После смерти тети Катюши не произошло никакого чуда, и Наташа не повзрослела в одно мгновение. Но она училась относиться к окружающим более внимательно. И прежде всего к папе и маме. В сущности, мама всегда была близка к Наташе, но она была так занята на работе, что дочь старалась не отвлекать ее по мелочам. Фирочка была теплой и ласковой мамой, но по правде говоря, она была слишком сильным и уравновешенным человеком для Наташи. Ее самообладание было настолько безукоризненным, что Наташа утратила дар речи, когда увидела свою маму, полностью утратившей контроль над собой после смерти младшей сестры. И тогда она больше не думала, как принято, а как не принято себя вести – она просто бросилась к маме, обняла ее, и они рыдали и причитали вместе.

Так, как Наташа плакала тогда с мамой, она не плакала никогда в жизни. Только с мамой можно так плакать. И сблизиться с ней навсегда. С тех пор вместе с мамой она училась защищать папу, подбадривать его, и Наташа больше не размышляла, по-мужски это или не по-мужски оплакивать расстрелянную фашистами семью. Жизненные ценности мамы стали для нее главными. И теперь, когда Наташа уже много лет живет без мамы, она часто цитирует ее высказывания, и прежде, чем сделать что-то, думает, как мама поступила бы в той или иной ситуации.

Понятно, что и тогда, после смерти тети Катюши, Наташа продолжала учиться в школе на «отлично». Но она перестала относиться к отметкам с прежним трепетом, теперь она воспринимала их, как нечто само собою разумеющееся. Зато особую значимость приобрели для нее «оценки» мамы. Ее похвалы порождали в ней стимул быть лучше. Фирочка частенько хвалила Наташу в шутливой форме, обращаясь к ней, как преподаватель института обращается к студентке в конце экзамена: «Вашу зачетную книжку, пожалуйста. Ставлю вам «отлично». И обе смеялись. Наташа отказалась бы тогда от многого только бы заслужить высокую оценку мамы. А сама мама в глазах дочери всегда была отличницей.

Но в ласковые моменты мама могла быть мягкой и сентиментальной. Она обнимала и целовала свою дочку, гладила ее по головке, любовалась ее внешностью. Глядя на нее, она любила цитировать Вертинского: «Я люблю вас, моя сероглазочка, / Золотая ошибка моя! / Вы вся – словно весенняя сказочка, / Вы вся – словно видение сна». Она сознательно изменяла слова оригинала, потому что, в отличие от Вертинского, она обращала эти стихи к своему ребенку. Иногда папа с мамой вместе любовались своей дочкой. Наташу, конечно, радовала похвала родителей, особенно их замечания о ее сходстве с бабушкой Нехамой.

Однако повседневная жизнь Фирочки была нелегкой. Через некоторое время после смерти Катюши, когда она так нуждалась в любой поддержке, она осталась безо всякой помощи по дому, потому что Зина ушла от них окончательно. В сущности, она уходила от них уже несколько раз, в основном летом. Обычно она говорила при этом: «Надоело мне у вас, поищу себе другое место». В одно лето она продавала мороженое, в другое – газированную воду, но каждый раз возвращалась к ним обратно, потому что такая работа была сезонной, а своего жилья у нее не было. Зина была застенчивой, боялась мужчин, поэтому не смогла выйти замуж. В семье Фирочки она была защищена от всех опасностей. Работа по дому была необременительной, и она давно уже стала членом семьи.

Тем не менее, работа в их доме была дорогой в никуда, потому что жилищное законодательство не изменилось со времен войны, и, работая домработницей, Зина не получала прав ни на пенсию, ни на личное жилье. Поэтому с благословения Фирочки и Сани, 35-летняя Зина была отпущена в «свободное плавание» и пошла учиться на курсы маляров. Хотя прошло уже так много времени с окончания Великой Отечественной Войны, жилищная проблема все еще очень остро стояла перед ленинградцами, ведь население города теперь превышало четыре миллиона человек. Многие продолжали ютиться в коммунальных квартирах и подвалах, городская очередь на получение жилья была безразмерной. Но Зина рассудила правильно, что строительные рабочие, по причине тяжелых условий труда, получают жилье намного быстрее других – почти без очереди. И в самом деле, через некоторое время она получила однокомнатную квартиру, в хорошем районе и в новом доме.

Большая часть домашних дел легла на Фирочку. Саня всегда был ей хорошим помощником, однако, сама она сейчас была занята на работе больше обычного. Дело было в том, что период «оттепели» пробудил в ней дремавшую доселе надежду на защиту ее диссертации о лекарственных свойствах мхов и лишайников. Диссертация лежала в забвении уже больше десятилетия и ждала своего часа, чтобы принести пользу отечественной фармакологии. Однако отечество по-прежнему предпочитало дорогие импортные лекарства натуральным, своим, только бы не допустить Фирочку до защиты.

Конечно, за эти годы диссертация слегка устарела, но все равно осталась важной для медицинской промышленности. Поэтому даже такому масштабному человеку, как Фирочка, было нелегко справляться со всеми делами на уровне ее собственных требований. Ей приходилось теперь заниматься и домашним хозяйством, и преподавательской деятельностью, и научной работой – доведением диссертации до современного уровня, и проведением дополнительных опытов, и чтением новой литературы, и написанием новых статей.

Наташа тоже помогала маме по дому. Она не была ленивой девочкой. Но и ее жизнь была заполнена до предела. Учеба привлекала ее все больше и больше – главным образом, литература и языки. Она занималась литературным творчеством и с жадностью читала книги. Поэтому мама всегда думала, попросить ли ее о чем-нибудь, или обойтись собственными силами. Фирочка осталась верной своему характеру – она с юности считалась с другими, всегда была человеком крайне ответственным, она и сейчас предпочитала взвалить всю ношу на себя. Каждое утро она готовила Наташе горячий завтрак: что-нибудь простое – кашу или яичницу, но никогда не кормила ее бутербродами, потому что считала, что еда всухомятку вредна для здоровья. А Наташа любила поспать до последнего момента и, несмотря на звонок будильника, продолжала спать, поэтому маме приходилось будить ее по несколько раз. Наконец, Наташа выскакивала из кровати, кое-как делала зарядку, быстро мылась под душем и заглатывала завтрак, иногда уже надевая пальто. Мама при этом и сердилась, и смеялась одновременно: «Ты глотаешь пищу, как удав – не жуя».

Когда девочка выскакивала из квартиры и летела по лестнице вниз с их четвертого этажа, мама всегда выходила на лестничную площадку и кричала ей вдогонку: «Будь здорова, учись отлично!» А когда Наташа бежала по двору по направлению к большим воротам, ведущим на Второй Муринский проспект, Фирочка спускалась на несколько ступенек, открывала окно на лестничной площадке и кричала: «Осторожно переходи через дорогу!» И до тех пор, пока дочь не скрывалась из виду, мать продолжала махать ей рукой. И хотя Наташа ужасно торопилась, она несколько раз поворачивалась назад и ответно махала маме рукой. И только когда Наташа выбегала на Второй Муринский проспект, утренняя церемония прощания с мамой завершалась.

Эта привычка помахать рукой членам семьи при прощании сохранилась до сих пор. Так, они всегда махали рукой Илюше, когда он куда-нибудь уходил или уезжал, а потом, спустя годы – Илюше и его жене, а потом, еще позже – Илюше, его жене и их маленькому сыну, Олегу, названному так, как догадывалась Наташа, в честь бабушки Ольги. Мама всегда махала рукой папе, когда он уходил на работу. Он предпочитал добираться туда пешком и потому проходил через наружный дворик дома, в котором они жили. Эта простая привычка создавала хорошее настроение, ощущение семейного тепла. Но это не было жестом человека праздного, располагающего уймой свободного времени – через мгновение Фирочка сама начинала бегать по дому, «как сумасшедшая», и собираться на работу. Туда она всегда приходила при полном параде – с аккуратной прической, в скромном, но всегда тщательно отглаженном костюме. И никто никогда не догадывался, что, на самом деле, творится у нее на душе.

Надо отдать ей справедливость – со своими проблемами Фирочка в подавляющем большинстве случаев справлялась сама. Однако проблемы ее близких всегда воспринимались ею, как ее собственные. А особенно, конечно, сложности в жизни «слабого звена» семейства – Наташи. Себе самой она, несомненно, представлялась «сильным звеном» в семье. На протяжении всей жизни Фирочки разные члены ее семьи по очереди бывали «слабыми звеньями», о которых она неизменно заботилась. Сначала это была ее новорожденная сестричка Катюша, потом ее новорожденный сыночек Илюша, потом их умирающая в блокаду мама, потом новорожденная Наташа, потом тяжелобольная Катюша, потом заключенный Саня… Для нее было важно не только самой поддержать более слабого, но чтобы и вся «цепочка» – вся семья, поддержала его. А в данный момент «слабым звеном» в семье, по мнению мамы, была Наташа. Почему?

