Хитросплетения судьбы — загадка, волнующая каждого отдельного человека. И загадка для всего человечества в целом. Совпадения или несовпадения, случайные встречи, обретения или потери. То пронесет мимо смерти, то столкнет с бедой и гибелью на самом пороге ожидаемого счастья. И нет ответа на тысячи тысяч «почему?», задаваемых на всех перекрестках земли.
Где-то, когда-то, на краю изученной земли один человек, спасенный от смерти другим, сделал подарок спасителю. Кусок редкого камня со странным сочетанием цветов. И началось — череда смертей, потрясших до основания полмира. Потом череда случайностей, оберегавших членов отдельной семьи. И теперь, через три века, это начиналось снова. Ожидались смерти, и гибельные совпадения, и чудесные избавления. Почему? Есть множество и других вопросов. В зависимости от склада ума. Кто-то спросит — почему именно через три века? Или, допустим, что за сила была дана тому камню, каков её источник? Связано ли это с цветами камня, или с веществом его, или только со странной силой, что был наделен индийский Учитель? А чем же он наделен, что это? И где этому можно научиться, или где это можно взять… Вопросов может быть множество, но только на большую часть из них нет ответов. Можно попытаться рассказать — как это было. Как начинался заговор, изменивший лицо мира, подаривший миру христианство…
— Впрочем, Понтий, не стоит думать, что тебя ждут в Иудее с радостью и удовольствием, — внёс серьезную ноту в общий разговор Луций Сенека, всё ещё улыбаясь предшествующей шутке, но словно вдруг трезвея. Этот молодой мужчина, лет тридцати, был известен своими изысканиями в философии и успехами в политике. Во многом благодаря своему отцу, известному ритору Сенеке Старшему, он увлекся ими ещё в юности.
— Какое мне до этого дело? — возразил ему прокуратор. Я собираюсь управлять ими, а не они мной. Что мне до их чувств? Пусть покоряются Риму, во и всё их удовольствие.
— Ты не знаешь их обычаев, префект, и хочешь управлять лишь своим веским словом или бряцанием оружия? Ты знаешь, что эти побежденные, а на их веку победителей было немало, навязывают свой закон победителям, действуя хитростью, держась друг за друга? Это для нас из Греции в мир пришли красота, поэзия, искусство, из Рима пришла законность с правом человека на беспристрастный открытый суд… Иудеи считают, что всё это — отвратительные по содержанию проявления язычества, грубой силы, неразумной и глупой. Для них существует лишь их собственная история, лишь их единственный Бог, который избрал их из всего человечества, и который интересуется лишь ими…
— Я заинтересую его Римом, всерьез и надолго, уверяю вас, всех присутствующих!
Никто, собственно, и не сомневался. Он был подлинным солдатом Рима, Понтий Пилат, нынешний прокуратор Иудеи. Лицо его выражало решимость, руки крепко сжаты, глаза грозно блестели и не обещали иудеям ничего хорошего.
Два человека напряглись внутренне, понимая, что Понтий прав, но должен быть предостережён и несколько осажен — для своей, а главное — для общей пользы. Один был тот, перед кем преклонялся Понтий, тот, кого Сеян называл «молодым другом». Он с огорчением вздохнул, ещё раз пожалев об отсутствии в Понтии Пилате даже намека на дипломатию, когда задевались истинные Понтия интересы — а это, вне всякого сомнения, были интересы боготворимого прокуратором Рима. С другой стороны, неудержимая энергия Пилата и его опыт не должны пропасть даром, и будут бесценны в Иудее. И, может быть, послужат лучшим противовесом хитростям и недомолвкам, и всей этой иудейской премудрости, в которой он явно не силён… Да, следует направлять Понтия, но не надо надевать на него узду, во всяком случае, сейчас, перед самым началом — он должен справиться. И Он промолчал.
Луций же Анней Сенека бросился в бой. Для него, Сенеки, в отличие от Понтия Пилата, отечеством был не только Рим. Он считал себя Человеком, и значит, — гражданином всего существующего мира. Великое государство, не ограничиваемое определённым пространством, поистине «res publica» — вот что волновало его. Сенека возвысился над предрассудками относительно не римлян, и хотел, чтобы этот шаг сделали и другие…
— Ты не прав, воитель, — обратился Луций к Понтию. Конечно, защищая государственные интересы, не сохранишь руки чистыми. Но единовластие должно быть ограниченным и упорядоченным, а правитель — разумен и милосерден, и обязан заботиться о подданных… Пусть это всего лишь иудеи, но и они — люди! И подданные Рима!
