Нужен ли был Твой свет народу? Возможно. Когда Ты творил чудеса, чтобы накормить голодную толпу, или излечивал от того, что неизлечимо. Но и тогда находились недовольные. В этом нет ничего удивительного. Ты был воплощением чистоты, они — порочны. Ты был безгрешен, они чудовищно грешны. Твоя искренность подчеркивала их фальшь и лицемерие. Ты был честен, они насквозь лживы. Им не нужен был такой свет. Ни в какие времена Истина не пользуется любовью. Басни, ведущие к самовозвышению, — вот те всегда в цене. В Твои времена это были басни об избранности одного-единственного народа, сила и слава которого подчинит остальные народы, и Израиль станет властвовать надо всей землей. Ты сказал им, детям Авраама, что они — рабы, узники, живущие во тьме. Ты сказал им, что Твоё служение в корне расходится с их ожиданиями. Ты уязвил их гордость, и разбудил в них страх. И Твой народ, Твой город, Твои мать, сёстры, братья — они отвергли Тебя, и объявили сумасшедшим, и искали убить Тебя. И не было в мире никого, кто был бы так одинок, и так мало понят. Не бывает пророков в родном отечестве, нет, не бывает…
Слово «синагога» означает соединение или собрание. Соединяться в определённое время каждого субботнего дня вместе для совершения богослужения, везде, где находится не менее десяти иудеев мужского пола, имеющих больше тридцати лет — обязательный закон. В Галилее слишком много язычников, об этом говорит само название области. Галил-ха-Гоим — «область иноверцев». Именно здесь, в Галилее, где столько равнодушных к Богу людей, субботнее посещение бет-ха-кнессет для верующих иудеев особенно свято. Конечно, назаретский Дом собрания — лишь небольшое строение из грубых камней, это не пышные синагоги Капернаума, Хоразина или Александрии. Голые стены с незатейливым орнаментом, возвышение со свитком Торы, рядом с ним — амвон для чтеца и кресло старейшины. Светильники и лампады освещают зал. Здесь не приносят жертв, нет священников и левитов. Нет нужды, это место молитвы и наставления в Слове Божьем, и этого достаточно, чтобы испытывать уважение к Дому. Здесь исповедуют любовь, которая не может молчать.
Когда в субботний день он вошёл в синагогу и присоединился к молящимся, взоры всех присутствующих устремились к нему. Интерес и ожидания достигли высшей степени. Здесь были люди, которых он знал с самого детства. Они же знали его. И в этом обстоятельстве было то, что должно было их развести по разные стороны отныне и навсегда. Несмотря на всё, что соединяло. Ибо они говорили себе, слыша о явленных им чудесах: «Не плотников ли это сын?» Слова эти убивали любую надежду. Тот, кто вместе с их детьми бегал когда-то по пыльным улицам города, шалил, учился, возрастал — мог ли он быть другим, отличным ото всех? Он был для них частью этого крохотного замкнутого мирка, где по вечерам женщины судачили, стирая бельё, а мужчины вели одни и те же разговоры о погоде и урожае. Он любил свой город, как любят детство, когда оно — счастливое. Он никогда не проявлял здесь своего превосходства. Но иногда Назарет был им ненавидим. Ибо он был лишь человеком, и одиночество его здесь возрастало вместе с ним, с каждой минутой, с каждым мгновением по мере того, как он становился старше. Он осознавал себя, как нечто отличное от всего, что его окружало. Но в отместку и окружающее, признав его другим, начинало отторгать Его от себя. Было больно. И с печалью признавался он себе: «Враги человеку домашние его»…
И всё же в эти мгновения в синагоге не было в нём ни ненависти, ни равнодушия. Он так любил общее моление, обращённое к Творцу! Он любил и знал наизусть все синагогальные молитвы, и каждое слово было им прочувствовано, понято. В волнении вторил он вполголоса Шемоне-эсре, литании, она пленяла душу и приводила в восторг.