Фирочка видела, что девочка находится в замешательстве. С одной стороны она одержима непрерывной тягой к литературе и к литературному творчеству. Но то, что выходит из-под ее пера, не выдерживает никакой критики – сплошной ура-патриотизм. А критиковать начинающего автора нельзя, тем более матери – так можно загубить «юное дарование». Ведь Наташа совсем ребенок, ей нужно внутренне созреть, а для этого необходим настоящий учитель жизни. С другой стороны, Наташа с не меньшей преданностью относится и к общественной работе – ее чуть не назначили председателем совета пионерского отряда в классе. Но как урезонить ее, не нанеся ей вреда? Фирочка долго размышляла, вспоминала свой подростковый возраст, свои трудности взросления и нашла выход.

Однажды мама дала Наташе старенькую, потертую тетрадь, на которой ее собственным, Фирочкиным, еще не взрослым, почерком было написано «Важное. Стихи. 1926 год». Это была обычная тетрадь в клеточку, в которую Фирочка переписывала от руки свои любимые стихи. Странички тетрадки выцвели, уголки оборвались, но стихи сохранены полностью. С тех пор эта тетрадь всегда с Наташей среди самых важных документов. В сущности, она сама по себе документ эпохи. Но для Наташи это личный документ, это словно сама мама, ее духовная жизнь ранней поры.

Фирочка начала переписывать стихи своих любимых поэтов в эту тетрадь в возрасте четырнадцати лет. И продолжала заполнять ее страницы на протяжении всех лет своего отрочества. Там были стихи Есенина, Цветаевой, Ахматовой, Пастернака, Блока, Мандельштама, Апухтина, Бальмонта и других замечательных поэтов. Бывали периоды, когда их стихи запрещались к печати, и тогда держать такую тетрадочку дома было опасно. Чудо, что при аресте Сани она скромно лежала среди лекционных материалов Фирочки по химии и не попались на глаза обыскивающей дом троице, иначе исход дела был бы совсем иным.

Давая дочери тетрадь со стихами, Фирочка не стала ничего ей объяснять. Без лишних слов, как знак абсолютного доверия, она вручила ей свое духовное достояние, которое помогало ей, тете Катюше и бабушке Ольге пережить тяжелые моменты в годы ленинградской блокады, а также и потом, им двоим, уже без бабушки, и даже теперь ей одной, уже без Катюши. Наташа была потрясена, когда открыла тетрадь. Большую часть стихов она уже слышала от сестер – они читали их по вечерам, когда папа был «в командировке». Тогда она была маленькая и не понимала всех стихов, но она хорошо помнила их, потому что они повторялись не раз и не два в разные годы и при разных обстоятельствах. Сестры читали их и улыбались друг другу грустной и понимающей улыбкой.

А сейчас мама заглянула Наташе прямо в глаза с такой же улыбкой и просто сказала: «Только никому не рассказывай». Возможно, так же сестры доверялись друг дружке в детстве и в юности. Вероятно, так они прошли по жизни, не обнажая перед чужими людьми свои боль и отверженность. Так они поддерживали друг друга в трудные моменты. И теперь, год спустя после смерти Катюши, Фирочка понимала, что и сама она, и ее дочка Наташа потеряли своего самого близкого друга. Тетрадь со стихами была чем-то вроде соединительной ткани между ними троими.

Этим актом полного доверия взрослого человека к подрастающему, мама изменила Наташу, она повела ее за собой в ту тайную жизнь, в которой ее семья существовала на протяжении двух поколений, Наташа стала третьим. Тысячи людей, способных задумываться и анализировать происходящее, делали то же самое. Были и такие, которые активно сопротивлялись режиму. Однако Фирочка к ним не принадлежала. Судьбы двух старших братьев и мужа научили ее скрывать свое несогласие внутри, или, как писал всегда любимый ею французский писатель Ромен Роллан, быть «над схваткой».

Но у себя дома, в своей семье она не могла оставаться сторонним наблюдателем. Тем более что дочь надо было просто спасать от ее безудержного увлечения общественной работой. И было похоже, что она успела вовремя со своей тетрадью – девочка впервые задумалась о том, как пусты и надуманы были лозунги юных пионеров – всегда быть готовыми к «делу Ленина и Сталина». Их сборы и линейки, которые заканчивались торжественными обещаниями учиться на отлично, улучшать дисциплину на уроках и переменах, собирать макулатуру и металлолом.

Единственное полезное дело, которым они занимались, была помощь старикам, но и она осуществлялась формально и бездушно, только для «галочки». Каждый раз к одинокому пенсионеру приходили разные пионеры по списку, покупали продукты и делали кое-что по дому. И все же это была помощь и развлечение для старого человека. Все остальное было бессмысленно и делалось, чтобы подготовить их, юных ленинцев, потомков Ильича, к тому, чтобы стать достойными гражданами советской страны.

Наташа и сама не понимала, как произошел с ней этот внутренний переворот, но она отказалась стать председателем совета отряда в своем классе. Это стало известно директору школы, и возникла угроза исключения ее из пионеров. Произойди это еще год назад, она бы запаниковала, пошла бы на попятный, стала бы просить прощения, даже прилюдно. Но сейчас она знала, что унижаться не будет, надо было лишь обосновать свой отказ по-умному. По совету родителей, она объяснила своей вожатой, что она не пренебрегает доверием отряда, но считает себя не достойной такого высокого поста. Эта девочка стала хитроумной – еще не зная этого, она выбрала самую распространенную в таких случаях формулировку для более взрослых людей. Только значительно позже ей стало известно, что даже противники режима пользовались ею, отказываясь от неприемлемых, с их точки зрения, должностей или вступления в Партию. Понятно, что она была слишком юна для понимания этого – по верному пути ее повели родители, и об ее «аполитичном» поступке забыли.

Мамина тетрадь послужила для Наташи сильнейшим стимулом для размышлений. Она училась смотреть на окружающее не только глазами девочки, полной радости жизни, хотя эта радость продолжала бить в ней ключом: она начала замечать лицемерие и обман, пронизывающие все области жизни. И самое главное, пожалуй, было то, что с тех пор она смогла говорить с родителями на любую тему о происходящем в стране. В этом плане между ними не было стены, отделяющей детей от родителей. Саня и Фирочка были настолько умны и деликатны с ней, так ценили ее как личность, что больше не было нужды бунтовать против них.

Страсть к чтению была в ней неукротима. Все стихи из маминой тетради она уже знала наизусть и начала искать книги авторов этих стихов – и не нашла! Ни в библиотеке, ни в магазинах. Тогда Наташа поехала в центр города, а самую большую библиотеку – в Публичную библиотеку имени писателя-сатирика Салтыкова-Щедрина. Ее отделение для старших школьников располагалось тогда недалеко от Аничкова моста. Но и там названий книг, которые искала Наташа, не оказалось на полках. Пожилая библиотекарь посмотрела на нее с любопытством и спросила: «А откуда ты знаешь имена этих поэтов?» Наташа была уже умудрена некоторым опытом и ответила дипломатично: «Слышала». – «Но они почти все под запретом» – тихим голосом сказала библиотекарь.

«Они находятся в спецхране. Их только начинают потихоньку выпускать оттуда. Может быть, в будущем…»

Поэтому пришлось Наташе удовлетвориться тем, что было доступно. Она жадно читала газеты, исторические и философские книги и, конечно, художественную литературу. Однако она все еще не готова была прочитать философский роман Федора Достоевского «Бесы» – наследство Агнюши, Агнии Алексеевны Яковлевой.

Вместе с переходом в девятый класс Наташа перешла и в новую школу – трехлетку. Эта школа была экспериментальной. В ней собрали ребят со всего Выборгского района, успешно закончивших восьмой класс, с целью дать им разностороннее образование, включая и профессиональное. Это означало, что два дня в неделю школьники должны были работать на заводе «Светлана» и к концу одиннадцатого класса приобрести рабочую специальность. Менее всего Наташа ожидала получить в этой школе хорошее литературное образование, но она знала, что преподавательский состав здесь будет самый лучший в районе, а значит, была надежда встретить и хорошего учителя по литературе.