Завязался всеобщий спор, и в нём приняли участие не только уже перечисленные лица. Следует упомянуть, что на встрече в доме Понтия Пилата были ещё седовласый Марк Эмилий Лепид, и отпрыск знаменитой фамилии Крассов — Марк Лициний .
Все эти вопросы были важны для них, тема разговоров — животрепещуща. Кто-то из них лишь обозначал своё присутствие в римской истории, кто-то уже стал страницей её. Это была их жизнь, их страна, их власть. Могли ли они быть равнодушными, когда разговор касался Рима? Впрочем, не этот спор, а завершение разговора Луция Элия Сеяна со своим прежним оппонентом, представляет истинный интерес. Дав возможность друзьям попрактиковаться в риторском искусстве, «молодой друг» Луция вновь обернулся к нему, и продолжил прерванный ранее разговор.
— Луций, ты сегодня слегка приоткрыл мне завесу над своими тайнами, рассказав о пристрастии к философии и о трудностях выходцев с низов. Я прошу тебя о большей откровенности. Не в первый раз пытаюсь понять нечто о тебе, но до сих пор не получил ответа. Ты молчишь, а мне надо представлять себе, чего хотят от меня мои соратники в будущем. Быть может, большего, чем я захочу или смогу им дать?
Молодой человек, с которым беседовал Элий Сеян, и чье имя ещё ни разу не было произнесено вслух, задумался на несколько мгновений. Элий ждал, не прерывая его размышлений. В глазах любимца Тиберия, обращенных к собеседнику, светилось любопытство, а ещё — действительное уважение к тому, кто был представителем римской знати, но таким необычным представителем.
— Мне тоже приходилось философствовать, Луций. Ты же знаешь, история — моя страсть, а эти две дисциплины — родные сестры. И немало приходилось мне задумываться о власти и её странностях. Вот ты — человек, который всего в жизни добился сам… У тебя есть всё — и власть, и богатство, а кроме того, Боги даровали тебе здоровье, которого нет у меня, несмотря на знатность, и даже красоту. Тебя любят женщины, и не просто любят, а многие бесстыдно бегают за тобой… На мой взгляд, тебе уже незачем чего бы то ни было хотеть. Что же привело тебя к нам, тем, кто так многого ещё хочет? И чего хотел ты, став членом нашего Общества?
Пришел черед задуматься Сеяну. Есть вопросы, на которые не то чтобы трудно ответить. Всегда можно что-то соврать и вывернуться, или сделать вид, что не услышал, в конце концов. А вот ответить по-настоящему, сказать правду — означает вывернуть наизнанку собственную душу. Это нелегко само по себе, да и вызывает раздражение по отношению к тому, кто задал вопрос — с какой стати он пытается выведать у тебя нечто сокровенное, только тебе принадлежащее? Велико же было уважение Сеяна к своему собеседнику, когда на столь откровенный вопрос он постарался ответить честно и всеобъемлюще, как только сумел. Это чувствовалось по тону Сеяна, по его дрогнувшему голосу.
— Мой умный друг, я сам неоднократно спрашивал себя об этом. Ты вспоминал сегодня о брате. Помнишь, как корчилась твоя душа от боли, когда пришло известие о его смерти? Помнишь, как ты не мог сдержаться от слёз, как громко кричал, посылая проклятия предполагаемому убийце, как тебя не могли удержать в твоей комнате, и ты рвался на улицу, чтобы бежать, и кричать, призывая к отмщению… Нет, я не потому об этом говорю, что хочу разогреть твою ненависть или растравить раны, прости меня. Я хорошо помню тот день, и нашу встречу, и твое желание продолжить дело, начатое братом; тогда я услышал в ответ на мое предложение решительное «да!».
