно хороша.

Четвертая походила на вторую, но казалась более хрупкой и утонченной.

– Ваши подруги тоже говорят по-испански? – спросила я ту, что пела.

– Увы, нет, – ответила она. – Все мы здесь из разных краев и у каждой свой родной язык.

– Но вы совсем не похожи на испанку. Кто вы?

– Да, я не испанка, хотя предки мои родились в Испании, но прошло более ста лет с тех пор, как они покинули эту страну.

– Кто же научил вас так хорошо говорить и петь испанские песни?

– Это сделала моя мать. Она говорила, что Испанию невозможно забыть, хотя для нас она оказалась жестокой.

– Но почему? Могли бы вы рассказать мне? – спросила я со свойственным мне любопытством.

– Конечно. Но не сейчас. Я приду в ваши покои ночью. Ведь сегодня с мужем проводит ночь Катерина, – она указала на пышную красавицу с каштановыми светлыми косами.

Затем моя новая приятельница снова взяла свой инструмент и возобновила пение и игру. Я спросила, знает ли она цыганские песни. Оказалось, что знает. И когда она запела, я невольно заплакала. Да, Испанию не забудешь.

 

Глава сто восемьдесят первая

Покои, в которых мне предстояло жить, отличались удивительной роскошью. Правда, здесь не было ни высоких столов, ни резных стульев, к которым я привыкла, но зато было много дорогих ковров и вышитых затейливыми узорами подушек. Постель мне была приготовлена прямо на ковре. Я знаками велела черной служанке принести еды. Вскоре она внесла поднос. Тогда я жестом отослала ее и принялась с нетерпением поджидать гостью.

Рыжекудрая красавица вошла, неслышно ступая маленькими ногами в легких вышитых туфельках, украшенных крупными драгоценными камнями.

– Как хорошо, что вы пришли, – обрадовалась я. – Садитесь же и расскажите мне о себе, о ваших подругах, о жизни в этом доме и в этом городе.

Она легко опустилась на подушку, налила из серебряного кофейника кофе в тонкую фарфоровую чашечку и заговорила…

– Мое имя – Сафия. Вы сразу поняли, что я не испанка. Да, я из иудейской семьи. Мои предки были изгнаны из Испании, как я вам уже говорила, более ста лет назад, по указу короля Фердинанда и королевы Изабеллы.

– Но за что же?

– О, всего лишь за то, что исповедовали иудейскую веру.

– И все же вы поете испанские песни и передаете из поколения в поколение испанский язык! Это странно!

И тотчас я подумала, что ничего странного в этом нет. В Испании меня держали в заточении, много раз мне угрожала опасность, но когда я услышала здесь, вдали от Испании испанскую речь, слезы навернулись на мои глаза.

– Многих из тех, кто исповедовал иудейскую веру, сожгли на кострах, – продолжала между тем моя собеседница. – Многие были казнены. И у всех было отнято имущество.

– Но неужели никак нельзя было спастись?

– О, можно было. Надо было только отречься от своей веры.

– Но если они так любили Испанию, почему же они этого не сделали? Это было так тяжело?

– Вероятно. Мне это оказалось легко. Я мусульманка.

– Но как же это произошло?

– О, моя история очень проста. Я родилась в этом городе, в семье бедного торговца-иудея. У меня было пятеро сестер. Родители не имели возможности покупать нам красивую одежду и украшения. На свадьбах и разного рода женских собраниях мы тихо жались у стены и ловили насмешливые и сожалеющие взгляды. Единственным нашим истинным развлечением было посматривать в окно из-за занавесок. Конечно, особенно нас занимали проезжающие мимо мужчины. Я заметила, что иудеи принуждены держаться робко и несмело, им запрещено носить красивую одежду, богато украшенное оружие и ездить верхом на горячих конях. Я твердо решила, что за иудея замуж не выйду.

Однажды утром я подошла к окну в каком-то странно приподнятом настроении. В комнате, где я спала с сестрами, стоял цветочный горшок. И как раз сегодня я украдкой сорвала только что расцветший цветок гвоздики. Собственно, старшая моя сестра заранее сказала, что цветок достанется ей, и она воткнет его в волосы. А я вот взяла да и сорвала его потихоньку. Сестра досадовала, однако я уверяла ее, что цветок просто еще не расцвел.

Но что же было делать мне с моим цветком? Украсить волосы я не могла, ведь сестра сразу заметила бы. Но мне вдруг показалось, что этот цветок принесет мне счастье. Пряча его в складках платья, я подкралась к окну.

И – о чудо! – по нашей узкой улочке медленно проехал всадник. Не знаю, почему так случилось. Прежде я видала и более молодых, и более красивых мужчин. Но именно этот человек с его рыжей бородкой и раскосыми глазами завладел моим сердцем. Я приподняла занавеску и бросила ему свой цветок. И еще совершила ужасное, чего прежде не совершала: я сделала так, чтобы он увидел мое лицо.

Он поднял глаза и зорко посмотрел на меня.

В ужасе я опустила занавеску и убежала в комнату.

Весь день я чувствовала себя преступницей. И на другой день не осмелилась подойти к окну. Так прошло три дня. Я сама не знала, что же меня тревожит. Ведь о моем проступке никто не знал и не мог узнать. Но мне стало душно в нашем тесном жилище, где только и слышались молитвы отца да бесконечные жалобы на непреходящую нужду.

Но на четвертый день одна из сестер сказала мне:

– А ведь тебя сватали.

– Кто же? – сердце мое отчаянно забилось.

– Угадай! – лукавила она.

Я назвала несколько имен соседских юношей, о которых знала, что их намереваются женить.

– Нет, нет, не угадала, – смеялась сестра, – Не угадала.

– Но скажи мне, скажи!

– Да что ты так всполошилась? Или замуж невтерпеж? Так ведь перед тобой еще две старшие. Прежде чем их не выдадут, нам нечего и думать о замужестве. А где отец возьмет деньги нам на приданое? Так что, видно так мы и пропадем, умрем старыми девами, нянча из милости чужих детей.

– Но скажи же, кто сватался за меня?

– Приходила сваха от богатого турка. Я все слышала. Разве что-то можно утаить в нашем ветхом домишке! Он морской разбойник и хотел взять тебя без приданого и даже обещал дать отцу денег.

Я не сомневалась, что знаю, о ком идет речь.

– А отец? – спросила я с замершим сердцем.

– Что отец! Отец сказал, что лучше умрет, чем отдаст дочь иноверцу.

Мне показалось, что я сейчас умру. Я убежала в наш тесный внутренний дворик, упала на землю под чахлым ореховым деревцем и зарыдала.

Мне казалось, моя жизнь кончена. Но тут любовь породила во мне решимость, прежде мне неведомую.

«Я убегу из дома!» – подумала я.

Но Стамбул – огромный город, и я его совсем не знала. И я даже не знала, как зовут этого человека.

«Нет, убегать глупо. Я его не найду. Что же тогда?»

И мне пришло в голову самое простое: снова стоять у окна и ждать. Нет, не может он так скоро забыть меня.

И вот несколько дней подряд я не отходила от окна. Но он так и не появился.

Я тосковала и плакала по ночам.

Но однажды ночью страшные крики раздались в нашем доме. Мать и бабка вопили отчаянно. Отец причитал. Сестры кричали в ужасе. Какие-то люди в черной одежде и с закрытыми лицами ворвались в наш дом. Поднялась суматоха. Но оказалось, опасность грозила только мне. Один из разбойников подхватил меня на руки и понес прочь из моего родного дома. Я громко закричала. Но он чуть приоткрыл лицо, и я узнала его!

Хайреттин привез меня на коне в свой дом, где я в ту же ночь стала его женой.

– А твои родители? – спросила я.

– О, судьба их устроилась. Хайреттин дал моему отцу столько денег, что тот смог удачно выдать замуж всех моих сестер.

– А как же то, что ты стала женой иноверца?

– Отец примирился с этим.

– Но если бы так же легко примирялись его предки, вы бы и до сих пор жили в Испании, о которой тоскуете.

– Должно быть, король и королева Испании не были так щедры, как мой Хайреттин, – задумчиво произнесла моя собеседница и вдруг рассмеялась нежным, словно колокольчик, смехом. – Ах, госпожа, в жизни столько странного, противоречивого. Вот, например, моя товарка Катерина. Она родилась далеко отсюда, в русских землях. Там она была рабыней, ее можно было купить, продать, жестоко избить, ее господин мог приказать ей стать его наложницей, и если бы она отказалась, он вправе был убить ее. Он продал ее одному из приятелей Хайреттина, купцу, который торгует с русскими. Казалось бы, что ей оплакивать, о чем тосковать? Но слышали бы вы, как она плачет о своей родине, где четверть года падает с неба холодный снег, и где ее купили и продали.

– Это не та ли высокая, русоволосая?

– Да, она. А вот Ганна, худенькая и тоже со светлыми волосами. Она полячка. Польское королевство давно враждует с русским царством. Казалось бы, здесь, в этом доме, мы равны. Однако Ганна не упускает случая похвалиться перед бедной Катериной знатностью своего рода, храбростью польских воинов и богатством своего отца, которое то ли было, то ли не было. Если ее отец был так уж богат, зачем же приехал сюда, перешел в правую веру и отдал свою дочь Хайреттину, и за большие деньги!

– А та красавица с полными губками и гладкой смуглой кожей? Откуда она?

– О, и ее судьба интересна. Мать ее была негритянкой. В этой стране негров покупают и продают. Вот и мать Инотеи еще совсем девочкой привезли из далекой Африки и продали здесь на рынке рабов. Ее купил молодой итальянец, находившийся на службе у султана. Видно, она была хороша собой. Он берег и баловал ее. Она родила ему дочь, вот эту Инотею, которая росла и воспитывалась в неге и в холе. Ее учили танцевать, петь, играть на музыкальных инструментах. Потом итальянец чем-то прогневил султана и был казнен. Все его имущество было передано в казну. Все рабы проданы. Инотея так и не узнала, где же теперь ее мать. Она только запомнила имя своего отца – Федерико. Инотею подарили Хайреттину в благодарность за какую-то услугу.

– Я вижу, ты, Сафия, очень любишь Хайреттина. Не мучительно ли тебе делить его с тремя товарками? – не удержалась я от вопроса, должно быть, не очень учтивого.

– Да, мучительно. Ведь он и их любит. Но я утешаю себя тем, что из всех нас одна лишь я люблю его всем сердцем и всей душой. И только от меня у него есть сын. Мальчика зовут Мехмед и ему уже два года.

Так мы поговорили с Сафией и уговорились встречаться в те ночи, когда она была свободна. Днем она показала мне своего сына, за которым присматривало несколько рабов и прислужниц. У мальчика были большие темные глаза, он был бойкий и живой ребенок.

 

Глава сто восемьдесят вторая

Я сказала Брюсу о своем желании посмотреть город. Мне предоставили крытые носилки и вооруженных слуг. Город и вправду был огромен. Я посетила несколько гигантских базаров, сады, дворцы.

Спустя некоторое время я снова беседовала с Сафией. Я заметила, что Катерины не видно, и спросила, почему это.

– Разве господин ваш сын ничего не сказал вам? – моя собеседница немного удивилась.

– Нет. Случилось что-то плохое? Это касается моего сына?

– Простите, если я напугала вас. Ваш сын в добром здравии, и никакая опасность не грозит ему. Но два дня тому назад прибыл английский корабль. Оттуда в наш дом перенесли какую-то больную женщину. Катерина вызвалась ухаживать за ней. У себя на родине она ходила за больными.

– Она так добра? Ведь уход за больным – тяжелая и грязная работа.

– Да, Катерина добрая. И у себя на родине ей приходилось исполнять тяжелую и грязную работу. Но здесь иная причина ее усердию.

– Какая же? – мне стало любопытно. Сафия заговорила совсем тихо.

– Эту таинственную женщину сопровождает русский юноша. Катерина хочет упросить его взять ее на родину, в русское царство.

– Она влюбилась в него?

– Вероятно. Но больше всего она любит свою далекую страну и все время мечтает о возвращении.

Я вспомнила все, что мне рассказывала Сафия о Катерине, и задумчиво покачала головой.

Между тем моя молодая приятельница испытующе поглядела на меня и, накручивая на палец вьющуюся прядку, произнесла:

– Вы могли бы помочь бедной Катерине.

– Я? Но каким образом?

– Вы можете попросить вашего сына. Он большой друг Хайреттина и сумеет уговорить его отпустить Катерину.

– Но если Хайреттин любит ее…

– Он жаловался мне, что ее нелюбовь к нему выказывается слишком явно. А он не из тех, что получают наслаждение от неразделенной любви.

– Хорошо, я попытаюсь помочь ей. Но каким же образом ей удается видеться со своим единоплеменником?

– Он приходит навещать больную госпожу. Тогда-то Катерина ухитряется увидеть его и даже обменяться несколькими словами.

Мы немного помолчали. Я задумалась. Сафия, казалось, читала мои мысли.

– Вы, должно быть, полагаете, что я всего лишь хочу устранить соперницу? Я вижу это по выражению вашего лица. Но если вы не вполне доверяете мне, можете поговорить с самой Катериной. Ведь вы уже немного говорите по-турецки.

Я смутилась было, но затем решила, что буду откровенна.

– Да, Сафия, я бы предпочла побеседовать с ней. Ведь эта просьба достаточно серьезна, и я не хотела бы какими-то неуместными действиями повредить делам моего сына.

 

Глава сто восемьдесят третья

На другой день Катерина пришла в покои Сафии, где уже поджидала я. Она поклонилась мне и скромно присела чуть поодаль. Я с интересом рассматривала русскую девушку. Она, конечно, по-своему была прелестна. Не старше Сафии, но высокая, с гибким, хотя и мощным станом, с чуть округленными светлыми глазами и прекрасными русыми волосами, длинными, тонкими и сильными. Лицо у нее тоже было округлое, светлое, на щеках – легкий румянец. Смотрела она кротко и задумчиво. Я подумала, что если многие русские женщины таковы, то они явно хороши собой. Интересно, каков избранник Катерины? И что за женщину он сопровождает?

Но я не хотела сразу смущать девушку прямыми вопросами. Поэтому вначале принялась спрашивать ее о ее родине. Впрочем, обе мы не так хорошо знали турецкий язык и потому строили простые фразы, употребляя небольшое число слов.

– Моя родина очень красива, – сказала Катерина. – Это самая прекрасная в мире земля.

– Правда ли, что почти четверть года там лежит снег?

– Да, это правда. Но снег очень красив на Руси. Он летит, словно белоснежный лебединый пух. Дома у нас деревянные, узоры инея покрывают стволы деревьев и треугольные островерхие крыши. Полозья саней быстро скользят по накатанному снежному пути. Юноши лепят из мягкого снега круглые снежки и подстерегают девушек. Девушки выходят в разноцветных платках, пуховых и ковровых, а юноши кидают в них снежки. Но летом снега нет. Леса стоят совсем прозрачные, все деревья – в тонкой и светлой зеленой листве. У нас есть очень красивые деревья – березы. У них белые-белые стволы, усеянные маленькими темными полосками. Юноши играют на свирелях, девушки танцуют, держась за руки… – голос ее прервался, и она всхлипнула.

Я сопоставила ее рассказ с тем, что говорила Сафия, и вздохнула. Вот они – два разных взгляда на один и тот же предмет, в данном случае – на родину Катерины.

Сафия заметила слезы своей товарки, подошла к ней и обняла за плечи:

– Катерина, не плачь! Госпожа поможет тебе. Отвечай на все ее вопросы и не бойся. И спой нам ту красивую русскую песню, которую ты мне пела однажды.

Катерина покорно отерла слезы рукавом кофточки; я заметила, что это был ее характерный жест. Затем, не вставая, распрямила свой сильный и гибкий стан, и запела. Голос ее звучал протяжно и горестно. Сафия перевела мне слова:

«На высокой горе выросла маленькая ягода земляники. Солнце не хочет согревать ее. Девушка-сирота растет одиноко. Никто не хочет приласкать ее. Ягода земляники высохнет без ласки солнца. Девушка-сирота иссохнет без человеческого привета».

Меня тронули эти слова, такие горестные, и протяжный жалобный голос певицы. Я спросила девушку, кто ее родители, как она жила на родине.

– Я была рабыней, – отвечала она. – Мои родители – крестьяне. Однажды, когда я, еще девочка, собирала в лесу ягоды, меня увидел наш господин. Он выехал на охоту. Заслышав лай собак и трубные голоса рогов, я испугалась и кинулась бежать. Я уже знала, что нашему господину лучше не попадаться на глаза. Мать говорила мне, что он подвержен страшным приступам гнева, во время которых не помнит, что делает, и потому способен убить или искалечить. Далеко убежать я не успела. На поляну выехал он, наш господин. Охота разгорячила его, вид бегущей девочки раздразнил. Верхом он легко догнал меня. Я громко кричала и прикрывала голову руками. Мне уже казалось, что конь вот-вот затопчет меня. С воплем я упала ничком на траву. Господин спешился, и вдруг им овладела внезапная страсть. Тут же в лесу он овладел мною. Его сильная ладонь зажимала мне рот, а, взглянув в его страшные глаза, я уже не смела кричать. Обессиленную он бросил меня и поскакал к другим охотникам. Я горько плакала, мое платье было в крови. Немного оправившись, я огородами пробралась в наш бедный дом и обо всем рассказала матери. Мы плакали вместе. Наутро к нам пришли слуги из господского дома и увели меня. Родители не смели противиться. Я стала наложницей моего господина. Меня заперли в тесной и темной комнате, где я целый день сидела за прялкой. Он приходил обычно по вечерам, пьяный, и овладевал мною. Часто он бил меня. Жена его была доброй женщиной, он всячески выказывал ей свое пренебрежение, потому что она не рожала ему детей. Все знали, что у него есть незаконнорожденные дети, но по законам нашей страны он не имел права передать им в наследство свое имущество, и они не могли носить его имя. Часто, когда господин уезжал в город, жена его выпускала меня из моего заточения, и я могла вдохнуть свежий воздух. Она первая по некоторым признакам определила, что я жду ребенка. Я боялась сказать об этом господину, тогда сказала госпожа, и просила его облегчить мою жизнь. Но господин пришел в страшный гнев. Он избил ее жестоко. Обливаясь кровью, она упала на пол. Я забилась в угол, ни жива ни мертва. Он набросился на меня. Он кричал, что более не желает иметь незаконнорожденных детей. Схватив меня за волосы, он бил меня головой о стену. После швырнул на пол и топтал ногами, обутыми в крепкие сапоги с железными каблуками, мое несчастное тело. От ужаса и боли я потеряла сознание. Более десяти дней пролежала я в горячке, а когда очнулась, жена господина, которая из жалости ухаживала за мной, сказала, что у меня не будет ребенка, и вообще больше никогда не будет детей. А едва я оправилась, как меня продали турецкому купцу…

– И после всего этого ты хочешь туда вернуться?! – невольно воскликнула я.

Катерина с молчаливым упрямством кивнула.

– Иудеи и русские – это очень странно, – заметила Сафия. Мне кажется, никто из них не в состоянии полюбить живого единственного человека. Первые любят лишь свою веру, вторые – лишь родину.

– Я не могу в это поверить, – ответила я ей и снова обратилась к юной Катерине. – Но быть может, несмотря ни на что, ты все же любила своего господина и поэтому хочешь вернуться?

– Я? Любила? – глаза девушки злобно сверкнули, щеки вспыхнули. – Я удушила бы его собственными руками, выпила бы, высосала по капле кровь из его поганых жил!..

Но я по-прежнему не понимала.

– Может быть, все дело в том русском юноше, который здесь недавно появился, – осторожно заметила я.

Она посмотрела на меня настороженно, затем обменялась быстрыми взглядами с Сафией. Та повела глазами, показывая Катерине, что со мной можно быть откровенной.

– Вы о Константине, стало быть, знаете, – спокойно сказала Катерина. – Нет, не в нем дело. Просто если я не вернусь, я умру здесь. Здесь все чужое.

– Кто та женщина, которую сопровождает русский? – спросила я.

– Не знаю, – Катерина вздохнула. – Я не понимаю ее языка. Константин понимает, но не говорит мне. Она очень больна. Ваш сын, должно быть, знает, кто она. Он говорил с ней.

Что же это все значит? Почему здесь замешан Брюс? Не связано ли все это каким-то образом с королевой Франции? Что ж, я расспрошу его. Но тут мысли мои обратились к другим предметам.

– «Катерина» и «Константин», – это ведь греческие имена? – спросила я девушку.

– Нет, русские.

– Что же они означают по-русски?

– Ничего. Разве имена могут что-то значить? Имена – это имена. Младенца приносят в церковь, и поп дает ему имя того Святого, который приходится на день крещения.

– А такие имена ты знаешь: «Андреас», «Николаос»?

– Знаю, знаю, – она чуть подалась вперед и оперлась кулачками о колени. – Только вы неверно говорите. Надо – «Андрей», «Николай».

Я вспомнила, что наставником Николаоса и Чоки был некий московит Михаил, сын Козмаса.

– И имя «Козмас» есть у русских?

– Вы знаете много русских имен. Только выговариваете все неверно. Надо – «Кузьма», – она горестно вздохнула. – Это имя моего отца.

– А «Михаил»? Лицо ее омрачилось.

– И это русское имя. Так звали моего господина. Боярин Михаил Турчанинов.

Мне не хотелось, чтобы она вновь вспоминала обо всем том страшном, что пережила с этим человеком. Я поспешила отвлечь ее.

– А почему вас, русских, называют «московитами»?

– Наверное, потому что столица нашего царства – большой город Москва. У моего господина там дом. – Она вдруг подняла руку, согнутую в локте, сложила пальцы щепотью и перекрестилась.

Я видела, как крестились Николаос и греческий священник. Было очень похоже.

– Ваша вера – греческая? – спросила я. – Потому и имена у вас греческие?

– Нет, – она посмотрела на меня своими ясными глазами. – Наша вера – русская и имена у нас – русские.

– Но ваши святые – греки?

– Нет, – она заговорила мягко и видно искренне желала просветить меня. – К нам веру принес Святой Андрей, апостол Христа. Мы – первые христиане.

Она говорила по-прежнему мягко, но уже с гордостью.

– Однако сам апостол, судя по его имени, был греком, – попыталась возразить я.

– Но ведь это русское имя. Я уже сказала вам, – ответила она с прежней мягкостью и терпением.

– Значит, он был русским?

– Да, как может быть иначе!

– Так. А кем же был Христос? – вырвалось у меня.

– Сыном и посланником Божиим, – кротко отвечала она и снова перекрестилась.

Это, конечно, был чудесный ответ, и можно было дальше не спрашивать. Сафия с легкой улыбкой следила за нашим богословским диспутом.

Уже тогда начал для меня проясняться странный и удивительный характер русских. Во-первых, их вера в нелепости и в свое первенство неколебима. Во-вторых, они способны упорно и даже с каким-то злым и тупым упорством твердить, что белое – это черное. И самое интересное, что в конце концов каким-то непостижимым образом окажутся правы. И в-третьих, им безразличны страдания конкретного человека, будь-то даже собственные страдания, ибо в сравнении с понятием их о русском святом православном царстве эти страдания – ничто. И вот именно поэтому я утверждаю, что русские – великий народ и когда-нибудь силой, нет, не своего оружия или своего множества, но силой своего бесправия и твердостью своей веры в свое первенство, они завоюют если и не весь мир, то, во всяком случае, значительную его часть.

