1
Вверх по реке Нейве Демидов поставил вторую плотину; новые водяные машины приводили в движение обжимные молоты. Закончили каменные демидовские хоромы, тайные подвалы соединили трубами с прудом, и стоило открыть шлюзы, как прудовая вода устремлялась в них. К осени завод обнесли тыном, отстроили башни и у ворот приставили вооруженных сторожей.
За тыном кругом завода повалили вековой лес; теперь далеко видно было всякого, кто пробирался к заводу. По лесам хозяин расставил тайные заставы.
Кругом горы, дебри, леса — остался Демидов с глазу на глаз со своей совестью.
Наступила ранняя уральская зима. Облетел лист с задумчивого леса; от первых морозов покрылись льдом прозрачные горные озера.
По зимнему первопутку, по указу царя Петра Алексеевича, в Невьянск наехал думный дьяк Андрей Андреевич Виниус — знаток и любитель горного дела. Думный дьяк только миновал Казань, а уже демидовские дозорные дали знать о том хозяину. За сотню верст до Невьянска Демидов выслал дьяку крытый возок и дорожную волчью шубу.
«Край наш студеный, — велел передать заводчик царскому посланцу, — морозы трескучие».
На реках гудели льды, трещало сухое дерево от мороза; тощий и длинный дьяк обрадовался волчьей шубе. Встретили дьяка в Невьянске хлебосольно, без лишнего низкопоклонства. Виниусу по душе пришлась простота и суровость Демидовых. Умывшись с дальней дороги, отдохнув, Андрей Виниус обошел завод. Он, как и Никита Демидов, помалкивал. Сметив хорошее, дьяк одобрительно качал головой. Своим пытливым глазом он заметил, что заводы и горное дело попали в суровые, хозяйские руки. В молотном Виниус подпоясался фартуком, сам показывал, как надо ковать. Делал дьяк все неторопливо, вдумчиво, и то, что в нем не было пустой суеты и работал он без ругани, работным людям по сердцу пришлось.
Рабочие головами покачивали:
— Ишь, по царю и дьяк!
Андрей Виниус пожелал самолично слазить в шахту и узнать, как идет добыча руды. Никита Демидов долго уговаривал дьяка не лазить в преисподнюю, но Виниус остался непреклонен.
В горной избе Виниус поглядел на плети, покачал головой, сказал:
— О, это нужно в меру!
Чубатый Федька-стражник вытянулся перед дьяком по воинскому артикулу и гаркнул:
— Верно, по-хозяйски отпущаем, в полной мере!
Рожа у Федьки лоснилась: жилось стражнику сытно, вольготно. Виниус нахмурился:
— Ты пробовал ломать руду?
— На то у Никиты Демидыча кабальные есть, а наше дело оберегать добро его.
Стражник взял дьяка за локоть, но тот брезгливо отодвинулся, поморщился и быстро прошел в узкий проход. Впереди шел надсмотрщик с фонарем. Демидов поразился: Виниус бесстрашно и ловко полез в дудку…
Сенька увидел: по штольне мелькали и двигались огни.
«Уж не новых ли ведут?» — подумал он.
Перед тем в шахте произошел обвал; каменные глыбы покрыли пять горщиков.
В мутном свете перед Соколом появились сам хозяин Никита Демидов и высокий длинноносый дьяк. Сенька и кержак бросили работу.
Виниус присел на тачку; его умные глаза уставились в Сеньку:
— Ну, как тут работается?
— А ты спроси хозяина. Да и о чем говорить — сам видишь.
Из-за плеча Виниуса ухмылялось бородатое лицо Демидова:
— Аль худо?
Сенька стоял, высокий, смелый; не опустил глаз перед хозяином.
— Вот она, наша жизнь, — Сокол шевельнул кандалами, — солнышка нет, хлеба нет, радость забыли; тешит хозяин нас плетьми.
Виниус встал, взял Сеньку за плечо. Горщик внимательно смотрел на дьяка. Виниус изумился:
— Храбрый очень ты!
— Что верно, то верно, — поддакнул Никита. — Видать, не обломали ни тьма, ни кайло. — Демидов потемнел, насупился. Сенька догадался: будет порка.
Кержак грузно сидел на земле, с бородатого лица катился едкий пот. Он сумрачно поглядел на Демидова:
— Крысы одолели, хозяин. Кота бы сюда…
Демидов насупился:
— Может, и женку?
— Ты, Демидыч, не насмехайся. Я кузнец и вольный человек. В одной слободе с тобой жили. Пошто в железах держишь?
— У каждого человека своя стезя, — строго ответил Демидов. — Царю-государю надо руду искать. Так!
Дьяк залез в забой, оглядел породу, кайла и долго крутил головой. По штольне, как призраки, мелькали полуголые бородатые рудокопщики; поскрипывали тяжелые тачки…
Андрей Виниус пробыл под землей полдня, брал кайло из рабочих рук, разбивал камни и подолгу любовался поблескивающей в изломах рудой. Когда хозяин и дьяк поднялись наверх, синел зимний вечер.
Дьяк взял Демидова под руку и сказал:
— Ты, Демидыч, умный хозяин, послушай, что я посоветую. Конь тяжелый воз тянет, если его вовремя кормить и беречь. Ты рабочую силу оберегай. И плетей помене. Частая плеть озлобляет человека!
— Помилуй, Андрей Андреевич, — развел руками Демидов. — Где это видано, чтобы рабочего человека по голове гладили? Плеть — она, брат, человека в разум вгоняет. Самому мне портки не раз спущали, оттого кость окрепла.
Виниус сжал сухие губы и сказал строго:
— Царь бьет только за дело!..
В демидовских хоромах зажгли огни: хозяин и гость сидели в горнице с каменными сводами; двери и пол в горнице сделаны из крепкого, томленого дуба; темная мебель тяжела; огни скупы. Массивность вещей была под стать хозяину. У порога, положив пасть на вытянутые лапы, растянулся хозяйский волкодав и зорко следил за гостем. Крупными желтыми зубами Виниус зажал короткую трубку; синий табачный дым плавал по горнице.
На столе лежала привезенная думным дьяком царская грамота. В ней царь Алексеевич подтверждал туляку отдачу заводов, а при них — лесов, земель с рудами и живностью. Зато поторапливал царь с исправной и дешевой поставкой в казну воинских припасов. Разрешалось Демидову наказывать нерадивых заводских людей, однако государь остерегал Демидова, чтобы тот не увлекался этим и не вызвал правого ропота.
По высокому лбу Никиты пошли складки:
— Так, верно царь-государь пишет. Жилы полопаются, а сполню царское повеление. А только разойтись душа просит, а разойтись не дают.
Думный дьяк выпустил клуб табачного дыма:
— Простор здесь необъятный.
Демидов блеснул синеватыми белками:
— Простору для умножения заводов хватит, да вот рабочих людишек недостача.
— Ты прикупай да вольных нанимай. — Виниус покосился на хозяина; глаза Никиты горели жадностью. Пес потянулся, зевнул.
Никита в скрипучих козловых сапогах прошелся по горнице. Подковы гулко стучали по дубовому полу. На стенах колебались тени от могучей фигуры Демидова.
— Это не выход, Андрей Андреевич, — рассудительно сказал Никита: — Я человек слабосильный деньгой, да и хозяйство только-только лажу. Когда мужик новый дом ладит — пуп надрывает. Так! А вот я мыслю такое…
Виниус насторожился, вынул изо рта трубку. Сухое, нервное лицо его выражало внимание. Демидов слова клал, как топором рубил:
— Однако в горном деле без оглядки надо идти. Горами ворочать — надо силу иметь…
— Верно, — согласился дьяк.
— Мыслю я, — Никита стоял посреди горницы, грузный, высокий, поблескивал глазами, — кругом мужицкие волости да сельца монастырские, крестьян тут немало, если заставить их робить — поднимут горы…
Виниус отложил трубку; из нее посыпался пепел.
— Это значит, в крепостных их обратить…
— Зачем? Ни-ни. — Никита покрутил плешивым черепом, темные глаза сузились. Он тихо подошел к думному дьяку, наклонился:
— Поразмысли, Андрей Андреевич, как то можно. Крестьяне в государеву казну несут подати? Так! А теперь, ежели я, скажем, Демидов, сразу внесу за них подати в казну: казне выгода от этого? Выгода! А внесу я всю подать за них, положим, не деньгами, а железом да воинскими припасами по дешевой цене. Выгодно ли и это казне? Опять выгодно! Так!
Серые глаза Виниуса не моргали, Демидов вздохнул, отошел от стола:
— А теперь со мной расчет короток, прост. За то, что подать внес, приписные мужички пусть на моих заводах отробят ее. Та-к! Вот и весь сказ.
Виниус всплеснул руками.
— Никита, голова разумная, дай поцелую. — Думный дьяк обнял Демидова и поцеловал в макушку голого черепа. — Надо подумать, надо подумать…
— А ты подумай, подумай, Андрей Андреевич. Одначе на пустое брюхо худо думать, пора и подзаправить его. Эй! — По хоромам покатился зычный окрик Никиты; волкодав поднял морду.
В дверях появилась разбитная молодка.
— Марина, нам ужин, вино да перину дьяку спроворь. Живо!
— Враз будет, хозяин…
Хозяин и гость после хлопотливого дня ели с аппетитом курники, свинину, лапшу, пироги. Дьяк запивал еду крепким вином, но не хмелел. Никита зелье обходил, но ел хорошо: лицо вспотело. Кости Демидов бросал псу; тот с хрустом крушил их.
На дворе потрескивал мороз; окна заволокло затейливыми узорами, а стряпуха топала по холодному дубовому полу босая; мелькали ее крепкие красные пятки.
На дворе сторож отбил полночь в чугунное било. Хозяйский волкодав улегся в углу, повизгивал в собачьем сне.
Гость поднялся из-за стола, собрался спать. Никита бережно взял дьяка под руку:
— Ты, Андрей Андреевич, подумай над моим делом… Так… Эй, бабы-чернушки…
В горницу вбежали две девки. Демидов мигнул на Виниуса:
— Отвести на покой!
Девки отвели думного дьяка в спальную, проворно разоблачили его и уложили в нагретую перину; огни погасили и скрылись.
В горнице наступила тишина; в узкой оконной прорези в холодном синем небе сверкали крупные звезды.
Думный дьяк Виниус прожил в Невьянском заводе несколько недель, изучил работу домен, ознакомился с рудами; все виденное и узнанное дьяк обстоятельно записывал в тетрадь. Вечером в сумрачной горнице они с хозяином по-деловому коротали время. Крепкий хваткой, рассудительный Никита обворожил гостя; Виниус по-дружески похлопал хозяина по плечу:
— Ох, Никита, умная ты голова, а рука тяжкая!
— Верно, тяжкая, — согласился Демидов, — касаемо головы да рук — царю да тебе, дьяк, с вышки виднее.
В полночь проворные девки волокли дьяка на покой. Дьяк пытался в потемочках поймать лукавых, но девки, как дым, таяли: берегли себя…
За день до отъезда в Москву Никита Демидов провел дьяка в каменную кладовушку. Виниус ахнул: на столе и на скамейках лежали соболиные меха. Мягкая, приятная рухлядь скользила меж пальцев; Виниус не мог оторвать глаз от богатства. Демидов весело подмигнул дьяку:
— Эту рухлядишку, Андрей Андреевич, для тебя припас, за нашу дружбу. Ноне в коробья покладем да в дорогу…
— Ой, Никита, как же ты! — В дьяковых глазах светился жадный огонек.
— А так… Попомни, дьяк, да подумай в дороге. — Никита рукой гладил мех, из-под ладони сыпались веселые голубоватые искорки. У дьяка от этих искорок разгорелось сердце.
— Вспомню и царю расскажу! — пообещал он.
Утром дьяка усадили в возок, укрыли его медвежьей полстью. На госте добрая дареная шуба. Впрягли в возок серых резвых коней. За возком шел обоз с мехами, подарками и образцами уральских руд…
Под санками поскрипывал морозный снег, на дорогах кружила метель. В шубе дьяку было тепло, не страшно, охватывала дрема; он мысленно бережно гладил дареную соболиную рухлядь…
Демидовские вершники провожали думного дьяка Виниуса до самой Москвы.
2
Акинфию Демидову так и не пришлось увидеться с думным дьяком Виниусом. Кружил в ту пору Акинфий Никитич по горам да по увалам: ладил путь к Чусовой-реке. Шла по ней древняя дорога в Сибирь. Тут в давние времена прошел Ермак Тимофеевич со своей храброй казачьей ватагой.
Метил Акинфий Демидов к весне выбраться на чусовской водный путь: возле деревни Утки на Чусовой ладили пристань, рубили амбары из векового леса, каменские плотники строили струги. Над замерзшей рекой стоял стук топоров, галдеж; ругались-покрикивали соликамцы, чердынцы, кунгурцы, вятичи. От Чусовой через Камень по снегу рубил Акинфий просеку, по ней строил новую дорогу для уральского чугуна и железа.
Боры стояли оснеженные, зима потрескивала лютая: от горячей работы над лесорубами пар стоял. Жили работные в курных ямах, спали на еловых лапах, подостлав сермяги.
За работой приглядывал сам Акинфий. Разъезжал он по просеке на бойком башкирском коньке, одетый в добротный полушубок, за пазухой — пистолет, в руке — плеть. Заглядывал Демидов в кержацкие скиты, кормили кержаки его блинами, толокном, медом. Держался заводчик с кержаками чинно, степенно; это любо было раскольникам.
Лесорубы на просеке не знали праздничных дней, оборвались, обовшивели. Изредка потехи были: в борах тревожили медвежьи берлоги. Рабочие с топорами, с рогатинами шли на зверя. Раз неподалеку от Тагилки-реки потревожили матерого медведя. Зверь рявкал на весь лес, по-необычному был громаден, могуч; по дороге он хватил лапой ель — дерево с хрустом переломилось. Лесорубы не струсили, с топорами побежали на медведя. Акинфий остался на просеке, любуясь схваткой.
Старшой лесорубной ватаги выскочил вперед и проворно сунул, под медвежью лопатку рогатину. Зверюга взревел, по снегу заалели ручьи крови.
Смертельно раненный зверь переломил рогатину, схватил мужика за плечи и подмял под себя.
Лесорубы, размахивая топорами, кинулись на зверя. Акинфий поморщился:
— Пакость! Мерзкое убийство! Чтобы единоборство…
Он вспомнил юность в Туле, поход к дьяку Утенкову и недовольно нахмурился.
— Трусы! — брезгливо бросил он лесорубам.
Мужики, не расслышав его окрика, похвастались:
— Уложили-таки лесного хозяина!
Демидов повел бровью и сказал сердито:
— На Каменном Поясе один хозяин — Демидовы. Других не потерпим!
Мужики покорно сняли шапки.
Жадная сучонка, трусливо поджав хвост, лизала по снегу липкую кровь…
Шел рождественский пост, но лесные варнаки содрали со зверя шкуру и варили медвежатину. Мясо было жирное, отдавало чащобой. После обильной еды народ изводился животами, а Демидов сердился:
— Дурома, рады дорваться; медвежатину надо с толком жрать! Э-гей, на работу!
Спал Акинфий в курной яме вместе с лесорубами — на еловых лапах. Ямы были покрыты толстым накатником, в накатнике — дыра, в нее и уходил дым. В землянке застаивался синий угар, и Демидов подолгу не затыкал дыру в накатнике. В дымоход виднелись оснеженные ели, темное небо и яркие звезды. Несмотря на утомленность и долгое пребывание на морозе, Акинфий не мог уснуть; ворочался, как зверь в берлоге, вздыхал. За хлопотами и работой к Акинфию подкралась тоска по женской ласке. Днем Акинфий помогал валить лесорубам вековые сосны, но въедливая тоска не проходила. В двадцать четыре года кровь бежала жарко, не могли ее остудить злые морозы, горные ветры и маятная работа. Решил тогда Акинфий на несколько дней выбраться из бора и податься к Невьянску…
Синел вечер, над елями кружило воронье: никак не могло примоститься на ночлег. В глухом лесном овраге завыла голодная волчица. Конек под Акинфием фыркнул, тревожно покосился. Акинфий нащупал за пазухой пистолет.
Резвый конь вынес Акинфия к ручью. Из трясин вытекал незамерзающий родник, подле пылал яркий огонек. Под еловым выворотнем у костра сидели двое.
Акинфий Демидов решил ехать на костер.
Навстречу ему у выворотня поднялся рослый бродяга с ружьем в руке и зычно крикнул:
— Кто идет? Эй!
Акинфий неторопливо подъехал к костру; над огнем висел котелок, кипела вода. За костром сидела освещенная пламенем чернобровая девка с пухлыми губами, над ними чуть темнел пушок. Она пугливо разглядывала вершника.
Держа наготове ружье, щетинистый рыжеусый бродяга исподлобья поглядел на Акинфия. Демидов заметил на бродяге добрый полушубок, пимы да заячий треух. По одежде видать — исправный мужик.
«Кто знает? — подумал Акинфий. — Может, это и не бродяга, а дальний посельник, а девка — то женка».
И вдруг Акинфий припомнил старое. Где он видел эти зеленые кошачьи глаза да рыжие усы? Никак это преображенец? Ой ли?
— Бирюк! Изотушка! — крикнул Акинфий и спрыгнул с коня.
Детина опешил, опустил ружье:
— Акинфка, никак ты? Вот бес!
Оба крепко обнялись; девка суком поворошила костер, в густую синь вечера посыпались золотые искры.
— Вот где нам пришлось свидеться! — обрадованно сказал солдат.
— А это кто? — Акинфий завистливо поглядел на девку; молодка потупилась, над большими глазами затрепетали черные ресницы.
— Женка. Да ты погляди, какая кержачка. Эх, и бабу я достал, Акинфка! — похвастался счастливый солдат. — Весь Камень обошел, а нашел по себе. Аннушка, глянь на друга…
Молодка зарделась, махнула рукой:
— У-у… Пристал! Вода-то вскипела, аль толокно засыпать?
— Сыпь погуще…
От костра шло тепло; конь, опустив голову, пригревался. Под выворотнем были настланы свежие еловые лапы. Неподалеку потрескивало сухое дерево.
— К ночлегу сготовились, — пояснил солдат. — Ну, подсаживайся к огню.
Оба уселись рядом, крепкие, плечистые. Молодка пошевелила головешки в костре, молчала да исподтишка поглядывала то на мужа, то на гостя…
Мужики разговорились. Акинфий протянул к огню озябшие руки, растер.
— Каким лихим ветром занесло тебя на Камень?
— Подлинно, лихим. — Солдат разгладил рыжие усы: на его загорелых от морозного ветра щеках золотилась щетина. — От тебя не скрою. Сбег я из полку. Осатанело, во! Петлю накидывай, а жить хочется, ну, я и в бега. Убег без дум, без мысли. Может, то и озорство, ребятство. У царя руки длинные: куда податься? Пораскидал головой, поглядел на следы других и по ним подался на Каменный Пояс, в раскольничьи скиты… Я сам — кержак, вон оно что, брат!
Акинфий повернулся к лошади, а сам быстро взглянул на молодку: щеки у нее вспыхнули.
Солдат продолжал:
— Скитался я по раскольничьим скитам; старцы укрывали да пересылали один к другому. Да… Кержаки — народ крепкий, прямодушный. Думал я: что будет? Идти спасаться, а может, полесовать? На спасенье — у меня кровь горячая, отвернет. Ну, так полесовать надо… Вот и ходил я по лесу да по скитам. Привольно, душе легко; лучше и не надо. В кержацком поселке на свою Аннушку набрел… Не смерзла, Аннушка? — Солдат ласково поглядел на женку. Она повела плечами:
— Что ты! Аль я старуха какая…
— Вон как, горячая моя. А ты слушай…
На Акинфия опять навалилась тоска: за костром ровно дышала кержачка; на голове у нее заячий треух, из-под него выбилась прядь кудрявых волос.
— Счастливый ты, — позавидовал Акинфий солдату.
В ближнем ельнике завыл волк. Молодка подняла румяное лицо, сдвинула густые брови.
— Поразвелось проклятых…
— То к рождеству волчьи свадьбы, — пояснил солдат. — Теперь их самая волчья пора. Так вот… Набрел я на Аннушку и разом по хорошей жизни затосковал. Надумал я двух зайцев ухлопать. Знакомо тебе, что бирючи на Москве кликали: «За объявление руд от великого государя будет прощенье и жалованье». Вот оно как!
Акинфий вспыхнул, в сердце всколыхнулась жадность. Впился глазами в солдата:
— Так ты что ж?
Кровь в жилах Акинфия приостановилась, он затаился. Солдат весело подхватил:
— А то ж! Две выгоды: прощенье, и добытчик буду! Полесовал я: белку да соболя бил, да на руду набрел…
— Где? — прохрипел Акинфий, глаза помрачнели, руки задрожали.
— На Тагилке-реке, а где — не скажу…
— И чего нахвастал, — шевельнула бровями Аннушка. — И не ты нашел, а батя… А может, ничего и не было. — Она наклонилась и тихо дернула солдата за полушубок: — Ишь, развязал язык…
— Эге, еда готова, садись есть! — весело закончил солдат и взялся за котелок.
Ели торопливо, молча, обжигаясь. Акинфий еле сдерживался: на демидовских землях какой-то беглый солдатишка открыл руду, у кержаков раздобыл девку-красавку… Ух-х…
Демидов пригласил лесовиков:
— Поедем ко мне в гости?
Солдат ел проворно, двигались крепкие скулы; поперхнулся.
— На том прости, нам некогда. На объявку торопимся. Утречком и поспешим дале…
После ужина солдат притащил бревно, положил его вдоль логова и разжег.
— Ну, а теперь на роздых… Спать — оно будет тепло…
Солдат сразу захрапел, — словно камнем ко дну пошел. Женка посапывала, потом подкатилась к солдату, заснула крепко.
Синие огоньки пламени бегали, лизали сухое бревно. Конь дремал стоя. Один Акинфий не спал; он поднял голову, долго смотрел на женку. Спокойное лицо ее было приятно. Рядом храпел солдат, во сне он жевал, и острый кадык его ходил ходуном.
«Так ты и бабу и руду захапать? — зло думал Акинфий. Темная и страшная мысль обожгла его: — А ежели разом и ни руды тебе и ни бабы…»
Опять на Демидова нашло томленье, и в то же время в груди поднималась лютая злость:
«Ишь пес, на демидовское богатство руки потянул, а ежели, скажем…»
Акинфий встал, лицо разгорячено; он поправил бревно, голубые языки огня стали длиннее, ярче. Он прошелся по тропке, поднялся на шихан; перед ним лежала падь, крытая лучистым снегом. С темно-синего неба из Млечного Пути на оснеженную землю сыпалась звездная пыль. Демидов снял треух, приложил к голове горсть снега, но разгоряченная кровь, однако, не остывала.
«Он же человек, — убеждал себя Акинфий. — И каждый свое счастье ищет».
Но тут же со дна души его поднимался злой, безжалостный голос:
«Ну, и пусть ищет подальше! Земли наши, наведет он сюда крапивного семени, потеснят нас… Ежели хочешь хозяйничать, Демидов, сердцем каменей…»
Он и сам не помнил, как снова очутился у костра. Солдат раскинул руки, рыжие усы от храпа шевелились. Женка уткнулась носом, спала спокойно. В руках Акинфий держал треух и охотничий нож. Он задел ногой солдатскую походную сумку, из нее вывалился рудный камень.
