Сильный или слабый, старый или молодой, но он был ее папой. Поэтому с момента его возвращения домой, Наташа снова училась быть девочкой, у которой дома есть папа и мама. К их общему счастью, в нем осталась искра детскости, он не утратил способности играть с ней и быстро вспомнил, а скорее всего, никогда и не забывал, ее детские прозвища: «тохтарке», «маленькая гусенька» и другие. Душевная связь между ними сохранилась, хотя оба они изменились. Когда он не смотрел на нее, морщины на его лице и седина на висках пугали ее. Но его любящая улыбка была прежней – той улыбкой, которую сохранила ее память с той ночи, когда он обещал ей «скоро вернуться».
Поэтому она постаралась поскорее забыть свое первое разочарование от того, что ее папа не похож на всесильного сказочного героя. Другие папы походили на героев еще меньше, хотя и не прошли через «каторгу». Слово было завораживающим и страшным, и ей непременно хотелось выяснить его значение. Но пока Наташа поняла, что надо ценить изо всех сил то, что имеешь: и папу, и маму, а папу надо еще и защищать от всякой беды, большой и малой. Поэтому с первого дня после папиного возвращения, пока он еще не устроился на работу, а провожал ее в школу и встречал ее из школы после уроков, она до самого вечера ходила за ним хвостиком. А мама? А мама, после короткого счастливого перерыва, связанного со встречей мужа, продолжала работать с утра до позднего вечера.
Если погода была пасмурной, то после школы Наташа с папой усаживались на Илюшин диванчик друг напротив друга и, как прежде, подолгу «толковали». Содержания этих бесед она не запомнила. Однако, сама их спокойная атмосфера, его серьезный взгляд, уважительное отношение к ее словам, его умение критически и бескомпромиссно отвергнуть неприемлемые для него высказывания, не унижая ее, запомнились ей на всю жизнь.
Когда погода была ясной, они выходили на длинные прогулки, и теперь она вела его по своим любимым местам. Благодаря тете Катюше, она неплохо знала центр города и некоторые другие районы. Он истосковался по этим видам, по ленинградским мостам, по Неве. Стояла весна, светило яркое солнце, и вместе они ощущали острую радость от созерцания любимых мест. Подобную разделенную радость Наташе довелось испытать еще три раза в жизни: много лет спустя – с любимым человеком, потом – с маленькой дочкой, а спустя еще несколько лет – с маленьким сыном. Подобные совместные открытия возможны только на взлете чувств, а они случаются не так уж и часто.
Спустя некоторое время, папу вызвали в какое-то важное учреждение. Конечно, и туда Наташа отправилась вместе с ним. Там они постояли в очереди, а потом она увязалась за папой в кабинет главного начальника. Начальник что-то написал на официальной бумаге и протянул ее папе. Папа спросил: «А что теперь?» Начальник улыбнулся папе и сказал: «А теперь пойдете работать, Исаак Семенович. Можете искать работу», – и крепко пожал ему руку.
Папа нашел работу очень быстро и перестал водить Наташу в школу и встречать ее из школы. Его приняли на тот же завод, где он работал до войны, во время войны и до самой ссылки – на огромный номерной завод без названия из-за его секретности. Когда Наташа спрашивала: «Папа, где ты работаешь?» Он отвечал: «Я работаю в номере», щурил один глаз, делал важное и загадочное лицо, а потом всегда улыбался ей. И никогда – ни тогда, ни после – не рассказывал ей, что изготавливали на его заводе.
И мама тоже, до самой папиной смерти, и даже после нее, не раскрыла ей его секрет. И лишь после смерти самой мамы, среди папиных документов Наташа обнаружила некоторые сведения о продукции его завода: они изготавливали детали для боевых самолетов, поэтому во время блокады их завод и был настоящим фронтом. Тот факт, что папу приняли на работу на секретный завод, казалось бы, говорит о том, что ему доверяли, хотя документ о реабилитации он получил лишь в 1956 году. Тем не менее, приняли его не на его прежнюю должность главного инженера завода, а на должность рабочего.
Это был незаслуженный удар, к тому же он был двойным: и моральным, и материальным, он бил и по Фирочке, и по Санечке. Зарплата рабочего была низкой, несмотря на Санино образование, поэтому Фирочке пришлось работать почти так же много, как и в отсутствии мужа. Хотя, конечно, ей стало намного легче, и она уже не проводила целые дни и долгие вечера на работе. А мужу ее предстояло пройти свой профессиональный путь заново: сначала простым рабочим, потом конструктором, потом, уже до выхода на пенсию в 1970 году, начальником конструкторского бюро. Но до предыдущей должности главного инженера завода он так и не «дорос».
Поэтому, когда однажды в юности, в возрасте лет примерно 16 лет, Наташа услышала песню о тюрьме «Центральная» в исполнении писательницы Руфи Зерновой «Погибли юность и талант в стенах твоих», у нее захватило дыхание, и она точно поняла: это о моем папе. Она сидела тогда в гостях у своей любимой учительницы литературы и друга на всю жизнь – Лии Евсеевны Ковалевой, ее мужа, профессора литературы, и их дочери, ее подруги. В этот теплый, интеллигентный дом, в котором царил добрый дух – бабушка, ее приглашали часто. Но в тот раз она была приглашена специально «посмотреть» на необыкновенных людей: на семейную пару, двух писателей, проведших в лагерях не менее десяти лет. В их исполнении и в их присутствии песня наполнилась истинным смыслом, и Наташе впервые захотелось восстать против безымянного режима и отомстить за все его жертвы. Но прежде всего – за папу. Очевидно, детство с ней тогда еще не рассталось…
После папиного возвращения домой все члены семьи старались вернуться к прежней жизни, к своим предыдущим ролям: мама – к роли матери семейства, хотя и работающей, но уже не единственной кормилице, загруженной по горло, словно «лошадь, запряженная в телегу», как она сама себя в шутку называла. Теперь она отказалась от нескольких студенческих групп, и семья стала чаще видеть ее дома. Тетя Катюша вернулась к себе домой. Благодаря усилиям всей семьи, здоровье ее укрепилось. Острая форма болезни перешла в хроническую гипертонию, с которой можно было жить под наблюдением врачей. Она снова могла самостоятельно жить и даже работать в школе. Теперь она поселилась по соседству, на Лахтинской улице, и родные виделись по несколько раз в неделю.
