Шарлотта – Лорьян

Мне сегодня утром делали контрольную эхокардиографию, и у них у всех был такой довольный вид… Теперь меня переведут из реанимации в обычную палату кардиологического отделения. Родители говорят, это очень хорошая новость. Я больше ничего не решаю, я только сплю, терплю, когда больно, и боюсь. Еще – вспоминаю, как Помм старалась не пустить меня к Адской дыре. В вертолете я прямо окаменела. От кислорода в горле все пересохло, мне было холодно, и я уплывала. Они хотят отнять у меня помпу с морфином, а я боюсь: вдруг теперь все время будет больно? Еще они хотят вытащить дренажи, а это вообще будет ужасно больно.

– Как ты себя чувствуешь, крошка моя, бедненькая моя?

Мама выглядит куда хуже меня, можно подумать, она не спит с того дня, как я упала.

– Почему Помм не разрешают ко мне прийти?

– Потому что из-за нее ты прикована к постели.

Я чуть не вскочила и сморщилась: стоит пошевелиться – сразу все прямо горит.

– Неправда! Она спасла мне жизнь! – Я чуть не плачу

– Ты имеешь в виду, она чуть тебя не убила?

Мама сидит на краешке кровати, я хватаю ее руку и жму изо всех сил, хотя от этого становится трудно дышать. Как же она не понимает, что Помм заменила стрелу Таши!

– Она не дала крови из моего сердца вылиться!

– Она заставила тебя спускаться по опасной тропе, тебе самой такая дурацкая идея не пришла бы в голову.

– Наоборот! Она хотела меня отговорить, по-всякому отговаривала, а я ее не послушалась и упала. Я сама во всем виновата.

Мама бледнеет.

– Но она же ничего не сказала, когда я ее обвинила!

– Потому что Помм не ябеда.

– Надо же было оправдаться!

– И выдать меня? Никогда! Она моя старшая сестра, и она меня всегда защищает.

Я волнуюсь, от этого тянет шов и болят ребра.

– Грэмпи тоже меня спас, он помешал доктору прогнать Помм, когда она заткнула пальцами дырку в моем сердце.

Мама начинает ломать руки.

– Я обвиняла Помм точно так, как моя мать когда-то обвиняла меня! Сара права: Помм нейтрализовала дурное пожелание… проклятие моей матери… И Помм десять лет, как Танги…

Не понимаю, о чем мама говорит. Глаза у меня слипаются.

– Я посплю, мам. Мне так повезло с сестрой… Ты была единственной дочкой, тебе не понять.

Глаза у мамы как-то странно блестят. Она говорит, что у нее срочное дело, и убегает.

Приходит медсестра Катрин с целым подносом всего медицинского, и я просыпаюсь.

– Вытащу у тебя дренажи, и поедешь в кардиологию, – говорит она весело.

– Пусть лучше остаются, их очень больно вытаскивать!

– Что верно, то верно, не хочу тебя обманывать, это было бы предательством, но у нас нет выбора. Сейчас получишь дополнительную дозу морфина, немножко поплывешь, а я вернусь через шесть минут. В твоей новой палате у тебя будет телевизор, и туда сможет прийти твоя сестренка.

Когда боишься, шесть минут тянутся очень долго. Хорошо еще, что мамы тут нет, с ней было бы только хуже. Возвращается Катрин, она в перчатках, готовит перевязку.

– Начинаю, Шарлотта. Вдохнешь поглубже, потом задержишь дыхание, ладно? Ты готова? Теперь вдыхай!

Вдыхаю. Задерживаю дыхание. Она вытаскивает трубки очень быстро, это очень-очень больно, теперь я даже и не могла бы вдохнуть. Хотелось бы крикнуть, но и кричать не могу. Это самая сильная боль, какая только бывает на свете, я падаю в Адскую дыру, это очень… очень…

– Вот и все. Ты молодчина, браво.

– Все, – повторяю я, обливаясь потом. И проваливаюсь в сон.

Сириан – Лорьян

Шарлотта уже не в реанимации, у нее белоснежная палата. Сижу в пластиковом кресле, оно, стоит мне шевельнуть задом, попискивает. Дочка открывает один глаз, потом другой, осматривается, удивляется:

– Они что, перевезли меня, когда я спала?

– Ну да.

