Бросок через пустыню был для него достаточно серьёзным испытанием. Он не любил пустыню и мало её знал. От первого путешествия с Херихором к Фивам остались самые тягостные воспоминания. Ведь тогда его разлучили с родными и близкими людьми, и ничего хорошего не было уже в этом. А дневная палящая жара того путешествия, усталость и изнеможение вкупе с жаждой, когда гортань перехватывает судорога, глаза заливает ослепительный свет! Потом вечерний холод, свирепые ночные ветры… Какой контраст со всем тем, что он знал и любил, а ведь он был ещё ребенком, и сердце его разрывалось от боли прощания. Непонятно, как он выжил тогда. Но ведь выжил, и теперь возвращался — взрослым и очень сильным человеком, защищённым знанием, с вышколенным ко всему привычным телом. Он не боялся, но был насторожён.

Да, теперь это безводное голое пространство вновь окружало его. Низкие каменистые гряды вперемешку с песком и щебнем. Трёхдневный запас воды и пищи, но последнее несущественно. Главное здесь — вода.

В жаркие дневные часы идти куда бы то ни было не стоит. Впрочем, как и в ночные, с риском замерзнуть. В эти часы в пустыне нет места перемещению, всё живое, если оно есть в округе, предпочитает вечерние и ранние утренние часы. Он учёл это в своём передвижении. В остальное время прибежищем был песок, на поверхности которого должна была оставаться лишь голова, покрытая куском ткани. Или расщелины скал становились его укрытием.

Ормус знал, что доберётся, и пустыне придётся выпустить его из своей жёлто-коричневой сухой пасти. Ночью, когда донимал холод, он согревал себя в песке мечтами о солнце и засыпал. Днём? — днём он грезил. Снова и снова вставала перед ним в полный рост его царица, его обожаемая Хатшепсут. Он видел её совсем юной, безудержно смелой. Она неслась к нему на любимом своём вороном, распущенные волосы той же масти, что и у коня, развевались по ветру. Это было недопустимо по дворцовому этикету, но она всё же позволяла себе подобного рода выходки, пока не стала совсем взрослой, и на её плечи не лёг каменной ношей весь Египет. Потом видел её рядом с тем, кто возглавил заговор — Хапусенебом, которому ещё предстояло стать верховным жрецом, и набраться важности и величия, а пока он был если не юн, то молод и горяч, и на лице его был отсвет алчности. Он хотел всего — власти, денег, удовольствий. И явно готов был на всё ради достижения цели, вовсе не надо было быть провидцем, чтоб это понять. Странно, что его не разглядели бывшие тогда у власти, и вовремя не прервали этот полет… Видел Ормус и Сенемута, милого сердцу царицы. Жрец старался не задерживать на нём свой внутренний взор надолго — он, как это ни смешно, ревновал…

Живой, своевольный ум, более подходящий юноше, чем девушке. Характер тоже под стать — как у воина. Когда она заводится, даже сам фараон сомневается — он ли здесь главный, а остальные не знают покоя и сбиваются с ног, выполняя её приказы. К тому же хороша собой. Широко поставленные огромные черные глаза, гордо вздёрнутый нос, волевой подбородок, чувственные губы. Она прекрасно сложена. Гибкие точеные бедра, круглые груди, стройные, пока еще худые, как у мальчишки, ноги. Ей всего шестнадцать лет. У неё есть всё. Держава отца, великого фараона Тутмоса Первого — её страна, ее Египет. Она могла бы править этой страной. Но фараоном ей не бывать. В ее прекрасном теле — источник всех бед, как ни горько это осознавать. Жрецы говорят, а она верит им свято, что истинный отец её — не Тутмос, а Амон-Ра. Ведь мать Хатшепсут, Ахмес, спала в Храме, и была женой Амона. Так почему же солнцеликий проклял дочь, дав ей женское тело? Мало того, что нельзя быть фараоном. Но ведь и тело это не ей принадлежит, а её стране. Это значит — ей придётся выйти замуж за сводного брата, вечно больного, слабого, немощного! Сын её тетки, Мутнофрет, двадцатилетний Тутмос, в роли Птенца Гора, и что ещё хуже — её мужа, это невыносимо!

— Отец, ты назначил день Хеб-седа, и в Фивы съезжаются наши Боги. Вся страна ждёт, что ты назовешь имя наследника. Отец, умоляю тебя, не сделай меня несчастной!

— Чего ты хочешь от меня, Хатшепсут? Амон лишил меня наследника от твоей матери, Дочери Солнца. Но я и сам стал фараоном, женившись на ней, унаследовавшей кровь фараонов. Тутмос станет фараоном, став твоим мужем, и Египет вздохнёт, избежав опасности.

