Последние страницы с этими бурными описаниями приключений прекрасной Эмбер уже в типографии. Наборщики набирают текст и, может быть, им интересно. А, может быть, они просто работают и не вдумываются особенно, так даже лучше – меньше ошибок.

А мы сидим в маленьком кафе под открытым небом, то есть не совсем под открытым небом, потому что пестрый тент. Мы сидим за столиком – я и Маргит Ач, моя новая приятельница, она из Будапешта, она там работала в издательстве, а теперь, учитывая сложившиеся обстоятельства, непонятно, где она будет работать, и даже где она и ее дети будут жить. Я бы хотела помочь ей. И две чашечки кофе допиты до половины, потому что мы пьем медленно. И еще мы курим уже по третьей сигарете. Здесь, на набережной Скьявони, напротив самой знаменитой венецианской гостиницы – «Даниэли».

– Здесь жили Мюссе и Жорж Санд, – говорит мне Маргит.

– О! – говорю я.

Я не знала, что они именно здесь останавливались, поэтому я говорю искренне:

– Вы так много знаете, Маргит.

– Мы с ним тоже здесь жили, – говорит она и глаза ее наполняются слезами.

«Мы с ним» – это она и ее муж, о котором мне известно, что он убит в тюрьме. Но, кажется, ей хоть есть о чем вспомнить, а вот мне – не о чем. Я открываю сумочку и вынимаю носовой платок. На стол легонько падает фотография моей Анны.

– Какая красивая девочка! – невольно восклицает Маргит, все еще со слезами в голосе, – Кто это?

Кажется, должно быть ясно, что это моя дочь. Зачем мне таскать в сумочке фотографию чужой девочки? Но значит, уже трудно поверить, что я – мать этой красавицы. И потому я кротко смиряюсь.

– Это моя дочь, – говорю я.

Восклицания и междометия. Маргит открывает свою сумочку и тоже вынимает фотографию.

– Это Андраш и Габор. А вашу как зовут?

– Анна.

Мы преображаемся из двух независимых писательниц в двух одиноких матерей, перебивая друг друга мы говорим о детях. Я рассматриваю фотографию ее сыновей, она смотрит на мою Анну.

– На кого-то очень похожи ваши мальчики, – задумчиво говорю я.

– На своего отца! – кажется, она сейчас громко заплачет, но я этого не хочу.

– Я могла где-нибудь видеть его фотографию? – быстро спрашиваю я. – В какой-нибудь газете, например… Он, кажется, поэт был… Собственно, как его фамилия?

– Андраш Шиманфи, – она смотрит как-то сквозь меня, блестящими от слез глазами.

Нет, не знаю я Андраша Шиманфи. А Маргит продолжает лихорадочно:

– Поэт, прозаик, художник, торговец коврами. Все перепробовал: от гомосексуалиста до грузчика! Все!

– Только не плачьте, Маргит, не надо. Подумайте о детях. Нам только и осталось, что думать о детях.

– … Слушал лекции самого Когена в Марбурге. Вы ведь знаете, что такое Коген для современной философии!

Сердце начинает биться сильно и отчетливо, как в юности.

– Маргит, я тоже слушала лекции Когена. Я родилась в Марбурге. Я могла знать его, встречать… Андраш Шиманфи… Я сейчас постараюсь вспомнить…

– Нет, Кати, это такая история, – она машет рукой, – Он по каким-то фальшивым документам ездил… Это давно, еще до меня. Он и Эльвира. Она старше его была на год и восемь месяцев. Все принимали их за близнецов. А у них мама одна, а отцы разные. Они очень привязаны были друг к другу. Я-то ее не знала. Она там, в Германии умерла, у нее туберкулез был. Очень дружили они. Какой-то роман сумасшедший вместе написали, какая-то смесь всего, что только может быть в литературе… Ну, глупость в общем-то… Какую-то рукопись он продал… То есть не было никакой рукописи, он сам все это сделал. Руки у него были золотые, и мистификатор и поддельщик страшный!..