Она смотрит на трубку, которая раньше, в реанимации, шла от катетера к помпе, и помпы с морфином не видит.

– А если мне будет больно?

– Тебе вводят обезболивающее через капельницу. А если окажется мало, попросим увеличить дозу. Через сорок минут у меня поезд, уезжаю в Париж, но там только забегу на работу и сразу вернусь к тебе. А мама останется тут, не бойся, мы тебя не бросим.

Шарлотта крутит головой. Прямо как птенчик, упавший из гнезда.

– Тебе было очень больно, когда удаляли дренажи?

Медсестра мне сказала, что дочка держалась так мужественно…

– Немножко было больно. Ты точно вернешься, папа, обещаешь? Точно меня не бросишь?

– Клянусь!

– А вдруг передумаешь? Вдруг там, на работе, у тебя окажется важное дело?

– У меня нет ничего важнее моей дочурки.

– Но ты же когда-то бросил Помм, значит, и со мной можешь так поступить!

Вот это удар. Чуть не падаю. Дети умеют попадать точно в сердце.

– Я не бросал Помм, просто я живу в другом городе и скучаю по ней. А с тобой мне повезло: мы живем вместе.

У нее запали глаза. Ей вскрывали грудную клетку. Ей зашили сердце.

– Я очень плохо поступила с Помм, – с виноватым видом признается Шарлотта. – Она не пускала меня на эту тропу около Адской дыры, она показывала мне плакат, на котором написано, что спускаться запрещено, а мне нравилось ее дразнить.

– Почему?

– Потому что, хоть ты и не разговариваешь с Маэль, ты ее любишь больше, чем маму, а Помм похожа на Маэль. И я боялась, что ты и Помм тоже полюбишь больше, чем меня.

Меня удивляет и огорчает ее ревность.

– Я поклялась Помм, если она откроет мне тайну Грэнни, не ходить на тропу, – продолжает между тем дочка.

Какая еще тайна? Тру себе лицо. Мой поезд отходит через полчаса.

– Она мне все рассказала, а я все равно туда полезла. Я ее предала. А она спасла мне жизнь, – выдыхает бледная как полотно Шарлотта.

Мне вдруг становится страшно, и я прошу:

– Расскажи-ка мне, что у Грэнни за тайна.

Тайны – как яд. Каждая капля тайны превращается в кислоту и разъедает, и разрушает.

– Ты же видел у Помм около глаза шрам?

– Конечно. Несколько месяцев назад кошка опрокинула турку и Помм обварилась.

– Нет, пап, они все вам наврали. Кипящий кофе и правда пролился, только не из-за кошки, кошка ни при чем. Это у Грэнни поехала крыша, она не узнала Помм, ужасно ее испугалась, хотела оттолкнуть, но толкнула не ее, а кофейник. И они обе обварились.

До поезда двадцать две минуты. Ты потеряла голову, бедная моя Диастола, и чуть не изуродовала мою дочку. А она промолчала. Она верная, надежная. Ты была опасна, ты это поняла. И скрыла от нас.

Я потрясен. Сначала мне становится так тебя жалко, мама, так жалко! До чего же ты, наверное, исстрадалась! Но почти сразу же я начинаю на тебя злиться: почему ты настолько нам не доверяла? И меня затопляет гнев. Я же мог тебе помочь! Скриплю зубами. А Систоль – Систоль знал? От ревности дыхание перехватывает. Ему ты доверяла, а мне нет. Ох, как же я зол! Ты поняла тогда, что тебя ждет, мама, и решила не рисковать, да? Ты боялась, что такое повторится? Значит, это правда? То, что ты сама хотела переехать в пансионат, а Систоль вовсе и не думал от тебя отделываться? Я верил, все эти последние твои ужасные шесть месяцев верил, что тебя защищаю, но все получилось наоборот: ты до последнего дня оставалась моей мамой и оберегала меня. Даже тогда, когда память твоя стала дырявой. Систоль ни к чему тебя не принуждал. Это ты заставила Помм хранить тайну – из гордости, нет, из гордыни! Ты до последней секунды делала все по-своему, ты ведь родилась в замке…

До поезда девятнадцать минут.

– Мне надо лететь на вокзал, доченька. Обещаю вернуться завтра рано-рано, еще до того, как ты проснешься.

– Это я отменила бронирование в отеле, прости меня, пожалуйста.