Илюша с Наташей тоже постепенно вернулись к состоянию обычных детей из нормальной семьи. Их материальное положение несколько улучшилось, и дети уже не видели конец света в потере варежек или галош. Общее настроение их всех значительно улучшилось. Они стали чаще общаться с родными и друзьями. Все были счастливы за них, за воссоединение их семьи. И постоянное ощущение катастрофы, которое преследовало их долгие годы, постепенно начало отступать.
* * *
С возвращением Сани домой Фирочка стала намного более спокойной, веселой и ласковой. Она и раньше, без Сани, была спокойной, но ее покой был искусственным, ради детей, чтобы они не чувствовали исключительности своего положения. После продолжительной невольной разлуки супругам было трудно вновь сблизиться друг с другом. Они уже не были прежними Фирочкой и Санечкой, которые влюбились друг в друга почти двадцать лет назад. Он превратился в больного чувствительного человека, а она приобрела сильный и самостоятельный характер, как всякая женщина, которой приходилось становиться главой семьи. Но этот мужчина с бритой головой и взглядом преследуемого животного был он, ее любимый Санечка. И эта бледная женщина с сединой в проборе была его родная Фирочка. После пережитых страданий, они пробуждали друг в друге новую любовь, более сильную, чем та, которая соединяла их даже после войны. К счастью для них обоих, жизнь по обе стороны колючей проволоки не прервала душевную связь между ними, возможно, напротив – она усилила их взаимное притяжение друг к другу и взаимное сострадание. И постепенно к мужу и жене вернулись их обычные природные характеры – они снова обрели и юмор и оптимизм. И любовь – глубокую и зрелую.
Наташины проблемы во дворе тоже сгладились, словно их и не было совсем. Присутствие в семье отца делало чудеса. Дети как будто забыли обо всех Наташиных «недостатках», а ведь она не перестала быть ни толстой, ни еврейкой. Девочка понимала причины этих изменений. Во-первых, она могла теперь дать сдачи так, что не обрадуешься. К тому же в доме у нее был папа, и дети даже стали подлизываться к ней, как будто хотели сказать: ну, был у тебя грех, но сейчас ты его искупила, и мы тебя простили. От этого ей было еще противнее выходить во двор.
И в школе многие одноклассники относились к ней с виду хорошо, но не искренне, просто лицемерили. Дело в том, что она была отличницей, и им частенько приходилось списывать с нее домашние задания. Так или иначе, но их словесные уколы больше не причиняли ей прежней боли, потому что она привыкла к ним и перестала быть излишне чувствительной. Постепенно, возможно, не сознавая этого, она строила свой мир. Ее интересовало все – она училась в школе с постоянным интересом, увлекалась чтением, училась играть на пианино, писала стихи, даже немножко рисовала. Неверно было бы сказать, что она обросла толстой защитной шкурой или стала бесчувственной, просто обращала меньше внимания на язвительные замечания окружающих. И понятно, что не искала защиты у папы.
И, возможно, в этом была ее ошибка. Может быть, ей как раз надо было обращаться к нему за помощью, чтобы вытаскивать его самого из болота тех мрачных мыслей, в которых временами утопал он сам. Иногда она видела своего папу, сидящим на диване и читающим газету или книгу. И вдруг он словно отключался от действительности, лицо страдальчески искажалось, и она старалась вернуть его обратно, порадовать его чем-нибудь. «Что с ним делали там, в лагере?» – спрашивала себя Наташа и не смела задать этот вопрос ему самому. Даже Фирочке он не рассказывал ничего. Очевидно, не хотел приводить в ужас своих родных. И она не спрашивала его, потому что не хотела бередить его душевные раны. Он и так страдал от высокого кровяного давления и головных болей. Он жил то в реальном мире, то в мире воспоминаний. И лишь один раз он прервал свое молчание.
Наташе было тогда лет десять или одиннадцать. Стояла холодная зима. Мороз достигал минус 25 градусов и больше, поэтому Илюша и Наташа сидели дома. Из-за плохого климата в Ленинграде дети тогда проводили много учебных дней дома. Осенью и весной – из-за наводнений, когда Нева выходила из берегов и заливала Чкаловский проспект, который надо было переходить по дороге в школу. Зимой – из-за трескучих морозов. В такие дни школы закрывались, но легкомысленные детки совсем не жалели об этом. Ведь улица оставалась открытой, и при первой же возможности они ходили гулять, играли в снежки, катались на коньках, или лыжах. Наташа, когда никто не видел, любила попробовать на язык чистый снег и прозрачные, как хрусталь, сосульки.
Итак, Илюша и Наташа сидели дома. За окном было особенно морозно, поэтому от скуки они слегка задирали друг дружку, цитируя вечно любимого ими обоими Маршака: «Паршивый кот» – «Плешивый пес» – «Молокосос». Когда это надоедало им, они переключались на свою нянюшку Зину, а она лениво отвечала, что у нее уши вянут от их болтовни. Вдруг кто-то постучал в дверь их комнаты. Любопытная Наташа открыла дверь, не спросив «Кто там?» Она слегка испугалась – на пороге стоял незнакомый мужчина в изношенном пальто с деревянным чемоданом и приветливо улыбался ей: «Не бойся меня, Наташенька, я друг твоих родителей».
Она пригласила его войти, помогла снять пальто, покрытое снегом, дала ему домашние тапочки папы. Так она пыталась хоть как-то исправить первоначальную неловкость и проявить себя, как хорошая дочь своих родителей, которая знает, как надо принимать гостей. Но мужчина, и в самом деле, выглядел странным. Вид у него был не молодой и не старый, примерно как у их родителей. Удивляли лишь седые волосы и черная борода. А взгляд был такой, как будто он уже умер и воскрес. Наташа вспомнила, что и у папы был такой же взгляд, когда он вернулся из лагеря. Очевидно, гость приехал прямо оттуда, догадалась она. На улицах она замечала таких людей непонятного возраста с деревянными чемоданами.
Когда родители вернулись домой каждый со своей работы, они очень обрадовались, увидев Евгения Давидовича, старого друга папы. Выяснилось, что он, в самом деле, ехал из «мест отдаленных» и по дороге в свой город заехал к ним на одну ночь. Друзья обнялись и расцеловались, мама начала накрывать праздничный стол – постелила белую скатерть, достала льняные салфетки, вино. К обычной еде добавили консервы, это был уже праздник для детей – они очень любили гостей и вкусную еду. Все сидели около круглого стола, взрослые подняли рюмочку «за возвращение мужчин домой». После ужина мужчины остались у стола, а остальные закончили свои дела и легли спать.
