На протяжении почти всей истории императорской России политическая лояльность определялась достаточно просто. Лояльный подданный предан правящей династии Романовых. Юридический статус, социальная принадлежность, этническое происхождение и национальность не важны — вассальная верность короне выше всякой иной зависимости и принадлежности. Из этого следовало, что всякая идеология или система убеждений, провозглашавшая иной принцип лояльности, представляла угрозу традиционной монархии. Одной из таких идеологий был аграрный социализм того рода, какой проповедовали эсеры, мечтавшие о свержении монархии и установлении государства, в центре интересов которого был бы крестьянин. Другой — марксизм, с его призывом к международной солидарности и братству рабочего класса. Имелась, впрочем, еще одна идеология, возникшая ранее обеих упомянутых выше и представлявшая не меньшую угрозу существующему порядку, — национализм.
Национализм угрожал российской монархии точно так же, как и прочим консервативным монархиям континентальной Европы. Причина в том, что националисты добивались создания в Европе национальных государств, в которых справедливые границы политических сообществ определялись бы не божественным правом династий и правителей, а этнической принадлежностью, языком и культурой. До 1860 года, впрочем, Европа в целом организовывалась по иным принципам. Италия была раздроблена; люди, для которых родным был немецкий язык, проживали более чем в сорока различных государствах; Австрия и Россия являлись огромными многонациональными империями. Национализм бросал вызов всем этим типам политического устройства.
В начале XIX века консерваторы и монархисты рассматривали национализм как фактор крайне дестабилизирующий, легковоспламеняющийся и разрушительный. Считалось, что Наполеон своим успехом был в большой степени обязан своему умению эксплуатировать и нужным образом направлять французский национализм. После его поражения в 1815 голу общей целью континентальных держав стало сохранение установившегося порядка и обеспечение всеобщего мира посредством подавления национализма и шедшего с ним рука об руку либерализма. Понадобился Отто фон Бисмарк, чтобы совершить в прусской лаборатории алхимическую трансмутацию, превратившую национализм из левой силы в правую. Он добился этого, присвоив националистический проект и объединив Германию, однако объединение это было особенное, под властью консервативной прусской монархии Гогенцоллернов. Новый германский император из Гогенцоллернов сохранял все свои права, включая право власти над своими негерманскими подданными. Таким образом Бисмарк пересоздал национализм и жестко отделил его от германского либерализма.
Учитывая историю Российской империи и большое число национальных групп, поглощенных ею в ходе территориальной экспансии, развитие национального сознания в среде любой из этих нерусских народностей представляло очевидный повод для беспокойства. Поляки, например, яростно восставали против российского правительства в 1830 и 1863 годах. Во время революции 1905–1907 годов серьезные национальные движения в таких регионах, как Закавказье и балтийские губернии, поставили под угрозу сохранение императорской власти. Нетрудно понять, почему Петербург с ужасом и отвращением взирал на все проявления нерусского национализма. Впрочем, большую часть ХIХ века царское правительство с неудовольствием воспринимало и национализм русский1. Эго было вызвано тем, что некоторые русские националисты не меньше, чем все иные, стремились к изменению status quo. Среди русских националистов были, например, сторонники идеи панславизма, утверждавшие, что Петербург должен посылать войска в крестовые походы для освобождения славян Центральной и Южной Европы от турецкого и австрийского господства, приводя их под политическую власть России. Вредным элементом этой грандиозной имперской фантазии была мысль о необходимости для России агрессивной внешней политики, причем не в том смысле, какой был по душе режиму; более того, агрессивной внешней политики, чреватой войной.
Однако в послед ней четверти XIX века российские консервативные круги начали смотреть на русский национализм с большим почтением. Государство само способствовало этой тенденции своими программами русификации имперских окраин и все более жесткими ограничениями культурной жизни и возможностей таких групп населения, как поляки, латыши и евреи. Николая II, вступившею на трон в 1894 году, националистическая идея скорее привлекала, чем отталкивала. Свойственная ему разновидность национализма ориентировалась одновременно на воображаемое будущее и воображаемое прошлое. С одной стороны, он верил в то, что судьба России — прирастать во влиянии и мощи, с другой — способствовал популяризации бессильной ностальгии по русскому средневековью, ставшей характерной чертой культуры конца века.