«Наша руда…»
Синие огоньки пламени гасли, костер смежил голубые глаза. Акинфий подошел к логову, стал на колени, взмахнул ножом.
— Господи…
Солдат дернулся и затих. Стало страшно, задрожала рука.
Женка спала спокойно, крепко. Акинфий оттащил солдата за ноги, положил на коня. Без тропы, через ельник, через глубокий снег отвез тело на реку и бросил на лед.
— С водопольем пошли ему, господи, путь дальний, — перекрестился Акинфий. — Прощай, приятель…
Не глядя на реку, Акинфий на коне вернулся к костру. Конь захолодал, дрожал мелкой дрожью. Женка все еще спокойно спала… На строгом лице кержачки блуждала счастливая улыбка…
Зимний день сумрачен: из-за снежных туч тускло глядит солнце. Вратарь открыл ворота, и в Невьянск на башкирском коне въехал Акинфий Демидов. Сторож подивился: на коне позади Акинфия сидела заплаканная молодка.
Привратник согрешил, подумал:
«Приволок молодец бабу. Знать, закружит коромыслом».
Никита Демидов не подивился молодке, но встретил Акинфку сурово. Молодку отвели в маленькую горенку, холопка принесла есть, но кержачка до еды не дотронулась. Села на кровать, незряче уставилась в угол, так и просидела весь день…
Батька заперся с сыном в горнице с каменным сводом. У порога на волчьей шкуре лежал пес. В печке потрескивали дрова.
Никита опустился на скамью:
— Ну, сказывай, как дела?
У Акинфия забилось сердце, но, сдерживая себя, он спокойно рассказал отцу о просеке к Чусовой.
Тут взор его разгорелся, он рассказал про встречу с солдатом и о рудах…
Никита встал, прошелся по горнице.
— Мохнорылый, а чужое добро задумал огребать. Ты что ж? — В глазах Никиты стояла ночь. — Бабу уволок, а о рудах не подумал?
— Батюшка! — Акинфий упал в ноги отцу. — Батюшка, согрешил: убил я солдата, оберегая наше добро… Страшно мне от крови. Кажись, и сейчас горит сердце… Первый мой грех…
Никита поднял за плечи сына, успокоил:
— Успокойся! Не ты виновен в его смерти, сам напросился. Закажи панихиду по усопшему, на душе и полегчает. Всякое, сынок, в жизни бывает!
Больше они в этот день ни о чем не говорили. Сын ушел в горенку и пробыл там до утра.
У Аннушки густые черные ресницы и круглая, словно точеная, шея. На ее широкой спине — толстая темная коса. Одета она в голубую кофту, на плечах пушистый платок. Аннушка любит сказки; проворная демидовская старуха складно рассказывает их. Лицо кержачки строго, глаза печальны: скорбит глубоко. Из раскольничьих скитов принесла она крепкую веру и любовь к суровой молитве.
Акинфию нравилось печальное лицо и покорность кержачки. Больше он не спрашивал ни о чем. Дел по заводу нахлынуло много; они шли, как водополье. И жил Акинфий, как на водополье; на своем башкирском коньке ездил по горам и падям, намечал новые заводы. За делами, в работе, когда подкрадывалась тоска по женской ласке, он вспоминал Аннушку. Тогда — на стану, или в лесу, или в куренях, где рабочие вели пожог угля для прожорливых домен, — перед ним вставали зовущие глаза кержачки. В пургу, в мороз, через дебри и тайгу он ехал к ней в Невьянск и день-два не уходил из ее горенки.
Отец подумывал о Туле, торопился с литьем. Он предупреждал сына:
— Гляди, не шибко прилипай к бабе, не то дело порушится, а нам надо поднять такой дикий край!
О жене Акинфий вспоминал редко, по весне собирался навестить ее. Тут не было тревог; знал и верил отцовскому домострою. Верна будет Дунька!
Когда уезжал Акинфий, Аннушка изредка выходила погулять по заводу. Недремлюще было око Никиты Демидова. За ворота завода-крепостцы ее не пускали. Да и куда пойдешь, когда по тайным тропам в горах и лесах притаились демидовские дозоры. Никита пригрозил ей:
— Ты, Анна, бегать не вздумай. Настигну и в скитах; скиты разорю и попалю. Так!
Он хвалил сына:
— Да и другого ты, как Акинфку, не найдешь. Умен, пес, и жадный к работе…
В одну из глухих, волчьих ночей в Невьянск возвратился Акинфий. За ним демидовская ватажка влекла на коне связанного кержака. Пленный скитник был волосат, черен, как жук, и глазами напоминал раскольницу Аннушку.
Кержака немедленно отвели в глубокий демидовский подвал. Сам Никита спустился в тайник. В погребе пахло плесенью, пламя в каганце горело прямо. Связанный кержак угрюмо молчал. Никита сжал кулаки, шагнул к нему:
— Молвишь, что ли, где Аннушкин полюбовник руду сыскал?
— Неведомо мне это…
— Их-х, пес!..
Кержака повалили на каменный пол.
Ночью в горенке Аннушка слышала, как в подполье глухо стучали… Отчего-то скорбело сердце, не находило покоя. Суеверная кержачка опасливо подумала:
«Не домовой ли то шебаршит в подполице?..»
Скованного кержака заключили в узилище…
Прошли крещенские морозы, по пышному снегу наметилось много звериных следов. По ночам к заводскому тыну приходили волки. Наследив по снегу вокруг крепостцы, волки садились против ворот и, подняв морды, начинали выть; в этом вое были темная тоска и ярая злость. Пристав взбирался на башню, — от мерзкого волчьего воя по коже драл мороз, — бухал по волкам из дробовика. Звери, ляская зубами, отбегали, садились и начинали опять выть.
Ставили капканы, но волки обходили их.
Волкодав в хозяйских хоромах угрюмо поглядывал на Демидова. Волчий вой беспокоил хозяина. К тому же на него напали тоска и подозрительность.
В ночную темь, в волчьи ночи заводчику не спалось, пробуждалась совесть. В густом мраке вставал Кобылка с ершиной бороденкой, хрипел. В углу, казалось, не сверчок верещал, а замученные. Сколько их? Об этом знал только один Никита. В эти глухие ночи, когда он оставался наедине со своей совестью, его томила тяжкая тоска.
Он кряхтя вставал с постели и подходил к потайным слуховым трубам, долго прислушивался. В огромном каменном доме-крепости среди мертвящей тишины рождались какие-то звуки: то ли стон, то ли плач, а может — треск старых дубовых половиц…
«Вот оно как бывает! — озадаченно думал Никита: — Демидовы крепко сшиты, а душа и у них тоскует…»
Он до полуночи ходил по горнице; пес тревожно поглядывал на хозяина.
«Уж не Аннушка ли затеяла что? — подозрительно прислушивался Демидов. — Кержаки-то — они народ лесной, тяжелый. Ежели им топоры в руки… Долго ли до беды?..»
Никиту обуревали подозрения. Ему казалось, что Аннушка узнала об отце-узнике, подговорила служанок…
— Ух ты! — тяжко вздохнул Никита, сунул жилистые худые ноги в валенки и, освещая путь горящей свечой, крадучись пошел вдоль коридора. По пятам шествовал пес, с преданностью поглядывая на хозяина. Глаза Демидова горели недобрым огнем, гулко колотилось его сердце.
Заводчик остановился перед дубовой дверью; пес вилял хвостом, ожидал. В горенке стояла тишина: спали. Пламя свечи в шандале колебалось.
«Никак почудилось? Спит баба… А может, притаилась? Нет, не может того быть…»
Он сжал челюсти, закрыл глаза; ноги словно вросли в каменный пол; на двери с минуту колыхалась огромная угловатая тень человека.
Никита резко повернулся от двери:
«Волки окаянные тоску навели…»
Грузным шагом он медленно возвратился в горницу. На башне бухнул выстрел. Волки замолкли, но через минуту вой их поднялся снова.
Демидов накинул полушубок, надел треух, взял дубинку и вышел на двор. За ним по пятам шел верный пес.
С темного неба по-прежнему с шорохом падал снег. Никита, крепко сжимая дубину, подошел к воротам.
— Открывай ворота, бей зверя! — злым голосом крикнул Демидов. Пристав сошел с башни, перед ним стоял взлохмаченный хозяин.
— Открывай! — гаркнул Никита.
У пристава от хозяйского грозного окрика задрожали руки.
Нетерпеливый Демидов отпихнул пристава, загремел запорами и открыл ворота. Против них на голубоватом снегу полукружьем сидели волки. Зеленые огоньки то вспыхивали, то гасли. Пес ощетинился, зарычал.
— Воют, проклятые! — Хозяин с дубьем бросился на волков.
Звери, ляскнув зубами, отскочили… Демидов прыгнул и шарахнул дубиной — передний волк взвизгнул и покатился на снег. На него набросилась стая.
Никита подумал: «Эх, волчья дружба».
— Батюшка, Никита Демидыч… Ой, остерегись! — кричал из-за тына пристав.
Волки грызлись. Никита дубьем врезался в волчью стаю. Матерый зверь с размаху прыгнул Демидову на спину — Никита устоял на ногах. Пес острыми клыками цапнул зверя за ляжку — зверь оборвался. Пес и зверь, грызя друг друга, покатились по снегу.
Остервенелый Никита бил дубьем зверя, а волки ярились; длинный и тощий прыгнул на грудь Никите и острым зубом распорол полушубок…
— Так! — одобрил Никита и взмахнул дубиной.
— Ой, страсти! Осподи! — Пристав не переставая палил из дробовика.
На дворе заколотили в чугунное било. Сбежались сторожа и еле оборонили Никиту и пристава.
Волки разорвали полушубок на Демидове, ветер взлохматил его черную бородищу. От Никиты валил пар. Зло ощерив крепкие зубы, с дубиной в руке, Демидов прошел в ворота и зашагал к хоромам. Тяжело дыша, он сам себе усмехнулся:
«Ну что, старый леший, со страху наробил?»
На истоптанном снегу с оскаленной пастью растянул лапы изорванный волками верный пес…
По наказу Демидова работные люди огнем отогрели глубоко промерзшую землю, ломами выбили яму и схоронили пса. На псиной могиле поставили камень; на нем высекли слова:
«За верную службу хозяину».
Утром, узнав о волчьем побоище, Акинфий спросил отца:
— С чего, батюшка, удумал такое?
Борода у Демидова дрогнула, он крепкими ногтями поскреб лысину и сказал угрюмо сыну:
— Вот что, ты свою раскольницу на заимку отвези… Покойнее будет. Так!
Акинфий понял, поясно поклонился отцу.
На другой день Аннушку отвезли на дальнюю заимку…
3
Думный дьяк Виниус сдержал слово, данное Демидову.
На масленой неделе невьянский заводчик получил царскую грамоту. Помечена была грамота января девятого, года 1703-го. В грамоте говорилось, что царь Петр Алексеевич, убедившись в полезной работе Демидовых, для умножения их заводов приписывал к ним на работу волости Аятскую и Краснопольскую и монастырское село Покровское с деревнями, со всеми крестьянами и угодьями. В свой черед, Демидовым указывалось добросовестно вносить в казну железом подати за приписных крестьян.
— Вот оно и вышло! — ликовал Никита. — И не крепостные и не вольные, а одно слово — демидовские кабальные… Учись, Акинфка!
Монастырский игумен, узнав про царский указ, приказал готовиться к дальней дороге. В крытый возок положили пуховики и подушки, усадили монастырского владыку, укрыли шубами и повезли в Верхотурье. За возком игумена тянулся, поскрипывая полозьями, монастырский обоз, груженный битой подмороженной птицей, бадьями меда, добрых настоек и свиными тушами.
Верхотурский воевода благосклонно принял монастырские дары; игумена отвели в баню, знатно попарили. От крутого пара тучному игумену дышалось туго; верхотурский цирюльник пустил дородному мужу кровь: шла она из порезов густая, черная; курносый брадобрей, глядя на монашью кровь, думал:
«Эх, и разъелся поп на мужицких хлебах…»
Кабы знал игумен мысли цирюльника, придавил бы шишигу, но тот дело свое сделал исправно, учтиво подошел под благословение и с подобострастием облобызал игуменскую руку.
За монастырской настойкой игумен открыл воеводе свою печаль.
— Обошли Демидовы царя, ох, обошли, — кручинился монах. — Ты, воевода, присоветуй, как стреножить тульских грубиянов.
Воевода полез в тавлинку, понюхал, замахал руками:
— Ой, что ты, отец! Разве их стреножишь, варнаков? Моих людишек и то гонят в три шеи. Известно, други царевы… Вот тут и сунься в их городишко, за их тын… Враз оттяпают потребное што… Я и то с опаской поглядываю, что дале будет.
Игумен хитро прищурился:
— А ежели я самому царю-батюшке напишу о демидовском разбое? Ты поразмысли: Демиду — село да деревнюшки. За что про что? Мы хошь молитвы за его светлость, царское величество, возносим да на ектеньях поминаем.
Воевода Калитин сидел в Верхотурье на кормлении давно, набил на плутовстве руку: подходил он к делу практически. Затянувшись крепкой понюшкой, воевода долго чихал. Игумен покосился:
— И когда ты табачище свой кинешь? Ох, искушение!..
— Когда на погост попы-божедомы сволокут, тогда и кину, — отмахнулся воевода. — А ты слушай, что я тебе по добромыслию поведаю.
Игумен приложил пухлую ладошку к уху.
— То верно, что у тебя сельцо да деревнюшки с мужицкими животами отняли… Брысь, окаянный…
Воевода пнул ногой под стол; по горнице разнесся кошачий визг. Лицо воеводы вспотело, он красным фуляровым платком утер лысину.
— Ты дале, отец, слухай, — как ни в чем не бывало продолжал воевода. — И то верно, что за государя и род царский ты молитвы богу возносишь. Но теперь сам посуди да прикинь, какая от сего царю польза?
— Ты что, еретик? — сердито перебил игумен. — А ведомо тебе, что за молитвы наши царю воздается на небеси… От!
Игумен перекрестился. Воевода не унимался:
— Ох, отец, речешь ты как дитя малое, а того не ведаешь, что царь Петр Алексеевич такой царище, что и без твоих молитв на небо заберется и цапнет, что ему занадобится. Рука да ум у него — ух, какие!..
— Не богохульствуй, епитимью наложу, — пригрозил игумен.
— Не беленись, игумен. Пригубь чару да слушай. — Воевода налил чары, придвинул игумену блюдо с балычком. — Ты за крестьянишек — молитвы, а Демидовы царю за них железо да пушки дадут. Царь-то наш умный. Железом да пушками, ух, и надает ворогам!
Игумен опустил голову, отодвинул недопитую чару, вспылил:
— Я сам поеду к царю да о душеспасении поведаю. Богом пригрожу.
— Эх, игумен, эх, отец! — покачал головой воевода. — Езжай, сунься к государю! Царь на пушки колокола поснимал, а ты — с молитвами. Поди покажись — спина у тебя жильная, широкая, царь по ней дубиной знатно отходит, вот послух тебе будет!
Воевода засмеялся, луковка его носа сморщилась. Он подлил игумену в чару и досказал:
— Молитвы и храм — это, отец, для крестьян да простых людишек оставь. А царская голова светлая, знает, что робит…
До вторых кочетов услаждались едой и речами игумен и воевода, жаловались друг другу на беды.
Отгостив три дня, игумен с пустыми санями вернулся в монастырь и, закрывшись в келье, запил горькую.
Демидовские приказчики подняли на ноги приписанные к заводу волости. Крестьяне, почуяв кабалу, противились. В Краснополье крестьяне встретили демидовских приказчиков с дрекольем, с вилами. Главного приказчика Мосолова стащили с коня, искровянили морду и посадили в холодный амбар под замок. Мосолов выворотил дверь и сбежал ночью в Невьянск. Как ни кряхтел верхотурский воевода, а выслал солдатскую инвалидную команду. Крестьяне притихли.
По дорогам к Невьянску потянулись подводы с приписными. Демидов посмеивался:
— Что, напетушились? Ин, ладно. На работу пора!
Сразу прибыло рабочей силы. Приписных крестьян разбили на артели, поставили старост над ними и развели их по лесным куреням. По глубокому снегу валили приписные мужики лес, готовили дерево на пожог угля. Работа по куреням была тяжелая, а харчи дрянные. За каждую провинность пороли, дерзких ковали в железа и увозили в Невьянск. В демидовских каменных подвалах появились закабаленные посельники.
Акинфий Демидов разъезжал по горам, выглядывал места для возведения новых заводов. Мыслил по весне Акинфий Никитич ставить новые домны на Тагилке-реке — на том месте, где солдат нашел богатые руды…
Часто проезжал Акинфий по знакомой тропке, мимо елового выворотня на Тагилку-реку.
Проезжал он это место молча.
Отец совсем в дорогу собрался, подошел март. На буграх хорошо пригревало солнце. Возки давно нагружены кладью. Никита созвал заводских приказчиков, отдал строгие наказы, как дела вести; посулил скоро на Каменный Пояс вернуться да учинить проверку, как его наказы выполнены.
Акинфка пожаловался отцу:
— Батюшка, проезжал я тем местом, где солдата видел, на душе неладно стало…
Никита задумчиво теребил бороду.
— Оно известно — кровь. Облегченья ради церковь строй… Богу угодно и кабальным в утеху и в назиданье. Так!
Отъехал Никита Демидов солнечным полднем. Сверкали снега, по дорогам ходили галки. Впереди хозяйского возка скакал казак, встречные мужицкие подводы сворачивали в сторону, в глубокий снег. Казак грозил, чтобы мужики шапки снимали: едет хозяин Каменного Пояса, сам Никита Демидов.
Крестьяне, сняв шапчонки, угрюмо глядели на демидовский возок…
Марта двадцать пятого, в день благовещенья, облегчения ради от тревожных дум заложил Акинфий Никитич на заводской площади каменную церковь…
4
Настойчиво стремясь к берегам Финского залива, царь Петр продолжал ожесточенную борьбу со шведами. В короткий срок были сформированы новые полки, отлиты пушки, вокруг Пскова и Новгорода возвели сильные земляные сооружения. В Архангельске закончили строительство боевых фрегатов.
Но Карл XII, король шведский, не дремал. Он понимал, что борьба идет не на жизнь, а на смерть.
По указанию короля опытные шведские инженеры укрепили Ингерманландию и южный берег Финского залива. Шведы поджидали нападения русских войск с юга или юго-востока и думали нанести им сокрушительный удар, подобный нарвскому. В Финском заливе плавала шведская эскадра, обороняя невское устье.
Однако царь Петр разгадал замыслы шведов: решил напасть и овладеть берегами Финского залива с такой стороны, с какой его меньше всего ожидали враги. В начале августа 1702 года он прибыл в Архангельск. На Двине дули предосенние ветры, хмурилось небо. Царь с небольшой свитой проехал в деревню Вавчугу, к корабельщикам Бажениным. Старинная дружба связала царя с этими талантливыми русскими людьми, род которых появился под Холмогорами еще во времена Ивана Грозного. Статные, крепкозубые, бородатые красавцы Осип и Федор Баженины понравились царю своей сметливостью и предприимчивостью. От отца Андрея Баженина им перешло в наследство лесопильное дело. На дальнем севере Баженины впервые построили пильную мельницу, и теперь два брата энергично развивали это дело. С тех пор, когда Петр Алексеевич обратил внимание на Архангельск и стал в Соломбале расширять судостроительную верфь, понадобились добрые доски, тес, — тут и пошли в гору Баженины.
Хорошо налаженное и выгодное лесопиление в Вавчуге породило у Бажениных много завистников, которые всяческими неправдами старались оттягать у братьев их земельные угодья. Еще при царе Федоре Иоанновиче некий истец Аника Лыбарев затеял с Андреем Бажениным тяжбу, и ничего из этого не вышло. Анике Лыбареву в иске отказали. Прошло несколько лет, и на Бажениных навалилась горшая беда. Духовным отцам сильно приглянулось пильное дело в сельце Вавчуге. Архиепископ Важеский и Холмогорский Афанасий подал юным царям Петру и Ивану Алексеевичам челобитную об отдаче ему сельца Вавчуги. В ту пору Петр Алексеевич, еще юнец, впервые и узнал о Бажениных. Вместе с братом он стал на их сторону и отписал архиепископу Афанасию, чтобы он не вмешивался в дела Бажениных и не притязал на их вотчину.
Только Баженины отбились от этой беды, на них навалился третий враг. Переводчик посольства немец Крафт, имевший царскую привилегию на постройку в России пильных ветряных и водяных мельниц, подал на них жалобу царю Петру.
10 февраля 1693 года Петр Алексеевич подкрепил грамотой право Бажениных производить лесопиление и размол муки на их мельницах, а Крафту указал не соваться в предприятия Бажениных.
Как было не стараться при такой сильной защите! И умные, даровитые братья Баженины еще больше расширили свое лесопильное дело, и доски с их заводов шли не только на русские верфи — их с охотой брали и иноземные купцы.
Однажды нежданно-негаданно, после закладки корабля в Соломбале, к Бажениным нагрянул сам царь Петр Алексеевич. Ох, и обрадовались братья! Царь пришелся им под стать. Он интересовался всем и до всего доходил сам. Петр Алексеевич облазил пильню, сам с полдня поработал на ней и похвалил братьев:
— Молодцы вы у меня! Но мало сего, братцы, подумайте о судостроении! И лес и пильни есть, тут только корабли и закладывать!
— Да нашим ли умом это ладить, ваше величество?
— Кому, как не новгородцам, корабельщиками быть! Они пораньше иноземцев своими ладьями избороздили и дальние реки и моря на белом свете! — подбодрил царь.
Крепко задумались Баженины и после отъезда царя Петра в Москву все чаще стали наведываться на Соломбальскую верфь и приглядываться к постройке кораблей.
Наконец решили они попытать счастья и написали царю челобитную: «…вели государь в той нашей вотчинишке в Вавчужской деревне у водяной пильной мельницы строить нам, сиротам твоим, корабли, против заморского образца, для отпуску с той нашей пильной мельницы тертых досок за море в иные земли, и для отвозу твоей государевой казны хлебных запасов, и вина в Кольский острог, и для посылки на море китовых и моржовых и иных зверей промыслов…»
И просили еще Баженины у царя дозволения на рубку корабельного леса в прилегающих уездах: Двинском, Каргопольском и Важеском. Испрашивали дозволения нанимать работных на строительство кораблей и для морского плавания, а также разрешения содержать те корабли вооруженными для защиты от морских разбойников.
Ответ на просьбу Бажениных долго не приходил, так как царь пребывал в Голландии. Но по возвращении из-за границы Петр Алексеевич немедленно написал братьям грамоту, в которой подробно изложил не только мотивы своего разрешения, но и льготы и указания, как лучше наладить кораблестроение.