Наташа, как обычно, быстро уснула. Но в этот раз что-то внутри мешало ей, как будто в ней работал приборчик, пробуждающий тревогу. Посреди ночи она проснулась от тихих голосов папы и Евгения Давидовича. Они говорили по очереди, но рассказ гостя совершенно изгладился из памяти Наташи. Она только запомнила, что он сидел в Мордовских лагерях в районе средней Волги.
Зато она с жадностью ловила каждое слово из рассказа папы.
Папино заключение началось с карцера в «Большом Доме» на Литейном проспекте в центре города. В карцере ему не давали спать несколько дней. Яркая лампа горела под потолком, и запрещалось лежать. Можно было стоять или сидеть на низком табурете. Как только папа падал на пол от невыносимой усталости, надзиратель, который следил за ним в дверной глазок, громко орал: «Встать! Лежать запрещено!» И в таком полуживом состоянии по ночам его допрашивали часами.
На допросах из него пытались вытянуть имена присутствующих на том, уже забытом им, комсомольском собрании 1927 года, когда он сказал, что Сталин «диктатор». «Встречались ли потом члены организации? Поддерживали ли связь друг с другом? Была ли это оппозиционная группа?» Они хотели замешать его в дело о массовой контрреволюционной пропаганде, которое грозило расстрелом. Но он молчал. Следователи сказали папе: «Получишь срок в любом случае, так что лучше признай вину. Будешь молчать, потеряешь здоровье. Признаешь вину, поедешь в хороший лагерь. Иначе зашлем тебя в северные лагеря».
Иногда обращались к нему вежливо – по имени и отчеству, а потом вдруг орали: «Убьем твою жену, гнида, а детей отправим в детдом для врагов народа». И это не было пустой угрозой – они могли это сделать.
Обращались к нему и с грязной руганью, пришлось перетерпеть и пытки. И все же папа не признался в групповой агитации. Ему было вполне достаточно того, что он сделал в самом деле. Вряд ли он сожалел о содеянном. Слишком прямым человеком он был, чтобы сожалеть о том, что он сказал двадцать лет назад. Только мысль о семье причиняла ему боль. Не добившись от него ничего условиями карцера, его перевели в густонаселенную камеру. Оттуда его брали на допрос в любой момент, когда им приходило в голову, будь то день или ночь. Однако и тут на каждом допросе он придерживался все той же линии: то высказывание на комсомольском собрании было его единоличным бунтом, и сообщников у него не было. Папино счастье состояло в том, что следователи не сумели найти протокол присутствующих на том давнем собрании, иначе весь его героизм на допросах в карцере пропал бы даром.
Однако, неудача следователей «пришить» папе групповую агитацию не остановила их. Они начали копаться в его армейском прошлом во время войны: «Почему ты не был на фронте?» Но к папиному делу были приложены документы о его безупречной службе на военном заводе в блокадном Ленинграде. К тому же, к делу были приобщены несколько медалей защитника города, полученных папой за участие в Великой Отечественной Войне. Тут уж придраться было не к чему.
Когда следствие закончилось, заключенному Каплану дали почитать его дело. Из чтения стало ясно, что приговор ему вынесен по статье 58, пункт 10, а это означало десять лет каторжных работ. Очевидно, во время следствия не нашли отягощающих обстоятельств в том преступлении, которое он, якобы, совершил. Тем не менее, за упрямое папино поведение на допросах его отправили в северный лагерь в Автономную республику Коми, за полярным кругом. При получении приговора папа должен был дать расписку в том, что он обязуется не распространять детали ведения следствия.
Наташа напряженно слушала папин рассказ и боялась что-нибудь пропустить. И было у нее опасение, что вся семья, включая Зину, в ту ночь не сомкнула глаз. А папа продолжал.
«Когда закончилось следствие, мы ожидали, что нас отправят в одну из ближайших ночей. Но точную дату отправки мы не знали. Один из охранников, бывший студент Фирочки, обещал ей сообщить дату немедленно, как только она станет ему известна, так как Фирочка хотела проводить меня в ссылку и даже перекинуться несколькими словами. Но я не был уверен, что его дежурство совпадет по времени с ее приходом в «Большой Дом». А ведь он мог передать ей что-то только лично, потому что телефоны прослушивались.
И вот однажды в полной темноте нас посадили в грузовик и повезли на вокзал. В кузов грузовика погрузили так много заключенных, что мы все стояли и даже дышали с трудом. Разговаривать было запрещено. Мероприятие было секретным и осуществлялось ночью, чтобы никто нас не увидел. Мы прибыли на вокзал, и нас бегом перегнали на отдаленную железнодорожную ветку. Я был уверен, что Фирочка меня здесь не найдет. Ведь даже, если все совпало: она пришла в «Большой Дом» во время дежурства знакомого охранника, он благополучно ей все передал, она сумела добраться до Московского вокзала, то, как она догадается пойти сюда, где стоят только товарные поезда и вагоны для спецгрузов? Но я был уверен, что она придет проводить меня. Несмотря на ночь, на разведенные мосты, на детей, работу и усталость – такая, как она, придет пешком. Я это знал.
В кромешной тьме, в полном молчании мы стояли около железнодорожных путей и ждали прихода поезда. Подошел поезд. Однако он остановился далеко от нас, и охрана заставила нас бежать к нему и набиваться в вагоны, пока мы не утрамбовали их полностью. Снова пришлось стоять, но на этот раз никто не знал, как долго. Как же она доберется сюда? Я мечтал увидеть ее в последний раз. Я не надеялся, что выживу десять лет в лагерях. Да еще в северных. Так хоть увижу ее, хотя бы издали. Я чувствовал, что я должен ей сказать, чтобы не ждала меня. Она все еще молодая и красивая, а я в любом случае человек пропащий.
Жены многих моих товарищей по ссылке отказались от своих мужей и развелись с ними еще во время следствия. Они не хотели подвергать опасности своих детей и не хотели быть женами «врагов народа». А моя Фирочка присылала мне записки через своего бывшего студента, который предпочел профессию охранника профессии химика. Через него она посылала мне чистую одежду, витамины и лекарства. И иногда мне даже передавали кое-что из того, что она приносила. Она продолжала любить меня и верить в меня, несмотря ни на что. Но даже если она доберется сюда, как она догадается, что я нахожусь здесь, внутри, в красном вагоне, с табличкой «груз особого назначения»?
