Музыканты расселись у возвышения в центре шатра, прямо напротив правителя и Пилата. Их было трое. Один из них запомнился Пилату навсегда. Он был отмечен богами, и отмечен самым тяжким, быть может, даром — печатью гения.

Он явно не видел окружающих, едва скользил по их лицам отрешённым взором. У него было странное, сосредоточенное лицо со взглядом, обращённым внутрь себя. Казалось, что он вглядывается пристально в самого себя, видит там то, чего не видит никто другой. Разглядев нечто неведомое миру, но очень важное, нужное и интересное, что необходимо передать всем и сейчас же, он начинал играть. То глубокая тоска по несовершенству мира, то восторг души, поражённой красотой этого несовершенства и полнотой жизни, слышались в этой музыке. Если руки музыканта не касались струн, то они пританцовывали, выстукивая ритм по дереву. В момент наивысшего напряжения, когда потоки аккордов срывались из-под пальцев, он иногда отрывал от инструмента руки — словно обжёгшись, словно эта непрерывно переливающаяся, радужная волна звуков, извлекаемых рукой, высекла огонь из дерева и причинила ему боль. Иногда, поднимая правую руку, он делал отстраняющий жест — как бы пресекал в корне услышанную мысль, не хотел или не мог рассказать её. А на лице попеременно отражались грусть, радость, недоумение, полный восторг…

Наверное, был совершённым в своём деле и тот, кто определял ритм, отбивая его на барабане. Если в воздухе погасал последний долгий звук струны, окрашенный тоской и печалью, дробь барабана становилась глуше, угасая вместе с ним, и замолкая в то же мгновение, что и звук. Если лавина звуков обрушивалась на зрителей, заставляя их подпрыгивать, выстукивать ритм пальцами, подпевать, то и барабанная дробь становилась чаще, звонче. Временами умолкали струны, и начинала свою пронзительную песнь флейта. Пилат ощущал при этом тоску, сожаление, желание, чтобы исчезнувшие звуки волшебных струн вернулись вновь прямо сейчас, в это же мгновение, чтобы ему обрести снова душевное равновесие. И они возвращались, и вновь лились нескончаемо.

Прокуратор не знал, долго ли продолжалась всё это, не ощущал течения времени. Впервые в жизни он был настолько поглощен музыкой, так позабылся — не в бою, не сжимая в объятиях женщину, что было бы привычно и объяснимо. Он не знал, что можно достигнуть экстаза и вот таким путём, и сейчас, позабыв о высокой политике, обо всех своих планах, друзьях и недругах, и обо всём прочем, наслаждался.

Впрочем, Иродиада преподнесла мужу (и любовнику? Думала ли она и о Пилате? Позже он ответит себе самому — конечно, да!) ещё один подарок. На помосте, устроенном в центре шатра, внезапно вспыхнули сами по себе, словно по приказу свыше, факелы. И — стояла ли она там уже давно или взбежала сейчас, сказать трудно, все были отвлечены совершенной игрой музыкантов, — осветили фигуру девушки в белом одеянии. Длинная юбка с широкими разрезами впереди, по линии бедер. И юбка, и открытый лиф расшиты серебром и украшены звенящими при движениях подвесками. На голове, плечах и обнажённых руках — нечто вроде длинной шали из прозрачного газа, очень лёгкой, почти невесомой, воздушной.

Впрочем, это Пилат разглядел несколько позже. Сейчас она стояла недвижно, скрытая этой своей шалью, опустив голову. Волосы она распустила по плечам свободно, но и их не было видно из-под этого длинного ниспадающего покрывала.

— Саломея, это Саломея, — раздался восторженный шепоток в толпе гостей. — Саломея-танцовщица!

Уже это одно это имя насторожило Пилата. А когда раздались первые глухие звуки музыки, и хор высоких женских голосов за стенами шатра затянул что-то тревожно-тоскливое, по-восточному таинственное и завораживающее, и она подняла голову… Ему показалось, что сердце пропустило удар, и второй… В глаза ему заглянула своими таинственными зрачками Иродиада!