— Нет! Забудь о том, что я женщина! Я стану твоим сыном, унаследую Египет! Брат мой страшится короны, бежит от одного её вида. Он страшится и меня, вечно больной замухрышка, стоящий одной ногой в царстве Осириса!

— Что ты несёшь, девчонка! Не бывать на троне фараонов женщине! Ты накликаешь на Черную землю беду, о Амон, смилуйся над нами!

— Я дочь Солнца, Амон-Ра! В моих жилах течет царская кровь, и за кого бы я не вышла, он станет Богом! Дай мне возможность выбора, пусть не он будет моим мужем. Он брат мой и не любим мной. Ему двадцать лет, а он просто худосочный мальчишка, и лихорадка не оставляет его с тех самых пор, как я себя помню. Сжалься, отец, я здорова и сильна, назначь меня наследником и избавь меня от брата. Умоляю…

Глаза Хатшепсут, минуту назад метавшие молнии, наполняются слезами. И великий Тутмос вздыхает, невольно сочувствуя ей. Да уж, его дочь (его, а не Амона, что бы она по этому поводу ни думала!) мало подходит в качестве жены его же несчастному сыну от Мутнофрет. Брызжущая энергией, своенравная, она вынуждена будет жить с вечно грустным, слабым, недовольным мужчиной. И надолго ли хватит его самого, да на пару её затей, не больше…

— Ступай, Хатшепсут, я устал. Мне нужно подумать, наступает Хеб-сед, а я действительно устал и болен. Надо подготовиться к встрече с Богами.

Он говорит это так тяжело, так устало, но с такой ласковой улыбкой и тепло, что Хатшепсут смиряется. Она уходит с опущенной головой, страшно грустная и не похожая на себя, но с большой надеждой в сердце…

Отец её, Тутмос Первый, так и не назвал своего наследника на Хеб-седе. На одном из пилонов он велел высечь, что установил мир в Египте, покончил с беззаконием, искоренил неверие и что подавил восстание в Дельте. Взамен он просил Амона даровать трон его дочери, Хатшепсут. Но в день его, великого фараона, смерти, на свет появился его внук — вполне здоровенький и крепкий мальчик, сын «худосочного» Тутмоса и наложницы Исет. Его рождение положило начало семейной вражде и вечной боли в сердце Хатшепсут, сердце несгибаемой дочери Амон-Ра.

Дневной отрезок второго дня пути дался ему тяжело. Пересыхало во рту, губы покрывались толстой коркой песка. Солнце палило немилосердно. Знойное марево воздуха жгло кожу лица. Пустыня представлялась Ормусу живой, неведомым диким животным, и именно жаркое дыхание этого животного он ощущал на своём лице. Невыносимо хотелось пить. Вода у него была, но он четко разделил её, и следующая порция была не дневной, а вечерней. Он мечтал о целом море воды, которую можно было бы пить, не запрокидывая головы. Именно так приходилось пить в пустыне — чтобы не выпить всю драгоценную влагу одним глотком. Ормус знал, что это лишь одно из первых испытаний на его пути, Атон являл ему свою силу и власть. Нужно было перенести испытание с достоинством. Жрец был спокоен — он чувствовал, что справится с этим, как и со всем остальным.

Голосок дочери вывел Хатшепсут из задумчивости.

— Царственная мать моя, могу ли я поприветствовать Вас? — семилетняя девочка не стала нарушать обычных, принятых при дворе церемоний, но в голосе её столько озорства и неприятия ритуала, что Хатшепсут распахивает ей свои объятья. Сердце её сдавливает боль, когда она прижимает к себе хрупкую дочь.

— Лотос мой, не слишком ли рано ты встала из постели? Еще вчера горела, и лихорадка не отпускала тебя. Надо прилечь, милая, я беспокоюсь о тебе.

На личико дочери легла тень, и она вдруг стала похожа на своего отца, её, Хатшепсут, нелюбимого мужа, Тутмоса Второго.

— Мама, почему я всегда болею? Почему я не стала такой, как Вы, здоровой, красавицей, всеми любимой? Я хотела бы заседать в зале совета, как Вы, и принимать решения, и отдавать приказы!

Снова сжалось сердце Хатшепсут знакомой, но от этого не ставшей более приятной болью.

Ответ она знала прекрасно — всё дело в мрачных законах страны, не позволивших ей когда-то стать фараоном. Верховный жрец и вся коллегия Амон-Ра встали на её дороге нерушимой стеной. Ей пришлось подчиниться, и стать женой Тутмоса, и разделить с нелюбимым человеком постель. Разве могла дочь родиться здоровой, когда её, Хатшепсут, тошнило от рыбьих объятий мужа, от запаха, исходящего от его пропитанного лихорадкой тела.