Лия Евсеевна вошла в класс легкой походкой, оглядела их всех, слегка улыбнулась и сказала: «Садитесь, ребята». С тех пор прошло много десятилетий, но каждая деталь того, первого урока литературы Лии Евсеевны, впечаталась в Наташину память. Учительница была загорелая, кудрявая, рыжеватая, с ярко голубыми широко распахнутыми глазами. Наташа запомнила даже, что она была тогда в свитерке розового цвета и серой юбке. Она несколько раз повторила свое имя и подчеркнула, что зовут ее Лия, не Лилия, и не Лидия, а Лия Евсеевна Ковалева. Потом она читала их имена по списку и внимательно изучала каждого. После ритуала знакомства, Лия Евсеевна не стала задавать им традиционный вопрос о том, как они провели лето. Вместо этого она рассказала им новый материал по изучаемой теме и попросила их изложить услышанное в письменном виде дома и подать ей в следующий раз для проверки.

После первого урока Наташа подошла к ней и попросила ее открыть кружок литературы для девятых классов. Просьба Наташи запомнилась Лии Евсеевне на долгие десятилетия. Она с удовольствием пересказывала ее многочисленным последующим поколениям своих учеников: «После первого урока подошла ко мне темноволосая девочка в очках с косичками и попросила открыть литературный кружок». В течение нескольких недель учительница сомневалась, но Наташа проявила настойчивость, вероятно, интуиция подсказывала ей, что Лия Евсеевна и будет тем самым мэтром в ее жизни, в котором она так нуждалась. Она искала желающих вступить в литературный кружок среди учеников двенадцати параллельных девятых классов и нашла многих. Она составила список этих ребят и подала его Лии Евсеевне. И учительница сдалась. Ребята написали красивое объявление об открытии литературного кружка для учеников девятых классов и повесили его на стену в коридоре на видном месте.

В течение трех лет существования этого кружка, до самого окончания школы его участниками, Наташа не пропустила ни одного заседания – и как много она получила! Там, на заседаниях кружка она слышала стихи поэтов из маминой тетрадочки, уже знакомые ей. Но Лия Евсеевна бесстрашно читала им и другие стихи, тех же поэтов, но уже совершенно запрещенные. И теперь наступала уже очередь Наташи «просвещать» маму. Лия Евсеевна понимала, что рискует, но она доверяла своим кружковцам и не допускала даже мысли, что они ее подведут. К тому же шла так называемая «оттепель», и потихоньку книги любимых поэтов, в самом деле, начали выпускать из спецхранов.

Но и на официальных уроках Лии Евсеевны в классе, при обсуждении русских романов XIX века, разрешенных и рекомендованных к изучению школьной программой, учительница умудрялась подчеркнуть такие вещи, на которые обычный читатель и внимания бы не обратил. Даже бдительная цензура ничего не заметила в таком, например, эпизоде. Когда в классе изучали роман «Отцы и дети» Тургенева, Лия Евсеевна прочитала вслух сцену ужасных видений, которые посетили Базарова перед смертью: «Пока я лежал, мне все казалось, что вокруг меня красные собаки бегали…» – здесь она приостановила чтение и посмотрела на Наташу с мимолетной улыбкой. «Боже мой!» – подумала Наташа. – «Как все просто. Но Тургенев просто не мог иметь в виду «красных», воюющих против «белых», не могло же у него быть воображения такой силы, чтобы предвидеть почти за семьдесят лет, что после революции, которой еще не было и в помине, разгорится гражданская война. Возможно, это было гениальное предвидение…»

Так, Лия Евсеевна побуждала своих учеников к размышлениям, но не делала при этом собственных умозаключений. Этим она притягивала ребят к себе – им постоянно хотелось с ней посоветоваться. Если заседания кружка проходили в актовом зале, то кружковцы не отпускали ее допоздна, тем более что она, ко всем ее талантам педагога, чтеца и друга, обладала и удивительным голосом и умением играть на пианино. Ее пение романсов в собственном сопровождении было удивительным завершением заседаний кружка. Их возвращения домой после заседаний кружка тоже превратились в праздники. Они шли по Костромскому проспекту, сворачивали на Скобелевский, ждали трамвая на остановке, говорили и хохотали без конца. Потом вся компания шумной стайкой врывалась в трамвай, занимала весь вагон, не обращая внимания на усталых пассажиров, эгоистично превышая все допустимые децибелы.

Иногда, сразу после окончания заседаний кружка, девочки жаловались на голод. Тогда Лия Евсеевна вела их в булочную-кондитерскую рядом с трамвайной остановкой и там угощала их кофе с горячими пышками. Это было настоящее пиршество и повод для очередного веселья, тем более безудержного, чем серьезнее и трагичнее была тема заседания их литературного кружка. По своему возрасту, они еще не знали середины в настроениях: либо впадали в немыслимую печаль по поводу пороков окружающего, либо веселились, как безумные, не ведая границ.

Справедливости ради, следует сказать, что Лия Евсеевна любила своих кружковцев не только за красивые глазки. Все они были одержимы литературой и много читали, хотя не все из них впоследствии выбрали литературу своей будущей специальностью. Это были замечательные думающие девушки и немногочисленные юноши, среди которых особенно выделялись несколько человек: Дина Бинунская, Лена Львович, Лида Баранчикова, Марина Егорова, Наташа Баград, Таня Смирнова, Таня Корнилова, Наташа Ковалева, Володя Щитинский, Наташа Каплан, Аня Кильфина, Сеня Садовский, Ира Меньшутина, Ира Майорова, Женя Лемешева, Таня Бычкова. Среди них завязывались дружеские отношения на всю жизнь.

Одни из них дружили парами, другие тройками, но были и более многочисленные неразлучные «созвездия». У Наташи сразу сложились близкие отношения с несколькими девочками из литературного кружка. Обычно, как это водится у подростков, «предательство» в дружбе не поощрялось, хотя Наташа посматривала с большой симпатией и на других девочек, с которыми ей хотелось бы дружить поближе. Однако, когда они схватывались в диспутах о романах Аксенова «Коллеги», «Звездный билет», или «Апельсины из Марокко», или обсуждали фильм «Девять дней одного года», они могли высекать друг из друга искры, больше заботясь о личной правоте, чем об истине. Но все почтительно умолкали, когда сама Лия Евсеевна начинала подводить итоги их дискуссий.

Очень скоро Лия Евсеевна стала кумиром всего литературного кружка. Не сознавая этого, все девочки боролись за первое место в сердце своего мэтра (или, как они говорили, Матери и Учительницы, с юмором перефразируя известное выражение, Отец и Учитель). При этом понимали, что первое место безраздельно принадлежит ее дочери – тоненькой, легонькой и тоже кудрявой Наташе Ковалевой, ученице одного из девятых классов. И все же они нашли окольный способ дать ей понять, что они тоже считают себя ее детьми – они отыскали в «Литературной газете», в разделе «Рога и копыта», фельетончик о периоде матриархата, героиней которого была Главная Матерь. Фельетончик был написан с большим юмором, они постоянно цитировали его, и, в конце концов, начали называть Лию Евсеевну сначала Главной Матерью, потом Матерью, а потом просто Главной.

А еще они любили цитировать одну из пьес Евгения Шварца и называли свою учительницу «Вы наша птичка, Генерал!». А она подыгрывала им и отвечала: «Я люблю правду, даже если она неприятна». Ну и, конечно, она была для них «Демократичный Монарх» – на первый взгляд, им все позволялось, но были известные границы, за которые ни одна не переступала. Так эти имена: Главная Мать, Наша Птичка, Демократичный Монарх за ней и закрепились до самого конца ее жизни, уже здесь, в Израиле, в Иерусалиме, 1 октября 2014 года, в возрасте 93 лет. Светлая ей память!

Однажды на заседании кружка Лия Евсеевна читала поэму Бориса Пастернака «Лейтенант Шмидт». Когда она прочитала слова, произнесенные Шмидтом на суде:

«Я знаю, что столб, у которого Я стану, будет гранью Двух разных эпох истории, И радуюсь избранью» –

ее голос дрогнул, она заплакала и выбежала из класса. После подобных заседаний, Наташа возвращалась домой с горящими щеками, переполненная впечатлениями и новыми мыслями.