Послышался скрежет колес, и поезд тронулся. Вот и все. Она не пришла. И вдруг, сквозь шум, я услышал ее крик: «Санечка! Любимый! Я здесь. Я тебя дождусь. Держись!» Нервы мои не выдержали. Она пришла сюда ночью и не просит у меня ни помощи, ни поддержки, а ведь осталась, моя бедная, посреди всего этого безумия совсем одна, с двумя маленькими детьми. Она пришла поддержать меня. Как она сказала? «Любимый, держись!» Если она такая сильная, то я выдержу все, что мне предстоит, только, чтобы увидеть ее и наших детей снова. Я вспомнил своих расстрелянных родных. Вспомнил, что я не просто заключенный номер Х, а их сын, сын кузнеца, и поэтому я просто обязан выжить. Гитлер убил моих родных, и у меня нет права умереть от рук Сталина.
Услышав эту часть рассказа папы, Наташа вспомнила как однажды давно, тоже ночью, она подслушала разговор мамы и тети Катюши.
– «Видела его?» – спросила тетя Катюша.
– «Слышала только его голос. Когда я дошла до «Большого дома», грузовик с ними уже ушел. Я искала грузовик с надписью «Хлеб», но вместо него пригнали несколько машин с надписью «Мясо», чтобы запутать провожающих. Поэтому я поспешила на вокзал, и там с трудом отыскала поезд на отдаленном пути. Поезд выглядел очень странно – он был красный, для перевозки скота, с надписью «груз особого назначения». Он начал двигаться, а я бежала за ним и кричала в каждый проезжающий мимо вагон: «Санечка!» И вдруг из одного из вагонов я услышала его голос: «Фирочка! Я здесь. Любимая, я вернусь!» И пакетик с сухарями и теплым бельем я бросила прямо в этот вагон, потому что поезд уже набирал скорость. Но пакетик упал под колеса».
Обе они, и мама, и тетя Катюша заплакали тогда. Наташа поняла это, потому что они, как всегда, деликатно высморкались в платочки.
Сейчас, когда Наташа подслушала папин рассказ, семейная трагедия стала для нее более понятной, словно соединились вместе две части одной картины.
Однако папин рассказ продолжался. Поезд, в котором он ехал, продвигался по направлению к автономной республике Коми. Папа, проживший первые сорок лет своей жизни в европейской части Советского Союза, конечно, не был готов к суровым зимам тундры, где температура падала до 50 градусов мороза. Но, очевидно, холода не были самой главным проклятием его ссылки.
Когда-то республика Коми была богата полезными ископаемыми и лесами, но вырубке лесов препятствовало отсутствие доступа к ним – удобных дорог. Руками заключенных была построена длинная железнодорожная ветвь Котлас – Воркута, завершенная к 1942 году. Строительство железной дороги облегчило грубое истребление лесов и их широкомасштабный вывоз. Железная дорога функционировала круглый год в отличие от рек, лесосплав по которым прекращался ранней осенью и возобновлялся только летом. Наташиного папу везли в лагерь, который «специализировался» на вырубке деревьев, обрубке веток, волочении стволов до грузовиков и погрузке их на грузовики. Чтобы добраться до означенного лагеря, заключенным надо было сделать несколько пересадок, которые происходили всегда бегом, под грубые окрики охранников.
«Когда мы прибыли в лагерь, стоял немыслимый мороз, просто какой-то запредельный. По дороге у меня украли пальто, шапку и обувь, хотя я почти все время стоял, старался не спать и следил за вещами. Самое обидное, что в пальто был тайный карманчик, в котором были спрятаны деньги, переданные Фирочкой через охранника. И все же я добрался туда живым, и уже поэтому гордился собой. В лагере новых заключенных обыскали, сорвали одежду, осмотрели все тело, заглянули буквально всюду. После этого нас остригли наголо, сфотографировали в фас и в профиль и послали, в чем мать родила, в баню. Как они сказали, на санобработку. После мытья нам выдали одежду: рубашку и длинные подштанники, фуфайку и ватник, на которые были нашиты номера заключенного сзади и спереди, шапка-ушанка, тоже с номером и сапоги с портянками. Я ничему не удивлялся, после долгих месяцев следствия, проведенных в «Большом Доме», я уже не надеялся на нормальные условия. Я вступил в мир, в котором личность, культура, образование человека не существовали. Я был заключённым, и моя основная цель была выжить.
Мы вошли в барак. Я чуть не задохнулся от вони множества людей, живущих в одном помещении. Весь барак был застроен нарами в несколько этажей. Я получил свое место на втором этаже, забрался туда и впервые за несколько дней растянулся во всю длину своего тела, правда, почти на голых досках, без белья, на каких-то лохмотьях и попытался задремать. Но мысли не давали мне уснуть: «Кто мои соседи? Ведь уголовники живут здесь вместе с политическими, и надо быть очень осторожным в личных разговорах. И вообще, надо остерегаться, потому что они все тут с ножами и по ночам сводят счеты с теми, кто им не понравится. Кулаки мои здесь не помогут».
После короткого перерыва на перекур в коридоре, мужчины вернулись в комнату. Наташа продолжала напряженно слушать папину часть рассказа.
«Я решил сказать начальству, что я кузнец, слесарь или механик. Принял такое решение, надел на себя всю одежду, какую мне выдали – из-за пронизывающего холода и потому что боялся, что ночью украдут, и уснул. Но утром никто не спросил меня о моей профессии – послали сразу на рубку леса.
Распорядок дня в лагере был суровый. Подъем в пять утра. К вони я уже привык. Но невозможно было привыкнуть к холоду. Однако снаружи царил мороз несравнимый ни с чем. Старожилы говорили, что нас погонят на работу даже при температуре минус 40 градусов. На завтрак я получил миску, не поймешь чего, и хлеб на весь день – как в блокаду. По примеру других, баланду съел всю, хлеба съел немного, а остальную часть спрятал на потом в ватнике, поглубже, чтобы не съесть сразу самому и чтобы не украл кто-нибудь другой.
