Жена его была из рода Клавдиев, не самой главной и известной его ветви, но всё же — почетный брак, хорошее родство. Сказать, что он любил её страстно — было бы явным преувеличением. Она не располагала достоинствами, вызывающими страсть. Да, высокого роста, роскошные рыжие волосы, правильные черты лица. Но при этом вся какая-то невыразительная, неяркая. Чаще грустная, задумчивая, необщительная. Не было в ней женского вызова, огня, живости. В постели Прокула была послушна, но восторгов не выказывала, особого физического влечения к нему, Пилату, то ли не испытывала, то ли не умела проявить. Если что-то такое и было, то оно навсегда осталось в прошлом, относящемся к рождению двух их сыновей, теперь уже достаточно взрослых и покинувших дом. Тогда она была молода, отсутствие энтузиазма скрадывалось присутствием молодой кожи, красивого тела, да и что скрывать — его, Пилата, собственным ненасытным желанием. Он всегда был любителем женщин.
И всё же он был привязан к жене по-своему, недаром повсюду скитался с ней. И при назначении на прокураторство в Иудею настаивал на её отъезде с ним, поставил это основным условием, хоть это и не было принято в обществе. Странником и солдатом он был в этой жизни, и таким оставался всегда, а она умела придать его походной жизни некоторый комфорт. Она умела быть незаметной, но её присутствие ощущалось во всём. Всегда вовремя поданная еда, любимое вино, рабы на страже его сна…
С ней было удобно, но не всегда. Иногда она вызывала в нём очевидное раздражение, почти гнев. Обращенное к нему, Пилату, лицо светилось от счастья, если он позволял себе её заметить. Она летела к нему по первому зову, она готова была к любым неудобствам и лишениям. Она была умна, образована, она была тонка, но… Но ему постоянно требовались другие — яркие, блестящие, страстные в постели женщины. И невольное ощущение своей вины преследовало его, особенно в дни, когда до неё, видимо, доходили разговоры и сплетни, и он видел её особенно грустной, со слезами на глазах. Он, Понтий Пилат, повидал многое в своей жизни, он был непоколебим и спокоен, даже если приходилось посылать своих людей на смерть — это доля воина, солдата, о чём тут горевать. Но слезы жены почему-то вызывали в нем досаду, сожаление, внутренний разлад. А срывался он на ней, кричал, выходил из себя, пытаясь убедить, что она нужна ему, нужна гораздо больше, чем кто бы то ни было, а всё остальное её просто не касается. И если бы она не была такой ограниченной, ревнивой дурой, то не стояла бы сейчас такая разнесчастная перед ним, а занялась бы делом…
Ещё он любил своих собак. У него была целая свора особой, бойцовской породы. Четыре суки, три кобеля. Они были чрезвычайно тяжелы, даже для своих значительных размеров, но при этом обладали великолепной грацией и силой. Брыли скрывали пасти крокодилов, шкуры было так много, что она свисала складками. Они дрались не только зубами, но и лапами, выпуская при этом когти.
Собаки этой породы выступали на аренах в битвах со львами, а лучших охранников нельзя было и пожелать. Стоили они Пилату баснословно дорого, да и содержать их было нелегко.
Предводителем этой великолепной стаи был Банга, любимец Пилата. Этот пластичный, с нахальным взглядом пёс был необыкновенно умён и предан хозяину. Пилат повсюду разъезжал с ним, вызывая порой неудовольствие людей брезгливых, но это мало его волновало, а порой даже забавляло. Бесстрашный пёс стоил нескольких охранников сразу. Это был прекрасный товарищ, обычно достаточно добродушный и даже весёлый. Но знали его таким только домочадцы. Стоило покинуть свой дом, он становился внимательным, насторожённым, не сводил с хозяина глаз. Благодаря врожденным качествам породы, выглядел Банга устрашающе, и неудивительно, что его боялись, слагая легенды о его силе и лютом характере. Понтий в принципе не возражал.
Прокуратор, не признаваясь в этом самому себе, был привязан к бывшему своему рабу, а ныне вольноотпущеннику Анту. Тот был рожден в дикой и снежной стране, откуда ещё юношей лет пятнадцати был вывезен греком-торговцем. Мальчишка соблазнился рассказами о теплых странах и синих морях. Он был недурён собой, прекрасно сложён, вечно улыбался. Собственного положения своего, когда грек его продал, поместив в школу гладиаторов, не понимал. Понтий выкупил его после одного из первых боев — было в мальчике что-то такое, прокуратор затруднился бы высказать это словами. Ощущение физической свежести, чистоты, мужества, наверное. Чем-то Ант напоминал ему собственного сына, младшего из двух. Но, в отличие от собственных сыновей, которых римская система воспитания рано увела из дома, с которыми Понтий никогда толком не общался, Ант оставался с ним последние десять лет. Понтий любил смотреть, как мальчишка возится с собаками. Банга свалился к нему на руки ещё малышом, и Ант возился с ним часами, спал со щенком, кормил с рук. Наблюдать их весёлую возню было одним из удовольствий Пилата, о которых он никому бы не рассказал. Оба — и пёс, и слуга, достигли возраста физического совершенства. В обоих чувствовалась хорошая порода. Бьющая через край сила часто приводила к схваткам. Надо было это видеть — как вначале в шутку, без злобы, они катались по полу, как всё чаще рычал Банга, вырываясь из железного кольца рук Анта, как пускал в ход зубы — слегка, всё ещё опасаясь причинить боль, — а потом и удары своей страшной лапой. Мальчишка выкрикивал что-то на своем непонятном языке, пёс заводился, всё чаще раздавалось рычание нешуточной злобы, укусы оставляли следы на коже Анта. Но никто здесь никого не боялся, и в какой-то момент, отскочив от мощной груди пса, Ант вкрадчиво и с долей упрека окликал собаку: «Банга!»… Всё менялось в одно мгновение, умница-пес, понимая, что зарвался, начинал подползать, всё ещё слабо рыча, на задних лапах, к слуге. И разглядев улыбку, расслышав смех, бросался лизать ему руки, смеющееся лицо…
Оба — и слуга, и пёс — относились к нему, Пилату, как-то одинаково. Это была любовь, конечно, но с такой долей уважения и преклонения, с такой почтительностью, словно он был Богом. По сути, таковым он для них и являлся. Да и для жены, Прокулы, кстати, тоже.
