О, Кесария Приморская, Caesarea Maritima, город белоснежный, великолепный, величественный! Я, Мирйам из Магдалы, стою на самом твоём берегу, на пирсе, в ожидании разрешения взойти на корабль, который увезёт меня навеки из дома, от близких, от родимой земли…
Слёзы застилают мои глаза, и сквозь эти слёзы я всё же пытаюсь разглядеть тебя, город моей беды, оставить тебя в памяти как последнее видение родины. Я знаю, что моя нога не ступит никогда больше на эту землю, где я была так невероятно счастлива и так безмерно несчастна, и я тороплюсь, тороплюсь запомнить, запечатлеть, вобрать всё, что есть ты, Кесария — такая прекрасная и такая печальная. О, что мне до твоей красоты, если я вижу тебя сквозь слёзы!
В нескольких шагах от пирса — холм. Удивительно и достойно восхищения, что он полый внутри. В скалистом грунте холма вырублены сводчатые галереи, здесь стоят торговые корабли, надёжно укрытые от бурь и нападений, возможных в открытом море. А оно плещется у самого подножия Храма, стоящего на холме. Вверх ведёт широкая мраморная лестница от пирса, и там, наверху, высится сам Храм — олицетворение власти цезарей здесь, на нашей земле. Белые алебастровые плиты, в которых блестят на солнце кусочки слюды, ослепляя глаза, покрывают стены. Колонны поражают высотой и мощью. Я знаю, там, в Храме, две статуи: одна изображает Рим, вторая — самого Цезаря. Говорят, обе статуи просто дышат величием. Только что мне, бедной, раздавленной этим величием женщине, до него? Я оборачиваюсь к морю, и вижу десятки кораблей у причалов порта, и плещущиеся на ветру паруса. Они — тоже белого цвета, в насмешку надо мной, наверное. И картина моря за ними — величественна и прекрасна. А в сердце моём, и теперь уже навеки, поселилась чернота ночи. Я хотела бы умереть здесь, о Кесария, на самом твоём берегу, у причала. Прилечь на ступеньках лестницы, ведущей к Храму, и тихо уйти из жизни под дуновение лёгкого ветра с моря, под плеск соленой воды и под крики чаек. Но дитя, что я ношу под сердцем, толкает меня, ворочаясь там, в глубине моего тела, бьет меня ножкой. Оно призывает меня к жизни. Сердце моё исполнено горя, а эта новая жизнь во мне стремится наружу, хочет вырваться, расти, укрепляться, чтобы потом, в свою очередь, хлебнуть полной мерой счастья, и ещё более полной — несчастья… Зачем? Разве я знаю ответы на все твои загадки, Великая Мать?
Поначалу у меня не было слёз, и их появление — почти гимн жизни, именно жизни, а не смерти, которую я призываю. То отчаяние, которое обрушилось на меня в ночь нашего прощания, и не покидало все последующие дни, можно ли описать словами? Та, которая ждёт меня за порогом жизни, я знаю, никак не будет страшнее. Когда однажды умрёшь под гнётом невыразимого горя, а потом, вопреки свому желанию, воскреснешь, со смертью у тебя возникают новые, почти дружеские отношения. Понимаешь, что вслед за нею придут покой и отдохновение. Смерть не знает той боли, что может дать жизнь.
Я помню, что известие о поимке Иисуса принёс нам Марк. Я всё последнее время была в тревоге за мужа. Почему-то лишь в эту ночь, когда волнение должно было бы помешать моему сну, я вдруг заснула беспробудно и крепко. Теперь, когда я уже могу вспоминать и оценивать прошлое, думаю, что виноват в этом Иисус. Прощаясь, он говорил: «Спи, Мирйам, спи крепко! Отдохни, любимая, в эту ночь, не терзайся тревогой, ты устала. Что должно случиться — случится, тогда и будешь терзаться… А теперь посмотри, какой вокруг покой! Странная луна сегодня. Видишь, какое вокруг неё сияние? Словно её завернули в тёплую, мягкую ткань, а её свет упрямо пробивается, льётся наружу, и цвет лучей — сине-жёлтый. Спи, Мириам, мы сейчас ещё посидим, поговорим с тальмидами, и пойдём ночевать под этим небом. Нет, тебе не надо идти с нами. Я знаю, что ты храбрая и терпеливая, что ко всему привыкла. Но ты теперь не одна. Думай и поступай так, как оно и есть уже — за двоих…»
Он приласкал меня своими волшебными руками, и я уснула. Думаю, этого он и хотел, и я поддалась ему, как поддавались другие. Сквозь сон я слышала, как он пел в горнице с учениками. Сквозь сон слышала, как они уходили, спускаясь по лестнице. Потом долго не слышала уже ничего.
