Автопортрет мужчины в состоянии покоя
Моя работа заключается в том, чтобы съезжать с вершины горы вниз. Съезжать как можно быстрее. Это мужская профессия. Прежде всего потому, что, когда мужчина оказывается на самой вершине, ему непременно хочется съехать вниз, а еще потому, что, когда на вершине оказывается много мужчин, каждый из них непременно хочет съехать быстрее остальных.
Человеческая профессия.
Я специалист по скоростному спуску.
Есть Тони Сэйлер, есть Жан Вюарнэ, есть Жан-Клод Килли, есть Франц Кламмер, есть канадцы, а теперь есть и я. В этом году я стану чемпионом мира, а на следующих Олимпийских играх получу золотую медаль.
Я самый уравновешенный человек на вершине, самый спокойный, самый сконцентрированный. Моя работа заключается в том, чтобы выводить себя из равновесия.
Все великие скоростники находят свой способ выводить себя из равновесия.
Съехать быстрее означает, прежде всего, съехать по-другому; так, чтобы почувствовать неуверенность и тревогу.
Пугать. Съезжать на лыжах так, чтобы и остальные заметили — вы едва удерживаетесь на ногах, и продолжать это делать до тех пор, пока целое поколение не начнет съезжать так же, как вы.
За всю свою жизнь скоростник может найти один и только один гениальный способ выводить себя из равновесия.
Канадцы появились на арене с репутацией «crazy canaks», а уже через два сезона полсотни топ-скоростников скользили так же, как это делали они.
Теперь есть я.
Быть великим скоростником означает пребывать в состоянии, которое требует абсолютной самоотдачи и полной концентрации. Я скольжу по полной программе. Я скольжу, поднимаясь по ущельям на велосипеде летом. Чтобы лучше скользить, я живу с пятидесятикилограммовым мешком песка на шее. Я улыбаюсь массажисту и лыжному мастеру, так как знаю, что они помогают мне скользить. Я готов пудрить мозги бездарному тренеру, так как знаю, что и это поможет моему скольжению.
Сравните меня и кого-нибудь еще с таким же, как у меня, весом, с таким же снаряжением на одной и той же лыжне, поставьте нас рядом: я всегда буду скользить быстрее.
Супер-тракен — прыжок, если не полет — венчающий первый спуск на Штрайфе в Китцбюеле — таких я выполняю тысячи еженедельно. Подъемы на финише Венгена, от которых ноги становятся тяжелыми, как свинец — так я разминаюсь каждый вечер на сон грядущий. Я знаю каждый миллиметр любой лыжни и, пролетая со скоростью сто сорок в час, вижу ее так, как если бы она двигалась замедленно.
А еще я готовлюсь к рыхлым и разбитым трассам, которые нам бесцеремонно навяжут на Олимпийских играх. Коварные трассы, которые позволяют какому-нибудь Леонарду Стоку, слаломисту, стать чемпионом по скоростному спуску.
В вашей карьере важно все.
Иной раз решающим становится положение вашего мизинца на ноге. Именно мизинец на ноге предопределяет медаль. Вы стерли подошву ботинка, вы четырнадцать раз сменили внутренний носок, вы разозлились и проиграли две сотых в Уше на ровном месте, потому что накануне, выйдя на спуск в Баттендиере, вы задумались о положении вашего мизинца.
Я работаю, когда сплю, я работаю, когда ем. Я рисую свои траектории, я моделирую свои упоры. Мои ноги и моя спина несокрушимы, на моем подбородке всегда след от ремешка шлема. Когда стартер дает мне свободу у пускового барьера, он высвобождает и тонны проделанной работы. А потом на трассе остается лишь один скоростник, у которого уже нет ни глаз, ни головы, ни ног, который скользит, чтобы прийти к подножию горы быстрее, чем другие.
Таково правило.
А потом случается то, что в жизни должно случиться неизбежно: наступает единственный момент настоящего, абсолютного покоя. Покоя скоростника.
Вы прошли левый и правый повороты слету, вы заходите в уклон и допускаете крохотное отклонение от траектории, вы делаете эту маленькую глупую ошибку (не от невнимательности, поскольку скоростники не знают, что такое невнимательность), которая вас уводит на несколько сантиметров от идеальной линии. И тут наступает настоящий, ничем не ограниченный покой. Вы уже потеряли двадцать сотых, затем очень быстро одну десятую, а там проиграли и весь спуск. Теперь уже нет ничего важного, вы уже не скоростник, ваши мышцы расслаблены, ваша голова пуста, и вы понимаете, что через несколько секунд расквасите себе рожу.
Всадница
Когда он ее увидел впервые, это была тщедушная девчушка, которая держалась за руку своего учителя. У нее были тощие ноги, будто начинавшиеся прямо из подмышек, и бледное вытянутое лицо с черными глазами, округлившимися от усталости, казавшейся вечной.
Учитель привел ее в спортивную секцию — ему показалось, что она без труда прыгает выше всех своих сверстниц, и при минимальных усилиях из нее может что-нибудь получиться...
Тренер склонился к девочке.
— А ты сама, чем бы ты хотела заниматься?
Она вытаращила испуганные глаза, бросила взгляд на учителя и, решившись, ответила:
— Скакать.
Все расхохотались. Пьеро тут же окрестил ее «всадницей», и именно так она начала свою карьеру прыгуньи в высоту.
В восемь лет она, не задумываясь, прыгала на метр пять, и Пьеро, который был на десять лет старше и прыгал в два раза выше, взял ее под свое крыло в детскую группу. Будучи уже второй год юниором, он совсем недавно пробился в очень узкий круг спортсменов, подающих надежды, и старался совмещать лицей с шестью тренировками в неделю. Помимо этого он всегда умудрялся найти час-другой для «своих малышей».
Всадница работала без энтузиазма, но с вызывающей регулярностью и неизменной естественной легкостью.
В десять лет, еще ребенком, она прыгала на метр пятнадцать; в двенадцать лет, девочкой, — на метр тридцать пять; в четырнадцать лет, подростком, — на метр семьдесят. Половая зрелость не внесла никаких изменений в ее конституцию: она была высоченной. Ее мышцы, по-прежнему сильные, совсем не отяжелели; у нее лишь наметились две такие крохотные грудки, что они не могли повлиять на ее результативность. Это была совершенная прыгунья, которая перепархивала от титулов к рекордам.
А Пьеро к этому времени допрыгался. Каждый дополнительный сантиметр становился для него неимоверно трудным. С ослабленным левым коленом, недостаточно высокому и недостаточно резкому для прыгуна в высоту, немного сдавшему физически — ему ничего другого не оставалось, как стать учителем физкультуры, потом тренером первой, затем второй и, наконец, третьей категории. Он оставил маленьких, чтобы заниматься исключительно большими, а среди них, в итоге, работал лишь с самыми перспективными.
Свою всадницу он оберегал. Никогда еще он не встречал спортсменку с такими способностями. Это была превосходная прыгунья, сама скорость; она взлетала над планкой, плавно тянула руку, неожиданно поворачивала голову по направлению прыжка. Выраженная красота. Она была, как он любил повторять, его скрипкой Страдивари.
Он получал удовольствие, объясняя ей мельчайшие премудрости: подбегать к стойке под чуть большим углом, крепко фиксировать таз, пробовать различные положения ноги в момент упора, максимально задерживать фуэте икр... Все те мелкие детали, благодаря которым она достигла среди юниоров отметки метр девяносто, а позднее — отметки за два метра. Она принадлежала к редкой породе мировых рекордсменок. Он за ней ухаживал, учил ее концентрироваться, слушая музыку, разрабатывать мышцы одну за другой, растягивать квадрицепсы и экстензоры икр.
Он приходил к ней на заре, отводил ее в лицей, забирал из лицея в конце дня, знал цикл ее месячных, выбирал ей спортивные костюмы, обговаривал ее контракты с организаторами и спонсорами: немного старший брат, немного папа — тренер.
Когда они поехали на чемпионат Франции, он был в ней уверен.
Она преодолела рубеж метр восемьдесят с первой попытки, как на тренировке, и Пьеро с первого ряда трибуны ей ободряюще кивнул.
В тот момент мужчины бежали стометровку в полуфинале. Покинув прыжковый сектор, она задержалась посмотреть на бегунов, несущихся к финишной черте. Легко победивший высокий мартиниканец, возвращаясь к старту, прошел рядом с ней и дружески потрепал ее по щеке. На миг застыв от удивления, она тут же расцвела широкой улыбкой, которая сделала ее глаза неотразимыми.
А Пьеро, сидевший на трибуне, вдруг пронзительно ощутил, что страстно ее любит. Он полюбил ее вдруг и всю сразу: ее улыбку, ее глаза, ее бег, ее широчайшие и дельтовидные мышцы, ее рекорды, ее свободу маневрирования и все эти годы совместной работы, которые — он осознал это только что — могло свести на нет чарующее прикосновение чьей-то ладони. Он ее полюбил еще более страстно оттого, что никогда об этом не задумывался и был всегда переполнен тем, что она ему давала, а еще потому, что не мог стереть из памяти образ тщедушной девочки, мечтающей о лошадях.
В тот же вечер ей, новоиспеченной чемпионке Франции, он признался в любви. Она приняла признание, как дополнительную награду, она приняла обручальное кольцо, она приняла супружеский союз, она приняла муниципальную трехкомнатную квартиру, она согласилась быть осторожной, чтобы не сделать ребенка.
Он открыл для себя неведомое ранее счастье, лаская ее мышцы, гладя ее плечи и каждый вечер прикасаясь к ее тайне. В поцелуях он искал секрет, который позволял ей прыгать так высоко, как он никогда бы не прыгнул.
У нее по-прежнему был серьезный вид и усталые глаза. Она по-прежнему жила тренировками и соревнованиями. На самом деле, между ними по-настоящему ничего не изменилось.
Он по-прежнему сидел в первом ряду и смотрел, как она раскачивается на месте перед разбегом, загипнотизированный рефлекторным движением рисующих по воздуху кончиков ее пальцев, зачарованный последним толчком, который предшествовал ее первому шагу.
Он, как будто впервые, пожирал ее глазами в эти моменты ужасного одиночества, которое он принимал за свободу.
Гонка про себя
С велосипедистами так бывает часто: самым хитрым не достает мускулистости, а самым мускулистым не достает хитрости. Этот португалец был очень мускулистым. Редко можно встретить подобную страсть к велоспорту и подобное неистовство в том, чтобы делать свое дело, но делать его настолько неловко. Сильный, как вол, грациозный, как табурет в стиле Людовика Пятнадцатого, он в качестве специализации выбрал гонки на немыслимо длинные дистанции, которые не встраивались ни в какую стратегическую и физиологическую логику, и все же, в одном случае из десяти, приводили его к победе.
Его любили за безрассудство, и его более экономные и более расчетливые товарищи уважали это безудержное расточительство. Следует сказать, что они отнюдь не расстраивались, когда он отставал от основной группы уже в первые часы гонок, поскольку присущая ему манера ехать зигзагами не делала из него достойного конкурента.
Даже в одиночестве, на пустынных трассах, он часто падал и бился. Так, когда группа на большой скорости проносилась мимо толп жандармов, врачей и ассистентов, все знали, что скоро ей вдогонку появится отставший, но догоняющий в одиночку, окровавленный и перебинтованный португалец.
Ему случалось участвовать в гонках с загипсованной рукой, с черепной трещиной, с вывихнутым плечом. Если бы понадобилось, он и с одной ногой попытался бы выиграть дистанцию Бордо-Париж.
Он уже привык к тому, что зрители встречали его радостно; среди прямых траекторий они сразу узнавали его причудливую манеру крутить педали и награждали аплодисментами именно его. Следует отметить, что португалец культивировал несколько старомодную элегантность, которая выдавала в нем настоящего чемпиона. В эпоху термосов с жидким питанием, он мчался с кокетливо торчащим из нагрудного кармана бананом или, не переставая крутить педали, пожирал куриную ногу.
Его пристрастие к лавированию приводило к тому, что за год он проезжал на десять процентов больше, чем его соперники, однако он не сдавался. В сорок три года он мог бы быть отцом для половины участников гонок и праздновал свой двадцать четвертый сезон. В последние два года он все строже судил о своих результатах и внутренне себя ругал.
В долгие часы одиночества, крутя педали, как ненормальный, португалец научился размышлять. В его мозгу, как заноза, застряло слово «переориентация». Отмечая яростным толчком педали очередной пункт в описании своей будущей профессии, он каждый раз очень быстро заезжал в тупик: хорошо оплачиваемая работа на свежем воздухе, которая, по возможности, выполнялась бы со скоростью сто двадцать ударов в секунду, где от него не требовалось бы красивых фраз, где вокруг него мелькали бы краски, а в его честь гремели бы бурные аплодисменты...
В один из таких моментов он принял решение — вызвавшее у знатоков улыбку — участвовать в межсезонных благотворительных гонках в Бельгии. Неужели он — ради которого в Португалии и Испании предусмотрительно освобождали бетонные велодромы, чтобы обеспечить безопасный проезд — собрался ехать между этими адскими турникетами с острыми углами, по жирной булыжной мостовой, то тормозя, то ускоряясь, в компактной группе голубоглазых соперников под завывание северного морского ветра?