Конечно, это не могла быть она. Это была её молодая дочь, но как же похожи, как похожи! Эта сложена как мать, изящна, но ещё по-девически худа. Зато груди и полненький, округлые ягодицы хороши. То, что женщине придаёт женственность, наличествовало, а после первых же родов всё приобрело бы ещё более округлые формы, это было ясно. Сейчас же её худоба была весьма кстати, ибо придавала её телу невероятную гибкость.

Она изогнулась назад, сбросила на руки покрывало. Правая рука взметнулась вверх в каком-то зовущем движении, покрывало соскользнуло вниз, и первое мгновение танца обожгло Пилату душу. Длинные пальцы девушки сложились в цветок, и этот цветок раскрывался, дрожал лепестками, тянулся вверх и дышал! В это невозможно было поверить, он знал, что это рука, но сходство было столь явственным, что он видел цветок, а не руку…

Не меняя положения тела, с запрокинутой головой, она послала вторую руку вдогонку. И в воздухе заплясали в пламени факелов два цветка её тонких рук. Они переплетались, вновь разлетались в стороны, они жили… Потом она выпрямилась легким движением, сцепила руки над головой. Барабанная дробь стала учащаться, струны под рукой талантливого музыканта запели громче, ускоряя темп. Саломея уже не стояла на месте. Бёдра её начали свой, особый танец. Правое колено устремлялось внутрь, бедро выступало вперед. Благодаря этому движению, повторить которое Пилат не смог бы и под пыткой, обнажалась чудесная, несколько полная в бедре ножка, а подвески на её ягодицах зазвенели, запели в такт музыке. Она предоставила телу выполнять эти сложные движения, а сама подхватила своё покрывало. И покрывало превратилось в её руках в плящущую змею. Оно взлетало вверх, в воздух, извивалось, снова падало, а душа замирала, и подвески звенели не переставая.

Когда Саломее надоела эта игра, она предложила зрителям другую. Резко прогнувшись назад, она устремила в небо свои природой созданные чаши. Поводя плечами, позволила и девической тугой груди станцевать танец. До самого помоста свисали при этом её густые черные волосы. Время от времени она резко встряхивала головой, и грива волос металась вверх-вниз, вызывая у Пилата нестерпимое желание вцепиться в эту гриву, и воспользовавшись мужской своей силой, подтащить её к себе — хотя бы ради поцелуя, не говоря уж о другом. И снова она вернулась к танцу живота и бёдер. Музыка просто сорвалась с цепи, аккорды не успевали друг за другом. Легко улыбаясь, словно тело её не напрягалось в усилиях, а летело, пело, как это и представлялось окружающим, она сходила в этом сумасшедшем ритме пляски с площадки и шла к своему деду и отчиму.

Мужчины давно повскакали с мест, рёвом и хлопками приветствуя танцовщицу. Не доходя несколько шагов до Ирода, она повернулась спиной. Резко, почти грубо и причинив при этом боль, смолкла музыка. Разразилась тишина, исполненная любопытства. В этом молчании всего и вся, Саломея наклонилась вперед. И теперь танцевали, заливаясь всеми подвесками, её округлые ягодицы, к которым устремились взоры распалённых танцем мужчин. Юбка девушки была полупрозрачной, поза — вызывающей. Это был призыв красивой самки, очевидный и неприкрытый. Понтий, невольно оказавшийся одним из зрителей в самом выгодном положении, ибо возлежал по существующей иерархии рядом с Иродом Антипой, а теперь стоял рядом с ним, очарованный пляской, до боли прикусил губу и сжал дрожащие пальцы в кулаки. Мелькнула мысль, что это уже было, и сумасшедшая мать этой девчонки просто смеётся над ним! Он отчетливо вспомнил ту ночь и её волшебное тело в своих руках. Он сожалел, он сожалел о потере!