…Баженины оправдали надежды царя: без проволочек построили верфь и заложили два судна-фрегата: «Курьер» и «Святой дух». Они оснастили корабли своими парусами и канатами, — к этому времени предприимчивые братья обзавелись уже прядильным и парусным заводами…
И вот на заре, когда солнце только что позолотило вершины елей, на реке показался фрегат. Баженины и все работники высыпали на берег. В корабле они узнали трофейный фрегат, только что отбитый у шведов, дерзнувших напасть на Новодвинскую крепость. А вот на борту стоит великан и размахивает треуголкой. «Батюшки, да это сам царь!» — ахнули Баженины и испугались. Сдавать вновь отстроенные корабли самому царю им показалось страшновато. Петр Алексеевич сам заказывал фрегаты и сам в случае чего может сгоряча учинить расправу. Одно только и оставалось в утешение, — фрегаты по царскому слову были отстроены весьма быстро, в небывало короткие сроки.
Рядом с фрегатами строились торговые суда самих Бажениных. По приказу Петра Алексеевича спустили шлюпку, и он сразу перебрался на вновь отстроенный фрегат. Туда поспешили с мастерами и Баженины. Петр обнял братьев, расцеловал:
— Спасибо, весьма тронут поспешанием…
Царь внимательно осматривал корпус и управление судна, лазил в трюмы, испытывал паруса, канаты и всем остался доволен.
— Добры, добры! — повторял он. — Ай да Баженины! Ну, чем вас отблагодарить, ко времени выручили вы державу Российскую…
В сопровождении мастеров и хозяев царь обошел и второй фрегат, затем всю верфь, сделал много полезных указаний, и ему захотелось поглядеть с колокольни на окрестности Вавчуги.
— Как река Двина растекается? Добра ли для кораблей наших?
Вместе с Бажениными он поднялся на звонницу и долго не мог оторваться от созерцания изумительных зеленых придвинских заливных лугов, от сине-дымчатых ельников, корабельных боров, уходящих к горизонту от просторов Двины с ее заливами и островами. У тихих плесов приютились деревянные селения, а на пастбищах бродили большие стада.
— Хорош край! — одобрил Петр.
— Сердцем приросли к нему, ваше величество! — отозвался старший Баженин.
— Гляди, лесу сколько! Кораблей, тесу на века хватит! Проси, Баженин, все тебе отдам!
— Как, и людей, что в селениях живут? — удивился Баженин.
— На сколько хватает глаз, все подарю! — отрезал царь.
— Земно кланяюсь за вашу царскую милость, но не обессудьте, не для нас она! И за себя и за брата отказываюсь! — поклонился старший брат Осип.
— Ты что, одурел? — резко спросил Петр, а у самого в глазах заиграли довольные огоньки.
— Ваше царское величество, рассудите сами! — начал Осип. — Люди, кои населяют видные отсюда селения и деревни, — выходцы из вольного Новгорода. Они и север покорили и по морям ходили! Кипучая у нас, новгородцев, кровь! Нет, государь, не хочу владеть я подобными себе… Не по плечу задача! Спасибо, государь, за заботу…
Царю понравился ответ старшего Баженина. Он молча слез с колокольни и приказал вести себя в дом. Петр Алексеевич велел созвать и усадить за стол мастеров и плотников, которые привержены корабельному делу. Он первый поднял чару за добрых корабельщиков.
Царь перецеловался с женками братьев и стал угощаться. Баженины несказанно были рады и по простоте душевной наугощали царя «до зела». Пребывая под изрядным хмелем, Петр Алексеевич стал хвастаться. К слову пришлось, поведал гость, что в Амстердаме он как-то остановил крылья мельницы-ветрянки.
— Силен! — похвалил хитроглазый плотник. — Силен царь!
— Не веришь, лукавец? — догадался по взгляду царь и закочевряжился: — Хочешь, то ж с водяным колесом на пильне сделаю?
— Да что ты, батюшка-государь, с дураком связался! — испугались Баженины. Знали они страшную мощность водяного колеса своей пильни. Не только от человека, но от дуба останутся одни ошметки. Беда, как сильна! Старший, Осип, подмигнул младшему, Федору: «Распорядись немедленно!»
Раскуражившийся царь вышел из-за стола и направился к пильне. За ним поспешили гости. Но только что подошел Петр Алексеевич к колесу, оно замедлило движение и, как только царь подставил свое плечо, оно с легким скрипом остановилось.
— Теперь сам вижу, государь, что в Амстердаме и впрямь не выдумка твоя была! — заулыбался плотник.
Царь махнул рукой и попросил отвести его на покой. Солнце закатилось за ельник, а Петр Алексеевич завалился в хозяйскую перину и захрапел. Наутро он проснулся рано, — побаливала голова. Поднялся, а Баженины были тут как тут.
— Как будто я дурость под Бахусом совершил? — спросил царь.
— Что-то не припомним, государь!
Петр Алексеевич встал, умылся, расцеловал Баженина.
— Молодец! Все насквозь вижу: и царское слово мною сдержано и хвасть моя наказана! Хвалю! Жалую тебя…
Оба Баженины упали царю в ноги.
Государь подарил братьям-корабельщикам две тысячи четыреста семьдесят десятин доброго леса:
— Стройте корабли, крепите державу нашу, дабы ни один иноземец и пикнуть против нас не посмел!
В полдень вновь отстроенные фрегаты «Курьер» и «Святой дух» отплыли в Архангельск. И там Петр не мешкал: в течение нескольких дней он посадил четыре тысячи солдат, погрузил большие запасы провианта на тридцать кораблей и отбыл в Соловки.
Через несколько дней фрегаты остановились под стенами Соловецкой обители, подле Заяцкого острова. Прослышав, что на судах находится царь, наехали монастырские старцы и пригласили царя на отдых да допытывались, куда он путь держит.
Петр был несловоохотлив с монахами, однако от гостеприимства не отказался, съехал на островной берег и осмотрел монастырь. Соловецкие острова со своими лесами, озерами, церквами, скитами, горами понравились Петру Алексеевичу. На лужайках паслись стада оленей. Стены монастыря крепки, серы от мха; государь наказал еще укрепить их. Архимандрит Фирс подле монастыря отслужил молебен, однако царь был сильно озабочен, молился плохо, угрюмо поглядывал в даль северного взволнованного моря и чего-то поджидал. На Соловецких островах чуялось приближение осени, перелетные птицы уже улетели, только беломорские чайки с печальным криком носились над судами, поскрипывали мачты да в снастях свистел ветер.
В середине августа со стороны кемского берега под белым парусом пришла утлая рыбацкая шхуна; Петр оживился. Вскоре на фрегат взобрался офицер с суровым обветренным лицом; царь радушно принял его, увел к себе в каюту и, усадив против себя, спросил:
— Как сержант Михаиле Щепотьев, выполнил мой приказ?
— Все в точности выполнено им, ваше царское величество! — четко и коротко ответил офицер.
Петр Алексеевич разгладил кошачьи усы, лукаво улыбнулся. Ответ офицера ему понравился. При таком разговоре для посторонних не раскрывалась тайна. А тайна эта была такова. 8 июня 1702 года государь вызвал к себе отмеченного им ранее деятельного сержанта Преображенского полка Михаилу Щепотьева и вручил ему указ, а в нем повелевалось: «Проведать ближайшего и способного водяного и сухого пути к Олонцу и Новгороду».
Михаиле Щепотьев хорошо знал нрав своего государя по Преображенскому полку и в быстроте решений всегда подражал царю: уже в конце июня он собрал со всего Беломорья, Заонежья и Каргополья несколько тысяч крестьян и начал «чистку» пути от Нюхчи до Повенца, расположенного на севере Онеги-озера. Стояли тихие белые ночи, и работа посменно велась круглые сутки. Валили беломорцы и заонежцы лес для пристани и мостов, вырубали просеку, мостили зыбуны-болота, ладили переправы, взрывали и убирали огромные скалы с перевалов. Со всего края сгонялись подводы и ладьи, необходимые для переброски царя с войском. Все делалось втайне, и в разговорах царь Петр это тщательно скрывал.
Пронзительно взглянув на офицера, он спросил:
— А донесение о том сержанта Щепотьева имеется?
— Так точно, ваше царское величество! — поднялся и стал во фронт офицер. Он добыл из-за обшлага мундира запечатанный пакет и вручил царю.
Петр вскрыл его. Сержант Михаиле Щепотьев доносил государю:
«Известую тебя, государь, дорога готова и пристань, и подводы и суда на Онеге готовы… А подвод собрано по 2-е августа 2000, а еще будет прибавка, а сколько судов и какою мерою, о том послана к милости твоей роспись с сим письмом».
Офицер выложил перед государем и роспись.
Петр Алексеевич остался доволен.
— Думается мне, трудов предстоит еще много, но главное сделано: люди и подводы есть! Протащим фрегаты!
— Непременно, ваше царское величество! — согласился офицер.
На другой день с ранней зарей фрегаты отплыли от Соловков; крикливые чайки долго провожали корабли, пока они не исчезли в серой мути скудного северного утра.
В деревне Нюхче на кемском берегу войско высадилось. Среди ползучих хилых березок стояли унылые избенки, кругом белели палатки, темнели шалаши, дымились костры, пять тысяч белозерских, каргопольских, онежских крестьян да поморов во главе с сержантом Михаилом Щепотьевым поджидали царя.
Высадив войско, корабли повернулись и ушли в море; остались два фрегата: «Святой дух» и «Курьер».
Поморы с любопытством разглядывали государя Одет он был в поношенный кафтан, на ногах высокие козловые сапоги. Петр был брит, при смехе топорщил усы. Он прошелся по берегу, усеянному камнями, и подолгу всматривался в дали. Возле долговязого царя стоял крепкий загорелый онежец, туго подпоясанный кафтан его пропах рыбой. Петр сиповатым голосом спросил у онежца:
— Какой край?
Онежец размял угловатые плечи, провел ладонью по курчавой бороденке и степенно ответил ему:
— Край такой: озера да реки, болота да лес-чащоба.
— Как, пройдем с народом да кораблями? — Царские глаза уставились в онежца. Тот раскрыл рот, помялся:
«Не шуткует ли государь? Тут пробегает олень да медведица ломит чащобу, а человек…»
Онежец смутился. Петр сгреб его за плечи:
— Пройдем и корабли проведем, сам увидишь!
На другой день Петр Алексеевич выслал нарочного к Шереметеву, дравшемуся со шведами. В своем уведомлении царь сообщал: «Мы сколь возможно скоро спешить будем».
В тот же день он послал депешу и союзнику — польскому королю Августу: «Мы ныне обретаемся близ границы неприятельские и намерены, конечно с божьей помощью, некоторое начинание учинить…»
Начинание это совершалось с великой поспешностью. Сержант Щепотьев солдат и крестьян разбил на дружины и выслал вперед подчищать просеку, ладить на реках мосты и стлать на болотах гати. С уха пнем, с песней фрегаты вытащили из воды и поставили на полозья и катки с упрягой. Каждое судно везли сто людей и сто коней. Начался великий и неслыханный поход. Десять дней царь Петр шел с воинством и мужиками по просеке Щепотьева. Трудная выпала пора: сыро, грязь, продувала моряна. В тяжелых сапогах царь шлепал по болотам, таскал с поморами лесины, стлал гати. Крестьяне старались, и работа у них спорилась. Для облегчения пели песни. Петр не отставал от мужиков, первый заводил голосистую.
На передышке он вытягивал фляжку и выпивал стакашек анисовки, чтобы тело не стыло да работалось веселей.
Во встречных реках шло много резвой рыбы. На берегах были ставлены воинские магазеи, в них хранился хлеб. По глухим чащобам солдаты выгоняли зверя, били ожиревшую птицу. Лес над прозрачными водами стоял задумчивый.
С великими тяготами прошли и на катках протащили фрегаты первые двадцать верст. Здесь по указу царя был ставлен первый ям. Для государя и офицеров поставлены зимушки; покрыли их дерном, и ветер не продирался в них. Солдаты да поморы изловчались по умению: кто в землянки, кто в ловасы забирался, а кто просто в мох зарывался. По воинским магазеям отпускались на харчеванье припасы, из озерных сельбищ да погостов подвозили рыбу и оленину.
Государю не сиделось в зимушке, рыскал по таборам да по просеке, бодрил походных.
Так и шли да фрегаты на катках катили, горький пот на землю роняли.
От Полуозерья легли болота, топи; народ изнемогал и надрывался от натужной работы. Настигли хворости, упадок сил; работники ложились костьми. Позади войска по мхам и по берегам озер и речек оставались тесовые кресты.
Падал пожелтелый лист, медведи по чащобам отыскивали логово; изнуренное войско подошло к Выг-озеру. Вокруг лежали бездонные топи; идти в обход озера — поджидала гибель. По царскому указу со всего Выг-озера добыли ладьи, долбенки и навели плавучий мост.
На Выг-озере всколыхнулись волны, день и ночь хлестал ливень, бушевал ветер; мост раскачивало и грозило разметать. Истомленное небывалым переходом войско продрогло; разожгли костры, сырье горело плохо, сипело на огне; солдаты отдыхали беспокойно.
На озерном берегу вновь ставили тесовые кресты над могилами; убывал народ от тяжкой работы.
Только царь головы не вешал, горел в работе и других подбадривал:
— Продеремся сквозь чащобу да побьем шведа!
Сидя у солдатского костра, Петр покуривал голландскую трубочку, лицо его осунулось, на впалых щеках темнела щетина, выпуклые глаза, однако, были веселы.
Непогодь улеглась; войска по плавучему мосту перебрались через залив Выг-озера. И опять пошли леса и болота. Истомленные войска двигались к реке Выгу. Неподалеку от устья Выга на правобережье ставлен был ям. В яме передохнули, от усталости гудели натруженные ноги да руки.
Тем временем ладьи с Выг-озера сняли, молчаливые выговские рыбаки провели их через кипучие пороги и против яма через Выг-реку навели мост.
Ветер раскачивал вековой ельник, небо было тускло, а вода в реке прозрачна. На берег Выга вышел лось, пил воду, и она серебристыми каплями падала с его мясистых губ. Лося испугали и пристрелили. Вдоль реки тянулся сизый дымок костров.
На левобережье Выга чаще встречались деревни. В глухоманях таились раскольничьи скиты и погосты. Выгорецкие раскольники прознали, что через чащобы и пустыни идет царь с войском. Боязно было: разорял государь скиты и раскольничьи поселения. Старцы нарекли царя антихристом, зверем Апокалипсиса и титул царский толковали как число звериное. Однако после немалого размышления раскольницкие старшины вышли на выгорецкий ям встречать его хлебом-солью.
Петр вышел навстречу бородатым раскольникам; были они в старинных азямах, волосы стрижены в кружок — по-кержацки. Бородачи сняли шапки и стали перед царем на колени.
— Что за люди? — спросил Петр.
Сержант Щепотьев объяснил государю:
— Это, ваше величество, раскольники, духовных властей они не признают, за здравие вашего царского величества не молятся.
Царь шевельнул усами, спросил:
— А подати платят?
Сержант покосился на раскольников, но сказал правду:
— Платят, ваше величество. Раскольники — народ трудолюбивый, и недоимки за ними никогда не бывает.
Петр повеселел, взял от раскольников хлеб-соль.
— Живите же, братцы, на доброе здоровье; о царе Петре, пожалуй, хоть не молитесь, но подати государству сполна платите!
Раскольники поклонились царю в землю.
— Ну, прощайте. В поход пора.
Петр повернулся и большими шагами пошел к мосту. За ним потянулись ратные дружины.
От Выга дорога вышла на сухие места, войско вело просеку да рубило мосты. Двигались быстро. Близ деревни Телекиной в яме сделали новый роздых, набрались сил и опять пошли с песней крушить чащобы. На речках Мат-озерке и Муромке наладили мосты. Петр сам забивал бабой сваи, таскал бревна. Царский кафтан изрядно пообносился, и подметки на сапогах прохудились, но государь чувствовал себя бодро, часто посмеивался, на ночлегах любил послушать от стариков поморские сказки…
Вечером, на закате, двадцать шестого августа перед войском блеснули широкие воды Онеги-озера. На берегу приютился деревянный городишко Повенец.
После долгих тяжких трудов, мытарств через леса и топи наконец-то фрегаты «Святой дух» и «Курьер» были спущены в Онего-озеро и плавно закачались на воде. Фрегаты и войско после немалых трудностей добрались до Ладоги; оттуда Петр послал гонца в Лифляндию; там находился полководец Шереметев с войском. Государь торопил в Ладогу да наказывал захватить пушкарей, умеющих добро стрелять…
Глубокой осенью Шереметев прибыл в Ладогу и вместе с царем повел войско к Нотебургу — древней крепостце Орешку, построенному новгородцами еще в тринадцатом веке у самого истока Невы, на небольшом острове, в былые годы принадлежавшем Водьской пятине Зарецкого стана. Крепость была обнесена высокими каменными стенами. Невский проток подле Орешка от русской стороны не широк, не более ста сажен, но весьма глубок и быстр, и по нему подле самых стен проходили суда. Оберегал крепость шведский гарнизон при сотне орудий. Предвидя все трудности при штурме Орешка, царь приказал перетянуть свирские ладьи из Ладожского озера на Неву. День и ночь звучали топоры: солдаты валили вековой дремучий лес, пробивали широкую просеку и по ней волоком тащили ладьи и фрегаты. На каждом шагу серели огромные валуны, острые скалы, пни-коряги, и много надо было умения и сил, чтобы проволочить суда без поломок. Местами их волокли на руках. Царь Петр Алексеевич и тут не уступал в рвении солдатам, работая вместе с ними на лесном Волочке. За сутки пятьдесят русских ладей были доставлены в невские воды и на заре появились перед глазами изумленного шведского гарнизона крепости.
Осенний день был ясен, по небу плыли вереницей легкие облака. С Ладоги дул свежий ветер, поднимал волну. Ладьи с воинами шли на штурм древней цитадели.
Шведы бились храбро, но одиннадцатого октября русские войска ту крепость взяли. Древний русский Орешек царь назвал Ключом-городом — Шлиссельбургом, что означало ключ к долгожданному морю…
В апреле 1703 года, когда подсохло, Шереметев лесными дорогами повел войско невским побережьем к устью. При речке Охте полководец заметил небольшой земляной город Канцы, по-свейски Ниеншанц. Против этой земляной крепости за речкой Охтой раскинулся деревянный посад. Русские войска с боем взяли Канцы и остановились на отдых.
Но отдыхать долго не пришлось, — в заливе появились свейские корабли. Спустя несколько дней в невское устье вошли вражьи шнявы и добрый бот…
Петр решился на отчаянное дело: на тридцати лодках он усадил солдат и безлунной ночью в тумане подобрался к свейским судам.
Рявкнули свейские пушки, но было поздно: русские лезли напролом и кололи врага…
Спустя десять дней после этого события, 16 мая 1703 года, в устье Невы на острове Ениссари появились саперы: копали рвы, насыпали валы, рубили заплоты.
Строился новый город Санкт-Питербурх.
Город вырастал на глазах, а враг все еще не сдавался и делал бесконечные попытки вернуть невские берега. Однако все нападения шведов отбивались. В одной из таких схваток в 1706 году на Балтике, около Выборга, погиб сержант Михаиле Щепотьев. По приказу царя он возглавлял пятьдесят преображенцев, посаженных на пять рыбачьих лодок. Эта своеобразная флотилия охраняла невское устье и однажды, заметив шведские торговые корабли, бросилась за ними в погоню. К несчастью, над морем скоро поднялся густой туман, и шведы ускользнули от погони. Делать было нечего, пришлось ни с чем возвращаться к Неве. Однако туман становился все плотнее и плотнее, и лодки долго кружили в нем. Блуждая, преображенцы неожиданно для себя столкнулись с военным адмиралтейским ботом, на котором находилось сто десять хорошо вооруженных шведов.
Сержант Михаиле Щепотьев не испугался вдвое превосходившего неприятеля. Он подал гвардейцам команду атаковать врага. Солдаты, работая штыками, бросились на палубу бота и вскоре перекололи часть команды, а другая часть сдалась в плен. Щепотьев приказал запереть пленников в трюм. К управлению судна и к пушкам он приставил своих людей. Спустя несколько часов шведы обнаружили пропажу адмиралтейского бота и бросились на его выручку. И снова сержант Михаиле Щепотьев нашелся. Он вступил в бой, из трофейных пушек русские бомбардиры-наводчики обстреляли шведские корабли и заставили их удалиться…
Шведским ядром в этом бою был сражен насмерть сержант Щепотьев. Гвардейцы доставили в Санкт-Питербурх шведское судно, пленных матросов и офицеров и доложили о своей печали. Царь удивился дерзновенной храбрости морской пехоты и всех участников этой вылазки произвел в офицеры.
Долго он стоял над телом умного и храброго сержанта. Петр Алексеевич вспомнил его заслуги и приказал похоронить его как старшего офицера. Простого сержанта Михаилу Щепотьева хоронили с музыкой и пальбой из пушек, а гроб его на кладбище провожал весь Преображенский полк…
Царь Петр торопился с укреплением невских берегов: рыли валы, делали заплоты, в болотистом лесу рубили просеки — першпективы. На высоких и обжитых местах, где ютились финские мызы, ставились первые хоромы. Государь понуждал московских бояр, именитых людей и купцов обживаться в холодном, туманном городке. Каждый из них получил землю и должен был ставить усадьбу.
Для укрепления крепостных валов нужны были пушки, ядра и другие воинские припасы: знал царь, что шведы еще не раз пойдут на схватки за морские берега. Он писал Никите Демидову, торопил с литьем и с отправкой пушек с Каменного Пояса.
Никита Демидов съездил в Тулу, обладил там спешные дела по изготовке фузей, заторопился увидеться с государем.
Весна уже отшумела; воды вошли в берега; дороги подсохли. Ехать было приятно, свежая зелень ласкала глаза.
В Москве и по заезжим избам только и разговору было что о новом морском порте. Бояре недовольны были царским пристрастием к новому городу.
— И гниль и топь да туманы, и беспокойств-то много, — жаловались они. — Наши деды да отцы жили без моря, прожили бы и мы как-нибудь.
Досмотрщики и фискалы в новом городе зорко доглядывали за платьем, чтобы шилось оно по царскому указу. Русское платье, черкасские тулупы, азямы, охабни портным делать настрого запрещалось.
На Москве рассказывали о недовольстве народа иноземным платьем, и много чем устрашали москвичи Никиту Демидова, но, однако, ехать в новый город надо было. По дороге на Новгород, пробираясь на Санкт-Питербурх, шли обозы, груженные хозяйским добром и припасами. Город строился на болотах, среди глухих ельников, и хлеба своего там не взращивали.
Никита Демидов ехал на двуколке один, без холопа; для храбрости под сиденьем припас топор. Одет был Никита в сермягу, походил на простого мужика. Дорога на неведомый Санкт-Питербурх для Никиты незнакомая, любопытная, он ко всему приглядывался. Придорожные деревни обезлюдели: крестьян — кого побрали в царские рекруты, кого угнали город строить. Дома пооставались бабы и ребята. Господа заставляли пахать землю крестьянок, и они, надрываясь, еле справлялись с тяжелым делом. По полям скотины не густо было: по селам шныряли разбитные подрядчики — прасолы, скупали скотину на воинские нужды, по дороге гнали конские табуны для рейтарских полков. По городкам стояли воинские заставы, проверяли едущих. За Новгородом пошли леса, часто тянулись топи да кочкастые болота. По дороге гнали каторжных и ватаги крепостных: шла рабочая сила на стройку нового города. По топким местам рабочие артели стлали гати. Под монастырским сельцом монахи бутили топь и проводили тракт. Подоткнув грязные полы черных ряс, монахи в лаптях, как откормленные гуси, топтались по болоту. У дороги с лопатой трудился толстый монах; лицо его блестело от пота.