Он проехал там две гонки за один день.
После инцидента растерянный высокорослый фламандец рассказал журналистам, что он так ничего и не понял: они ехали рядом в хвосте группы, и его сосед вдруг упал сам по себе, рухнул как подкошенный. В тот же вечер, уже дома, фламандец добавил, что в какой-то миг у него даже мелькнула шальная мысль о том, что на самом деле португалец не без удовольствия ожидал, когда тротуарный бордюр на финальной скорости бетонно врежется ему в лицо.
Два друга
Поворот корпусом — я сделал их свободного защитника и открыл для себя коридор. Левый защитник, с козлиной рожей, которой хотелось отдать должное, цеплялся сзади. Удерживая на бутсе — будто ошпаренный — мяч, я поднял глаза: все бежали к воротам. Внутренней стороной правой стопы я сделал подачу в центр и немного назад. Вратарь сгруппировался. Мой девятый номер, предчувствуя удачный расклад, был уже там, в зоне, справа от штрафной отметки...
Эту комбинацию, при удачных обстоятельствах, мы разыгрываем раз тридцать за год: мы находим друг друга с закрытыми глазами, и все тридцать раз мяч залетает в сетку. Мой девятый номер, центральный нападающий — лучший бомбардир чемпионата. Он — неудержим, и он — мой друг. Он бьет, как конь копытом, и при этом умеет быть незаметным. Он может сделать стометровку за десять и пять, но вы вряд ли заставите его без толку париться: за мертвыми мячами он никогда не бегает. Он не из тех, кто лезет в месиво и вяжется ко всему, что подбрасывают полузащитники. Но что меня завораживает больше всего, так это то, как он, проспав на поле всю игру, умудряется внезапно проснуться готовым на все сто, а в момент удара воплотить в себе то, чем и является настоящий футбол.
Я же — я, скорее, математик, я выстраиваю, я упорядочиваю, я веду, я распределяю — я рисую футбол на поле. Я свожу движения других. Я передаю мяч как что-то объективное. Я получаю мячи и отдаю мячи. Он же — он забирает мяч и забивает. Когда он решает идти вперед, никто не может за ним угнаться, а когда он решает бить, вратари нервничают. Когда их защита не успевает, я вижу, как они переминаются, выбирая, в какую сторону броситься, и инстинктивно выставляют руки перед лицом.
Он получил мяч на идеальной высоте. И вот — корпус пригнут, руки разведены в стороны, и — потрясающий удар слета. Точно, как будто снимая паутину, в верхний угол.
Вратарь отреагировал с крохотным опозданием, и я видел — могу поклясться — как он закрыл глаза. Инстинктивно разжался и ладонями отбил мяч за перекладину. Чудо! Бэнкс и удар головой Пеле на матче 1970 года в Мексике: это было невозможно, и он это сделал.
Я тут же посмотрел на своего девятого номера и увидел в его взгляде что-то мрачное. В пылу я не сумел определить: ступор это был или гнев. Его плечи опустились, он остановился. Стадион ревел от счастья: они, в Марселе, умеют выражать радость.
Возвращаясь назад, я хлопнул его по заднице: мол, всякое бывает. Он махнул рукой, ясно показывая, что мой пас был просто подарок, и загубить такой подарок с его стороны было настоящим преступлением. Преступлением, учитывая, что он забил два гола в финале олимпийских игр, шесть — в европейских кубках и сыграл двадцать два матча в составе сборной Франции.
Я рассчитывал на его реванш, на какой-то толчок, который заставляет бежать в два раза быстрее и бить в четыре раза сильнее: через шесть минут он промахнулся, пробивая пенальти. В начале второго тайма, на семьдесят второй минуте, он просто промазал, не забив явный гол, а на восемьдесят пятой минуте получил желтую карточку за то, что посадил на траву защитника, который проявил верх бестактности, обогнав его во время атаки.
Как в воду опущенный в душевой, совершенно безучастный в массажной, он без конца повторял: «Бога нет, Бога нет». Мысленное накручивание — это еще хуже, чем растяжение связок. Я пробовал ему объяснить, что бывают такие дни, когда перед воротами соперника стоит стекло, и с этим ничего нельзя поделать.
«Бога нет».
Правда до этого все стекла обычно разбивались.
«Бога нет».
В аэропорту хозяин бистро, который так и сиял от счастья — как же, 4:0 в пользу Марселя! — бросил ему в шутку: «Хе! Если Бога нет, то кто же тогда посолил море?», — и отвернулся к своим бутылкам, повторяя самому себе свой перл: «Кто посолил море?»...
Во вторник — девятый номер не пришел на тренировку. В среду — пришел, хромая. Его левое колено плохо сгибалось, правую ногу сводило, икры размякли, а между ребрами он чувствовал такую боль, что не мог дышать. Запах массажного крема в раздевалке вызывал у него тошноту, а вид спортивных футболок и трусов — отвращение. От шарканья железных шипов по цементному полу у него сводило челюсть. Он не играл ни в пятницу вечером, ни во вторник. За неделю я ужинал с ним четыре раза.
Когда он вернулся на поле, я тут же почувствовал, что он не тянет. Он заигрывался. Он мчался за всеми мячами, которые подавали сзади. Он семенил, бежал повсюду, но никуда не успевал. Я даже не знал, что с ним делать.
Я пытался его приободрить: я подгонял его пинками в зад, я его обкладывал, я на него кричал каждый раз, когда он терял мяч. Он ничего не понимал и удивлялся, почему это я вдруг стал таким суровым. Как будто в жизни было так важно забивать голы. Вне поля он был молчаливым, беспокойным, не в себе, и, казалось, ворошил в голове целую кучу мрачных мыслей.
Через неделю, принимая команду «Пари-Сен-Жермен», мы оказались в ситуации, когда можно было сделать нашу классическую двойку. Великолепная ситуация и никаких сюрпризов. Я передал ему мяч — не пас, а конфетка! — но вместо того, чтобы посмотреть на гол, я повернул голову, чтобы посмотреть на него, и я понял. В тот миг, когда он собирался ударить, в его глазах я прочитал немой и страшный вопрос, который футболист никогда не должен себе задавать: «Кто посолил море?». Когда футболист бьет по воротам, думать уже слишком поздно; все должно быть готово, он должен слиться с мячом, превратиться в одну напряженную мышцу. Особенно если он девятый номер.
Он не попал.
В следующую среду на его месте играл центральный нападающий из третьего состава (который забил три мяча, хотя мне не удалось дать ему ни одного хорошего паса), а он, он оставался за воротами на подаче мячей. В субботу его не было даже на скамье запасных, и после на стадионе его больше никто никогда не видел.
Убийца
После взвешивания у него оставалось ровно двадцать семь часов, чтобы стать убийцей. Он был прирожденным спортсменом, одним из тех, кто приходит в зал каждый день, умеет как следует попотеть и никогда не увиливает ни от скакалки, ни от мешка с песком.
За три недели господин Жан сделал из него настоящего бойца. Это был мощный средний вес, высокий, с прекрасной длинной рукой, энергичными ногами: грация, элегантность, сильнейший правый панч и тот смертельный хук слева, который уложил по очереди драчунов из Шевильи, боксеров-любителей департамента, затем всего района Иль-де-Франс и без труда привел его в профессиональный спорт. Профессионал, который готовился к своему тринадцатому бою и которому оставалось двадцать семь часов на то, чтобы стать убийцей.
Ночь была короткой, она прерывалась кошмарами, прямыми ударами правой, чьи траектории заканчивались в подушке, кровавыми апперкотами, от которых ему удавалось уходить только вжимаясь головой в спинку кровати.
Он встал с такой ужасной болью в шее, что ему пришлось принять две таблетки аспирина. Но тренер объяснил ему, что после таких напряженных ночей он всегда бывает в наилучшей форме.
Он замотал шею махровым полотенцем и отправился в парк размяться: бег трусцой, разминка, разогрев, бой с тенью между деревьев. Он начал думать о своем противнике: двадцать боев, двенадцать побед до конца встречи, молотобоец. Он видел одну из его встреч, записанных на видеокассете. Следовало пробить его защиту снизу и тут же расквасить ему зубную дугу справа, которая была его слабым местом. Он провел воображаемый прямой удар в грудь, за которым последовал хук слева в область виска.
Накануне, на взвешивании, он пожал ему руку, и от детской игры в ну-ка-сдави-мне-пальцы-чтобы-напугать у него осталось явное ощущение того, что он выиграл первый, психологический раунд.
Он хотел провести очень красивый бой и выиграть его.
После душа он попал в руки клубного софролога. Тот его расслабил и погрузил в состояние отупения, с которым боксер уже научился не бороться. Затем специалист принялся его мягко убеждать в том, что он самый сильный, что этот матч очень важный, что к нему следует подойти спокойно, что его противник всего лишь тупая машина, которую следует проучить, что его удар левой настоящие молот и наковальня в одном флаконе, что его удар правой безжалостен, что он просто обязан победить, победить, победить, опять победить и еще раз победить.
После этой накачки его ждал просчитанный и легкоперевариваемый обед, во время которого, не переставая жевать, он смог оценить внутренне пройденный путь. Он уже был запрограммирован на бой. Он уже не отвечал на вопросы и не видел ничего вокруг себя. Оставшись в одиночестве, он погрузился в короткую и интенсивную сиесту, затем вернулся в зал для последней корректировки.
Господин Жан вышел с ним на ринг, и они вместе разобрали каждое движение на пути к победе. Он боксировал с перчатками господина Жана и все время наступал, наступал, наступал.
В рваном ритме его дыхания господин Жан находил паузы для советов, — закрываясь, поднимай кулаки выше, убери подбородок, отвечай быстрее, — а затем принялся ему рассказывать о его сопернике: странный тип, сидевший в тюрьме за избиение старушки, изгнанный из дома за темную любовную историю со своей сестрой, дважды арестованный за наркотики, дезертир, бросивший жену и детей, готовый на все, чтобы победить — подозрительные связи, жестокое сердце, черная душа. В общем, тот, кто вполне достоин того, чтобы его измордовали. Тот, кто по справедливости заслуживает хорошей взбучки. Подлец, чья карьера должна быть прервана. Подонок, место которому в больнице, причем без надежды на чье-либо сочувствие. А еще трое детей из брюссельского предместья, которых он бросил без гроша...
Господин Жан излагал все это ровно, спокойно, доверительно. Он настраивал уже не первого чемпиона и умел находить слова для воспитания убийц.
Средний вес все это молча слушал, перемалывал, переваривал, переводил в свои плечи и кулаки, чтобы превратить потом в жестокие удары, и уложить соперника на ринг.
Затем, в подвале дворца спорта, он попал к массажисту, который его расслабил, разогрел и забинтовал руки. Специалист объяснил ему, что он массировал немало боксеров, но тут, не лукавя, должен признаться, что никогда не видел таких бицепсов, таких крепких грудных мышц, таких рельефных спинных связок: есть чем раскалывать черепа, сминать челюсти, разбивать носы, рвать печенки, пробивать грудные клетки. Идеальная мускулатура для нокаута. Чтобы избавить мир ото всех сволочей, ото всех ублюдков.
Завязывая ему перчатки и спокойно продолжая начатую тему, господин Жан пришел к логическому выводу: этот бельгиец заслуживал того, чтобы его вычеркнули из списка живых.
Подталкивая его, уже готового, в сторону темного прохода, который вел к яркому свету, реву толпы и жестокому рингу, он сказал только одно: «Размажь его», — и уверенно улыбнулся.
Средний вес продержался восемь раундов, после чего рухнул с окровавленным лицом в ожидании отсчета судьи. Бельгийский негодяй разбил ему эту чертову зубную дугу слева, и весь мир исчез в красном тумане. Это был явный прогресс. На предыдущей встрече он продержался всего лишь три раунда.
В следующем бою — господин Жан в этом был уверен — при продолжительной физической тренировке и хорошей психологической накачке он все же станет настоящим убийцей.
Трудяга
В тот самый момент, когда я отработал этап, за 900 метров до линии, я увидел ее. Я приподнялся, чтобы достать до ручек тормозов, и — может быть, на четверть секунды — ее взгляд упал на меня. На этом этапе я сделал все, что мог; завершать, как и на всех равнинных этапах, должен был Ивон. В эту секунду Келли, обгонявший меня на три-четыре корпуса, бросил свою каскетку на землю, мне кажется, Бернар и Беп сделали то же самое... Они ехали так быстро.
Она стояла на тротуаре, посреди толпы, и она на меня посмотрела. На меня. Она стояла с приоткрытым ртом, не двигаясь, не крича, не хлопая в ладоши.
Я тут же подумал, что она — стриптизерша. Блондинка, полноватая, с большими глазами и сочными губами. Памела? София? Рита? Я могу ошибаться, ведь я никогда не видел стриптиза, да и выжимал я в тот момент не меньше пятидесяти в час. Стриптизерша. И она на меня посмотрела. На меня.