— Всё ещё впереди, Неферу-Ра, дорогая. Кто часто болеет в детстве, тот может вырасти вполне здоровым и сильным человеком. Ты — Дочь Солнца, он даст тебе здоровье и силу, только сейчас надо беречься.

— Мой брат не бережётся, он всегда здоров и весел. А ведь он не царственной крови. Это не слишком справедливо, правда?

Амон великий, конечно, нет. Но что тут можно поделать. Тот, как называют будущего Тутмоса Третьего, действительно крепок, как бычок, и никогда не болеет. Их с мужем дети так же не любят друг друга, как и они сами не любили. И, скорее всего, их тоже соединят узами постылого брака. Только её дочери не придется взять на себя обязанности правителя, как это делает она сама, Хатшепсут. И дело не в характере, она унаследовала его от своей матери. Всё дело в её здоровье, не позволяющем ей жить как все живут. Да и Тот не станет уступать ей ни в чём, он терпеть не может свою слабенькую, но не отдающую ему первенство сестру.

— Прости меня, милая. Меня ждут в храме Амона. Я вызову няню, пусть она уложит тебя в постель, хорошо? И не грусти, всё образуется.

Ребёнка отослать утешительными словами можно. Но себе она давно не лжёт, какой в этом смысл. Тутмос лишь символ власти фараона. Он живёт в своём, далёком ото всех в Египте мире. И недалек тот день, когда оставит их для царства Осириса. Она немало сделала для жреческой коллегии. Хапусенеб, её ставленник, должен быть Верховным жрецом! И тогда ещё посмотрим, станет ли Тутмос Третий на её пути. Сенемут прав, надо идти по этой дороге.

Сенемут, любовь моя, моя постыдная слабость, моя сила… Как хороши твои сильные руки, как приятно ощущать их на своем теле. Не об этом ли мечталось всю жизнь? Прижаться к крепкой груди, утонуть в этой мужской силе, в этом запахе хотящего тебя мужчины. О чём она думает, Амон Великий, на пороге Храма?! Да проклянёт Амон её ненавистное женское тело, источник всех бед и несчастий!

Ночами его донимала луна, сиявшая неестественно ярким светом. Она мешала ему спать, заглядывая в глаза. Она будила его воображение — что там за пятна на её поверхности, почему она разноцветна? Он знал, что это небесное тело, как и Земля, он уже многое знал к тому моменту. Он знал и о Солнце, которому поклонялся, что это — небесное тело. Это не мешало ему поклоняться Солнцу, как воплощению Высшего Существа, единого Бога, бессмертного, вечного, невидимого и непостижимого в своей сущности, который порождает сам себя в бесконечности Вселенной. Воплощений Бога может быть много, но он Один, не имеющий ни имени, ни реального образа. Воплощения Бога — это наши чувственные представления о нём, дабы облегчить народу веру. Даже жрецам, ведь они тоже люди, и тоже не могут познать Бога в его сущности. Пусть и знают об этом больше, чем другие.

Так что же всё-таки луна, эти её пятна — горы? Быть может, лунное море? Почему нельзя увидеть всё это своими глазами? Он бы хотел. Он бы не отказался ни от одной тайны этого мира. Так уж он был устроен. Он был жаден до всего, что загадывала природа. Ему не нужна была слава первооткрывателя, его волновал сам процесс исследования. Страха в его жизни становилось всё меньше, он вырастал из него. А сильные ощущения были нужны, и процесс познания их доставлял. Впрочем, как и любовь к недостижимой уже женщине, которая волновала ему кровь, поднимала над обыденным существованием.

— Любимая, мне пора. Дело идёт к рассвету, а у тебя сегодня непростой день. Нет, нет, отпусти меня, Хатшепсут, не затевай всё снова… Ну же, девочка, я должен идти. Лотос мой, любовь моя, меня не должны застать у тебя, ты же понимаешь!

— Останься, Сенемут! Останься со мной! Ты же знаешь, как я боюсь.

— Поздно бояться, моя госпожа. Вот теперь уж действительно поздно. Мы так долго шли к этому, так долго. Мы итак упустили время, и внесли ненужную суету и сомнения в души людей, позволив год назад провозгласить Тутмоса фараоном. Теперь силы расставлены иначе, и Храм — наш. Ты станешь фараоном, как этого хотели и ты, и твой царственный отец.

— И ты, Сенемут, и ты?

— Ты и без того господствуешь в моём сердце, любимая.

— Но без моей власти, которой Тутмос положит конец, как только оперится, ты — ничто. Тебе не дадут достроить твой любимый Храм, и много чего ещё отнимется от твоей жизни, правда, Сенемут?