 

Глава сто восемьдесят четвертая

Я отправилась в комнаты, которые занимал Брюс. Мне было позволено ходить на мужскую половину дома.

Брюс обрадовался моему приходу. Он выглядел здоровым, веселым и оживленным. Он извинился передо мной за то, что в последнее время мы так редко виделись.

– У меня много дел, мама. Но скоро мы отплываем.

– Брюс, – начала я, – кое-кто в этом доме рассказал мне кое о чем. Я мало знаю здешние порядки, но я уверена, что ты никого не выдашь.

– Не может быть сомнения! Но о чем, собственно, идет речь. Это дом моего друга, здесь мы в полной безопасности.

– Я верю. И в твои дела я мешаться вовсе не хочу. Но все же прости мне мое естественное женское любопытство. Кто эта женщина, которую привезли недавно? И что за русский юноша сопровождает ее? Вероятно, все это так или иначе связано с твоей любовью к французской королеве. Но ты должен быть очень осторожен. Я не хочу потерять тебя. Ты мой первенец, мой старший сын.

Брюс обнял меня за плечи и легонько встряхнул.

– Мама, ты такая хрупкая. И почему ты решила, что все на свете связано с моей любовью к Анне? Успокойся, не о том речь. И никакая опасность мне не грозит. А если я что-то и скрываю от тебя, то, откровенно говоря, это потому, что я боюсь за тебя.

– Но при чем же здесь я? Не понимаю.

– Просто мне известен твой отчаянный характер, твоя жажда познавать и видеть новое.

– Брюс, дорогой, ты только разжигаешь мое любопытство. Если уж я узнала что-то, значит, не успокоюсь, пока не узнаю все! И ведь узнаю непременно. В доме, где столько женщин, трудно что-то скрыть.

– Что ж, пожалуй, ты права. – Он еще с минуту колебался. – Я расскажу тебе все. Эта женщина – англичанка, госпожа Горсей. Она занемогла в пути. Похоже, у нее злокачественная лихорадка. И боюсь, ей не выжить…

– Но почему это нужно скрывать от меня? Мне кажется, напротив, я могла бы облегчить страдания больной. Пусть она перед смертью хотя бы услышит родной язык, увидит единоплеменницу.

– Подожди, мама, подожди. Я хочу изложить все по порядку. Госпожу Горсей сопровождает русский юноша Константин Плешаков…

– Что такое «Плешаков»?

– Это не титул и не звание. Это фамилия. У русских довольно странные фамилии, к ним не сразу привыкаешь.

– Откуда ты узнал этого человека?

– Мы подружились в порту. Он плыл на английском корабле.

– Эта госпожа Горсей – его возлюбленная? Они бегут, скрываются от преследователей?

– Мама! – Брюс расхохотался. – Сразу видно, что ты не знаешь русских. Бежать из-за любви! Все, что ты сейчас здесь наговорила, любой русский сочтет для себя оскорбительным.

– Да, да, – я улыбнулась, – они любят только свою родину. Это я уже слышала.

– От кого?

– Не имеет значения. У меня тоже могут быть свои маленькие тайны. Но рассказывай дальше.

– Константин Плешаков был послан в Англию с тайной миссией. По тайному распоряжению царя он должен доставить в Россию повивальную бабку для самой царицы.

– Пока не очень понимаю. Разве в России нет повивальных бабок? Глупый вопрос. Но невольно…

– Разумеется, повивальные бабки имеются повсюду. Но русский царь Алексей Михайлович, вероятно, полагает, что в Европе повитухи более умелые и образованные. Кажется, его супруга страдает каким-то женским недомоганием…

– Что такое «Михайлович»? – снова перебила я. – «Алексей», вероятно, имя.

– А «Михайлович» – это отчество, то есть прозвание по отцу. У русских только очень знатные господа имеют право на отчество. Остальные довольствуются фамилиями. Русские – очень интересный народ.

– Не сомневаюсь, – пробормотала я.

– Ты что-то сказала?

– Нет, нет, рассказывай.

– В Лондоне Константину Плешакову удалось уговорить госпожу Горсей. Она согласилась отправиться в Россию и за большую плату оказать русской царице определенные услуги. Они благополучно добрались до Стамбула, и тут эта лихорадка. Константин в большом затруднении, на родине у него могут быть серьезные неприятности.

– Но все равно не понимаю, при чем здесь я.

– Хорошо, открою тебе все. Константин знает, что ты здесь. Он уговаривает меня, просит, чтобы я отпустил тебя с ним в Россию. Он уверяет, что это будет вполне безопасная поездка, и после ты сможешь благополучно вернуться в Англию. Но, разумеется, я отказал ему.

– Почему же ты скрываешь свой отказ от меня?

– Откровенно говоря, я боялся, что ты захочешь поехать.

– Ну, ты явно преувеличенного мнения о моем авантюризме! Отправиться в неведомую страну, с незнакомым человеком! Кроме того, я ничего не смыслю в повивальном ремесле.

– И прекрасно!

– Но я знаю кое-кого в этом доме, кто не прочь отправиться в Россию.

– Кто же это? – Брюс заметно оживился. – Женщина? Может ли она заменить госпожу Горсей?

– Едва ли. Да, это женщина, но совсем юная, ей лет шестнадцать. Это одна из жен твоего друга Хайреттина, она русская. Константин знает ее.

– А, так это Катерина. Бедняга! Едва ли ей стоит бежать с ним. Ведь на родине с ним обойдутся крайне дурно. Я все уговариваю его обосноваться в Англии. Если бы ты видела, какой это человек, он прекрасно образован, умен, красив.

– И он, конечно же, хочет во что бы то ни стало вернуться на родину?

– Увы!

– Вот и эта девочка Катерина хочет того же.

– Нелепое желание.

– Но это ее желание. Ты бы мог помочь ей?

– Помочь бежать из дома Хайреттина? Нет, не могу. Он мой друг.

– Но уговорить его, чтобы он отпустил ее, ты мог бы?

– Да зачем он станет отпускать свою жену?

– Она не любит его и не скрывает своей нелюбви. И он знает об этом. А твоего Константина он знает?

– Да, конечно.

– Я почему-то думаю, Хайреттин отпустит с ним эту девочку.

– Хорошо, я попрошу его.

– Пусть попросит твой Константин, так будет вернее.

– У тебя, я вижу, все продумано, – Брюс рассмеялся.

– Мне жаль эту девочку.

– По-моему, жалеть ее надо будет, когда она снова окажется в своей любимой России.

– Но это ее желание, Брюс, – серьезно возразила я. – Какой бы странной ни была любовь, это все равно любовь. Каким бы нелепым ни казалось желание, это все равно желание. И все это я поняла, когда твоя сестра влюбилась в своего Андреса.

– Но, мама, было бы странно, если бы она в него не влюбилась!

Я не стала ему рассказывать, что это была за любовь в самом ее начале.

– Так ты поможешь Катерине? – спросила я.

– Раз ты просишь, помогу.

– И мне бы хотелось побеседовать с твоим русским другом. Интересно, похож ли он на Катерину, каковы его мысли, мнения и убеждения.

– Охотно доставлю тебе это удовольствие. Потому что это действительно удовольствие – беседовать с Константином.

 

Глава сто восемьдесят пятая

Комнаты, отведенные Брюсу, были обставлены европейской мебелью. Мы пригласили Константина Плешакова на чай. В предвкушении удовольствия беседы с ним, я с удовольствием сидела на стуле за столом, подушки на женской половине уже начали утомлять меня, от этого сидения со скрещенными ногами у меня побаливала поясница.

Рюмки и чашки были расставлены. Наконец-то дверь распахнулась, и вошел желанный гость. Судя по нему и по его единоплеменнице Катерине, русские славились своей телесной красотой. Передо мной предстал высокий молодой человек с красивыми светло-карими глазами. Одет он был по английской моде, но без парика. Волосы коротко подстрижены и прелестного золотистого цвета. Лицо выражало ясный и пытливый ум и дружественную открытость. Он отвесил мне изящный поклон. Казалось, вернулись времена моей юности, и я снова в лондонской гостиной среди нарядных и остроумных дам и кавалеров. Брюс украдкой поглядывал на меня, явно наслаждаясь тем впечатлением, которое производил его новый друг.

Брюс представил нас друг другу.

– Константин Плешаков, российский подданный. Леди Эмбер, герцогиня Райвенспер, урожденная графиня Майноуринг. Мама, я правильно называю все твои титулы?

– О, особенно сейчас это имеет такое значение! – сыронизировала я.

Константин едва заметно улыбнулся, наблюдая за нами, затем снова поклонился мне.

– Сядьте же, – обратилась я к нему.

– В присутствии герцогини… – начал он на великолепном английском языке.

– О, все это глупости! Садитесь, не беседовать же нам стоя.

Он снова улыбнулся чуть насмешливо и присел к столу.

– Где вы так хорошо изучили английский язык? – спросила я. – Вы говорите, как настоящий лондонский аристократ.

– Сначала меня обучал в Москве один английский переводчик, служивший в посольском приказе, затем я просто жил в Лондоне, – ответил мой новый собеседник скромно и с приятной простотой.

– Что такое «посольский приказ»?

– Это нечто вроде министерской коллегии, ведающей сношениями с иностранными державами, – учтиво объяснил он.

Я решила по возможности удовлетворить свое любопытство.

– А что означает «боярин»!

– О, это нечто вроде герцога.

Значит, хозяин Катерины был знатного происхождения.

– В России много сословий? – продолжала спрашивать я.

– Я бы не сказал, – теперь он говорил осторожно и несколько стесненно.

– И каковы они?

– Дворяне, мещане, купцы, крестьяне. Чувствовалось, он не желает вдаваться в подробности.

Я решила не выспрашивать. Возможно, он сам происходил из бедных дворян. А возможно, просто не хотел распространяться о том, что крестьяне на его родине – рабы своих господ. Я поспешила перевести разговор на другое.

– Каковы ваши впечатления от Англии? Это моя родина, хотя я давно не была там и не знаю, вернусь ли.

Может быть, эта откровенность в моем голосе побудила и его к откровенности.

– Англия прекрасна! – искренне произнес он. – Особенно я люблю Лондон. Это удивительный город. Его невозможно забыть!

– И тем не менее, ты не хочешь там остаться, – заметил Брюс.

Константин чуть нахмурил брови.

– Я не могу. Не имею права. Брюс пожал плечами.

– Вы твердо решили вернуться на родину? – спросила я.

– Да.

– Могли бы вы взять с собой одну вашу молодую единоплеменницу, Катерину?

На лице юноши выразилась досада.

– Катька дура! – сердито пробормотал он. – Мало ее пороли, еще захотела!

– Катька?

– Кэт, Кэти.

– Вы полагаете, ей не нужно ехать?

– А как можно полагать иначе!

– Но возможно она неравнодушна к вам и именно это побуждает ее…

– Она?! Ко мне?! К плетям она неравнодушна, любит, когда ее бьют!

Я вспомнила Теодоро-Мигеля и замолчала.

– Простите, – произнес Константин, – я был резок.

Я улыбнулась и решила пока не возвращаться к вопросу о Катерине.

– Я слышала мнение, будто русские являются первыми христианами, хотя, судя по всему, они явно заимствовали свою веру у греков.

Константин снова нахмурился.

– О России бытует много различных мнений, – проговорил он сдержанно. – Некоторые считают нас дикарями, но это полная чушь и ересь. В России много образованных людей. Есть монастырские библиотеки. Что же касается вопроса о первенстве, то совсем недавно обнаружены неоспоримые доказательства того, что апостол Андрей действительно…

Да, русский характер не походил ни на один из ведомых мне характеров.

Примерно, минут через десять Константин покончил с апостолом Андреем. Причем, Брюс жадно слушал своего русского друга. Затем я позволила себе вернуться к вопросу об отъезде Катерины.

– А почему бы вам не поехать в Россию, в Москву, – вместо ответа предложил Константин, обаятельно улыбнувшись. – Ведь наша столица не уступает Лондону по красоте, вы увидите!

– Мама не поедет, Константин, не трать слова понапрасну, – вмешался Брюс.

Но Константин продолжал с жаром уговаривать меня.

– Ведь сегодня скончалась госпожа Горсей, – заметил Брюс.

Я не знала эту женщину. Но мне стало грустно. Умерла в одиночестве, среди чужих людей. Быть может, и меня ожидает подобная смерть.

Константин между тем убеждал Брюса и меня, доказывал, что путешествие в Россию будет необычайно интересным…

– Но чем я могу помочь вам? – воскликнула я. – Ведь я ничего не смыслю в повивальном ремесле, я уже говорила Брюсу.

– О, герцогиня, тут вам не о чем тревожиться! Вас ведь попросту не допустят к царице. Ведь вы не православной веры, и бояре не допустят, чтобы ребенка русской царицы принимала заморская еретичка.

– Но если вы так уверены, что английскую повивальную бабку не допустят к царице, то не все ли равно привезете вы ее или нет?

– Разумеется, не все равно! Во-первых, во дворце достаточно сильна партия реформаторов, и они, конечно, сделают все возможное… А во-вторых, даже если повитуха и не попадет к царице, важен сам факт, что я привез ее.

В таком роде мы проговорили около получаса. И чем же вы думаете все кончилось?

– Хорошо, я согласна, – произнесла я. – Но только с условием, Катерина поедет с нами.

– Если Хайреттин ее отпустит, – уклончиво заметил мой русский искуситель.

– А этого добьетесь вы! – заявила я, очень довольная, что хотя бы в этом частном вопросе победа осталась за мной.

Разумеется, когда Константин ушел, Брюс, в свою очередь, принялся отговаривать меня от поездки в Россию.

– Ну не могу, Брюс, не могу, пойми! Я уже решилась. Я сама не думала, что у меня еще остались силы для подобных приключений. Но вот, оказывается, остались. Я поеду, Брюс. Пусть это нелепо, но я поеду.

– А обратный путь? – Брюс покачал головой.

– Не знаю, – меня охватило какое-то состояние беспечности. – Доберусь как-нибудь.

Брюс задумался, затем произнес:

– Хорошо, я найду способ уладить твое благополучное возвращение.

– Брюс! – я виновато погладила его плечо. – Не сердись на меня. Если будешь в Америке, узнай о судьбе Санчо и детей Коринны. И непременно побывай в Мадриде. О моем отъезде ничего там не говори, незачем им тревожиться понапрасну, ведь твоя сестра ждет ребенка. Прошу тебя, теперь, когда мы нашли друг друга, помни о том, что ты – мой старший сын и будь Селии и Карлосу старшим братом.

Брюс молча поцеловал мне руку.

 

Глава сто восемьдесят шестая

Вопрос об отъезде Катерины уладился удивительно легко. Хайреттин согласился отпустить ее со своим русским гостем, то есть он попросту подарил ее Константину. Сафия оказалась права, этот турецкий пират не был создан для неразделенной любви. Я простилась с Сафией и с остальными женами Хайреттина, простилась и с ним самим.

В порт нас провожал Брюс.

Корабль ждал.

– Я обо всем уговорился, – предупредил меня Брюс. – Ровно через полгода Константин доставит тебя в северный русский город Архангельск. Там тебя будет ждать английский корабль. Капитаном буду или я или мой друг Питер Айрленд, он опытный моряк.

Питер Айрленд! Что-то знакомое послышалось мне в этом имени, но точно вспомнить я не могла.

И вот я снова на корабле, который везет меня к новой жизни. Я долго стояла на палубе и махала Брюсу платком. Потом ушла к себе в каюту. Казалось, мне было о чем подумать. Но странно, меня занимало лишь одно: кто же такой этот Питер Айрленд, где я прежде слышала это имя…

И наконец-то вспомнилось. Баснословно далекие времена. Коринна, Санчо Пико, Этторе Биокка. Он рассказывает нам о странной любви Дианы и Джона Айрленда. Питер Айрленд – это их сын. Вот как странно и неожиданно прошлое настигает нас. Я не понимала, как мы доплывем из Средиземного моря в северный Архангельск, но Константин объяснил мне, что мы пройдем сухим путем через Крымское ханство. Катерина была весела, она надела свою русскую одежду и то и дело запевала протяжные русские песни. Одежда ее состояла из белой рубахи и надевавшегося поверх безрукавного платья под названием «сарафан». Волосы Катерина заплела в одну косу и повязала голову красным платком.

Я была в своем черном испанском платье и в плаще.

Во время этого достаточно длительного пути я не уставала удивляться сообразительности и уму Константина. Он достал удобную крытую повозку и сумел, благодаря своему знанию восточных языков уладить наш путь по Крымскому ханству.

Вещей у меня было совсем немного – несколько платьев и накидок, обувь, белье, драгоценностей у меня не было. Вместе с нами ехало несколько английских торговцев и двое лондонских дворян, собиравшихся поступить на службу к русскому царю. От них я узнала, что русский царь Алексей Михайлович хочет сделать Россию европейским государством, как Англия или Франция. Его придворные противятся ему, но он тем не менее завел во дворце театральную труппу, позволяет своей молодой жене выезжать в открытой карете и даже детям выписывает игрушки из Германии. Он также охотно принимает на службу иностранных дворян, особенно тех, кто хорошо владеет европейским оружием.

Мне очень хотелось увидеть снег, эту отличительную черту русской природы, тот самый снег, о котором так красиво говорила Катерина. Но когда мы добрались до Москвы, стояла осень. Однако и русская осень показалась мне красивой. Наша повозка ехала по лесной дороге, мужчины ехали рядом верхами. Листва полыхала багрянцем и сверкала золотом. Затем зазвенели колокола, мои русские спутники начали креститься.

– Мы приближаемся к Москве, – сказал мне Константин. – В этом городе множество церквей.

Все это вместе – яркая листва, колокольный звон, золоченые купола с крестами и показавшиеся огромные стрельчатые башни, – производило впечатление странного праздника.

– Видите башни? – указал Константин. – Это кремль – царские дворцы – сердце города. Кремль построен итальянскими архитекторами.

Мы уже были совсем близко к Москве, когда Константин начал принимать меры предосторожности. Он ушел в кусты и переоделся в русский костюм – красный кафтан ниже колен, меховую шапку и шаровары, заправленные в высокие сапоги. Мне он велел не выглядывать из крытого возка.

Мы уже ехали по улицам, но я не видела ничего, только слышала речь на непонятном языке. Преобладали мужские голоса. Константин уже начал учить меня русскому языку (кстати, по собственной методе), но пока мне было трудно понимать, когда говорили быстро.

Кажется, в Москве не было мостовых. Повозка наша подпрыгивала на ухабах и увязала в грязи. В конце концов она увязла так основательно, что Константину пришлось позвать на помощь прохожих. Я слышала, как они шумели, цокали языками и, судя по всему, подбадривали себя соленой бранью. Впрочем, все завершилось благополучно и мы поехали дальше. Нас впустили в ворота. Теперь мы с Катериной осторожно пересели поближе и выглянули. Внезапно она побледнела и прижала руки к груди.

– Что с тобой? – прошептала я по-турецки.

– Ах нет, ничего.

Но она явно была встревожена.

Я увидела широкий двор перед большим деревянным домом. Дом как бы разделялся на множество строений с округлыми и треугольными крышами. Во дворе собралось несколько мужчин, одежда их была похожа на одежду Константина. Английские торговцы и дворяне спешились. На нижней ступеньке наружной лестницы остановился рослый чернобородый человек. Голова его была непокрыта, черные волосы коротко подстрижены. Видно было, что у него черные, глубоко посаженные глаза, тяжелые нависшие брови, смуглая кожа, большой рот и крупный нос с широким переносьем. Черты лица и взгляд показывали жесткость и упрямство. Одет он был примерно так же, как и остальные, но кафтан его не был застегнут на пуговицы, а распахнут, и сшит из дорогой тяжелой ткани.

Все, что говорилось тогда, Константин перевел мне позднее. Я довольно быстро овладела русским языком и стала все понимать. Поэтому я сейчас перескажу и то, что говорилось в тот первый день.

Катерина отпрянула вглубь возка. Я не понимала, что ее могло так напугать, да и не особенно над этим думала. Мне было интересно смотреть и я, стараясь, чтобы меня не замечали, смотрела во все глаза.

Чернобородый, видно, был знатной особой. Константин приблизился к нему и поклонился, низко и унизительно согнувшись. Чернобородый махнул рукой.

– Привез? – спросил он.

– Привез, – почтительно отвечал Константин и снова согнулся в унизительном поклоне.

Затем Константин, обратившись ко мне по-английски, попросил меня выйти из возка. Я сошла, кутаясь в плащ.

Чернобородый молча и без всякого почтения разглядывал меня.

– Что ж она рябая-то? – наконец произнес он.

– Большая искусница в ихнем повивальном деле, – льстивым голосом заметил Константин! – Роду дворянского, вдова.

Чернобородый кинул на меня новый беглый взгляд и усмехнулся. Константин заглянул в возок и велел выйти и Катерине. К ней он обратился жестко и даже сердито. Я заметила, что девушка перекрестилась, прежде чем вылезла из возка. Затем встала, потупившись, низко нагнув голову в платке и прикрывая уголком платка рот и нижнюю часть лица.

– Что за девка? – спросил чернобородый.

– Турок подарил, – ответил Константин с улыбкой. – Ходила за английской госпожой.

Я думала, что стройная фигура Катерины привлечет внимание чернобородого и что именно этого она и боится. Но он только сказал равнодушно:

– Ну так пусть и дальше ходит.

Он уже хотел сделать какое-то распоряжение о нас, но тут к нему обратился один из английских дворян и на ломаном русском языке начал объяснять, что хочет наняться на службу в России и отлично владеет шпагой. Чернобородый взял из его рук оружие, деловито осмотрел, согнул и распрямил.

– Тонко, – бросил он.

– Это очень действенное оружие, – вмешался второй дворянин. – Им учатся владеть с детства, это требует особого умения.

– Умения, говоришь, требует? – Я уловила тяжелый взгляд чернобородого. – Мишка, Ванька! – крикнул он повелительно.

Тотчас же из группы мужчин, теснившихся вокруг нас, выказались двое молодых людей. Одежда их не отличалась от одежды Константина (я поняла, что здесь принято так одеваться), они были высоки и стройны. У одного была небольшая черная бородка, у другого – русая.

– А ну-ка, ребятки, покажите им, что какого умения требует! – скомандовал чернобородый.

Тотчас же молодые люди взяли шпаги у дворян и принялись фехтовать с необычайным искусством и проворством. Мои единоплеменники только разводили руками от удивления.

– Где они учились? – воскликнул один из них.

– Эти-то? – чернобородый хохотнул. – А у меня на конюшне их учение. Вот высеку их пару разов, так они еще и не то сделают. – И, глядя на изумленную физиономию англичанина, снова захохотал раскатисто. – Это ж холопы мои, – он повел широко рукой, – Мишка Шишкин да Ванька Алексеев, да прочие. И Коська Плешаков – холоп мой, – теперь чернобородый смотрел на меня. – Даром, что барина большого из себя строит! – он грубо хлопнул Константина по спине и тот угодливо захихикал.