Нас погнали на работу прямыми шеренгами. Сказали, что работать надо 10-12 часов в день без перерыва на обед. Среди нас оказались такие, которые ненавидели работу по вырубке леса, потому что они вообще были равнодушны к лесам. Я же вырос в любви к природе и хорошо разбирался в разных видах деревьев и цветов. И даже там, в лагере, я относился бережно и любовно к каждому дереву. Но беда была в том, что у нас не было никакой техники, только топоры и веревки. Срубленные деревья мы тащили вдвоем с напарником, запряженные в нечто вроде поводьев, по глубокому снегу. С каждым шагом нога проваливалась вместе с сапогом в глубокий снег до колена, а иногда и глубже, тогда мы останавливались, вытаскивали ногу из снега без сапога, заматывали ее в портянку, торопливо искали сапог в снегу, потому что нога мгновенно леденела на морозе, и двигались дальше.
Мы были рабами у Сталина. Не у Гитлера во время войны – с Гитлером мы активно боролись, а у Сталина в мирное время. Это была настоящая каторжная работа, и мы выполняли ее бесплатно. Двенадцать часов в день на леденящем душу и тело морозе – это было тяжело даже для меня, сильного, здорового, тренированного и мускулистого человека. На обратном пути в лагерь я тяжело тащил ноги и засыпал на ходу. Крики охранников и удары прикладами ружей быстро выводили меня из дремоты.
Мне было разрешено писать домой два письма в год. И получать из дома тоже два ответных письма. Все время от письма до письма я непрерывно волновался: А вдруг арестовали Фирочку тоже? А что если детей отправили в детский дом? Когда я получал письмо, то успокаивался на время, потому что Фирочка всегда писала мне ободряющие письма. В ее письмах не было ни тени жалоб: у них все хорошо, она работает и здорова, дети тоже здоровы. Об Илюше она писала, что он учится отлично, во всем ей помогает, встречает ее с работы каждый вечер. Наташенька радует всех, веселая и остроумная, как всегда, и уже учится писать печатными буквами, пройдет еще немного времени, и я получу письмо и от нее тоже. Рядом с Фирочкиным в конверт всегда было вложено письмо от сына. Илюша тоже писал, что у него все хорошо, он справляется с возложенным на него мною заданием – беречь маму, и надеется на скорую встречу. Оба письма дышали любовью, но когда я смотрел на дату отправления – за несколько месяцев до доставки – я начинал тревожиться вновь. Ведь как знать, что могло произойти с ними с момента отправки письма?
Работа на лесоповале была такой тяжелой, что не давала думать ни о чем другом: падающее дерево могло раздавить зазевавшегося зека, или он мог получить случайный удар топором. Поэтому со временем мои мысли о семье превратились в постоянную, тупую боль, которая находилась глубоко внутри и не выходила наружу. Я понял, что не смогу выжить так, с открытой раной в душе, в течение десяти лет. Но понимал я и другое – ведь Сталин стар, ему около семидесяти лет. Как знать, что может произойти за это долгое десятилетие? Правда, горцы славились своим долголетием… И все же я надеялся, что какой-нибудь удачный случай изменит мою жизнь. Чтобы выжить, я стал очень экономным во всем: в движениях, в усилиях, делал только то, что от меня требовали. И все равно после года рубки леса я был близок к смерти. Обычно средних неспортивных зеков и хватало на год подобной работы, они умирали, и их заменяли зеками из нового заезда.
Однако у меня была цель выжить. К тому же Фирочка добилась разрешения дважды в год посылать мне продуктовые посылки. Она знала, что от долгого пути все продукты в посылках портятся и доходят только копченый шпик, сухари и витамины. Она ненавидела даже запах шпика, но посылала его мне, чтобы спасти мою жизнь. А я ел его, хотя с детства соблюдал кашрут. Мы оба понимали: мне нужны жиры. А на источник белков – на солонину – у нее не было денег.
Я знал, что Сталин меня не простит, но я надеялся, что Б-г простит меня за мои прегрешения. И, несмотря на все наши усилия, Фирочкины и мои, суставы мои распухли, и я еле ходил. Я старался выживать ежедневно и поменьше думать об окончании срока заключения, потому что я уже знал о том, что заключенных не освобождали из лагеря. Если они оставались в живых до окончания срока, они получали новое наказание и оставались в лагере. Поэтому меня заботило только одно – выжить в данный конкретный момент и не думать о туманном будущем.
Состояние мое ухудшалось день ото дня. Хотя я и мужчина, но моя нервная система была полностью разрушена. Меня преследовали сильнейшие головные боли, иногда они были такими сильными, что я терял сознание и падал на снег, но торопился подняться, чтобы охранник не успел выстрелить в меня. Болели и слезились глаза, потрескались и кровоточили губы и десны. Все лицо одеревенело и превратилось в маску. Я не знал, что кровяное давление у меня зашкаливает, что каждый раз, когда я терял сознание и падал на снег, у меня случался микроинсульт. Я был знаком с такими явлениями еще со времен блокады, тогда тоже нельзя было ни измерить давление, ни принять лекарство, ни отдохнуть. Но тогда была война, а сейчас, в мирное время (!), после такой великой Победы, я работал как раб.
Иногда я страдал от сильных болей в желудке. Однажды утром я не смог встать со своего места на нарах, и меня поместили в лагерную больницу (дом мертвых – так мы ее называли). Там агонизировали люди с разными болезнями, среди них и заразными: чесоткой, туберкулезом, и тому подобным.
Не было никакого шанса выйти оттуда живым. Но именно там, в кабинете врача, я увидел свое отражение в зеркале впервые с момента ареста. Я не узнал себя. Мой внешний вид поразил меня, но немного и успокоил. Когда я увидел свой большой обритый череп, я спросил себя: «Это я? Это, в самом деле, я? Я сильно изменился, но все же я остался самим собой. В этом голом черепе живут мои разум и воля. Я не задушу охранника и не получу от него пулю в лоб».
Я вышел из больницы с новой решимостью. В бараке стояла та же вонь, там царили те же бандиты и кишели те же клопы и тараканы, но я стал внутренне сильнее и был готов даже вернуться на лесоповал и встретить смерть с достоинством, если силы вновь подведут меня. Но неожиданно меня перевели в столярную мастерскую – ремонтировать технику. Очевидно, начальство рассмотрело, наконец, мое заявление, которое я подал еще в самом начале срока, и пришло к выводу, что предпочтительнее оставить меня в живых, чем подвергнуть «сухой смерти» – то есть загубить при помощи изнурительного труда. Дело в том, что смертность в лагере была выше «нормы», а темпы роста «свежей рабочая силы» отставали от ее потерь. Это было для меня настоящее везение. В сущности, работа в столярной мастерской спасла мне жизнь, ведь я уже был худой как труп. С тех пор я работал в закрытом помещении, а оно, хотя и не обогревалось, но все же там не было и невыносимого холода. Там не было опасности трудовой травмы: на меня не могло упасть дерево, и меня не могли зарубить топором, вольно или невольно.