Шарлотта уже не в реанимации, мне не надо надевать перчатки, я могу коснуться ее, погладить по щечке. Какая горячая у нее кожа… Ребрышки у нее резаные, пока еще слишком хрупкие, чтобы можно было ее обнять, просто глажу личико.

Сириан – скоростной поезд Лорьян – Париж

Вот я и в вагоне, успел все-таки, пусть и в последнюю минуту. Женщина в зеленых очках просит поменяться с ней местами, ей хочется сидеть по ходу поезда. Меняюсь, мне все равно.

Просматриваю эсэмэски. Дэни меня преследует, совсем уже достала. Она изменила тон. Мы взрослые люди, мы обо всем договорились, но теперь выясняется совсем другое: я, грязный тип, решил избавиться от любовницы под тем предлогом, что женат. Да, я больше ее не хочу, очарование пропало, как не было. Хорошо, я приму роль, которую мне навязывают, чтобы она от меня отстала. А уперлась она только потому, что ее раздражает ситуация. Вот сегодняшнее длинное сообщение:

Я знаю, что жена на тебя давит, угрожая, что не даст видеться с дочерью. Но именно я могу сделать тебя таким счастливым, каким ты никогда не был. Дети вырастают и вылетают из гнезда.

Забудь о своих дочерях до того, как они о тебе забудут. Они тебя не любят. Я и сама дочь, и если мой папаша подохнет…

Если бы она знала, что случилось с Шарлоттой, была бы на седьмом небе. Отвечаю:

Мои дочери всегда будут для меня на первом месте.

Удаляю контакт из адресной книги и отменяю think tank.

Ты все понимала, моя Диастола. Болезнь тебя унесла, но не победила. Ты сражалась с ней, пока она не опустошила твой мозг. Мне необходимо знать правду, необходимо! А ее может мне открыть один-единственный человек. Отправляю этому человеку эсэмэску:

Шарлотте лучше. Скажи, каким образом Помм обожгла лицо.

Жду, тупо глядя на экран мобильника.

Кошка опрокинула турку.

Это официальная версия. Ты в нее веришь?

Нет. Но Лу и Помм заключили договор.

Господи, как дрожат руки! С трудом набираю самый важный вопрос:

Кто решил отправить маму в пансионат?

Поезд входит в туннель, связи какое-то время нет. Но вот Маэль отвечает:

Лу сама. На следующий день после того, как они обварились. Жо не хотел.

Поезд катит по сельской Бретани, приятные пейзажи за окном.

– С вами все в порядке, месье? – спрашивает дама в зеленых очках, с которой мы поменялись местами.

Оказывается, у меня по щекам катятся слезы.

Жо – остров Груа

Дренажи удалили. Всегда есть риск пневмоторакса, но обошлось. И мне самому тоже сразу стало легче дышать. Бывший владелец моей новой моторки – наш, с острова, он когда-то плавал на одном судне с отцом – протягивает мне ключи:

– Желаю тебе получить от лодки столько же удовольствия, сколько она приносила мне. У меня нет желания кормить рыб, хватит и того, что они пожрали многих друзей. А я предпочитаю умереть в собственной постели. Обмоем покупку, а? По стаканчику?

– В другой раз, ладно? Мне надо в Лорьян к внучке, она в больнице.

Сегодня же вечером займусь переименованием. «Морская Лу» очень хороша собой. Лодка будет носить твое имя, и я никогда не окажусь на борту в одиночестве.

Федерико – остров Груа

– Этот кинотеатр ничего тебе не напоминает? – спрашивает Сара.

На перекрестке двух дорог ресторан, мастерская под названием «Рыжий псих», пункт проката велосипедов и высокое, по сравнению с соседними домами, здание. Серые стены, голубые буквы на фронтоне: СЕМЕЙНОЕ КИНО, к внутренней стороне стеклянной двери приклеена афиша.

– Точно такой же фасад, как у кинотеатра «Па-радизо»?

– Браво!

Надо же, островной кинотеатр – близнец того, который в фильме Торнаторе. Здешний открыт только во время школьных каникул, все остальные месяцы в нем работает киноклуб. А афиша приглашает сегодня вечером на «Праздник супа» в помещении бывшего завода, это Пор-Лэ.

– Каждый принесет свой суп и попробует те, что сварили другие, – объясняет Сара. – Хочешь, пойдем?