— Что, отцы-греховодники, натужно доводится? — усмехнулся Никита.
Монахи не откликнулись. Демидов не унялся:
— Всяк видит, как монах скачет, а никто не видит, как монах плачет.
— Проезжай, остуда, — стиснул лопату в руках толстый инок. — Проезжай, пока братию не вздразнил.
Демидов сощурил глаза; монахи были здоровенные, жилистые, по колено в топи таскали бревна и вязки хвороста.
— Работяги, — остался доволен Демидов, — умеет Петр Ляксеевич силу подбирать. Оно — душе спасительно и для дела утешительно. Эй ты, пошел, каурый! — Он хлестнул кнутом по коню. Двуколка быстро покатилась по дороге.
За сотню верст до Санкт-Питербурха Демидову встретилась партия пленных шведов. Шли они стадом, оборванные, башмаки стоптаны; невесело поглядели на Демидова.
— Эй, служивый, куда гонишь? — крикнул заводчик конвоиру.
— В Новгород, а то и дале, — отозвался солдат и приостановился. — А что, подорожный, нет ли табачку?
— Я не табашник! — насупил брови Демидов. — Тем делом не занимаюсь. Эй, робята, а есть ли среди вас плавщики железа?
— Тут всяки есть; а што табачку нету — жалость едина; а ну, чо стали? Пошли! — засуетился солдат.
— Стой! — крикнул Демидов и соскочил с тележки. — Табачку нет, а деньги дам — купишь. — Никита полез в штаны, достал алтын, дал солдату. — Чьи и куда гонишь? Мне бы мастера по литью…
— Тут всяки есть, — повторил солдат, — а гоню я в деревнюшку Александры Даниловича Меншикова… Вот и проси его…
«Дойду до Меншикова, упрошу», — решил Демидов и погнал коня.
Место пошло ровное: по сырой равнине стлался вереск да чахлый, мелкий ельник. Над болотинами дымился туман. Города так и не было. Лес оборвался у Фонтанки-реки; на мутной воде раскачивался жидкий паром. Дорогу загородил шлагбаум. Из будки вышел солдат с алебардой и спросил у Никиты подорожную.
Туляк всмотрелся в алебарду и признал:
— Эк, моей-то работенки! А подорожной-то у меня и нет.
Солдат, в раздумье поглядывая то на паром, то на проезжего, решительно отрезал:
— Вертай назад! Без подорожной не пущу!
Ехать бы Демидову назад, но, на счастье, в ельнике затрубили охотничьи рога, залаяли псы. На дороге на рыжем коне показался конник и поскакал к реке. Солдат застыл.
На всаднике был плащ черного сукна, ветер трепал полы, перья на шляпе развевались. По скоку и ухватке Демидов похвалил:
— Добр, молодчага!
— Да ты тише! То сам генерал-губернатор Санкт-Питербурха Александр Данилович Меншиков.
— Ой ли! — схватился за бороду Никита и просиял: — Вот те и подорожная…
Конник подъехал к шлагбауму. Никита Демидов снял колпак и схватил коня за повод.
— Кто? — Меншиков, подбоченившись, ловко сидел на коне; скакун нетерпеливо перебирал ногами.
Демидов поднял плешивую голову:
— Александр Данилыч, али не признал? Да я о пушках докладать к царю еду.
Генерал-губернатор прищурил наглые серые глаза и вдруг просиял:
— Демидыч! Вот здорово, ко времени приспел! — Он соскочил с коня и обнял туляка.
Солдат живо поднял шлагбаум, из караулки выскочили паромщики, дюжие парни, и перевезли их на другой берег.
Демидов недовольно поглядел на илистую речку, низкие берега, хмурое небо, поморщился:
— Не нравится мне, Александр Данилыч, тут, чухонский край!
— А ты приглядись-ка, — Меншиков разгладил пушистые усики. — Рядышком тут океан-море, дорожка славная, торговлишку заведем… Будешь торговать?
— Кто торговать, а я железо робить должен, — деловито отозвался Никита.
— А деньги где возьмешь? — поднял глаза Меншиков. — Деньги — вещь нужная.
— Верно, — согласился Демидов, — деньги — вещь нужная. Кто их не любит? Без них как без рук…
Паром пристал к берегу. Вдаль шла прямая просека. Меншиков махнул рукой:
— Невская першпектива. Ты куда?
— А мне бы в корчму али на заезжий…
— Да нет, ко мне жалуй, Демидыч.
Дом губернатора стоял неподалеку от Невы, строен из дерева, крыт тесом, вместителен. В доме хозяйничали румяные бабы-новгородки, в горницах чистота, много бархата и шелка. Жил Александр Данилович по-холостому, но Демидову по слуху известно было, что есть у губернатора одна зазноба, проживает она в Москве… Во дворе — рубленая баня, — губернатор любил крепкий пар. Утомленный государь частенько наезжал в баню. В бане из дубовых пластин слажена была купальня — просторная и удобная. С дороги губернатор зазвал Демидова в баню. В купальне вода теплая, и после хлестанья веником хозяин и гость уселись в купальне, им положили широченную доску, на нее поставили вино и закуски. Александр Данилович пил, не моргая глазом, не морщась, закусывая снедью, и отдувался: в теплой воде тело наслаждалось.
Демидов хоть и не пил хмельного, но ел вкусно.
Насытившись, Никита сказал губернатору:
— Данилыч, ты бы мне пленных свеев отпустил, кои на литье способны.
Меншиков опорожнил кубок, прожевал кусок говядины, спросил просто:
— Сколько дашь?
Никита поскреб бороду:
— Мы народ бедный, заводишко…
Но губернатор перебил:
— Ты, Демидыч, не виляй хвостом… Цена?
— Ух ты какой! — Глаза у Никиты вспыхнули. — Был бы народ, а то людишки дохлые, до Каменного Пояса, поди, не дойдут, сгинут.
— Ну, ты, брат, мертвого работать заставишь. Знаю тебя!
— Ох, не прижимай, Данилыч!
— А кого прижать, ежели не тебя…
По бане гуляло тепло, от сытости напала сонливость, у Никиты слипались глаза.
Никита Демидов поджидал из Невьянска сына с железной кладью. Вешние воды отшумели; Акинфка, наверное, уже сплыл по Чусовой. В ожидании сынка туляк расхаживал по Санкт-Питербурху и присматривался к поспешной стройке. Река Нева разбилась на множество рукавов и в устье разлилась широко. По лесам, болотам да топям стояли одинокие рыбачьи хижины. По буграм и холмам серели редкие мызы; в низинах народ боялся селиться: при моряне вода в Неве-реке поднималась буйно и заливала хижины. Рыбаки и те при буйном водополье спасались на лодчонках на Дудергофские горки. На Заячьем острове, по-свейски именуемом Ениссари, новгородские плотники рубили крепость. Народу на постройке было много, согнали со всех концов отчизны. Работы шли спешно; на островке, как по щучьему велению, росли бастионы: государев, Трубецкого, Меншикова, Зотова и других царских сподручников. И бастионы те прозывались так потому, что за работой надзирали эти государственные мужи. В крепости строилась церковь во имя апостолов Петра и Павла, и церковь ту заложил сам царь.
Однако на крепостных работах не хватало ни плотничного инструмента, ни землекопного, а того хуже — мало имелось тачек и телег, и люди таскали землю в полах своего кафтана, бревна тащили волоком, а землю рыли зачастую руками. Земля для крепостных валов нужна была сухая, а кругом простирались болотная тина да мох; поэтому таскали издалека.
Такая же работа шла и по другим местам. Тысячи людей рубили здесь городовое строение, рыли, гатили, крепили, мостили. Великое множество крестьян: дворовых, архиерейских, монастырских, помещичьих и просто беглых, каторжных — робили тут, ютясь в смрадных мазанках, землянках, бараках, а то и просто в шалашах, в которых стоял изнуряющий холод. Кругом полегла топь, донимала сырость, а в теплое время — комары и гнус. От слякоти-мокряди, болотной жижи развелись лихоманки, трясовицы, вереды, ломотье в костях. И после тяжкой работы и в болезнях не залеживались в землянках и шалашах. Гнали на работу беспощадно. По целым месяцам работные не видели хлеба, который и за деньги нельзя было добыть в этом пустынном краю. Мерзли в землянках, ели капусту да репу, страдали от поноса, пухли от голода, от цинги гноились десны. К тому же лихие начальники безмерно воровали, лихоимничали.
Не выдержав нечеловеческих тягот, многие убегали, но их ловили, били кнутом, ставили на еще более тяжелые работы, а когда и от этих работ убегали, снова ловили, рвали ноздри и ковали в цепи. Между тем болезни усиливались с каждым днем, лекарей не было, да и не до того было. Одно лекарство быстро шло в ход: аптекарь Леевкень пустил в ход водочную настойку на сосновых шишках; настойка была дорога, но расходилась быстро; народ пил от болезней и от горя.
По городским улицам-просекам часто тянулись дровни, груженные мертвецами, завернутыми в рогожу; их везли куда-либо на болотистое кладбище, где, как падаль, сбрасывали в общую яму.
Город вырастал на костях.
Прослышал Никита Демидов байку, — а может, это и на самом деле была правда, больно все схоже с характером царя Петра Алексеевича. Позвал будто царь своего шута Ивана Балакирева и спрашивает:
— А ну-ка, поведай, что народ говорит про Питербурх?
— А бить не будешь, государь?
— Говори!
Балакирев знал кипучий нрав царя и на всякий случай стал поближе к двери.
— Говорит народ такое, государь, — скороговоркой выпалил шут, размахивая колпаком. — С одной стороны — море, с другой — горе, с третьей — мох, а с четвертой — ох! Вот оно как!..
Не успел Балакирев досказать, бомбой вылетел в сенцы. Государь оторвался от токарного станка и кинулся за дубинкой…
На глазах Демидова город рождался в муках.
По болотам рыли канавы, в зыбкую почву вбивали сваи. На сваях ставили рубленные из елей дома, крыли их берестой или дерном. Постройки воздвигали в ряд — линейно.
В крепости возвели дом плац-майора, арсенал, провиантские магазины, казармы, аптеку и докторский домик.
Вставал Никита Демидов, когда в крепости играли зорю — поднимали на работу строителей. Туляк каждый день ходил к государеву домику, но Петр отбыл в Ладогу, где находился уже две недели и торопил постройку кораблей.
Выстроил царь свое жилище неподалеку от крепости, на месте разоренной рыбачьей хижины. Царский дом был срублен из смолистой сосны, которая росла рядом, на диком болоте Кейвусари. Он был необширен — три низеньких и тесных комнатенки: направо от сеней — конторка, налево — столовая, а за нею — спаленка.
Домик по-голландски был окрашен под кирпич и крыт дощечками под черепицу.
Неподалеку по берегам Большой Невки строили себе дома царские вельможи: Шафиров, Брюс, Головин и другие.
У крепостного моста построили питейный дом, названный веселыми людьми «Остерией четырех фрегатов». В нем продавались водка, пиво, мед, табак, карты. До полуночи тут играли в карты, курили табак, пили и спорили. В праздники перед остерией совершались все торжества, по окончании которых государь Петр Алексеевич с генерал-губернатором Меншиковым частенько заходили сюда выпить чарку водки и выкурить трубку кнастера с иноземными шкиперами.
Коротая время в ожидании прибытия государя, Демидов заходил в питейный дом, отыскивал там потребный народ и договаривался с ним о железе…
Вскоре из Ладоги приехал царь; прознав о Демидове, он потребовал туляка к себе. Никита поспешил на зов. Петр принял просто, расцеловался с Никитой и повел к столу.
Петр Алексеевич был в полинялом, заношенном халате с прожженной полой; под халатом виднелась шерстяная красная фуфайка; на его ногах серые гарусные штопаные чулки и старые стоптанные туфли.
Вид у царя был усталый: лицо бледно-желтое, одутловатое, под глазами мешки. Только в огромных выпуклых глазах светился юношеский задор.
— Здорово, Демидыч. Жалуй к обеду, — попросту встретил Петр.
В столовой горнице их поджидала статная темноглазая хозяйка в простом платье и в башмаках. Она была смугла, с густыми, почти сросшимися бровями и темным пушком на верхней губе. Две толстые косы обвиты вокруг головы.
Хозяйка глянула на Демидова своими большими темными глазами, улыбнулась, и он вдруг заметил, как она хороша.
«Подружка царя!» — догадался Никита и упал перед хозяйкой на колени.
— Вставай. — Петр уцепился за плечо Демидова. — Катя, это туляк наш…
Екатерина Алексеевна ласково протянула Никите руку:
— Просим откушать хлеба-соли.
Демидова усадили за стол, покрытый льняной скатертью. На столе дымились щи с бараниной, стоял штоф анисовки. Туляк украдкой огляделся: горница обставлена просто, без затей; потолок и стены обиты выбеленным холстом; окна широкие и низкие, с переплетом из свинцовых желобков. Ставни дубовые, на железных болтах; двери в горницу низкие, не по росту хозяина. Мебель проста: царь сам мастерил. Государь выпил анисовки, крякнул:
— Ну, сказывай, Демидыч, много пушек отлил да ядер?..
Никита спокойно ответил царю:
— Может, и мало, государь Петр Алексеевич, да дорога ложка к обеду. Акинфка сплавом гонит…
— Хозяйственно! — Петр вывернул на оловянную тарелку кусок баранины и, шевеля усами, сосал из кости мозги.
Екатерина Алексеевна налила в кубок анисовки и протянула гостю.
— Не пью, матушка, — оробел Никита.
— А ты пригубь, — нельзя отказываться, раз хозяйка просит, — блеснул синеватыми белками царь.
«Ох, и добра женка, — позавидовал Демидов царю, — вальяжна и скромна. Эх, поцеловать бы царскую бабу!»
Однако не осмелился, опустил глаза и хватил анисовки. Ух, нехорош дух от зелена вина: туляк поморщился.
Поел гость сытно, лаской остался доволен. Поглядел на государя; Петр Алексеевич отодвинулся от стола, широко раскинул длинные ноги и ласково посмотрел на жену. Демидов подумал: «Царь, а жадный! Мою женку целовал, а свою не догадался посулить…»
Петр Алексеевич заботливо сказал подруге:
— Катя, поди отдохни, а мы с Демидычем в гавань съездим…
Петр переоделся, натянул на ноги высокие сапоги.
К домику подали тележку, запряженную одноконь. Царь и Демидов поехали к морю. Дороги через болотины везде мощены бревнами, ехать было тряско. Указывая на просеки, Петр тыкал вдоль них, пояснял: «Тут прошпект будет, построим гостиный двор. Здесь матросскую слободку видишь. Это адмиралтейство строят…»
У берега Невы изможденные, одетые в рвань люди бутили в топь серый камень. Каменщики с пыльными лицами пригоняли его друг к другу. Новгородские плотники вбивали в трясину сваи, землекопы копали рвы. В облаках пыли по всему Питербурху тянулись бесконечные вереницы телег и ручейками растекались по стройкам, сбрасывая у лесов строительный материал: бут, песок, бревна, доски, мох. Худо кормленные лошаденки с натугой, через силу передвигали ноги и так, жилясь, вытягивали шеи и клонили головы, что чудилось, вот-вот рухнут на землю и не встанут больше. Рядом с возами тяжело вышагивали возчики и грузчики в драных лаптях, а то и босые, с грязными, потрескавшимися ногами, всклокоченные, со злыми, угрюмыми лицами…
Никита то на царя поглядывал, то на стройку. Вдоль низкой набережной кое-где высились бледно-розовые кирпичные дома, похожие на голландские кирки, с высокими крутыми крышами, с острыми шпицами и слуховыми окошками. Рядом с ними ютились лачуги и хибары, крытые дерном и берестою; за ними дальше простирались топь да лес, где еще водились олени и волки. Часто они появлялись на улицах города. Никите рассказывали в остерии, что волки среди бела дня неподалеку от дворца Меншикова загрызли женщину с ребенком.
Наконец-то царь и Демидов добрались по гатям и мостам до гавани. На морском берегу рабочие строили пристань, склады, цейхгаузы. Впереди расстилалась серая неспокойная равнина — море волновалось. Серое, тусклое небо сливалось со свинцовым морем; дул свежий ветер. Плоский кочкастый берег был уныл. Никита вздохнул:
— Выйдет ли с сего что, ваше величество?
— Выйдет, Демидыч, — уверенно сказал Петр.
Стоял он на самом пустынном берегу, холодные волны жадно лизали подошвы высоких царских сапог. Государь стоял прямо, отставив трость, в треуголке; большие серые глаза его пронзительно смотрели в туманный горизонт.
— Ты, Демидыч, подумай, — продолжал Петр Алексеевич, — раз отбили древнюю русскую землю, теперь не упустим из рук. Упустил бы ты, что получил?
Никита вздохнул:
— Уж так, Петр Ляксеич, и повелось, коли что добуду горбом — этого не упущу. На то и хозяин!
— Ну вот, видишь, — обрадовался Петр. Усы его шевельнулись. — Вот и море, а по нему и гости к нам пожалуют. Лен, пеньку, кожу торговать будут. А ты железо слать за море будешь?
— Буду, государь, слать железо… Побьем шведов, расчистим дорогу. Ух, тряхнем горами, государь. Тряхнем!
Никита зорко впился в далекий горизонт. Верил Демидов: придут из-за моря корабли за русским товаром, — и радовался: «Эх, и размахнемся мы с Акинфкой, — простор-то какой!»
Свинцовое небо жалось низко, море ворчало, но покорно ложилось у ног. Петр все стоял и глядел вдаль. За его спиной — на болотах и топях — вырастал невиданный город…
5
По последнему санному пути торопил Акинфий обоз за обозом, груженные железом, ядрами и пушками. С ближних и дальних деревень согнали демидовские приказчики крестьянские подводы. Тянулись обозы к Утке-пристани на реке Чусовой.
На берегу белели отстроенные смолистые струги. По селу толпами расхаживал народ; одних сплавщиков к Чусовой подоспели тысячи. Народ собрался крепкий и озорной. По Чусовой плыть — отчаянному быть! Вода на реке в половодье поднималась высоко и мчала грозно…
Река бежала среди гор, каменных утесов, а по ним лепились ели. Стремнину перегораживали грозные скалы — «бойцы»; об их каменную грудь весной часто разбивались струги. По реке славились исстари: Разбойник, Собачий, Боярин, Печка, Ермак, Крикун, Шайтан — всех не счесть «бойцов»; на дне возле них немало похоронено богатств.
Волга весной мчится и разливается неоглядно. Кама с гор бежит быстро, а Чусовая-река скачет зверем. Гляди да поглядывай, ухо востро держи, река закружит судно, перевернет вверх дном, о каменную грудь «бойца» хряснет, — прощай!
На приречных горах, как бояре в зеленых бархатных шубах, шумят неохватные, могучие дозорные богатыри — сибирские кедры… На камнях пихта, ели… Эх, путь-дорога, буйная река!
Снег стаял и шумными потоками сошел с полей и дорог. В Утке демидовские приказчики распределяли бурлаков по стругам: на реке сторожили опытные старики, поджидали, когда тронется лед.
Перед отплытием Акинфий на коне слетал на заимку к Аннушке. Встретила она печально и покорно. В лесу в тенистых местах синел последний снег. На сухой сосне долбил дятел, и по лесу звонко и далеко разносился стук. У лесной дороги голубели подснежники. Распахнув дверь избушки, Анна стояла на пороге и смотрела мимо подъезжавшего Акинфия на шумевшие вершины сосен. Небо раскинулось широкое, синее; по нему легко плыли караваны белых облаков. На пригретых местах пробивалась свежая зелень.
Акинфий соскочил с коня, взял кержачку за руку и увел в избушку.
Глаза ее смотрели безучастно, а ласки были холодны. В черном платочке она совсем походила на схимницу.
— Ну, как живешь, Аннушка? — Акинфий нежно обнял ее; не узнать было грозного невьянского хозяина.
— Живется… Лес тут шумит, смолой пахнет, а птиц мало. — Большие глаза раскольницы печально взглянули на Акинфия. Вдруг она соскользнула со скамьи, упала в ноги хозяину, обхватила колени его и запросила страстно: — Отпусти меня, Акинфий Никитич! Дозволь уйти в скиты!
— Ой, ты что? — вырвался Акинфий и обнял ее.
— Не могу я… Ой, не могу. — Она опустила голову и закрыла лицо ладонями. Тяжело дыша, волнуясь, она созналась: — Лежу с тобой, а лукавый шепчет: «Возьми топор да стукни!» Ох… Уйди, пока греха на душу не взяла.
— Аль не любишь? — Демидов крепко сжал руки кержачки; они хрустнули в суставах, но молодка не шевелилась, покорно опустила голову. Посинелые губы дрожали…
Акинфий оттолкнул Аннушку и, взбудораженный, заходил по избе…
За соснами погасал закат; казалось, среди медных стволов пылал пожар. В избушке становилось сумрачно. Акинфка, тряхнув головой, приказал по-хозяйски:
— Не за тем ехал… Стели постель, Анна…
Про себя Демидов подумал: «Видать, больна девка. Ничего, бабушку-знахарку пришлю. С уголька взбрызнет — пройдет».
Аннушка покорно постлала постель хозяину…
Ночью над бором ударил первый гром, по темному небу вспыхивали зеленые молнии. По лесу шел несмолкаемый гул, шумел ливень. От громовых раскатов сотрясались стены избушки.
Акинфий раздетый, босиком вышел во двор. Ветер раскачивал могучие сосны, дождь был теплый, по оврагам гремели ручьи. Демидова сразу промочило, он стоял с непокрытой головой и ликовал, когда над лесом вспыхивали молнии.
— Чусовая тронется!
Лес источал смолистый запах, в лужах пузырилась теплая дождевая вода. Акинфий пристально вглядывался в темень, чутким ухом прислушивался к шуму. Он забыл Аннушку, теплую постель; мокрый, — дождевая влага стекала, как с борзой, — он пробрался в сараюшку и вывел коня.
Гремел гром, полыхали молнии; хозяин оседлал коня, забежал в горенку, оделся. На секунду в сердце у него шевельнулось теплое, хорошее чувство к Аннушке; он подошел к постели и наклонился:
— Бывай здоровой, Аннушка…
— Да ты что? — приподнялась она с постели, испуганными глазами посмотрела на Акинфия.
— Чусовая, стало быть, трогается. Да…
Он вскочил и, стуча подкованными сапогами, выбежал из хатенки. Она бросилась к окну.
Над лесом рванулось ярко-зеленое зарево и угасло. Раз за разом ударили и прогремели раскаты грома. При свете молнии увидела Аннушка: по лесной дороге мчался темный всадник, конская грива метнулась под ветром, и конь голосисто заржал.
Конский топот стихал под шумом ливня.
