Я уже перешагнул тот рубеж, за которым мужчина перестаёт ощущать себя молодым, здоровым и полным желаний. Не то чтобы я уже стар, вовсе нет. Просто знаю, что большая часть жизни уже прожита, и, скорее всего, лучшая её часть. Я по-прежнему силён, и могу посостязаться с молодыми в ходьбе на далёкие расстояния, и женщина ещё не откажет мне в ласке, и конь мой знает силу моей руки. Но дело не в этом. А в том, что не стану состязаться с молодыми, и женщина мне нужна одна — та, что родила мне сыновей, и была мне верной подругой, когда я был молод и беден, и останется ею теперь, потому что я люблю её, несмотря на седую прядь в чёрных когда-то как смоль волосах. Да и конь мой застоялся давно, я не поеду из дома без явной необходимости. И, наконец, самое главное — я стал задумываться над смыслом моего существования всё чаще и чаще. Словно подвожу итог, словно завтра шагну за порог, за которым настоящему придёт конец, а я хочу знать — что хорошего и плохого останется здесь, где я жил с такой страстью, с таким желанием жить. Непонятно? Я и сам понимаю, что непонятно. Да только что вообще в жизни понятно и просто, хотел бы я знать.

Вся моя жизнь соткана из противоречий. Родился в Аримафее, принадлежу к колену Ефремову, под сенью Иерусалимского Храма взращён. Я не был первым сыном в семье, и моё благосостояние сегодня, сыгравшее столь значительную роль в приглашении в Синедрион — плод только моих трудов. Я крепок в вере. Я известен и уважаем. Я не ожесточил своего сердца, и не был глухим к нуждающемуся брату. На дверном косяке моего дома сверкает имя «Шадай» — Всемогущий, и отеческой рукой и с благоволением Господь насыщает каждого в нём. Даже невольника, что знает день субботний.

Но есть в моей жизни и другая сторона, о которой я стараюсь молчать. Знают близкие, но они делают вид, что не знают. Так проще и им, и мне, к чему лишние пересуды? Не будь этой стороны, жить бы моим сыновьям в бедности и забвении Господом. А они не захотят подобного, всеми силами стараются они сохранить и умножить ниспосланное нам благословение. И хотя часто говорят о необходимости соблюдать простые обычаи, о жизни для работы и набожности, но проявляют и гордость, и высокомерие, свойственное молодости, особенно молодости обеспеченной. Я нередко смотрю на них с высоты своего пятого десятка лет, и улыбаюсь в душе, слыша эти разговоры. Пусть говорят, они достойные дети, и прекрасно знают, чего хотят. Молодости свойственно стремление к высокому, хотя бы на словах…

Мне же когда-то было не до разговоров. Я начинал своё дело в Галилее, где мой народ живет бок о бок с греками и римлянами, где половина населения — язычники, половина — дети Израиля. Это жизнь между двух огней. Невозможно соединить свою выгоду с требованиями закона. Закон запрещает почти всё. Нельзя покупать у язычников, нельзя продавать им большинство товаров. Книжники изобретают тысячи ухищрений, цель которых одна — заставить продавать свои товары только своим и по дешёвой цене. Когда покупателей мало, а товара много, цена всегда низкая, кто же этого не понимает. Нарушишь закон, свяжешься с язычниками — приноси жертву в Храм, плати отступные. И ты прощён. Главным моим наследством в те времена было доброе имя отца. И не только в Иудее и Галилее: отец не гнушался связями в других странах, повсюду, где обитали купцы — иудеи рассеяния. Эти связи могли и начинали уже приносить мне выгоду, но они же вызывали зависть у соседей-язычников. Я ощущал их неприязнь, и не мог не понимать её причины — наши собственные нетерпимость и обособленность. Я был молод, это правда, но никогда не был глуп. Есть вещи, неподвластные законам священников и левитов. Торговля не терпит мелочных ограничений. Да что там священники! Римский орёл властвовал в Иерусалиме, и, как оказалось, несмотря на широкий размах крыла, тоже не чужд был мелочности.

Римляне покровительствовали своим. В городах, где жили не одни только израильтяне, городской совет составлялся только из язычников, и как ни старайся, а меня туда не допускали. Меня же переполняли силы, я знал, что многое могу и сделаю, только бы не мешали. Вот тогда я и создал основу двойственности моей сегодняшней жизни. Я обратился к тогдашнему прокуратору Иудеи, Валерию Грату. Не сразу мне удалось добиться встречи с ним, и это не добавило ни любви, ни уважения к нему. Я настроился на встречу с ограниченным, злобным, не терпящим возражений человеком, ненавидящим тех, кем он управляет. Ах, молодость, молодость! Время крайностей… Но что вы хотите? Я был научен с детства тому, что мир греков, римлян, египтян — мир неверия, суеверия и других следствий помрачённого духа. Был уверен, что Провидение избрало мой народ священническим народом, который освободит мир от идолопоклонства и многобожия. И ощущение избранности своей трепетно носил в душе, и не терпел на него посягательств.

Прокуратор принял меня в назначенный час без оскорблений, но и без особой любезности. Я вошел в дом язычника, и он не рухнул на мою голову.