Однако сама Лия Евсеевна, окруженная обожающими ее девчонками, которых Наташа в своем фельетоне об их кружке в шутку назвала «литературными душечками», была весьма самокритична. Ей не было достаточно себя самой и того духовного материала, которым она владела, поэтому она приглашала на заседания кружка молодых поэтов и писателей – Александра Кушнера, Андрея Битова, переводчика Марка Донского, недавно приехавшего в Ленинград режиссёра нового Театра Юного Зрителя, Зиновия Корогодского…

Она была известна в городе. Передачи с ее участием нередко показывали по ленинградскому телевидению. Возможно, поэтому перед ней были открыты все двери интереснейших литературных и культурных учреждений в городе. Она водила своих учеников на встречи с замечательными людьми – с режиссерами Николаем Акимовым и Зиновием Корогодским. Однажды их любимая учительница привела свой литературный кружок – все той же зимой 1961/ 62 годов – в литературный клуб «Дерзание» в Ленинградском Дворце Пионеров на Невском проспекте.

Лия Евсеевна познакомила их с руководителями этого клуба – Натальей Иосифовной Грудининой, Алексеем Михайловичем Адмиральским, Израилем Савельевичем Фридляндом и их талантливыми учениками. Особенно им запомнился поэт Миша Гурвич, худенький, кудрявый юноша, и его удивительно музыкальные стихи: «ах, как банально – ально – ально – ально, /ах, как наивно – ивно – ивно – ивно». Или другое стихотворение этого поэта, про Гамлета, имя которого преобразовывалось в «гам лет». Запомнился еще один поэт, Виктор Топоров, который в возрасте лет пятнадцати – шестнадцати задумчиво читал свои стихи про «пожилую сумасшедшую, в сорок лет поверившую в секс». Лия Евсеевна неоднократно приводила своих кружковцев на заседания клуба «Дерзание» и на лекции Галины Васильевны Рубцовой по зарубежной литературе.

Лия Евсеевна старалась всеми средствами расширить горизонты своих учеников, научить их критически относиться к действительности. Создавалось впечатление, что она торопится использовать все шлюзы, даже самые узкие, которые приоткрывала «оттепель». Она стремилась впустить саму эпоху в рамки своего кружка. Несмотря на то, что многие упрекали ее в излишнем оптимизме и в ношении «розовых очков», она, вероятно, лучше многих чувствовала, что «оттепель» это не навсегда.

Дворец Пионеров вовлек кружковцев Лии Евсеевны в свою деятельность и тем, что в том же году пригласил их участвовать в городской олимпиаде по литературе и прислал им темы на выбор. Наташа долго размышляла, принимать ли ей участие в столь серьезном конкурсе. Ведь сочинение надо было подготовить и написать в течение нескольких месяцев и только после этого представить его на суд членов комиссии. Предстоял настоящий литературоведческий труд, требующий затрат времени и энергии. И была тема, которая долго созревала в ней, и очень долго откладывалась. Но сейчас эта тема, которая, в общем виде, зрела внутри нее, и предложенная Дворцом Пионеров, вполне конкретная, «Антифашистская тема в творчестве Лиона Фейхтвангера на примере романа «Семья Оппенгейм», вдруг встретились. Ради этого стоило отложить все дела и посвятить всю себя чтению документов и другой научной литературы, чтобы как можно лучше понять и раскрыть ее в своем будущем сочинении. Если она, вообще, сможет с ним справиться.

Процесс работы над сочинением был трудоемким. Впервые Наташа читала исторические документы и поражалась ограниченности доступа к ним. Но и доступные документы потрясли ее широтой и систематичностью замысла нацистов. Ну и, конечно, она прочитала много романов, написанных немецкими писателями во время прихода нацистов к власти. Сам роман Лиона Фейхтвангера «Семья Оппенгейм» она уже знала почти наизусть. Пытаясь понять психологию людей, допустивших нацизм, она прочитала и другие романы этого автора. Потом она дотошно искала истоки способности человека повиноваться чужой воле в романах других немецких писателей и нашла возможный ответ в романе Генриха Манна «Учитель Гнус». Лия Евсеевна курировала работу своих питомцев, осторожно направляя их исследования, но не подсказывала и не исправляла их выводы. Прошло несколько месяцев, сочинения были написаны и представлены в конкурсную комиссию.

Прошло еще месяца два, после чего несколько членов литературного кружка были приглашены во Дворец Пионеров для участия во втором туре Олимпиады. Второе сочинение было полной импровизацией и писалось на месте, в огромных залах Дворца. Наташа писала на тему из творчества Твардовского: «Я жил, я был, за все на свете я отвечаю головой». Не было спасительной справочной литературы, на помощь могла прийти только своя, полная цитатной «мешанины» голова. Наташа запомнила, как Алексей Михайлович ходил между рядами с кажущимся бесстрастным лицом. Но когда он приближался к каждому, было видно, как он переживает за них.

В мае участников Олимпиады из литературного кружка вместе с Лией Евсеевной пригласили во Дворец Пионеров. У Наташи было впечатление, что все уже что-то знали, но ей не говорили. Это вызывало у нее ощущение некоторой нервозности. Они сидели в огромном актовом зале, погас свет, какие-то важные партийные и комсомольские представители города сообщили им, что в этом году в литературной Олимпиаде приняли участие пять тысяч старшеклассников, что на столько-то больше, чем в предыдущем году. Они еще долго говорили что-то в этом роде. Ну, а после них на сцену вышли знакомые и уже почти родные руководители клуба «Дерзание» и начали вручать дипломы победителям Олимпиады по литературе.

Перед вручением, Алексей Михайлович объяснил, что олимпиаду проводил Дворец Пионеров, а курировал ее филологический факультет Ленинградского университета. После этого он неожиданно сказал, что решением конкурсной комиссии впервые было принято решение выделить среди победителей Олимпиады одного человека – победителя победителей, а именно Наташу Каплан, и выдать ей особый диплом и ценный подарок в виде книги. Она не поверила своим ушам, но девочки начали ее поднимать с места, толкать на сцену, целовать и обнимать, тут уж они все «раскололись», а Наташа едва не потеряла сознание от застенчивости, но до сцены дошла. Она получила свой диплом и подарок – чудную книгу того времени: роман Галины Николаевой «Битва в пути». Алексей Михайлович очень искренне и тепло ее поздравил, но она, конечно, все еще пребывала в состоянии сомнамбулы даже на сцене.

Многомесячная работа Наташи над олимпиадным сочинением и неожиданный успех расшевелили в ее душе некие силы, дремавшие в ней до той поры. Она начала думать о вещах, о которых запрещала себе думать раньше усилием воли, а теперь – тем же усилием воли – разрешала. Более того, тогда же Наташа впервые начала писать серьезные стихи о внутренней трагедии советского человека, скованного постоянными запретами, о таких людях, как ее папа. Она осмыслила папин ночной рассказ, подслушанный ею ребенком, и поняла его по-новому. Если заключенный после перенесенных репрессий оставался жив, он не имел права разглашать тайну следствия и должен был благодарить режим за то, что его не расстреляли. В течение всех лет его отсутствия дома его жена и дети были обездолены и унижены, но они были обречены на молчание и клеймо позора, потому что боялись усугубить и без того тяжелое положение родного человека, находящегося на каторге.

Его здоровье было загублено, но он должен был молчать о причинах своего нездоровья, чтобы его вновь не сочли изменником родины, тем более что со временем его реабилитировали. Папа и представить себе не мог, что он являлся героем некоторых из ее очерков. Она писала и о своем собственном горьком опыте обид от детского и взрослого антисемитизма, обрушенного на нее в раннем детстве, когда они жили в старой квартире. Для себя она перефразировала слова из старого стихотворения Ильи Эренбурга: «Не слышать, не помнить, что с нами в жизни случилось». Для нее это звучало так: «Все слышать, все помнить, что с нами в жизни случилось».

Она писала только «в ящик», тщательно скрывая от всех самый факт своего писательства. Она обожала толстые блокноты в клеточку и аккуратно записывала туда свои наблюдения. Даже Лия Евсеевна и самые близкие подруги знали лишь о ее «стихах к случаю» – ко дню рождения самой «Главной Матери» или кого-нибудь из членов кружка. Тем не менее, она, вероятно, не сознавая этого, хотела, чтобы ее тайное творчество стало достоянием хотя бы избранных читателей. Поэтому она нашла себе шутливый псевдоним «Задумчивый Кенгуру», взятый из одного из романов Ремарка, и стала ежедневно писать короткие очерки. Она так и назвала их «Очерки Задумчивого Кенгуру». Привычка записывать свои повседневные впечатления закрепилась даже летом на отдыхе.

В июне, после окончания девятого класса, Лия Евсеевна повезла свой литературный кружок в Пушкинские Горы. Там Наташины записи прервались: жизнь была такой яркой и насыщенной, что с трудом находилось время на сон. Девчонки ездили по пушкинским местам, читали стихи поэта, сидели на памятных скамеечках, любовались знаменитым прудом и мечтали без конца. В Лии Евсеевне обнаружились новые таланты – руководителя и «интенданта»: она без устали пересчитывала своих шестнадцать шестнадцатилетних подопечных, чтобы никого не потерять, и при этом умудрялась безбедно содержать их на протяжении всего срока их поездки. Она умело распоряжалась выделенными им денежными средствами, раскладывала их по конвертикам и пересчитывала по вечерам, пока девочки читали стихи перед сном.