Кержачка ткнулась лицом в подоконник и горько заплакала.
Акинфий прискакал к пристани на рассвете. На берегу толпился народ, ночью огромный вал покрушил льды. Теперь Чусовая вздулась, пенилась, с ревом рвала ледяные крыги; они налезали одна на другую, скрежетали. По небу плыли низкие серые тучи.
Струги стояли в затоне наготове. Навстречу Акинфию прискакал Мосолов; его бычья шея была темна от весеннего загара.
— Заиграла река-то! — закричал приказчик.
— Сам вижу. — Акинфий хлестнул по коню и поскакал к стругам.
На стругах суетились бурлаки, у поносных сидели по два десятка молодцов и выжидали сигнала. Завидев хозяина, народ засуетился пуще, многие поснимали шапки. Подъехав к реке, Демидов соскочил с коня и отдал поводья Мосолову:
— В Невьянск! Да за народом смотри; за хозяина оставляю.
Мосолов сидел на коне грузно, уверенно ответил:
— Плыви смело, Никитич. За делом догляжу по-хозяйски…
Акинфий поднялся на первый струг. У потесных стали рулевые.
К полудню река на вспененных волнах пронесла льды, воды очистились. Серые тучи поредели. Акинфий взмахнул шапкой. На берегу у леса ахнула пушка; за рекой отозвались дали. Акинфий крикнул:
— Отдавай снасть!
Подобрали пеньковый канат; освобожденная барка тихо тронулась. Бурлаки хватились за потесы и повернули барку в течение.
Плавным полукругом барка прошла поперек реки, попала в стремнину и понеслась вперед. От пристани один за другим отплывали демидовские струги…
Народ позади отставал, уходил в туман.
Свежий ветер разогнал тучи, выглянуло солнце, озолотило лес и поля. Мимо барок бежали горы, кедры, редкие починки и сельбища. Хмурые ели, скалы. Мимо, мимо! Река ревет, как разъяренный зверь. Плечистые рулевые, пружиня крепкие мускулы, надрывались, борясь с бушующей стремниной.
Акинфий стоял на носу баржи, глядел вперед, навстречу с грохотом приближались скалы — «бойцы».
— Берегись! — закричал Акинфий…
Серый камень тяжелой громадой перегородил стремнину, и вода с плеском и грохотом билась буруном…
Плыли…
Мимо пронеслись Чусовые Городки, рубленные Строгановыми. На бревенчатых башнях темными жерлами грозили древние пушки.
Пронеслись мимо «бойцов»; народ суетился, опасались: вот-вот струг стрелой ударится о серый камень, разобьется вдребезги, и бурун унесет его на дно. Акинфий молча сжимал челюсти и зорко глядел на скалы; сердце было твердо, и он не ощущал страха. Позади плыли шестьдесят стругов, груженных железной кладью.
Приказчики из сил выбивались, знали: упустишь барку — убьет Демидов.
Оно так и вышло: под Разбойником один из стругов нанесло на каменную грудь, завертело, качнуло, и груженный железом струг пошел на дно. С тяжелой кладью пошли на дно и бурлаки. Семеро бросились вплавь, но стремнина захлестнула отважных. Только двое добрались до берега, отлежались и сбежали в лес.
В устье Чусовой струги стали на якорь. Дознался Акинфий о беде под Разбойником, потемнел:
— Сбегли? Их счастье: подохли бы под плетью.
Поднял серые глаза на приказчика и наказал строго:
— Согнать народ с деревень и со дна добыть железо. Государеву добру не гибнуть в омуте…
Струги отплыли дальше…
По вешней воде сплыл Акинфий Демидов к Волге-реке. Вверх по Волге до Нижнего Новгорода и далее по Оке струги тянули бечевой. Шли бурлаки, впряженные в лямку, с малыми роздыхами. Надо было торопиться, пока в верховьях не спала вода.
Пели горюны унылые песни в трудовой шаг; на перекатах, случалось, баржа садилась — с уханьем, надрываясь, снимали и тащили дальше. Вечерами на бережку жгли костры, обогревались; спина бурлацкая гудела от лямки.
Спустя несколько недель Акинфий Демидов сплавил военные припасы в Москву и сдал в Пушечном приказе, а сам выехал в Санкт-Питербурх…
Приехал Акинфий Демидов, когда бате на Мойке-реке отвели немалый участок землицы и сам государь велел Демидовым строиться.
— Эх, и не ко времени это подошло, — жаловался Никита сыну. — И без того рабочих рук великая недостача…
Акинфий Никитич добрался до санкт-питербурхского губернатора Александра Даниловича Меншикова. Тот сразу признал туляка:
— А, кузнец! К добру ты, молодец, пожаловал. Хоромы возводить надо…
Меншиков был все так же строен, румян и ловок, только появилась важная осанка, да Преображенский мундир сменил он на бархатный камзол со звездой. В обращении с Демидовыми остался прост.
Пробовал Акинфий отнекиваться от стройки хлопотами по государеву делу, но губернатор не унялся:
— А ты там успевай, да и тут не зевай! Строй!
Так и не договорился Акинфий об отсрочке; вместе с батей они обдумывали, как бы урвать у губернатора рабочих рук да сманить на Каменный Пояс иноземных мастеров, могущих лить пушки…
Губернатор меж тем проявлял необыкновенную ретивость — каждый день его можно было встретить на стройке то в крепости, то в гавани, то на каналах, где рубили мосты. Вставал Меншиков с зарей, был бодр, энергичен и всюду поспевал.
Демидовы восхищались:
— Вот господь бог царю работничка послал!
Царь Петр Алексеевич снова отбыл в Ладогу — спускать на воду вновь отстроенные фрегаты…
6
По-прежнему в кромешной тьме работали рудокопщики. Сенька Сокол оброс бородой, цепи натерли язвы, тело отощало, и проступали угловатые кости. Только глаза Сокола остались большими и яркими, горели непримиримой ненавистью. Кержак утихомирился, но и на него порой внезапно нападала ярость; тогда он крепкими руками рвал железо, но кандалы не поддавались.
Из-за плохих крепей нередко были обвалы, засыпало людей. Погиб подземный кузнец дед Поруха, и с новой партией кабальных ковать их к тачкам спустился тульский кузнец Еремка. У Еремки озорные глаза, шапка набекрень, покрутил русой бороденкой, сплюнул:
— Ай да Демидов, загодя у сатаны преисподнюю выпросил. Не кум ли подчас он ему?
Доглядчик ткнул Еремку в бок:
— Ты дело делай, а язык за зубами придерживай, а то самого к тачке прикуют.
— Эхма, подходи, народ крещеный, обвенчаю с каторжной! — Еремка взялся за молот и стал приковывать кабальных к тачкам.
Лежа в забое, Сенька Сокол по голосу узнал веселого хлопотуна Еремку. Сокол поднялся, сгибаясь и волоча тачку, пошел на тусклый огонек в штольне.
Еремка приковал последнего, поднял голову; струхнул. В него уставилась лохматая борода. На черном лице горели воспаленные глаза. Человек, согнувшись, держал в руках кайло и тяжело хрипел.
— Ой, леший! Осподи Исусе!..
— Еремка, аль не признал?
Тульский кузнец изумился:
— Ну, и по имени кличет. Во бес!
Сенька двинулся вперед, кандалы звякнули, отбросил тачку. Еремка напряженно, с опаской вглядывался в рудокопщика, и вдруг лицо его просияло:
— Ой, Сокол, ой, певун мой!
Они обрадованно глядели друг на друга. О чем говорить, когда доглядчик рядом вертится, кричит Еремке:
— Отковал свое, иди к бадье!
Еремка на ходу спросил:
— Как-то жизнь?
— Сам видишь. — Голос у Сеньки хриплый, оскудел.
Еремка приостановился, огляделся, сильно дохнул, и светильник погас; сразу сдавила черная тьма. Кузнец схватил Сокола за руку:
— Демиды отбыли на Москву, чуешь?
— Чую. — Сенька тяжко вздохнул.
— Вдругорядь спущусь, подарочек приволоку, а ты не зевай. Чуешь? — шепнул Еремка Соколу. — А пока — вот…
Сенька ощутил в руке добрую краюху теплого хлеба — нагрелась за Еремкиной пазухой.
— Э-ге-ге! — закричал зычно Еремка. — Светильня сгасла, кремня дай!..
Сокол, пошатываясь, вернулся в забой. Кержак сидел на выбитых глыбах, тяжко дышал:
— Куда бродил?
Сокол переломил хлебную краюху пополам и половину отдал кержаку:
— Ешь!
Кержак взял хлеб, но есть не стал, спросил:
— Хорошее, может, слышал?
— Погоди, будет и оно. — Сокол взялся за кайло и стал долбить породу…
Наломанную руду в тачках возили в рудоразборную светлицу, к бадье. Вверху глубокого колодца виднелось белесое небо, на краях бадьи лежал снег; рудокопщики догадывались о зиме. Но вот уж давненько, как на бадье снег исчез, края ее были влажны, скатывались ядреные, чистые капли. «Вешние дожди идут», — угадывал кержак.
Прибывшая свежая партия кабальных рассказывала: на земле весна; лес оделся листвой, поют птицы. Сухой плешивый старичок из прибывших вынул из-за пазухи зеленую веточку березки. К веточке потянулись десятки рук. Все с жадностью разглядывали зеленые листочки. Кержак оторвал один, положил на ладошку, долго не сводил глаз, а в них стояли мутные слезы. Сокол глянул на друга, засопел и отвернулся:
— Год отжили в преисподней… Ни дня, ни солнышка, ни ласки…
Весь день Сокол пел тоскливые песни, рудокопщики побросали работу, слушали. Доглядчик пробовал разогнать плетью, но кержак крикнул:
— Не тронь, урок сробили… А тронешь — кайлом прибьем!..
Кандальники с тачками ходили в рудоразборную светлицу и долго смотрели вверх узкого колодца: там голубело небо. Все тянули бородатые грязные лица, ухмылялись:
— Весна!
Доглядчик выходил из себя. Хотя кабальные урок свой отработали, но вели себя непривычно, как пчелиный рой весной. Походило на бунт. Доглядчик при смене поднялся наверх и доложил о своей тревоге Мосолову.
Демидовский приказчик спустился в шахты. Тускло светились огоньки в забоях, мужики старательно ломали руду, над потными телами стоял пар. В подземельях давила духота, стояла могильная тишина. Мосолов усмехнулся:
— Где бунт, коли людишки робят, как кони… А ежели песню поют, то разумей: от песни работа легче.
Сумрачный доглядчик перечил:
— Они табуном ходили и на небушко взирали!
Мосолов поднял палец и сказал внушительно:
— На господа бога, знать, ходили глядеть. Каются, ноне святая неделя.
Мосолов был полнокровен, полон силы; ходил он, заложив за спину руки, зоркие глаза заглядывали во все закоулки.
«Пустое, — подумал он, — человек спущен в могилу, прикован цепью к большой тяжести — тачке, где ему вылезти?»
Хотелось поскорей выбраться из сырых душных шахт, и он с легкой издевкой сказал доглядчику:
— Человек не птаха, не взлетит из этакой глубины.
Мосолов поднялся наверх спокойный и уверенный. Над прудом дымили домны; знакомо и равномерно стучали обжимные молоты. На горе шелестела свежая, сочная зелень, в пруду квакали лягушки. Солнце садилось за горы…
Рыжеусый стражник Федька, как только сплыл Акинфий по Чусовой, загулял. Дверь в шахтовый спуск запирал на замок, ружье ставил в угол и присаживался к столу. Доглядчик-раскоряка поднимался к нему, и оба пили…
Пьяный доглядчик жаловался:
— Говорит, человек не птаха, не подымется… А мы — гуси-лебеди. Пей, кум…
Пили…
В колодце вверху сверкали крупные звезды.
«Надо бежать! — решил Сокол. — Весной под каждым кустом дом».
На неделе демидовские дозоры поймали беглого и пригнали в шахты. Веселый Еремка спустился в рудник ковать беглого к тачке.
Как и прошлый раз, Сокол добрался до Еремки. Коваль встретил Сеньку насмешкой:
— Жив, шишига? Крепка шкура-то?
Доглядчик отвернулся. Еремка дохнул на светец — огонь погас.
Кузнец засуетился:
— Ой, будь ты неладно, кремня дайте…
Во тьме он ткнулся в Сеньку и сунул в руку напильничек:
— Держи подарочек… Ежели в бадье будет зелена веточка — наверху пьяны. Беги…
Высекли огонь; Еремка держал наготове молот, посапывал. Сокол как не был — растаял…
После каторжной работы кабальные укладывались на отдых поздно. Пели песни и под песни трудились с напильником над кандальем…
Мосолов сел на хозяйского конька и поехал осматривать стройку на Тагилке-реке. Невьянские жильцы вздохнули легче. Над прудом сверкало солнце, над горами голубело небо; люди как бы впервые увидели их. Веселый кузнец Еремка пришел к Федьке-стражнику со штофами и стал пить вместе с ним.
У пруда расхаживал народ — отдыхал, девки песни пели. Только бородатый кат с разбойничьими глазами ходил сумрачный у правежной избы, ворчал:
— Съехали хозяева — загуляли. Быть битым холопам!..
Кат в бадье отмачивал свои сыромятные плети: «Хлеще будут!»
В троицын день девки на реке пускали венки; по площади, заложив у целовальника в кабаке свою сабельку, расхаживал пьяный Федька, куражился.
Кат подошел к нему:
— Ты что ж, служивый человек, не у места?
— Я стражник — вольный человек, — бил себя в грудь Федька. — Пью-гуляю, ноне святая троица, а ты уйди, варнак…
У ката мысли ворочались медленно, хвастовство Федьки ему пришлось не по душе, он насупился и отошел от бахвала. Завалился кат на замызганные нары и весь день-деньской проспал…
Утром по заводской улице бежал доглядчик-раскоряка, размахивая шапкой, истошно кричал:
— Караул, рудокопщики сбегли!..
Федька-стражник лежал в пропускной избе, повязанный по рукам и по ногам, вращал хмельными глазами. В колодце болталась пустая бадья. Спустились вниз; по шахтам бегали растревоженные голодные крысы да гулко падали в темных переходах капли. В рудоразборной светлице нашли одного старика рудокопщика, Лежал он на спине, заходился в долгом кашле, харкал кровью и смотрел вверх колодца на голубое пятнышко неба. Старик в забытьи говорил тормошившим его:
— Помираю. Улетели соколы — не поймать!
На земле стояла жара, но кату было холодно, он надел полушубок, взял плеть и пошел в горы отыскивать Мосолова…
В горы, в лес из рудника бежали кабальные. В лесу — дичь, тишина, болото; человеческий голос слаб, тонет во мхах, в буйных травах. В чаще под лапой зверя трещит сухой валежник.
Глухой ночью беглые выбрались на поляну, кузнец-кержак камнем сбил кандалы народу. Огня не раскладывали. Сокол сидел на пне, кабальные лежали на траве; меж вершин качающихся деревьев блестели звезды.
Сенька убеждал беглых:
— Бежим все вместях. Веник повязанный крепок, не сразу сломишь, а по прутику без труда переломаешь. На дорогах и тропках демидовские псы сторожат, по следу побегут, по одному перехватают.
Кержак сидел у пня, руками уперся в землю, примял папоротник. Борода взъерошена, глаза волчьи.
— Верную речь Сокол держит! — одобрил он.
Беглые молчали, потупив глаза в землю.
— Ну, что молчите? — Кержак потянулся и выворотил папоротник с землей.
— Я бы рад, — шевельнулся тощий мужичонка; бороденка у него ершиная, на лице ранние морщины, — рад бы… Да к дому спешить надо… Я — галичский…
— Вот видишь, ему до Галича, а мне к Рязани подаваться, — как тут вместе? Вот вить как, а? — Молодец в серой сермяге поскреб ногтями нечесаный затылок.
Сенька спросил с горькой усмешкой:
— А на Рязани что тебя поджидает? Аль не отведал у барина-господина плетей?
— Бухнусь барину в ноги; верно, отходит плетью, да простит. На земле маята лучше, чем под землей.
Сенька недовольно сдвинул брови:
— Эх ты, рязань косопузая, о себе думаешь. Зайцем потрусишь — поймают…
— Не поймают, — шевельнул плечами рязанец и ухмыльнулся.
— Храбрый! — Глаза кержака стали грозны. — Ослобождали — с нами, а ослобонили — в сторону. Я, Сокол, с тобой иду. Завязали мы, Сенька, свою жизнь одним узелком: драться нам вместе и умирать вместе.
К Сеньке подобрались пять беглых; решили с ним идти в огонь, в воду. Остальные — кто куда.
По лесу потянул предутренний холодок, на кустах засверкала роса, и звезды гасли одна за другой.
Беглые в одиночку, по двое уходили каждый в свой путь. Уходили молча, не прощаясь, — стыдно было за поруху товарищества.
Меж тем в Невьянск на взмыленной лошади прискакал демидовский приказчик Мосолов и начал расправу. Со всего завода согнали рабочих к правежной избе; перед ней стояли козлы. Первым привязали Федьку-стражника, спустили штаны, и кат, поплевав на ладони, стал хлестать нерадивого. Стражник пучил рачьи глаза, не стерпел — орал благим матом. Кат прибавил силы в битье — Федька, осипнув, поник головой и замолчал. После каждого удара дергались только Федькины пятки.
После Федьки-стражника перепороли всех рабочих: на каждом нашли вину. Заводские выстроены в круг, в центре козлы, Мосолов хватал подряд первого попавшегося и вытаскивал на середину круга. Злой, с перекошенным лицом, он люто кидался на людей:
— Где ходил, где был?
— Дык, я до кузни шел да прослышал — сбегли…
— Секи! — командовал Мосолов кату.
У ката глаза налились кровью, рука раззуделась, сек нещадно. Сыромятный ремень сочился кровью.
— Ой, ладно! Ой, так! — поощрял Мосолов и хватался сам за плеть.
— Уйди! — отталкивал его кат: — Уйди, а то и тебя отхлещу…
— У, черт ретивый! — Мосолову по душе была такая усердность ката.
Секли женщин, бесстыдно задрав сарафаны. Холопки огрызались, вырывались, но дюжий кат глушил их кулаком и привязывал к станку.
Розыск шел три часа; кат выбился из сил; он бросил плеть, сел у козел прямо на землю и подолом рубахи утер ручьи пота; руки у палача дрожали.
— Что, пристал, пес? — недовольно поглядел на ката Мосолов. — Давай плеть…
Мосолов сбросил кафтан, засучил рукава, сам стал сечь. Палач глядел на приказчика, морщился:
— Плохо…
В сараях, где складывалось железо, нашли доглядчика Заячью губу. Доглядчик висел на кушаке, страшно высунув язык.
— Сам себя порешил, — доложили Мосолову.
Приказчик выругался:
— Труслив, губан! Выбросить из петли падаль…
По дорогам и лесам, на перевалах зашевелились демидовские дозоры, хватали беглых, вязали веревками и гнали в Невьянск. Поймали и галича, поймали и рязанца. Рязанец пал на колени перед объездчиком:
— Убей тута…
— Что, убоялся в Невьянск волочиться?
— Убоялся. Страшно, — тихим голосом сознался рязанец.
— Умел бегать — сумей ответ держать, — толкнул в спину беглого объездчик.
Галич держал себя смирно, шел с искровавленным лицом и утешал себя: «Христос терпел и нам велел…»
Искалеченных, избитых волокли в вотчину невьянского владыки. Каменную терновку тесно набили провинными. Беглым набили колодки, заковали в цепи. Тем, кто огрызался, на шею надели рогатки.
Сенька Сокол и кержак да пять беглых ушли далеко; много застав миновали. На демидовских куренях нарвались на углежогов. Углежоги не донесли, поделились последним хлебом…
В лесу беглые поделали себе дубины. Вел Сенька Сокол ватажку на Волгу-реку. Дышалось легко, по лесам пели птицы, на глухих озерах играли лебединые стаи. Под июньским солнцем млели белоствольные березки, на полях гудели пчелы — собирали мед.
Раны от кандалья заживали, обвертывали их лопушником — врачевались сами. Песен не пели, шли молча.
— Успеем, напоемся. — Сенька всматривался в синие горы. — Все горы да увалы, увалы да горы. Погоди, вот минем Башкир-землю, выйдем на Каму-реку и запоем.
— Петь будем, купцов дубьем бить будем, ух, чешутся мои рученьки! — Кержак сладко потягивался, в черной бороде поблескивали острые зубы.
По горам да по лесам поселки редки, народ мается в них суровый, но обычай такой: посельники на полочке у кутного окна на ночь ставили горшок молока да хлеб. Бежали из Сибири на Русь измаянные люди, уходили от демидовских заводов на юг, в степи, скрывались кабальные на Иргиз-реке у раскольников. Всех беглых подкармливали посельники. Сенькина ватажка сыта была…
Вышли на Каму-реку: вода — синяя, леса — темные. По берегу тропы натоптали лаптями бурлаки, намочили едким потом; на тропах не растет трава, не цветет цвет. В Каме-реке рыба играет, струги плывут. В Закамье — боры, над ними медленно двигаются снежные облака…
В сельце ватажка упросилась в баню. Кривоглазая баба в синем сарафане недоверчиво оглядела мужиков:
— Может, вы беглые, а то каторжные, а мужик мой на стругах ушел…
Кержак присел на колоду, рассматривал бабу. Она была тощая, ноги — курьи, незавидная. Кержак сплюнул.
— Верно, народ мы ходовой, но баб не трогаем.
Про себя кержак сердито подумал: «Измаялись, а не всякую подбираем».
И женщине:
— Ты нас, хозяйка, пусти; испаримся да богу помолимся…
Посельница жадно оглядела ватажку:
— Лужок скосите — пущу. Мужики не мужики, гляжу, а медведи…
Пришлось стать за косу. Пожня густа и пахуча, травы сочны и росисты. Посельница накормила ватагу, косилось споро; работалось, как пелось. В мужицкой душе поднялось извечное — к земле приглядывались, принюхивались к травам.
Над пожней неугомонно играли жаворонки — старые приятели. Солнце грело, во ржи кричали перепела.
Сенька первым шел, за ним — кержак, за кержаком — пятеро. Трава ложилась косматым валом, дымилась — испарялась роса…
К полудню покончили с пожней, посельница сытно покормила. Беглые накололи дров, истопили баню, залезли в нее.
В бане — хохот, хлест, ругань; кряхтели, мычали от запаха веников да хлестанья. Сладко ныло, свербело измаянное тело.
Кривоглазая посельница загляделась: здоровущие озорные мужики выбежали из бани — и в Каму-реку. Плыли, сопели; наигрались — и на берег; от накаленного тела шел пар.
После доброго пара и маяты беглые забрались на сеновал и захрапели.
Той порой беглецов заметил староста; он обегал дворы, собрал крепких мужиков-прасолов, судовщика; побрали вилы, топоры, окружили сеновал и повязали сонных беглых. Они спросонья глаза протирали:
— Откуда только пес злобный взялся?
Обувь у старосты — юфтяная, ноги большие, сам — дохлый кочет, а глаза желтые. Староста допытывался:
— Демидовские? Кто из вас ватажный?
Кержак глядел исподлобья. Сенька плюнул в рыжую бороденку старосты:
— Угадай, кто ватажный!