Танец закончился. Всё ещё звенели подвески, но она уже остановила бег своего тела. Она дала им дозвенеть. Выпрямилась и всё с той же улыбкой подошла к отчиму. Не говоря ни слова, тот заключил её в объятья и впился в её губы отнюдь не отеческим поцелуем. Вокруг шумели, кричали, смеялись, вздыхали мужчины. У Пилата закружилась голова, заныло сердце. Всё это было уже чересчур. И он, не имеющий прав ни на что, ощутил, что способен убить кого-то от переполнявших его сердце восторга и ненависти. Такого взрыва чувств он не ждал от себя.

Восторги ещё не улеглись, и толпа ещё обменивалась впечатлениями, когда Антипа, продолжая прижимать падчерицу-внучку к груди, обратился к гостям.

— Слушайте, слушайте все! Как я могу отблагодарить плясунью за её красоту, смелость и высокое искусство? Какую награду присудим прекрасной Саломее-танцовщице?

Посыпались предложения, одно другого щедрее. Но громче всего кричал кто-то из задних рядов, и был услышан.

— Спроси у неё самой, тетрарх! Пусть сама выбирает, правитель!

И толпа придворных обрадованно зашумела: «Правильно, это справедливо, она заслужила!»

— Хорошо! Чего бы ты ни пожелала сегодня, я клянусь исполнить твоё желание перед Господом и этими людьми, Саломея!

Все взоры обратились к Саломее. Задумчиво перебирала она глазами лица, и не давала ответа. Словно так и не найдя его, вдруг вывернулась из рук отчима и бросилась вон из шатра. Толпа несколько растерялась. Ирод смеялся. Обратившись к Пилату, сказал фразу, неприятно резанувшую слух прокуратора в очередной раз за этот богатый сменой впечатлений вечер:

— Однако, поздно застеснялась, красавица, мы уже почти всё увидели. Надо бы поменять одежды, я подмочил их…

Они уже возвращались к своим местам, устраиваясь поудобнее, когда девушка вновь ворвалась в шатёр. Обвив шею отчима руками, прошептала что-то ему на ухо.

Не часто приходилось видеть Пилату, чтобы человек не побледнел даже, а посерел, помутнел от нескольких слов, сказанных ему. Казалось, Ирод Антипа услышал весть о собственной смерти, жестоко преподнесённую ему такой прелестной и юной женщиной. Дрожащие губы властителя зашептали: «Ты одержима бесами, ты больна?! Да нет же, нет, девочка, не может быть, чтоб ты этого хотела…» Впрочем, услышали эту фразу немногие, в том числе Пилат, бывший рядом. Языком страны, которой он управлял, Понтий почти не владел. Мог не всё расслышать, или неправильно понять. Но, кажется, понял всё же верно. Спасибо Иосифу, чему-то всё же научил. Поскольку Саломея капризно топнула ножкой. И не заботясь о том, чтобы её не услышали, а напротив, привлекая всеобщее внимание, закричала: «Да, да, ты обещал, все слышали, ты обещал!»

Молчание Ирода было долгим. Потом он устало провёл по лицу рукой. Казалось, лицо это, бывшее таким живым, смеющимся ещё совсем недавно, вдруг погасло. Потом, резко отстранив Саломею, Ирод Антипа вышел из шатра. Правителя не было долго. Тишина была просто звенящей, когда он вернулся и возлёг за столом. Краски окончательно покинули его лицо. Но он махнул распорядителю рукой. И снова всё завертелось, закружилось вокруг постамента в центре шатра. Вспышки факелов освещали чудеса фокусников. Потом — Саломея. Прыжки и трюки артистов-акробатов. Снова Саломея. Вино, пожелания и поздравления властителю. Опять Саломея. И каждый раз она была другой, и её искусство потрясало, и тело её восхищало и заводило мужчин.

Позднее Понтий вспоминал, что всё время, начиная с возвращения Антипы в шатёр, ощущал непонятную тревогу. Напряжение, повисшее вокруг тетрарха, не отпускало. Тот как будто справился с собой, и улыбка вернулась к нему. А тревога была. Или это его, Пилата, воображение? Часто после разразившейся драмы кажется, что уже предугадывал её благодаря интуиции, ждал. Почему же не предотвратил, если ждал? Зачем заливался вином, глядя на ту, что была живым отражением желанной женщины?