Обычно, когда первые уже приехали, мы еще продолжаем крутить педали; увлекаемый остальной группой, я забылся, как если бы хотел на сотую долю секунды задержать ее взгляд. Ехавший рядом итальянец оттолкнул меня левой рукой, чтобы моя педаль не сыграла в его переднее колесо. «Держи линию», — прохрипел он с акцентом. А кативший сзади испанец, тормозя, завопил: «Крути педали, придурок!». Я опять привстал на седле. У меня болели ноги и спина.
Как правило, я заканчиваю свой рабочий день у красного флажка, за которым начинается последний километр. Моя работа заключается в том, чтобы прижимать всех, кто зашевелился и на последних двадцати пяти километрах пытается оторваться: я мешаю гонщикам оставить позади пелотон и уходить в одиночку и подвожу Ивона к финишному отрезку. Потом еще три-четыре сотни метров его ведет Марсель, а затем он справляется сам. Для этого у него есть все, что надо: руки на руле и голова на плечах. Они, спуртеры, сделаны по-другому. У меня же от одного только вида финишной ленты ноги отсыхают.
Я мог бы попробовать приподняться на педалях и обернуться, чтобы еще раз ее увидеть, но передо мной как раз вырисовывался вираж влево на девяносто градусов, и я испугался, что не впишусь.
Каждое утро, если конечно в программе заявлено не очень много бугров, Ивон нам говорит: «Подвезите меня, как в мягком кресле, к отметке 600 метров, а все остальное я сделаю сам». Часто свое слово он держит. Это благодаря ему в команду идут деньги, это он поднимает руки на финише, чтобы на его майке можно было прочитать «Salami-Store» по телевизору и в газетах. Мы же, вся остальная команда, мы крутим педали за харчи. Когда приходит спонсор, он садится за стол напротив Ивона. В общем-то, дело Ивона — катить весь день в тени, в основной группе, тянуть на самой низкой скорости и экономить силы. А в конце этапа мы все лезем из кожи вон, чтобы выдвинуть его вперед.
А в те дни, когда он не выигрывает, все на него, конечно же, смотрят косо: из-за усталости и из-за денег. Гнать к финишу — дело нелегкое.
Обычно людей, которые стоят вдоль дороги, не видишь. Их чувствуешь. Чувствуешь какое-то тепло, какой-то гомон с резкими криками, особенно на финише, где все пролетают особенно быстро.
Но ее я увидел. Я видел только ее, и она на меня смотрела. Нас все еще сто семнадцать в основной группе: мы только на двенадцатом этапе и еще не перевалили через Альпы. Почему же именно на меня? Как правило, они пытаются высмотреть двух-трех спортсменов, которых видели по телевизору, а остальные проносятся как цветное пятно в порыве ветра.
Она смотрела на меня не так, как смотрят на велосипедиста, и я подумал, что она — стриптизерша.
Завтра дорога начнет подниматься в гору. Как только мы подъезжаем к ущельям, Ивона начинает заклинивать. Он выдыхается. Он теряется в хвосте группы и пытается нагнать график. С этого момента мы переключаемся на Рэймона, нашего настоящего лидера.
А я вот люблю катить в гору. Все начинается со спины; чувствуешь себя собранным, твердым, почти как шар. В горах очень красиво. А боль во время подъема мне даже нравится. Я поднимаюсь хорошо. В команде это знают, это знают и в пелотоне. В «Salami-Store» быстрее меня поднимается только Рэймон. Получается, что теперь мне надо работать на него.
Раньше я гнал на первых перевалах, — хорошо было с утра подниматься одному впереди всех, — чтобы служить ему опорой в тот момент, когда он начинал победный спурт. Теперь все поменялось, мы работаем по схеме Меркса: тащимся по равнине, играем, как можем, на переключении скоростей, чтобы к подъему вымотать насмерть спекшихся гримперов. А там уже самые сильные будут сами разбираться. Мы же лезем вверх со своей болью в ногах до отметки две тысячи метров над уровнем моря. Ляжки у меня как из дерева.
Во время Тур де Франс остается мало времени, чтобы думать о женщинах. Мы заняты делом, а перерывы выпадают не очень часто. Когда она на меня так посмотрела, у меня возникло ощущение, что она — Рита и совсем голая. Если Рэймон выиграет Тур, хозяин пообещал отвезти нас в «Crazy Horse».
Я доеду до финишной линии, слезу с этого чертового драндулета, сниму туклипсы — с упорами для педалей не очень-то походишь. Спрошу, как проехал Ивон. Секундант положит мне руку на плечо, даст воды. Жандармы освободят нам проход до барьеров: каждый вечер они готовят для нас узкий коридор до санитарного фургона, где мы проходим тест на допинг. Там, поднявшись на вторую ступеньку и встав на цыпочки, я смогу посмотреть поверх голов. Она подойдет поближе к линии, чтобы увидеть подиум и девчонок, которые подносят букеты цветов — возможно, она сама будет дарить цветы.
Меня отведут вглубь фургона, и там я должен буду пописать. После восьми часов в седле, сделать это не всегда просто. Секундант снова положит мне руку на плечо: надо доплестись до гостиницы, дождаться душа, дождаться массажа. Марсель (обычно гостиничный номер мы делим с ним), перед тем, как лечь на кровать и расслабиться, снимет рейтузы и — как всегда — потрясет ляжками, чтобы меня насмешить. Он вытянет ноги и руки с четкими границами загара. Он скажет, что этап был тяжелым из-за жары и расстояния в двести сорок семь километров. Он будет ругать Ивона и мысленно сводить с ним счеты. Какое-то время я тоже буду лежать и фантазировать. Например, о том, как гонщик-велосипедист бросает группу ради стриптизерши. И тут войдет руководитель команды, состроит выражение «ни рыба, ни мясо» и скажет, что в завтрашнем гите он, вообще-то, собирался спустить нас на тормозах, но, к сожалению, — поскольку сегодня Ивон пришел только третьим — нам придется поднажать, если мы хотим сохранить желтые майки в командном первенстве и премиальные в 750 франков.
Марсель начнет протестовать, скажет, что у него боль в колене и затвердение ягодичных мышц. Я почешу в паху и скорчу гримасу. Тренер пожмет плечами в знак того, что он здесь ни при чем, и пойдет объявлять приятную новость остальным...
Завтра в половине двенадцатого, когда стартует классификация, я уже буду гнать вовсю вверх к перевалу д’Эз.
Облом
Стояла жуткая ноябрьская стужа. В капюшоне, в перчатках, бегун гнал перед собой облачко морозного пара. Он бежал размашисто, размеренно, едва пружиня, по твердой земле. Его щеки тряслись. Его взгляд терялся в пролеске, чуть встревоженный, чуть напряженный. Он бежал уже двадцать третий километр своего утреннего кросса.
Долгое время он бегал каждый день, чтобы выполнить программу тренировок, выстроить себя в усилии, научиться понимать свое тело и подготовиться к важным спортивным встречам; на ближайшее будущее он не ставил перед собой никаких целей, если не считать правильной работы мышц и размеренного сердцебиения. Теперь он уже знал, что все изменилось, что он искал что-то более конкретное, и этим была усталость, его давняя усталость. Теперь он уже не сомневался в том, что у него ее похитили, и все чаще шептал самому себе — в такт бегу — имена похитителей. Когда-нибудь он прокричит их во весь голос.
Однажды утром, за три зимы до того, к нему на тренировку пришел один человек. Человек был толстый, и пальто у него было толстое. Незнакомец объяснил ему, что уже давно следит за его успехами и что, если спортсмен не против, он сделает из него чемпиона. Незнакомец был антрепренером, помощником мэра по вопросам спорта в своем городе и президентом атлетического клуба, человеком влиятельным, которому — как подумалось бегуну — так просто не отказывают.
Он подписал контракт, и другие люди, тоже в толстых пальто, пришли на стадион, посмотреть, как он бежит. Они подолгу стояли за цементным парапетом и, не двигаясь, за ним наблюдали. Это были тренер, врач, массажист и еще один человек, которого называли «доктор» и который был не просто доктором.
Они разработали для него специальную программу: в два раза больше километраж, рваный бег каждый день, витамины, в зимнее время инъекции, прекращаемые ровно за шесть недель до соревнований, инъекции в летнее время, порошки до, порошки после, обильное питье, калорийная пища и работа в мэрии в качестве садовника. Вся его садовническая деятельность заключалась в том, чтобы шиповками дырявить аллеи местного парка.
За один сезон он набрал четыре килограмма и, не моргнув, выдержал сверхдозу дополнительных тренировок. Он начал все выигрывать. Он следовал своей программе буквально, и все для него становилось легким. Он выигрывал.
От того времени у него осталось много фотографий, на которых он был снят с президентом клуба на финишной черте. Их даже пригласили в прямой эфир на канал «Теле-Спорт», и он сохранил видеокассету с записанной передачей. В журнале «Силовая диета» доктор раскрыл секреты его питательного рациона. Он научился улыбаться естественно перед фотографами и не заикаться в микрофон каждый раз, когда ему надо было сказать, что он очень рад одержанной победе. Ему даже представилась возможность публично поблагодарить своих родителей, президента своего клуба и своих тренеров. А потом речь зашла о том, что президент клуба станет мэром и возьмет его в советники.
Именно в этот момент произошел тот дурацкий забег в Ницце, один из последних в сезоне. К концу августа — в отличие от предыдущих лет — он чувствовал себя в прекрасной форме: ни болей, ни судорог. За два дня до окончания соревнований он не рассчитал рывок и упал. Какое-то время он смотрел на свою болтающуюся ступню, а потом завопил от боли.
Можно сделать более мощными мышцы, но не связки. Связки растягиваются, рвутся. Несколько часов его успокаивали в больнице, затем его прооперировали и провели курс реабилитации, после чего он, медленно отходя, снова начал бегать.
Но он уже был один.
Несмотря на возобновление тренировок, пробежек и инъекций, он бежал медленно и не понимал. Он проигрывал. Тренер беспрестанно совершенствовал его программу, доктор увеличивал дозы, он отлично себя чувствовал, но каждый раз не дотягивал несколько секунд до своих прежних результатов. А президент клуба уже себе присмотрел одного весьма перспективного паренька.
Тогда он принялся мошенничать, увеличивая время тренировок. Теперь по утрам он вставал еще раньше и выбегал затемно.
Все чаще и чаще он бегал до самого вечера, не замечая, как пролетают часы, съедая за весь день всего лишь несколько плиток мюсли и витажермина.
Он помнил, что бег должен утомлять.
Он знал, что усталость была единственным средством, которое человек придумал, чтобы общаться со своим телом и уберечь ему связки. Но теперь он уже не уставал.
Он также знал, что если усталость не выходит через судороги и ломоту, то она идет в голову. Сколько велосипедистов сошло с ума. Один толкатель ядра стал жить с чародеем. Один пловец решил плавать до тех пор, пока у него не вырастет чешуя. Один спринтер начал пить как свинья. Один дискобол принялся торговать гормональными препаратами.
Ему нужно было как можно скорее и как можно вернее нагнать свою усталость. Усталость, которую у него похитили люди в толстых пальто.
Сумасшедшая из Берси
Удачную идею предложила Мадо. Вместо того, чтобы бежать сломя голову на метро, заезжать домой и нервничать, что опоздаешь, уж лучше остаться в офисе до без пятнадцати восемь. Обычно мы сматываемся с работы первыми, поэтому, когда мы оказались одни, сначала было непривычно. Ни шума печатных машинок, ни начальственных окриков. Мадо, самая заводная из нас четверых, пошла оттянуться в кабинет начальника и показала язык его пустому креслу.
Надо сказать, что в тот день для нас это было настоящим событием; сколько раз, во время воскресных репортажей, мы видели их по телевизору, и вот, наконец, сможем увидеть их живьем в Берси. Жанине пришлось лезть из кожи вон, чтобы выпросить в профсоюзе билеты — на очень хорошие места, у самого бортика — так чего уж тут дергаться.
Мы решили за это время сделать букеты. Марселла еще утром купила розы, и мы принялись заворачивать их одну за другой в целлофановые пакеты. Поскольку за мной следят меньше, чем за другими, да и кабинет мой самый дальний, то приготовить маленькие поздравительные открытки с именами фигуристов поручили мне: мы хотели, чтобы у них кроме цветов, которые быстро завянут, о нас остались воспоминания. Я заранее заклеила все конверты, а в каждый — втайне от всех — вложила свой сюрприз.
Мадо — с ней не соскучишься — встала перед нами, по другую сторону стола, и принялась показывать разные фигуры, чтобы мы во время выступления ничего не пропустили: двойной аксель, двойную петлю пике, тройной лутц, пируэт бильман — от прыжков юбка у нее задралась аж до пояса! Ну и потеха! Она была красная, как помидор, и шиньон у нее сбился набекрень. Чтобы себя не выдать, я смеялась вместе с другими и даже сказала: «Перестань, я сейчас уписаюсь от смеха», — а сама продолжала тихонько прикалывать конверты к целлофановым пакетам с розами. Поскольку я чаще всех посылаю корреспонденцию, то все решили, что именно я и должна делать эти открытки. Тем более, что у меня неплохо получаются разные комплименты и всякие приятные выражения.