Прасол, плечистый мужик в темной сермяге и в смазных сапогах, нацелил на Сокола вилы:
— Заколю! Пошто забижаешь?
— А пошто повязал? Мы вольные казаки и шли своим путем…
Прасол оперся на вилы, морда — нахальная:
— Видывали таких казаков, их ныне от Демида бежит, как вода журчит.
— Ряди караул да гони по Сибирке.
— Знакома дорожка-то? — утер бороденку староста.
Беглые отмалчивались.
Кержак поднял волосатое лицо, загляделся на голубизну неба, вздохнул:
— А небушко-то какое… Эх, отгулялись, братцы!
Он стал рядом с Соколом, крикнул мужикам:
— Ведите, ироды!
Ватагу подняли, стабунили и погнали по дороге…
Дорога пылила, жгло солнце, а в небе кружил лихой ястреб-разбойник.
Сокол тряхнул кудрями, вздохнул глубоко:
— Не унывай, братцы. Споем от докуки.
Ватажники запели удалую песню…
7
Неделю усердствовал Мосолов: перепорол всех от мала до велика. Козлы у правежной избы и земля густо обрызгались кровью. Из терновки по ночам волокли гиблых, хоронили тайно. Доглядчика-раскоряку Заячью губу выбросили в лесу. Воронье передралось из-за мертвечины, зверье обглодало кости.
Приказчик хвалился кату:
— Слово мое крепко; хозяину своему предан. Вот оно как!
Кат от большой работы утешил звериный зуд, обмяк, умаялся. После правежа он нахлестался хмельного, повалился под тыном и мычал. Огромные пятки босых ног желтели на солнце. Лохматая голова палача покоилась в тени, в чернобылье…
Голодные псы лизали кровь с сыромятной плети…
Завод работал неустанно, равномерно постукивали обжимные молоты, на пруду шумели водяные колеса, в домнах варилось железо. Из лесных куреней приписные мужики возили нажженный уголь. От хозяина Демидова приходили хорошие вести. Все шло гладко, на добром ходу.
В воскресный день пополудни на заводской двор пригнали изловленных на Каме-реке. Беглых выстроили в ряд, из заводской конторы вышел Мосолов, обошел их. Насупился; кержака и Сеньку наказал отвести в сторону, а пятерым беглым приказал скинуть портки. Мужики оглянулись, кругом тын островьем кверху, у ворот пристава — не сбежишь; понурились и покорно сняли портки. Отдохнувший кат опять потешил душу…
Небитых Сеньку Сокола и кержака отвели в демидовские подвалы. С каменных сводов капала холодная роса; капли гулко звучали в густой тьме. Беглых приковали к стенке.
Сенька брякнул цепями:
— Ты здесь?
— Тут, — отозвался кержак.
— А кто стонет?..
Оба прислушались: в углу стонал человек.
— Эй, кто? — Сенька поразился: не узнал своего голоса.
Человек в углу не отозвался, затих.
Кержак пожаловался с сокрушением:
— В бреду у него душа, а нас, слышь-ко, не били, знать, хуже будет…
— К подземельям не привыкать, — кержак растянулся и захрапел. Сенька не смыкал глаз; во мраке плыли разноцветные круги, гасли и вновь появлялись. Мерещились леса, горы, солнце…
В углу под серыми сводами склепа, на гнилой соломе лежал прикованный на длинную цепь избитый раскольник и жаловался:
— Руду отыскал, солдату сказал, а солдат с дочкой пошли крепить место за собой — пропали. Наехали демидовские варнаки на скит, старцев не тронули, а меня сюда приволокли.
Сенька спросил:
— Пытали?
Голос раскольника задрожал горько:
— Еще как!
— Сказал, где руда? — не отставал Сенька.
— Скажешь. Кости хрустели. Во как!
— Ну, Сенька, сгибли тут. — Кержак брякнул цепью. — Пытать придут.
Скитник в углу шептал сухими губами:
— Наши древлей веры людишки бегут от антихриста на Каменный Пояс, а тут-ка свой царь объявился — Демидов. Где тут правду найдешь? Прошел я города, проплыл реки, перелез горы, правды на земле не нашел. Вот на цепь, как пса смердящего, приковали, измучили. Раздумал я и дошел, что правда в самом себе. Терпеть надо!
— Врешь! — вспыхнул Сенька. — Врешь, есть правда на земле, да упрятали ее купцы и бояре. А добыть ее — выходят, бить мироедов до корня.
— Крушить! — рявкнул кержак. — Эх, походить бы по Волге-реке, по разинской дорожке. Жалко, не пришлось!
— Ой, робята! — Раскольник измученно вздохнул. — Сижу под землей-маткой и слышу, как земля стонет. Не нашелся еще тот человек, который все слезы да горе народное собрал бы в одну жменю да бояр и воевод царских к ответу стребовал. И не родится, детушки…
— Родится! — горячо крикнул Сенька. — Ох, и горько придется тогда боярину!
— За все разом отплатим! — с жаром сказал кержак.
В подвале стояла могильная тишина; по стенам сочилась сырость. Кат приносил раз в день по ломтю хлеба да перед каждым в берестяной корец плескал немного воды. Палач молчал, топтался по подземелью, тяжелым взглядом поглядывал на кандальных.
Хлеба и воды не хватало, тело стало сохнуть. Беглые томились — чего ждут? Или просто заживо погребли, и с тем конец?
Прошло много дней; раскольник в углу становился тише, уже не спорил, только слушал да покашливал.
— Отхожу. Не сегодня-завтра уйду в дальнюю путь-дорогу. Чую, мало осталось. Жаль, с Аннушкой, дочкой, не свиделся.
— Живи! Чего каркаешь? — Кержак сидел на корточках, привалившись спиной к стене, и зорко поглядывал в угол.
Раскольник вздыхал:
— Ноне сон виделся, будто с посохом иду в крутую гору, а на горе стоит отец и манит меня: «Торопись, Акимушка, хватит, походил по земле, навиделся горя». К чему, думаю? К смерти. Ноне помру.
— Чудишь, отец. Дай я песню спою, — предложил Сенька.
Старик прошептал:
— Не до песни. Слышь, что я попрошу тебя? Снял я крест, умру ноне, — а ты подыми, может вырвешься. Всяко бывает. Аннушке крест передашь, а узнать ее нетрудно…
Старик долго рассказывал о дочке, постепенно затихая. Вздохнул:
— Что-то слабость одолела, малость сосну…
Весь день и всю ночь отмалчивался старик. Пришел кат, принес хлеб и воду. Мутный свет фонаря слабо осветил угол: раскольник лежал скорчившись, лицом к стене. Кат ткнул ногой его тело.
— Ишь ты, никак отошел! — удивленно сказал он.
Кержак и Сенька застыли: ничто не нарушало молчания. Кат опустил лохматую голову, поскреб затылок.
— Поди, господу богу теперь у престола жалуется. Руки-то наши по локоть в крови. — Палач тряхнул головой, насупился. — Вы-то не очень радуйтесь, еще плетью отгуляю! — пригрозил он.
Кат погасил светец; гремя подковами по каменному полу, ушел. Покойник стыл на соломе. Кержак прижался спиной к сырой стене и не отрывал от мрака глаз: поминутно спрашивал:
— Сенька, спишь?
— Не…
— Не спи, Сенька, — просил кержак. — Боязно. Крыс да покойников боюсь.
— С чего? Плетей не убоялся, а тут…
Кержак подтянулся к Сеньке поближе, тяжело дохнул:
— Смерти не страшно, а мертвяков боюсь.
Сенька лежал на гнилой соломе.
— А ты чуешь, — сказал он, — кат ушел, а я крест подобрал.
Прошло три дня, кат приносил еду и питье, но покойника не убирал. По узилищу поплыл тошнотворный душок. Кержак не сводил глаз с угла, томился. Сенька говорил:
— Ишь как по жадности напугался Демид, мертвяка — и того на цепи держит. Убоялся, как бы руду осподу богу не отдал.
Кержак угрюмо сказал:
— Ты молчи. Покойник — он, брат, все слышит. Эх, убечь бы отсюда! Худо нам, Сеня, будет. Ой, худо! Чую, зверь Демид затеял страшное…
Сеньке Соколу на сердце пала тоска; он скрипнул зубами:
— Пусть сказнит лютой смертью — не покорюсь я!..
— Слышь? — Кержак схватил Сеньку за руку. — Сюда идут…
По каменным ступеням гремели подкованные сапоги. Гудели глухие голоса. Дубовая отсыревшая дверь заскрипела на ржавых петлях, распахнулась. В подвал шагнул кат, в его руках потрескивал смоляной факел. Уродливые тени метались по стене. Из-за спины ката вышел грозный хозяин Никита Демидов. Он стоял, широко расставив крепкие ноги. Густые черные брови на переносье хозяина сошлись, взгляд был тяжел, Демидов погладил курчавую бороду:
— Ну, здорово. Довелось-таки свидеться. Сенька, пошто забыл наш уговор?
Сокол энергично поднял голову, озорно отозвался:
— Здорово, ворон! Терзать пришел?
— Разве ж так встречают холопы своего хозяина? — хмуро вымолвил Никита.
— А зачем на цепи, как зверей, держишь? — закричал кержак и угрожающе загремел кандалами. — Пошто упокойника не хоронишь?
Демидов сощурил глаза; в узких темных щелях горели злые огоньки.
— Не к чему тревожить, истлеет и тут… А вас судить буду — я вам судья и бог. Свети! — Голос его прозвучал сурово.
Кат поднял факел. Кандальники сидели рядом, оба бородатые, бороды грязные, спутанные.
— Встань! — Крикнул Демидов кержаку. — Почему дважды бегал? Пошто хозяину разор чинил да смуту средь народишка сеял?
— Уйди! — харкнул под ноги хозяину кержак. — Уйди, кандальем убью…
— Ишь ты, не угомонился. Храбер! — усмехнувшись, сказал Никита, и по его голому черепу пробежали мелкие складки. — Не грози, не убьешь! Силенкой и меня бог не обидел! — Он сжал увесистые кулаки и повысил злой голос: — Ух, и накажу тебя!
— На это ты мастер! — не унимался кержак. — Изобьешь, а после что сробишь со мной?
— А после того, как бит будешь, камнем закладут…
Кержак молча опустил голову, руки его дрожали. Демидов судил Сеньку:
— Тебе, Сокол, смерть пошлю особую, а какую — сам узнаешь…
Сенька сидел по-татарски, подбоченился, не повел ухом и опять озорно отозвался:
— От тебя, хозяин, иного не ждал. Казнить ты наловчился. Может, скажешь, какую кончину надумал, а?
На темном сухом лице Демидова обрисовались скулы. Орлиный нос раздулся, как у стервятника. Он ткнул твердым перстом:
— Ин, будь по-твоему, скажу. Стравлю тебя волку…
— Эх, жаль, а я-то мыслил: получше что придумаешь, — насмешливо сказал Сенька.
— Сатана! — плюнул Демидов и круто повернулся спиной к кандальникам. — Свети!
Кат забежал вперед и осветил дорогу. Демидов медленно, грузно поднимался по ступеням. Борода его тряслась, губы пересохли…
— Казню…
Кат, сутуло опустив плечи, как пес, покорно пошел за хозяином…
Кержака били плетью в каменном тайнике. Кат свирепел от крови, а кержак молчал, до хруста сжав зубы. Из носа пытаемого шла черная кровь; в груди хрипело, как в кузнечных мехах. Избитого кержака повязали крепкой веревкой и втиснули в каменную щель. Каменщики стали класть кирпич; кержак понял: конец.
— Пошто вольного человека губите? — хрипло спросил он.
Каменщики работали молча, торопливо; кирпичная кладь росла вверх. Дошла до груди — кержак жадно дышал. По лицу из раны сочилась кровь. Работники не смели поднять глаз: боялись увидеть взор гиблого.
Кирпичная кладь дошла до лица; еще ряд — скрылись глаза, большие, страшные. Из-за клади виднелись волосы, от дыхания шел парок. Каменщики торопливо уложили последний ряд, замазали и, не глядя друг другу в глаза, пошли из подвала…
Из-за каменной клади раздался стон — каменщиков охватил страх…
Сеньку Сокола приковали к чугунному столбу посреди хозяйского двора. Послал Никита нарочного на Ялупанов-остров, затерянный среди трясин. На острове скрывали беглых, заставляли их плести коробье под уголь. Доглядчик как-то поймал на болоте волчонка, посадил его на цепь и растил. Серого дразнили, будили в нем лютость… Этого зверя нарочный должен был доставить в Невьянск…
Нарочный уехал под вечер. В демидовских хоромах горели огни. Сенька Сокол сидел на цепи. Дули ветры, над горами густым пологом легла ночь…
На башне перекликались приставы; в чугунное било отзвонили полночь.
Утром на зорьке Никита Демидов вышел на крыльцо, потянулся. От пруда поднимался легкий туман. Чернел чугунный столб посреди двора, висели цепи…
Сеньки не было, исчез.
Демидов добежал до столба; огнем опалила ярость Никиту. На земле лежали отрубленная кисть руки да топор…
Так и не дознался грозный хозяин, кто подал топор Соколу.
8
Среди горного бора вьется еле приметная тропка; пахнет смолой; на зеленых ветках огненным хвостом вильнула белка; тишина; на тропке хрустнул валежник под конским копытом; на бойком коне в татарском кафтане едет молодой башкир. На бритой голове его круглая, шитая золотом шапочка-аракчинка, тугой лук да колчан со стрелами за плечом. Молодец высок, суховат; на верхней губе темнеет пушок. В ухе — серьга. Башкир высоким голосом поет нескончаемую песню.
Конь фыркнул, тревожно шевельнул ушами, попятился.
— Эй-я! — закричал башкир, вздрогнув.
Из кустов на тропу выполз человек в лохмотьях, застонал. Вершник спрыгнул с коня, подошел к человеку. Тот закрыл глаза, протянул вперед руки. Башкир попятился: на левой руке бродяги не было кисти, культяпка сочилась кровью.
Башкир присел над человеком:
— Кто будешь? Куда бегишь?
— Демидовский. Убег.
Башкир щелкнул языком:
— Ловкий! А рука где терял?
— Топором оттяпал, да кровью изошел. — На башкира смотрели добрые синие глаза. Бородатый человек был совсем молод. Портки на парне посконные, рубаха рваная, ноги босые обиты да ободраны о пни и корневища.
Беглый попросил:
— Подвези, а то сгибну…
Башкир подхватил беглого под мышки, поднял:
— Айда к воде, тут близко. Пить будешь, рука мыть надо…
Обняв башкира за крепкую шею, путаясь ослабевшими ногами, парень добрался до ручья и припал к воде.
Бойкий конек покорно побрел за людьми.
— Меня зовут Султан, — сказал башкир, — все мой богатство — конь. Садись, увезу тебя от шайтан Демид.
Джигит бережно перевязал беглому культяпку, посадил его на коня:
— Едем. За горой изба есть, живет там одна русска девка, хотел утащить, а теперь тебя привезу. Как звать?
— Кликали Сенькой.
Башкир повернулся, улыбнулся Сеньке, свистнул. Конь побежал быстро. Тропка пряталась в чаще кустов и елей, вилась мимо буревых выворотней, кидалась через овраги. Сенька схватил башкира за каптыргу: на ней болтался кожаный привес, в привесе — острый нож. Плечи башкира широкие, шея от вешнего загара медная.
Джигит свистнул, конь нырнул в чащобу. Сенька еле успел склонить голову. Ныла покалеченная рука.
Сенька подумал и спросил Султана:
— Скажи, добрая душа, почему башкир зол на русских?
Джигит оглянулся, пристально посмотрел на Сеньку и со страстью отозвался:
— Русский брал ясак? Брал. Русский взял землю? Взял. Куда идти бедный башкир? Кругом воевода, заводы да заводчики!
— Это ты верно, некуда башкиру податься, — согласился Сенька. — Но и русскому мужику худо. От кого худо? Угадал ты, мил-друг. Воеводы да заводчики и у русского мужика силы тянут… Вот как! Пошто ты против меня будешь? У меня все богатство — рвань портки, а думка у нас с тобой одна…
— Якши, твоя правда, — согласился джигит.
Глядя на затылок башкира, Сенька горячо продолжал:
— Не с добра сбег от Демидова. Вот кто супостат нам!..
Медные сосны разом расступились; у края лесного оврага на поляне стояла изба; к вечернему небу вился синий дымок. Башкир остановил коня, зорко вгляделся, насторожился.
— Никого нет, — после раздумья сказал башкир. — Слезай с коня. Иди, Сенька!
Он помог беглому спуститься с лошади. Сенька стоял, опершись о луку, и долго смотрел джигиту в лицо.
— Спасибо, Султан, за сбереженье. Век не забуду. Свидимся. — Он горячо ухватил руку башкира.
— Вот! — Джигит сорвал кожаный привес с ножом и подал Сеньке. — Это пригодится!.. Э-яй! — Джигит свистнул, конь рванулся в лес, и остался Сенька на тропке один с ножом в руке.
За соснами над оврагом догорала вечерняя заря, дымок над избушкой стал гуще. Сеньке хотелось есть. Он тряхнул кудрями, собрался с силами и пошел к избе. В руке Сокол крепко сжимал острый башкирский нож. Беглый распахнул дверь, переступил порог. Яркое пламя жадно лизало черное чело печки, потрескивали смолистые поленья. У стола стояла густобровая молодка и проворно крошила ножом душистые коренья. Молодка испуганно вскинула глаза, губы ее дернулись:
— Осподи, разбойник!
Голова Сеньки от слабости закружилась, он обмяк и опустился на земляной пол; кривой нож выпал из его руки. Лицо побледнело, на лбу блестел пот; глаза широко открыты…
Кержачка осторожным шагом подошла к беглому:
— Ты отколь да кто? Аль от крови захмелел?.. Ой, никак пясть оттяпали? — Перевязь на руке пропиталась кровью.
Кержачка схватилась за грудь, гулко колотилось сердце. Она проворно подбежала к окну, быстро выглянула. На поляне стыла тишина; в темном бору сгущались сумерки; лес окружал поляну черной стеной; ветер гудел по вершинам сосен. Молодка вернулась к парню; он покорно смотрел на хозяйку. В больших синих глазах беглого — страх и боль. Кержачке стало его жалко, она наклонилась над ним, дала испить. Сенька улыбнулся и попросил:
— Спрячь…
Она проворно распахнула боковушку, узкий длинный лаз вел на сеновал.
— Иди за мной!
Шатаясь от слабости, цепляясь за стены, он пошел за кержачкой. В лицо пахнуло свежим сеном. Беглый ощупью добрался до сеновала и зарылся в душистые травы.
— Спи, — ласково сказала кержачка.
Было темно. Сенька не ответил. Он быстро, как камень на дно, отошел ко сну…
Аннушка зажгла лучину в светце; смолистая лучина потрескивала; по стенам избушки бродили тени.
Молодка задумалась: «Кто он, этот незнаемый человек? Отколь бежал?» Взор ее упал на кривой башкирский нож, который валялся у порога; она подобрала его и спрятала.
В избе стояла густая тишина, Аннушка тихо раскрыла дверь избушки; пахнуло бором, прелью. В темном небе блестела серебристая звездная россыпь…
Акинфий Никитич давно не наезжал в лесную избушку, и на сердце было покойно.
«Отколь бежал и кто?» — думала она о Сеньке.
Продрогшая от ночного холода, молодка вернулась в избу; лучина, в светце догорала, гасла. Кержачка задула огонь и легла на кровать, но сон не приходил: мерещились синие глаза беглого да кровь…
Утром, на ранней заре, она босая прокралась на сеновал. В узкую щель пробился солнечный луч, и бесчисленные пылинки колебались в нем. Беглый лежал на спине, широко разметав руки. В русой бороде запутались зеленые травинки. Дышал он спокойно, ровно; рубаха расстегнута, на груди — кержацкий крест. Аннушка вгляделась, ахнула; признала: «Тятькин крест. О-ох!..»
На строгом лице молодки заиграл румянец, глаза вспыхнули. Она подобрала под платок выбившиеся волосы; руки у нее дрожали.
«Так вот кто ты! Убивец…»
Женщина долго и-пристально смотрела в Сенькино лицо; на высокий лоб его лезли золотистые кудри; ноздри вздрагивали. Кержачку всколыхнула ненависть. Она тихо сошла в лаз, раздобыла топор и вернулась.
Сенька все еще спал, крепкая грудь вздымалась высоко. Аннушка зажмурила глаза и подняла топор…
Обессилев, она опустилась рядом со спящим и закрыла лицо руками. Горячие слезы потекли по щекам; солнечный луч позолотил пушинки на ее лице и пряди волос…
Сенька открыл глаза; увидел склоненную женщину и лежащий рядом на сене топор. Он быстро поднял голову.
— Ты что? — схватил ее за руку.
Она сверкнула злыми глазами:
— Пошто убил тятьку?
Сон разом соскочил. Сенька встряхнулся, присел к женщине. Лицо ее было печально, строго. В глазах вспыхнул злой огонек. Сокол удивленно изогнул брови:
— Николи никого не убивал.
— А тятькин крест пошто на тебе?
Кержачка, не спуская глаз, ждала. Сенька нежданно здоровой рукой схватил ее за круглое плечо, притянул:
— Так ты и будешь Аннушка?
— Осподи, — отодвинулась кержачка. — Да кто ж ты такой?
Сокол уселся рядом, опустил голову. На пушистых ресницах молодки повисла слеза.
— Да кто ж ты такой? — повторила она. — Знать, тятьку видел, коли крест его. Что с родимым?
— Беглый я, демидовский, — сказал Сенька. — Тятьку твоего видел и благословение принес, Аннушка…
— Тятенька, родимый, что же с ним? — Глаза ее покорно, жалобно ждали.
— Эх, Аннушка! — вздохнул Сокол. — У Демидовых один конец…
— Загубили… Душегубы…
Она упала ничком в душистые травы, круглые плечи ее вздрагивали. Платок сполз с головы, толстая коса разметалась по сену. Сенька бережно гладил вздрагивающую Аннушкину спину.
Весь день она ходила строгая и печальная. Развела огонь, дверь заложила на крепкий запор; варила травы да коренья. Обмыла Сенькины раны настоем на травах и перевязала их.
Сенька Сокол хоронился в лесной избушке. В сеновале был скрытый лаз в овраг. Овраг густо порос черемухой да орешником. Однажды на заимку приехал приказчик Мосолов и привез припасы. Наглый бывший купчина, как барышник на конской ярмарке, бесстыдно разглядывал Аннушку.
— Добрый кус припрятал хозяин, — сказал он кержачке, стараясь обнять ее.
Она жестко ударила его по рукам:
— Не лапай, не твоя! Скажу Акинфию Никитичу — на осине повесит.
Приказчик остыл, снял колпак, поклонился кержачке:
— Прости, пошутковал малость.
Упругим шагом она прошла мимо, строгая и красивая.
Сенька пережидал приказчика в овраге; недовольный, он крушил кусты черемухи, орешника. Злое, оскорбленное чувство поднималось в его сердце. Сам себя спрашивал и безжалостно казнил: «Кто ж она? Чего она приросла к заимке? Убили мужа, батю, и она принимает убийцу? Неужто любит его?» От этой страшной догадки загоралась ревность. Часто, издали наблюдая за Аннушкой, он поражался ее строгой красоте, и тогда со дна души его поднималось теплое чувство.