Рука Сеяна легла на лоб, снимая напряжение, слегка дрожащие пальцы прошлись по надбровью, прижали веки и опустились на подбородок. Волнуясь, он продолжил:
— Но ты вспомни своё горе. Вот такое же по силе чувство я испытываю, когда понимаю, как непрочна моя власть. Я — временщик, и знаю об этом. А ведь я не один на свете. У меня есть дети, моя плоть, моя надежда на бессмертие. Если я паду, что ждёт их на этом свете… прозябание в безвестности? А может, смерть от рук моих врагов? Я же хочу даровать им истинную власть, ту, что есть у тебя, даже если её пока нет, власть, которая от Бога, и уже не отнимется у них. Однажды я попытался войти в ваш круг… Хотя бы дочь, хотя бы она могла обрести иной кров, чем мой? Где все так зыбко, неустойчиво! Но твой Друз, твой сын погиб — нелепо, глупо, едва обручившись с ней… Подавился грушей, это немыслимо себе представить! Словно оно, еще ничего не значившее само по себе обручение, стало проклятием его юной жизни! Разве это не знак?
Взгляд собеседника, исполненный боли и запрета на продолжение, не остановил Сеяна. Он говорил, сцепив накрепко руки, выдававшие волнение.
— Я хочу, наперекор своей судьбе, ввести детей в круг людей, которые причастны к власти от рождения. Навсегда, для всех последующих поколений моих потомков, через времена. Ты считаешь это невозможным?
Ответ он получил не сразу. «Молодой друг», которому, однако, на взгляд было более тридцати, имя которого так и осталось в тайне, помолчал немного. Увидеть выражение лица его Элий Сеян не мог, ибо оно было опущено долу. Когда же он поднял голову, Сеян заглянул в его горящие сочувствием и пониманием глаза, почувствовал тепло, исходящее от него, и уже знал, какой ответ получит. И всё же услышать эти слова было приятно. Благородство его собеседника проявилось в ответе, а Сеяну не так уж часто в жизни приходилось встречаться с благородством, не говоря уж о том, что редко приходилось проявлять его самому. Не баловала его жизнь встречами с благородством.
— Нет, почему же, такое случалось и раньше. Если я дам тебе согласие, Луций, это ведь будет не просто моим согласием, правда? Это ведь будет моей клятвой — клятвой будущего властителя своему преданному слуге, что он получит обещанное по достижении мной власти?
— Да, друг мой. И я хотел бы услышать эту клятву от тебя, чтобы вздохнуть наконец спокойно, ведь тебе я верю безоговорочно. Слишком часто в последнее время я вижу один сон — сон о моем неминуемом конце, и он будет страшен…
— Что ж, я нахожу твою просьбу справедливой и цену, которой заплачу за твоё содействие нам — совсем небольшой. Клянусь памятью моего брата, и да услышит мою клятву Юпитер — я позабочусь о твоих детях.
Благодарю тебя, и никогда не забуду твоего великодушия…
— Есть, правда, одна просьба и к тебе, Луций, раз уж речь зашла о наших родственниках. Мои племянники, ты ведь не любишь их…
— А ты? Вздорные молодые люди, не ладящие ни друг с другом, ни с кем бы то ни было вокруг! Мечтающие о власти, подумай об этом! И их неуёмная мать, которая добьётся своего, и погубит детей собственными выходками!
— Луций, ты прав. Я не люблю своих родных, и это горько. Да ведь никто из них не любит меня тоже… Я прошу тебя лишь об одном — в память о брате, обещай мне не участвовать в падении и гибели племянников, которое я также предчувствую, как и ты. Я не смогу участвовать в нашем общем деле, не смогу встречаться и говорить с тобой, зная, что ты виновен в их смерти. Есть предел любому цинизму, пойми!
— Вблизи власти такого предела нет! Впрочем, пусть будет так. Твоим родственникам моя помощь не понадобится. Они всё сделают сами, а недоверчивость Тиберия и его нелюбовь довершат начатое. А теперь прощай, и побереги себя самого. К тебе ведь всё это тоже относится в какой-то мере…
Уход Сеяна послужил сигналом расходиться. Разгоряченные спорами, всё ещё ищущие неопровержимых доводов соратники, дружеские похлопывания про плечу, слова ободрения — всё это потом не раз вспоминалось Понтию Пилату в далёкой и не всегда ласковой к нему стране…