Примчавшийся из Гефсиманского сада полунагой Марк ворвался к матери, ожидающей его со свечой, уткнулся в её колени. Он рыдал, бедный ребёнок, и трясся как в лихорадке. На пороге осталась стоять перепуганная рабыня, открывшая дверь на его громкие стуки.
— Они схватили его, мама! Схватили и увели, и теперь убьют!
Ошеломлённая альмана, не зная, чем можно помочь, дрожащими руками ласкала голову сына, и уже рыдала сама…
Надо ли говорить, что я проснулась от шума, и, выбежав из соседней комнаты, куда поместила меня гостеприимная женщина, видела и слышала всё. И, так же, как Марк с матерью, понимала, что отныне нет у меня мужа…
Меня не пустили на Гольгольту.
Накануне пэсах в Иерусалим приехала Иоанна, сопровождавшая мужа. Близость Хузы ко двору Ирода Антипы позволила ей узнать обо всём раньше, нежели весть облетела город. Она примчалась ко мне в сопровождении людей Иосифа — как они нашли друг друга в это утро? Только недобрые новости так стремительно объединяют людей. Иоанна приехала в дом альманы, где я без сил стояла у окна с самого утра, ожидая вестей от Марка, ушедшего в город.
Она бросилась мне на шею, оплела своими любящими руками, и уже не отпускала из объятий, словно стараясь отдать мне всё тепло, весь тот запас любви, что жили в её нежном сердце. Она ложилась рядом, когда, измученная тревогой, укладывалась на ложе я, вставала, когда я приподнималась, ходила вслед за мной наверх, в горницу, с высоты которой я пыталась рассмотреть улицу и вестника на этой улице. Ни на мгновение не оставляла она меня, несмотря на моё сопротивление. Она говорила, что Хуза делает всё, чтобы Ирод встал на защиту Иисуса, и правитель, быть может, спасёт его. В эти мгновения я не могла слушать подругу. Мне не стыдно сказать — я её ненавидела.
Трудно ждать от себя великодушия, когда горе застилает не только разум, но и чернит душу. Она была рядом со мной, и разделяла моё горе. Но я-то знала — Иоанна счастлива, муж её жив, и ничто ему не угрожает. У неё есть сын! И у сына её не отнимают в эти минуты отца. Судьба подарила моей подруге счастье, у меня она его отбирала. И я сторонилась Иоанны, вырывалась из её объятий. Я не отвечала на её утешения, я вообще не говорила с ней. Я не желала ни с кем говорить.
Из Вифании появились Марфа с Лазарем, предупреждённые учениками Его. Марфа рыдала, и хватала меня за руки. Рядом вздыхала и молилась альмана. Брат обнимал меня и шептал слова утешения и молитвы. Слёзы стояли в глазах моей подруги, не оставлявшей меня ни на мгновение. Я же была одинока среди своих близких. Ни один из них в эти часы не терял столько, сколько готовилась потерять я. Лишь я одна, словно окаменев, не плакала, не билась в рыданиях, не молилась. Я ждала вестника. Я ждала приговора.
Марк принес его — бледный, измученный, потрясённый Марк. Стоя в дверях комнаты, и глядя лишь на меня одну, он произнёс, а губы его кривились от сдерживаемых рыданий:
— Он будет распят, Мариам. Если хочешь видеть его — надо идти на Гольгольту. Они мучили его…
Я отодвинула их всех, убрала со своей дороги. Они пытались помешать мне в моей скорби, в последнем стремлении к тому, кто был моей жизнью. Они так шумели: кто-то говорил о ребёнке, кто-то — об опасности. Никто из них не сумел остановить меня, даже люди Иосифа. Глядя в моё лицо, они отступали…
Я пошла вперёд, с трудом передвигая ноги. Камни на дороге кланялись мне, прыгая вверх и вниз. Люди прекращали разговоры. Солнце остановилось в небе. Небо ложилось на плечи всей тяжестью. Воздух был густым и обжигал внутренности при каждом вздохе.
И всё же меня не пустили к нему, на Гольгольту. Римский воин не побоялся моего пустого взгляда. Он не смотрел мне в лицо. Когда я, оттесняемая им, всё же попыталась идти, он просто отшвырнул меня в сторону. На руки Иоанне и Марфе. Но я могла видеть там, на вершине холма, три перекладины. На одной их них был распят тот, кто говорил лишь о любви. Я даже не могла понять отсюда, снизу, на какой именно. «Мириам, тысячелетия могут пройти, прежде чем родится любовь, такая, как наша», — слышала я его голос. Но я не плакала. Я застыла, как изваяние, и молила единственного Бога, которому он так верил. Я молила — убить его, моего любимого, послать ему быструю смерть. Потому что разум отказывался принять Его муки.