После возвращения из Пушкинских Гор, родители с Наташей поехали в Литву, в Друскининкай. Красота холодного Немана, быстрой речушки Ратничанки, литовских лесов развивали в девушке созерцательность, побуждали к литературному творчеству. Однако она настолько была полна впечатлениями и воспоминаниями о Пушкинских Горах, что не успокоилась, пока не написала подробный дневник поездки и, вернувшись осенью с родителями из Литвы, не подарила его своей любимой учительнице. Сохранился и Литовский дневник, через год к нему добавился второй, и так продолжалось до самого замужества Наташи, пока не прекратились ее безмятежные путешествия с родителями в чудесный город Друскининкай.

Эти путешествия в Литву были примечательны еще и тем, что все время пребывания в Друскининкае Наташа переписывалась со своей лучшей подругой, Наташей Ковалевой. Девушки подружились внезапно, перед самым окончанием девятого класса, когда Лия Евсеевна пригласила весь литературный кружок к себе домой, на 16-летие своей дочери. До этого события две Наташи встречались на заседаниях кружка, всегда приветливо улыбались друг другу, о чем-то разговаривали, но героине нашего повествования не хотелось выделять дочку учительницы, чтобы ее не заподозрили в подхалимаже. Тем более что та близко дружила с девочкой из своего класса – красавицей и умницей Леной Львович. Однако день рождения Наташи Ковалевой внес изменения в их отношения.

Все сидели за большим круглым столом, что-то ели, пили чай и отвечали на поставленный Главной Матерью вопрос: что каждый ценит в себе больше всего. Обстановка была такой доверительной, а ответы такими искренними, что заставили многих посмотреть друг на друга иными глазами. Вот тогда-то две Наташи и подружились. Одновременно был создан и «пятиугольник»: Дина, Лида, Лена и две Наташи. Этому «созвездию» подруг были присвоены имя и фамилия – Налидин Ковальвович. Имя – по первым слогам имен Наташи, Лиды и Дины, а фамилия – из составных частей двух фамилий: Ковалева и Львович.

Однако внутри этого «пятиугольника» девочки дружили и парами. Две Наташи, по образу и подобию своих мам, готовясь в долгий жизненный путь, словно подрастающие птенцы, учились вставать на крыло: они переписывали любимые стихи в симпатичные блокнотики, разыскивали новые стихи, передавали их друг другу, читали их вслух, радовались их звучанию. Они словно предвидели, что их путь тоже будет трудным, и заготавливали заранее духовный материал, который будет поддерживать их в жизни. Долгие часы девочки проводили вместе, разговаривали, удивлялись редкому взаимопониманию. Вскоре после дня рождения в доме Лии Евсеевны, наступили летние каникулы, освободилось время для прогулок по любимым паркам: Лесотехническому парку и Сосновке. Две Наташи проводили длинные, светлые июньские дни на свежем воздухе и не могли наговориться.

Их радовали одни и те же книги. Так, они долго «обхаживали» в книжном магазине «Историю импрессионизма» Джона Ревалда – как когда-то в детстве маленькая Наташа «обхаживала» книжку Маршака. На этот раз книга, в самом деле, была дорогая, но они наскребли денег на одну книгу на двоих. И потом держали ее у себя дома по очереди, с удовольствием читали ее и рассматривали иллюстрации. Обе они обожали роман Эльзы Триоле «Анна-Мария», но он почему-то мистическим образом пропадал у них из дому. Обе плакали над романом «Убить пересмешника» Харпер Ли, и до сих пор этот роман не оставляет их равнодушными. Обе по много раз перечитывали «Любимую улицу» Фриды Вигдоровой.

Однажды они поехали погулять по Невскому проспекту, потом зашли в кафе «Лакомка», которое располагалось тогда на Садовой улице. Там они заказали крошечные пирожные, птифуры, и попробовали горячий шоколад. Когда они возвращались домой из центра города на свою Выборгскую сторону, их мысли достигли такого созвучия, что, выходя из трамвая, они хором запели: «Умер птифурчик и больше нет его,/ умер птифурчик, не оставив ничего…» – на мелодию «Траурного марша» Шопена. Они ездили на Кировские острова и катались там на лодке. Все было впервые, и они удивлялись, как же так случилось, что прошел целый год прежде, чем они увидели, как духовно близки они и интересны друг другу.

Однако в июле судьба в образе родителей разлучила двух подруг: Наташу Ковалеву папа с мамой увезли отдыхать в Эстонию, в город Эльва, а нашу Наташу – в Литву, в город Друскининкай. Вот тут-то и началась их переписка, сравнимая с романом в письмах. Девушки отдыхали в своей любимой Прибалтике, но каждый день писали друг дружке длиннейшие письма, подробно описывая в них все детали своей жизни. Стоило одной из них забыться и не послать письмо, как тут же из дружественной республики приходила телеграмма с выразительным текстом: «Беспокоюсь молчанием. Глазастик». Так одна Наташа называла другую, позаимствовав это имя из романа Харпер Ли.

Их обеих тревожили не только умозрительные проблемы. Как раз в то самое первое лето их дружбы им исполнилось по 16 лет – это был возраст получения паспорта. А, значит, им следовало решить, какую национальность записать в паспорте. Для Наташи Каплан подобной дилеммы не существовало, а вот Наташе Ковалевой стоило подумать, чью национальность предпочесть: папину или мамину? Конечно, из благородства она хотела записать в пятой графе «еврейка», но все ее отговаривали, включая, конечно, и вторую Наташу. Они подолгу обсуждали все «отягчающие обстоятельства» подобного выбора. Наконец, Наташа Ковалева сдалась с очень любопытной формулировкой: «Хорошо, я запишусь русской. Но только для того, чтобы было кому носить тебе в тюрьму передачи». Настолько обе они в юности были уверены, что судьба каждого еврея рано или поздно сидеть в тюрьме.

Эта всепоглощающая дружба продолжалась до окончания одиннадцатого класса. Счастлив человек, который познает в юном возрасте, на пороге трудной жизни, подобную юношескую дружбу. Дружба такого накала не может быть вечной, потому что она требует всего времени, всего человека. После окончания школы судьба, уже в собственном образе, несколько развела подруг, но воспоминания об этой юношеской дружбе в течение долгих десятилетий грели их души. На закате лет эта дружба свела их вновь, в Израиле.

Десятый и одиннадцатый классы были продолжением счастливого существования Наташи в литературном кружке. Общение с преподавателями других гуманитарных наук – английского языка и истории было тоже великолепным. Особенно много радостных впечатлений приносила Регина Павловна, которая преподавал историю намного глубже, чем полагалось в школах, а ребята ценили этот факт весьма поверхностно и бесились на ее уроках, как и на всех остальных. Тогда она садилась на стул около учительского стола, бессильно зажимала уши руками и в ужасе говорила: «Ну, что это такое? С вами же совершенно нельзя общаться». После этого всем становилось стыдно, ведь она их, разбойников, уважала, называла на «Вы», и лишь в личных разговорах, в знак доверия, переходила на «ты». На самом деле, они ее очень любили и дальше сидели тихо, не проронив не звука.

Однако они не могли терпеть учителя обществоведения, Михаила Исааковича, который свято верил в сообщаемые им истины и при этом брызгал слюной так, что она долетала до третьей парты. Наташе с ее подругой Таней Фридман приходилось пересаживаться со своей второй парты на Камчатку, а там невозможно было не болтать. Михаил Исаакович требовал у них дневники и на каждом уроке записывал туда дисциплинарные замечания, а в конце полугодий ставил каждой не выше удовлетворительной оценки. Зная об их литературных успехах, он старался уязвить любимую всеми Лию Евсеевну: «А ваши-то, кружковцы, у меня в хулиганках и троечницах ходят!»

Как ни удивительно это покажется, но Наташе удалось достичь довольно гармоничного сосуществования с учителями математики. Ситуация стала особенно приятной после прихода в их школу Ирины Карловны Шур, которая увидела сразу, что Наташа понимает ее объяснения и в классе работает хорошо, но математиком ни при каких обстоятельствах не станет. Поэтому, обходя каждого ученика при проверке домашних заданий, Ирина Карловна была удивительно либеральна к пустотам в ее тетрадках. И оказалась права: впоследствии Наташа вполне благополучно справилась с выпускными экзаменами по алгебре и геометрии.