Работа в столярной мастерской была тяжелой, рабочие часы не были нормированы никем и ничем: я работал с раннего утра до позднего вечера, а иногда и ночью – в соответствии с требованиями начальства. Но это была обычная физическая работа, к которой я был приучен с детства. Еда была такой же мерзкой, как и прежде, в бараке, как и раньше, смрадно дышали не менее двухсот человек, большая часть из которых обновилась, поскольку старые обитатели умерли. Но ощущение, что я выживу, во мне росло.
Однажды, впервые за много дней, у меня было несколько свободных минут в мастерской, и я выпилил шахматные фигурки из кусочков древесины. В прошлом я был хорошим шахматистом, но тупая работа в лагере и хроническое недосыпание привели к тому, что я с трудом вспомнил ходы каждой фигуры. Но, в конце концов, мне удалось расшевелить свою память. Я спрятал фигурки под ватник и принес их в барак. Перед сном, вместо того, чтобы слушать ругань соседей по бараку, я предложил своему напарнику с первого этажа нар сыграть со мной в шахматы.
Мой напарник был особенной, редкостной личностью. Он достоин отдельного рассказа. Он был известным историком, профессором ленинградского университета. Он «сидел» уже во второй раз. Он появился в нашем лагере немного позже меня, когда уже сменились (вернее – умерли) несколько моих напарников. В первый раз его посадили в конце 20-х годов во время кампании против историков, философов и литературоведов из идеологических соображений. Тогда он «сидел» в Соловках вместе с Дмитрием Сергеевичем Лихачевым, но чудом их освободили. После войны его посадили во второй раз, уже в солидном возрасте, больного и слабого. Мы с ним быстро подружились. Он видел во мне человека непредвзятого, без предрассудков, у которого от его рассказов открываются глаза. В самом деле, я внимал ему с жадностью. Мне впервые стало ясно, что я никогда серьезно не думал о том, что происходит в стране, не анализировал действительность.
Раньше я был как все: работал, любил, страдал, но не видел всей картины. А здесь, на каторге, еще до моего перевода в столярную мастерскую, по дороге на работу, а иногда и на работе, когда мы вместе валили лес, мой напарник при каждой возможности старался рассказать мне что-нибудь новое из истории нашей страны. Я очень много узнал от него, в основном об истинной истории нашего государства. Конечно, я не понял всего, что происходит в нашем отечестве. Я знал, что Левушка, брат Фирочки, не виноват в том, что ему предъявили, и что мои знакомые зеки невиновны, но я даже не подозревал о размерах карательного механизма и о систематичности арестов в стране.
Мой старший друг открыл мне глаза на многие вещи, хотя наши разговоры были опасны для нас обоих из-за доносительства обитателей барака. Я был очень благодарен ему и всегда хотел чем-нибудь порадовать его, потому что чувствовал, что жить ему осталось недолго. Когда я предложил ему сыграть в шахматы, он очень обрадовался. Однако и он забыл, как ходят некоторые фигуры, и я с удовольствием напомнил ему ходы. С тех пор мы играли в шахматы почти каждый вечер, заставляли свой мозг работать. Игра символизировала для нас свободную жизнь, а также нашу способность выстоять в испытаниях и победить».
«Но одним серым утром мой товарищ не проснулся. Он умер во сне, и я остался один. И снова приходили и уходили страшные лагерные дни. У меня осталась только одна моя личная вещь – маленький тайничок, спрятанный между досками на нарах – письма Фирочки и детей и их дорогие фотографии. Ну, и, конечно, совершенно не нужные мне теперь шахматы. Но я сохранил их на память и даже привез домой».
Когда родители ушли в мир иной, каждый в свой срок, Наташа долго искала следы той родительской переписки, но Фирочка сожгла все письма перед смертью. Остались только фотографии. Вот они трое: Илюша, Наташа, и мама сидит между ними. Она улыбается, но глаза у нее грустные. На ней белая блузка с маленьким черным бантиком между уголками накрахмаленного воротничка. Черные косы обвивают ее аккуратную головку. Около пробора видны немногочисленные белые нити. На обратной стороне фотографии написано маминым почерком: «Любимому Санечке от нас. До скорой встречи! Январь. 1951 год». А вот другая фотография: Илюша и Наташа. И еще фотография – на ней одна Наташа. Две короткие косички топорщатся по обе стороны круглой мордашки. Огромные капроновые банты придают ей праздничный вид. В руках она сжимает белого целлулоидного зайца. На обороте фотографии написано: «Любимому папочке от Наташи. Возвращайся скорее домой. Июль 1952 года».
Возможно, папа рассказывал что-то еще, но Наташа уснула сразу после его рассказа о шахматах. Вероятно, почувствовала приближение счастливого конца.
* * *
После ночного рассказа, вся семья старалась относиться к папе еще бережнее, чтобы он как можно быстрее восстановился от лагерного ужаса, но делали это деликатно, чтобы он этого не почувствовал. Как говорила мама: «Санечке нужны положительные эмоции». И невозможно было найти лучшего способа для создания «положительных эмоций», чем поехать в отпуск всей семьей вместе с детьми. А у родителей Илюши и Наташи отпуск был довольно длинным. Особенно, конечно, у Фирочки – она, как преподаватель вуза, отдыхала в июле и в августе, но и у Сани отпуск не был коротким – весь месяц август. У Илюши учебный год заканчивался экзаменами в июне, а у Наташи, как ученицы начальных классов, он заканчивался в мае, и у нее было чудесное ощущение свободы – впереди ее ждало бесконечное лето, целых три месяца.
Когда дети были маленькими, родители снимали дачу – комнату с верандой, или половину домика – и увозили их на все лето из пыльного города в какой-нибудь зеленый пригород, на свежий воздух – в Мельничный Ручей, Рощино, Зеленогорск или Сиверскую. Там всегда были залив или река и лес, чтобы была возможность купаться и собирать ягоды и грибы – это было обязательной частью летнего отдыха и взрослых, и детей. Чтобы обеспечить детям такой отдых на все лето, папа и мама работали дополнительные часы и откладывали деньги на отпуск в течение года, эти деньги назывались «дачный фонд».