Когда Иисусу исполнилось тринадцать, он был объявлен бар-мицва, «сыном заповеди», несущим ответственность за свои поступки членом Церкви. Теперь он мог приносить обеты Богу и читать Тору на молитвенных собраниях. Вот тогда он впервые читал в этом памятном прямоугольном здании с украшенным колоннами притвором. Он и тогда не смотрел на ту половину, где за решёткой, отделявшей их от мужчин, сидели на скамьях женщины, закутанные в покрывала. Слишком живо интересовало его здесь всё незнакомое тогда — и тева, ящик из крашеного дерева со свитком Торы, и бима, сиденье для чтеца, и устройство киблеха — святилища, выдающаяся часть которого указывала направление на Иерусалим… Он тогда волновался, и радовался предстоящему ему испытанию. Сколько воды утекло с тех пор, сколько раз он исполнял почетную обязанность чтеца — мафтира… Он знал множество синагог страны, но давно уже не волновался так, как в этой. Сегодня он чувствовал мать всем сердцем, хотя не видел её по-прежнему, не смотрел на женскую половину. Он знал, что сегодня, как и тогда, он будет читать. Взгляды батланим, мужей досуга, иначе говоря, главных членов прихода, сказали ему об этом. Суровый рош-га-кенессет, глава синагоги, не оставит без внимания того, кто был членом его общины, а теперь хочет быть их Учителем и Наставником, не имея на это права… Но сегодня Иисус будет говорить с матерью, а не с ними. Он должен сказать ей, что ждёт его. Она должна понять. Она услышит его, и поймет, чья она мать. Если даже весь Назарет не поверит ему, не важно, достаточно её одной, той, что дала ему жизнь. Той, что из всех членов прихода одна внимала ему с тем же, если не большим, волнением. Это был её день, как и тогда, в его тринадцать лет, и они отметят его, как и тогда, семейным праздником. Мать поймёт, она не может не поверить сыну…
Он встал, чтобы читать. Он принял их вызов, не озвученный вслух. Сегодняшнее дневное гафтара, или чтение, принадлежало ему, все это знали, и он тоже. К чему тянуть? Важно, что предложат прочесть. Ему подали книгу пророка Исайи. Это было знамением, и отступить он не мог. Дрогнувшим голосом прочитал он то, что считалось относящимся к Мессии:
Он опустил, намеренно опустил конец фразы. Следовало сказать «и день мщения Бога нашего». Слова эти были также справедливы. Но ему претило то, что именно эта фраза была так любима ими, жителями города его детства. Он так любил миловать. Вокруг Назарета теперь были целые селения, где ни в одном доме не услышишь стона, ибо он вылечил их всех. Он не мог оставить их, не призвав к покаянию. Он хотел, чтобы они слышали призыв к добру, а не к мести. Он стоял теперь перед народом — живой толкователь пророчеств, свидетельствующих о Нём Самом. И потому он закрыл свиток там, где посчитал нужным. Он протянул его приставнику-хаззану и, как было заведено, сел для произнесения проповеди.
— Я — тот, на Ком исполнилось обетование пророка, — сказал им Иисус. — Ныне исполнилось писание сие, слышанное вами.
Трепет возбуждения прошёл по рядам слушателей. Они имели в обычае во время богослужения давать волю своим чувствам, и они дали им волю в соответствии со своим правом.
— Не плотник ли это? Не Иосифов ли это сын? Не брат ли он ремесленников, как и сам он — Яакоба, Йосеи, Шим’она, Йехуды? Сёстры его не живут ли между нами? — вот что стало слышно ему из рядов.
Как будто это что-нибудь меняло! Презрительный намёк на его происхождение не мог нанести ущерба: он сам это знал! Это было низко, мелочно, да и просто смешно; подобного рода речи не могли смутить его. Как будто не бывало среди пророков и царей Израиля пастухов, людей ещё более низкого происхождения. Как будто это важно, когда милость Господа касается тебя, и ты — Его избранник. Не выше ли ты тогда самих Небес? И ты же — последний среди всех, и должен быть внутренне готов быть им слугой и омыть их пыльные ноги. Только как объяснить это тем, кто закоснел в своих предрассудках, в своём поклонении богатству? Всего снега с Ливанских гор не хватит, чтобы затушить огонь любви к людям в его сердце. А им важно лишь то, чей он сын. Плакать ему или смеяться?
— Ты говоришь нам, что ты — Мессия, которого мы ждём, — раздался властный голос рош-га-кенессета, заглушивший иные голоса. Не плотник ли ты городской? Даже в собственном семействе не веруют в того, кто зовется Йэшуа из Н’црета! О тебе говорят в Й’руш’леме, в Кане и Кфар Нахуме, ты ходишь по окрестным сёлам, но нам не являл ты своих чудес!