А вот достичь подобной гармонии с учителями химии, электротехники, астрономии и физкультуры Наташе не удавалось. С учителями этих предметов постоянно возникали какие-либо эксцессы. Особенно серьёзными были конфликты с учителем электротехники, Владимиром Абрамовичем, или, как они с Таней называли его, рыжим физиком. Чисто внешне он был вполне симпатичным мужчиной и не вызывал антипатии, но совершенно не умел объяснять свой предмет. От этого Наташа тупела, тыкала наконечниками цепей куда попало и всегда не туда. Они оставались с Таней после уроков и старательно, но безуспешно, тренировались. Тем не менее, школьные проблемы не омрачали Наташину внутреннюю жизнь. Она продолжала с упоением посещать литературный кружок, готовить для него доклады и сообщения, участвовать в диспутах и олимпиадах. И, конечно, писать ежедневные очерки.

Настал момент, когда ей захотелось узнать мнение знающего человека о своих писаниях. И однажды такая возможность ей представилась. Дело в том, что периодически Лия Евсеевна приглашала ее в гости для знакомства с интересными людьми, посещавшими их дом. В тот раз к ним пришли супруги – Руфь Александровна Зернова, известная писательница, Илья Захарович Серман, литературовед, исследователь русской литературы, и их дочь Ниночка. Лия Евсеевна дружила с Руфью Александровной и называла ее ласково Руней, поэтому Наташа, не ломаясь, протянула ей свой толстый блокнот, а Лия Евсеевна попросила ее оценить Наташины очерки с профессиональной точки зрения. Через некоторое время Лия Евсеевна вернула Наташин блокнот с запиской от Руфи Александровны. В записке было написано: «Милая Наташка, мне кажется, что ты похожа на Анну Франк, хотя ты чуть старше ее. Так раз уж ты осталась жива – работай. Раз уж тебе так повезло, что ты осталась жива. Р.»

Наташу не удивило, что хотя Руфь Александровна знала, что она родилась после войны, она писала о ней так, как будто она, как и Анна Франк, пережила Катастрофу. Сама она тоже всегда жила с тем же ощущением. Вероятно, это ощущение ей удалось передать в своих очерках Задумчивого Кенгуру.

По совету писательницы, Наташа продолжала писать, но всегда «в ящик». Она показывала свой блокнот только самым «проверенным» людям. Однако невозможно вечно прятаться – человеку пишущему нужен читатель. Поэтому со временем она стала писать все меньше и направила свою творческую энергию в иное русло, в литературоведение – исследование английской литературы. Оно не требовало обнажения ее политических взглядов, поэтому было прекрасной заменой собственного творчества – конечно, до поры до времени, особенно пока подрастали дети. Однако в какой-то момент желание писать свое сдавило горло с такой силой, что никакое литературоведение не могло его больше заменить. Это случилось в Израиле, спустя несколько десятилетий, но до этого еще надо было дожить.

А тогда, в шестидесятых, семидесятых и даже восьмидесятых годах Наташа жила во «внутренней эмиграции». Это звучит намного приятнее, чем сказать, что ее семья и друзья были двуличными – просто они скрывали свои истинные взгляды, не были откровенны с окружающими по квартире, по дому, по школе, по работе. Они были откровенны и открыты только с родными в семье и самыми близкими друзьями. Для Наташиной семьи это был образ жизни в течение нескольких поколений.

Когда росла Фирочка, она тоже должна была скрывать свои истинные взгляды. Она никогда не участвовала в молодежных организациях, не была комсомолкой. И тут причина была не только в ее «буржуазном происхождении». Если бы она захотела, то своим активным участием в субботниках и других общественных мероприятиях, она добилась бы «почетного» права вступить в комсомол. Когда Наташа дотошно спрашивала ее о причинах, мама коротко отвечала ей: «Не хотела».

Сане было труднее, чем Фирочке, скрывать свои взгляды от друзей по работе, поскольку он был человеком более эмоциональным, прямым, а временами и импульсивным. Однако с возрастом он изменился, стал более молчаливым. Ему помогало и то, что специфика его работы требовала сосредоточенности исключительно на рабочих темах. Поэтому все они: включая Илюшу и Наташу, жили по лозунгу своей семьи: «Говорить на работе только о работе, говорить в школе только о школе, говорить в институте только об институте». Это выглядело естественно в глазах других людей, возможно, они считали их скучными или карьеристами, но, по крайней мере, ни у кого не возникало подозрений, что они, не приведи господь, антисоветчики.

* * *

Антисоветчиками они, конечно, не были и ни в каких акциях не участвовали. Более того, обоим детям было строго-настрого запрещено рассказывать политические анекдоты и в институте, и в школе. «Детки» были уже взрослые, Илюша, вообще, уже был близок к окончанию института, так что родительские увещания влияли на него не слишком сильно. Однако урезонить разговорчивую Наташу было не менее сложно – она полюбила ежедневные встречи на большой перемене с несколькими подругами из литературного кружка, как раз рядом с «дворянским гнездом» – с учительской. Там девчонки обменивались последними анекдотами про Хрущева и хохотали до упаду. Анекдоты обычно приносила «на кончике хвоста» своей шикарной толстой косы веселая красавица черноокая Лена Львович. Учителя ходили мимо кружковцев и недовольно морщились, когда раскаты хохота превосходили все пределы дозволенного шума. Тогда они жаловались Лии Евсеевне, та выходила из учительской, спрашивала своих любимых болтушек, о чем шла речь, те послушно стихали на какое-то время, а она, незаметно для себя, слушала их анекдоты и разделяла их восторги.

Однако на заседаниях кружка они обсуждали серьезные, а временами и трагические темы, которые подбрасывала им жизнь. На одном из заседаний Лия Евсеевна рассказала им о процессе над поэтом Осипом Мандельштамом. Наташа знала наизусть несколько его стихотворений из маминой тетради и стихи, которые впервые услышала от Лии Евсеевны еще в девятом классе. Но это, написанное поэтом в 1932 году, «Мы живем, под собою не чуя страны», она не слышала никогда. Это стихотворение распространялось устно, заучивалось наизусть, или записывалось от руки и передавалось верным и проверенным людям, как это было принято на Руси испокон веку. Так и Пушкин распространял свои свободолюбивые стихи в эпоху царей Александра I и Николая I. Мандельштам не называл имени Сталина в своем стихотворении, но все понимали, какого именно «кремлевского горца» он высмеивал в нем. Догадался об этом и сам «горец». Расправа с поэтом была быстрой. Мандельштама арестовали и сослали в город Воронеж, а через несколько лет он умер, уже во второй ссылке, под Владивостоком, в возрасте всего 46 лет.

Судьба Мандельштама потрясла Наташу. Единственное, что отчасти смягчало ее гнев и боль, это давность события – «Это было еще при Сталине», – говорила она себе. «Тогда и не такое было возможно». Однако она ошибалась. На одном из последующих заседаний кружка Лия Евсеевна рассказала им о несостоявшемся судебном процессе над поэтом Борисом Пастернаком, совсем недавно, при правлении Хрущева. Поэта собирались судить за получение им Нобелевской премии за написание романа «Доктор Живаго». Процесс не состоялся не из-за сострадательности членов союза писателей, они-то как раз свое черное дело сделали – исключили великого русского писателя из своих рядов. Однако сам писатель не доставил им счастья судить себя их неправедным судом – он умер в 1960 году членом литературного фонда. Сохранилось стихотворение, которое также распространялось в списках, уже после его смерти («Нобелевская премия» Борис Пастернак»).

Тот факт, что роман впервые был опубликован за границей, определил его судьбу на родине поэта в последующие тридцать лет – «Доктор Живаго» был запрещен, но не забыт. Время от времени кто-нибудь отважный привозил экземпляр романа «из-за бугра» и давал друзьям почитать на одну ночь. В России его впервые опубликовали лишь в конце 80-х годов, когда на Западе давным-давно прочитали его. И только тридцать лет спустя после смерти Пастернака, в 1990 году, сын поэта получил разрешение на получение справки о том, что его отец был удостоен Нобелевской Премии.

Процессы над писателями были важной частью уроков, которые Наташа получила в литературном кружке. Однако она и не подозревала, какие уроки ее ожидают в ее собственной семье.