В июне Зина сидела с детьми на даче, а родители приезжали к ним только по воскресеньям, нагруженные продуктовыми сумками – это был самый скучный летний месяц. В июле Зина уезжала в отпуск, а мама и тетя Катюша проводили все свое время с детьми. По воскресеньям к ним приезжал папа, как всегда, привозивший продукты. Очевидно, в этих пригородных местах было не так-то просто купить все необходимое. Надо принять во внимание, что холодильников тогда не было, и на дачах все продукты хранились у хозяйки в погребе. А привозить на дачу свежие продукты чаще, чем раз в неделю, работающие родители просто не могли: ведь они ездили на поезде с паровозом, и это отнимало много часов.
Август дети проводили только со своими родителями. Семейный обычай требовал вывозить детей в деревню, на свежий воздух и кормить их свежими овощами, фруктами и ягодами прямо с «грядки», «дерева» и «куста» – в переносном, конечно, смысле. Потому что чистоплотная Фирочка и в деревенских условиях мыла все, что попадало в рот ее детям в ста водах! Они соблюдали его даже в отсутствии Сани дома, когда ей приходилось работать одной с утра до позднего вечера. Но тогда маме не достаточно было просто взять дополнительные часы на работе. Для их с Илюшей летнего отдыха она тогда разработала и провела два новых учебных курса: один – курс повышения квалификации для аптечных работников Ленинграда и других городов и второй – курс повышения квалификации для начальников химических предприятий всей страны. Оба курса прошли очень успешно. В последующие годы она усовершенствовала и повторяла их. С тех пор в дом не прекращалось поступление поздравительных открыток со всеми праздниками от маминых благодарных выпускников со всего Союза.
Летние отпуска были восхитительны. Вся семья купалась в реке. Наташа боялась плавать – совершенно так же, как мама. Она громко визжала, когда папа учил ее держаться на воде. Он учил плавать и Илюшу, но тоже без особого успеха. Сам он плавал легко и с наслаждением. Он заплывал далеко, до самого горизонта – так казалось Наташе, и забывал обо всех своих болезнях, которые словно гнались за ним. Они ходили в лес за грибами и ягодами, и там снова гидом был папа – он учил детей отличать съедобные грибы от ядовитых. Он хорошо знал грибные места, знал, какой гриб и где растет – где растут белые грибы, где подосиновики, а где подберезовики. Когда кто-нибудь из них находил гриб, то ликовали все вместе. Наташа до сих пор помнит радость от первого найденного ею белого гриба. Он был такой толстый, прохладный. Папа показал ей, как срезать его, чтобы не повредить грибницу. Он сам радовался, как ребенок, когда они находили семейство лисичек – больших, средних, маленьких и совсем крошечных. Это, в самом деле, были «положительные эмоции» для всей семьи.
Они выходили в лес ранним утром, в резиновых сапогах, в простой закрытой одежде, с запасом еды и питья. Они никогда не ходили в лес с целью поисков пропитания на зиму, для них это было веселое приключение, от которого они получали большое удовольствие. А для Наташи было праздником найти красивый гриб с мокрой от росы шляпкой и аккуратно извлечь его из земли, чтобы не повредить маленькие грибочки, которые только начали появляться над поверхностью земли. Они возвращались домой к вечеру очень довольные, с полными корзинками. Вся семья садилась у стола и начинала сортировать и чистить грибы. «Благородные» грибы мариновали и солили, а простые – сыроежки и лисички – жарили и ели с картошкой и луком. Еда сопровождалась рассказами о последнем походе в лес, о встрече со змеей, об исключительном «героизме» кого-нибудь из детей, шутками и подтруниванием друг над другом.
Так все и продолжалось из года в год, пока Наташе не исполнилось двенадцать лет, а Илюше – восемнадцать. В то лето родители решили отвезти своих подросших отпрысков в «высшее общество» – на побережье Балтийского моря. «Наши рижане» настояли на том, чтобы «наши москвичи» и «наши ленинградцы», наконец-то, провели хотя бы один летний месяц вместе. Папина двоюродная сестра, тетя Люся старшая, сняла дачу для ленинградцев в Майори, а для москвичей в Пумпури. Старшая папина сестра, тетя Фаня, тоже поселилась в Майори. Все родные постоянно встречались то на взморье, то в самой Риге. И Наташа подружилась с сыновьями обеих Люсь – Ариком и Юриком, близкими ей по возрасту. Все тети относились к Наташе с удивительной нежностью. Наташа представляла себе, как было бы замечательно объединить обе ветви семьи – папину и мамину, в одном городе.
До этого «папина ветвь» встречалась очень редко и только по великим праздникам. Или заранее они посылали друг другу открытки, приходили на переговорные пункты и разговаривали по междугородному телефону не более пяти – десяти минут, а потом долго обсуждали, что не успели или забыли спросить в торопливом разговоре. Слышимость всегда была плохая, поэтому половина драгоценного времени уходила на переспрашивание, а детям не удавалось даже подать голос, чтобы услышать голоса любимых родных.
В то незабываемое лето они впервые подолгу и неспешно разговаривали, купались в холодном, бодрящем море и снова сидели на побережье, на чистом тончайшем песочке, постелив большие полотенца. Погода была неустойчивой, но Наташа с папой купались каждый день, даже когда дули сильные ветры и поднимались высокие волны. «Какая закаленная девочка!» – говорили отдыхающие, кутающиеся в пледы и пальто. Мама ждала их на побережье, быстро растирала Наташу махровым полотенцем до покраснения, чтобы она поскорее согрелась, и помогала дочке сменить мокрый купальник на сухую одежду, чтобы она не заходила переодеваться в специальную кабинку.
Все три тетушки любовались Наташей и перешептывались, что девочка растет и быстро развивается и становится похожа чертами лица на бабушку Нехаму, а фигурой на Фирочку. Понятно, что Наташа слышала их шёпот, да они особенно и не скрывали его содержание. Ее безумно радовало все, что они говорили о ней, потому что старые комплексы, связанные с излишней полнотой, не покидали ее, хотя именно в то лето она начала худеть и формироваться. У нее появилось даже нечто вроде талии, поэтому серьезных причин стесняться своей внешности у нее уже не было.