Как мы уже видели, начало Первой мировой войны вызвало сильный прилив русских национальных чувств и патриотизма. Многие русские видели в войне справедливую борьбу, объединившую и электризовавшую народ, — победа в войне будет свидетельством превосходства русской цивилизации. При этом для миллионов неграмотных крестьян национализм в его модерном варианте был совершенно непонятен. Кроме того, были еще политические правые, кого война ужаснула и кто считал решение России войти в конфликт с Центральными державами фатальной ошибкой. Среди них — бывший министр внутренних дел П.Н. Дурново, автор прозорливой записки февраля 1914 года, предсказавший, что последствием общеевропейской войны для России будет социальный коллапс, хаос и революция2. Подобные чувства питал граф Витте, бывший министр финансов, барон Розен, бывший императорский посланник в Японии, и Распутин, который, узнав об объявлении мобилизации, телеграфировал конфидентке императрицы Вырубовой, что войну нельзя объявлять, так как это будет конец всему3. Были, наконец, и представители крайне левых взглядов, отвергавшие войну и отказавшие ей в поддержке как продукту империалистического эгоизма. Социалисты этого толка имелись во всех воюющих странах, их именовали «циммервальдцами», по названию швейцарского городка, где в 1915 году собралась антивоенная конференция европейских социалистов. Представителями этого направления в русской политике были, в частности, Ленин и большевики.
В общем, однако, большинство политически сознательного населения России с воодушевлением восприняло войну и пришедшие с ней новые разновидности воинствующего патриотизма. Патриотизм военного времени выходил за рамки обычной любви к своей родине — в 1914–1917 годах разные изводы патриотизма конкурировали в интерпретации целей войны. По одной из версий, война велась в интересах русского народа, по другой — для защиты российского государства; с третьей точки зрения — чтобы ввести наконец Россию в сообщество прогрессивных и демократических народов. Однако все разновидности патриотизма имели общее мнение по вопросу о победе в войне. Все были согласны в том, что для триумфа России необходимо одолеть внешних врагов — Германскую, Австро-Венгерскую и Османскую империи. Любопытно, однако, что согласие царило и относительно того, что России не победить, пока не будут уничтожены или нейтрализованы ее внутренние противники. Во время Первой мировой войны обсессией русских патриотов всех оттенков стало разоблачение и уничтожение внутреннего врага.
Причина этого лежала во всеобщей уверенности в том, что все или почт все отступления и катастрофы России в этой войне могут быть отнесены на счет измены. Измена была главным и исчерпывающим объяснением любых явлений. Со времени мазурских боев в начале 1915 года вести с фронта приходили почти исключительно дурные. Один рапорт о военном поражении сменялся другим. Говорили о катастрофическом кризисе вооружения и боеприпасов, о позорных отступлениях и о невероятных потерях. Даже такие триумфы России, как Брусиловский прорыв, достигались ценой чудовищных потерь. Что, кроме тайной измены, могло объяснить эти катастрофы? Все знали, что Россия обладает достаточной мощью и возможностями для победы, однако страна платила чрезмерную цену, и дело даже при этом могло кончиться поражением. Многим казалось самоочевидным, что тут не обошлось без предательства.
По этой логике, предатели столь подробно информировали противника, что все военные приготовления и планы России лежали перед ним как на ладони, противник заранее был осведомлен обо всех военных планах, концентрации и передвижениях войск. Нашлись газеты, вроде московского «Русского слова», приписавшие не менее половины германских побед деятельности изменников и шпионов4. И это еще не все. Считалось, что изменники действуют и на внутреннем фронте, занимаясь саботажем в военной промышленности, подрывая поставки топлива, продовольствия и вооружения. Они даже вынашивают тайные планы сдачи врагу всей страны. Массовая культура подпитывала эти фантазии. Вездесущий иностранный шпион стал центральной фигурой многих русских фильмов, пьес, романов и даже постановок кабаре 1914–1917 годов5.