И все же я была очень рада, что Мадо решила подурачиться, — она как раз пыталась показать, как делают вертолет или вентилятор, — мне бы не хотелось, чтобы девчонки начали расклеивать конверты и читать открытки; я то их знаю: им бы сразу захотелось того же самого. Нет уж, дудки! Свой единственный шанс я собиралась реализовать сама, но чтобы заполучить хотя бы одного, я решила пригласить всех шестерых. Рандеву в гостинице «Георг V», номер 377 — кстати, он мне обошелся в 2000 франков за одну ночь! с ума сойти! — в полвторого ночи; как раз успею отдышаться, принять душ и перекусить. Шесть профессиональных спортсменов международного уровня, шесть лучших фигуристов мира, шесть приглашений, написанных по всей форме, и шесть шансов заполучить хотя бы одного из них. Маленький Скотт Гамильтон, который в постели, должно быть, неугомонный, как обезьяна, мощный Робин Казенс, который наверняка может заласкать до смерти, соотечественник Кристоф Симон, чтобы немного потрепаться, ведь иностранных языков я не знаю, красавец Олег Протопопов, который, наверняка, выжимает Белоусову как лимон... Никого из них я особенно не выделяла; у меня была целая куча причин предпочесть одного другому, но кто бы из них ни клюнул, в любом случае — ночь должна получиться сказочной.
В худшем случае, они все одновременно распечатают свои конвертики в раздевалке, все вместе посмеются, а, может, будут смеяться и через десять лет, вспоминая сумасшедшую из Берси, которая захотела их всех одновременно. Это в худшем случае.
А в лучшем, никому ничего не сказав, они придут все, и все шестеро окажутся в моем номере. Я закрою дверь на ключ, а там уже дело за ними: по очереди или все сразу, мне все равно; я буду получать удовольствие и ставить им оценки: одну — за технику, другую — за артистизм.
Мастак
Я часто видел его усталым, изможденным, как, например, на следующий день после утомительных гонок, после длинных дистанций с лучшим временем, когда он катил явно с трудом. Но в таком состоянии я не видел его никогда. У него было бледное лицо, мешки под глазами и побелевшие губы. А еще мне показалось, будто его ноги потеряли сантиметров десять в обхвате. У него не хватило сил побриться, а автомобильная поездка по местным дорогам оказалась для него сущим адом. Увидев его явно нездоровый вид, организаторы отборочных соревнований не на шутку перепугались за свою выручку, а у него не хватило мужества сказать им «нет».
Эти гонки, изнурительные и выгодные, проходили сразу же после Тур де Франс, и было невозможно представить, чтобы лидер в желтой майке отказался в них участвовать. Накануне мы соревновались в Клермон-Ферране, а потом вся команда отправилась в Иссенжо, где на следующий день устраивались гонки с преследованием. Только Жак, капитан команды, остался, чтобы провести вечер у своего друга Джеминиани, который недавно открыл бистро. Он должен был присоединиться к нам на следующий день...
Пресс вялый, ноги ватные, голова кружится. Он стоял, опираясь на капот машины, пока Шарль ему завязывал шнурки, потому что сам он, едва опускал взор, тут же падал.
Разумеется, организаторы нам подстроили самый отвратительный маршрут, какой только можно себе представить. Три участка по 50 км, нашпигованных восемнадцатикилометровыми подъемами с уклоном в 7 градусов, каких в Верхней Луаре немало. Ни одного метра ровной поверхности (даже финишная прямая шла в гору). В дополнение к программе — большая команда из местных гонщиков, которые знают все виражи как свои пять пальцев, безнаказанно гоняют по ним круглый год и мечтают обнести профессионалов. Просто праздник и для них, и для их болельщиков.
До старта мы сговорились с оргкомитетом и крутыми. Все были согласны с тем, что Жаку было бы лучше остаться в постели, но зрители специально собрались, чтобы увидеть его и его желтую майку. Было решено, что он проедет первый участок в общей группе, вырвется вперед где-нибудь в центре города, а на первом же повороте незаметно свалит и вернется в гостиницу. Там его будет ждать врач. Итак, на него напялили желтую майку, и он поплелся стартовать, закончив гонку еще до того, как она началась.
Эти пятьдесят километров, я никогда их не забуду. Жак меня попросил держаться рядом с ним, и мы проехали час двадцать плечом к плечу. Он, — обгонявший меня на четверть часа в Лизарде, затыкавший меня на пять минут в десятикилометровке, только что отмахавший Тур де Франс как никто другой, умевший выигрывать, как хочет и когда хочет, вызывавший уважение даже у соперников, которые обращались к нему на «вы», казавшийся в седле самым красивым и самым элегантным из всех гонщиков, которые когда-либо стартовали, — тащился как последняя кляча. На прямых отрезках он закрывал глаза, чтобы не блевануть. Интересно, что он мог выблевать? Мне приходилось ему напоминать, как и когда переключать скорость. Он был вообще неспособен что-либо воспринимать, что-либо решать и даже злиться на организаторов гонок. Следует сказать, что в этом смысле он был настоящим мастаком, а мастаки условия контрактов соблюдают всегда. Через десять минут его майка была уже мокрой, и пот обильно стекал с подбородка.
В пелотоне вокруг нас образовалось что-то вроде уважительного пустого пространства, и гонщики уступали друг другу место, чтобы подъехать поближе и посмотреть на нашего зомби. Местная молодежь была разочарована, они так мечтали оказаться рядом с живой легендой и вместе с ней проехать по-настоящему.
Мы катили компактной группой и достаточно быстро. Парни, ехавшие впереди, а среди них и ребята из нашей команды, нажимали размеренно, но подарков не делали. В такой ситуации очень нехорошо отставать и оставлять дверь открытой. Надо выбрать правильную скорость, которая заставит разных лихачей еще раза два подумать перед тем, как рвануть. Мы крутили в среднем 35–37 в час, что здесь считается достаточно живенько.
Но Жаку, кажется, было на все наплевать. Он был не в том состоянии, чтобы просчитывать. Вряд ли он сумел бы побить свой собственный рекорд на время, но даже между 25 и 35 никакой разницы для него сейчас не существовало.
Я всегда обожал смотреть на чемпионов. И мне повезло: за двенадцать лет профессиональной карьеры я находился всегда рядом. Я вел их группы, мне случалось быть их капитаном на трассе, а трое из них были даже моими соперниками. Сейчас, когда уже можно сравнивать, я понимаю, что мне действительно крупно повезло, так как среди всей этой чемпионской братии мне довелось встретить пятерых настоящих чемпионов.
Нет ничего прекраснее, чем мастак, подписавшийся на гонку. Он готовится, вселяет во всех уверенность, он диктует закон и порядок, он — невзирая на грипп, растяжение, ангину или усталость — мчится, когда надо мчаться, упирается как никто, поднимается быстрее гримперов, разгоняется быстрее спринтеров, выкатывает по внешнему радиусу, сбрасывая на два зубца меньше, чем все остальные, назначает тарифы и умеет достойно проигрывать. Но мастаки меня восхищают еще и потому, что со стороны меня можно принять за одного из них, — я выигрывал этапы, я выигрывал гонки, мое имя часто произносят, мою фотографию печатали в «Экип», меня показывают по телевизору, меня интервьюируют о ходе гонок, — хотя я знаю, что я не мастак и что между ними и мной невообразимая пропасть.
Человек, ехавший в тот день рядом со мной, с трудом отрывавший от руля свою физиономию землистого цвета и вопрошавший меня жестами, куда поворачивать — направо или налево — был прежде всего 80 баллов VO2 max, 36 ударов сердца в состоянии покоя, рычаги, способные, как пушинку, крутить педали с усилием 177,5 килоджоулей, и квадрицепсы, достаточно сильные для того, чтобы толкать и тянуть в 500 ватт, причем легко и не разрывая связок. Все это венчала голова стратега, способного руководить целым предприятием, одновременно мазохиста и садиста, хитрого и вместе с тем доброго, обладающего невероятной способностью пересиливать себя, а еще чертой характера, которой у меня никогда не было и никогда не будет: неким презрением к велосипеду и ярко выраженным предпочтением оставить его в гараже и самому остаться дома. Из всего этого и получается чемпион, каких мало, чемпион, который может ко всему прочему еще и обломаться, спечься и тащиться жалким доходягой в великолепной желтой майке с кочаном капусты вместо головы на отборочных соревнованиях в Иссенжо, департамент Верхняя Луара.
Три раза он чуть не упал сам и не свалил меня, поэтому из соображений безопасности мы переместились в самый хвост пелотона. Я и сегодня продолжаю удивляться, как он сумел преодолеть подъем Розьер. Я никогда не видел, чтобы люди так потели. Я предложил ему свой бидон, от которого он, с отвращением икнув, отказался.
Нельзя сказать, что он страдал, похоже, он, скорее, находился в том трагическом для спортсмена состоянии, когда тот уже не может себе сделать больно, уже не может помериться силами ни с самим собой, ни с другими.
Два раза пелотон отрывался от нас, и оба раза мне удавалось его, не слишком дергая, подтягивать. Стоявшие вдоль дороги зрители были так ошеломлены его видом, что даже забывали как-то реагировать, подбадривать или освистывать. Это было похоже на немой ропот. За два километра от вершины холма, при каждом повороте педалей, он стал тихо постанывать.
А мне предстояло перейти ко второй части разработанного плана, которая была не менее щекотливой. Доехав до якобы ровной дороги, которая ведет к городу, я установил передачу 52×17 и мягко прибавил, чтобы его объехать и прикрыть, а затем приготовился к заключительной части нашего контракта. Обогнать группу, которая жмет на педали в нескольких километрах от промежуточных премий — дело непростое, даже если есть тайная договоренность с крутыми. Ведь никто и не собирался разыгрывать совсем уж жалкий спектакль: пакт, заключаемый с мастаком, должен выполняться с мастацким блеском. Поэтому я планировал осуществить наш рывок на расстоянии в шесть километров. Сначала мне пришлось изображать гармошку, затем очень быстро я нашел нужный ритм, и он благоразумно пристроился к моему колесу. Я сместился влево, к обочине, и мы начали подниматься в гору. 52×16, 52×15, 52×14. Я намеревался таким образом дотянуть его до населенного пункта, затем — как будто я спекся и отстал — отпустить его одного соревноваться с пятью-шестью местными юнцами, которые неизбежно к нему прицепятся по дороге.
В километре от моей цели я уже был во главе группы, и мне пришлось повоевать, чтобы образумить местных гонщиков, вздумавших зажигать петарды, чтобы порадовать родственников. При каждом рывке я даже боялся думать о том, в каком состоянии он находился.
Метров за пятьсот я почувствовал его дыхание — он быстро меня нагнал. Я никогда не забуду его взгляд: ледяной, резкий, глубокий. Поравнявшись со мной, он, к моему глубокому удивлению, спросил:
— У тебя есть два куска сахара?
Я дал ему сахар. Он его проглотил и снова протянул руку: я отдал ему часть рисового брикета и банан, которые он сунул в нагрудный карман своей майки.
Разумеется, я увидел его вновь уже только на финише. Он выиграл соревнование, устроив для ошарашенного пелотона настоящее зрелище. Он просто летел. В третий раз подъем по склону Розьер он сделал, вообще не напрягаясь, за три минуты.
В тот день все узнали, что настоящий мастак — это тот, кто, крутя педали, способен оправиться от похмелья, укладывающего в лежку целый батальон. Ну, а я об этом и раньше догадывался.
Олимпиада
День, когда Альберто Торан вдруг снял свои шиповки, прошел почетный круг до забега и ушел прямо в раздевалку, чтобы уже никогда больше не выходить на тартановое покрытие, был таким же обычным, как и другие.
До этого он пролетел свою серию четырехсотметровки с препятствиями, с открытой улыбкой выиграл полуфинал, позволив себе к тому же на бегу обернуться, чтобы увидеть, кто пришел вторым. Затем внимательно посмотрел второй полуфинал и вернулся в гостиницу, где его ждали невеста и его агент.
Он побывал у массажиста, подписал несколько чеков и несколько писем, принял двух японских производителей спортивных товаров и вернулся на стадион для фотосеанса и своей традиционной часовой разминки, во время которой он разогревался и концентрировался. Он прошел через темный проход, вышел на свет стадиона, принял причитавшиеся ему овации и подошел к стартовой зоне, где уже стояли его соперники: незнакомый ему юнец, который в последнюю минуту решил переодеть носки, и как раз надевал другие, с флуоресцентными полосками, а также шесть бегунов, которых он знал наизусть и которые возлагали всю свою надежду на второе место после него. Альберто поверг в отчаяние не одно поколение спортсменов: привычка к поражению изводит. Едва взглянув, он тут же оценил уровень противников; он пригвоздил их взглядом, отводящим им место вечно вторых, после чего удостоил их парой тех шутливых фраз, которые передавались в газетах и телевизионных передачах и поддерживали его популярность.
Он кинул свой спортивный костюм в пластмассовую корзину, подошел к дежурному по старту и в трех метрах от стартовых колодок попрыгал, чтобы расслабить мышцы.