Я не могла поверить, что Иисусу выпало это…
Ни в одном из тех, кого видела на кресте, не желала я его увидеть. Мне сказали, что он умер раньше остальных. Быть может, помогла моя молитва? Среди всех молитв, что посылала я к Небесам, лишь одна — о даровании ему смерти. Иногда бывает смешно жить на свете.
Римский воин проткнул его копьём, чтобы убедиться, что он умер. Вчера ночью Иисус ласкал меня, уговаривал успокоиться и заснуть, сегодня он умер в мучениях. И его проткнули копьём, чтобы знать — он уже не сойдёт с перекладины и не заговорит…
После известия о смерти, прошелестевшего в толпе, я не помню ничего. Я потеряла сознание. И множество часов — вечер, ночь, ещё день — провела в доме Иоанны, куда меня увезли. Окружённая теми, кто боролся за мою жизнь и жизнь ребёнка. Я не боролась ни за что. Я предпочитала умереть.
— Мариам, открой глаза, девочка, довольно спать!
Суровый, донельзя властный голос из детства. Я снова в Храме, и Великая Жрица призывает меня. Ей нельзя не подчиниться.
Присев в постели, я открываю глаза. Первое, что я вижу — это внимательный, ласковый и сочувствующий взгляд Эстер. Никогда, никогда он не был таким в детстве. За спиной Верховной жрицы — измученная Иоанна, со впалыми щеками, под глазами — круги, она просто тень той довольной, цветущей женщины, что я знала. Марфа, на коленях возле постели, и кажется, судя по её виду, она не спала вечность. Мне трудно понять, почему они собрались здесь, возле меня, вместе. Мне требуется для этого время.
Но, поняв, я издаю стон и вновь откидываюсь на подушки. Они здесь, потому что Иисус умер на кресте! Зачем меня привели в чувство? Я хочу забыться, я не хочу ничего знать…
— Мариам! Я сказала тебе и повторяю — довольно спать! Нельзя убежать от горя в сон и забытьё навеки.
Быстрые руки жрицы касаются точек на моей голове, массируя их, давя. Мне больно, но при этом приятно. Эти руки дарят мне бодрость. Они вырывают меня из темноты, куда я провалилась у Гольгольты.
— Кроме всего прочего, дорогая, — спокойно, твёрдо увещевает меня жрица, — ты забыла о том, что есть долг. Мне стыдно за тебя, Мариам. Разве этому я учила тебя?
Я ничего не хочу слышать о долге. Но я слышу о нём, и достаточно, чтобы наконец проникнуться. Эстер, она такая сильная. Она мудрая, и знает жизнь. Она знает также, как скроено сердце женщины. Эстер находит слова, после которых слезы прорываются сквозь сдерживающую их плотину, и я плачу, плачу, изливая в слезах своё горе и боль. Слёзы уносят с собой все силы, но странно — потом я встаю. Снова ощущаю биение жизни под сердцем, ребёнок властно напоминает о себе. Уходя из моей жизни, Эстер говорит мне то, что останется в сердце навсегда.
— Все эти встречи, Мариам, встречи с мужчинами, которых мы любим, и которые любят нас… Разве это главное? Главное — то, ради чего мы встречаемся. Я, жрица Великой Матери, хочу признаться, что завидую тебе. Услышь это слово, главное в имени Богини. Она — мать! Она — Великая Мать, и в этом её главное предназначение. Не в ласках, не в кувыркании на ложе, не в стонах, и даже не в самой любви, от которой, кажется, разрывается сердце! Материнство — то, что необходимо женщине, чтобы она стала Богиней. Тот, кого ты оплакиваешь, оставил свой след на земле. И в тебе он тоже оставил свой след. После этого он мог умереть, имел право. Твой долг — не потерять его плоть и кровь в себе, дабы он мог возродиться. Я пришла, чтобы сказать тебе ещё и это. Больше мне нечего сказать тебе, девочка моя. Во всём остальном ты уже обошла меня, учившую тебя. Живи ради жизни, что в тебе — и выполни долг.
И я осталась жить. Раз уж у меня были долги, то первым из них был долг посетить могилу мужа, не так ли? Я известила Иосифа об этом. Ибо Иосиф был тем, кому разрешил римский властитель, пусть будет проклято самое имя его, снять с креста тело моего мужа.
В первый день недели, в темноту едва наметившегося утра, вышла я из дома. Правда, не сразу, как хотела, меня задержали. На пороге стояла взволнованная Иоанна. Подруга испуганно смотрела на меня, не смея сказать хоть слово. Она терзалась моей ненавистью, которую ощущала, но больше боялась горя, которое могло бы нанести мне непоправимый вред. Вздохнув, я впервые за это время сама протянула к ней ей руки, и обняла её, и вытерла своими руками слезы на её глазах. Это было странно — чувствовать себя такой взрослой, такой мудрой в сравнении с ней. Я знала, ей уже никогда не угнаться за мной в постижении жизни. И порадовалась тому, что не угнаться. Немногие из нас заслуживают счастья на земле, ещё меньше тех, кто его действительно обретает. Как же хорошо, что среди них моя подруга! Ненависть уходила из сердца, благодарность и любовь возвращались в него, а с ними — печаль, новая боль, боль большой разлуки. Мы обе почему-то чувствовали это.