У него, Понтия, тоже был свой Бог в среде живых людей. Всё детство и короткую юность они провели с Ним в странной дружбе — с оттенком вражды. Так, ничего особенного, мальчишеское соперничество, ревность друг к другу, ко взаимным достоинствам. Слишком они были полярны во всём, и каждому находилась причина позавидовать.
Он был слишком умён для Пилата, впрочем, тоже не обделённого умом. Не столько умён, может быть а скорее излишне учён. Обнаруживал незаурядное усердие в благородных науках. Греческая и римская словесность, римская орфография и история, риторика. Даже этрусский язык и история: он был одним из немногих римлян, сохранивших в эту позднюю эпоху знание этрусского языка, считался признанным знатоком древностей, этому искусству обучался у Тита Ливия.
Но в плане физическом природа обделила Его. Часто болел в детстве, и как следствие, был слаб телом. Он прихрамывал при ходьбе, беспокоили боли в желудке, преследовали простуды. Даже на гладиаторских играх, устроенных в память отца, сидел на трибуне в чём-то вроде чепца — palliolum. Чепец защищал уши и горло от простуды, носили его при болезни, дома, никак не на людях. Немало тогда Он выслушал насмешек от Пилата, злился, пыхтел, краснел. И отвечал эпиграммами, остриё которых было направлено на якобы общеизвестную глупость Понтия.
Пилат был устроен проще. Его тянуло к играм, гимнастическим упражнениям, позже — к сражениям, в которых он хотел, нет — мечтал принимать участие, к лошадям и собакам.
Ему же это было чуждо, как греческая словесность — Пилату. При попытке затеять даже небольшую драку, просто весёлую потасовку, Он всегда и неизменно терпел поражение. Хотя добросовестно отбивался, пытался даже укусить Пилата или лягнуть его побольнее.
Их дружба с годами приобретала несколько иной характер: покровительственный со стороны Него и подчиненный со стороны Пилата, к тому времени уже прекрасно понимавшего, что ни по положению, ни по уму он не может претендовать на лидерство.
Странным образом они сблизились в период созревания. Это время, мучительное для всех мальчиков без исключения, время появления осознанных желаний, влечения к женщине, для них протекало тем более непросто. Эпоха не сочувствовала целомудрию и скромности. Даже о Божественном Юлии говорили вслух, подвергая имя его поношению, что он сожительствовал с Никомедом, царем Вифинии. Повторяли всем известные строчки Лициния Кальва:
Распевали насмешливые песни о том, что
В правление же Тиберия, немалыми стараниями последнего, низменная праздность достигла своего расцвета. В распоряжении Тиберия были двенадцать вилл, где он завёл особые постельные комнаты, гнёзда потаённого разврата. Собранные толпами отовсюду мальчики и девочки наперебой совокуплялись перед ним по трое, возбуждая похоть цезаря. Спальни, расположенные тут и там, он украшал картинами и статуями самого непристойного свойства, разложил в них книги, где приводились комментарии происходящего. Даже в лесах и рощах он повсюду устроил Венерины местечки, где в гротах и между скал молодые люди обоего пола открыто, перед всеми, изображали фавнов и нимф. Он завел также мальчиков самого нежного возраста, которых называл своими «рыбками», и с которыми забавлялся в постели.
Нашлись лизоблюды, которые с удовольствием перенимали манеру поведения властителя. В среде, где Понтий и Он существовали, таких примеров было немало. Во все времена существовало тяготение молодых к запрещённому, греховному, тайному. И сверстники Понтия не стали исключением. Молодые однополые любовники были окружены интересом толпы, о них судачили, они ощущали себя на гребне волны. Понтий и Он были не последними в своей среде, и их взаимная привязанность бросалась в глаза. Однако любовниками они не стали, и ни разу даже тайного трепета не пробегало между ними. Не тянуло их к подобного рода развлечениям, несмотря на существующее вокруг поветрие, порой приобретавшее силу ветра, даже урагана. Впоследствии это стало ещё одним краеугольным камнем их дружбы, словно стало одной причиной больше уважать друг друга. Так оно и было, наверное. Ведь избежать в молодости падения, которое считается чуть ли не добродетелью в твоей среде — это уже поступок. У них впереди было немало подобных поступков, после которых Он окончательно утвердился в сознании Понтия Пилата его личным Богом, а сам Понтий стал служить Ему.