Инстинктивная вера в то, что в конечном счете именно измена повинна в военных неудачах России, давала ее сторонникам из патриотического лагеря глубокое эмоциональное и психологическое удовлетворение — простой ключ к пониманию переживаемой Россией глубочайшей травмы. Возникал образ страны как жертвы, обманом и вероломством лишенной победы, принадлежавшей ей по праву. Это также было созвучно конспирологическим увлечениям, сформировавшимся за несколько веков самодержавного правления. Как мы уже видели, при царском режиме конспирация процветала как стиль ведения политики. От представления о конспирации как разновидности политики был один шаг до веры в то, что вся политика — это конспирация. Для русских 1915 года аксиомой было то, что политические следствия не являются результатом очевидных политических причин. Политические следствия порождаются оперирующими под покровом ночи тайными силами. Только скрытое может быть истинным. «Конспиративные теории истории, — как удачно сформулировал это Уолтер Лакер, — на протяжении долгого времени были частью русской политической психологии»6. В результате вера в то, что «всюду измена», стала одной из самых ярких отличительных черт русского патриотизма военного времени. В этой уверенности был также призыв к действию. Обязанность патриота — разоблачать изменников и карать их, лишая возможности нанести еще больший вред отечеству.
Не все, разделявшие эту позицию, одинаково рисовали себе образ главного российского изменника. Патриоты правого националистического толка самую опасную измену видели в среде нелояльных национальных меньшинств, то есть этнических и религиозных групп населения, сопротивлявшихся российской власти. Хотя к этой категории относились мусульмане, армяне, грузины и украинцы, главными ее представителями были евреи и немцы. Правые националисты свято верили в то, что польские, украинские и белорусские евреи с самого первого дня войны отслеживают передвижения русской армии и продают сведения врагу. В сердце России богатые евреи-банкиры и промышленники, разбогатевшие на военных спекуляциях, специально взвинчивают цены на продовольствие и другие товары первой необходимости.
Принималось за доказанное, что немецкие подданные Российской империи, сколь бы долго они или их предки ни жили в стране и что бы они сами ни говорили по этому поводу, на самом деле питают преданность исключительно Берлину, а не Петрограду. Им удалось подмять под себя большую часть российской экономики, что оказывает пагубное воздействие на развитие страны. Однако тут не просто алчность, а тайные и зловещие мотивы. Кто усомнится в том, что немцы внедрялись в определенные отрасли промышленности в предчувствии будущей воины, возможно даже следуя прямым указаниям германского Генерального штаба? Разве таким образом они не приобретали возможность нанести максимальный вред военным приготовлениям России? В русских газетах разоблачались «немецкие фабрики в России», а популярная брошюра о германском шпионстве утверждала, что «только война показала, какое количество немецких офицеров было водворено в России под видом различного рода служащих на заводах, фабриках, в конторах и т. п. предприятиях»7. Тайный немецкий саботаж наносил огромный вред — что же тогда можно сказать об императорском дворе? Разве туда не просочились люда с немецкими фамилиями? Разве сама императрица не была немкой?
Для патриотов из левого националистического лагеря, напротив, измена не была отчетливо маркирована этнически. Изменники и шпионы могли скрываться под самыми разными этническими и религиозными одеждами. Конечно, измена процветала среди евреев и немцев — но также поляков, литовцев, узбеков и даже русских. Однако чем дальше, тем большее распространение получало мнение, что подозрительным, возможно даже изменническим институтом является сама монархия. В конце концов, главная обязанность всякого политического режима — защищать своих подданных от врагов, как внешних, так и внутренних. Российской же монархии не удалось ни то ни другое — как туг не заподозрить измену? Ее неспособность вести войну с Центральными державами не в последнюю очередь была связана с отказом от политического и экономического сотрудничества с прогрессивной частью общества. Кроме того, самодержавие стояло на пути уничтожения врага внутреннего. Снова и снова публике напоминали о том, какие опасные предатели таятся под сенью трона. Вот, например, Сухомлинов. Николай II лично поставил этого изменника во главе Военного министерства, именно император парализовал юридическое расследование злодеяний Сухомлинова и спас негодяя от заслуженного заключения в Петропавловской крепости. Следовательно, монархизм есть прямая противоположность патриотизма. Даже правые патриоты, в теории подцеживавшие монархический принцип, вынуждены были признать, что эта конкретная монархия и ее двор представляют угрозу национальной безопасности. Вот что имел в виду В.Д. Набоков, говоря, что «быть с царем значит быть против России».