И сразу же после этого он вдруг быстро снял шиповки и с улыбкой на устах пошел по стадиону, совершая почетный круг. Приветствуя зрителей, он махал им рукой и смеялся, как будто только что сыграл со всеми свою последнюю и самую удачную шутку. В первый момент организаторы запаниковали, дежурный по старту не знал, что делать со своим пистолетом, но потом было решено спортсмена не останавливать. Через несколько минут Альберто покинул беговую дорожку под восторженно-удивленные возгласы зрителей.
Затем разразилась гроза, и все соревнование прошло под проливным дождем. Вторая дорожка так и осталась незанятой, а забег — который правильнее было бы бежать под зонтом — кое-как и с катастрофическим результатом выиграл юнец во флуоресцентных носках. Его победа не стала событием дня. Повсюду говорили только об Альберто. Деньги? Женщины? Проблемы со здоровьем?
За четырнадцать лет, в течение которых он выигрывал все забеги на 400 метров с препятствиями, он ворочал миллионами долларов и делал тысячи подарков сотням невест. У него никогда не возникало никаких финансовых затруднений и проблем. В тридцать четыре года он был в прекрасной форме и прерывал свою карьеру всего за четыре месяца до Олимпийских игр. Ни один журналист в мире, ни один тренер, ни один болельщик не поставили бы и гроша на его гипотетическое поражение. Он просто не мог не выиграть свой четвертый олимпийский титул. И он остановился.
На пресс-конференцию, организованную после забега, он символически пришел в костюме и галстуке. Официально заявил, что уходит из спорта, что это решение непоколебимо и что никто и ничто в мире не заставит его снова прыгнуть через барьер. На все вопросы о причине этого решения он шутя ответил, что теперь его куда больше прельщает игра в гольф, и задрал штанины брюк, словно доказывая, что его икры по-прежнему в отличном состоянии и что его отказ от бега не связан с медицинскими противопоказаниями. Журналисту, который спросил, не слишком ли дорогой ценой ему обойдется отказ накануне Олимпийских игр, он спокойно ответил, что это будет ему стоить приблизительно два миллиона долларов. Больше ничего из него вытянуть не удалось. Он поцеловал в губы молодую репортершу, хлопнул по животу самого толстого хроникера, скорчил гримасу перед объективом камеры и ушел.
Он попал на первую полосу всех спортивных газет мира, ему приписывали то заболевание раком, то пылких блондинок. Он ничего не опровергал, ни в чем не признавался, и никто из близких так и не сумел раскрыть его секрет. Ну, а как он мог объяснить, что, увидев юнца, натягивающего свои флуоресцентные носки, он тут же понял, что тот его когда-нибудь победит? Наверняка, это случилось бы не в этот день; наверное — и не в этот сезон, на предстоящих Олимпийских играх; возможно — даже не в этот год, но это все равно должно было когда-нибудь произойти. А Альберто был рожден не для того, чтобы его побеждали. Он был не бегуном на 400 метров с препятствиями, он был победителем в беге на 400 метров с препятствиями и не мог примириться с мыслью, что в его чемпионской жизни ему, первому, придется хотя бы на минуту испытать страх, который испытывают вторые.
Юнец стал олимпийским чемпионом, он выигрывал все соревнования в течение пяти лет, но рекорд трех золотых медалей подряд побить так и не сумел.
Тщательный расчет
Это будет в субботу утром. По лестнице в гараж вы спустились осторожно, чтобы не поскользнуться на своих туклипсах. Вы уже натянули перчатки без пальцев, набили карманы своей майки таблетками глюкозы и плитками мюсли. Чтобы не получить переохлаждения, вы натянули шерстяную шапочку, предполагая вскоре ее снять. Вы проверили, что у вас на груди, рядом с вашей группой крови, вышито ваше имя и ваш адрес. Воздух будет пахнуть мазью, которой вы тщательно натерли свои бедра и икры.
Вы снимите свой велосипед с двух обернутых пластиком штырей, которые удерживают его на стене. Это будет очень красивый велосипед из легкого сплава: колеса с двадцатью восьмью спицами, тормоза и переключатель передач Campagnolo, седло Turbo и руль ЗТ. Рама будет красной, руль — хромированным, сам велосипед будет новым или, по крайней мере, прослужившим профессиональному гонщику всего лишь один сезон. Накануне вы подклеили двухсотсорокаграммовые шины. Вы их накачаете.
Вы сядете в седло, и в этот момент вам предстоит, как можно тщательнее, все продумать. Вы будете следовать своему плану. Первая четверть часа определит весь ваш день. Для начала вы поставите низкую передачу: 42×17 подойдет как нельзя лучше. Вы спокойно выедете на основную дорогу департамента, которую уже хорошо знаете. Не поддавайтесь искушению ускорить движение, не жмите на педали как сумасшедший: даже если вы хорошо выспались и плотно позавтракали, зря тратить силы все равно не следует. Усилия, предпринятые в холодном состоянии, чреваты непредсказуемыми последствиями; риск контрактур — велик, а проблемы с сухожилиями — многочисленны. Итак — осторожность и размеренность. При случае, подсчитайте количество оборотов педалей в минуту и проверьте ритм сердцебиения.
Выдерживайте подъем, не поднимайтесь на педалях, чтобы пройти препятствие: если понадобится, поменяйте передачу (42×18 или 42×19). Держитесь: не пытайтесь пристроиться к колесу велосипедистов, которые вас обгоняют: они или уже разогрелись, или еще не образумились. Замкнитесь внутри себя самого, сконцентрируйтесь на размеренности своих усилий, не смотрите вокруг, не прислушивайтесь к звукам извне.
Через три километра, уже на гладком отрезке, вы начнете разогреваться; на пятом километре вы уже почувствуете себя хорошо: подождите еще два километра.
Позвольте себе переключиться на 42×16 и снизьте скорость на пол-оборота.
И именно так вы достигнете необходимой температуры; вы достигнете предельной собранности, абсолютной готовности действовать, действовать уже всерьез.
За перекрестком вам уже ничто не грозит.
Ошибиться вы не можете. Гостиница уже рядом — вы узнаете ее по большой ресторанной террасе.
Болтун
Все произошло из-за того, что мне нравилось садиться на переднее сиденье его машины, чтобы потрепаться. Мы болтали о том о сем, о пустяках, которые могут служить темой разговора между друзьями. Он любил заезжать высоко в горы над городом, и каждый вечер я его сопровождал. Мы болтали. Тогда у него была старенькая «Dauphine 1093», в переднем багажнике которой он, чтобы сойти за профессионала, держал фиксирующую свинцовую колодку. Не показывая виду, что делал это специально, он часто заставлял шины скрипеть, а задние колеса — скользить. Чаще всего мы говорили о футболе и ситуации в почетной лиге, в которой мы играли оба: он — правым защитником, я — левым.
Он поднимался по склонам все быстрее и быстрее, а я — стараясь одновременно унять свой страх и принять посильное участие в игре — объявлял ему виражи, которые мы и так уже знали наизусть.
Однажды осенью мы проехали наше первое ралли — крохотную дистанцию на региональных соревнованиях, потому что она проходила по «нашей» трассе, а мой друг хотел, наконец-то, ее проехать в отсутствие транспорта, причем — на время, которое измерялось бы точным хронометром, а не моими часами, годными лишь для детского бега наперегонки.
В футбольном чемпионате того года мы уже не участвовали. Следующей весной мы обновили великолепную «R8 Gordini», которая вызывала у моего друга приступы дикого восторга. Во время обкатки, выруливая на крутых поворотах, он поворачивался ко мне и радостно вскрикивал.
Теперь, будь то в машине или вне машины, мы говорили только о машине, а все наши сбережения тратились на сход-развал, алюминиевые диски, шипованную резину, турбонаддув с инжектором и галогенные фары, регистрации, разрешения и страховки.
Я освоил ремесло штурмана, я научился унимать спазмы в животе, вести машину во время бесконечных ночных прогонов, пока он спал, быстро делать выкладки, пусть даже с некоторыми поправками и отклонениями, открывать термосы с кофе и выскакивать на ходу, чтобы проштамповать наши путевые листы.
На «Berlinette Alpine» мы два сезона подряд побеждали во всех ралли, после чего он был признан сначала вице-чемпионом, а затем и чемпионом Франции. Отступать было уже поздно.
В следующем сезоне мы сидели уже в «Lancia Stratos» и открыли для себя одновременно зависимость и преимущество от работы в большой команде. Тысячи изъезженных километров, перелеты на самолетах, все более безумные ускорения, скачки... После хронометриста я переквалифицировался в электрики; мотор ревел нам в уши так громко, что пришлось встроить в шлемы микрофоны и наушники, что сделало условия для наших бесед куда менее комфортабельными. Он по-прежнему гнал как мальчишка, но теперь уже не поворачивался в мою сторону, когда вписывался в какой-нибудь вираж, так как нередко в этот момент мы уже заходили на следующий.
Пересев на «Audi», он стал инженером.
Новая «Quattro» была тяжелой, полноприводная техника — непривычной, а конкуренция среди водителей внутри команды — угнетающей. От нас ждали немедленного усовершенствования машины. Он замкнулся в себе, и отныне от меня требовались только сухие выкладки. В качестве компенсации он добивался повсюду согласия на мою кандидатуру, никогда не подвергал сомнению нашу совместную работу, настоял на двойном увеличении моей зарплаты, но при этом перестал давать мне какие-либо объяснения, прекратил любые разговоры и любую болтовню.
Сегодня он достиг предела своих детских мечтаний и вершины своего искусства. Он входит в двадцатку безумцев, которые имеют право мчаться со скоростью 200 км в час по заснеженным дорогам, вдоль черной линии зрителей, чьи куртки наводят глянец на наши крылья. Он часто повторяет журналистам, что не видит зрителей вовсе. Я ему верю.
Его лицо стало непроницаемым, взгляд — острым, мышцы плеч и рук — накачанными. В нем все стремится вперед: как можно больше и как можно раньше прибавить скорость, как можно позднее и как можно сильнее затормозить. Скользить: ему нравится заляпанный грязью Королевский автоклуб, пересушенный Акрополь и заснеженный Монте-Карло.
Когда по телевизору или на нашей рабочей видеокассете я смотрю отснятые гонки, все кажется текучим, смазанным, ровным. А внутри «205 Turbo 16» все прыгает. На каждом прямом участке у меня такое ощущение, что машина встает дыбом на задние колеса, а на каждом вираже — зарывается носом в землю. С мощностью в 450 лошадиных сил, несущих 450 кг, мы выжимаем 200 км в час на отрезке в 386 метров. А это означает, что он не успевает включить первую передачу, когда уже должен ее выключить, чтобы перейти на вторую. Меньше чем за девять секунд он должен переключить шесть передач. За десять метров мы ускоряемся до 50 км в час, за пятьдесят пять метров — до 100! Причем на самых узких и самых коварных трассах.
Ему наплевать на чемпионат Франции по футболу, по крайней мере, он о нем никогда не говорит. Садясь за руль, он замыкается на себе самом и замолкает. После финиша его от меня отрывают журналисты. Затем он занят механиками и спонсорскими ужинами. Когда он возвращается в гостиницу, я уже сплю или заканчиваю свои выкладки, а ему говорить не хочется. Я про себя повторяю, как можно быстрее: «Правый 90, левый 70, двойной правый до упора, левая шпилька, правый 70, двойной левый 120...» Это звуковой фон моей жизни.
В случае ошибки или неисправности резервного времени у нас нет. За нашими спинами, в нескольких сантиметрах от раскаленных докрасна выхлопных, в пластмассовых баках плещется бензин. Обода из магния, каркас из фибры. Мы сидим в лампе фотовспышки.
На этом пределе риска и скорости болтливые мальчишки уже давно не подают голос. В их инженерных головах — лишь монотонный перечень выкладок и рев глушителей, которые они сами же захотели превратить в органные трубы. Ценой этого адского молчания он добился того, чтобы мы оставались на трассе вдвоем. До упора.
А я, я, замирая, жду тот день, когда мы, постаревшие гонщики, уйдем на пенсию. Есть две-три важные вещицы, которые уже давно пора обсудить, и мне так хочется с ним поболтать.
Заскок
Хоть я и не из тех, кто любуется собой во время игры, я все-таки должен был понять, что эта свечка станет переломной. Мы находились на корте уже час сорок пять, и я был, скорее, доволен. Мне было трудно разыграться и пришлось чуть поднажать, чтобы закончить первый сет со счетом 7–5. 6–2 во второй партии, и вот шел третий сет: 4–2; ровно на его подаче. Я выигрывал. Нечего бояться. Он послал мне очень длинный, в подарочной упаковке, мяч и, совершенно логично, тут же подбежал к сетке. Движение кистью, которое я сделал в тот момент, чтобы взять мяч, было волшебным. Мяч спокойно поднялся и описал очень гармоничную кривую Гаусса; эта свеча сразила моего противника, причем так, что он даже не попытался ее отразить. На какую-то долю секунды я остановился, чтобы посмотреть на мяч, и почувствовал удовлетворение от технического совершенства своего движения, просчитанного до миллиметра. До этого я никогда не думал, что в этой партии мне что-то грозит. В АТР я иду восьмым, он — одиннадцатым; мы встречались девять раз, и семь раз я побеждал, и теперь мысленно я уже приписал победу себе.