* * *

Однажды Наташа осталась дома одна. Папа с мамой ушли в театр. Обычно Наташа ходила вместе с ними, но в тот вечер она плохо себя чувствовала и Илюша пошел с ними вместо нее. Головная боль мешала ей читать, а телевизора тогда у них все еще не было. Наташа была уже старшеклассницей, и телевизоры в ту пору были почти в каждом доме. Но принципиальная Фирочка продолжала считать их поклонников «рабами двадцатого века» и сопротивлялась приобретению «врага интеллекта» изо всех сил. От нечего делать Наташа решила уже в который раз посмотреть семейные альбомы.

Они лежали в нижней, незастекленной части серванта. Она достала альбомы и увидела под ними старый конверт. Забыв о фотографиях и о родительском запрете не читать чужие письма, она приоткрыла конверт, но письма в нем не нашла. Там лежали документы. Так Наташа впервые увидела документы об аресте папы собственными глазами. До тех пор она знала об их существовании лишь из неясных слухов, из обрывков фраз, из смутных догадок. А сейчас они лежали прямо перед ней. Могла ли она не прочитать их?

Чтение этих документов произвело на Наташу глубокое впечатление. Она вдруг поняла, что папа был совсем юным на том далеком комсомольском собрании, возможно, тогда он был лишь немного старше, чем она сейчас. Она почувствовала гордость за папу, потому что уже и сама видела несправедливость, удушение живой мысли, преследование поэтов, художников и музыкантов, стремящихся к свободе. Теперь Наташе стало недостаточно внутреннего сопротивления, как у мамы, ей захотелось другого – активного протеста, как у папы. Она тоже хотела сказать свое: «Хрущев – диктатор», чтобы быть достойной дочерью своего отца. Но как и где она могла это осуществить?

* * *

Подобная возможность представилась ей. К этому времени Наташа уже намного лучше разбиралась в окружающем. Новые судебные процессы над художниками и поэтами, проходящие на излете «оттепели», способствовали ее быстрому созреванию. Особенно потряс ее судебный процесс над Иосифом Бродским. Бродский был ленинградцем, ровесником Илюши, и жил в центре города. В возрасте шестнадцати лет он начал писать стихи, которые распространялись обычным в России способом – в рукописном виде через доверенных людей. Все детали его питерской судьбы настолько хорошо известны, что нет смысла повторять их здесь. В реакции Наташи на судьбу поэта важно лишь понять, что она почувствовала зависть признанных поэтов, любимцев власти, в Союзе писателей к молодому гению. Они поспешили объявить его «тунеядцем», чтобы унизить и уничтожить его, или, на худой конец – сослать его подальше от Ленинграда.

Стихи Иосифа Наташа и ее подруги читали в еле различимых копиях. Ведь тогда не существовало еще копировальных машин – были обычные, довольно слабые, дающие не больше трех-четырех копий, пишущие машинки, которые работали со страшным шумом. Вот эти, третья или четвертая копия стихотворения Бродского и доставались осчастливленной Наташе на несколько часов для переписывания от руки или заучивания наизусть. Любопытно, знакома какая-либо другая страна в мире с этой системой чтения стихов отечественных поэтов?

Несомненно, система эта была также очень опасной. Особенно опасной она была для распространителя стихов. И все же кто-то очень мужественный – на работе, или у себя дома, печатал эти стихи, а потом, на свой страх и риск, давал почитать их проверенным людям, а они передавали дальше. Плохо пропечатанное стихотворение на измятом листке бумаги было документом советской эпохи в целом. Как глушилки по ночам. Как бульдозеры на выставках художников. Наташе было еще чему учиться…

Она читала его стихи, запоминала их наизусть с первого раза, поражалась их гениальности. При этом она никак не могла понять, почему поэта, человека пишущего, а значит работающего, считают тунеядцем? Как можно обвинять юношу с больным сердцем, которому был противопоказан физический труд, в том, что он «окололитературный трутень» и привлекать его к суду? И все же, несмотря на поддержку таких крупных личностей, как ее любимая Анна Ахматова, или с детства обожаемый Самуил Маршак, или композитор Дмитрий Шостакович, Иосифа Бродского осудили и сослали на пять лет в отдаленную деревушку под Архангельском. Этого Наташа вынести не могла. Как защитить поэта?

Сами собой сложились стихи. Хорошие или плохие – неважно, главное, что смысл их был понятен: она требует освободить поэта. Теперь надо было решить, что с ними делать – послать их в суд? Отправить на радио? Или хотя бы в газету? Она жаждала действия. «Наконец жизнь дает мне возможность сказать свое «нет», – думала девушка. «Пришел момент, когда я смогу на деле доказать, что я достойная дочь своего папы. Мне семнадцать лет, почти столько же, сколько было ему на том судьбоносном собрании, и я тоже комсомолка». И когда она уже написала стихотворение, но еще не послала его, ею вдруг овладело сомнение: «А может, посоветоваться с папой и мамой? Может быть, поговорить с Илюшей?»

Однако именно в этот период Илюша слегка отдалился от своей младшей сестры. Как молодой специалист, он уже работал в научно-исследовательском институте, где-то пропадал по вечерам и, кажется, даже собирался жениться. «Я тоже, как Илюша, должна решать свои проблемы сама», подумала Наташа. «Мне надо быть более самостоятельной. Ведь папа не спрашивал у своих родителей разрешения, можно ли ему выступить на комсомольском собрании». И, несмотря на серьезность ситуации, фыркнула, а потом расхохоталась от абсурдности самого этого предположения.

Она вышла из дому и пошла по улице. В сумочке лежало письмо в редакцию и стихотворение. Наташа думала. Что делать? Как помочь Иосифу? На улице было холодно. Тротуары были покрыты недавно выпавшим снегом, он скрипел под ногами, и это отвлекало Наташу от размышлений. Когда ей становилось слишком холодно, она садилась в первый попавшийся автобус, ехала в неизвестном направлении, согревалась и вновь ходила по улицам. Она шла и шла, а снег скрипел и скрипел. Люди шли мимо, смеялись, говорили о чем-то своем, и это тоже мешало ей думать. Или так ей казалось.

Ей захотелось найти тихое закрытое место, и она решила поехать в свой любимый парк Челюскинцев, он всегда действовал на нее успокаивающе – высокие сосны, старинные ели создавали совершенно другой мир. И самое главное – там был дивный живой уголок, то самое тихое закрытое место, о котором она сейчас мечтала. На каждом дереве висели кормушки для белок, пушистые зверьки прыгали с ветки на ветку и ели орешки или кусочки сухого печенья прямо из рук посетителей. Птицы, в основном воробьи, конкурировали с белками и старались выхватить крошки прямо у них из-под носа.

Решено. В парке Наташа приведет свои мысли в порядок, там она окончательно поймет, что делать со стихами. Любимая музыка родного города отпугивала ее сейчас, казалась ей слишком праздничной для серьезных решений. Спокойные, даже пасторальные виды парка в этот решающий день ее жизни влекли ее больше торжественных городских пейзажей. Наташа с разочарованием поняла, что на этот раз ходьба по улицам не принесла ей успокоения.

Она села в трамвай и поехала по направлению к дому. Вышла из трамвая около парка, купила в киоске около входа немного орешков и семечек для белок и птиц. В парке было пустынно. Время было уже послеобеденное. Детишек из детского сада, которые всегда гуляли в этом парке, давно забрали обедать и спать. Парк как будто ждал только ее. Царила мертвая тишина. Наташа пошла по центральной дорожке по направлению к живому уголку. Там на деревьях висели деревянные гнезда для птиц и кормушки для белок. Она любила стоять там без движения и наблюдать за маленькими зверьками с пушистыми хвостиками.

Она вынула несколько орешков из пакетика и один очистила для себя – она тоже проголодалась. Она приблизилась к кормушкам и уже предвкушала радость от кормления белок. Она подошла вплотную и чуть не подавилась орехом. Под кормушкой она увидела красное пятно. И еще одно. И еще. Весь снег был в кровавых пятнах. А под высоким стволом сосны лежало тельце убитой белки. Неподалеку еще одно. Она огляделась – весь живой уголок был усеян трупиками белок. А вот и гильза, оставшаяся от стрельбы. Кто-то убил всех белок. От безделья. От жестокости. Кто знает, почему. Теперь она поняла, почему в парке стояла такая мертвая тишина. Птицы улетели отсюда. Испугались, наверное, что расстреляют и их. Некоторое время Наташа стояла в ужасе. «Так и меня расстреляют», – подумала она вдруг. «Кто знает, где убийца и что он еще замышляет».