Со вчерашнего дня мы на «ты», но спали в разных комнатах. Помм так понравился мой «гриффиндорский» рюкзак, что я ей его подарил. Она хотела отнести его в мою комнату – помочь – и спросила:

– Федерико где спит?

Отец Сары навострил уши, а Сара ответила:

– В синей гостевой.

И я спал один. А перед сном представлял ее себе сначала в новогоднем красном белье, потом без ничего.

– Я так тебя ждал сегодня ночью в своей синей комнате, Сара…

– А я тебя – в своей, персиковой.

– Как, по-твоему, я мог догадаться, где ты спишь?

– В конце коридора. Там на двери буква «S» – это моя бывшая детская.

Я на нее накидываюсь и целую прямо перед легендарным фасадом кинотеатра. Но у нас не кинопоцелуй, у нас настоящий, Филипп Нуаре вырезал бы его из фильма. Если бы я не гостил у ее отца, мы целый день не вылезали бы из постели, а если бы были сейчас не на острове, где все друг друга знают, побежали бы в гостиницу и сняли номер.

Но придется терпеть до ночи. В Древнем Риме время считали так: с шести утра до полудня и с полудня до шести вечера, остальные часы – часы ночи – в счет не шли. А для нас именно они – в счет, для нас они вдвое дороже дневных.

Я люблю готовить, и я прошел хорошую школу – мать и четыре сестры всему меня научили.

– Давай сделаем зимнюю праздничную похлебку моей тетушки Миреллы?

– А что тебе для этого нужно?

Отправляю эсэмэску своей кузине Карле, сейчас она – правая рука матери в ресторане, а раньше занималась дубляжом, голос у нее неподражаемый. Ответ приходит subito [135]Мгновенно, сразу ( ит .).
. Читаю:

– Лущеная фасоль, белые грибы, очищенные каштаны, лук, сельдерей, морковь, чеснок, стручковый перец, свиной окорок и оливковое масло.

– Без проблем.

В списке тех, кто угостит своей стряпней, двадцать суповаров плюс мы со своей похлебкой, а всего участников празднества сто пятьдесят. Из нашей кастрюли, хоть на ней и крышка, благоухание разносится по всему залу. Помм с дедушкой при дегустации первой половины супов разливают их всем желающим. Пробуем суп из красной капусты, потом другой – на основе куриного бульона со сладкой картошкой и китайской тыквой, вкусом напоминающей каштаны. Мужчины все как один пялятся на Сару, слышу: «Не знаешь, приятель, это дочка Жо или кто?»

До чего же красиво тут говорят – так певуче… Сосед рассказывает мне, что в Средние века супом называли кусок черствого хлеба, он служил тарелкой, на которую выкладывали мясо или овощи, а по окончании пира знать отдавала эти свои «тарелки» бедноте или животным. Когда же появились первые тарелки из обожженной глины, хлеб стали класть на дно и заливать бульоном, а слово «суп» осталось. Но вот похлебки – это совсем другое, их варят из овощей и хлеба на дно не кладут.

Наслаждаемся супом на основе чайота и цветков амаранта. Потом другим – из встречающихся только на этом острове моллюсков. И наконец последним – с кресс-салатом и грушами, его подают с гренками, намазанными «бресс-блё», а приправлен он специей, которую Сара назвала kari Gosse [138]Kari Gosse — это не одна специя, а смесь разных индийских специй (имбирь, куркума, гвоздика, корица, жгучий красный и обычный перец), очень пряная и считающаяся самой подходящей для моллюсков.
.

Мы сменяем Жо и Помм, наша кастрюля почти пуста. Жо идет к друзьям, а Помм принимается снимать праздник своим новеньким айпадом.

– До чего ж вкусный у тебя суп, дружок! – говорит мне какая-то островитянка.

Конечно! Кухня тетушки Миреллы уникальна, хотя до того как открыть свой ресторан «На углу», она была портнихой. Но, может быть, она так вкусно готовит именно потому, что обращается с продуктами, словно они из драгоценного шелка.

Супоеды встают и затягивают матросскую песню. Перескажу, как смогу:

«Для меня, пирата, слава – пустяк, и смерть – пустяк, и все законы всего мира гроша медного не стоят. Свои победы я взращиваю в океане, а вино пью из золотой чаши…»

К хору присоединяются все новые и новые голоса. Потом, после аплодисментов, кто-то кричит:

– А теперь споем «Моего малыша» Мишеля Тоннера. Споем песню Мишто!