Я слушаю, оцепенев. Я его знала. Но почему он тогда так? Почему? Ну, заигрался. Но мог бы мне все рассказать, я бы все поняла, все! Но неужели теперь, через столько лет, после неудачного замужества, после каких-то нелепых связей, о которых стыдно помнить; после всего, что в моей жизни было; теперь, когда всем ясно, что Европа вот-вот загорится со всех сторон, и сколько тогда продлится война… Неужели теперь все равно это важно: почему он тогда не сказал, не рассказал все?.. И важно: как я-то могла поверить в эти ребячески выдумки: Джон Рэндольф, Иоганн Вахт… И все-все важно и значимо, и стыдно и больно, как будто вчера было и сегодня есть… Андраш Шиманфи, Андраш Шиманфи, Андраш Шиманфи…

Я все-все помню! Но как я теперь ей расскажу? Я конечно все расскажу. Но не сейчас, не сейчас. Это ведь его жена, и его сыновья. Да что я – ревную? Но, в сущности, я его не знала. Это она знала его. Но я все расскажу. Да, этот роман. Ведь это деньги, это для его детей…

– Я всегда говорила ему, так, в шутку, по глупости: «Андраш, когда-нибудь тебя посадят в тюрьму и расстреляют без суда и следствия»…

Она опускает голову на руки и плачет.

– Не надо, Маргит, ну что же делать… Не надо…

– Я ему письмо передала, пишу: «Андраш, напиши, что тебе передать. Может быть, пальто или бритвенный прибор…» А его так взяли, без всего… А он мне вместо ответа… вот…

Она протягивает мне листок. Почерк. Это он писал…

Пусть это будет что-то вроде весеннего лихорадочного, сквозь грудной кашель, болезненного бреда… Какая-то температура от радости от этого внезапного письма твоего… Кажется, поэт не может быть с теми, за кем победа… Что-то вроде того… Зимой – весна… А страшно!.. Я боюсь пустот кромешных… Боюсь какой-то страшной полосы… Вдруг стало слишком много храмов, слишком шумных и поспешных; И мерят ненависть храмовые часы… Но церковь маленькая бьет в колокола, звенит… И люди в темной неясной одежде сквозь эти сумерки весеннего капельного ненастья… И этот частый звон, и низко вижу золотящуюся первую и крупную звезду и вечернего неба синеву… И ощущение вдруг совсем как в сказке Андерсена о калошах счастья — Таинственность живая, притаенность какая-то; и горестность; и такое чувство радости, оттого что все это – наяву… Какая-то не то чтобы свобода; Нет, но какая-то определенность несбыточная вдруг странно ощущается сбывшейся; и мягко окружает, обволакивающе маня… Как будто я иду по городу неведомого года И место здесь нашлось и для меня… А в жизни той, что не во сне, мы все живем, как будто под крылом какой-то страшной давящей и темной сети… Давно дичают и нищают города… Повсюду синагоги, церкви и мечети Уже стоят, как стражники… А мне куда идти, куда?.. Не знаю… Наугад отыскиваю человека. А чувство счастья странного найдет меня само… И наугад иду по улице неведомого века, прижав к груди обеими ладонями одно твое письмо…

Что же он? Просто играл, как мальчишка? Или что-то проверял на мне? Или хотя бы немного любил? Но почему это так важно сейчас? Это не должно быть важно. Все давно кончилось. Но почему я его не знала, такого, как в этом стихотворении? Почему оно ей написано? Почему не мне?

– Я ведь почти ничего не успела взять с собой. Схватила детей и…

Почему всегда выигрывают мужчины? Я не знаю его, такого. А она ведь тоже не знает, не знает того мальчика, который меня разыгрывал тогда, в Марбурге. Вот мы все расскажем друг дружке и будем знать… А он чего хотел? Чтобы мы не знали?..

Маргит привезла сюда, в Венецию, три его картины. Она даже уже нашла покупателя, коллекционера, венгра, его фамилия Агарди. Нет, я его не знаю.

Маргит вынимает из сумочки фотографии картин. Черно-белые. Две – это просто сочетания линий и цветовых пятен. А третью я знаю. Она – мистификация.

Веласкес и не Веласкес. А что? А кто? Андраш Шиманфи!..

Я узнала эту картину. Костюмы XVII века, Испания. Немолодая женщина сидит в окружении детей. Их девять. Шесть сыновей и три дочери. Таких людей никогда не было. Но они… Они могли бы быть… Потому что женщина – это я. Не такая, как давно когда-то. Не такая, как теперь. А просто такая, как ему хотелось. Андрашу Шиманфи. Но это я.

Нет, это конечно не потому что он меня всю жизнь любил. Что за чушь! Просто он вдруг вспомнил ярко и сделал такую картину. И Маргит сейчас узнает меня. И я ей все расскажу. И мы будем вместе плакать… Андраш Шиманфи… Это я на этой картине, это правда я…