Слово «холоп», я уже знала. Оно означало «раб». Значит, эти прекрасные фехтовальщики – рабы. И вот почему Константин был так сдержан, говоря о сословиях в России. Он здесь всего лишь раб. Но если в Америке рабами были чернокожие негры, привезенные из далекой Африки, то здесь рабами рождались и умирали, по внешнему виду ничем не отличаясь от своих господ.

 

Глава сто восемьдесят седьмая

Наконец чернобородый распорядился и насчет меня. Мы с Катериной должны были жить в женских покоях, которые располагались в высоком строении, называвшемся «терем».

Провожал нас туда все тот же Константин. Я шла рядом с ним, Катерина позади. Он нес баул с моими вещами. Некоторое время он молчал, затем заговорил по-английски несколько нерешительно:

– Наши обычаи… – начал он.

– Да, я видела, – процедила я сквозь зубы.

– Но когда-то так было и в Европе, и даже не так уж давно, – быстро проговорил он.

– Было или не было, но вы, образованный человек, умный, как вы это терпите?

– Все может измениться, – отвечал он уклончиво, – то есть, я уверен, что все изменится. И этот человек, который несомненно показался вам таким грубым и диким, на самом деле он горячий сторонник реформ и перемен в государстве. Он…

– О да, я не сомневаюсь!

На этот раз в моем голосе прозвучал такой сарказм, что Константин счел за лучшее переменить тему.

– Какими языками вы владеете?

– Говорю почти на всех европейских, – я пожала плечами.

– Ну, все европейские вам здесь у нас не пригодятся, а вот с госпожой вы сможете беседовать по-немецки, здесь из европейских предпочитают немецкий язык.

– Почему?

– Немцы издавна на службе у русских. Здесь даже есть целая слобода (квартал), населенная немцами.

Я снова пожала плечами. Мне не хотелось говорить с ним. Я не понимала, как он может позволять, чтобы его так унижали.

Мы поднялись по крутой лесенке наверх, где нас встретили две молодые служанки в костюмах, похожих на одежду Катерины. Им было поручено проводить нас в отведенные нам комнаты. Потом хозяйка приглашала нас к столу. Мужчины и женщины здесь, как правило, не ели в одном помещении, разве что в бедных крестьянских семьях.

Комнаты оказались маленькими, очень жарко натопленными, с красивыми изразцовыми печами, занимавшими очень много места, и низкими потолками. Деревянные стены были расписаны разноцветными узорами, преобладал красный цвет. Для меня была приготовлена широкая постель. Катерине полагалось спать на войлоке у дверей. Мои вещи она убрала в большой деревянный резной сундук, похожий на испанские сундуки. Я сказала ей, что хотела бы умыться. Катерина принесла снизу оловянный таз немецкой или голландской работы и глиняный кувшин с водой. Мыла не было. Она полила мне на руки, затем подала льняное вышитое полотенце. Я заметила, что пальцы ее дрожат.

– Чего ты боишься? – тихо спросила я. – Нам угрожает опасность? Чей это дом?

Она задрожала, пролила воду мне на подол и вдруг села на пол и закрыла лицо руками.

– Что с тобой, девочка? – спрашивала я по-турецки и гладила ее по плечу, пытаясь успокоить.

– Знала бы я, чей этот дом, – запричитала она. – Знала бы я! Ох, Коська, лиходей проклятый! За что сманил, загубил меня!

Разумеется, она должна была знать, что ничего хорошего ее на родине не ожидает. А «лиходей» Коська не только не сманивал ее, но и брать-то не желал. Но у нашей женской логики свои законы.

– Катерина, успокойся, прошу тебя, и говори, в чем дело! С тобой ничего не посмеют сделать. Ты моя прислужница и находишься под моей защитой. Когда я уеду отсюда, я возьму тебя с собой, увезу в Англию.

Это как-то само собой вырвалось у меня. Но на Катерину это подействовало.

– Правда? – тихо спросила она, подняв ко мне заплаканное лицо.

– Правда. Говори все!

Быстро же она пресытилась своей желанной родиной!

– А что говорить-то! – Катерина утерлась рукавом. – Мишки Турчанинова это дом, душегуба! И Коська – холоп его. А мне-то не сказал! (Будто она выспрашивала!).

– Значит, это дом твоего прежнего господина боярина Михаила Турчанинова?

– Его. Мишки-душегуба! Погубителя моего!

– Но он, кажется, не узнал тебя.

– У него не поймешь. Может – и узнал, а может – и нет. Я прежде махонькая, не такая гладкая-то была, – сказала она уже со странным равнодушием, словно бы заранее примирившись со всеми возможными вариантами своей грядущей судьбы.

Я снова повторила, что не дам ее в обиду. То, что я от нее знала о боярине Михаиле Турчанинове, вовсе не располагало в его пользу.

Между тем мысли Катерины приняли новый оборот.

– Как бы мне теперь своих повидать! – произнесла она, словно впадая в лихорадку.

Я испугалась, что она и вправду заболела.

– Но ведь твои родители не живут в городе, – тихо сказала я, пытаясь вернуть ее к действительной жизни.

– Я бы полетела, побежала, добралась бы, отнесла бы им чего-нибудь, – забормотала она.

– Чего отнесла?

– Припасов, барахлишка.

– Они так плохо живут?

– А как им жить-то? Когда Мишка у них все отбирает, как есть все! Они с голоду пухнут! Может и померли уже! – она истерически заплакала.

– Неужели он так разоряет своих крестьян? – произнесла я в неуместной растерянности.

– А вы думали как он их разоряет? По-аглицки? Нет уж, так по-нашему, по-русски и разоряет! – выкрикнула она с какой-то непонятной злобой (на меня-то она что злилась?). – Вам небось Коська наплел про наши русские края невесть чего! А у нас страшно! Ох, как страшно у нас! – это уже был вопль протяжной тоски, будто она сама наслаждалась своим отчаянием.

Можно было, конечно, напомнить ей, что если кто мне чего и плел о России, так это не Коська, а она сама. Но зачем было дразнить ее?

Она принялась бессвязно бормотать о своих братьях и сестрах и несчастных родителях, которым она хочет помочь. Было их что-то уж очень много, не то десять, не то двенадцать. Особенно горестно и жалобно она вспоминала о своем самом младшем брате Андрее, который был еще совсем крохотным, когда Турчанинов изнасиловал ее и поселил в своем деревенском доме. Этого мальчика она нянчила, когда и сама была еще ребенком, ему принадлежали ее первые, еще неосознанные материнские чувства, которым так и не суждено будет претвориться в жизнь, ведь у нее никогда не будет детей. И сейчас она о своем младшем братике причитала и заранее оплакивала его, уверенная, что он умер от голода и недосмотра.

У меня от всех этих выкрикиваний, воплей и несвязных причитаний голова пошла кругом. Имя ее брата напомнило мне о Чоки. Он почти ничего мне не рассказывал о том, как был рабом. Но, видно, было и с ним страшное. И потому он так часто останавливался у картины, изображавшей мальчика-калеку, и перед свадьбой он вспоминал своих родителей, которые так и не увидели его свободным.

– Хватит вопить! – сердито приказала я. – Замолчи! И нечего пугать меня. Я и не из таких переделок выбиралась. Скажу Константину, он свезет тебя в твою деревню. Только потихоньку, чтобы Турчанинов не узнал. И соберем для твоих родных еды и барахлишка, – я усмехнулась.

Она глубоко по-детски вздохнула и снова утерлась рукавом. Затем заговорила уже спокойно:

– Нет, вы Константина не просите. Иуда он, кого хочешь предаст. Вы лучше Мишку попросите…

– Какого Мишку? – удивилась я. – Самого Турчанинова?

– Да что вы! – она вдруг прыснула. – Мишку Шишкина, того, с черной бородишкой, что на палках дрался. Я его помню. Он в деревне бывал. Добрый. Раз хлебушка мне дал, краюшку целую.

– Хорошо, попрошу Мишку Шишкина.

– Не обманете?

– Или ты будешь верить мне, девочка, или ступай к своему Турчанинову, – строго сказала я.

Она упала на колени.

– Ну прекрати. И чтобы больше ничего такого не было. А то с тобой никакого театра не надо! Подотри пол и дай мне другое платье. Весь подол замочила. Она быстро и молча подтерла лужицу на полу и помогла мне переодеться.

– Ну, что теперь нам полагается делать по вашим российским обычаям? – спросила я, присаживаясь на резной стул.

Стул был также немецкий.

– А ничего, – девушка улыбнулась. – Подождем. Сейчас хозяйка за вами девку пришлет – обедать звать.

– А тебя кто накормит?

– Я с другими дворовыми поем. – Не узнают тебя?

– Нет. Здесь меня никто не знает.

– Ну смотри! Турчанинову не попадись.

Она вдруг засмеялась.

Я строго посмотрела на нее.

– Знаешь что, Катерина, не ходи никуда обедать. Я тебе сюда пришлю обед. Ты моя прислужница. Сиди здесь и молчи. Так лучше будет. А если нарушишь теперь мое приказание, ты мне больше не нужна. Сама справляйся.

Она тоже посерьезнела, прикусила верхнюю губу и кивнула.

 

Глава сто восемьдесят восьмая

Вскоре за нами пришла служанка жены Турчанинова. То есть за мной, конечно, а не за Катериной. Но на Катерину она с любопытством поглядывала и, видимо, ей не терпелось начать Катерину расспрашивать и выспрашивать. От меня это не укрылось.

– Катерина, помни, что я тебе приказала! – напомнила я по-турецки, уже стоя в дверях.

Катерина быстро закивала.

Служанка проводила меня в комнату жены Турчанинова. Комната эта походила на мою, хотя была расписана и украшена гораздо богаче и пестрее. Здесь тоже была изразцовая печь, пуховая постель, несколько резных сундуков, резная же деревянная скамья и одинокий немецкий высокий стул.

Сама хозяйка сидела у окошка на скамье и вышивала на пяльцах. Я заметила, что узор был очень затейлив, и вышивала она золотыми нитями. Одета она была не так, как Катерина и служанки. На ней была тяжелая длиннополая одежда, шитая золотом и драгоценными камнями. Этот балахон совершенно скрывал ее хрупкую фигурку. Волосы ее были скрыты под странным головным убором, отдаленно напоминавшем папскую тиару или шапку венецианского дожа. Сделанный из какой-то очень плотной материи, этот убор тоже был богато унизан крупными жемчужинами. Должно быть, это одеяние должно было создавать вид внушительный и величественный. Но эта женщина казалась в нем девочкойподростком, которую нарядили так нарочно, чтобы помучить.

Когда служанка отворила дверь, я вошла и остановилась на пороге в своем испанском черном закрытом платье и с мантильей, черной кружевной, на голове.

Жена Турчанинова поднялась как-то робко. Я заметила, что она хромает. Обута она была в красные сапожки. Легким взмахом руки она отослала прислужницу, а когда та вышла, женщина некоторое время подождала, затем с неожиданной быстротой захромала к двери и резко распахнула ее. Я догадалась, что она проверяет, не подслушивают ли служанки. Что же она намеревается мне доверить?

За дверью никого не было. Женщина вздохнула. Этот глубокий грустный вздох напомнил мне вздохи Катерины. Жена Турчанинова медленно прикрыла дверь и вышла на середину душной своей комнаты. Эта духота в русском жилище очень удивила меня. Ведь на улице, на воздухе было так хорошо, по-осеннему свежо.

Жена Турчанинова подняла на меня глаза. У нее было худенькое личико девочки, совсем прозрачное, с впалыми щеками, и глаза, большие, прозрачно-зеленоватые. Должно быть, и волосы у нее были светлые, может быть, с рыжинкой. Она улыбнулась мне бледными губами и произнесла на дурном немецком, голосок у нее был тонкий, певучий и чуть нарочитый:

– Ну вот! – она снова вздохнула, словно очень устала. – Теперь познакомимся. Мое имя – Татиана Путятовых. А вы из Германии, ведь так?

Поскольку она не садилась, то и я продолжала стоять. Кроме того, я успела подзабыть немецкий и теперь лихорадочно вспоминала. Наконец я ответила:

– Нет, я из Англии. То есть я родилась в Англии и в юности жила там. А после жила в Америке, в Испании.

– О, как это интересно! – воскликнула она своим тонким детским голоском.

Она все еще не приглашала меня присесть. Но у меня возникло ощущение, что это не какой-то там русский обычай, а просто она очень рассеянна и забыла, что это надо бы сделать.

– А где вы так хорошо научились говорить по-немецки? – спросила я, в свою очередь.

Говорила она не так уж хорошо, но я уже поняла, что у русских женщин нет особых возможностей для обучения языкам.

– У меня бабушка была из нашей немецкой слободы. Ее звали Оттилия. Дедушка увез ее насильно, и ее родители ничего не смогли сделать. Мне так нравится имя «Оттилия»! И почему только меня не зовут таким именем? Ведь это какое-то сказочное имя, правда?

Все это было произнесено все тем же тонким, нарочитым и нежным голоском. Мне ничего не оставалось, как учтиво кивнуть.

– Ах, я и забыла! – нежно воскликнула она. – Как же вас-то зовут?

Я вдруг почувствовала самое сердечное расположение к этому хрупкому болезненному существу с таким нежным голоском. И этот балахон, и эта шапка, которые, казалось, пригибали ее к полу.

– Меня зовут Эмбер Майноуринг, это по-английски. А по-испански меня зовут Эльвирой.

– Эльвира, – мечтательно протянула она, – тоже красивое имя.

– Но и «Татиана» мне нравится, так певуче звучит, – заметила я и не солгала.

– Ах, нет, – она попыталась сдвинуть бровки, – вовсе некрасиво.

Мне почему-то захотелось развлекать ее, как ребенка, рассказывать что-то занятное.

– Мое английское имя «Эмбер» означает «янтарь», – сказала я. – Знаете такой камень? Или нет, – я вспомнила Николаоса, – не камень, а вещество, застылая смола…

– Янтарь знаю. У меня есть бусы янтарные и серьги. Показать вам?

– Да, мне было бы приятно.

Мне и вправду было с ней приятно и как-то жалко ее.

Она прохромала к сундуку, откинула крышку и вынула деревянную шкатулку.

– Вот! – она поставила шкатулку на стол, выудила откуда-то из-за пазухи ключик и отперла шкатулку.

Внутри я увидела целую россыпь янтарных украшений, самых разнообразных – от густо-желтых капель твердых до нежно-тепло-прозрачных сгустков.

– Янтарь, – певуче произнесла она. – Это красивое имя – «Янтарь». А почему?

– Моя мать так назвала меня, потому что у моего отца были янтарные глаза. Она очень любила его. Она умерла при моем рождении.

– Ах вы бедняжка! – грустно воскликнула Татиана. Я подумала, что это, пожалуй, немного комично – в моем возрасте жаловаться на сиротство.

– У меня тоже никого нет, – грустно проговорила она. – Все умерли. Только муж вот остался. Бровки ее чуть сдвинулись с каким-то странным недоумением. Я о ней уже знала от Катерины, и то, что я знала, располагало к ней.

Она вынула из шкатулки янтарное ожерелье, и не успела я оглянуться, как ожерелье очутилось у меня на шее.

– А ушки-то у тебя проколоты? – она охватила мои щеки тоненькими холодными пальчиками в кольцах и повернула вбок мою голову.

Затем вынула и серьги и вдела мне в уши.

– Вот, стало быть, носи на здоровье, – просто и очень сердечно сказала она.

– Но мне нечем вас отдарить, – я немного смутилась.

– Да у меня и так всего много. Это все мое приданое. Могу распоряжаться, – она снова нахмурилась.

Я поняла, что муж не дает ей особенно распоряжаться имуществом. Но, возможно, он и прав, она производит впечатление такой хрупкой и рассеянной, не знающей цены вещам.

– Вот справишь свое дело, тогда и отдаришь меня, если захочешь, – продолжала она.

Эти слова заставили меня вздрогнуть. «Дело»! Ну да, конечно, ведь я сюда за делом привезена. Я ведь повивальная бабка.

– А что, – осторожно начала я, – разве меня, еретичку, допустят к самой царице?

– Ш-ш! – Татиана приблизилась ко мне вплотную и приложила палец к моим губам.

Затем быстро зашептала мне в самое ухо:

– И не допустили бы! Да мой Мишка всех вокруг пальца обведет. Он такой! Он, у! какой страшный!

Кажется, ей нравилось, что ее «Мишка» страшный. Наверное, это как-то примиряло с ним и даже внушало любовь. Наверное, здесь любят, когда страшно. Вот и Катерина… Но, значит, меня все же поведут к царице. Это ужасно! Что делать? Но делать нечего. Остается одно лишь томительное ожидание. Хоть бы «Мишке» никого не удалось обвести вокруг пальца. И наверняка не удастся. В этой стране сторонники старых порядков должны быть очень и очень сильны.

– Что ж, это хорошо, – почти машинально произнесла я, стараясь выговаривать слова как можно спокойнее.

– Говорили, будто ты искусная лекарка, так, да? Мне вовсе не хотелось выступать в роли целительницы.

– Да нет, – ответила я уклончиво, – я только по женскому повивальному делу.

Она посмотрела на меня грустно-грустно. Я поняла, что она полагает, будто мне запрещено применять мое искусство к кому бы то ни было, кроме царицы.

Татиана снова посмотрела на меня большими, прозрачно-зеленоватыми глазами и покорно вздохнула.

– Ты чем-то больна? – ласково спросила я.

«В конце концов чему-то я у Сантьяго Переса научилась. Может, и помогу этой девочке».

– Да вроде бы здорова, детей вот только нет. Уж я ездила на богомолье, ездила, – она снова покорно и грустно вздохнула, и договорила примиренно. – На это лечения-то нет. Это Господь не дает, за грехи мои.

Я развела руками.

– А почему ты хромаешь? – спросила я.

– Хромаю-то? Пустое. Это Мишка вчера медведя натравил, я побежала, ну и грохнулась.

– Натравил медведя? Что это значит?

– Да ничего худого не значит. Что же ты так? Или я тебя напугала? У вас медведей, должно быть, нету. Они и не такие уж страшные, медведи. Вот у Мишки один, в подвале сидит.

– Но как он мог натравить медведя на тебя?

– Да ведь он пьяный был, Мишка. Он когда трезвый, тогда и вправду может избить серьезно. Однажды руку мне сломал, другой раз живот весь истоптал сапогами. А пьяный он шутит только. Он в шутку медведя спустил. Да я бы и не испугалась, но он медведю водки дал, вот медведь и остервенел.

Не постучавшись, вошли три служанки, одна за другой. Первая накрыла стол красивой скатертью, ее товарки поставили подносы и сняли с них деревянную и глиняную посуду с кушаньями. Это была русская посуда, ярко разрисованная красными и золотыми цветами и крупными ягодами. Казалось, сама яркая русская осень порхнула, опустились стаей странных птиц на этот стол и замерла. Но ароматный пар, шедший от кушаний, отвлек меня. Я поняла, что сильно проголодалась.

Служанки ушли и мы с хозяйкой сели за стол и ели деревянными ложками. Еда была жирной, обильно приправленной пряностями. Густой наваристый суп из говядины и капусты особенно мне понравился. Я легко привыкаю к новым для меня кушаньям.

После трапезы мы еще немного поговорили, затем расстались. Кажется, я понравилась Татиане; она же вызвала у меня странноватое чувство: какую-то смесь жалости и даже нежности. Когда мы сидели друг против друга, я подметила, что она уже не так молода, ей могло быть под тридцать, я увидела, что кожа ее уже немного дряблая, а от носа к губам пролегли горькие складки.

 

Глава сто восемьдесят девятая

Когда я вернулась к себе, Катерина явно ждала меня. Девушка с трудом сдерживалась – так ей хотелось что-то сказать мне.

– Ну, – обратилась я к ней. – Тебе принесли поесть?

– Да я с другими поела, – она чуть склонила голову в смущении.

Впрочем, она не притворялась, она и вправду была смущена.

– Ты что, забыла мои слова? – сердито спросила я. Она в ответ принялась уверять меня, что никто ее не узнал, а Мишке Шишкину она сама открылась.

– Но он добрый, он никому не скажет. Я уж уговорилась с ним – завтра и съездить можно.

– Куда? – я сначала не поняла.

– К моим-то. Вы же обещали.

– Быстро, – заметила я. – Ты же хотела для них собрать одежды и припасов.

– Мишка в кладовой возьмет.

Меня рассмешила беспечность в ее голосе. Я почувствовала, что эта беспечность заразительна, что я и сама сейчас начну говорить и вести себя с этой беспечностью.

– Украдет что ли? – я фыркнула.

Она, конечно, почувствовала мое настроение.

– Там всего полно, – оживленно принялась объяснять она. – Ведь у нас все отбирают, до крохи последней!

– Ну, раз у вас отбирают, берите и вы, – Я пожала плечами и улыбнулась.

– Завтра с утра поедем, – оживленно продолжала Катерина, увидите, как у нас красиво.

– Погоди! Я-то почему увижу?

– Так вы же с нами едете. Мишка уж Турчанинову сказал, что повезет вас Москву смотреть.

Я хотела было возразить, что никуда завтра не собиралась, но вдруг подумала, что ведь ничего плохого мне не предлагают. И вправду посмотрю город и деревню, и пусть эта девочка поможет своим родным.

– Хорошо, поедем завтра, – согласилась я.

Она радостно всплеснула руками. Мне было странно, что несмотря на все перенесенные мучения, в Катерине оставалось столько детского. Она казалась даже не женщиной, не девушкой, – девочкой. Ни кулаки Турчанинова, ни гарем Хайреттина не сделали ее женщиной, то есть практичной, расчетливой. Нет, она была девчонкой. И вот эта девчонка вертела мною, как хотела. Но я не сердилась ни на нее, ни на себя, мне все это почему-то было даже забавно.

А наутро мы отправились в ее деревню. Мы с Катериной сидели в экипаже, напоминавшем карету, здесь такой экипаж называется колымагой. Шишкин правил лошадьми (наша колымага была запряжена парой).

В колымаге были окошки, я принялась разглядывать город. Улицы были немощенные, устланные бревнами, во многих местах люди передвигались чуть не по колено в грязи. Но пестрая толпа мне понравилась. В одежде преобладал красный цвет. Женщины были с открытыми лицами. Лица их показались мне очень яркими. Приглядевшись, я поняла, что они сильно набелены и нарумянены. В архитектуре русской столицы главным элементом конечно были золоченые купола церквей и высокие стрельчатые башни царской резиденции – Кремля.

За городом меня снова окружила русская осень. Воздух был изумительно чистым, листва сверкала золотом и огнистой краснотой. Но вот запахло дымом. Мы приближались к деревне. Я решила, что не стану смущать родных девушки своим присутствием, не пойду с ней, а подожду поодаль. Шишкин сказал, что я решила правильно.

Дом родителей моей Катерины находился на самом краю деревни. Колымага остановилась в роще. Людей я не видела. Должно быть, работали. Дом представлял собой жалкую лачугу. Было ощущение, что за ним не присматривают, не поправляют. Шишкин и Катерина с большими узлами в руках пошли вперед. Вот я уже не могла видеть их. Мне стало любопытно. Я тихо прокралась вслед за ними и заглянула в маленькое оконце.