— Правда… Но я никогда и не скрывал того, что вся моя жизнь связана с тобой. Даже Храм, который ятак люблю, это твой Храм, Хатшепсут. Я видел тебя идущей по этим террасам, по моим висячим садам. Я велел рисовать твои лики такими, как я их вижу. Я создам твои скульптуры, в которых ты будешь вся — со всем своим величием, всей своей славой. Всё для тебя, любимая, ты же знаешь!

— Как много забот о том, что будет после смерти. Ты ничего не хочешь сделать для меня сейчас, пока я жива?

— Нет, нет, я уже ухожу. Хатшепсут, отдай мне одежду и перестань дразнить меня…

Звуки их шёпота и громкой возни долетают до комнат прислуги. Неодобрительно качает головой старая нянька Неферу-Ра. Если уж ей с её ослабшим слухом слышна эта возня, то что говорить о других. Амон, что делает с повелительницей её любовь к простолюдину, так забываться… Но это не её дело, лучше сделать вид, что она не только оглохла, но и ослепла. Не стоит стоять на пути у сильных мира сего, а уж у Хатшепсут на дороге….

Сенемут называл её цветком лотоса. Поистине, она была им. Лотос был уже в первобытном хаосе мира, и Амон-Ра вышел именно из цветка лотоса. Хатшепсут была дочерью Амон-Ра, и воплощением красоты цветка. Женщина-цветок, женщина-лотос… Он прощался с Черной землей, быть может навсегда, он снова терял родных и единственного человека, который им интересовался, хоть и корысти ради, но всё же, всё же… А грезил лишь о ней. Вспоминал этот взгляд широко распахнутых глаз, смотрящих на мир с удивлением и радостью. Вспоминал лучи солнца на крутом изгибе бедер. Чаши блаженства — груди Хатшепсут, которых не так давно кощунственно касался, прощаясь. Давал себе слово вернуться. И снова грезил, снова видел эти картины до мельчайших подробностей изученной им чужой и давней жизни.

Ладья Амона медленно плыла над головами своих служителей, мимо рядов воздетых к Солнцу рук. Миновала Хапусенеба, маленькую Неферу-Ра, с благоговением смотревшую на золотой лик своего Бога-отца. Проплыла мимо Тутмоса, стоявшего с недосягаемым, царственно-важным видом. Напротив Хатшепсут это движение вдруг остановилось. Музыка оборвалась, смолкли певчие. Толпа придворных Хатшепсут, народ, окруживший регентшу — все вдруг отшатнулись назад, напуганные и поражённые. Словно волна отхлынула от Хатшепсут, оставив её на берегу в одиночестве.

Ладья Великого Творца вдруг накренилась, потом стала двигаться толчками. Носильщиков-жрецов заносило из стороны в сторону. Они спотыкались, вскрикивали, лица их были искажены ужасом, они тяжело дышали и взмокли от напряжения. Разгневанный Амон-Ра — вот кто, конечно, стал причиной этой непонятной остановки, и люди попадали на колени, умоляя Божество не гневаться, и выразить свою волю. Крики, замешательство, всеобъемлющий ужас. И вдруг — небывалое чудо. Словно по мановению руки всё успокоилось, вновь зазвучала музыка. Божество заставило носильщиков опуститься на колени. И в мёртвой тишине людской, в сопровождении лишь музыки, Амон-Ра медленно и с достоинством склонился перед регентшей, совершив поклон. Хатшепсут пала ниц перед Амоном. Но движение не возобновилось до тех пор, пока, поднявшись, она не возложила руку на ладью и, сопровождаемая хором певчих, не двинулась в обратный путь.

Не было сомнения в том, что так Амон выразил свою волю, провозгласив Хатшепсут единственной повелительницей страны. Для сомневающихся начинал уже свою партию Хапусенеб: «Люди! Внемлите воле Великого Творца, дыхания жизни! Свершилось небывалое!»

На третьи сутки своего перехода, вечером, когда, по его расчетам, море было уже совсем рядом, он встретился с исконными жителями пустыни. Их было двое, и несколько верблюдов с нехитрой поклажей — всеми теми товарами, которые они обменивали в прибрежных деревнях на рыбу, ракушки и прочие дары моря. С изумлением смотрели они на человека, вышедшего из песков пустыни, но такого чуждого ей, явно не здешнего. Трогательно поили водой, пытались заставить смазать десна чечевичной кашицей. Он смеялся до слёз, отбивался, снова заходился в хохоте, вызвав у них сомнение — не покинул ли разум его от пережитых волнений, жажда и ночные холода ещё не то могут сотворить с человеком. Мог ли он объяснить им, что просто счастлив? Что всё ему удается, что впереди — новая и незнакомая жизнь, и всё, конечно, получится. Он сбежал от их неуместной заботы, и всё ускорял шаг, торопясь на встречу с этой новой жизнью.