— Молодой человек, мне дорого моё время, — было сказано мне. — Я слышал, что ты готов на определённых условиях, которые я могу предоставить, предложить свои услуги Риму. Мне нужны твои связи, тебе — моя власть и её возможности. Давай, не вдаваясь в подробности нашей веры, которая здесь ни при чём, займёмся делом. На общее, между прочим, благо.

Вот так, приблизительно, конечно, не в этих самых словах, но верно по существу, он определил наши дальнейшие отношения. Конечно, я был покороблен его прямотой, я возмущался. Но выбирать было из чего, поскольку его условия были более чем приемлемы. Позднее я понял, что именно моя молодость и желание работать подвигли его на такой шаг, и оценил его собственную широту взглядов — обошёлся бы он и без меня, у него таких галилейских купцов, и не только галилейских, немало было под рукой, и он бы мог взять силой то, что предлагалось мною. Да не того он хотел, этот прокуратор. Он по-своему старался уйти от неправедных, насильственных поборов. Он старался сделать благо этой стране, и сделать его руками собственных её жителей. Я был одним из первых его опытов в этой области, и в этом его выборе я обязан был своей напористости, молодой силе, и, да простят меня соплеменники, — готовности отбросить все условности, или, может быть не все, но большую часть. Нас с прокуратором объединила терпимость, если хотите.

Осуждать меня можно. И я хорошо знаю, что таких осуждающих немало. Я сам многие годы ощущал внутренний упрек. А не являлось ли то, что я делаю, греховным по сущности своей, ведь не Богу служил, а Маммоне?

Но когда долго общаешься с людьми иной веры, волей или неволей приобщаешься к их духовному наследию. А я давно уже понял, что у других народов оно тоже есть, и мы не вправе своё объявлять первым и лучшим. Разве римляне не считают, что они — источник всеобщего будущего благоденствия? А послушайте греческих философов, и вы поймёте, что привилегия объяснить этот мир — только греческая. А там, если рядом найдётся мыслящий египтянин, он объяснит и первым, и вторым заодно, что они глубоко неправы. В синагоге прозвучит иная, четвертая мысль по этому поводу… Я уже достаточно прожил на свете, чтобы не спорить. Мне ближе то, что лежит в душе у моего народа. Но навязывать эти мысли другим не стану, не хочу. Мне нравится жить рядом с теми и другими. Мне нравится разнообразие этого мира. Я потрясен напором Рима в делах хозяйственных. Они — строители, они — созидатели. Их любовь к устроению общественных зданий, дорог, акведуков заслуживает глубокого уважения. Как и то, что они стремятся подвести подо всё закон. Пусть не Божественный, но закон, определяющий многие стороны жизни, её разнонаправленные потоки, это тоже по душе мне.

Сегодня все мои торговые дела в руках сыновей. Но я не ушел на покой, я не стар, я иногда ощущаю себя ещё моложе, чем прежде. Быть членом Синедриона, того Синедриона, который в руках у Ханана служит игрушкой, непросто. Внешне подчиняясь Риму, Синедрион во всём противостоит ему, но только тайком, прячась, нанося удары из-за спины. Кроме вреда народу моему, это ничего не приносит. Когда буйвола кусают мухи, он отмахивается от них хвостом. Иногда довольно метко, и отдельные мухи погибают. Наша главная муха всё надеется рано или поздно укусить буйвола насмерть. Только верится в это с трудом. Уж если буйвол умрёт, то не от мелких укусов, а в бою с себе подобным помоложе. Или найдётся хищник, который сильнее…

Я пытаюсь представлять мой народ иначе. Я хочу говорить с римлянами на языке их закона, который теперь знаю не хуже их самих. Если примирить наши истины на почве этого закона не удастся, значит закон неудачный, и мы будем создавать новый. Это долгий путь, но это путь справедливости для всех. И я давно иду по нему…

Не так давно я окончательно понял, что прав. И что избранный мной путь не греховен. Так провозгласил мне Иисус. В два-три откровения свыше он уложил все мои метания и поиски, сомнения, страхи, бессонные ночи. Он утешил меня в моих обидах, а уж удары нещадно наносили в течение жизни и свои, и чужие. «Блаженны миротворцы, — услышал я от него, ибо они будут наречены сынами Бога». Я увидел человека, который идёт той же дорогой, что и я. Будут и другие. Сначала израильтяне, среди которых уже много его учеников. Потом римляне, греки… Он не делает различий, он утверждает: нет ни грека, ни иудея, ни римлянина, и над всеми — Господь. Я уже говорил о том, что моя философия — это терпимость. Но только Иисус в одной законченной мысли, мысли глубоко поэтичной (я не совсем чужд поэзии при всей своей деловитости), объяснил мне основу этой терпимости — не суди…

«Не судите, да не судимы будете, ибо каким судом судите, таким будете судимы; и какой мерою мерите, такою и вам будут мерить. И что ты смотришь на сучок в глазе брата твоего, а бревна в твоём глазе не чувствуешь? Или как скажешь брату твоему: „дай, я выну сучок из глаза твоего“, а вот, в твоём глазе бревно? Лицемер! Вынь прежде бревно из твоего глаза и тогда увидишь, как вынуть сучок из глаза брата твоего».