Я много в жизни видела горького и страшного, но почему-то именно это зрелище заставило меня отпрянуть. Тянуло дымом (вероятно, в жилище не было дымохода), вместе с людьми здесь жили теленок и овца. Шишкин возился с узлами, развязывая и вынимая принесенное. Катерина "стояла у печи, занимавшей почти все помещение, она прижимала к груди маленького мальчика, он видимо был болен и не мог стоять. Другой мальчик, постарше, обхватил ее колени. Изможденная, сгорбленная женщина припала к ее плечу и словно бы с каким-то странным наслаждением от собственного страдания подвывала тихо. Не знаю почему, но мне вдруг почудилось, что лишь теперь я вижу истинное человеческое горе, а все, что я видела и пережила прежде, было какое-то другое, не то чтобы ненастоящее, а именно другое. Я не могла больше смотреть и быстро отошла за деревья.

Прошло довольно много времени. Я прохаживалась среди деревьев, мне не хотелось видеть людей. Кажется, впервые в жизни я подумала, что природа может утешать тебя, успокаивать; среди человеческих взаимных мучений она одна пытается сохранить спокойствие, даже когда люди набрасываются на нее с топорами и лопатами.

Шишкин и Катерина быстрым шагом приблизились ко мне. Девушка запыхалась, глаза у нее были заплаканы.

– Видела своих? – коротко бросила я. И почувствовала, что краснею. Ведь я подглядывала. Но почему я краснею? Разве такое в первый раз? Разве прежде не приходилось подглядывать, лгать? Что со мной? Будто это какая-то новая я.

– Видела, – быстро и с каким-то странным придыханием откликнулась Катерина, – Видела Андрюшу и Гришу. Матушку видела.

Она вдруг широко, по-детски приоткрыла рот. Мне показалось, что она сейчас заплачет громко, в голос. Но Шишкин тронул ее за плечо.

– Не реви, – тихо сказал он, – Хорошо же все. Мать жива, братишки живы.

Она все так же по-детски повела плечом, отводя его руку.

– Что, случилось что-то? – спросила я его.

– Да ничего такого, – он повернулся ко мне, – Ничего такого, чтобы реветь. Привыкла там, в чужих краях…

Действительно, ничего такого необычного для здешних мест не случилось. В деревне прошла какая-то заразная хворь. Заболел отец Катерины. Он не мог работать и по приказу Турчанинова был наказан плетьми. Вскоре он умер. Затем умерли ее братья и сестры. В живых остались только мать и два младших брата: Григорий и самый маленький, ее любимый, Андрей. Все трое были больны и слабы.

– Будем помогать твоей семье, – сказала я Катерине, вздохнув, – Не плачь только.

Она кивнула и села вместе со мной в колымагу. Теперь она замкнулась и напряженно о чем-то думала.

Когда Шишкин повернулся ко мне и говорил, я хорошо разглядела его. Так же, как и Плешаков, он был высок и хорошо сложен, но выглядел более хрупким. Смугловатым цветом лица и небольшой черной бородкой, а также черными волосами он напоминал Турчанинова. Глаза у этого юноши были ярко-голубые, а в выражении лица сохранялось что-то мальчишеское. Но говорил он и держался серьезно, с какой-то основательностью, что забавно контрастировало с этим «мальчишеским элементом» во всем его облике. Серьезность его была серьезностью мальчика-подростка, умного и даже не по годам развитого, и потому решившего поиграть «во взрослого». Впрочем, он и сам, кажется, сознавал, что играет. И казалось вдруг, что вот он сейчас бросит эту игру в серьезность и взрослую основательность, и громко, по-ребячески рассмеется, чуть запрокинув голову.

Колымага наша остановилась. В окошко я увидела это серьезное мальчишеское лицо Шишкина. Катерина вышла. Они обменялись несколькими короткими фразами. Девушка усмехнулась с какой-то горечью и бесшабашностью. Потом они взялись за руки и отошли подальше к деревьям (мы все еще ехали через лес). Мне они ничего не сказали. Но я и так поняла, что они хотят делать. Мне стало грустно. Годы брали свое. Еще недавно я жила, а теперь надо все больше свыкаться с этой грустной ролью свидетельницы чужой жизни.

Молодые люди, должно быть, каким-то чутьем поняли, что меня можно не бояться и не стесняться. Катерина прислонилась к широкому стволу огромного дуба. Она подняла платье, движения у нее были легкие, пронизанные силой и какими-то странными изяществом и стыдливостью. Начались сильные движения, быстрые, ритмические, двух тел, слившихся воедино.

Затем оба вернулись ко мне. Шишкин уселся на козлы. Катерина села рядом со мной. Она снова замкнулась в своих напряженных мыслях. Только что происшедшее, казалось, не затронуло ее.

– Что ж вы – стоя и так быстро? – неожиданно для себя самой спросила я, – Полежали бы, я бы подождала.

– Что лежать-то, разлеживаться, – сухо отозвалась она, – Домой надо.

Я спросила, нравится ли ей Шишкин. Она вдруг легко рассмеялась и ответила, что она всего лишь отблагодарила его.

– А что мне Мишка Шишкин! У него Аришка есть.

– Какая Аришка?

– Аришка с царицына верха.

И Катерина коротко рассказала мне историю любви. «Верхом» называются покои царицы. Городские русские женщины почти изолированы от мужчин. Поэтому любовные интриги в Москве развиваются примерно так же, как в Истанбуле. Тайные свидания, плотные покрывала, дворцовые переходы и лестницы. В покоях царицы (да и почти каждой богатой и знатной русской женщины) обретается множество женщин, которые ее развлекают, молятся вместе с ней, занимаются рукоделием. Как правило, это вдовы, сироты, нищие. Царица или боярыня оказывают покровительство им и их родне. И вот, среди подобных насельниц царицыных покоев жила и Аришка, крещеная еврейская девочка, сирота. Царица намеревалась дать ей приданое и выдать замуж. Но тут на беду (или не на беду) случилось так, что царю понадобился опытный толмач. Те, что в посольском приказе, не годились, не доверял он и людям из немецкой слободы. Надо было вести тайные переговоры с какими-то советниками из немецких княжеств. И близкий царю Турчанинов предложил своего холопа Мишку Шишкина. Прежде он Мишку в Германию посылал и Мишка знал немецкий в совершенстве, как Плешаков – английский. Женщины с «верха» конечно очень интересовались мужским миром, подглядывали, подслушивали. И когда им этого хотелось, давали возможность хорошо разглядеть себя. Так Аришка увидела Мишку, а Мишка – Аришку. Катерина объяснила мне, что у русских нет публичных домов, это запрещено; но за определенную плату можно найти себе приют с подругой в каком-нибудь домишке возле бани или где-нибудь на окраине. Обычно старые неимущие вдовы пускают на ночь влюбленных. Можно и за город выбираться втихаря. Пылкая юная страсть Мишки и Аришки не осталась без последствий. Турчанинов ни за что не отпустил бы Шишкина на волю, он дорожил им, а Аришке могла грозить немилость царицы. Но благодаря кроткому вмешательству Татианы, жены Турчанинова, все уладилось по возможности. Аришка и ее маленький сын по-прежнему живут в «верху». Мишка с ними видится. Возможно, когда-нибудь Турчанинов отпустит его.

– А что, Татиана дружна с царицей? – полюбопытствовала я.

Катерина ответила, что супруги Турчаниновы близки к царской чете.

Интересно, что все эти многочисленные сведения Катерина успела получить, в сущности, за один день, и без особых усилий.

 

Глава сто девяностая

Когда наша колымага въехала во двор, Турчанинов стоял на верхней ступеньке наружной деревянной лестницы. Я вдруг почувствовала, что боюсь – вдруг он остановит нас, что-то скажет. Но он казался равнодушным. Тем не менее, я скорее осознала, нежели увидела, что он посмотрел на меня. Это был странный мужской взгляд, без похоти, с каким-то странным интересом, я не понимала, что это. И это не было похоже на то чудовище, каким мне уже представлялся Турчанинов.

Прошло еще несколько дней. Пока я не могла понять, как все будет складываться дальше. Придется ли мне все же оказывать царице услуги повивальной бабки? На всякий случай я принялась за изучение книг, которые подарил мне Сантьяго Перес.

Несколько раз я обедала с Татианой в ее комнатах. Она мне все больше нравилась своей добротой, хрупкостью и своеобразным умом.

Каждое утро я умывалась холодной водой. Я спросила Катерину, как вообще в Москве моются. Она ответила, что здесь есть бани общественные и домашние. Домашняя баня имеется и в доме Турчанинова. И мне стоит только сказать хозяйке, и специально для меня истопят баню. Катерина добавила, что русская баня – это нечто исключительное, она врачует от всех недугов и возвращает молодость.

Сама Катерина была озабочена тем, чтобы поставить на ноги свою мать и братишек и как можно чаще видеться с ними. Мы еще несколько раз были в ее деревне. Она не предлагала мне познакомиться с ее родными. Шишкин всякий раз получал свое вознаграждение за помощь.

И все же Катерина нашла возможность передать Татиане мое желание вымыться. Татиана стала говорить, что давно бы истопила для меня баню, но не знала, водится ли у нас вообще такое. Я рассказала ей, что в Лондоне, например, тщательное мытье всего тела не шибко популярно, но сама я мыться люблю, и не считаю, что ароматные притирания и духи могут заменить мыло и горячую воду.

Вечером перед купанием я по ее приглашению пришла к ней. Она сидела в легкой пестрой одежде, очень шедшей к ее тонкой фигурке. Ее тонкие, с рыжинкой, длинные волосы были распущены по плечам. И снова она показалась мне хрупкой девочкой. Не знаю уж почему, но русские вообще часто казались мне детьми. Татиана мне улыбнулась. Перед ней на столе стояло блюдо каленых орехов, на коленях она держала толстую растрепанную книгу.

– Вот, – сказала она, придвигая ко мне блюдо, – Читаю. Скоро баня будет готова. Хорошо будет, увидите.

Читала она, к моему удивлению, моего любимого «Дон Кихота» в переводе на немецкий.

– Это моя любимая книга! – воскликнула я.

– Книга необыкновенная! Мишка Шишкин эти книги из Германии привез для Турчанинова моего.

– А твой Турчанинов – охотник до чтения? – мне стало любопытно.

– Еще какой! – ответила она даже с гордостью, – Его, случается, от книги за уши не оттащишь.

Я с удивлением заметила, что этот Турчанинов занимает меня. Но почему? Разве не ясно, что на самом деле – это отвратительное чудовище.

Совсем стемнело. Татиана взяла большую свечу в серебряном подсвечнике и повела меня в баню. Это оказалось небольшое деревянное строение во дворе. Внутри было жарко и много пара. Мы разделись догола. Татиана восхитилась моим сложением. Но она и сама была хороша – тоненькая с маленькими грудками, в этом пару тело ее виделось совсем светлым, почти призрачным. Нога ее зажила, она уже не хромала. Мы долго мылись. Потом она велела мне лечь на деревянную скамью, взяла большой растрепанный веник из сухих лиственных веток и принялась хлестать меня по спине. Я вскрикивала. Затем она велела, чтобы я то же проделала с ней. Теперь уже кричала она. Потом мы снова обливали друг друга водой.

– Это березовые веники, – сказала она, переводя дыхание, – От них как здоровеешь! А сок березовый какой. Это уж весной. А зимой после бани как на снег выскочишь – хорошо!

– На снег после такой жары? – я удивилась.

– На снег, непременно на снег, – смеялась она.

И мне очень захотелось, чтобы скорее пришла зима и можно было бы это проделать.

Мы оделись, вышли в маленькую прихожую, которая называется предбанником, и там выпили из деревянных кружек квас, очень вкусный, немного терпкий и кисловатый русский напиток, чуть похожий на английское пиво.

После бани я чувствовала себя легкой, чистой и поздоровевшей. Мы вернулись в комнаты Татианы и сели за стол. Трапеза была уже приготовлена. Мы принялись с аппетитом есть.

Я решила, что пожалуй самое время поговорить о моей дальнейшей жизни здесь.

– А что, Танюша, – начала я, – Как же все решится? Поведут ли меня к царице?

Татиана задумалась.

– Не знаю, – наконец призналась она, – Это уж как Турчанинов мой.

Я принялась выспрашивать ее, уверенная, что она все-таки что-то знает. Она отнекивалась; должно быть, боялась своего Турчанинова. Наконец она все же рассказала мне осторожно, что боярская партия, противоположная партии Турчанинова, упирает на то, что я не православной веры.

– Но Турчанинов Мишка мой, он уж найдет, как извернуться-то! – в голосе ее снова прозвенело восхищение.

Может статься, она любит его. Все бывает!

Мне бы очень хотелось знать, как намеревается «изворачиваться» Турчанинов в отношении меня. Но Татиана или и вправду больше ничего не знала, или боялась говорить.

Но спустя еще несколько дней, я уже кое-что узнала сама, и при обстоятельствах довольно любопытных.

 

Глава сто девяносто первая

Плешакова я со дня приезда видела мельком. И вдруг он явился. Заговорил он со мной по-английски. Катерина не могла нас понять. Плешаков сказал, что Турчанинов хотел бы поговорить со мной.

Я насторожилась. Почему-то мне подумалось, что это не будет обычный разговор, и надо собраться с силами и быть готовой к чему угодно.

– Хорошо, я поговорю с ним, – ответила я.

– Это сейчас, – спокойно сказал Плешаков.

Я задумалась на мгновение. В конце концов я здесь не рабыня, я свободна. Я не пойду на поводу у этого Турчанинова.

– Сейчас я не могу, – так же спокойно возразила я, – Разговор придется перенести.

– Одевайтесь, – Плешаков будто и не слышал моих возражений. – Господин Турчанинов ждет вас.

Целую минуту мы смотрели друг на друга. Затем я невольно отвела глаза.

– Выйдите! – произнесла я повелительно, – Я оденусь.

Плешаков вышел, всем своим видом являя почтительность. Я начала переодеваться. Я заметила, что двигаюсь быстро, тороплюсь. Но почему? Разве мне грозит опасность? Разве я чего-то боюсь? И вдруг меня осенило: да только я одна здесь и боюсь! Никто не боится: ни Константин Плешаков, ни Катерина, ни Татиана. Одна я боюсь. Но почему? И как перестать бояться? Как подавить этот странный страх? Я же вовсе не трусиха.

В черном платье с закрытым воротом, накинув на волосы, собранные в узел на затылке, покрывало из плотного шелка, отделанное черным кружевом, я вышла к Плешакову. Он почтительно поклонился. Катерина встревоженно коснулась рукава моего платья. Константин заметил это.

– Что тебе? – грубо спросил он по-русски. Она не успела ответить, потому что он сильной рукой втолкнул ее обратно в комнату и почти злобно произнес:

– Давай! Пошла! – и прибавил грубое непристойное ругательство.

Затем сильно хлопнул дверью. Конечно, девушка хотела о чем-то предупредить меня. О чем? О какой опасности? Но теперь за дверью она молчала, больше не пыталась помочь мне. Значит, нельзя было. Иначе бы она не оставила меня.

Мы спустились по лестнице, я следовала за Константином. Мы перешли двор, затем поднялись по главной наружной лестнице и вошли в покои Турчанинова.

Остановились мы в комнате со сводчатым потолком. По убранству она напоминала комнаты Татианы и мое здешнее жилище. Но в глаза мне бросился высокий застекленный шкаф с книгами. Шкаф был немецкой работы. Я вспомнила, как Татиана говорила мне о любви Турчанинова к чтению.

Турчанинов сидел в большом кресле с подлокотниками. Перед ним на столе лежали бумажные листы, стояла чернильница с гусиным пером. Здесь же я заметила песочницу.

Плешаков, до того шедший впереди, теперь пропустил вперед меня. Едва завидев меня, Турчанинов резко поднялся из-за стола и вышел мне навстречу. Он был с непокрытой головой, в красной рубахе с длинными рукавами, ничем не подпоясанной, в темных штанах, заправленных в красные высокие сапоги. Я невольно смотрела на эти сапоги, припоминая его расправу над девочкой Катериной, и то, как он топтал сапогами свою жену. Мне было страшно.

Я взяла себя в руки и подняла глаза. Теперь его лицо казалось мне совсем азиатским, с черными узкими глазами и сильно выступающими скулами. Я впервые пристально смотрела на него и встретилась с его взглядом. К моему изумлению, я не увидела в его глазах ничего зверского, ужасного. Во взгляде его было даже какое-то страдание, но главное – явная напряженная работа мысли. Это удивило меня.

Казалось, он направлялся ко мне. Но не дошел, вернулся за стол. Константин скромно остановился у притолоки. Я стояла посреди комнаты. Никто не предлагал мне сесть.

– Скажи ей, – начал Турчанинов по-русски, обращаясь к своему рабу.

– Она понимает, можете говорить, – Константин поклонился боярину.

Но Турчанинов снова замолчал. Я понимала его. Одно дело – вести разговор через переводчика, и совсем другое – говорить самому.

Некоторое время он размышлял. Затем все же заговорил. И снова я удивилась. Этот страшный человек говорил со мной, словно бы он подавлял внутреннюю робость. Кажется, он вовсе не привык беседовать с женщинами, это я поняла. Он мог бить или ласкать женщину, она могла быть его женой или наложницей, но просто говорить с посторонней женщиной он не умел. И он, это чудовище, он робел. Мне стало жаль его, захотелось помочь.

– Всем вы довольны? – наконец спросил он, не глядя на меня.

Эти опущенные глазищи были уж полной неожиданностью. А ресницы у него оказались длинные, как у моего Чоки. Все было так странно.

– Всем довольна, благодарю вас, – сдержанно отвечала я.

– Знаете вы, зачем вас сюда привезли?

– Да. Ваш посланный объяснил мне. Я должна оказать помощь вашей царице.

Он сделал порывистое движение, словно останавливал меня. Я послушно замолчала.

– Вы ведь веры христианской? – спросил он серьезно.

– Да, – тихо отвечала я.

– Что ж не креститесь на Святые иконы? – спросил он с некоторой укоризной, но и с какой-то неожиданной странной теплотой.

Я повернула голову и заметила висящие на стене изображения Святых. Изображения были сделаны на досках, перед ними теплились лампады. Я вспомнила, что то же видела и в комнатах Татианы. И в помещении, отведенном мне для жилья, были эти иконы. И Татиана, и Катерина, и служанки, и Плешаков крестились, глядя на них. Но никто не говорил мне, что и я должна это делать. Изображения казались неловкими, странно скованными, похожими на греческие и старинные итальянские изображения Святых. Я хотела было сказать Турчанинову, что у нас другие обряды, но вместо этого почему-то послушно приблизилась к иконам и перекрестилась.

– Не по-нашему крестишься, – произнес он с какой-то странной печалью.

И снова я, действуя словно бы вопреки себе самой, не возразила, а только вздохнула и наклонила голову.

– Я скажу отцу Гавриилу, он тебя в вере наставит, – все с той же задумчивой печалью продолжал Турчанинов.

Тут вдруг оцепенение прошло. Я поняла, что мне просто предлагают перейти в греко-русскую веру. И не то чтобы эти все вопросы вероисповедания были так уж важны для меня. В конце концов я дружила с людьми, для которых это не было так уж важно – ни Санчо, ни Андреас и Николаос не придавали этим вопросам особого значения. Но тут почему-то я заупрямилась, мне не хотелось слушаться Турчанинова. А я чувствовала, что невольно уже слушаюсь его. Но нет… Нет!

– Я не могу отказаться от своей веры, – я проговорила это с опущенными глазами, преодолевая это странное желание покориться.

– Вера-то неправильная твоя, – возразил он почти мягко и с грустью.

– Какая бы ни была, – обронила я.

– Подумала бы, – в голосе ни тени злобы, даже заботливость какая-то.

– И думать нечего! – я возразила уже с резкостью.

Боже мой! В голосе его звучала такая мужская серьезность, что я ощутила себя несмышленой девчушкой. Мне вдруг почудилось, что он все знает обо мне, все понимает, и потому я должна быть с ним совершенно правдива, не должна притворяться даже в малом. Нет, это было какое-то колдовство, наваждение.

Я ничего не ответила ему. Продолжала стоять с опущенной головой.

– Согласна ли? – спросил он. Я молчала.

– Отведи ее, Константин, – Турчанинов махнул рукой.

Плешаков подошел ко мне и взял за локоть. У него были сильные пальцы.

Я дернулась, пытаясь вырваться. Но он держал крепко. Дверь закрылась. Я молча сопротивлялась, Плешаков так же молча вел меня. Я ощутила, как он силен. Я не чувствовала потребности в крике. Наконец я смирилась и шла за ним, он не отпускал меня.

Я заметила, что мы идем не к лестнице, а в противоположную сторону. Плешаков начал спускаться вниз. Лестница была узкая. Он не отпускал меня. Я споткнулась. Чуть не упала. Мы спустились и он вел меня по какому-то коридору.

Такое в моей жизни уже было. И теперь я легко догадалась: меня ведут в тюрьму. Но когда-то давно я не знала, что со мной хотят сделать, за что меня мучают. Теперь же все было предельно ясно. Все было просто. Просто было освободиться. Но почему же я не покорялась? Я даже как-то наслаждалась этим своим непокорством и тем, что мое непокорство принесет мне страдания.

Константин подвел меня к прочной деревянной тяжелой двери. У двери стоял слуга. Константин молча подтолкнул меня к нему. Тот раскрыл дверь. Внутри было темно. Я смело шагнула. Дверь за мной заперли.

Вот когда я пришла в себя, стряхнула с души это наваждение. Было сыро, было темно. Запах был ужасный. Звериный запах. И словно бы в подтверждение моей догадки раздался рев. Значит, где-то поблизости содержался тот самый медведь, убегая от которого Татиана повредила ногу. А что если он совсем близко от меня? Да нет, не похоже. И все равно ничего приятного. Я хотела сразу позвать на помощь, переменить свое решение. Но какая-то нелепая гордость удерживала меня. Я решила подождать. Ощупью двинулась по камере. Стены были сырые. Пол тоже, и на полу не было даже соломы. Нет, глупо торчать здесь. Надо выбираться. Но как? Если я постучу, услышит ли меня караульный? А если я брошена здесь одна, обречена на голодную смерть?

Я решительно постучала. Тотчас же откликнулся мужской голос:

– Что вам угодно?

Что-то показалось странным в этом голосе. Но что? Не могла понять. Или я так отупела? И вдруг – озарение. Голос говорил по-французски. Удивительно! Французский! Это сразу заставило меня вспомнить мой самый первый приезд в Лондон, когда после возвращения Карла II столица заполнилась французами. Французские портные, парикмахеры, трактирщики, учителя танцев. Брюс Карлтон тогда взял для меня учителя французского языка.

– Кто вы? – спросила я тоже по-французски, – Могли бы вы позвать слугу?

– Я и есть слуга, – доброжелательно ответил голос, – Я здесь караулю. Мое имя – Дмитрий Рогозин.

– Можно попросить огня и воды, пить хочется.

– Нет, к сожалению, пока это запрещено.