Разгрузив возок, Мосолов отдыхал часа два. Разостлав пеструю конскую попону в тени, поджидал, пока отдохнут кони. Аннушка не пускала его в избушку. Он косился и просил жалобно:
— Пусти в хозяйский курятник…
Кержачка перед самым носом закрыла дверь на крепкий запор и не вышла из избушки, пока не уехал приказчик…
Акинфий Демидов, занятый заводскими делами, давно не бывал в бору. Каждое утро Аннушка пугливо, с ожиданием поглядывала на лесную дорогу, прислушиваясь, не раздастся ли конский топот.
Сенька поправился, окреп, подолгу бродил по лесу, принюхивался клееным запахам. В глухом горном озере купался, тело наливалось силой, ночью приходил крепкий, здоровый сон. Часто на сеновал приходила Аннушка и, затаив дыхание, слушала про отца. Подобрав босые ноги под сарафан, она, положив голову на колени, пригорюнясь, смотрела на беглого…
Звездной ночью Сенька просыпался на сеновале и думал: «Что же дальше?» Во тьме плыло строгое, молчаливое лицо кержачки. Он спускался в потайной лаз и прислушивался. В горнице спала Аннушка; доносилось ее спокойное, ровное дыхание. Он долго сидел перед дверью, пока не зажигалась ранняя заря; тогда неслышно уходил в лес.
Негаданно на заимку примчался Акинфий Никитич. Усталый после долгих блужданий по лесу, Сенька возвращался на сеновал; в избушке горел поздний огонь. На поляне нетерпеливым конским копытом взрыта земля, темнел помет.
«Приехал хозяин», — догадался Сокол, и сердце его сжалось. Как тать, неслышно пробрался он к избушке и заглянул в нее. В светце горела лучина; за столом сидел Акинфий Никитич, брови сурово сдвинуты; гость жадно ел, двигались крутые скулы. Неподалеку от стола, скрестив по-бабьи руки, стояла Аннушка и молча следила за Демидовым. Большие уши хозяина при еде медленно двигались; огромными жилистыми руками он ломал краюху хлеба. За стеной в сарае заржал жеребец.
На душе Сеньки стало неспокойно. Свет в горнице погас. «Укладываются спать», — подумал Сокол, и ревнивое чувство обожгло его. Потайным лазом он пробрался на сеновал; сердце продолжало гудеть; в висках стучала кровь. Он жевал, грыз духмяные стебли высохших цветов; расстегнул ворот рубахи, но ночная прохлада не остудила его, и сон упорно не шел. В щель видны были звезды, и одна из них — самая крупная — синеватым светом мерцала над зубчатой елью…
Ночная тишина; за стеной хозяйский конь хрупал сено.
Сенька спал или не спал — не помнит. Открыл глаза, перед ним стояла Аннушка. В правой руке она держала топор.
— Вставай, — строго сказала она ему. — Вставай! Он спит. Самое время…
Кержачка подала ему топор, он послушно взял его. Она в ожидании опустилась на траву.
— Иди, что ли! — сказала она злым голосом.
Сенька покорно поднялся и опустился в лаз. Долго стоял он перед дверью; за ней гудел богатырский храп; толкнул дверь — она без скрипа подалась.
«Обдумала и петли смазала», — обожгла Сеньку догадка.
Акинфий Демидов лежал на лавке, положив голову на седло…
Аннушка, чутко насторожившись, долго поджидала беглого. На сеновале посветлело. Из лаза показалась курчавая голова Сеньки; потом весь он вылез грузно, словно налитый свинцом. Тяжело поднимая ноги, он медленно взобрался на сеновал и опустился рядом с ней. Зло отбросил топор. Глаза Сеньки потемнели, он опустил их. Руки дрожали. Аннушка протянула руку и приласкала кудри. Торжествующим голосом она спросила беглого:
— Прикончил?
Он отвел ее теплую руку, решительно потряс головой:
— Не могу. Не разбойник я…
Лицо кержачки побледнело; она поднялась и, шатаясь, высокая, стройная, пошла к выходу.
Над бором широким заревом занялась заря. Сенька видел, как Аннушка сидела на пне подле избушки и горько плакала.
Акинфий Демидов умчался на завод, а Сенька Сокол два дня рыскал по лесу. Неспокойные думы терзали сердце.
«Эх, Аннушка…» — и сам досказать не мог. Загадывал и не мог отгадать: люба или не люба?
Был рядом Акинфий, лютый враг, и умчался. «Зачем упустил? — укорял себя Сенька. — Неужто одни разбойники убивают?..»
На третий день, утихомиренный, он вернулся на знакомую поляну. Перед избушкой стояла Аннушка. В синей кофточке, простая и близкая, она пристально смотрела на тропку — поджидала кого-то.
Завидев Сеньку, пошла ему навстречу с ласковой улыбкой.
— А я-то думала — и не увижу боле…
Сенька взял ее теплую руку, и они вошли в избу. Она, как хозяйка, накормила его. Там, где сидел Акинфий Демидов, сидел он — Сенька Сокол. Кержачка любовно смотрела на беглого.
Насытившись, он поднялся из-за стола. Аннушка подошла к нему и просто положила руки на его плечи. Заглядывая ему в глаза, спросила:
— Отчего хмурен?
— Порешил я — уйду.
— Что ты? — вскрикнула Аннушка. — Аль плохо тебе тут? Ушел ты, а сердце мое изболелось. Люб ты мне, — прошептала она и приникла к Сенькиной груди. — Не уходи, Сеня. Страшно мне одной тут.
Он бережно усадил ее на скамью, сам сел рядом:
— Не могу тут. Демидовским духом разит…
Кержачка предложила:
— Уйдем в скиты!
— Пошто в скиты? Не дорога мне туда. Вольной жизни хочу. Подамся в Башкир-землю.
— Любимый ты мой! — На глазах кержачки заблестели слезы. — Неужели покинешь меня? Уйду, куда хошь уйду за тобой. Одна я на белом свете, и вся тут…
Он помолчал, тряхнул головой и сказал горячо на призыв кержачки:
— И ты мне люба, Аннушка, да жаль мне тебя, ласточка. Спородила меня мать, видать, не для любви. Ярость во мне горит против кровожадных бар! Не любовь и ласка манят меня, а жжет сердце месть. Может быть, и голову отрубят мне, и оголодавшие вороны кости мои растаскают, но пойду я против них… А ты иди в скиты одна… Кругом камни, лес, найди свою потайную тропку, беги от Демида.
Аннушка сидела бледная, молчаливая. По лицу катились горькие слезы.
За окном глухо гудел бор. В избе стояла тишина. Кержачка встала и сказала тихо:
— Что ж, не судьба, значит. Пусть по-твоему… И я сегодня уйду, немило мне все тут…
В темную июльскую ночь над бором краснело зарево. Приставы с невьянских крепостных башен, заметив далекий пожар, доложили Акинфию Никитичу:
— Не заимка ли горит?
Утром Акинфий Демидов оседлал коня и помчался в лесную избенку. Подъезжая, всадник издали почуял гарь. На поляне, над оврагом, догорали бревна. Акинфий прошелся по пепелищу, поворошил шестом и ничего не нашел: «Неужели и кости погорели?..»
К синему небу тянулся сизый горький дым. Опаленные сосны качали черными вершинами.
Демидов вскочил на коня и, хмурый, вернулся в Невьянск…
9
В солнечный день в небе кружили ястребы, выглядывая добычу; зеленые березки, шелестя под ветром, бросали на пыльную дорогу зыбкую узорчатую тень.
Ехал Никита в плетеном коробе, поставленном на гибкие жердочки, запряженном парой гнедых башкирских лошадок. Торопился на стройку. От неустанных разъездов и забот он стал поджарым, нос закорючился, походил на орлиный клюв. Как-то в забое Никита повредил себе ногу и теперь ходил с костылем.
Дорога шла лесная; поглядывая, как коршун, по сторонам, Никита посвистывал; кони бежали ходко. На повороте, в чащобе у дороги, Никита заметил человека, Наметанным глазом он угадал в нем беглого. Шатун сидел, по-татарски поджав под себя ноги, голопупый, искал в снятой рубашке паразитов, голова у него не по туловищу большая.
— Ишь ты! — свистнул Никита; кони встрепенулись.
Бродяга вскочил; Никита заметил: у шатуна ноги кривые, дугой.
— Стой! — крикнул Демидов, выхватив из-за пазухи пистолет. — Пристрелю!
Беглый застыл; штаны у него — рвань. Демидов осадил коней и поднял глаза на бродягу.
— Кто?
Шатучий человек глянул на заводчика и хрипло выдавил:
— Каторжный.
У ног беглого лежала истрепанная рубаха, живот расчесан до крови. Бродяга покосился на Демидова и ухмыльнулся.
— Я от деда сбег, от бабки упер, от каторги ноги унес, — начал он скороговоркой, смело глядя на Демидова.
«Не пужлив, дьявол», — довольно подумал Никита и пригрозил:
— И дед твой и бабка — конопатые и дурни простоволосые, а от Демидова не сбегишь. У Демидова — руки длиннющие. — Никита засунул пистолет за пазуху, взял костыль. — Ну! — Заводчик насупился.
— Что ну! — огрызнулся бродяга. — Пока не запряг, не говори: ну. Плевать, что ты Демид.
— Ух ты, черт! — выругался Никита. — Надевай рвань, тошно на пузо смотреть, да садись в короб. Никуда не сбегишь, на завод приставлю…
Бродяга помялся, махнул рукой: «Эх, была не была!»
Он надел рубаху, подошел к возку и вскочил в ко роб; глаза беглого воровато бегали.
— Как звать-то? — строго спросил Никита.
— Ты мне не допросчик, а я тебе не ответчик. На каторге по-всякому величали, кто Козьими ножками, а кто Щукой. — Беглый нагло смеялся в лицо Демидову.
— Не рыпайся, ерник, — пригрозил Никита. — Огрею костылем.
— Попробуй — я сбегу, — сплюнул бродяга.
— Вот леший! — засмеялся Демидов; бойкость бродяги ему нравилась. — Ну куда ты сбежишь? Кругом мои заставы, боры да скалы, а пузо у тебя пусто; жрать-то хочешь?
— Хочу! — обрадовался бродяга. — Третий день не жрал. Может, покормишь, али скуп от богачества? — Беглый оглянулся на Демидова.
Заводчик засопел, достал из берестяной коробушки краюху хлеба, с минуту подумал и отломил большой кусок:
— Ешь!
Каторжный стал жадно есть; Демидов молча разглядывал его и определял, к чему он способен.
Над дорогой раскачивались сосны; смолистый запах пьянил головы. Кони неслись резво; Демидов в крепких пальцах нетерпеливо перебирал вожжи и поглядывал на беглого, а в душе радовался: «Ну и чертушку пымал, давно такие окуньки на леску не попадали».
Бродяга торопился покончить с хлебом; наголодался — глотал куски не прожевывая. Хлеб был мягок, душист, давно не едал такого добротного хлеба. Ел бродяга, а сам думал: бежать или не бежать? Не бежать — демидовская кабала; убежишь — лес, горы, голод; поймают — пороть будут. «Ладно, — решил он, — повременю, пригляжусь. С этаким жаднюгой, может, и в люди вылезу…»
Кони свернули за камень; разом распахнулся бор; под угорьем блестел серебристый пруд. Издали темнела плотина, к ней, словно муравьи, рабочие люди на тачках подвозили шлак, крепили перемычку.
У плотины дымились домны. У Никиты затрепетали тонкие ноздри, он ощутил знакомый заводской запах гари. В долине по берегам пруда раскинулись серые рабочие домишки.
Кони понесли под угорье, мигом промчали плотину; рабочие снимали шапки и угрюмо глядели вслед демидовской тележке.
День приезда Демидова на Тагильский завод был правежным днем.
Демидовский тарантас пересек площадь и остановился перед заводской конторой. На крыльцо выбежал приказчик и бросился помогать Никите вылезти из короба.
Демидов, кряхтя, сошел с подножки, оперся на костыль и пытливым взором окинул завод, прислушался. По тому, как дышали домны и какой стоял заводской гул, Никита издали угадывал, как идут на заводе дела.
Демидов перевел тяжелый взгляд на каторжного.
— Этого бродягу отведите в терновку! — ткнул он костылем в беглого.
С лица каторжного, как шелуха, спала беззаботность. Он пригорбился, поклонился хозяину:
— Да я ж не сбегу!
— Ты мне тут поговори, — насупился Никита. — А дорогой кто дерзкие речи держал перед Демидовым? Так! За проворливость, удачу — хвалю тебя, беглый, а за дерзость перед хозяином — высеку, благо день ныне правежный…
Бродяга воровато огляделся: кругом горы, гудит смоляной лес, на плотине и у домен копошится народ. «Куда тут убегишь? Эх, и влопался!» — почесал затылок каторжный. Перед ним стоял приказчик — крепкий бородатый дядька. Глаза у приказчика бесстыжие и властные; умеет заводчик подбирать под стать себе людей. Приказчик сгреб бродягу за ворот, затрещала ветхая одежонка.
— Ну, пошли, беспутный!
Сопротивляться было бесполезно; бродяга шел покорно, уныло повесив голову. Караульный инвалид распахнул в заплоте калитку, и шатуна втолкнули в узкий дворик, обнесенный островерхим тыном.
В терновке — тесной, грязной избе — на полу валялись мужики. Пол местами полит кровью: знать, кого-то били батожьем. В углу с рогаткой на шее сидел тщедушный старик; рядом прикорнул к стенке прикованный цепью бравый парень. Он злыми глазами поглядел на беглого и спросил:
— По роже — разбойник; где поймали, каторжный?
— Где был — там нет, где ходил — там след, — скороговоркой ответил бродяга.
— Ишь ты, говорун-сорока, — засмеялся парень. — Погоди, ужотко Демидов своротит скулы, не то запоешь…
В углу застонал колодник. Старик кивнул в его сторону:
— Ишь, сатана-приказчик отпотчевал. Человек приписной, свое отработал, на пашню тронулся, а его цап-царап… Теперь на правеж…
Старик шевельнулся, запустил руку в бороду; что-то цапнул:
— Оно так-то. Батоги на то и созданы, чтоб бога да господ не забыли… У, черти, живого заедят!..
Щука заметил, как по стенке терновки нахальными стайками ползали клопы…
В оконный проруб, захваченный толстой решеткой, дул ветер; под низким потолком хлопотал паук. В избе густо пахло потом. Варнак повел носом и чихнул:
— Ну и жизня!..
Никита Демидов прошел в контору и стал сверять записи. Приказчик, заложив за спину руки, стоял тут же, не шевелился. Сухое лицо его подергивалось, веки моргали; много видал этот человек, но не сказывал. Записи Никита Демидов нашел в порядке, остался доволен и попросил есть. Конторский стол покрыли скатертью, подали горячие щи и ковригу хлеба. Демидов поставил костыль в угол, стал лицом к иконе и положил поклон в землю.
Ел хозяин не спеша, молча…
Той порой на заводской площади шла подготовка к правежу. Еще третьего дня по наказу заводского управителя нарезали лозовые вицы; чтобы не ссохлись они, их держали в бадье с водой. Пока хозяин хлебал щи, на площади перед заводской конторой поставили козлы; возле них расхаживал заводской кат с плетью…
Из конторы на крыльцо вынесли кресло; из терновки пригнали угрюмых мужиков; среди них стоял, опустив голову в землю, каторжный Щука.
Демидов вышел на крыльцо; на его лице от горячих щей выступил пот. Хозяин степенно стал спускаться с высокого крыльца. Выставленные на правеж мужики сняли шапки и поклонились. Голова Демидова не шелохнулась, на лице не дрогнул ни один мускул.
Он уселся в кресло и с довольным видом оглядел провинившихся. Кругом понуро стояли согнанные заводские и бабы с ребятами…
Кат выхватил из толпы правежных «приписного»; у косоглазого мужичонки были сворочены скулы, разорван в углу рот, на щеках засохла кровь. «Ишь разделали», — подумал Никита и, насупившись, строго спросил крестьянина:
— Пошто бегал?
Приписной шевельнулся:
— Я свое отработал, и к дому пора. Покосы, хозяин…
— Так, — огладил бороду Демидов и сощурил глаза. — Эй, Егорка, — махнул он приказчику, — дай-ка сюда запись.
Приказчик подал листок углепоставщика; Демидов приказал прочесть. Юркий канцелярист в потертом кафтане прочел дребезжащим голосом:
— «Федор Савельев, годов пятьдесят четыре. Имат женку и трое малолетних робят; оклад — восемьдесят коробов уголья. Долгу за ем числится за прошлое, тысяча семьсот восьмое лето двадцать два рубля девяносто две копейки; уплачено долгу осьмнадцать рублей семьдесят одна с четвертью копейка. Остатный долг надлежит отработать».
— Вон оно как! А ты говоришь — отработал! — сердито уставился в приписного Никита.
— Отработал! По твоей записи век из кабалы не выйдешь! — хрипло запротестовал углежог.
Никита крепко сжал в цепких руках подлокотники кресла. Канцелярист юркнул за широкую спину хозяина.
— Так, — возвысил голос заводчик. — Значит, у меня на заводах обман творится. Вон куда метнул! Ты знай: Демидов свое не упустит, а чужого не надо. За то, что сбрехнул облыжно, добавлю двадцать пять лозин. А ну, ты! — Никита ткнул костылем в ката.
С провинного скинули портки, привязали к станку. Озорной, сильной рукой кат начал сечь приписного лозами наотмашь и в проводку; от крепких ударов ката кожа посеклась в кровавые лоскутья.
— Беззаконие творишь, хозяин! — выкрикнул избиваемый.
Чтобы угодить хозяину, кат смочил лозы в соленой воде и стал бить хлеще. От соленой воды боль становилась сильней и раны подолгу не заживали; урок давался обстоятельный. Пытуемый орал благим матом.
Каторжный Щука, глядя на муки, дрожал мелкой дрожью. Крестьянина избили и бросили с козел на землю; он не шевелился — обомлел. Принесли из колодца ведро воды и полили на голову избитого. Мужик очухался, зашевелился; его подняли с земли и поволокли обратно в терновку.
Правеж продолжался. Демидов шарил глазами по выставленной на расправу толпе.
— Где ты упрятался, каторжный? — Голос хозяина звучал льстивой лаской. — Иди сюда, голубь, за обещанным.
Кат вытянул из толпы бродягу Щуку.
— Не трожь! — крикнул тот. — Убью!
Кат с размаху треснул каторжника кулаком по голове. У бродяги все пошло кругом. Палач сильной рукой содрал порточную рвань с беглого и привязал его к станку.
Щуку отходили моченой лозой знатно, хлестко. Его подняли, надели портки.
— Ну, как? — спросил Демидов.
Бродяга харкнул кровью, выпрямился:
— Черт! Отхлестал-таки, варнак!
Демидов повеселел:
— А ты хозяину не дерзи. Теперь пошлю тебя и на работенку. Руду копать будешь!
Каторжник поднял голову, отказался решительно:
— В забой не пойду. Чуешь, хозяин? Я рудознатец, душа моя по лесам бродить любит… Отпусти — руду раздобуду!
Никита сощурил глаза:
— Те-те… Хитрый какой! Отпусти за рудой, а там ищи в поле ветра…
Бродяга поправил портки, обрел смелость. Сдерживая боль, он посулил Демидову:
— Зарок дам — не сбегу.
Демидов махнул рукой:
— Знаем зарок каторжный. Учены. Угнать на Ялупанов остров, отрастить бороду да на шахту…
Щука ненавидяще поглядел на Демидова:
— Не пойду в шахту. Убегу! Увидишь сам, истин бог, сбегу…
— Пытай сбечь — твое счастье, — ухмыльнулся Демидов. — Сбегишь — не трону, будешь рудознатцем…
Каторжного отвели в работный барак, накормили, указали нары. Он устало повалился животом на солому, закрыл глаза. Но сон тревожили истошные крики: на площади продолжался правеж…
Беглых крепостных, солдат, каторжных — всех сомнительных, шатучих людей — для изменения наружности отправлял Демидов на Ялупанов остров. Жили беглые в «годовой» избушке, пока не отрастала борода и волосы на бритой голове. Кругом острова — Чистое болото; мшистая, топкая равнина, зыбуны, трясины. Ни жилья, ни человеческой души кругом на многие версты. За болотом бесконечный лес. На тайных тропах кой-где встретишь врубленный в вековую сосну осьмиконечный крест; здесь прошли кержаки.
Дорога на Ялупанов остров тайная; не заберется чужой человек. Ступит на зеленый мох — разверзнется бездна и молчаливо проглотит. Поминай как звали!
Около года жили тут беглые; плели лапти и коробы для угля. Кормили дурно — щи да квас, хлеба в недостаток. Били беглые палкой случайную птицу, и тогда был праздник.
На Ялупанов остров наезжали приказчики, отбирали тех, у кого выросли бороды, и увозили на заводы. В гнилом месте над трясинами заводская жизнь казалась раем.
Каторжного Щуку доставили на Ялупанов остров; беглый не унывал. Рожа заросла бородой, раны на спине зажили. Он сидел, по-татарски поджав ноги, плел короба и пел каторжные песни. Голос оказался у него дикий, пискливый, всем надоел. На ходу кривоногий шатун оказался легок, быстр. Любил он рассказывать про разные руды; рассказывал от души, а душа у него была к металлам ласковая.
Человек этот работал быстро, проворно.
Охрим, доглядчик Ялупанова острова, горбун с бородой до пояса, человек с недобрым глазом, корил бродягу:
— Не пой, каторжный. Голос у тебя мерзкий, криком беду накличешь, наехать могут сюда.
Щука с любопытством рассматривал доглядчика:
— Погляжу на тебя — бес с болота. Зубы конские, бородища до пупа, спина верблюжья, ей-бо страшно! Неужто с трясины явился?
— Молчи, черт! — грозил Охрим; в руках его хрустела ременная плеть. — Изобью!
— А ты попробуй. — Каторжный остановился перед ним, раскорячив кривые ноги. — Я, чертушка, прошел болота, леса и дебри, меня не спужаешь. Побьешь — я те глотку изгрызу… Во, видишь! — Каторжный оскалил большие черные зубы.
«Варнак!» — подумал Охрим и пошел прочь.
Отшумели предосенние дожди, с полночи ревел гулевой ветер, валил и гнул деревья; от дождей болотная топь вспухла: мхи до отказа напились влаги. Люди прятались от холода в шалаши.
В эту пору доглядчик Охрим на поверке недосчитался каторжного. Обошли весь островок, разворошили кустики, мхи, заглядывали под коряги, выворотни — нет человека. У трясины напали на след: брошены старые лапти — стало быть, сбег.
— Вот теперь и в ответе за сучья сына, — выругался Охрим. — Изобьют еще, что не усмотрел…
В ельниках гудел ветер, над гиблым местом каркало воронье. Ушел каторжный…
По холодным дням Никита Демидов любил погреть усталые кости. Топили баню, каменку накаляли так, что если плеснуть на нее водой, то раскаленные камни стреляли и лопались, как ядра. В бадьях томили пихтовый навар, распаривали в горячем квасе веники. Демидову нездоровилось третий день; в Медвежьей пади его охватило ветром, оттого поврежденную ногу щемила боль. Истопили баню, припасли холодного квасу, на полки набросали пахучих трав.