Он сделал подачу, а я проследил за летящим мячом и даже не пошевелился. Он подал еще раз: я отбил в сетку. Он повел в счете.
В этот момент сзади него, в третьем ряду, я увидел парня с ирокезом, который поразил меня тем, что совсем не следил за матчем. Я не мог отвести взгляда от его зеленого гребня, напомнившего мне о лужайках Queens Club и Уимблдона.
Я сделал две двойные ошибки, и мячи на меня просто посыпались один за другим. Все мои удары в сторону от противника, готовящегося отбить слета, уходили мимо поля. Арбитр засудил мне мяч, попавший в линию. У меня даже не возникло желания оспорить. Я призывал себя настроиться, собраться. На трибуне одна маленькая девочка уронила мороженное, которое упало на ногу сидевшего по соседству мужчины. Мой противник сделал сильную подачу: такое чувство, будто ударом мне оторвало кисть.
Единственное, что меня беспокоило, так это то, что я могу встретиться взглядом с моим тренером и моей девушкой. Я никогда не боялся выигрывать. Мне платят за то, чтобы я выигрывал, и я выигрываю. Нужно быть полным идиотом, чтобы представить себе обратное.
Я — тот, кто все время выигрывает, и третий сет я проиграл со счетом 4–6.
Толпа принялась бурно аплодировать моему противнику. Она поддерживала его удары. Особенно маленькая негритянка на трибуне справа, которая хлопала в ладоши над головой каждый раз, когда ему удавался красивый удар слета. А они ему удавались... Ее волосы были заплетены в дреды с разноцветными жемчужинами на концах.
Четвертый сет, который должен был привести меня к победе, был явно лишним; о таких сетах мышцы вспоминают даже на следующий день, во время полуфинала: из-за таких сетов выходишь на корт с боязнью проиграть, которая является единственной боязнью, достойной чемпиона. Панк на трибуне вскрикнул, когда я глупо пропустил свечку. Я сжал кулаки, стиснул зубы, протер обмотку ракетки опилками, грозно посмотрел на мальчишку, который замешкался, кидая мне два новых мяча.
В первом гейме четвертого сета, отпустив его 0–40, я, наконец, должен был загасить самую не берущуюся подачу в своей жизни, а затем переиграть этого засранца. Как они меня все достали — тренеры, журналисты, игроки — со своей боязнью выигрывать. Для настоящего чемпиона боязнь выигрывать — это слишком примитивно. Единственное, что может расстроить игру супер-гранда, так это боязнь подумать о боязни выигрывать, да и то...
Битюг
Я видел, как все они уезжали: малыш Робер укатил в Тулузу ради футбола и вернулся с неработающими коленями — что-то там у него не срослось. Малышка Шанталь, красотка, так хотела заниматься лыжами, а все кончилось тем, что она забралась на Фон-Роме и совсем там спятила. Ее нашли на самой вершине, она сидела одна и звала спустившихся раньше подружек, а когда ее снова подвели к старту, она стала звать маму, потому что боялась спуститься. Надо иметь чугунную голову, чтобы в пятнадцать лет бросить родную деревню и жить как в цирке, переезжая из одной гостиницы в другую; они сделали из нее сумасшедшую. Я уже не говорю о теннисистах, которые проводят больше времени в самолетах, чем на кортах...
Это неправда, что можно выбирать свой вид спорта; твой спорт — это всегда немножко спорт отца, старшего брата или родной деревни.
Я — давила, потому что я самый высокий и самый толстый в семье, самый высокий и самый толстый в кантоне.
Регби — мой спорт и моя родина.
Команда — это как целая толпа, что вываливает с воскресной мессы: есть неповоротливые, ушлые, резвые, пронырливые, юркие, богатые, несчастные, вечно недовольные, просто никакие... И вся эта компания валит вперед, но сначала — мы, чтобы повести мяч за собой. Сначала — мы, мужчины. А мяч переносится под прикрытием — под крылышком. Если хорошенько подумать, то он для меня — не самое важное. Самое важное для меня — это парни напротив, из другой деревни. Я мотор и работаю мотором для того, чтобы те, которые газуют, могли отличиться. Я рад, когда нам удается оттеснить их нападающих: настоящее веселье — это когда нам удается дать им немного полетать. Мы блокируем, мы тесним, мы расчищаем, мы успокаиваем, мы — это те, которых в деревне с места не сдвинуть. А те, что сзади, они выписывают кренделя, они придумывают, они намечают цель. Их работа заслуживает уважения, так вот, мы и добиваемся этого уважения, всякий раз, когда это нужно. Если я и начинаю раздавать оплеухи направо и налево, так это не ради своего удовольствия: когда нападающий выносит мяч к гардеробу или после пинка полузащитника, он оказывается на высоте телевизионной мачты, вы не имеете права допустить, чтобы какой-нибудь козел из соседней деревни выцарапал его у вас. Лучше выдать ему еще до того, как выдаст он.
На поле мне никогда не бывает страшно. Я заматываю голову лейкопластырем: надоело, что каждый раз мне рвут уши, но, даже когда мне здорово достается, это все равно не очень опасно: я же знаю, что мы здесь все свои. А еще я знаю, что я никакой не супермен: я — битюг, такой у меня склад характера, мне не многого стоит сунуть руки туда, куда другие поостерегутся сунуть ноги. Но и у меня бывают черные дни, когда приходится слоняться по полю и болтаться возле лицевой. Такой уж у меня характер. Я немного ленивый, но по-настоящему на себя за это не сержусь: если бы мы играли слишком хорошо, если бы мы все время выигрывали, деревня оказалась бы в опасности, потому что, чтобы играть еще лучше, рано или поздно пришлось бы позвать чужих.
Спринтер
Наш спринтер трясет ногами с внушительными мышцами, откидывая ступню назад, в пустоту, ставит шиповку на стартовую колодку, аккуратно кладет пальцы на край белой линии, склоняет голову и переводит все свои мысли в поясницу. Если все произойдет так, как это предполагается вот уже девять лет, что он бегает, то менее чем за десять секунд он пробежит сто метров со скоростью 37 километров в час.
Наш спринтер — это почти самодостаточная грубая машина, которая должна совмещать в себе болезненно взрывную страсть и самое большое терпение. Стометровка — бег бесконечный. Бег, во время которого невозможно оставаться от старта до финиша неизменным: ты вылетаешь, как стрела, но по дороге выдыхаешься и изводишься от страха, что тебя самого перегонят, или же ты постепенно наращиваешь скорость, но зажимаешься и изводишься от страха, что не сумеешь перегнать сам.
Бегунов-любителей на сто метров не бывает. В парках полно воскресных марафонцев и вечерних кроссменов; спринтеров на досуге не существует.
Это правда, что великие спринтеры — иллюзионисты, они заставляют поверить, что их искусство — дело десяти секунд, а десяти секунд для увлекательного зрелища явно недостаточно. На самом же деле, каждая стометровка есть лишь одна деталь в целой серии постепенно усложняющихся, тщательно разработанных и превосходно организованных забегов, для того, чтобы тысячи предыдущих стометровок в какой-то момент сложились все вместе в той самой стометровке на Олимпийских играх или на чемпионате мира. И тогда нужно попытаться достичь совершенства; совершенство означает стартовать быстро, бежать быстро и правильно и с первой секунды на старте уже предвидеть финиш, который четко просматривается в конце прямой линии, держаться своей дорожки и победить соперника одной лишь силой своего духа.
Самое трудное — когда соперник опережает на пять миллиметров — заключается в том, чтобы не затвердеть, не пытаться превратиться в снаряд, в пулю: это было бы слишком просто. Корпус должен оставаться гибким, а руки расслабленными для того, чтобы ноги, стараясь не прикасаться к земле, ее просто упразднили.
Для бегуна на длинные дистанции сигнал дежурного по старту — самый благостный момент: именно в эту минуту он может избавиться от своего страха, наконец-то бежать, наконец-то оценить своих конкурентов, наконец-то реализовать свою стратегию. Для спринтера это момент, который следует стереть начисто.
Наш спринтер — бледно-зеленого цвета. Его голова настолько свободна от мыслей, что сигнальный выстрел пистолета продолжает греметь внутри до самых аплодисментов. Однако самое главное он уже сделал: для спринтера изнурительнее всего эти пятьдесят метров до забега, которые надо пробежать мысленно как можно быстрее и разогнаться так, чтобы прийти к моменту старта с максимальной скоростью.
Одаренный
Том Скотти был очень умным и очень уравновешенным юношей, который очень рано решил применить свой ум и свою уравновешенность в спорте. Одаренный во всем, он мог оказаться тем более опасным соперником, потому что умел применять свою одаренность выборочно.
Он хотел быстро добиться успеха и до старости прожить совершенно здоровым, как физически, так и морально.
Насчет морального здоровья, он знал, что спорт приводит к одним лишь поражениям: чем значительнее будет его спортивный успех, тем очевиднее будет его поражение. Спортсмены — смертны вдвойне. Оставаясь действующим чемпионом, он бы со страхом ожидал, когда его победят другие; став непобедимым чемпионом, он бы со страхом ожидал, когда наступит роковой день, и он уйдет из большого спорта сам.
Итак, еще перед тем, как стать профессиональным спортсменом, он уже наметил день, когда бросит спорт, и решил строить карьеру исходя из своей будущей переориентации. Его жизненной программой был рост не спортивный, а карьерный, причем в различных сферах. Он мог бы стать спринтером или пловцом, но рынок шиповок и купальников был ограничен и хорошо обеспечен. Он мог бы стать теннисистом или лыжником, но Лакост и Килли перекрывали все поле деятельности. Он выбрал мотоцикл и стал всем известным «чудом»: он ставил самые немыслимые рекорды, был единственным, кто с легкостью переходил от дорожки к кроссу, от скорости к выносливости, от гонок по пересеченной местности к мотопробегам. «Чокнутый», как его прозвали фанаты. Он обносил, как стоячего, Рэнди Мамола и на подъемах взлетал выше Малербы и Вимона. Он коллекционировал титулы и звания и, если этого требовали коммерческие обстоятельства, не ломаясь, соглашался участвовать в африканских гонках, где, по его знаменитому выражению, «слаломился между банту» (чего он терпеть не мог).
Он ездил на лучших мотоциклах и относился к делу серьезно. Красивое лицо, обворожительная улыбка, щедрое сердце, непреклонный характер, железные мышцы: он тренировался как сумасшедший, бегал, прыгал и везде побеждал благодаря свой силе и своей ловкости.
Он блестяще выступал на встречах по многоборью, которые организовывало американское телевидение: он с улыбкой опережал соперничавших с ним чемпионов во всех видах спорта, на которых они не специализировались. Он побеждал их в соревнованиях по гольфу, серфингу, спринту, метанию молота...
В тридцать пять лет, получив в восьмой раз звание чемпиона мира, он все оставил и под вопли болельщиков ушел со спортивной арены. На тот момент он был богат и не собирался останавливаться на достигнутом.
На следующий день после своих последних гонок, ровно в девять часов, он сел за свой рабочий стол. Бизнесмены, но уже настоящие, захотели продавать его как символ социального успеха, обязуясь взять на себя организацию всей компании. Он отказался.
Импортер своей собственной фирмы, он построил завод кожаных изделий и запустил свою фирменную марку sportswear (знаменитые Scotti-Shirts) и шлемов, основал контору по операциям с недвижимостью, представительство по биржевым инвестициям и придумал школу — которой он гордился больше всего — по связям с общественностью для того, чтобы учить спортсменов высочайшего уровня говорить в микрофон, пристойно выглядеть и не покупаться на уловки президентов спортивных клубов, федераций, спонсоров и журналистов. Он хотел воспитать ответственность у людей, превратившихся в машины по забегам, машины по поднятию тяжестей, машины по стиранию трека.
Он старательно уклонялся от любых собраний бывших чемпионов, живших воспоминаниями о своих былых заслугах; он избегал ветеранов, которые без конца рассказывают об оставшихся в прошлом спринтах, решающих раундах, рывках и считают всех молодых спортсменов бездельниками.
За несколько лет он стал миллиардером. Журналистам, которые спрашивали, не жалеет ли он о времени, когда побеждал на колесах, он со смехом отвечал, что на сожаления у него нет времени. У него и действительно не было времени ни на что, и вся его жизнь уже давно превратилась в одно затянувшееся ускорение.
Во время совета директоров, который должен был решить вопрос о предстоящем развитии всех видов его деятельности в США, он протянул руку, чтобы указать на диаграмму, прочерченную на прикрепленной к стене таблице, и увидел, как его палец, перед тем, как уткнуться в намеченную точку, на какую-то секунду нерешительно застыл в воздухе. Эта нерешительность его смутила. Спорт научил его предельной точности, максимальной эффективности каждого жеста и абсолютному владению собственным телом, что и определило невероятный успех его новой деятельности. Он управлял компьютерной мышью со скоростью чемпиона и при каждом усилии экономил десятые доли секунды, которые составляли дополнительные рабочие часы, выигранные у конкурентов.