Я хотела было попросить его, чтобы он привел Турчанинова, но решила, что подобная торопливость сделает меня смешной. А мне не хотелось, чтобы Турчанинов считал меня смешной трусихой. Поэтому я не попросила послать за Турчаниновым, а спросила:

– Откуда вы знаете французский язык?

– Я учился во Франции, – ответил голос.

Меня это уже не удивило (после Плешакова и Шишкина).

– Странно, – заметила я, – Такие образованные слуги у господина Турчанинова. А сам он, кажется, ни на одном европейском языке не говорит.

– Он пишет и читает, – донесся до меня голос Дмитрия Рогозина, – У него пассивное владение языками.

– А вы владеете только французским?

– Еще турецким.

– О, и я немного! Но объясните мне, как же это так: неужели господин Турчанинов, будучи за границей, не сумел обучиться тому, чем в совершенстве овладели его слуги?

– Да почему вы решили, что он бывал за границей?

– Но если даже слуги бывали…

– А сам он никогда. Из нашей страны можно выехать только по особому дозволению царя. А господин Турчанинов никогда не получит подобного дозволения, царь слишком дорожит им.

Нашу занимательную беседу прервали громкие шаги. Не знаю почему, но я догадалась, что это Турчанинов. И вправду это оказался он.

– Отвори, Митька, – обратился он к слуге.

Дверь открылась. В руке Турчанинова теплилась свеча без подсвечника.

Я смутно различала в полумраке два мужских силуэта.

– Согласна ли? – тихо произнес Турчанинов.

И странно, еще несколько минут назад я хотела, чтобы послали за ним, хотела согласиться. Теперь же, когда он пришел сюда, когда я различала его, непокорство снова охватило меня. Почему я не соглашалась? Все мое существо было охвачено смутным ощущением, что если я соглашусь теперь, сейчас, я словно бы потеряю себя. И тогда я потеряю и… И кого? И что? Я ничего не понимала.

– Нет, – коротко и глухо бросила я.

Дверь спокойно закрылась.

Я подождала, пока шаги не затихли. Затем снова окликнула Рогозина. Я принялась расспрашивать его о Париже. Это было так приятно. Но ни воды, ни огня, ни пищи я в тот день так и не получила. Периодически нашу приятную болтовню прерывал надрывный медвежий вой.

 

Глава сто девяносто вторая

Миновало примерно несколько дней. Каждое утро Дмитрий Рогозин приносил мне хлеб и воду. Я рассмотрела его, насколько позволял полумрак. Он был ровесник Плешакову и Шишкину, такой же высокий стройный молодой человек. Впрочем, он не был так красив, как они, но кого-то он мне напоминал. Волосы у него были русые, нос уточкой. Где-то я уже видела такое лицо, только… с бородкой. Я вспомнила, как Турчанинов велел своим холопам показать, как проворно и ловко они умеют фехтовать. Один был Михаил Шишкин, а второй… Второй был этот самый Митька Рогозин, только с бородкой… Нет, это не был человек, похожий на него, это был он сам. Но, кажется, Турчанинов называл его иначе…

– Вы не были во дворе в день моего приезда? – спросила я.

– Был, как же.

– Вы еще фехтовали с Шишкиным? Мой собеседник рассмеялся.

– То не я был. То брат мой – Ванька Алексеев.

– Вы так похожи!

– Как не похожи! Мы близнецы!

Теперь я поняла это удивительное сходство. Но если они не просто братья, а даже близнецы, почему же у них разные фамилии? Впрочем, стоит ли особенно задумываться над этим? Ясно, что хозяин здесь Турчанинов, захотел он – и вот у братьев-близнецов – разные фамилии. Только и всего, и думать особенно нечего.

Турчанинов приходил еще два раза, спрашивал, согласна ли я. Я отвечала, что нет. Теперь уже он не казался мне странным и даже таинственным, ничего такого я уже в нем не различала. Обычный жестокий самодур. И ничего более.

Где-то на шестой день (или седьмой) меня почему-то вывели из подвала. Вел меня Рогозин. Мы поднялись по лестнице. Меня немного пошатывало. Рогозин провел меня в одну из комнат Турчанинова. К своему удивлению (я ожидала нового разговора), в комнате был накрыт стол. Рогозин (при ближайшем рассмотрении он мне совсем понравился своей вежливостью, а также внимательностью) попросил меня поесть и смущенно предложил поспешить. Я села за стол.

– Что за спешка? – быстро спросила я.

– Да так, не знаю, велено поторопиться.

Я вдруг догадалась, что к царице меня все же поведут. Сегодня, очень скоро. Женская интуиция мне подсказала. Значит, так обстоятельства складываются, что надо меня вести, нет другого выхода. А что же Турчанинов? Как он теперь «извернется» или «вывернется»? Не помню. Я поспешно глотала. А окончив есть, быстро сказала Рогозину:

– Я предполагаю, куда именно меня поведут. На мне грязная одежда. Я должна быстро переодеться. Проводите меня в мои комнаты.

Он вдруг улыбнулся, кивнул и послушно встал у двери, готовый сопровождать меня.

Я думала, что мы пройдем через двор. Но он повел меня по каким-то внутренним лестницам и переходам. Но в конце концов мы оказались у подножья лестницы, которая вела в мои комнаты. Я взбежала бегом. Теперь я думала о том, что в моей помощи, возможно, нуждается роженица и потому надо спешить.

Катерина сидела у окошка и вязала детский чулок. Должно быть, все эти дни она с помощью Шишкина опустошала кладовые Турчанинова. Впрочем, должна же она была поставить на ноги свою мать и братишек. Она увидела меня и непритворно обрадовалась.

– Катерина! Быстро! – скомандовала я, – Я должна умыться и переодеться.

Она бросила вязанье, притащила таз и кувшин с водой, вынула платье из сундука. Через минут двадцать я была готова. Рогозин ждал меня снаружи. Уже спустившись по лестнице, я почему-то почувствовала, что на меня кто-то смотрит сверху. Я подняла голову и увидела Татиану. Я обрадовалась и поняла, что соскучилась по ней.

– Танюша! – закричала я.

Она улыбнулась, кивнула и вдруг сложила пальцы правой руки щепотью и перекрестила меня.

Турчанинова не было. Рогозин вывел меня во двор. Мы сели в закрытую карету. Это была карета, не возок и не колымага. Было совсем темно. Лошади помчались.

 

Глава сто девяносто третья

Меня привезли во дворец. Снова ввели в какую-то крытую галерею, освещенную и пестро расписанную. Быстро подошел ко мне какой-то человек. И через мгновение я узнала Турчанинова. Рогозин сначала отступил в сторону, затем и вовсе ушел. Михаил Турчанинов приблизился ко мне. Не знаю почему, но краем накидки я прикрыла лицо.

– Сейчас попросят перекреститься, – деловито бросил он, словно между нами уже была твердая договоренность, – Перекрестишься по-нашему. Сможешь?

– Да, – быстро ответила я. И пошла следом за ним.

Все ясно. Меня ведут к царице. Я уже не думала о Турчанинове, но лихорадочно освежала в памяти все, что узнала от Сантьяго Переса и из его книг. А как же крестятся по-русски? Я вспоминала, как поднималась и опускалась рука Татианы.

Мы подошли к очередной тяжелой дубовой двери.

Турчанинов постучал легонько, костяшками пальцев. Дверь приоткрылась. Высунулось старческое женское лицо, обрамленное дорогой головной повязкой.

– Привел, – тихо проговорил, почти прошептал Турчанинов.

– А то… – начала старуха.

– Перекрестись, Марфа, – Турчанинов обернулся ко мне.

Я не могла спросить, почему я Марфа, времени не было. Я представила себе движения руки Татианы и перекрестилась.

Дверь приоткрылась шире. Старуха впустила меня. Турчанинов остался снаружи.

И снова мы шли по коридорам, под низкими сводчатыми потолками.

– Куда вы ведете меня? – спросила я тихо.

– В царицыну мыльню, – отвечала старуха.

Я знала, что «мыльня» значит «баня». Но почему в баню меня ведут? Что я должна буду сделать? Я встревожилась. Правда, я родила трех детей. Я что-то знаю. Но сумею ли я принять роды? А если возникнут или уже возникли какие-либо осложнения? Что тогда? Если здоровье роженицы настолько плохо, что она может умереть на моих руках? Кто вступится за меня? Но как всегда, не было времени додумывать до конца:

Я уже слышала страшный истошный женский вопль. Нет, я когда рожала, никогда не кричала так. Значит, очень трудные роды. И что я буду делать? Пропала я! Но ведь сама согласилась ехать сюда, в Москву, в этот странный мир, где все так странно. Кого мне теперь винить? Константина Плешакова? Но я не Катерина. Я понимаю, что могу винить только себя. И никого больше.

Жаркий воздух ударил мне в лицо. И снова распахнулась очередная дверь. Меня впустили в мыльню. Я невольно широко раскрыла рот и вдохнула горячий душный воздух. Это была баня. На широкой, приподнятой скамье лежала женщина в задранной рубахе. Я с трудом различала черты ее покрасневшего от натуги лица. Волосы ее были расплетены, свисали вниз. Она то и дело напрягалась, синела даже, на мгновение затихала, затем снова кричала. Вокруг, как угорелые, сновали еще какие-то женщины, вероятно, служанки и приближенные. Моя провожатая держалась близко ко мне.

– Почему здесь, в бане? – шепнула я ей в самое ухо.

– От тепла костям мягче, ребеночек легче выйдет.

Я сбросила на пол свою головную накидку. Быстро подошла к роженице. Она снова закричала. Надо было действовать решительно.

Я начала ощупывать живот. Когда что-то делаешь, всегда легче. То есть делать легче, чем думать, изнурять себя размышлениями, предположениями.

Я знала, что я должна определить, в какой стадии роды и в каком положении ребенок. Головка должна была быть внизу. Роженица кричала. Две женщины держали ее руки, еще одна – поддерживала голову.

Я сосредоточилась на своем деле. Я должна понять, в каком положении плод. Я почти успокоилась. Не обращала внимания на крики и суматоху.

Но результаты осмотра меня встревожили. Судя по всему, плод лежит боком. Как действовать? Я вспомнила одну из книг Сантъяго Переса. Написал ее некий Эмилио… не вспоминалось, как дальше… Зорро? Дзалло? Зали? Ну да все равно. Я с изумлением заметила, что снова перекрестилась, повторяя запомнившиеся мне движения Татианы.

– Принесите миску топленого свиного сала! Быстро, бабы! – скомандовала я.

Женщины кинулись врассыпную.

– Быстрее, быстрее! – повторяла я.

Теперь я знала только свое дело. Роженицы, конкретной женщины для меня не существовало. Пусть ею занимаются остальные, держат, утешают, отирают пот с лица. Для меня реален лишь этот живот и плод в нем. Я вспомнила, что когда плод именно в таком положении, может выпасть ручка. Это очень опасно. Ведь плечику не пройти. Роженица будет напрасно напрягаться и страдать. Она не сможет разрешиться. В конце концов погибнут и ребенок и мать.

Наконец принесли топленое сало. Я засучила рукава и тщательно смазала руки. Теперь – самое главное. Сумею ли я? Ведь я никогда ничего подобного не делала.

Я осторожно вправила ручку. Так. Теперь я просовываю свою руку. Я должна правильно повернуть ребенка. Я ощущаю под пальцами биение его сердечка. Нет, повернуть не удастся. Что же? Может быть, вытянуть плод? Пусть ножками пройдет. Вот они, ножки. Осторожно я ухватилась и потянула. Так. Еще. Еще. Пошло.

Я ослабила пальцы. Роженица с новым криком напряглась. Вот родились ягодички, туловище. Но головка все еще не показывалась. Теперь надо было ждать. Все зависит теперь от усилий самой матери.

Новые потуги, новые крики. И вот ребенок у меня на руках. Он жив. Мне подают нож, я перерезаю пуповину. Вокруг суетятся. У меня берут ребенка. Я слышу его крик и успокаиваюсь. Его обмывают и пеленают.

Теперь я смотрю на лицо роженицы. Оно бледно и в испарине. Она без памяти.

– Она задохнется! – громко говорю я, – Ее надо вынести отсюда.

Роженицу несут. Я иду, бегу. В комнате, тоже жарко натопленной, но все же более прохладной, чем баня, я стою у постели, на которой лежит женщина. Я щупаю ее пульс. Она жива.

– Надо быть осторожными, – говорю я, – Теперь может быть опасность сильного кровотечения. Дальше время начинает идти как-то странно быстро. Я все время у постели этой женщины. Иногда отхожу в соседнюю комнату, где в нарядной колыбели лежит ребенок. Господи, как же здесь жарко! Ну, если они привыкли…

Женщина начинает выздоравливать. Теперь я вижу, что она красива. У нее тонкие черты лица, нежная кожа, легкий румянец и длинные черные волосы, которые служанки заплетают в косу и прячут под головную повязку. Оказывается, их распустили потому что здесь верят, что женщина легче родит, если волосы у нее распущены. Ребенок похож на мать. Он большой, у него круглое личико и темные глаза. Когда-нибудь он сделается очень красивым юношей. Странно и смешно немного; когда он родился, я так была встревожена, что даже не сразу поняла, что это мальчик.

Не помню, но, кажется, я так и не говорила с царицей, может быть, несколько слов, коротких фраз. Это была совсем еще молодая женщина. Она – вторая жена царя. Первая умерла от родов. У царя много сыновей и дочерей, но сыновья его слабы здоровьем. Именно поэтому он хотел иметь сыновей и от второй жены. Он надеялся, что рожденные молодой женщиной, они будут крепче. Но ей никак не удавалось родить ему сына. Однако этот мальчик явно оправдает его надежды. Он уже сейчас крепкий и большой. Младенца нарекли Петром.

 

Глава сто девяносто четвертая

Я стою на каком-то широком дворе. Господи, какое счастье, наконец-то полной грудью вдыхаю свежий воздух. Что теперь? Я прихожу в себя. Да, все. Все сделано. Мне заплатят, я еще побуду здесь, уже спокойно. А после вернусь на корабле в Лондон. До этого самого Архангельска уж как-нибудь доберусь. Турчанинов пошлет со мной кого-нибудь из своих высокообразованных слуг. Мне становится смешно и я смеюсь.

Вдруг я чувствую, что на меня кто-то пристально смотрит. Двор вымощен каменными плитами. В зазорах пробивается пожухлая трава. С громким карканьем взлетает большая ворона.

Я оборачиваюсь.

Турчанинов стоит чуть поодаль и смотрит на меня. Он снова смотрит как-то смущенно, будто робеет. На нем коричневый кафтан, перехваченный в поясе кушаком. В такой одежде видно, что он сильный и еще стройный, чем-то похожий на своих молодых и ученых рабов. И глаза он опустил, и ресницы у него длинные и темные.

Я совсем не боюсь его.

– Вы приехали за мной? – спокойно спрашиваю я. Он низко наклоняет голову.

Теперь я чувствую, что он как бы в моей власти. Впрочем, с таким человеком, как Турчанинов, это может быть очень даже обманчивое ощущение.

– Что же молчите? – спрашиваю я.

– Вы сами говорите, – вдруг произносит он так странно-беззащитно, что я не знаю, что и подумать.

Чоки был совсем молодой парнишка, но даже в его голосе я не слышала таких интонаций. Я даже теряюсь на мгновение.

– Что говорить? – спрашиваю я.

– Не знаю. Что-нибудь.

Ужасно удивительно все это. Этот человек, ведь я знаю, что это страшный человек, и вот он со мной так говорит. А я растерялась. А ведь я столько с мужчинами говорила.

– Все обошлось, все хорошо, – говорю я, – Вы, наверное, уже знаете?

– Знаю, – произносит он все с теми же интонациями.

– Я еще побуду в Москве, – продолжаю я, чувствуя, как одолевает меня эта необычная робость, растерянность.

Он молчит и вдруг поднимает глаза и смотрит.

Глаза у него необыкновенно красивые. Они немного узкие, с такими плотными смуглыми веками, они черные, и такие ресницы!..

Он немного щурится. Может быть, от осеннего солнца? Такие у него странные глаза, так странно смотрят, прищур такой. И что в этих глазах? Какая-то победность и робость и отчаянное веселье. Немного похоже на глаза Чоки.

– Ну что? – я отступаю на шаг, хотя он не приближается ко мне, – Ну что, что?

А он опять молчит.

– Ну скажите что-нибудь. Вы скажите, – прошу я с этой своей новой робостью.

А он не говорит ничего.

– Мы поедем? – спрашиваю я.

А он молча поворачивается и идет. И ничего не говорит мне, не говорит, чтобы я шла за ним. Но я знаю, что мне надо идти за ним. И я иду.

Мы доходим до ворот. Ждет этот неуклюжий и смешной возок – не то карета, не то не знаю что – колымага. Я становлюсь на опущенную подножку и чуть приподымаю юбку с туфель. Оглядываюсь – нет его. Но мне не странно. Он такой. Колымага трогается.

Меня привозят в его дом. Я как в тумане. Все вижу и слышу смутно. Иду за кем-то. Сумерки. Почему? Или утро?

Стою в его комнате. На столе по-прежнему – чернильница, бумаги, песочница. В шкафу сквозь стекло поблескивают корешки книг. И еще – на столешнице, оттесняя все, – золотые монеты, много. Его рука накладывается на это золото. У него красивые смуглые пальцы. Он собирает монеты в большой кожаный кошель и отдает мне. Он что-то говорит. Сначала я не слышу. Потом вдруг начинаю слышать. Кошель я держу, опустив руку.

– Ты умеешь ездить на коне? – спрашивает он.

Я знаю, что это страшный человек, и то, что я знаю о нем, тоже страшно. Страшно и отвратительно. Он должен внушать отвращение. И ведь он внушал это отвращение. Я помню, так было со мной. Но сейчас я вижу только смуглое лицо, длинные ресницы; и черная борода не может уничтожить этого ощущения его юности. Почему, почему?

– Да, я умею ездить верхом.

– Поедешь со мной? Сейчас? Это твои деньги. Много.

– Тогда я отнесу их к себе, – говорю я.

– После придешь?

– Да.

Я одна спускаюсь по лестнице, перехожу двор, снова лестница, теперь поднимаюсь. Дверь в мои комнаты заперта. Стучу.

– Отвори, Катерина.

Быстрые шаги. Она распахивает дверь и кидается мне на шею. Я целую ее в щеку. На столе разложено шитье.

– Как твои братья? – спрашиваю я, как будто прошло уже много времени, как будто мы давно не виделись. Мне и вправду кажется, что прошло много времени, а всего-то несколько дней прошло.

– Получше, – отвечает она, – Вы-то как?

– Видишь? – я встряхиваю кошелем, – Поедешь со мной?

– Куда? – она вдруг сникает и робеет, – Ребята на мне, они пропадут без меня.

– Возьмем их с собой. Деньги у нас теперь есть.

– Не знаю… – задумчиво произносит она.

Я держу кошель на весу. Это очень странные деньги. За что я их получила? Не за любовь, не за свою женскую красоту, не как милостыню. Я получила их за ремесло, за умение, за помощь. Прежде, кажется, никогда не бывало со мной такого. Я совершенно не боюсь за эти деньги. Я не боюсь, что их возьмут, украдут. Я откидываю крышку сундука и кладу кошель. После снова опускаю крышку.

– Если уж очень сильно тебе захочется, возьми для своих немного, – поворачиваюсь я к девушке. – Но много не бери. Эти деньги нам еще пригодятся.

– Я ничего не возьму, – произносит она быстро и серьезно.

Я понимаю, что нет, не возьмет.

– Я сейчас ухожу, – говорю я, – Не знаю, когда вернусь.

Она кивает.

Я снова спускаюсь по лестнице, иду через двор, поднимаюсь по лестнице.

Он стоит в своей комнате, у стены. Стоит не как властный и жестокий хозяин всего здесь, а смущенно, в каком-то напряжении, неловко стоит, перенеся всю тяжесть стройного еще тела на одну ногу, согнув другую как-то неловко в колене, опустив голову. И прижимает ладонь правой, согнутой в локте руки, к пестрой росписи стены. А я вхожу.

– Все, – говорю я, – Вот я.

– Здесь все видят, – говорит он, – Ты выйди тихонько, так обогни дом. Там черная лестница. Там жди.

Я наклоняю голову и иду.

И вот уже стою и жду у черной лестницы. После он приходит.

Он легко ступает и ведет в поводу коня. Он легко вскидывается в седло и протягивает мне руку. Он сажает меня перед собой на седло. Руки у него смуглые, большие и горячие.

Я знаю, что у меня в жизни часто все бывает впервые. Наверное, в это трудно поверить, но я это знаю. Все начинается заново, как будто раньше и не было ничего.

Но как мы поедем? Нас увидят. А, впрочем, это ведь его забота.

И он везет меня на коне по какой-то дороге. И никто нас не видит. Никого нет. Только деревья, желтые и красные листья на деревьях.

Лес. Такие стройные стволы, белые, в таких черных черточках. Это березы, я знаю. Он спешивается, протягивает руки и ставит меня на землю. И привязывает коня.

– Это березы, – говорит он, – Весной надрежешь вот здесь – и польется сок. Его пьют.

Смуглая ладонь гладит ствол. Ствол белый, и черные черточки.

Я знаю, что он чудовище. Это правда. Он жестокий насильник, ему не может быть прощения. У него нет совести.

Но… он очень странный человек. Он только смотрит на меня и говорит, говорит, говорит.

Он просит, чтобы я осталась с ним. Я ничего не отвечаю, я молчу. Но это диалог. Потому что он неведомо как узнает мои мысли и отвечает на них.

Он говорит, что я – это я, что он не может сказать, почему я – это я, но он знает, что я – это я. И он знает, что он – это он. Он хотел бы быть другим, но ведь он здесь родился, его растили здесь. Он с детства знает и чувствует два состояния души – власть и унижение. Властвовать самому, или унижаться, или быть униженным. Или самому мучить и унижать других. Он – это он. Он не просит прощения. Он знает, почему это. Потому что прощение должно быть истинным. А для истинного прощения должно прийти время. Оно придет. Он знает.

– Так, Марфа.

– Отчего ты меня Марфой зовешь? – спрашиваю я. И сама не узнаю своего голоса. В нем появилась какая-то новая мне, страдальческая протяжность и терпеливость странная.

– Оттого, что Марфа – сестра Лазаря, друга Господня. О многом печется, а не знает, что Господу одно нужно. И не сразу поверила, что воскреснет ее брат, ведь он уже четыре дня был во гробе. Но и она – святая. Во всем этом она – святая. Она – как мы, ты и я.

– Зови меня так, – говорю я, – Скажи священнику, чтобы он наставил меня в вере. Я приму твою веру.

Это очень странно, но мы вернулись такими же, какими уехали из дома. Между нами не было телесной близости.

 

Глава сто девяносто пятая

Я стала избегать Татиану. А что мне еще оставалось делать? Но это была какая-то совсем странная любовь. Такой у меня прежде никогда не было. Сначала совсем без тела, одна только душа, которая впитывала странные слова богослужебных книг. Я открыла одну тайну: здесь все чувствуют, что к Богу можно прийти через страдание. Об этом не говорят, многие и не думают, не все это знают, но все чувствуют.