Конечно, призыв «бороться с внутренним врагом», кто бы его ни брал на вооружение, мог служить эффективной политической тактикой. С началом мировой войны Россия наконец вступила в эру массовой политики. Армия, правительство и фракции Государственной думы проявляли острый интерес к мобилизации и мотивации населения. Одной из техник было превознесение доблести и жертвенности военных героев. В начале войны на всю страну прославился казак Козьма Крючков, в одиночку сражавшийся с одиннадцатью немецкими уланами и уничтоживший их всех, несмотря на полученные им самим шестнадцать тяжелых ран. Крючков стал героем газет и народных лубков, тысячами распространявшихся среди солдат и крестьян. Однако оборотной стороной поклонения героям было возбуждение ненависти — она тоже могла быть мощным инструментом мобилизации народа. Клеймя евреев, российских немцев или монархистов-традиционалистов предателями и изменниками, можно было вызвать ярость, легко переводимую в чувство определенной и общей цели. Огульные оговоры также имели и неявные политические цели. Обвинение евреев западных областей России в военных поражениях российской армии ограждало русское военное руководство от критики. Поношение немцев и требование экспроприации их земель и бизнеса играло на руку этническому русскому национализму: германское экономическое господство наконец будет уничтожено, и немецкое богатство потечет в русские руки. Многие левые политики так или иначе стремились к свержению российской монархии. Как же кстати пришлось уравнивание традиционного монархизма с изменой.
Нельзя однозначно утверждать, что все организаторы кампаний преследования внутренних врагов были насквозь прожженными Циниками, хладнокровными манипуляторами, ни минуты не сомневающимися в невиновности большинства своих жертв. Гучков действительно знал, что обвиняет Мясоедова в шпионстве безо всяких на то оснований. Однако Янушкевич, например, одержимый особенно тупоумной разновидностью антисемитизма, действительно вполне мог искренне верить в сплошную порочность всего российского еврейства. Если среди евреев и можно было отыскать такого, кто пока не совершил предательства, всякий из них при первой же возможности продаст Россию. Следовательно, изгнание сотен тысяч евреев из западных областей России оправданная и необходимая мера предосторожности. Иными словами, многие из тех, кто в годы войны заразил народное сознание фантазиями об измене, сами искренне в них верили. Однако в конечном счете трудно преувеличить ту травму и тот вред, которые причинила эта фиксация на внутреннем враге. Тысячи людей прямо пострадали от этого, однако в определенном смысле вся Россия стала жертвой шпионской истерии. Вера в то, что Российская империя насквозь источена изменниками и шпионами, подорвала легитимность власти. Более того, уверенность в пандемии предательства лишала людей надежды на победное окончание войны, сеяла пораженческие настроения и обессмысливала индивидуальную жертву во имя родины. Зачем русским проливать на полях сражений потоки крови, если их жертва обесценивается тыловым предательством?
Не будь дела Мясоедова/Сухомлинова, эти пагубные вымыслы вряд ли пустили бы столь глубокие корни. Одна из самых поразительных черт этого дела — то, как идеально Мясоедов и Сухомлинов соответствовали образу изменника, жившему в сознании как правых, так и левых. Конечно, оба, Мясоедов и Сухомлинов, по рождению были стопроцентно русскими. Но кто были их друзья? Немцы и евреи. Обширность и интимность связей Мясоедова и Сухомлинова среди этих групп населения была воспринята как доказательство их порочности. Честный, патриотичный русский офицер с такой публикой водиться не станет. Мясоедов был женат на женщине, происходившей из еврейской семьи, работал с еврейскими дельцами и был у них на жалованье. В письме к любовнице он именовал Бориса Фрейдберга «начальником»8. Во всех официальных отчетах по делу Мясоедова эти формулы использовались для описания его деятельности после отставки из жандармского корпуса: Мясоедов «совсем погрузился в еврейско-немецкие дела и сблизился с многими подозрительными лицами, а особенно с семьей еврея Фрейдберга»9.