Вялое движение пальца заставило его осознать пустоту, которая коварно поселилась внутри него. Ему не хватало ломоты: всех тех легких мышечных болей, о которых очередное усилие заставляет забыть и тут же снова напоминает, которые правильно очерчивают тело спортсмена, рисуют его в воздухе, придают ему нужный объем, осознанную безупречность и точность вечно совершенствуемого инструмента.
Он решил развернуть свою деятельность в США, но от сотрудников не ускользнула легкая неуверенность его решения, подобная небольшому траекторному запаздыванию при заходе на поворот, в тот самый момент, когда ваше колено уже касается поверхности трека.
С этого момента он впал в длительную и болезненную нервную депрессию, из числа тех, которые сражают победителей и против которых медицина бессильна.
В форме
Когда они поднимаются по перевалам, их лица кажутся старческими. Через десять минут после прибытия на вершину, они вновь превращаются в детей, с детскими щеками и глазами, они ведут себя как подростки, радующиеся первому подаренному велосипеду.
Этот укрылся под трибуной прессы. Он сидит на металлической перекладине, держа в руке бутылку с водой, и отдыхает. Его глаза подвижны, на устах играет легкая улыбка: он расслаблен. На оголенных участках кожи — загар. За день он сбросил четыре или пять килограммов, сейчас набирает уже второй.
Через неравные интервалы финишную черту пересекают бледные гонщики. Придется ждать еще минут двадцать, прежде чем подтянется группа аутсайдеров, которую бегуны называют «автобусом». Над ним, на сборной площадке, устроители дают интервью в прямом эфире. Туда-сюда снуют механики, техники, распорядители, хронометристы, жандармы. Погода идеальная. Публика толпится у барьера. Зрители хотят прикоснуться к гонщикам.
Ему хорошо. Он играет выпуклыми мышцами ног. Он проводит рукой по икрам и думает о том, что завтра утром надо побриться. Через два часа в гостинице настанет его черед идти к массажисту. А пока никто не обращает на него внимания, и он пользуется этим приятным моментом.
Высоко в горах, над подвесной дорогой и подъемными устройствами, спокойно парят большие птицы. Ни малейшего дуновения ветра. Приземлился вертолет с телевизионной группой.
До его ушей доносится несколько фраз. Журналист, которого он узнает по голосу, беседует с лидером в желтой майке:
— Как мы знаем, велосипедный спорт — самый трудный, самый страшный, особенно в такие дни, как сегодня, когда вам пришлось проехать три перевала и участвовать в решающей гонке. Как вы находите силы и волю, чтобы превозмочь боль?
К ответу он уже не прислушивается. Он знает, что лидер в желтой майке будет рассказывать то, что наказал рассказывать его спортивный руководитель, что хочет от него услышать его наниматель, что говорят все участники, что пишут в «Экип»: велосипед портит ляжки, икры, настроение, поясницу, честь: надо крутить педали, невзирая на дождь и расстройство желудка, и вся эта пытка — за 12000 франков в месяц с премией в виде напыщенного звания «каторжник трассы»...
Он закатывает штанины своих рейтуз, чтобы немного загорели ноги.
По другую сторону телевизора зрители одобрительно кивают, радуясь тому, что живут в шлепанцах, пока другие выматываются в туклипсах.
Репортер, спускавшийся со своей вышки, потрепал его по шевелюре:
— Ну, что, юноша, загораем?
Толпа медленно расходится, отмечая свое присутствие мятыми бумажными кепками, списками гонщиков с номерами и цветом маек. Наконец прибывает «автобус» с метрономом впереди и уборочной машиной сзади.
Он должен был оказаться там, в группе аутсайдеров, которые жмут на педали, чтобы пройти квалификацию. Это удел равнинных гонщиков, тех, кто уже не ждет места в общей таблице, попадания в очковую зону, командного зачета, тех, чей лидер отказался сражаться за желтую майку, тех, кто себя бережет и кто еще до Парижа подпишет себе смертный приговор.
В какой-то момент, неосознанно, ему захотелось дождаться их у финишной черты. Он был у них в долгу, так как в тот день познал то, что никогда не познает ни один журналист, ни один телезритель, то, о чем участники никогда им не рассказывают: он познал то, что иногда помогает находить силы, продолжать — подниматься на самый ужасный перевал, проезжать по щебенке или выдерживать самый длинный этап по ровной местности — и гнать все быстрее и быстрее, ощущая неимоверное счастье. Он был в идеальной форме.
Оторвавшись на добрые четверть часа, он был уверен, что поднимется на Альп д’Эз так же быстро, как и победитель: 42×22, 42×23, слегка придерживая ладонями руль, он пролетел на одном дыхании. С улыбкой. Ветер поддувал ему в спину, солнце грело не очень сильно, каждый уклон на выходе из виража приглашал к прыжку: он восхищался пейзажем, смотрел на проносящиеся мимо шале, мечтая когда-нибудь заиметь такое же, посмеивался над нелепым видом зрителей, подсчитывал ряды голов и был просто влюблен в этот подъем. Рейтузы не стесняли, шины свистели правильно, он летел плавно, как балерина... Все в нем пело, и он безумно любил свое дело.
Он обходил их десятками: спринтеров, выносливых, утренних, спекшихся, медлительных, а потом, на длинных коварных скатах в конце, которые начинаются после двадцать второго поворота, он догнал гримперов, колумбийцев, испанцев. Парни, решившие сесть ему на хвост, быстро отстали, а он, ничуть не сбивая дыхания и не тормозя, подсчитывал в своей жизни дни, когда он ехал как в сказке, когда его ноги были словно из железа и смазочного масла, голова — наполнена музыкой, а сердце — огромное, как гора. Такие дни были его тайной и тайной всей команды. Тайной, которой команда может поделиться только сама с собой.
Он встал и направился в гостиницу. Сейчас ему объявят, что он тридцатый или сороковой, он попросит хозяина послать жене цветы. В следующем письме она его слегка пожурит за ненужные расходы (с ней ему нечего бояться за свою старость, за старость, которая для него наступит в тридцать три года).
В высоко закатанных рейтузах, он, как балерина, запрыгал на своих туклипсах прямо посреди дороги. По пути он ухватил свой красивый велосипед за рога.
Метатель
У меня глупый вид спорта, и занимаюсь я им по глупости, с семи лет. Потому что все мои приятели (и, увы, все мои приятельницы) называли меня толстяком, потому что я был на голову выше самого высокого в классе, потому что я никогда не мог втиснуться в стандартное пространство школьной парты, потому что у меня руки как ноги, ноги как тумбы, вместо ладоней лапищи, а лицо словно вырублено топором.
Мне двадцать шесть лет, значит, уже девятнадцать лет, как я занимаюсь метанием молота, и пять лет, как признан самым сильным молотом в Европе. Я никогда не стану самым сильным молотом в мире из-за одного американца. Ради этого чугунного шара в 7,26 кг на конце троса в 1,19 м я и работаю, кручусь за своей решеткой безо всяких иллюзий: можно ли быть белкой, если в тебе 126 кг? Я ношу наколенники, налокотники, налодыжники, бандаж и снашиваю десяток подошв Adidas (за это мне платят 15000 франков в месяц). Я соответствую тому, чего от меня ждут, и буквально трещу по швам. Ради этого шара я пичкаю себя анаболиками и амфетаминами, и мне стыдно. Я рву себе связки. Меня унижают, заставляя мочиться перед карликами в белых халатах, которые меня дисквалифицируют и которых через несколько дней, в свою очередь, дисквалифицируют, чтобы снова выпустить меня на арену, с которой я, по большому счету, и не уходил... На протяжении своей спортивной карьеры я наблюдал, как сетка становится все выше, передние ворота — все уже, изоляция — все строже, а все из-за досадного пристрастия некоторых из нас запускать свой снаряд в зрителей.
Я вращаюсь все быстрее и быстрее: от этого у меня кружится голова, и я оказываюсь еще больше отрезанным от мира. Рукоятка молота, первый поворот — раскачать, второй, третий, четвертый — придать ускорение и пятый — метнуть. Мне все опротивело. Я уже давно приучился опускать глаза в тот самый момент, когда выдаю финальное «ха», как будто свидетельствуя о честно выполненном долге. Уже одна мысль о том, чтобы посмотреть в то место, куда падает мой молот, мне кажется невыносимой. От вырванного кома земли меня мутит. В ту самую секунду, когда я разжимаю ладонь в перчатке и чувствую, как до боли выворачивается правое колено, я могу с точностью до пяти сантиметров сказать, куда упадет снаряд, но смотреть на это я не могу. Мне кажется, если бы я зашвырнул все эти тонны чугуна в воду, то, по крайней мере, от них пошли бы круги.
Затем я выхожу из этой клетки, снимаю перчатку, надеваю огромный спортивный костюм, чтобы оставаться в тепле, и начинаю томиться.
Никто не сумеет передать всю полноту грусти тяжелоатлетов. За исключением нескольких американских черных боксеров, они не чувствуют своего тела. Я даже не умею прыгать, и перетираю ляжками штаны, снашивая по паре каждый месяц. Штангисту хотя бы выпадает пятиминутное счастье, когда его объявляют «самым сильным человеком в мире». Мы же, метатели, мы томимся от скуки. Мы сидим на укрепленных скамейках и ждем. Мы все знаем друг друга, не испытывая любви, не испытывая ненависти, и у меня такое чувство, что противника у меня нет.
На самом деле, мой единственный враг — это враг, который не делает мне чести: это депрессия во втором туре. Когда уже слишком поздно отказаться от броска и еще так далеко до финального движения. Это так же важно, как и второй выход для прыгуна, выполняющего тройной прыжок, но он, он-то хотя бы взлетает в воздух....
Сопричастность
Он был спортсменом-дегустатором, ценителем изысканных упражнений, который из чисто эстетических соображений предпочитал коллективные виды спорта. Он начал с волейбола и заработал себе репутацию великолепного пасующего. Невысокий, но очень проворный и очень точный, он быстро нашел свое место: спиной к сетке, между этими верзилами-смэшерами, которые гасили из любого положения и которым он с наслаждением предоставлял возможность отличиться. В награду за его божественные пасы — каждый раз, когда команда выигрывала очко — ему хлопали кончиками пальцев по кончикам пальцев. Таков был обычай: поздравляя, спортсмены не очень сильно, но и не очень слабо хлопают друг друга по пальцам, в направленном к себе жесте, как будто продолжающем удар по мячу и словно уводящем от ударов учительской линейкой по пальцам, которые получали еще наши отцы. Он всегда первым, раскрыв ладони, тянулся к мячу и совершал то круговое движение, которое перемещало его на новое место.
И каждый раз получалось так, что смэшеры, — не прекращающие, словно по инерции, еще долго подскакивать после каждого гигантского прыжка, — все время танцевали вокруг него.
Ему очень нравились налокотники и наколенники, которые он надевал, чтобы бесстрашно падать на деревянный настил площадки; ему очень нравилась красно-белая форма его клуба, и у него даже чуть сжалось сердце в тот день, когда он перешел в баскетбол.
Переход был трудным: из разумно упорядоченного мира своей команды на своей половине площадки он попал в другой, запутанный, мир, где партнеры и противники метались, следуя более жестким и импровизированным правилам. Ему пришлось открыть для себя контакт: толчки плечом, развороты стокилограммовых соперников, которые, падая, отдавливают вам ноги: ногти, специально отращиваемые и вонзаемые вам в бок; удары коленом в лицо, наносимые в толкучке, стоит только отвернуться арбитру; так называемые «резкие пасы», направляющие большой, шероховатый мяч прямо в ваше изящное лицо, подобно звонкой оплеухе... Он быстро и успешно приноровился, надел наколенники и приучился хлопать ладонями по ладоням. Здесь радость от заброшенного в корзину мяча выражалась в резких хлопках рука об руку, которые напомнили ему игру в начальной школе «вот моя правая рука, хлоп, а вот моя левая рука».
Контакт в ответ на контакт — однажды ему захотелось узаконенного прикосновения, чья жесткость и хитрость предусматривались бы правилами игры. Он перешел в регби. В его спортивной карьере это был единственный эксперимент с катастрофическим результатом. Устремляясь в самую давку, он словно попадал в сумрачную атмосферу грязных забегаловок, которая навечно и густо зависала в третьем тайме. То, что составляло радость спортивных фанатов, для него оборачивалось настоящей драмой: команда с ее давилами, пронырами, живчиками, увальнями, тупицами, стратегами представлялась ему неоднородной. Спорт, который, как ему казалось, был сделан по образу своего мяча: вытянутый по краям, непредсказуемый в своем отскоке, трудно управляемый... Здесь радость, испытываемая от удачного броска или победы, не находила средств выражения и не изливалась ни в каком финальном ритуале. Мяч забрасывали и торопливо, чуть ли не стыдясь, отходили на свое место. Однажды, когда ему удался красивый удар слета, капитан, проходя мимо, в качестве поощрения хлопнул его по заднице. Эта фамильярность показалась ему невыносимой, и через неделю он ушел из команды.