Когда я это осознала, я больше не избегала Таню. Я попросила ее быть моей крестной матерью.

После моего крещения в православную веру он сказал мне, что хочет венчаться со мной. Между нами так ничего и не было.

– У тебя есть жена, – сказала я.

– Пусть она уйдет в монастырь.

– Она любит тебя.

– Она и других любит.

– Танюша? Нет, это неправда. Тебе солгали. Это клевета.

– Я знаю.

– Нет! А даже если это и так, она тебя любит.

– Ты хочешь сказать, я сам дал ей право не любить меня?

– Ты жесток с ней и я не верю, что этим ты мстишь ей.

– Не мщу. Никогда. Я жесток, потому что жесток. Потому что еще не пришло время прощения, ты знаешь.

– А если не простят тебя?

– Простят. Я мучиться буду тогда, и меня простят. За мои муки простят меня.

– Но мы не можем быть обвенчаны.

– Она уйдет в монастырь, потому что сама захочет.

– Ты принудишь ее. Я не хочу соединяться с тобой еще и через этот грех, через это грубое, жестокое и мелочное принуждение.

– Да, это будет грех жестокий, мелочный, грубый. А ты какого хочешь греха? Чистого? Красивого? Такого греха желаешь, который легко было бы простить, замолить? Нет, я не из тех грешников. Мои грехи – иные, ты их знаешь. И принимаешь ли меня? Такого? Принимаешь ли?

– А если не приму, тогда что? Принудишь? Заставишь?

– Сам не знаю, – тихо произносит он.

– Вот и я не знаю. Но ты в моем сердце. И что бы ты ни делал, все равно – в моем сердце.

Он назвал мне имена тех, с кем Татиана изменяла ему, – Максим и Борис. Я спросила, кто они такие.

– Крещеные жиды. Максимка – толмач из посольского приказа, а Борис мехом торгует, белок наших немцам продает.

– Что ж они оба, хороши собой, или добры с ней, ласковы?

– А пес их знает! – он вдруг сплюнул на землю. Мы сидели на его плаще под стволом березы. – Пес их знает, какие они с ней!

– Если бы ты не мучил ее…

– Я – это я!

– Слышала, знаю.

– Чего ж спрашиваешь?

Я замолчала.

 

Глава сто девяносто шестая

И вот случилось так, что я потеряла Татиану и увидела ее много позже и совсем уж в странных обстоятельствах.

Михаил Турчанинов твердо решил добиться того, чтобы его жена постриглась в монахини. Он хотел обвенчаться со мной.

Он странно любил меня. Наши свидания происходили в холодном осеннем лесу. Все холоднее становилось. Листья облетали с деревьев. В просветах между переплетениями ветвей показывалось небо, светлое и серое. Он стелил на землю свой плащ и мы подолгу сидели рядом. Однажды подбежала собака, серая, оскалила зубы. Михаил свистнул. Собака повернулась и затрусила прочь с поджатым хвостом.

– Волк, – сказал Михаил.

Я не почувствовала и тени испуга.

Близости телесной между нами по-прежнему не было. Он не целовал меня. Я даже порою думала, что он и не знает, как это – целовать женщину. Он только брал мои руки в свои. Так мог сидеть часами. Он не сжимал мои ладони, но в его горячих смуглых пальцах была какая-то странная тяжесть. И когда он вот так сидел и держал мои руки в своих, мне казалось, что это почти забытье у меня. И никогда прежде так не было в моей жизни.

Как это все произошло у него с Таней, я не видела. Но он мне рассказал. После мне рассказал Плешаков, который при этом был. После я сама увидела ее, и поняла, что все правда, все так и было.

Прежде я уже сказала, что при желании в Москве человек мог побыть с женщиной, заплатив за комнату где-нибудь на окраине города. Таким образом и Татиана встречалась со своими возлюбленными. Михаил часто оставлял ее одну. В сущности, она была предоставлена самой себе. Положение женщины в мире, где она жила, было таково, что женщина, казалось бы, не имела никакой свободы. Муж и отец могли знать каждый ее шаг. Мать, многочисленные родственницы, служанки и приживалки следили за молодой девушкой. А молодая замужняя женщина зависела еще и от свекрови. Но, разумеется, этот строгий надзор не давал никаких результатов, только разжигал страсти. Татиана была сирота, родители ее умерли, родных у нее не осталось. Она была совсем еще девочкой, когда старая бабка, на попечении которой она находилась, выдала ее замуж за Михаила Турчанинова, человека уже не такого молодого и похоронившего двух жен. Бабка считала подобный союз удачным для внучки еще и потому, что Турчанинов был бездетен, трое его законных детей умерли вскоре после рождения. Если бы Татиана стала матерью его сына, она бы получила доступ к имуществу и деньгам мужа, особенно после его смерти. Вдова, имевшая сына, пользовалась в здешнем обществе некоторой свободой. Но у Татианы детей не было. После смерти родителей и бабки ей досталось немного. В сущности, она была бедна. Как протекала ее жизнь с Михаилом? Я плохо представляю себе. Этот странный человек мог меняться, он мог быть разным. Но, вероятно, было одно важное обстоятельство – он желал, чтобы личностью из них двоих был только он. Только ему должно было принадлежать право любить, мучить, прощать. Она же должна была принимать его таким, каким он был. А она была еще девочка и хотела, чтобы он любил ее, чтобы все было между ними просто и ласково, чтобы у нее родились дети, которых она будет без памяти любить и ласкать. Те условия, те отношения, которые он ей (нет, не предложил) навязал, она не могла и не хотела принимать. Она противилась, как могла. Пыталась укротить его тяжелый нрав ласками и смирением, пыталась ссориться с ним, браниться; пыталась возражать ему. А то вдруг пыталась взять на себя его роль – делалась сильной и решительной, пыталась диктовать, навязывать ему свои условия. Такое ее поведение он встречал резко и гневно.

Долгое время он был ее единственным мужчиной. Она испытывала к нему странное чувство неискоренимой привязанности. Она его любила, в сущности.

Но хотя русские женщины из богатых и знатных семей и живут замкнуто, все же у них есть свои развлечения. Они собираются друг у дружки, едят сладости, пьют вино и сладкую водку, поют любовные песни и танцуют танцы с непристойными телодвижениями. Они много сплетничают и бесстрашно хвастаются своими любовниками. Сначала юной Танюше было неловко и стыдно в этих компаниях. Но постепенно она привыкла, ведь это хоть как-то разнообразило ее тяжелую замужнюю жизнь. Особо близких приятельниц у нее не было. Но периодически она доверялась кому-нибудь из товарок. В конце концов ее уговорили завести любовника. Впрочем, «уговорили» – в данном случае определение не вполне точное. Она уже и сама была готова к этому. Ей этого хотелось. Ведь остальные женщины делали это. Ей хотелось жить. Она чувствовала, что ее жизнь с Турчаниновым – это некое странное и страшноватое прозябание. Ее уже одолевало желание хотя бы ненадолго вырываться из этой мучительно затягивающей трясины. Она была молода, наивна. Неопытна? Опыт этого мучительного прозябания она уже приобрела. Ее любовниками стали бывшие любовники ее товарок. Она сознавала, что Максим и Юрий не любят ее. Она даже пыталась убеждать себя, что любви и быть не может, и не бывает вовсе. Только один Борис относился к ней более мягко и даже по-своему был привязан, и даже, кажется, был ей благодарен за ее нежные ласки и заботливость женскую о нем. Но и он не любил ее, она чувствовала. Она была несчастной женщиной, в сущности. Ее бы надо любить просто ради нее самой, за эту хрупкость и тонкий певучий голосок, за эти большие светлые глаза, тонкие светлые волосы и беззащитность. Но такого человека не находилось.

В том мире, где она жила, уберечься от сплетен было просто невозможно. И Михаил все о ней знал. Но никогда не упрекал ее, ни единым словом не намекнул. И словно бы признал ее право изменять ему. При его странном характере ничего удивительного во всем этом не было. Но теперь она часто вела себя с ним вызывающе. Она понимала, что он все знает. Она хотела любви, которая бы заполнила жизнь, но такой любви не было. И возникало тогда желание заполнить эти жизненные пустоты, то самое, где должна была быть любовь, еще и мучениями, еще и страданиями. И тогда она дразнила его и радовалась его побоям. И, возможно, хотя это странно и страшно, но он бил ее нарочно, чтобы доставить ей эту горькую извращенную радость. Вот так они жили.

Что со мной тогда произошло? Я просто утратила волю. Этот человек околдовал мня, пронизал собой всю меня. Я не могла без него. Я ничего не могла сделать. Я не могла остановить его. Моя жизнь вдруг потекла как бы вне моих желаний и стремлений. Я поняла, что означает «судьба». Наверное, подобное возможно было лишь в Древней, античной Греции, да вот в России такое возможно. А ведь прежде я знала себя. Я должна была остановить его, заставить его по-человечески относиться к жене. Наконец я должна была просто уйти из их жизни. Но это все там было возможно – в Лондоне, в Мадриде, даже в Америке, но не здесь, не в России.

В сущности, он мог просто объявить ей о своем намерении сослать ее в монастырь. Он мог бы уличить ее в прелюбодеянии. Ему это было бы легко, он знал, где она встречается с любовником. Но ни того, ни другого он не сделал. А сделал по-своему. И мучил ее, и надрывал ей душу.

Знала ли она о его отношениях со мной? Мне кажется, да. Она вдруг сделалась со мной такая тихая, подавленная, растерянная. Говорила совсем тихим голосом. Смотрела на меня робко. Мне стоило большого труда не открываться ей во всем, не заговорить прямо. Мы уже не могли с ней говорить так свободно, как прежде. Я начала избегать ее. Мне уже хотелось, чтобы Турчанинов скорее закончил все с ней. Именно чтобы он закончил. А не чтобы я говорила ему, убеждала, отговаривала бы. Нет.

Становилось все холоднее. Однажды я взглянула в окно и увидела в воздухе медленно кружащиеся белые большие пушинки – предвестие зимних снегопадов. Уже темнело рано. Зажигали свечи. Да и днем солнце светило бледно как-то, словно устало и было ему тяжко, невмочь светить.

В такой вот полдень Таня сидела в своей комнате наверху. Положив на стол большую раскрытую книгу, она читала. Тонкие ее детские локти свешивались со столешницы, неубранные светлые волосы падали на плечи. На ней была одна только сорочка на голое тело, без рукавов. Она сидела босая, маленькие ступни мягко светились на плотном темно-красном ковре. Это чтение на языке, который был ей не совсем понятен, давало ей какое-то забытье. Она не уподобляла себя героям книги, не сравнивала себя с ними; просто проникалась всем своим существом этими буквами, из которых нанизывались слова и фразы и повествование о чем-то.

Дверь громко хлопнула. Она подняла голову и увидела Турчанинова. Светлые ее зеленоватые глаза были затуманены забытьем. Она не хотела встречать его взгляд, опустила глаза. Она не хотела видеть его лицо. Только мелькнули его глаза на смуглом его лице – черные живые черточки раскосые. Она не видела и не хотела видеть выражения этих глаз.

Она поняла, что он не один. Посмотрела и заметила чуть поодаль от него Константина Плешакова. Так никогда не бывало и не было принято, чтобы другие мужчины, пусть даже и с хозяином, вот так входили бы к хозяйке, а тем более – холопы. Ей стало страшно, сердце заныло. Она почувствовала, что вот, очень скоро изменится ее жизнь. Изменится так мучительно, что она будет жалеть об этом своем нынешнем прозябании. Она схватила брошенную на постели беличью душегрейку и закуталась. Хотела было прибрать волосы.

– Оставь, – сказал Турчанинов, в голосе его не было враждебности, скорее странная усталость и еще более странная покорность судьбе.

И она покорно оставила волосы неприбранными и прижала ладони неловко к груди. Остановилась у стола и наклонила голову.

Присутствие Плешакова смущало и раздражало ее вовсе не потому что он был раб, холоп ее мужа. Нет, она просто поняла, что здесь он был свидетелем, тем сторонним свидетелем, присутствие которого при твоих страданиях так болезненно растравляет и сковывает душу. Ей захотелось плакать.

«Зачем, зачем, зачем? – думала она о Турчанинове. – Зачем он так обижает, унижает меня? Что бы я ни сделала, это я не заслужила, нет!»

На глаза ее навернулись слезы. Глаза, полные слез, сделались совсем большими и вроде как прозрачными.

– Ну ты, Танька, все знаешь ведь? – спросил он, и таким голосом спросил, как будто у нее была возможность выбора, как будто она могла возразить ему или что-то обсудить с ним, как будто он сам намеревался выслушивать ее мнение. Но ведь ничего подобного не было и быть не могло. И все было решено и предопределено заранее.

– Знаю, – ответила она тоненько и бесцветно.

– И ты не думай, – продолжал он, стоя на пороге (а Плешаков остановился чуть поодаль и стоял в комнате и даже ближе к ней), – Я тебя не виню. И я все знаю. И давно знаю. И знай и ты, что я не виню тебя. Но я иду по своему пути. К покаянию своему иду.

– Ты надо мной волен, – вдруг смело перебила она, не поднимая головы.

Она словно бы говорила ему, что не хочет его слушать и даже, быть может, и не верит ему. Осмеливается не верить.

Но он не разгневался. Он понял, что у нее есть такое право.

– Да, я волен над тобой, – честно сказал он.

– Что же? – спросила она.

Она и вправду не знала, что он сделает с ней. Она даже допускала, что убьет. В сущности, она и этого не боялась. Только немного было страшно, что долго будет мучить. А так, ничего.

– Постричься тебе придется, – обронил он.

И вдруг она всполошилась. И, как и предчувствовала, все это нынешнее и, казалось бы, бескрайнее прозябание стало таким дорогим. Ведь оставалась, пусть бессмысленная, надежда на любовь. Пусть ее никто не любил, но она сама еще могла любить и заботиться, и жалеть кого-то. И она могла вообразить, что живое мужское тело, припавшее к ее худенькому телу, это тот, кто ее по правде любит. И даже с Турчаниновым она могла это вообразить. А теперь все кончится. Все, все кончится!

Она знала, что противоречить бесполезно. Ведь это она не мужу будет противоречить, а судьбе. Но все в ее существе вдруг всколыхнулось, забилось, как птица пленная. И она бездумно и сладко закричала в голос, так отчаянно:

– Нет! Нет! Нет! Нет, Мишенька, нет!

И в этом сладком отчаянии она кинулась к нему, и ладонями и губами ощутила его замкнутое лицо. И заплакала безнадежно, запричитала горестно и сладко:

– Не губи меня, Мишенька, не губи! Я ведь люблю тебя, я ведь всегда любила тебя! Мишенька, любимый, мой родненький, золотой мой, ненаглядный мой! Не губи! Лучше убей меня. Я не смогу так жить! Лучше убей, лучше убей! Сапогами затопчи!

И рыдала в голос и билась простоволосой головой уже о его сапоги, сникнув у его ног.

– Лучше убей! Лучше убей! Лучше убе-ей!

Он нагнулся и взял ее за руки. И она вдруг страшно вскрикнула и потеряла сознание. А он вышел. И Плешаков следом за ним. И уже за дверью Турчанинов что-то сказал Плешакову, и тот позвал прислужницу и велел ей идти к боярыне.

 

Глава сто девяносто седьмая

Я сидела, запершись у себя. Я молчала. Катерина тоже ничего не говорила. Осуждала ли она меня? Или понимала? И до сих пор не знаю.

Обе мы слышали, как увозили в монастырь Татиану. Мы слышали отчаянный ее плач и как она кричала надрывно в голос: «А-а-а!» Она, должно быть, упиралась. Ее тащили. И она упиралась и кричала. Совсем беззащитная. Ее некому было защитить, да и непонятно было: от чего защищать. От жизни? От судьбы? И меня охватило это примирение, почти безразличие. Я не чувствовала себя виновной в ее несчастье. Я была всего лишь, да нет, никаким не оружием, всего лишь частичкой ее судьбы. Я не могла быть виновна.

Потом я венчалась с Турчаниновым. Русская церковь с ее иконами, свечами завораживала меня. И протяжное пение завораживало. Это не был храм, это была судьба.

После была ночь. Ночью он был яростным. Но и в ярости его ночной какой-то надрыв был, страдание какое-то. И утром – когда гладил смуглой ладонью мое лицо и тихо, грустно произносил с этой странной теплотой, которую услышишь раз – и после душу заложишь, лишь бы услышать снова, – произносил:

– Марфа… Марфа… Рябенькая… Красивая!

Я не знала, сколько нам предстоит быть вместе. Я теперь жила по судьбе, а не по своим желаниям и намерениям. Началась зима.

Я продолжала носить свою одежду – черное платье и накидку на голове. Он ничего не говорил мне, не просил надеть русское платье. В доме я ничего не меняла, не заводила новых порядков. Однажды я спросила его, узнал ли он Катерину. Он опустил голову и ответил тихо и беспомощно:

– Да, узнал.

Это странно. Да, это странно. Ведь я знала, что он сделал с этой девочкой, как искалечил ее, как погубил. Он был чудовищем. Но вот теперь, слыша этот тихий беспомощный, болезненный голос, я жалела его. Да, я его жалела. Я саму Катерину так не жалела, как его.

– Пусть она перевезет сюда, в дом, своих братишек и мать. Им трудно в деревне. Мальчики еще маленькие. А мать Катерины больна и не может работать.

– Что же с ней? – вдруг спросил он все так же беспомощно и тихо.

– Какая-то внутренняя хворь изнуряет ее.

– Может, ты лекаря позовешь из немецкой слободы, когда ее сюда перевезут?

Я так и сделала.

Со мной он был телесно близок еженощно. И днем все старался не отходить от меня. Он говорил со мной доверчиво, показал мне книги, сказал однажды, что хотел когда-то в молодости отправиться в путешествие.

– Может, тогда и я был бы другой. Как хорошо было бы. А теперь уж поздно.

– Ты думаешь, что не сможешь измениться? – осторожно спросила я. – А если все же попытаться? Или совсем невозможно?

– Совсем, – тихо ответил он.

 

Глава сто девяносто восьмая

В доме Турчанинова было много слуг. В основном это были люди развращенные рабством, настоящие холопы, все мысли которых лишь о том, как бы поменьше работать, да побольше есть и тащить у хозяина что ни попадя. Эти слуги при доме назывались «дворней».

Но четверо слуг выделялись в этой толпе. Этим четверым Турчанинов доверял, они были умны и образованны. Разумеется, я говорю о Константине Плешакове, Михаиле Шишкине, Дмитрии Рогозине и Иване Алексееве.

Все это были молодые еще люди, высокие и стройные. Трое из них – Плешаков, Шишкин и Рогозин, бывали за границей, владели языками. Алексеев был вроде попроще. Он обучался лекарскому ремеслу у врача из немецкой слободы. Шишкин и Плешаков были красивы, но именно Иван Алексеев слыл местным дворовым донжуаном. У него и прозвание было: «Мужик на одну ночь». Алексеев и Рогозин были близнецы.

Во всех четверых я различала что-то общее. Но что? Я полагала, что их роднит то, что они все получили образование, все были умны. Но и еще что-то было? Я не могла определить, что же именно.

Загадка разгадалась совершенно случайно, как это часто бывает.

Как я уже сказала, Турчанинов старался не разлучаться со мной. Поэтому меня удивило, когда однажды утром он куда-то уехал, и словно бы тайком от меня. Меня охватило странное чувство. Что это было? Ревность? Да нет, пожалуй. Просто я уже привыкла быть рядом с ним и это нарушение привычного уклада вызывало какую-то горечь и растерянность.

Я думала, куда же он мог поехать. Мне пришло в голову, что к Татиане. Я знала, в каком она монастыре. Это было на окраине города. Мне было захотелось поехать следом. Но тотчас такая мысль сделалась мне неприятна. Если он хочет видеть ее, это его право. А вот у меня нет права ревновать его к ней. Да ведь и ее я люблю. И я знаю, что если бы он приехал, это доставило бы ей радость. Но ведь он такой странный. Если бы он еще и решился сблизиться с ней телесно, как бы ей было хорошо. Она ведь всегда хотела, чтобы кому-то от нее было хорошо.

Теперь я жила в ее покоях. Я ничего в них не изменила. Здесь осталось много ее рукодельных работ. Она, как почти все русские женщины, вышивала золотом по бархату, и бисером вышивала. Почти все ее работы предназначались для церкви. О чем думала, когда водила иглой, склонив голову. В монастыре она может делать то же самое. Но как ей тяжело. Надежда на любовь ушла из жизни.

Пользуясь отсутствием Турчанинова, я перебирала рукоделье Татианы, рассматривала, любовалась тонкостью и изяществом ее работы. Внезапно в дверь тихо постучались. Я сразу поняла, что это не Турчанинов. Наверно, кто-то из прислужниц.

– Кто? – спросила я.

Катерина открыла дверь и вошла. Теперь я реже виделась с ней. Я позволяла ей ухаживать за больной матерью и присматривать за братьями. Лекарь из немецкой слободы нашел, что мать Катерины больна неизлечимо. Он прописал ей микстуру, но готовил эту микстуру и лечил больную наш Иван Алексеев. Мне было любопытно, видится ли Катерина с Шишкиным, и если да, то где, и как поживает неведомая мне Аришка с «верха». Но я не спрашивала Катерину обо всем этом. Я думала, что подобные расспросы унизили бы меня.

– Здравствуй, Катя, – сказала я, – Ты что? Надо тебе чего?

Она покачала головой.

– Как мать? – участливо осведомилась я, – Что Гриша и Андрюша?

– Они-то хорошо. Играют, – девушка улыбнулась, – За все вас я должна благодарить.

– Не стоит благодарности, – быстро произнесла я, – Не стоит.

Я уже давно знаю, и тогда знала, что от самой искренней, горячей благодарности как раз и недалеко до самой искренней горячей ненависти к своему благодетелю.

– Ты садись, Катерина, – я сделала ей знак рукой. Она присела на скамью и посмотрела на рукоделье, разложенное на столе.

– Вот видишь, перебираю, – я вздохнула.

Вдруг мне так захотелось говорить прямо, захотелось, чтобы меня поняли, чтобы мне посочувствовали.

– Как она вышивала, бедная, – заметила я и нагнулась над вышитой жемчугом тканью.

Катерина конечно поняла, о ком идет речь, но промолчала.

– Ты осуждаешь меня? – спросила я.

– Как можно! Судьба, – заметила она кротко.

– А зачем ты сейчас пришла, Катя? – я посмотрела на нее, – Ты ведь не просто так пришла. Ты мне что-то сказать хочешь.

– Может, и хочу, – неопределенно отозвалась она.

– Ну и говорила бы, – я улыбнулась. В этой ее неопределенности было что-то детское.

– Скажу, – протянула она.

– Говори! – я снова улыбнулась.

– И скажу!

– И говори!

Мы будто затеяли с ней смешную игру.

– Вы ведь хотите знать, куда он поехал? – наконец прямо спросила она.

Многие не поверят мне, я знаю, но в первый момент я и вправду не поняла, о ком она говорит.

– Кто? – машинально спросила я.

– Турчанинов, – ответила она. И я уловила в ее голосе иронию.