А как интерпретировать эту странную тягу Мясоедова к немцам? В списке его немецких знакомцев множество имен. Тут и Тильмансы, семейство промышленников, и балтийский барон Гротгус, входивший вместе с Мясоедовым в совет директоров «Северо-западной русской пароходной компании», и Отто Фрейнат, который, будучи чиновником российского Министерства внутренних дел, защищал «Северо-западную» от обвинений в нарушениях, а позже оказывал юридические услуга контролировавшимся немцами целлюлозной компании «Вальдорф» и химическому концерну «Шеринг». Мясоедов был даже близок с кайзером Вильгельмом II — в его обществе охотился, ужинал и ходил в церковь.
Что до Сухомлинова, о его недостойном пристрастии к еврейскому обществу много говорилось еще во времена его службы командующим войсками Киевского военного округа. Вот, например, его неприглядные отношения с Александром Альтшиллером. Альтшиллер был одновременно евреем и австрийским подданным — и человек с таким ненадежным происхождением был ближайшим другом и доверенным лицом военного министра!
Конечно, для патриотов и левых националистов важнейшее значение имело то обстоятельство, что Мясоедов и Сухомлинов были русскими. Эти двое — самые отвратительные изменники своего времени, и из их вероломства следует извлечь урок: измена живет не только среди национальных меньшинств. И кое-что еще: до начала войны Сухомлинов посвятил Мясоедова в важнейшие тайны российской разведки. Когда война уже началась, Мясоедов, как считали левые националисты, с одобрения Сухомлинова проник в Действующую армию, на фронт, и обеспечил немцам победу в мазурских боях. Сухомлинов, следовательно, несет ответственность за все преступления Мясоедова, а не только за свои личные. Сухомлинов, в свою очередь, всем обязан своему самодержавному патрону, императору, выделявшему его как одного из самых преданных и честных своих министров. Однако маска преданного монархиста скрывала совсем иную реальность. Под тонкой оболочкой преданности династии копошились навозные жуки.
Но все же почему Мясоедов и Сухомлинов решили продать свою родину? Что их на это подвигло? Ответ — моральная испорченность. Предателями обоих сделало распутство. Ни тот ни другой не умели обуздывать свои сексуальные влечения. Шпионское Дело провоняло горьким запахом секса. Многим в воюющей России это было эмоционально внятно благодаря распространенности мнения, что неограниченная потребность в эгоистическом физическом наслаждении прямо противоречит служению народу и общему благу10. В определенном смысле, полная капитуляция перед похотью была первым шагом к предательству. Мясоедов — известный сладострастник, несомненно обратившийся к шпионажу, чтобы достать денег на содержание своей любовницы Столбиной, женщины столь низкой, что ее почти уже можно назвать обычной шлюхой. Сухомлинов, конечно, тоже брал деньги у своих заграничных хозяев, чтобы удовлетворить страсть своей молодой жены к расточительству и роскоши. Генерал стал рабом своей постыдной страсти к расчетливой и жадной женщине, среди грехов которой также числилось полное отсутствие даже подобия национального чувства. Разве не приводил Бутович дерзкое замечание своей экс-супруги: «Наше отечество там, где нам хорошо»?11 Таким образом, дело Мясоедова/Сухомлинова приоткрыло перед русским обществом дверь в антиобщество, ценности и обычаи которого представляли собой издевательские пародии на общепринятые: это был мир, в котором евреи начальствуют над русскими дворянами и где иностранцы покупают и продают министров. Измена Мясоедова и Сухомлинова доказала, что предатели есть везде. «Ни один круг общества не гарантирован от шпиона или изменника», — писал в 1915 году военный прокурор Резанов12.
Если везде измена, значит, любой может быть изменником. Однако, возможно, Мясоедов и Сухомлинов не были особями, как-то исключительно подверженными порче? Возможно, все люди или, по крайней мере, все русские люди столь же слабы и подвержены заблуждениям? В конце концов российская контрразведка приняла это как рабочую гипотезу, то есть стала исходить из того, что всякий человек — предатель, пока не доказано обратного. В идеологии русского контрразведчика периода Первой мировой войны — зародыш будущего сталинистского сознания, в котором слились левая и правая концепции измены, сознания, завороженного призраками вероломных национальных меньшинств и вездесущих предателей.