В женской половине произошло какое-то волнение. Из рядов женщин были вытолкнуты мать Иисуса и сестра, бывшая замужем здесь же, в городе. Закрыв лица покрывалами, стыдясь того, что взоры присутствующих, причём осуждающие взоры, устремились на них, они покидали синагогу, не вынеся упреков и позора, обрушившихся на них столь незаслуженно. Иисус вздохнул, глядя вслед той, для которой хотел говорить, и которая заслуживала самого лучшего, чего он просто не мог ей дать… За себя ему никогда бы не было так больно. Бедное, кроткое, любящее сердце… Где-то в левой половине собственной груди возникла резкая боль, стало трудно дышать. Как мог он творить чудеса для них, когда они не хотели в него верить? Он ведь не Бог, он человек, пусть не обычный, пусть с дивным даром исцеления, но он нуждается в вере и любви так же, как они. И он не может быть им полезен, когда они готовы убить его лишь за то, что он не похож на них. Низкую ненависть питают люди к тому, кто обличает из безмолвным превосходством благородной жизни. Он был готов к этому, но не к тому, что эта ненависть обрушится на тех, кого он любит. Это было уже слишком, и не готов был он, совсем не готов это выдержать.
С трудом справляясь с болью, он обратился к возмущённым соотечественникам, ожидавшим ответа.
— Конечно, вы скажете мне присловие: «Врач! Исцели Самого себя; сделай и здесь, в Твоём отечестве, то, что мы слышали, было в Кфар Нахуме». Он помолчал, боль никак не проходила, он не мог говорить так громко, чтобы слышали все, вплоть до последних рядов. Ибо хотели они того или нет, им нужно было это услышать.
— Истинно говорю вам: никакой пророк не принимается в своём отечестве. Поистине говорю вам: много было в Израиле во дни Илии, когда заключено было небо три года и шесть месяцев, так что сделался большой голод по всей земле; и ни к одной из них не был послан Илия, а только ко вдове в Сарепту Сидонскую. Много также было прокаженных в Израиле при пророке Елисее; и ни один из них не очистился, кроме Неемана Сириянина.
Теперь это был уже не ропот возмущения и негодования — то, что он услышал в ответ через несколько мгновений, после того, как они поняли, что он им сказал. Когда они сообразили, что чудеса не ограничиваются местностью и родством, что Илия избавил от голода только финикиянку, вдову в Сарепте, и Елисей исцелил от проказы только враждебного сириянина. Это был вопль, рёв доселе сдерживаемой ярости. Значит, по мнению этого «плотника» и «Мессии», они не лучше прокажённых и язычников? Он что, хочет сказать, что они, кровь Авраамова и плоть его, не избранные даже, и отпали от Господа своего? Что ещё дано им услышать от своего соотечественника, которого они не хотели поставить даже рядом с собой?
Красный от гнева рош-га-кенессет, суховатый старичок преклонных лет, обычно исполненный величия, а теперь нелепо размахивающий руками и с трясущимся подбородком, забыв себя самого, кричал:
— Возьмите его, возьмите, он должен умереть! В пропасть его, в пропасть лжепророка! Пусть умрёт!
Но никто не смел приблизиться, ибо, не веруя в благо, которое он мог дать, верили в несчастья, которые он мог принести. Они верили всегда только в худшее. Лучшее оставалось сокрытым от них, они отрицали даже вероятность его. Может, поэтому с ними всегда происходило лишь худшее из возможного?