Сара встает, опираясь на стол, и низким хриплым голосом запевает:

«В той стороне, где ночь и тьма, еще поют скрипки. А у Бедефа играет аккордеон, и не от пива ты плачешь, а от аккордеона старины Жо, от старой матросской песни, которую он играет. Пусть брызги в глаза, наплевать – так всегда, когда идет дождь…»

Она продолжает, не сводя с меня глаз и подчеркивая первую фразу:

«Давай, Жо, заводи ирландскую, ты выучил ее, когда еще ходил в море, когда разворачивался в порту Голуэя, когда сам был матросом…»

Я выдерживаю ее взгляд. Теперь уже опять поет целый хор, но я слышу только голос Сары. И вдруг меня окликает какой-то человек в линялой матросской блузе:

– Эй, товарищ, твоя очередь!

И подливает мне в стакан вина.

Мама отправляла нас, всех восьмерых, на спевки ирландского хора – только во время этих спевок она и могла передохнуть. Встаю, прочищаю горло и начинаю классическую – «Когда ирландские глаза улыбаются».

«Там, в твоих глазах, слезы, удивляюсь – почему, ведь такого вообще никогда не должно быть…»

Заканчиваю песню, сажусь, перевожу дыхание. Отвык я петь.

– Давай еще, мой мальчик, – говорит та самая островитянка, которая пленилась супом Миреллы.

– А песню про Дэнни знаешь? – спрашивает старик в линялой робе.

Какой же ирландец ее не знает! Ее поют не только в День святого Патрика, но и на похоронах. Киваю, но медлю.

– Чего ждешь, парень? Пока начнется прилив?

– Мой брат когда-то играл эту балладу на саксофоне, – шепчет Сара.

А я слышал ее последний раз четыре года назад, когда вместе с тремя братьями нес к могиле гроб с телом нашей матери.

– О, пожалуйста, пожалуйста, спойте! – умоляет Помм.

Ладно, для них – для Сары и для Помм – я спою.

«О, Дэнни-бой, зовут, зовут волынки, из дола в дол – туда, где склоны гор, уходит лето, розы все поникли…»

В зале тишина. Помм и Сара смотрят на меня во все глаза.

Сажусь пустой, будто весь воздух из меня выкачали. Бывший матрос думает, что Сара моя жена.

Неужто я ему скажу что мы и виделись-то всего три раза… Звонит из Парижа Сириан: он приедет завтра первым поездом. Звонит Альбена: Шарлотте лучше. Праздник продолжается, звучит еще одна песня Мишеля Тоннера: «Пятнадцать человек на сундук мертвеца, йо-хо-хо, и бутылка рома! Пей, и дьявол тебя доведет до конца, йо-хо-хо, и бутылка рома!» Ощущение, что этот остров знаком мне всю жизнь…

Ночью идем домой, несем пустую кастрюлю. Сара, Помм, Жо и Маэль поют: «Мы матросы, мы с Груа, ах-ха-ха-ха-ха-ха-ха! Наш причал – Сен-Франсуа, ах-ха-ха-ха-ха-ха-ха! Это ветер, ветер с моря так из-во-дит нас! Это ветер, ветер с моря так из-во-дит нас!»

Приходим, все ложатся спать. А я на цыпочках – в конец коридора, к персиковой комнате.

– У меня нерушимое правило, – шепчет Сара, – я никогда ни с кем не встречаюсь больше двух…

Закрываю ей рот поцелуем. До чего же возбудило меня это ожидание.

Мы уже – пара. Мы скрепили наш союз двумя предыдущими поцелуями, рождественским и новогодним. Мы вместе валимся на кровать, мы раскачиваемся и вращаемся, иначе и быть не может, мы исполняем безумный танец обольщенных и покоренных тел. Мы тесно прижимаемся друг к другу, мы щедро одаряем друг друга, нас переполняет радость – мы пришли наконец в свой порт. Никакой ветер с моря нас больше не из-во-дит, Дэнни-бой больше не склоняется ни над чьей могилой. Я ей делаю ирландца. У меня брызги в глазах, но персиковая комната залита солнцем. Засыпаю на боку, руки, будто якорная цепь, вокруг ее талии.