Я почувствовала, что краснею. Конечно, она не могла понять, как я отношусь к нему. Господи, да ведь она давно поняла, что его, преступника, я жалею больше, чем ее, жертву. И какими глазами она теперь должна смотреть на меня?

– Послушай, Катерина, – начала я решительно, – Вот ты сама говоришь «судьба». Значит, судьба. И я не виновата. А как я к тебе отношусь, ты знаешь, – она хотела было что-то произнести порывисто; должно быть, снова начать благодарить меня, но я не дала ей, сделав нетерпеливый жест рукой, – Нет, послушай! Мне все равно, как ты относишься ко мне. По крайней мере в этом ты можешь быть свободна.

– А я и во всем свободна, – проговорила она неторопливо.

Уж не ревнует ли она? Любит она его? Но мне во всех этих трагических переплетениях не хотелось разбираться.

– Раз уж пришла, говори, что хотела сказать, – бросила я почти жестко.

Она пожала плечами.

– Что особенного говорить-то! К стрельчихе Сироткиной он ездит, только и всего.

Я растерялась. Зачем она мне это сказала? Чего она добивается? Чтобы я ревновала?

– Зачем ты мне это сказала, Катерина? Чего ты хочешь? Я его ни о чем спрашивать не буду. Он может ездить, куда хочет.

– Вы не понимаете меня. То, что вы на него думаете, здесь и близко не лежало.

– Что с тобой сегодня, Катерина? Дразнишь ты меня? Помучить хочешь? Не спрашиваю, за что…

– Да не хочу я вас дразнить, не хочу мучить. Поезжайте вы к ней сами. Вот Мишка Шишкин свезет вас. Пусть она сама вам все расскажет.

– Да что ты говоришь так с сердцем? Не поеду я никуда. Надо будет, он сам все мне расскажет. Не поеду.

– Воля ваша.

– Ступай, Катерина. Бог тебе судья. Вижу, что-то тебя мучает, и не сержусь на тебя. Ступай.

Она глянула на меня и вышла.

 

Глава сто девяносто девятая

Я твердо решила, что ни о чем не буду его спрашивать. Надо будет, сам скажет. Но если уж быть откровенной, слова Катерины о том, что мои предположения неверны, порадовали меня. Она конечно поняла (чего проще), что в первую очередь я могу заподозрить его в неверности. Но этого нет. Или она сказала неправду? Но что ей нужно? Ясно одно: он ей небезразличен. Я задумалась.

В чем дело с Катериной? А ведь скорее всего вот в чем: конечно, она всегда была неравнодушна к нему. Что бы там ни было, он оставался ее первым мужчиной. При Татиане все было ясно, Татиана была его женой. Вроде как у каждой из них было всегда свое место. И вдруг появилась я. Все переменилось. И вот за то, что я эту перемену внесла, девушка на меня и сердится. Ведь это из-за меня она, должно быть, задумалась о своей судьбе, всколыхнулись в сердце боли, скорби, надежды. Но что же теперь делать? Я всегда была возмутительницей спокойствия.

А с Турчаниновым все оказалось очень просто.

Он приехал и сразу спросил, где я. Прошел в комнаты Татианы и увел меня к себе.

– Ты думала, где я мог быть?

– Думала, – честно ответила я.

– Тревожилась?

– Да, пожалуй.

– Хотелось тебе следить за мной, все вызнать обо мне тайком от меня?

– Я бы не стала так поступать. И не стану.

– К женщине я ездил. Деньги ей отвозил.

– Твое дело.

– Но я хочу, чтобы ты узнала.

– Если скажешь, буду знать.

– Хочу, чтобы ты поехала со мной. Сейчас.

Я молча взяла накидку, сверху покрыла голову ковровым пестрым платком, надела шубку на беличьем меху. На какое-то мгновение, словно бы легким уколом дала себя знать моя прежняя логика. Ведь он мог бы сразу взять меня с собой. Почему он сначала поехал один? Но не все ли равно. Скоро я все буду знать.

 

Глава двухсотая

Мы поехали в возке. Теперь, зимой, ехать было гораздо легче, чем летом. Земля замерзла. Возок был на полозьях и легко катился по снегу.

У одного строения я вдруг с изумлением увидела совершенно голых мужчин. Они выскочили из дверей и вслед за ними вырвалось облако пара. Я вспомнила, как Таня говорила о зиме, как можно будет выбегать из бани прямо на снег. Но как она теперь? И как давно я говорила с ней. Кажется, прошло уже очень много времени.

Теперь мы ехали по улице, напоминавшей деревенскую. Дома были маленькие, деревянные, с небольшими открытыми дворами. Крыши были треугольные. Я уже знала, что такие дома называются «избами».

Возле одной из этих изб мы остановились. Вез нас Рогозин.

– Поводи лошадей, Митька, – велел Турчанинов, – Скоро мы выйдем.

Следом за ним я вошла в дом. Потолок был так низок, что не только Турчанинову, но и мне пришлось пригнуться. В комнате было совсем бедно. Но предметы стояли те же, что и в доме Турчанинова, в Татианиных покоях: сундук, скамья, стол. Я отыскала взглядом иконы, подошла и перекрестилась.

Сгорбленная, сморщенная старуха, закутанная в какое-то тряпье, кланяясь, кинулась нам навстречу. Она что-то бормотала и пыталась поцеловать Турчанинову руку.

Он отстранил ее.

– Вот, Марфа, – сказал он мне. – Смотри. Это Матрена Сироткина, вдова стрельца, так у нас служилых воинов зовут – стрельцами. Я вот денег ей привез. Видишь, она нуждается. Давно я не был у нее. А ведь я ей многим обязан. Она детей моих выходила.

– Как? Что это? – невольно вырвалось у меня, – Это – мать твоих детей. Где же они? О чем ты?

Старуха кинулась ко мне. Как-то так чутко она все уловила и поняла. И принялась, хотя и немного бессвязно, но все же успокаивать меня. Она говорила, что она, конечно же, не мать детям Турчанинова, да и не может быть им матерью. Она всего лишь глядела за ними, когда они были маленькими.

– Кто же они? – спросила я его, – Где их мать? Он перекрестился.

– Вот она знает все, – он указал на старуху, – И ты, Марфа, знай. Трое матерей у них. И все это были мои крепостные девки. Продал я их за море. Молодой был, связывать себя не хотел бабьими криками да слезами.

– А что сталось с детьми? – мой голос прозвучал так тихо, что он не расслышал и посмотрел на меня вопросительно, – Что сталось с детьми? – повторила я погромче.

Он посмотрел на меня как-то жалко, затравленно.

– Да ты, Марфа, знаешь их. Всех знаешь. И Мишку Шишкина, и Коську Плешакова, да и Ваньку Алексеева с Митькой Рогозиным. Всех знаешь.

Так вот что в них во всех было общего, сходного! Вот почему Шишкин похож на самого Турчанинова.

– Поедем домой, – попросила я.

Не помню уж, как мы приехали. Но помню, как мы сидели в его комнате и я говорила, говорила…

– Как же это? – спрашивала я, – Твои родные сыновья – твои рабы, холопы твои! Как ты допускаешь такое? У тебя четверо прекрасных сыновей! Почему ты не выделишь им часть своего имущества? Что все это значит?

– Ах, Марфа, моя рябенькая, только одно это все значит, не могу я по законам нашим сделать их своими наследниками. Если бы я посмел это сделать, меня бы били кнутом и сослали бы в Сибирь, а им вырвали бы ноздри.

– Но почему ты не дашь им свободу?

– Боюсь, – голос его мучительно дрогнул, – Они бросят меня. А ведь они – все, что у меня есть, единый мой свет очей. Они и ты.

– Они знают?

– Нет. И пусть никогда не узнают.

– А о матерях своих?

– Знают, что их матери проданы.

– Они должны ненавидеть тебя.

– Они мне преданы.

– Странно, что не дошло до них. Ваша ведь поговорка: «слухами земля полнится».

– Я так все устроил. Не любил, когда о моих любовных делах знали. Я ведь женат был. У жены родня была большая, у первой моей жены.

– Это ты называешь «любовными делами», – с горечью сказала я.

– Ты презираешь меня?

– Ты – это я. Тебя презирать, значит саму себя презирать.

Мы еще долго говорили. После говорили еще и еще.

 

Глава двести первая

Постепенно меня все больше начали занимать некоторые мысли.

А если здесь, в России, хоть что-то можно изменить. Ну не все, не все, но хоть что-то, что-то. Я начала делиться этими своими мыслями с Турчаниновым. Я заметила радостно, что и его они начали занимать.

– А почему бы нам не собраться всем вместе, – предложила я, – Ты, твои сыновья, я. И все обсудим подробно. Может быть, что-то можно сделать. Хотя бы этот ужасный закон о наследовании. Пусть твои сыновья – незаконнорожденные, но почему у тебя отнято право позаботиться о них? Ведь ты близок царскому семейству, я знаю…

– Того уж нет, – глухо бросил он.

– Но почему? Что произошло?

– То, что Танюху в монастырь услал, то и произошло.

– Значит, все из-за меня.

– Да нет же! Царица Наталья – Танюхе дальней родней приходится. Нашему забору – двоюродный плетень, а все же!..

– Таня об этом никогда не говорила.

– Да она не от мира была, юродивая. И пользоваться-то родством этим дальним не умела.

– Я знаю, что она заступалась…

– На это ее хватало!

– Это много, Михаил.

– Да знаю я, знаю. Не стоил я ее, замучил, погубил. Ну, что еще? Что?!

– Ничего. Призови сыновей. Поговорим все же.

На другой день вечером мы все сидели в кабинете Турчанинова. Я пристально разглядывала его сыновей. Рогозин и Алексеев были совершенно сходны, только у Алексеева бородка. Шишкин поглядывал на меня со своей детской серьезностью. Константин улыбался дружески и даже как-то светски.

– Это напоминает мне чаепитие в Истанбуле, – сказал он по-английски и улыбнулся.

Я вдруг ярко вспомнила своего старшего сына Брюса. А мои младшие дети! Через какое-то время я стану бабушкой. Зачем я здесь? Не пора ли проснуться? Ведь в далеком Архангельске меня будет ждать корабль. Может быть, это будет Брюс. Или его друг. А я сижу здесь, живу этой странной жизнью.

Я начала говорить о возможности перемен. Кажется, я все излагала четко и ясно. Я сказала, что менять что-либо сразу, должно быть, нелегко. Нужны постепенные реформы. Но к моему удивлению юноши, когда я замолчала, не поддержали меня горячо. Откровенно говоря, я рассчитывала именно на их горячую поддержку. Ведь они были умны, образованны, бывали в Европе. Но сейчас они молчали.

– Что же? – нерешительно спросила я.

– Мне кажется, вы чего-то не понимаете в нашей жизни, – мягко заметил Константин, – У России свой путь развития. И это не путь механического перенимания у Европы ее институций, это…

– Да какой же свой путь, Костя, – с сердцем воскликнула я, – Какой же свой путь, когда вы раб, холоп!

– Существует духовная свобода, она выше, – ребяческим басом вступил Шишкин.

– В России уж если что менять, так сразу и кнутом! – Алексеев усмехнулся.

– А черт его знает, кто здесь прав! – Рогозин поднес руку поближе к глазам и поглядел на свои пальцы, словно видел их впервые.

– Ну вот что, мальчики! – я резко поднялась, – Теперь я хочу о деле говорить, о своем деле. В Архангельске меня через месяц будет ждать корабль. Это будет корабль моего сына или его друга. Я уплыву на этом корабле.

– Марфа! – вскрикнул Турчанинов.

– Подожди! – я повела головой в его сторону, – Вы все могли бы ехать со мной.

– В Англию? – почти с восхищением спросил Алексеев.

– Да, сначала в Англию, а после – куда захотите. Снова воцарилась молчание, довольно напряженное.

– А, пожалуй, это идея, – задумчиво произнес Плешаков, – В Англии мы могли бы начать эту тщательную подготовку отечественных реформ.

– Я никуда не поеду, – прозвучал глухой голос Турчанинова.

Я заметила, что он сказал «я не поеду». Не «мы не поедем», не «я никуда не пущу вас всех», но именно «я не поеду». Я подумала, значит, он согласен отпустить сыновей. Но неужели он и меня согласен отпустить? Это задело меня. Турчанинов был из тех, от чьей тирании всячески стремишься избавиться, но когда такой человек вдруг сам отпускает тебя, испытываешь какую-то обидную пустоту в душе.

– Давайте все обдумаем, – предложила я, – И вернемся к этому вопросу, пожалуй, через несколько дней.

Турчанинов охотно согласился, остальные поддержали его. Разумеется, уговорились хранить все в тайне.

Должно быть, именно поэтому на следующий день вечером Катерина спросила меня:

– Вы с Турчаниновым уезжаете скоро? Я не удивилась этому вопросу.

– Не знаю, – ответила я, – Но если ты будешь об этом рассуждать с кем попало, мы уж точно никуда не поедем.

– Я-то не поеду.

– Счастливо оставаться!

– Медом там что ли намазано, на чужбине? – продолжала она.

Я вдруг поняла, что она нервничает. Я ведь прежде обещала взять ее с собой. И я знаю, она не за себя тревожится, а за своих братьев.

– Ну, Катя, – сказала я, смягчаясь, – И ты поедешь, я ведь обещала. И мальчиков возьмем.

Она вздохнула и быстро, проворно принялась прибирать в комнате. Я подумала, что вообще-то даю опрометчивые обещания, но отказываться уже поздно. Хотя бог знает сколько до этого самого Архангельска пути. И как мы одолеем этот путь, да еще с двумя детьми?

 

Глава двести вторая

Но никакого обсуждения вопроса об отъезде у нас не получилось. И, в сущности, по двум причинам. Во-первых, Турчанинов принялся меня уговаривать не ехать. Произошел у нас мучительный разговор. Я уже поняла, что не могу оставаться здесь. Он вполне разумно говорил, что не может уехать. В отношении себя он был прав. Он был уже немолод, ему было поздно меняться. Но и я не могла, не могла оставаться здесь. Мы говорили сумбурно, перебивая друг друга. И ни о чем не договорились. А ведь корабль будет ждать. И если не дождется?..

Но тут все изменилось, решительно все. Явилась на сцене нашей жизни вторая причина. И нечего уже было обсуждать, едем мы или не едем. Надо было не ехать, надо было бежать.

Мы играли в шахматы с Турчаниновым, когда неожиданно в комнату влетел Плешаков. Турчанинов поднял голову от шахматной доски и сдвинул свои нависшие темные брови.

Плешаков сообщил нам, что вчера ночью скончался один из сыновей царя Алексея Михайловича.

– Петр? – я взволнованно прижала ладони к груди. Этого мальчика я принимала, на мои руки он пришел в эту жизнь, и я хотела, чтобы он жил долго.

– К счастью, нет, – успокоил меня Константин, – Умер Симеон, младший сын царя от первой жены. Мальчик давно болел.

– И что? – Турчанинов опустил руку на колено.

– А ничего! – Плешаков выразительно посмотрел на меня, – Просто боярская партия противников реформ уверяет, что смерть ребенка произошла по вине иноземных лекарей. Народ возбужден. Сейчас идет погром в немецкой слободе. Много убитых. Заодно громят винные погреба. Я слышал призывы перебить всех иноземцев в Москве. Кричали также: «На Турчаниновский двор! Смерть изменнику! Смерть христопродавцу! Сожжем ведьму!» – он снова посмотрел на меня.

Турчанинов вскочил.

– Рогозин и Алексеев ждут с лошадьми за домом, – сказал Константин и я благословила его хладнокровие, – Выберемся по черной лестнице.

– Мне нужно взять деньги, – быстро сказала я, вставая.

– Каждая минута промедления опасна, – Плешаков уже стоял у двери, ведшей на черную лестницу.

Теперь он снова был сильным человеком, способным на решительные действия.

Едва переводя дыхание, я помчалась в свои комнаты.

Откинула крышку сундука, вынула кошель. Казалось, было совсем не до того, но я заметила, что он совсем не полегчал. Значит, Катерина не брала денег. Странная девочка!

– Катерина! Скорее! Мне некогда сейчас дожидаться. Мы будем за домом. Бери мальчиков и быстро!

Я натянула сапоги, повязалась платком и надела шубку. Я не побежала в покои Турчанинова, а сразу кинулась за дом. Было холодно и темно, снег скрипел под ногами. Я уже слышала крики и смутно различала зарево пожара. Надо было спешить.

За домом уже ждали меня Турчанинов и его сыновья. Было шесть лошадей. Я умела ездить верхом. Но скакать по обледенелым дорогам, ночью. Господи, спаси и помоги!

Алексеев, Рогозин и Плешаков держали в руках факелы.

– Где Мишка? – спросил с тревогой Турчанинов. Я поняла, что он спрашивает о Шишкине.

– Догонит! – коротко бросил Плешаков. – Ну, все готовы? В седла!

Я помедлила минуту. И кстати. Запыхавшись, бежала Катерина с младшим братом на руках. Другой, постарше, бежал рядом с ней. Платок на ней сбился, шубка расстегнулась. Следом поспевала ее мать. Близкая неизбывная разлука с детьми придала ей сил. Я почувствовала молчаливое отчаяние этой женщины, я видела, какая она худенькая и изнуренная. Она упала на колени, лихорадочно целуя старшего мальчика, затем легко поднялась, схватила из рук дочери своего младшего сына и крепко прижала к груди. Она не плакала и не кричала.

– Мама! Мама! Скорее! – в отчаянии повторяла Катерина, пытаясь взять у нее мальчика.

Внезапно женщина заметила Турчанинова и обмерла. Катерина взяла у нее ребенка. Мать стояла, обхватив голову обеими руками. Турчанинов в несколько широких шагов приблизился к ней и вдруг тяжело опустился перед ней на колени. Нам надо было спешить, но мы ждали.

– Прости! – сказал Турчанинов, – Если можешь.

Худая изможденная женщина дрожащей рукой сотворила над ним крест в темном воздухе тревожной это ночи.

– Иди, мама, возвращайся. Я не выдержу! – просила Катерина.

Мать припала к ней. Затем быстро повернулась и ушла.

Мы взобрались на лошадей. Рогозин и Алексеев взяли на седла мальчиков. Я не знала, как все будет. Но вот крупной рысью пошла моя лошадь. Свет факелов озарил снежную ночную дорогу.

Сначала мы скакали быстро. Затем поехали медленнее. Теперь я ехала рядом с Турчаниновым. Что-то мучило его. Что? Он сказал мне. Ему хотелось проститься с Татианой и судьба Шишкина тревожила его. Этот человек любил своих сыновей.

Громкий топот копыт заставил нас вздрогнуть и насторожиться. Всадник догонял нас. Впрочем, их было двое в седле. Мы узнали Шишкина. Перед ним сидела на седле молодая красивая женщина, прижимая к груди маленького мальчика. Из-под платка выбивались рыжеватые прядки, глаза были карие и блестящие. Я догадалась, что это и есть Аришка с «верха» и маленький Мишанька, сын Шишкина. Он за ними ездил, потому и пришлось ему догонять нас.

– Еле вырвались! – заговорил Шишкин, – В городе такое! – он махнул рукой, и прибавил, – Быстрей надо! Погоня за нами!

– За тобой погоня! Козел! – процедил сквозь зубы Плешаков.

Я хотела было пустить лошадь вскачь, но обернувшись, увидела, что уже поздно. Большая группа всадников, вооруженных чем-то вроде алебард, настигала нас. Наши мужчины соскочили на землю.

– Прорывайтесь! – крикнул Плешаков.

Я ухватила за поводья лошадей Плешакова и Турчанинова. Катерина, Аришка и оба мальчика резко послали своих лошадей вперед и поскакали по дороге. Прорвались!

Алебардщики быстро спешились. Плешаков увернулся от удара и сам, резко выбросив вперед ногу в красном сапоге, ударил своего противника, выбив из его руки оружие. Шишкин с криком разбежался и боднул другого в живот. Турчанинов, обнажив саблю, отбивался от двоих. Рослый воин повалил Рогозина и прижал к земле, но Алексеев кинулся на помощь брату. Все трое клубком покатились по снегу, затем братья-близнецы быстро вскочили на ноги.

Я заметила, что противники их порядком обессилены.

– В седла, скорее! – выкрикнула я уже привычный наш призыв.

У нас было теперь три лошади на шестерых. Мы сидели в седлах по двое. Турчанинов обхватил меня за пояс. Поехали мы быстро. Но наши преследователи были уже не в силах гнаться за нами. А мы вскоре нагнали женщин и детей. Затем решили хоть на несколько минут спешиться, чтобы дать передохнуть лошадям. Но маленькие братья Катерины остались в седлах. Младшему было не больше шести лет. И этот мальчик только что гнал коня вскачь и удержался в седле.

– Ты что, Андрей, – спросила я, – И прежде на лошади ездил?

– Прежде ездил, а так быстро – в первый раз, – искренне ответил мальчик.

Он раскраснелся и явно получал удовольствие от всего этого приключения.

– Они у меня целыми днями на конюшне вертелись, – не без гордости заметила Катерина.

– Ну, с такими всадниками мы не пропадем! – заключила я, и все рассмеялись.

– Пора! – сказал Константин.

– Я должен проститься с ней, Марфа, – Турчанинов подошел ко мне.

Я знала, о ком идет речь. Я подошла к Плешакову.

– Все равно ведь это нам почти по дороге, – убеждала его я.

– Это опасно, – возражал он. С трудом я его уговорила.

Уже светало, когда мы подъехали к воротам монастыря.

– А если и здесь засада? – ворчал Плешаков, – И как мы после выберемся?

Турчанинов спрыгнул на белую от снега, утоптанную землю и подошел к воротам. Взялся за кольцо и постучал. Решетчатое оконце приоткрылось, женский голос спросил, кто это и что надо. Турчанинов ответил, что надо ему инокиню Филагрию (таково было монашеское имя Татианы). Он назвал себя. Какое-то время мы ждали. На всякий случай Плешаков не велел спешиваться. Наконец в воротах открылась калитка и показалась хрупкая женская фигурка в черном одеянии монахини. Легко, словно по воздуху, ступая, Татиана приблизилась к Турчанинову. Она стала так, что я увидела ее лицо, обрамленное черным монашеским платком. Лицо было светлое, бледное, а глаза – совсем прозрачные, и губы – бледные-бледные. Она подняла голову и посмотрела на нас этим прозрачным неземным взглядом. Я не выдержала, соскочила на землю подошла к ней и прижала ее голову к своей груди. Она тихо отстранилась и перекрестила меня.

– Таня! – воскликнула я, – Таничка!

Я хотела плакать отчаянно и молить о прощении. Она отрешенно молчала.

– Почему она молчит? Что с ней? – со слезами в голосе повернулась я к Турчанинову.

– Обещалась так. Обет у нее такой.

Он тяжело опустился перед ней на колени.

– Прости, Таня, за все! И она перекрестила его.

Затем легкими шагами обошла его, стоящего на коленях, и приблизилась к остальным. Она посмотрела на детей, улыбнулась открыто и беззащитно, перекрестила нас всех, а мальчиков – каждого по отдельности. И вновь опустила голову и тихо-тихо ушла в калитку.