Он молча смотрел на них, не проклиная, не угрожая, не пытаясь как-то защитить себя. Эти беснующиеся люди принесли уже всю боль, что могли принести, а убить себя он не позволит. Слишком многое из задуманного ещё не исполнено. Интересно, кто же из них самый смелый? Кто самый трусливый, он уже знает. Там, в самом дальнем и тёмном углу, слева. Брат, Иаков, всегда безупречный в служении Богу, всегда такой невозмутимый, добропорядочный. Его окружили двое-трое мужчин, что-то кричат, требуют. Иаков соглашается, кивает головой. Осуждает. Что ж, Господь тебе судья, братец. И ты не избежишь осуждения, когда придёт час. Хорошо, если рядом с тобой будет хоть один любящий и верящий в тебя, чтобы в тот час не умирать от боли одиночества. Одиночество убивает душу, не тело, а душа — она ведь важнее…
Всё-таки самым смелым оказался старичок рош-га-кенессет. Быть может потому, что по старости ближе к смерти, и уже не столь её боится. А может, он оскорблён более всех, он давно слился со своим детищем — синагогой, так слился, что искренне верит в свою незаменимость. Это его синагога, это его Бог, и этот Бог — только такой, каким он его знает. Так поверил в свою близость ко Всевышнему, что не колеблясь примет свои решения за Господни. Он и Господь — почти одно и то же…
Старичок ринулся в бой, схватил его за руку, стал тащить к выходу. Это послужило сигналом для толпы трусливых животных, которых он взращивал здесь, под крышей синагоги. Несколько человек подхватили Иисуса под руки. Они выволокли его, не сопротивляющегося, но и не помогающего им, из Дома собрания. Здесь краем глаза он увидел группу своих родных. Они стояли в стороне, когда его волокли навстречу смерти, в холмы. Рыдающую мать держала в своих объятьях сестра. Братья окружили их, все, кого он любил и защищал когда-то в драках с соседскими мальчишками. Они были младше, а он, хоть и не слишком силён физически, зато крепок духом. Его взгляда боялись уже тогда, и не напрасно. Он не был тогда столь милостив… Детство — не есть время духовного совершенства. Только начало пути, самое его начало.
Они тащили и подталкивали его сзади, тащили к горе, единственной горе в окрестностях Назарета, находящейся примерно в часе ходьбы, и он знал куда — к обрыву. К тому самому обрыву, где он любил сидеть на самом краю, будучи мальчишкой. Он испытывал там неповторимое чувство близости к Богу. Мог часами парить в небе рядом с птицами, ощущая себя сродни им, повторяя мысленно каждое их движение крылом. Он так сливался с ними, свободно несущимися в потоке воздуха, что действительно летел, зависал над пропастью в потоке. Назарет был виден внизу: кровли домов, источник, маленькие смешные люди. Он ничего не боялся тогда. Не боится и сейчас.
Пора заканчивать представление. Слишком уж он сегодня устал…
Глава синагоги завизжал от боли, завертелся волчком. Правая рука, которою он держал Иисуса, повисла беспомощной плетью. Спасибо индийской и египетской выучке, и самому старичку, который с усердием волок Иисуса, держа его за подмышку. Пальцы Иисуса оставались свободными, и именно они парализовали руку недруга. Тот, что тащил его справа, не успел задержать свой бег, а свободная левая рука Иисуса уже нащупала нужную точку. Теперь уже остановился на бегу и взревел бычком тот, кто продолжал тянуть Иисуса за правую. Он упал на землю, а Иисус ещё несколько мгновений продвигался вперёд, прежде чем обернуться и взглянуть в лица искавшим его смерти. Обернулся. Толпа из двадцати человек. Остальные осудившие его остались внизу, не хватило смелости исполнить то, к чему так стремились. Двое корчащихся от боли на земле, ещё трое, споткнувшись об этих, потеряли равновесие, упали и теперь с трудом поднимаются на ноги.
— Остановитесь! Остановитесь, жители Н’црета, — сказал он тем, кто был сзади. — Довольно на сегодня, поистине говорю вам. Не сегодня я ещё умру, и не от вашей руки.
Кто-то рванулся вперёд, наверное, с целью схватить его. И замер на бегу, остановленный его взглядом. И последующий — тоже. Узкая дорога в холмы не позволяла им видеть, что происходит впереди, и почему остановилось их движение вверх, к вожделенному обрыву. И тогда Иисус пошёл вперед, к ним. Кого-то касался рукой, кому-то пристально заглядывал в глаза. Со стороны это смотрелось бы невероятно, но некому было увидеть это со стороны. Шёл человек, которого только что пытались убить, шёл среди толпы несостоявшихся убийц. Не кричал, не наносил удары. Шел спокойно, не торопясь. Раздвигал эту толпу взглядами и касанием. Казалось, его противники засыпали на ходу. Он разрезал толпу, прошёл сквозь них, как проходит нож сквозь помягчевшее в тепле масло. Без труда возвратил он себе свободу пошёл по дороге к городу, оставив их молчаливыми тенями на дороге.
Когда они очнулись, Иисус был уже далеко. Когда он устало спускался по склону горы, направляясь в Кану Галилейскую, испытывал ли он сожаление? Когда в последний раз смотрел он на чудесную долину Ездрилонскую, на лазурные высоты Кармила и на белые пески, что окаймляют воды Средиземного моря, что он чувствовал?