Вообще, то лето было полно радостных событий. Всей своей большой компанией они частенько ездили в Ригу, там все вместе ходили на интереснейшие экскурсии с гидом и без, посещали филармонию, сидели в прекрасных ресторанах и пробовали там европейские блюда – все это было ново и для Илюши, и для Наташи. Дома они жили скромно и не бывали в ресторанах и кафе, не имели представления о кофе со сливками, подаваемыми в крошечных сливочниках, или о маленьких изящных пирожных. Окруженная вниманием и любовью тетушек и дядюшек, дружбой двоюродных братьев, окрыленная новой собой, Наташа, при всем при том, где-то подспудно непрерывно терзалась мыслью – что случилось с бабушкой Нехамой, на которую я похожа, и почему тетю Фаню называют осиротевшей матерью? Что такое вдова, я знаю хорошо. Тетя Рита и тетя Роза – вдовы. Но что такое – осиротевшая мать?
Однажды погода на море разбушевалась. Дул сильный ветер, с утра лил дождь, и их семья даже не пошла завтракать в крошечное кафе на побережье. В то лето папа решил, что мама весь месяц будет только отдыхать. Учебный год у нее был тяжелый, с несколькими сердечными приступами, а на Рижском взморье отдых для приезжающих был продуман великолепно: на улице Юра (Морская) на каждом шагу можно было найти маленькие, средние и большие кафе и рестораны.
Итак, они сидели дома. Папа и Илюша заняли веранду для игры в шахматы, а мама с Наташей расположились в комнате. И тогда Наташа задала маме вопрос, который волновал ее последнее время. Мама сочла, что Наташа уже достаточно взрослая, чтобы правильно понять семейную трагедию и не сломаться внутренне. В сущности, Фирочка была права, потому что Наташа не была бездумной девочкой. Она слышала о трагической судьбе Анны Франк, хотя еще и не читала ее дневник, она читала книгу Александры Бруштейн «Дорога уходит вдаль», подаренную ей Илюшей, когда она перешла в третий класс с надписью «Будь такой же умницей и в других классах». Знал бы он, как повлияет эта книга на всю ее жизнь! Она уже размышляла о жизни и не забывала несправедливость.
Но семейная история потрясла ее до основания. Это не было убийство вслепую, как в случае с бабушкой Ольгой, которая погибла в ленинградской блокаде от голода вместе с людьми других национальностей. Это было сознательное убийство конкретных людей, выделенных из массы других людей, только потому, что они евреи.
Потрясла ее и история Осика, сына тети Фани. От мамы она узнала, что до войны ему исполнилось 15 лет. Летом 1941 года сама тетя Фаня не могла поехать вместе с сыном в Негорелое, потому что муж ее был болен чахоткой, как и муж тети Риты, и состояние его тоже было критическим. Через несколько дней он умер, еще до начала войны. Поэтому Осик поехал в Негорелое один. Однако он не попал в соседский подвал вместе с остальными членами семьи, потому что немцы успели захватить его в плен, когда он выходил из поезда, и его, вместе с другими деревенскими юношами из городка, отправили на работу в Германию. По словам мамы, Осик выглядел старше своих лет, он был высоким, как его отец, и широкоплечим, как дедушка Шимон – он полностью соответствовал немецким требованиям, предъявляемым к иностранным рабочим. Тетя Фаня ничего не знала о судьбе сына. Когда закончилась война, и сестры поселились в Москве, она сразу начала поиски Осика в Германии, Польше и других странах. Поиски тети Фани не увенчались успехом, но она не утратила надежду, поэтому вся жизнь и все мысли ее были посвящены Катастрофе. Папа тоже постоянно жил трагическими воспоминаниями.
Но и Наташа, родившаяся уже после войны, в семье с двумя любящими родителями и замечательным братом, тоже обожгла свои крылья в огне Катастрофы. В то восхитительное лето, которое семья ленинградцев проводила на берегу Балтийского моря, все, казалось бы, было замечательно в жизни Наташи. Ведь все они – папа, мама, дядя Гриша, тетя Фаня, тетя Люся младшая, тетя Люся старшая – тогда были живы. И все же, с двенадцатилетнего возраста, с того самого лета Наташа несла Катастрофу в своей душе и пыталась найти какую-то осмысленную деятельность во имя жертв Катастрофы. Но что она могла тогда сделать?
Когда после отдыха семья вернулась домой, начался очередной учебный год в школе. На первом пионерском собрании, когда обсуждались планы работы всего отряда на ближайший год, Наташа набралась храбрости. Она подняла руку и предложила для обсуждения тему еврейской Катастрофы во время Второй Мировой Войны. Пионервожатая сурово посмотрела на нее и сказала, что Наташа рассуждает аполитично, что ее идеология чужда советскому человеку и его интернациональным идеалам. И добавила, что во время войны все советские народы пострадали одинаково. В конце вожатая обратилась к классной воспитательнице и сказала ей с резкой ноткой в голосе: «Странно, что в вашем отряде есть пионеры с чуждой нам идеологией. Если это продолжится, придется исключить пионерку Каплан из наших рядов. А сейчас я делаю ей предупреждение».
Наташа испугалась не на шутку. Исключение из пионеров было строгим наказанием, а она хотела остаться в организации. Она только-только начинала воспринимать себя как нормального человека, как все. Наташа боялась одиночества, боялась отверженности. К тому же ей нравилась тимуровская работа: ей нравилось ухаживать за старенькой пенсионеркой, покупать для нее продукты и лекарства, мыть для нее пол, хотя дома от нее этого было не дождаться. Она любила линейки и хождение строем, чеканя шаг, с отрядной песней – короче, Наташенька наша была отчасти показушницей, как и многие девчонки ее возраста. Поэтому она решила хранить свои семейные тайны в себе. И, вообще, закрыть рот. Но отсутствие возможности рассказать друзьям то, что кипело в ее душе, вело к тому, что она становилась двуличной. В классе она решила остаться активной пионеркой, а дома она начала записывать свои мысли в дневник. Возможно, не сознавая этого, она начала отделять свою частную жизнь от общественной. Наташа приняла условия игры лицемерного общества, и впервые начала задумываться о том, неужели все взрослые – и дома, и на работе ведут себя одинаково? Или дома они все же снимают маски? Но как же можно так жить?