 

Глава двести третья

Как мы добрались до Архангельска, я уже и не вспомню. Только мелькает череда картин и много, много снега. И еще – Россия ужасно большая.

В Архангельске, большом северном заснеженном городе, нам пришлось ждать корабля. По моим подсчетам до его прибытия оставалось еще недели две. Деньги у нас были и мы наняли деревянную избу, где все и жили. Покупали провизию и мы, женщины, по очереди готовили. Дети играли. Мужчины наши бродили по городу. Все мы очень подружились. Мы понимали, что все это пройдет, распадется наша компания, и нам уже было жаль. Я знала, что когда-нибудь каждый из нас будет вспоминать это время ожидания новой жизни и поймет, что именно тогда мы жили по-настоящему.

Вот уже несколько дней Плешаков уверял, что за нами следят. Ему удалось купить пистолеты и теперь мужчины наши были вооружены. Мы не так уж боялись. За последнее время мы вышли победителями из стольких передряг, что сделались немного по-детски гордыми и бесшабашными.

В то утро вдруг пошел мягкий тихий снег. Турчанинов колол дрова у сарая. Аришка пришла с коромыслом и поставила ведра на землю. Катерина в доме готовила пшенную кашу. Мы собирались завтракать. Остальные были в доме. Маленький Мишанька спал на печи, разметав ручки во сне. Гриша и Андрей где-то бегали. Но как-то вдруг сталось, что все мы кроме детей очутились во дворе. Катерина слепила круглый мягкий снежок и кинула в Шишкина. Турчанинов оставил топор и кинул снежок в меня. И через минуту мы уже перебегали по двору, играли в снежки и смеялись. И я знала, что нигде так хорошо, как в России, не бывает и не будет. И тут во двор влетели наши мальчики.

– Скорее! Сейчас нас хватать будут! Скорее! Сейчас всех похватают! – кричал Гриша.

– Корабль! Наш корабль пришел! – вторил ему Андрей.

Оба были в восторге, ожидая новых приключений.

Мы все поняли. Поняли, что кончилась эта полоса нашей жизни. И не усядемся мы за длинный деревянный стол, не будем есть кашу из котелка деревянными ложками, не сядем вечером у большой беленой печи. Все кончилось.

Мы быстро-быстро оделись, взяли детей, мужчины заткнули за пояса пистолеты, и мы побежали в порт. Я догнала Алексеева, который нес младшего братишку Катерины.

– Ты как узнал, Андрюша, что это наш корабль?

– Там говорят, как вы!

Уже несколько дней я учила мальчиков английскому языку.

По улицам мы пробежали благополучно. В порту я сразу узнала английский корабль. Сердце сильно забилось. Вот и моя жизнь после стольких дорог возвращается к самому истоку, к детству.

Мы уже бежали к кораблю.

– Брюс! – закричала я, – Брюс! Мне хотелось, чтобы это был мой сын.

Зазвучала речь, слова на моем родном, детском еще языке. Мы побежали по сходням.

За нами кричали, выкрикивали угрозы. Капитан, незнакомый мне человек, приказал убрать сходни. Мы уже стояли на палубе. И вдруг Турчанинов стремглав кинулся по сходням вниз. Туда, где сгрудились стрельцы, готовые схватить. Он выхватил из-за пояса пистолет и швырнул на снег. И быстро, не оглядываясь, пошел вперед. Стоявший рядом со мной Плешаков что-то пробормотал. Катерина медленно ступила на сходни и сошла вниз. Она побежала, догнала Турчанинова и пошла рядом с ним. И ни с кем они не простились. Я увидела, как стрельцы окружили их. И тут Аришка, прижимая к груди своего ребенка, заплакала. И братишки Катерины заревели громко. Сходни убрали и корабль двинулся в море. Все так быстро сделалось. Я только поняла, что моего сына здесь нет, а эти мальчики остались совсем одни. Как-то так вышло, что я только это понимала. Потом капитан подошел ко мне. Он сказал, что его зовут Питер Айрленд. И я вспомнила, что и прежде была у меня жизнь, кого-то я любила, и об этом человеке я слышала. Но то все прежнее, как будто и вовсе не бывало.

– Вы – друг моего сына, – сказала я, удивляясь, как это я говорю.

Он кивнул и пожал мне руку. Я хотела заплакать, и не могла.

Корабль вышел в открытое море. Мы стояли на палубе.

– Теперь не будет земли? Только море? – спросил маленький Андрей.

– После России не будет земли, – серьезно сказал Гриша.

Мне вдруг подумалось, что они как-то странно правы. После России если и будет что-то, то какое оно будет? Будет ли земля? Или и вправду одно море?

Я посмотрела на мальчиков и взяла их за руки. Они славные были ребята – волосы русые и немного вьющиеся, а глаза – карие.

– Будет земля, – сказала я, – Будет совсем другая земля. Но вы маленькие, вам легче будет.

Через несколько дней четверо моих спутников уже помогали матросам, серьезные и сосредоточенные. Мальчики успели исходить и излазить весь корабль, уже знали кучу английских ругательств и много просто слов. Новая жизнь начиналась.

 

Глава двести четвертая

В Лондоне я встретилась с Брюсом. Выяснилось, что мои имущественные дела ему удалось уладить. Он собирался в Париж. У Селии и Чоки родился сын, ему дали имя – Николаос. Я порадовалась этой вести. Константин Плешаков обосновался в Лондоне. Шишкин с женой и ребенком отправился в Берлин, а близнецы Рогозин и Алексеев поехали в Париж вместе с моим сыном. Братья Катерины остались со мной. Я все же решилась ехать в Америку к Санчо. Мальчиков я хотела оставить в доме Питера Айрленда. Но они не хотели этого, хотели ехать со мной. И я взяла их с собой.

После России все воспринималось совсем по-другому. Уже в порту я узнала, где дом Санчо Пико. Помню, как я вошла в сад во внутреннем дворе и увидела его. Я его узнала. Узнала его бородку, совсем седую, и очки. Он сидел в глубоком кресле и читал. Он поднял голову и узнал меня. Тогда он поднялся с книгой в руке, положил ее на кресло, подошел ко мне и бережно обнял. Мальчики смотрели на него.

– Вот и я, – сказала я, – А эти мальчики – из очень далекой страны. Они умные. Попробуй научить их чему-нибудь.

В сад вышла молодая женщина и двое Молодых людей. Это была Мелинда, дочь Коринны, моей сестры, со своим мужем, и ее младший брат Джон-Хуан. Мелинда меня не узнала, а Хуан даже не помнил. Потом какая-то старая женщина с плачем кинулась мне на шею. Это была моя милая верная служанка Нэн Бриттен.

До самой смерти Санчо Пико я уже с ним не разлучалась. А когда он умер, мы с Нэн вернулись в Лондон. Андрей и Григорий остались в Америке. Они занялись книгопечатанием и торговлей книгами, и дело это у них процветает и до сих пор.

После трагической гибели королевы Франции мой старший сын Брюс переехал в Лондон. Сейчас он женат и счастлив в своей семье. В Лондоне теперь живет и мой сын Чарльз-Карлос. И у него семья.

А я, как мне когда-то нагадали, вернулась к истокам. Живу в провинции, хозяйничаю в своем поместье. Дочь мою Селию и зятя Андреаса я так больше и не видела. Анхелита и Мигель живы и счастливы детьми и внуками. Но одно горе омрачило их жизнь – ранняя смерть Аны. Бедная девочка умерла при родах, умер и ребенок. Николаос больше не женился. Он остался жить в семье своего друга. У Чоки и Селии родилось девять детей: шесть сыновей и три дочери. Вот так думаешь, будто жизнь вошла в какое-то устойчивое русло, глубокое, и будет течь себе спокойно. И тут вдруг происходят перемены. Умер Чоки в несколько дней, от воспаления легких. Самая младшая девочка родилась через две недели после его смерти. Ей дали имя Эльвира, ведь так я себя называла в Испании. Горько мне было от этой смерти. Я оплакивала Чоки и каждый день писала дочери, умоляя ее не предаваться горю так отчаянно, ведь ее жизнь нужна ее детям.

Недавно мне привезли из Мадрида большую картину. Теперь она висит на стене в гостиной. И я то и дело подхожу к ней и смотрю. И вот как будто Чоки, мальчик мой, и не умирал. Ведь вот он, вот на этом холсте, вот его лицо, его глаза. Это его сыновья. А вот и еще лица. И в них я различаю и свои черты. И это тоже дети моего Чоки и моей Селии. Вот только дочь мою я с трудом могу узнать в усталой, располневшей женщине, с грустной и милой улыбкой сидящей среди своих детей. А вот эта маленькая девочка, которую она держит на коленях, это моя внучка. Я смотрю, и мне кажется, будто моя внучка это и есть моя дочь. И значит, и сама я еще молода и красива.

Когда я начинала все это писать, я думала, что кому-то что-то смогу посоветовать, поделюсь своим опытом жизни и бог весть что еще. Очень даже глупо. И теперь, прощаясь с вами, я могу сказать только одно: Старайтесь быть счастливыми и не мучить других людей. Вот, пожалуй, и все.

 

Эпилог

Последние страницы с этими бурными описаниями приключений прекрасной Эмбер уже в типографии. Наборщики набирают текст и, может быть, им интересно. А, может быть, они просто работают и не вдумываются особенно, так даже лучше – меньше ошибок.

А мы сидим в маленьком кафе под открытым небом, то есть не совсем под открытым небом, потому что пестрый тент. Мы сидим за столиком – я и Маргит Ач, моя новая приятельница, она из Будапешта, она там работала в издательстве, а теперь, учитывая сложившиеся обстоятельства, непонятно, где она будет работать, и даже где она и ее дети будут жить. Я бы хотела помочь ей. И две чашечки кофе допиты до половины, потому что мы пьем медленно. И еще мы курим уже по третьей сигарете. Здесь, на набережной Скьявони, напротив самой знаменитой венецианской гостиницы – «Даниэли».

– Здесь жили Мюссе и Жорж Санд, – говорит мне Маргит.

– О! – говорю я.

Я не знала, что они именно здесь останавливались, поэтому я говорю искренне:

– Вы так много знаете, Маргит.

– Мы с ним тоже здесь жили, – говорит она и глаза ее наполняются слезами.

«Мы с ним» – это она и ее муж, о котором мне известно, что он убит в тюрьме. Но, кажется, ей хоть есть о чем вспомнить, а вот мне – не о чем. Я открываю сумочку и вынимаю носовой платок. На стол легонько падает фотография моей Анны.

– Какая красивая девочка! – невольно восклицает Маргит, все еще со слезами в голосе, – Кто это?

Кажется, должно быть ясно, что это моя дочь. Зачем мне таскать в сумочке фотографию чужой девочки? Но значит, уже трудно поверить, что я – мать этой красавицы. И потому я кротко смиряюсь.

– Это моя дочь, – говорю я.

Восклицания и междометия. Маргит открывает свою сумочку и тоже вынимает фотографию.

– Это Андраш и Габор. А вашу как зовут?

– Анна.

Мы преображаемся из двух независимых писательниц в двух одиноких матерей, перебивая друг друга мы говорим о детях. Я рассматриваю фотографию ее сыновей, она смотрит на мою Анну.

– На кого-то очень похожи ваши мальчики, – задумчиво говорю я.

– На своего отца! – кажется, она сейчас громко заплачет, но я этого не хочу.

– Я могла где-нибудь видеть его фотографию? – быстро спрашиваю я. – В какой-нибудь газете, например… Он, кажется, поэт был… Собственно, как его фамилия?

– Андраш Шиманфи, – она смотрит как-то сквозь меня, блестящими от слез глазами.

Нет, не знаю я Андраша Шиманфи. А Маргит продолжает лихорадочно:

– Поэт, прозаик, художник, торговец коврами. Все перепробовал: от гомосексуалиста до грузчика! Все!

– Только не плачьте, Маргит, не надо. Подумайте о детях. Нам только и осталось, что думать о детях.

– … Слушал лекции самого Когена в Марбурге. Вы ведь знаете, что такое Коген для современной философии!

Сердце начинает биться сильно и отчетливо, как в юности.

– Маргит, я тоже слушала лекции Когена. Я родилась в Марбурге. Я могла знать его, встречать… Андраш Шиманфи… Я сейчас постараюсь вспомнить…

– Нет, Кати, это такая история, – она машет рукой, – Он по каким-то фальшивым документам ездил… Это давно, еще до меня. Он и Эльвира. Она старше его была на год и восемь месяцев. Все принимали их за близнецов. А у них мама одна, а отцы разные. Они очень привязаны были друг к другу. Я-то ее не знала. Она там, в Германии умерла, у нее туберкулез был. Очень дружили они. Какой-то роман сумасшедший вместе написали, какая-то смесь всего, что только может быть в литературе… Ну, глупость в общем-то… Какую-то рукопись он продал… То есть не было никакой рукописи, он сам все это сделал. Руки у него были золотые, и мистификатор и поддельщик страшный!..

Я слушаю, оцепенев. Я его знала. Но почему он тогда так? Почему? Ну, заигрался. Но мог бы мне все рассказать, я бы все поняла, все! Но неужели теперь, через столько лет, после неудачного замужества, после каких-то нелепых связей, о которых стыдно помнить; после всего, что в моей жизни было; теперь, когда всем ясно, что Европа вот-вот загорится со всех сторон, и сколько тогда продлится война… Неужели теперь все равно это важно: почему он тогда не сказал, не рассказал все?.. И важно: как я-то могла поверить в эти ребячески выдумки: Джон Рэндольф, Иоганн Вахт… И все-все важно и значимо, и стыдно и больно, как будто вчера было и сегодня есть… Андраш Шиманфи, Андраш Шиманфи, Андраш Шиманфи…

Я все-все помню! Но как я теперь ей расскажу? Я конечно все расскажу. Но не сейчас, не сейчас. Это ведь его жена, и его сыновья. Да что я – ревную? Но, в сущности, я его не знала. Это она знала его. Но я все расскажу. Да, этот роман. Ведь это деньги, это для его детей…

– Я всегда говорила ему, так, в шутку, по глупости: «Андраш, когда-нибудь тебя посадят в тюрьму и расстреляют без суда и следствия»…

Она опускает голову на руки и плачет.

– Не надо, Маргит, ну что же делать… Не надо…

– Я ему письмо передала, пишу: «Андраш, напиши, что тебе передать. Может быть, пальто или бритвенный прибор…» А его так взяли, без всего… А он мне вместо ответа… вот…

Она протягивает мне листок. Почерк. Это он писал…

Пусть это будет что-то вроде весеннего лихорадочного, сквозь грудной кашель, болезненного бреда… Какая-то температура от радости от этого внезапного письма твоего… Кажется, поэт не может быть с теми, за кем победа… Что-то вроде того… Зимой – весна… А страшно!.. Я боюсь пустот кромешных… Боюсь какой-то страшной полосы… Вдруг стало слишком много храмов, слишком шумных и поспешных; И мерят ненависть храмовые часы… Но церковь маленькая бьет в колокола, звенит… И люди в темной неясной одежде сквозь эти сумерки весеннего капельного ненастья… И этот частый звон, и низко вижу золотящуюся первую и крупную звезду и вечернего неба синеву… И ощущение вдруг совсем как в сказке Андерсена о калошах счастья — Таинственность живая, притаенность какая-то; и горестность; и такое чувство радости, оттого что все это – наяву… Какая-то не то чтобы свобода; Нет, но какая-то определенность несбыточная вдруг странно ощущается сбывшейся; и мягко окружает, обволакивающе маня… Как будто я иду по городу неведомого года И место здесь нашлось и для меня… А в жизни той, что не во сне, мы все живем, как будто под крылом какой-то страшной давящей и темной сети… Давно дичают и нищают города… Повсюду синагоги, церкви и мечети Уже стоят, как стражники… А мне куда идти, куда?.. Не знаю… Наугад отыскиваю человека. А чувство счастья странного найдет меня само… И наугад иду по улице неведомого века, прижав к груди обеими ладонями одно твое письмо…

Что же он? Просто играл, как мальчишка? Или что-то проверял на мне? Или хотя бы немного любил? Но почему это так важно сейчас? Это не должно быть важно. Все давно кончилось. Но почему я его не знала, такого, как в этом стихотворении? Почему оно ей написано? Почему не мне?

– Я ведь почти ничего не успела взять с собой. Схватила детей и…

Почему всегда выигрывают мужчины? Я не знаю его, такого. А она ведь тоже не знает, не знает того мальчика, который меня разыгрывал тогда, в Марбурге. Вот мы все расскажем друг дружке и будем знать… А он чего хотел? Чтобы мы не знали?..

Маргит привезла сюда, в Венецию, три его картины. Она даже уже нашла покупателя, коллекционера, венгра, его фамилия Агарди. Нет, я его не знаю.

Маргит вынимает из сумочки фотографии картин. Черно-белые. Две – это просто сочетания линий и цветовых пятен. А третью я знаю. Она – мистификация.

Веласкес и не Веласкес. А что? А кто? Андраш Шиманфи!..

Я узнала эту картину. Костюмы XVII века, Испания. Немолодая женщина сидит в окружении детей. Их девять. Шесть сыновей и три дочери. Таких людей никогда не было. Но они… Они могли бы быть… Потому что женщина – это я. Не такая, как давно когда-то. Не такая, как теперь. А просто такая, как ему хотелось. Андрашу Шиманфи. Но это я.

Нет, это конечно не потому что он меня всю жизнь любил. Что за чушь! Просто он вдруг вспомнил ярко и сделал такую картину. И Маргит сейчас узнает меня. И я ей все расскажу. И мы будем вместе плакать… Андраш Шиманфи… Это я на этой картине, это правда я…

 

МИР МОДЕЛЕЙ ИЛИ ШАРАДЫ И РЕБУСЫ ПРЕКРАСНОЙ ЭМБЕР

(Послесловие для интеллектуалов)

Честно говоря, это очень, очень загадочная книга, этот роман «Падение и величие прекрасной Эмбер».

О чем он вообще? И где происходит действие? И когда оно, это самое действие, начинается?

А начинается оно в то самое время, которое мы привыкли называть Серебряным веком, только не в России оно начинается, а в Германии. Но эта Германия имеет прямое отношение к России, потому что это Марбург, это Коген и значит, это… наш Пастернак… А юная Катарина между тем выбирает: кого же ей полюбить: Томаса (Манна), Генриха (Манна) или Франка (Ведекинда). А лучше всего полюбить сказку.

И тогда имя книгопродавца, присылающего книги нашей Эмбер – Эмилиус Прайс – уведет нас к детству, к сказке писательницы Мэри Нортон об удивительных каникулах трех ребятишек, когда они гостили у самой настоящей ведьмы.

Но увы! «Падение и величие прекрасной Эмбер» – вовсе не детская книга. Хотя… ведь именно европейская литература прошла замечательный этап развития, когда были отец и сын Дюма, и Гюго и все-все-все… И пусть имя «де Басан» ведет нас через драму Гюго «Рюи Блаз» во Францию, а к кому – вы уж сами догадайтесь. А история цыганских Ромео и Джульетты – Мигеля Таранто и Аны Монтойя известна и популярна в Испании не менее, чем знаменитая трагедия Шекспира.

А если уж «московит Михаил, сын Козмаса» взялся наставлять двух юношей в искусстве любви, то это… Это ясно что: Михаил Кузмин! А какие именно его новеллы и стихотворения имеются в виду? Ну уж нет, всего я вам подсказывать не стану.

А Великий инквизитор Теодоро-Мигель о чем нам должен напомнить? Ясное дело: о Достоевском.

А уж если Достоевский, значит, русская литература, русская классика, покорившая Европу.

И Россия, куда попадает Эмбер, это мир Достоевского.

А вся книга о приключениях странной красавицы?.. Это… Это мир моделей, путешествие по стилям и сюжетам.

Ах так, но тогда при чем же здесь Феллини и еще многое другое? И при чем книга доктора Айрленда «Идиотизм и тупоумие», изданная во второй половине XIX века? И Казанова? Где во всем этом его место? А как насчет современных экологических проблем и движений?

Ну что же, догадывайтесь. Лишь бы вам было интересно. Ведь все эти странности, все эти несоответствия и несовпадения во времени, все эти странные и страшные приключения – все это – для вас!

А теперь – кое-что об авторе.

Катарина Фукс (1888–1940). Мать писательницы, англичанка Мэри Фостер, деятельница женского движения; отец, Леопольд Фукс, журналист из Лейпцига. Родители Катарины рано расстались. Детство ее прошло в Лондоне, но с четырнадцати лет Катарина жила в Германии, где прослушала курс лекций в университете в Марбурге. Затем она становится преподавательницей истории в частном пансионе для девочек в Лейпциге. Вскоре появляются несколько ее сборников стихотворений и эссе.

Раннее творчество Катарины Фукс пронизано утонченной иронией, это сложные произведения «для немногих». Но вот при посредничестве поэта Ивана Голля она получает издательский заказ – написать продолжение популярного бестселлера Кэтлин Виндзор «Твоя навеки Эмбер». Катарина Фукс создала остроумное, авантюрное и своеобразное повествование. Написанный на немецком языке роман Катарины Фукс «Падение и величие прекрасной Эмбер» был переведен на английский и французский, за короткое время выдержал ряд изданий.

В 1930 году, через два года после первой публикации романа, Катарина Фукс переезжает в Англию. Под псевдонимом «Кэтрин Рэндольф» она начинает писать прозу на родном языке своей матери.

Уже первый «английский» роман Катарины Фукс (теперь Кэтрин Рэндольф) «Я написала Тулуз-Лотреку» вызвал полемику в прессе; представители англиканской церкви пытались добиться официального запрещения этого «аморального пасквиля». Таким образом к писательнице пришла настоящая известность. Затем Кэтрин Рэндольф обращается к любимой ею исторической тематике. Один за другим появляются ее исторические романы.

«Королева бархата» и «Красавица» переносят читателей в Англию XVI и XVII веков. «Труаны» посвящены участи шутов, карликов, калек при дворах испанских королей. «Змеиное золото» – первый (и, кажется, единственный в мировой литературе) цыганский исторический роман.

Особое место в творчестве Катарины Фукс – Кэтрин Рэндольф занимает тема России, русской культуры. Эту тему она затронула уже в своем первом романе «Падение и величие прекрасной Эмбер». В 1936 году выходит роман «Татарка с греческим именем», рассказывающий о трагической судьбе царевны Ксении, дочери Бориса Годунова. В 1939 году появляется трилогия «Русские», три романа: «Беглец», «Противник», «Женщина». Главным героем трилогии писательница сделала Григория Котошихина, автора живого и сильного повествования о русском государстве в царствование Алексея Михайловича. Свой обличительный труд Котошихин писал в эмиграции в Швеции, где и был убит.

Сохранились наброски романа о таинственном самозванце Дмитрии I. Кэтрин Рэндольф считала его краткое правление первой серьезной попыткой европеизации России, своего рода «генеральной репетицией» реформ Петра. Но замыслам писательницы не суждено было осуществиться. Война в Европе набирала силы, и Кэтрин Рэндольф – Катарина Фукс чрезвычайно тяжело переживала это. В 1940 году во время бомбардировки Лондона она покончила с собой.

Фаина Гримберг

Содержание