— Я пойду одна от этого порога, — сказала я ей. — Не возражай, ведь ты и сама знаешь, что так надо. Спасибо за всё. Ты знаешь, что я тебя любила.
— Я тоже… Я знала, что твой путь — иной, и боялась этого, так боялась! И вот — час пришёл, я знаю, но не могу отпустить тебя, не могу…
Что тут скажешь? Она отпустила меня, как все, кого я любила…
О том, что произошло со мной у гроба мужа, я умолчу. Разве не знает кто, что двух ангелов встретила я на могиле? А во гробе не было никого, лишь свитые погребальные пелены, и погребальный плат с головы … Кифа доскажет об этом, он любит рассказывать. И любит быть первым, самым главным, у него не отнимешь этой чести. Крепкая рука Иосифа остановила мой сумасшедший бег по дороге обратно. Он вырос тенью на моём пути, и взял меня за руку.
— Пойдём, — сказал он мне. Дорога длинна.
За его спиной я разглядела римских воинов в алых туниках, с короткими мечами. И поняла, что Гефсиманский сад будет и в моей жизни тоже.
И вот — Кесария. Я вижу её в основном сквозь пелену слёз, отрывками. Милый, вечно улыбающийся молодой человек, которого зовут Ант, знаком мне, я уже видела его когда-то в доме римского наместника. Он очень любезен со мной, и всю дорогу заботится о моём удобстве. Только ведь даже он не в силах скрыть ту правду, что он — мой страж. Мне не нравится быть пленницей, ему — моим тюремщиком. Мы это понимаем без слов, ибо не знаем языка друг друга. Наше общение возможно лишь через Иосифа, которого, похоже, дали мне в попутчики до самого места назначения. А Иосиф немногословен, я бы даже сказала — суров. Но я рада видеть его лицо, и ощущать поддержку. Я буду не одна в чужой стране, и, несмотря на его строгость, я ведь знаю — Иосиф любит меня. Тот ребенок, что во чреве моём, дорог ему не меньше, чем собственные сыновья. Иосиф спасает нас. Мы с моим ребёнком — беглецы, но беглецы, оберегаемые многими. И римлянами в первую очередь.
Вот чёткий отрывок моих воспоминаний. Ант легко запрыгивает в лодку. Его везут к кораблю, на котором нам предстоит уплыть, мой страж объяснил мне это через Иосифа. Я вижу вдалеке корабль, покинувший для нас полый холм, своё пристанище. Круто изогнутая корма, увенчанная акростолем в виде голубя. В центре корпуса корабля — большая мачта, и на ней — прямой парус. Ещё два треугольных паруса, которые усиливают первый. На носу небольшой парус на наклонной мачте. Иосиф, который имеет свои корабли, увлечённо, отбросив свою суровость, объясняет мне, что наличие такого паруса-артемона даёт возможность плавать при боковых ветрах. Это от него я слышу впервые слова — акростоль, корма, нос, мачты… Он говорит о доставке соли с Мёртвого моря, оливкового масла и вина из Иудеи и Самарии, о монополии набатеев на вывоз жемчуга и благовоний из Аравии. Многого я не понимаю, это выше моего разумения. Но слушаю, впервые за это время слушаю. Я начинаю понимать, как велик мир, и как мало я его знаю. Мой ребёнок узнает его, и это хорошо, наверное. А слёзы снова наворачиваются на глаза…
Ещё один отрывок. Теперь уже я с Иосифом в лодке. Мы плывём к кораблю, и он растёт, растёт нам навстречу. Я вижу мощное рулевое весло на корме, помещение над палубой судна.
— Здесь нам придется прожить не один день, — говорит мне Иосиф, указывая мне на это помещение.
Сердце сжимает ужас — куда мы плывём, как далеко? Иосиф не ответит на мой вопрос, он отводит глаза …
И снова обрывки воспоминаний. Мы уходим, уходим из Кесарии. Расплывается, исчезает вдали Храм. От улиц города — Кардо, Декомануса — давным-давно не осталось и следа. Всё растаяло в моих слезах и в дымке облаков над городом.
И на много, много дней я обречена видеть лишь бесконечную гладь моря и две пентекотеры, сопровождающие наш тяжело гружёный корабль. Взмахи гребцов и плеск воды за кормой — последние мои воспоминания.