Как безумная, она побежала домой. Взлетела на свой четвертый этаж, открыла дверь и упала в кресло. «Да, и со мной будет то же самое. Может быть, меня ждет не смерть, а психиатрическая больница или тюрьма. Уколы, доводящие до безумия, или побои на допросах. Именно так и будет, если я пошлю свое стихотворение». «А что будет с родителями и Илюшей?» – эта мысль обожгла ее. Ей не хотелось расставаться со свободной жизнью. Не хотелось подвергать опасности родных. «За что им опять страдать после всего, что они уже пережили?» Ей вдруг стало жарко, все тело покрылось потом, она почти потеряла сознание. Перед глазами стояла страшная картина белого пушистого снега, покрытого кровавыми пятнами.

«С моим стихотворением или без него, Бродского все равно уже приговорили к пяти годам ссылки. Чего стоят мои стихи, если люди влиятельнее меня не смогли изменить решение суда?» И Наташа сожгла свое стихотворение, потому что боялась, что передумает. «Хорошо нам сидеть на заседаниях литературного кружка и читать свободолюбивые стихи. Но выбрать смерть, когда я жива? И в особенности для родителей? Нет!» И Наташа сдалась. Это была настоящая капитуляция, она стыдилась своего поступка и ничего не рассказала о нем ни родителям, ни брату.

Конечно, отказ от активного действия не был для нее отказом от инакомыслия. Просто в тот поворотный для своего развития день Наташа поняла, что она уже никогда не сможет участвовать в открытых антиправительственных акциях, ни групповых, ни единоличных. Она всегда будет беречь дар жизни, которым наградили ее папа с мамой после окончания Великой Отечественной Войны. Сохраненный в блокаду Илюша и она, рожденная после войны, были обязаны сохранить свою жизнь и передать ее дальше, своим детям. Поэтому для ее писательства отныне будет лишь один приемлемый путь – в «ящик», во внутреннюю эмиграцию. Так Наташа решила для себя в свои семнадцать лет. Кто хочет, может кинуть в нее камень.

Однако не все были такими слабовольными, и общественное давление на правительство и внутри страны, и из-за границы было столь сильным, что Бродского освободили раньше времени. При этом идеологическое давление на освобожденного поэта внутри страны оставалось невыносимым, и в 1972 году он был вынужден покинуть Россию. К этому времени Наташа была уже замужней женщиной, мамой двухлетней дочки и старалась держаться подальше от политики. По крайней мере, чисто внешне. То, что она писала в толстых тетрадях за своим стареньким, еще университетским секретером, знали только эти тетради. Тем не менее, еще через год она наложила на себя полный запрет на писание стихов, считая, что они неизбежно приведут ее к открытой крамоле. Это произошло после того, как она нашла записку, которую написала себе сама в возрасте семнадцати лет и которую должна была прочитать в свой двадцать пятый день рождения: «Ну что? Ты повзрослела? Стала пошлой, как все? Стихов больше не пиши. Теперь у тебя нет на это права». И осталась только проза.

Зато она продолжала искать и переписывать старым способом, от руки, стихи любимых и запрещенных поэтов. На этот раз она с трудом добыла стихотворение Клячкина, написанное по случаю изгнания Бродского из страны. Оно было написано как бы от имени самого Иосифа и долго приписывалось ему самому: «Я прощаюсь со страной, где / Прожил жизнь, не знаю сам чью…»

Это трагическое стихотворение помогло единомышленникам Наташи выжить в атмосфере лжи и насилия. Они любили Россию и ненавидели ее, и не было у них сил ни покинуть ее, ни продолжать жить в ней. Но жить было нужно, ведь почти у всех у них к тому времени уже были дети.

Судебный процесс над Бродским был личным провалом Наташи. Это был одновременно и провал незрелой советской демократии, задохнувшейся раньше, чем она успела родиться в эпоху короткой «оттепели».

* * *

И все же почему именно поэзия играла такую важную роль в духовной жизни Фирочки и Катюши? Почему Фирочка переписывала стихи в свою тетрадь и читала их в трудные моменты жизни? Почему она считала, что ее тетрадь со стихами станет мостиком, который лучше всего соединит ее с подрастающей дочерью?

В атмосфере официального искусства, прославляющего власть и ее вождей, честный человек мог выжить только, если у него была богатая внутренняя жизнь. Русская поэзия была богатейшим источником, который утолял эту неистребимую внутреннюю жажду. Поэт в России всегда был властителем дум, выразителем самых тайных чаяний народа. Жизнь Фирочки проходила под грохот лозунгов и меняющихся событий, но неизменной и верной себе оставалась лишь русская поэзия. Уходили и погибали поэты, но оставались их стихи. Рождались и преследовались новые поэты, и никогда они не бывали пророками в своем отечестве. Надо было успеть записать их стихи в тетрадь и сохранить их в укромном месте.

Поэтому тетрадь со стихами, которую Фирочка дала дочери в тот трудный для них обеих жизненный период, была для Наташи важнейшим средством для выживания и самым коротким способом знакомства со своей мамой. Девушка смогла увидеть ее повзрослевшими глазами и понять ее чувствами более зрелого человека.

Чтение стихов, которое в любой другой стране считается делом обычным, сродни чтению прозы или слушанию музыки, в России тех лет наполнялось дополнительными, острыми ощущениями запретности, аполитичности и опасности. Они вызывали невыразимое счастье у членов литературного кружка, когда стихи читала их любимая учительница Лия Евсеевна Ковалева. Поэтому так близки стали друг другу две Наташи, что обе получили это достояние от своих мам. А в ту пору было, что читать, и было, за что преследовать, молодую плеяду поэтов «шестидесятников». Поэтому и у Фирочки появилось нечто, чему она могла учиться у Наташи и ее подруг.

Однако, кроме поэзии «шестидесятников», в ту пору появилось еще одно удивительное художественное явление – «бардовское» пение. Оно приобрело особое значение для современников. В оригинале слово «бард» означает странствующий поэт и певец у кельтов, которые жили на территории современных Ирландии, Уэльса и Шотландии. Обычно они пели и декламировали стихи в сопровождении музыкальных инструментов. Это были песни о героях, о свободе, о любви. В Древней Руси этот жанр был также распространен. И вдруг в 60-е годы двадцатого века жанр «бардовской» песни стал неотделимой частью повседневной жизни. Почему?

Действительно, период «оттепели» принес ощущение относительной свободы. Но только относительной. Обычно компании собирались на кухнях, накрывали телефон подушкой, чтобы затруднить прослушивание, и под гитару пели свои любимые бардовские песни, стараясь не повышать голос. Самым распространенным музыкальным инструментом стала гитара. В подъездах, во дворах на скамейках, в парках сидели молодежные компании и под звуки гитары пели песни. Мелодии были простыми, почти примитивными. Важны были слова, их было легче запомнить при помощи непритязательной мелодии, а потом передать другим людям.

Бардовская поэзия стала эпосом нескольких десятилетий. Она была и осталась истинной поэзией. Она дала возможность своим современникам вдохнуть чистый воздух, который был под запретом. И это был способ самовыражения для людей того времени и их поисков сторонников. Кто же еще, как ни Лия Евсеевна принесла в их кружок бардовскую песню. Девочки уже привыкли к тому, что в конце каждого заседания кружка, после диспутов, докладов, чтения стихов и прозы, она пела им романсы и арии. Репертуар ее обычно бывал классическим. Но однажды, после поездки в Москву, она спела им нечто, непохожее ни на что другое: «Песенку о веселом барабанщике», и «Не верьте пехоте». Так в их жизнь вошел Булат Окуджава.

Следующим был Александр Галич. Его песни были записаны в странной форме – на рентгеновском снимке. Слегка хриплый голос поэта пел об облаках, плывущих в «милый» край – в Колыму, где герой провел двадцать лет своей жизни. В других песнях он пел о военных ошибках, о ненужных потерях. Но были у него и озорные песни, и они самозабвенно пели и про «Леночку», и про «Гражданку Парамонову», ведь они были еще подростками, и радость жизни била в них ключом.

* * *

Семья Сани и Фирочки выстояла и в трагических условиях войны, и в трудных условиях мира. Они отдавали должное «бардовской песне». Но на своих традиционных семейных встречах Фирочка и Риточка, уже вдвоем, без их любимой Катюши, продолжали исполнять романсы из своего привычного классического репертуара: «Не искушай меня без нужды», «Нет, не тебя так пылко я люблю» и многие другие. После них солировал Левушка, он всегда начинал с «Журавлей», все затихали и слушали его пение с размягченными, задумчивыми лицами. Но в последнее время сестры полюбили и романс на слова Плещеева: «еще просит сердце света и тепла». Эти удивительные люди смотрели в будущее, как обычно, с оптимизмом. Они верили, что после короткой хрущевской «оттепели» придет настоящая весна.