Он решил забыть о руках, которые до сих пор ему обеспечивали спортивную карьеру, и стал футболистом. Здесь все было не таким грубым, мяч имел более надежную форму, а под полосатыми трусами он отныне носил пару крепких щитков. В результате достаточно долгого и скучного обучения, он нашел путь к цели и, в то же самое время, правильно понятое коллективное счастье. После его первого гола все на него навалились: он был буквально смят под пирамидой воодушевленных футболистов, которые во что бы то ни стало хотели его потрепать, потискать, поздравить... Ему показалось, что его сейчас вомнут в газон, и он задохнется... Его долго не отпускали...
В душевой, все еще пребывая во взволнованном и несколько сентиментальном настроении, он пообещал себе, что останется спортсменом, насколько хватит сил, так как спорт — одна из самых прекрасных вещей, которые люди придумали, чтобы трогать других людей.
Прыгун с шестом
Я влюблена в шестовика, и шестовик меня любит. Он живет в моей двухкомнатной квартире, далеко от стадиона, и большую часть времени сидит на моем диване. Иногда мы его раскладываем.
Шестовик — прыгун с шестом очень высокого уровня: чтобы не усложнять, скажем, что он входит в узкий круг из пяти-шести спортсменов, которые тратят всю свою жизнь на прыжки с шестом. Он принадлежит к клану тех, кто подобрался к шестиметровой отметке.
В настоящий момент шестовик как раз расположился на моем диване; он сидит, как сидят все спортсмены: расслабленно, ноги подняты кверху, голова откинута назад. Когда с ним все в порядке, в те дни, когда он не прыгает и не тренируется, чтобы прыгать еще лучше, он пребывает в вялом полусонном состоянии. Сегодня — и это не исключение — с ним не все в порядке. Его терзают муки шестовика. Его лицо непроницаемо. Люди, которые близко не знакомы с шестовиками, могут подумать, что у него плохое настроение. Однако у него нет никакого настроения; если он и расстроен, то только из-за себя самого; он — одинок, он — несчастен, он — словно в конце дорожки для разбега, где рядом нет никого, кто бы мог подсадить его для прыжка. Можно было бы сказать, что к нему просто так не подступиться, но, на самом деле, он вообще неприступен. Когда я трогаю его за икры, они — как деревянные; когда я трогаю его за плечи, они — как каменные. Он словно огражден своими мышцами и мысленно забаррикадирован. Его парализует не бессилие; проблема — не в забеге, не в толчке и даже не в сложном переворачивающем движении, которое я так часто у него замечаю в обычной жизни: все это не то. Все свои технические проблемы он разрешает методично, одну за другой, путем изнурительных тренировок. Нет, технических изъянов у него нет; у него — страх.
Единственная вещь на свете, которая сейчас — скажем, в течение последних пяти-шести дней — может внушить ему страх — это он сам.
Он не боится своих соперников: он знает, что может победить их всех, даже русского. Он не боится неизвестных площадок для прыжков: он знает их все до одной. Никогда еще он не был так в себе уверен.
Вот сейчас он закурит сигарету и выпьет бокал пива, из духа противоречия. Если я с ним заговорю, он мне не ответит. Если я попрошу его сходить за хлебом, он скрепя сердце спустится в булочную и вернется без сил, подъем по лестнице (я живу на третьем этаже) его действительно изнурит.
Шестовик — это человек, у которого не должно быть проблем. Поэтому на него работают два тренера, один врач, один массажист, один психолог и один софролог. Если он пожелает, ему могут даже погадать по руке или на картах. Желательно, чтобы у него не было проблем с любовными историями: для этого у него есть я, а я из этого проблемы не делаю. У него не должно быть проблем с деньгами, однако даже лучшие шестовики должны следить за тем, чтобы им как можно лучше платили, по лучшему тарифу, но этим как раз занимается его менеджер, а менеджер у него хороший.
В настоящий момент единственная задача шестовика — избегать всего этого общества; вот почему он почти все время валяется на моем диване. Он бледный, у него впалые щеки, а кожа такая белая, такая сморщенная. Он словно прижат этой несчастной шестиметровой планкой, у него болит живот, болят мышцы, болит левое колено. Когда я возвращаюсь с работы, он — как послушная безделушка, которая знает свое место — лежит там, где лежал, не сдвинувшись даже на миллиметр.
Он обретет свой настоящий вид шестовика только к вечеру, после того как возьмет свою первую высоту, упадет спиной на мат в яме и несколько секунд пролежит в такой «брошенной» позе — руки и ноги раскинуты в стороны. Мне каждый раз хочется тут же лечь рядом с ним.
А пока он — у меня; он, насколько это возможно, далек от меня, далек от самого себя и как никогда близок к своей самой лучшей спортивной форме.
Сюрпляс
В то время в Сент-Этьенне еще был велодром, гулкий, деревянный и пыльный, где было опасно находиться даже зрителям. Гонщики же там просто задыхались. Перед тем, как его снести, устроили последние соревнования: на трехстороннюю встречу, объявленную незабываемой, были приглашены Фаусто Коппи, Жак Анкетиль и местный уроженец и восходящая звезда Роже Ривьер.
Каким-то чудом мой отец достал нам два места в ложе. Когда мы пришли, в ложе уже сидела дама, которая, мне показалось, чувствовала себя там как дома. Ложа находилась прямо у бортика, при заходе на вираж, и наклон, под которым проходит круг стадиона в этом месте, вызывал у меня головокружение. Уже несколько сезонов на моем велосипеде не было стабилизаторов, но одна мысль о том, что можно проехать по наклонным стенам этого рва, повергла меня в ужас. Итак, я сидел как маленький послушный мальчик, положив руки на голые коленки.
На трибунах зрители топали ногами. Все дрожало и прогибалось. То тут, то там болельщики дули в медные трубы, и я, помню, очень удивился тому, что в городе такое количество трамвайных вагоновожатых. Я считал, что только им можно свободно обращаться с горном.
Воспользовавшись крохотной паузой среди общего гвалта, диктор объявил программу: после нескольких гонок местных любителей и перед соревнованием на средние дистанции, три наших чемпиона («возможно, три самых великих чемпиона всех времен») будут соревноваться попарно в гонке преследования и на скорость.
Их поочередно представили, а затем они минут десять разогревались у нас на глазах. Все присутствующие единодушно болели за Роже Ривьера и выражали свое предпочтение насколько хватало голосовых связок.
Наша ложа была островком спокойствия: моего отца зрелище забавляло, я от волнения замер, а дама в черном платье пожирала глазами молодого чемпиона, не разжимая губ.
Роже Ривьер, медленно повернув к дорожке, направился к нам.
Он остановился перед нашей ложей и ухватился за поручень перил прямо рядом со мной. На его руках были перчатки без пальцев с плетеным верхом. Дама положила свою ладонь на руку Ривьера, улыбнулась ему и, указав на гонщика, сказала мне:
— Это мой мальчик.
Я запомнил ее сильный сент-этьенский акцент.
Затем он бесстрашно соскользнул с верхней точки виража до безопасного края «Средиземноморья» (отец только что успел мне объяснить, что так называют плоский синий отрезок в самой нижней части дорожки, единственный, на который я бы отважился выехать).
Я был в полном восторге: присутствовать на гонках, да еще сидеть рядом с настоящей мамой Роже Ривьера.
Заезды следовали один за другим, и я совершенно забыл о времени: Анкетиль победил Коппи в преследовании, Ривьер победил Анкетиля, затем победил Коппи. Коппи победил Анкетиля на скорость, и теперь все ждали финального поединка между Коппи и Ривьером, который диктор назвал решающим, поскольку оба выиграли первый этап гонок...
Наступила напряженная пауза. Я до сих пор не могу забыть, какая глубокая тишина воцарилась среди зрителей. Тишина с неизбежными столбами серой пыли, которая, казалось, висела в свете прожекторов.
Оба чемпиона принялись за дело — дело чести — всерьез. Ривьер, прославленный рекордсмен мира, мощно вырвался вперед, Коппи, как стрела, полетел следом. В конце первого круга и тот, и другой подъехали к бортику, чтобы попытаться перехитрить соперника. Ривьер хотел пропустить Коппи вперед, а в финальном рывке его обогнать. Коппи не поддался на хитрость, и Ривьер решил навязать ему сюрпляс. Он остановился. Коппи остановился сзади, в двух метрах от него, заблокировав педали. Один из них — более неуравновешенный, более напряженный — не выдержал бы первым и неизбежно возглавил бы гонку.
Ривьер застыл в нескольких сантиметрах от нас, точно на той точке, откуда он мог ринуться вниз и набрать максимальную скорость. Он стоял передо мной, в своих туклипсах, повернув руль к бортику, и смотрел назад, на соперника.
В первую секунду я даже его не узнал, настолько его лицо изменилось к концу заезда. Теперь он казался мне старше, чем мой отец.
Его мать придвинулась к краю сиденья и нежно прикоснулась к рейтузам сына. Она дрожала.
— Ничего страшного, если ты не выиграешь, — прошептала она с грустью в голосе, — только не упади...
Коппи мог бы этим воспользоваться, чтобы рвануть вперед, но не стал этого делать.
Брод
Шарлотте едва исполнилось пять лет, когда она впервые очутилась в конюшне. Там все было такое теплое, такое пахучее, такое шумное в своей животной жизни, что она поспешила спрятаться между лошадиных ног. Она не пыталась привязаться к лошадям, она и не думала относиться к ним как к собачонкам или игрушечным тракторам, как это инстинктивно делают многие. Она просто склоняла свою голову к их коленям и довольствовалась тем, что гладила основание шеи, до которого она могла достать рукой, встав на цыпочки.
Ничего не понимая и лишь чувствуя, что вокруг сильно пахнет, рядом — тепло, а под рукой — мягко, она — только потому, что, задержав взгляд, дождалась ответного взгляда — сумела обратить его силу в свою детскую пользу.
Лошади — животные не очень умные, но прекрасные медиумы. Вы подходите к ним со страхом, они улавливают ваш страх, играют на нем и возвращают его вам в виде стойкого и часто необратимого ужаса. Вы приходите к ним раздраженным — они дают вам настоящий урок раздражительности. По тому, как вы надеваете им на спину седло, они уже знают, какой вы всадник. Вес вашей левой ступни в стремени вас выдает. Первый же отданный им приказ может вам стоить часа мучений.
Гамма их плохого настроения велика и разнообразна, от резкого взбрыкивания, благодаря которому вы оказываетесь на земле, до полного безразличия, которое превращает вашу прогулку в бесконечный лошадиный пикник. Не реагируя на все ваши распоряжения, ваше верховое животное (?) будет поедать траву на обочине, обрывать молодые листочки с низких ветвей, сойдет с дороги ради одуванчиков и согласится пойти рысью, только повернув вспять, к конюшне и кормушке. Тогда вам следует вовремя наклонить голову, чтобы не врезаться в балку стойла, поскольку лошадь даже не даст вам времени соскочить с нее.
Итак, она изводила вас около часа и вволю поиздевалась над вами со всем презрением, которое вызывает некомпетентность. А когда, избавившись от синяков на теле и поднабравшись энергии, вы через месяц вернетесь, то по тому, как вы надеваете ей на спину седло, она вас узнает и устроит вам тот же самый спектакль.
Лошади большие и сильные. Они могут смять вас в лепешку, причем так, что никакого огня в их спокойных глазах не блеснет, они могут вас укусить, лягнуть, расшибить. Сила — на их стороне.
Память также на их стороне: люди имеют большое значение в их жизни, тогда как лошади уже давно перестали иметь большое значение в жизни людей.
Поскольку они стали вашей роскошью, вы в обращении с ними обязаны проявлять крайнюю изысканность. Диалог с ними должен быть безукоризненным, и идеальное послушание зависит только от идеальной формулировки приказа. До того благословенного момента дрессировки, когда уже непонятно, кто кого чему учит. Всадник и лошадь учатся вместе.
Все это — дело обучения, терпения, верхового искусства, но еще и дело вкуса и настроения.
Шарлотта оставалась в конюшне часами, счастливая уже оттого, что она была там.
Кобыла Палома, получив от этой крохотной девочки все, что та могла ей дать, не могла поступить иначе, как в ответ дать все, что есть у нее.
В тот прекрасный момент, когда желание пересиливает страх, Шарлотту посадили ей на спину, которая к этому времени успела обзавестись красивой холкой, и они обе отправились на бесконечную прогулку (сегодня они одни могут представить, когда она закончится).
Все, что Палома — как прекрасный медиум — получала из мира, она передавала Шарлотте. И то, что втягивалось ноздрями, и то, что прощупывалось ногами: сосновый запах, весенний трепет, нежность зеленых лугов, мягкость галопа по пологому песчаному склону, удовольствие от погружения бабок и путовых суставов в студеную воду, искры, выбиваемые подковами из дорожных камней. Дважды Палома скидывала девочку на землю, чтобы научить ее уважать то, что в ней было диким, зато, слегка корректировала свой бег по лесу, чтобы та не раздирала колени о кору деревьев.
Она решила, что Шарлотта станет наездницей и что именно она приведет ее к началам чувственности.