Ещё он помнил чётко узорный рисунок подноса, на котором внесли голову Иоанна. Потом руки Саломеи, изящный девический контур этих рук, а в них — нечто невообразимое. Невозможно было себе представить такую ношу в этих руках, и, однако, она поднесла её к отчиму, выразив благодарность изящным поклоном.

Ирод Антипа вскрикнул, оттолкнул поднос рукой и закрыл лицо. В ужасе отворачивались от этого зрелища и ещё сохранившие рассудок гости. Но таких было немного. Большинство же, опьянённое не только вином, но и страстью к единственной на пиру, но недостижимой женщине, одурманенное благовониями, собственным разнузданным весельем — большинство либо смеялось, либо вовсе не различало окружающего. Либо любопытствовало взглянуть на того, кто ещё недавно был их обвиняющей совестью, а теперь стал этой нелепой головой на блюде.

Саломея, видимо, наученная матерью (он знал, он чувствовал, что она рядом, и каждое мгновение этой драмы до мельчайших подробностей задумано и поставлено ею), протянула поднос Пилату. Он заглянул в эти полуприкрытые глаза мученика. «Mea сulpa», — сказал он себе. Задумчиво, почти рассеянно, не думая о том, что делает, окунул палец в свернувшуюся кровь на подносе. Поднес палец ко рту, попробовал вкус этой крови, крови праведника. Бросилось в глаза лицо того, кто играл им этим вечером, не жалея собственной души. Отвращение было на этом лице, видевшем их. Саломею с подносом в руках. Его, Понтия, окровавленные лицо и пальцы. И негодяя, труса Антипу, бывшего истинным убийцей и страшившегося взглянуть на дело рук своих…

Бешеную скачку на конях по пустыне он ещё помнил. Где-то сзади оставался кричащий Ант, свора собак. Лишь Банга успевал быть почти рядом. А он вонзал шпоры в бока коня, и нёсся вперёд. Внутренним взором видел Иродиаду, она улыбалась ему. Сплетались в танце нежные девические руки, и те же руки, но со страшным подносом. Крутые бёдра колыхались в вызывающей пляске. Понтий что-то кричал, и не поспевающий за ним Ант чаще всего различал в этих криках фразу: «Моя вина! Это моя вина, я знаю!» Но силам коня пришел конец, он стал снижать темп скачки. Понтий всё ещё выжимал из него бег. Но в какое-то мгновение вздыбил его, сопротивляющегося воле сумасшедшего хозяина, и они мягко завалились в песок. Благодарение Юпитеру, этот день и эта ночь закончились. Свет померк в глазах, видения исчезли.

Утреннее пробуждение было не из приятных. Лучи солнца легли на лицо, согрев его, и он проснулся с воспоминанием о треске факелов с их благовонным, приторным запахом. Ант уже не спал, сидел рядом на песке в весьма задумчивой позе, обняв руками колени. Кони фыркали в стороне, посапывали носами собаки. Банга лежал рядом с прокуратором, и не было сомнений в том, что именно его тепло согревало хозяина ночью.

Невыносимо болела голова. Во рту был привкус крови. Он старался не вспоминать, чьей. Та же кровь запеклась вокруг губ, он с трудом разлепил их. Позвал Анта. Верный слуга повернулся к нему с улыбкой. Эта сияющая, чистая мальчишеская улыбка радовала его всегда, но сегодня была таким контрастом в сравнении с нечистотой прошедшей ночи, что прокуратор вздрогнул и застонал.

— Выпей, господин, — протянул ему флягу верный слуга. Преодолевая отвращение, Пилат припал к сосуду с вином и стал глушить вкус крови во рту и в собственной памяти. Он знал, что всё пройдет. Этой стране, со всеми своими соблазнами и ужасами, не одолеть его. Он солдат, и он солдат Великого Рима. Пусть себе трещат проклятые факелы. Или звучит эта музыка в сердце. Всё пройдет.