Самое приятное для старика было нагнать пару так, чтоб гудело в каменьях, чтобы бревна потрескивали; кузнец вспоминал юность, родную Тулу и от хорошей бани молодел.
Никита, кряхтя, ворочался на полках, пыхтел, хлестался. Когда заходилось от духоты сердце, он сползал оттуда, с жадностью выпивал полжбана холодного квасу, опять бросался в густой пар и снова хлестал себя березовым веником.
— Ой, любо! Ой, пригоже! — восхищался крутым паром Никита.
В жгучем тумане поблескивало костлявое тело.
Никита подзадоривал себя:
— Айда хлеще, айда слаще! Что, супостат, пристал? А-га-га!
Демидов не услышал, как скрипнула дверь и в пар вместе с холодком шагнул кривоногий человечек. Он был гол, большеголовый, борода — клочьями, что собачья шерсть. Человечек хлопнул себя по ляжкам и крикнул:
— Дай испарю, хозяин!
Никита протер глаза: «Уж не морок ли? Может, кровь в голову от жары кинулась? Он, тот самый, кого подвез и высек».
Демидов ахнул:
— Каторжный! Отколь тебя черт приволок?
— Я с Ялупанова острова сбег! Сказал: сбегу — и сбег! Верен я в своем слове, хозяин.
— Вот бес! — изумился Демидов. — Ловок ты и удачлив!
— Хороша удача, ежели царевы слуги в Сибирь укатали! Давай, хозяин, испарю. Доверь, я зла не помню.
Демидов испытующе поглядел на голого человечишку. Тщедушен, ляжки поджары, как у гончего пса.
— Дай вон жбан с квасом, попью! — крикнул Никита.
Каторжный проворно подал. Демидов испил; внутри пошел приятный холодок, горячая марь отлегла от его головы.
— Ты, лешак, ополосни телеса, тогда и парь! — предупредил хозяин.
Щука не заставил упрашивать, опрокинул на себя бадейку теплой воды, схватил веник — и на полок…
Сладостная истома овладела телом. Никита, закрыв глаза, кряхтел от наслаждения. Распаренный, знатно отхлестанный, — пар до костей пробрал, — он посулил беглому:
— С этой поры, знай, будешь рудознатцем. Сбег — твое счастье. Не трону! Слово мое хозяйское твердо…
Дворовый народ диву дался: вошел хозяин в баню один, а вышел сам-два. Откуда только большеголовый оборотень взялся?
10
Никита Демидов приблизил к себе каторжного Щуку; брал его с собою в далекие поездки.
«Ежели с Ялупанова острова сбег головорез, — думал хозяин, — да ко мне в лапы прибег — значит, верным псом будет!»
Щука прирос к хозяину. Демидовское добро он берег пуще глазу. В кривоногом и на вид тщедушном человеке была прорва злости и скрытой ловкости. Однажды в пьяной драке Щука бесстрашно полоснул ката сапожным ножом; кат после этого отлеживался две недели, а за него расправу чинил каторжный. С той поры кат с опаской поглядывал на Щуку. Так и не дознался Демидов, откуда взялся Щука. На догадки хозяина каторжный уклончиво отвечал:
— Был государев человек, а ноне демидовский стал… Грамотен!
Щука неведомым путем знал многие рудные места и хвалил башкирскую землю. Сманивал хозяина.
— Исходил-истоптал я Башкир-землю, — хвалился каторжный, — места рудные, лесу для уголья — не вырубишь в сотню годов, а настоящих хозяев земли нет, потому башкиры народишко темный, притом нехристи. Тарханы-то их, по-нашему князья, народишко свой за алтын продадут. Едем, хозяин, купим землю…
Демидовское сердце грызла жадность. Мечтал Демидов о безграничных землях и лесах. Зажегся он весь, заторопился:
— Едем!
Собрались Демидов и кабальный в Башкирию. Уложили в телегу топоры, чайники, кованые багры и под Петров день тронулись в дальнюю путь-дорогу.
Потянулись дикие места, горы, лесные угодья; горные озера изобиловали рыбой, плавали крикливые косяки гусей. В долинах рек паслись башкирские табуны. Лето стояло погожее, на западных склонах Каменного Пояса в пахучих липняках роились пчелы. Земли кругом лежали черные, плодородные, а в горах хранились богатые руды.
Однако неприветливо встречали башкиры проезжих русских. Ехали путники по сибирской дороге, где часто встречались кочевья. Заходили они в кибитки, где у чувалов над котлами хлопотали черноглазые башкирки; волосы у них иссиня-черные, заплетены в тонкие косы. Башкирки закрывали лица и пугливо прятались от русских.
В богатых кибитках путникам предлагали испить кумысу. Демидов ворочал от него нос, а Щука вкусно пил синеватый кумыс.
Никита плевался:
— Кумыс сей — кобылье молоко. Ты что ж, жеребенок, что ли? Не брезгаешь, пьешь такую пакость!
— Ты, хозяин, попробуй, а потом нос вороти. Кумыс — он молодит!
Бедные башкиры жили в аласыках — в шалашах, лаженных из прутьев и луба; в жилье их было пусто. Тот, кто коней не имел, по лесам ладил борти да лесовал за зверьем.
На третий день Демидов приехал к тархану Енейской волости. Прохлаждался тархан в войлочной кибитке, застланной коврами; толстоносый, с косыми глазами, князь сидел идолом на пуховых подушках и пощипывал редкую седую бороденку. В глазах князя светилось лукавство. На тархане — синий чекмень с позументами, справа на поясе сумка, слева мешочек с ножиком. Ноги в сарыках тархан поджал под себя. Рядом с тарханом на подушках валялась башкирка; зубы у нее черные, брови насурмленные. Завидев приезжих, башкирка вскочила горной козой и скрылась за полог.
«Стар, черт, а девкой забавляется», — подумал Никита и поклонился тархану. Башкир указал на место рядом с собой. Демидов уселся, огладил черную бороду, незаметно наблюдая за тарханом. Щука по-татарски присел у двери и, как пес на охоте, уставился в полог; за ним быстро-быстро лопотали башкирки. «Бабник!» — выругался в душе Демидов, улыбнулся тархану и заговорил:
— Прослышали мы, князь, о твоей доблести и богачестве и не могли проехать мимо, дабы не отдать поклон и не послушать мудрых речей твоих.
Тархан снисходительно кивнул головой. Демидов разглаживал бороду и льстил:
— У меня в горах, на восток отсюда, дымят заводы, и богатство мое немалое, но богаче тебя я знаю одного бога. Твои конские косяки, князь, превосходны, а бабы краше всех на свете…
Демидов мигнул Щуке; каторжный проворно вскочил, вышел из кибитки и приволок пестро раскрашенный сундук. Глаза тархана засияли, он всем телом потянулся вперед.
— Коли жалуешь своей милостью, прими подарки, князь, — поклонился Демидов и раскрыл сундук. Щука извлек и разложил перед тарханом топоры, наконечники стрел, бусы.
Из-за полога выглянула молодая башкирка. Тархан кивнул Никите.
— Чего хочешь, гость мой? — спросил он.
— Дарю и ничего не хочу, кроме как слышать твои мудрые речи…
Подарки лежали перед тарханом, он не мог наглядеться на них. Принесли кумыс, налили чаши. Никита затаил дыхание; приходилось пить, дабы не обидеть тархана. Преодолевая отвращение и тошноту, Демидов выпил чашу кумыса; сидел неподвижно; казалось ему, в чреве ползла холодная змея, и от того было мерзко. Тархан очень остался доволен, что русский не нарушил гостеприимства и пил кумыс. Демидов поборол тошноту и опять повел речь издалека:
— Ехали мы, князь, двое суток; земли у вас знатные, реки рыбные, леса боровые. Неужто, князь, это все твои земли?
— Мои, — кивнул головой тархан.
Демидов вздохнул, засунул руку в карман, брякнуло серебро. Башкир насторожился; полог заколебался, и тархан подумал: «Просила Жамиль потешить, а серебра вплести в косы не достать…»
— Эк! — крикнул Никита. — Счастливый ты человек, князь; если бы малу толику земли мне продал, добро было бы…
Тархан молчал, сопел, трепетно раздувались ноздри. Демидов подзадорил:
— Деньги я на чистоган серебром… Соседи будем — гостить приезжай. — Демидов брякнул рублями; тархан встал; узкие глаза его загорелись. Он махнул рукой:
— Езжай, выбирай землю!..
Купил Никита Демидов у тархана обширные земли. Каторжный Щука написал запродажную, а в ней сказано о покупке, что «та проданная земля лежит по реке… от вершины до устья оной, со впадающими в нее речками, истоками и падунами, с лесными угодьями, с сенными покосами, с рудными местами…»
Все до последнего кустика, до малого камешка упомянул Демидов в запродажной и заключил грамоту: «За ту проданную нами, башкирцами, вотчинную землю двадцать рублей мы сполна взяли».
Тархан закоптил над чувалом большой палец и приложил к грамоте. Демидов выложил перед тарханом серебро; тот немедля сгреб его. Тархан раздобрился, что-то кричал башкиркам. Понял Никита: махан заставят его башкиры есть; решил заводчик загодя унести ноги.
Тархану подали крепконогого коня, усадили на седло, и он провожал гостей. Демидов оглянулся на горы, на простор, засиял от довольства: «Полюбуйся, земли сколь привалило!»
— Ну, князь, бывай здоров, — поклонился тархану Никита. Конь под ним нетерпеливо перебирал копытами, грыз удила. Заводчик сдвинул строго черные брови и, показывая тархану на горы, сказал сухо: — Ты, князь, поживей людишек убирай с моих земель-то.
— Пусть табуны гоняют, — по лицу тархана блуждала простодушная улыбка. — Теперь лето…
— Вот так здорово! Землю продал, а табуны гуляй, — по-хозяйски крикнул Демидов. — Ну, нет! Теперича, мил-друг, отгуляли. Скажи им, машир-машир с моих земель… Понял?
Демидов молодо выпрямился, ткнул Щуку в плечо; каторжный свистнул, и кони понесли… На пригорке у ручья долго-долго стоял башкирский всадник, над ним кружил ястреб да синело необъятное небо…
11
Крепкой ногой становились Демидовы на Каменном Поясе. По глухим местам на берегах горных речек возникали демидовские заводы. Ни днем, ни ночью невьянские хозяева не давали себе покоя. Перед ними лежал необъятный край. Железных руд в горах хватило бы на тысячелетия; Демидовы из кожи лезли, чтобы всюду поспеть. По указу грозных хозяев по лесным чащобам кабальные рубили просеки, прокладывали дороги к сплавным рекам, дробили порохом могучие скалы, в зиму, в жестокие уральские морозы, каменотесы долбили в несокрушимых камнях дыры и заливали их водой. Замерзшая вода с большим гулом рвала камни.
Никита Демидов крепко помнил царский приказ «умножать всякого рода железо»; не жалея сил и здоровья, хлопотал он над новыми заводами. Жадные демидовские руки тянулись сразу к нескольким местам. Надо было ладить на Шайтанке на рудных землях завод для сына Никиты Никитича; прилепить его к делу. «Хватит, накошатничался, — думал батька о великовозрастном сыне, который обретался в Туле. — Без дела человек гибнет, ржа ест, а за делом, глядишь, демидовская кровь скажется». В то же время Демидов торопился с освоением купленных у башкиров земель. Из Москвы Демидов выписал человека, имевшего сноровку к чертежным делам, знающего писца. Тот оказался проворным, толковым; дело свое знал превосходно.
По жалованным грамотам, по купчим и по писцовым сказкам московский грамотей вычертил карту с землями, с лесными угодьями, с горными реками и озерами; на карте лежало целое царство, по обширности побольше любого иноземного; на той карте через все земли было обозначено: «Ведомство Демидова».
Никита Демидов остался доволен работой чертежного писца:
— О-х-х, и добро, чертушка. Ладно робишь…
Писец был тщедушен, остроглаз, скор. Приглядываясь к его работе, Никита похвалил:
— Умный ты работник, братец!
— Есть и поумнее меня, — отозвался писец.
— Что-то не вижу вокруг себя! — сказал Демидов.
— Плохо смотришь, хозяин! — вымолвил писец и строго посмотрел на заводчика. — Весь наш народ умен и даровит!
Мосолов объехал дальние волости, согнал приписных мужиков да башкиров; разбил народ на две орды: одну повел сам на Шайтанку-реку. Несмотря на лютые морозы и бескормицу, ладили там Шайтанский завод для Никиты Никитича. Другую орду повел хозяин Демидов на покупные башкирские земли. Тархан изумился поспешности Демидова:
— Куда торопишься, хозяин?
Демидов был ласков с тарханом, но чуял тот в демидовских словах решимость и твердость.
— Земли мы купили не впустую лежать, — сказал башкиру Никита. — Царь Петра Ляксеич ладит по-новому Русь, а по-новому ладить — железо надо. Так! Ты, князь, убери людишек своих с моей земли: руду копать буду!
По глубокому снегу накатали добрые санные дороги, по ним везли камень, кирпичи и складывали в речной долине.
— Тут заводской пруд будет! — указал Демидов.
Писец лазил по оснеженным горам да падям и учинял землемерие, подсчитывал обширность земель, с которых талые снега сбросят воду в вешнюю пору. В горах лесорубы валили звонкую смолистую сосну, бревна гнали в падь по особо устроенной ледяной дороге. То была расчетливая выдумка Никиты Демидова.
Из-под Мензелинска, Сарапула, Бирска и других хлебных мест по санному пути шли обозы, груженные крепким золотистым зерном. Зерно сгружали в амбары, срубленные на месте, предполагаемом для завода. К амбарам Демидов приставил стражу.
Голодные башкиры шли в кабалу, таскали камень, укладывали его в ледяную реку. В горе долбили первую штольню.
В такой горячей работе незаметно подошла весна, а весной подоспели нежданные беды…
Весна выпала затяжная; за долгую зиму башкирский народ изголодался; отощавший скот не в силах был пробить копытом толстую корку-наледь, покрывшую снег; пали тысячи голов. Башкиры обрадовались первой зеленой травинке, снялись с зимних пастбищ и кочевьем тронулись на отцовские пастбища. Конские табуны линяли, у животных торчали острые ребра, мослаки, но люди и скот наслаждались благостным теплом. Косяки кобылиц, предводительствуемые ревнивыми и злобными жеребцами, поднимали густую пыль, торопились отары кудлатых башкирских овец, охраняемые короткоухими свирепыми псами. За овечьими отарами брели пастухи, забавляясь игрой на свирелях из тростника.
Шумные овечьи отары, громкоголосые табуны и кочующие люди разместились в долине среди гор, где рощи вековых дубов и кленов сменялись чащами орешника, черемухи, дикой яблони и груши.
В полдень с каменистых гор Никита Демидов заметил на древней дороге башкирские табуны. Не мешкая, он послал гонца к тархану — немедленно освободить проданную землю от нашествия кочевников. Но тархан, чуя беду от народного гнева, разобрал кибитки и поторопился откочевать подальше. Гонец на месте тарханского кочевья нашел холодный пепел костров да овечий помет…
Тогда Демидов спустился с каменистых гор к стройке, собрал верных людей в воинскую ватагу…
В полночь, когда башкирское кочевье спало крепким сном, вдруг яростно залаяли псы и бросились во тьму. На огни костров налетела лихая демидовская ватага; псы остервенели, кидались на чужих людей, отары овец метались во тьме, по дорогам протопали всполошенные конские табуны. Башкиры яростно оборонялись от злых людей. Впереди ватаги на черном коне скакал большеголовый вершник и плетью полосовал пастухов.
На диком скакуне из тьмы вырвался высокий жилистый башкир; в ухе поблескивала серьга.
— Стой, чего делаешь? — закричал башкир. — Зачем народ бьешь? Зачем скот разгонял?
— Держись, пес! — крикнул Щука, пришпорил коня и взмахнул саблей.
Башкир проворно увернулся от удара.
Над Щукой просвистели стрелы.
— Круши! — заорал демидовский варнак и бросился в схватку.
Всю ночь отчаянно оборонялись башкиры. Кочевники сдерживали демидовскую ватагу; конские табуны и овечьи отары уходили в горы…
Утром по пастбищам бродили отбившиеся кобылицы да одиночные овцы. У пепла костров лежали посеченные тела башкиров.
Демидовские ватажники привели заарканенного башкира. Молодец был высок, сух; пленник тряхнул бритой головой. Глазами, полными ненависти, поглядел на Демидова. Никита спросил грозно:
— Пошто на мои земли скот и кобыльи табуны напустили?
Башкир стоял прямо, повел густой бровью, ответил хозяйски:
— Тут, бачка Демидов, земля башкирская. Наша земля!
— Но-о! — Черная борода Никиты дрогнула. — Ишь ты как рассудил. Тархан-то мне землю продал…
Молодец поднял голову, про дерзил:
— С тархана и спрашивай, а земля башкир, бачка… Скот всегда пасли и будем пасти!..
Демидов опирался на костыль; утреннее солнце пригревало; хозяин снял колпак, блеснула лысина.
— Попробуй! — пригрозил Никита. — Не об чем мне с ним боле говорить. Ты, Щука, сгони его в Невьянск, — пусть там в разум сего молодца доведут… Так!
Он привычно огладил черную бороду и отвернулся к стройке.
Там копошились рабочие, ставили срубы, копали рвы, рубили заплоты: укреплялся Демидов на башкирских землях.
Башкира угнали по невьянской дороге. Никита, оглядев стройку, вздохнул:
— Ну и благодать; кажись, боле сюда не покажут носа, нехристи…
Ошибся, однако, в своей думке Никита Демидов. Вечером с невьянской дороги прискакал избитый конвоир. В горах напала на него ватажка гулящих людей, башкира отбила, а его, конвоира, отпорола плетью и отослала к Демидову:
— Пойди и скажи ему: коли не уберется — всех вырежем…
— Ух! — скрипнул зубами Никита и подступил к холопу. — А еще что наказали разбойники?
Холоп почесал затылок.
— Больше ничего не говорили. А ватагу вел ту, хозяин…
Холоп замялся.
— Говори, кто вел? — прикрикнул Демидов.
— Сенька Сокол, вот кто!
— Но-о! Ух, пес! — стукнул костылем в землю Демидов. — Да говори: что видел? Не бойсь, супостат…
Холоп осмелел:
— Еще, хозяин, Сенька башкира ослобонил да обнял: «Вот, грит, Султан, где довелось свидеться».
— Ох, дьяволы! — Демидов уставился в Щуку. — Ну, варнак, скачи в Невьянск да проворь людей, надо переловить эту разбойную ватагу. Слышь-ко!..
Весь день Демидов ходил сумрачный, зорко поглядывал на горы.
«Ничего боле не будет, — успокаивал он себя. — Пошебаршили и откочуют, а разбойников приставы пымают. Эх, Сенька, не миновать тебе моих рук! На сей раз не убежишь, каторжный…»
Один-одинешенек отчаянный Щука опасными дорогами добрался до Невьянска. На заводе шла кутерьма: на дорогах появились буйные ватаги; в дальних лесных куренях углежоги побросали работу и разбрелись кто куда.
Акинфий Никитич встревожился об отце, подобрал храбрых людей, вооружил их. Но слать их в помощь батьке не пришлось: на другой день с восходом солнца в Невьянск прискакал сам почерневший и лютый Никита Демидов. Оказалось, в ночь люди на стройке разрыли почти готовую плотину и разбежались по лесу. За рекой появились конные башкирские ватаги, пускали в демидовский лагерь стрелы и все пытались переплыть на заводской берег. Демидову — на что бесстрашному — и то пришлось уносить ноги…
Догадывался Никита: затевается неладное; велел немедля крепить Невьянск да слать гонцов в Верхотурье, просить воинской помощи…
Спустя несколько дней пришла новая тревожная весть: башкиры на ногайской дороге вырезали два русских сельца:
— Худо будет, не управиться с этим злом верхотурскому воеводе, — решил Никита. — Ты, Акинфка, тут крепи заводы да своих ратных людей сбирай, а я к царю Петру Ляксеичу поскачу. Ежели Башкирь восстанет — войско надо немалое.
Демидов тайно собрался в дорогу; сын Акинфка проводил отца до Чусовой, а сам вернулся в Невьянск обороняться от лихой напасти…
12
Уфа — город древний, возник во второй половине XVI века; строили город боярин Иван Нагой да боярский сын Голубев. Лег городок-крепость в сердце Башкирии; управлял город обширными землями. В городке сидел царский воевода, чинил суд-расправу, с башкиров да с других народов собирал ясак. Воеводы считали Башкир-землю русской вотчиной, а башкиров — подданными; они беззастенчиво обирали башкиров и, как бы в насмешку, называли это кормлением.
Царь Петр Алексеевич строг был, за разбой да воровство не жаловал воевод, но до Каменного Пояса далеко, не достанешь, и воеводы охулки на руку не клали.
В год тысяча семьсот четвертый на Уфу-город посажен был воеводой Александр Саввич Сергеев — муж жадный, свирепой хватки. По вступлении в уфимскую провинцию воевода наказал согнать подводы со всех башкирских улусов; перебирался воевода с большим скарбом, со псарями да псарней; в кованых сундуках везли добро: на телегах ехали мамки да няньки воеводских ребят. Сам воевода восседал в колымаге, в которую впряжено было двадцать четыре башкирских коня, и на них форейторами ехали ясачные башкиры. Впереди воеводской колымаги бежали скороходы, а позади обоза тянулись порожняком триста башкирских подвод. Прознав о проезде воеводы, народ разбегался, укрывался в лесах.
— Попрятались окаянцы и не чтят воеводского чина! — зло поругивался хмурый воевода.
По приезде в Уфу наказал воевода скликать башкирских старшин, батырей, да тарханов, да стариков поприметней. Со страхом съехались башкиры в город. По приказу воеводы обыскали недалекие рубежные крепостцы, собрали все пушки да мортиры, от годных до ржавых, и расставили по дороге к воеводскому дому, а у пушек выстроили гарнизонных солдат да повелели им голову держать выше и взор иметь дерзкий. Башкирских посланцев решили провести меж таких угроз, дабы знали, до чего силен и могуч воевода.
Башкиры испугались; чтобы беду отвести, старшины их подобрали в табунах в дар двадцать два добрых скакуна и, пройдя все выставленные по дороге воинские силы, подвели их к воеводе. Хоть кони и добры были, однако воевода не ликовал, не довольствовался этим и, грозно насупив брови, пообещал башкирам осчастливить их своим объездом по улусам и сельбищам. Башкиры разъехались из Уфы нерадостно.
Воевода слово свое сдержал: снарядив в поход воинский отряд, отправился обозревать благополучие вверенных ему народов. Однако башкиры, прознав о намерении воеводы, побросали свои селения, скарб, бежали в горы и в лес, увозя своих женок и ребят. И сколько ни ехал воевода, везде встречал безлюдие и пустыню. Воевода вернулся в Уфу очень мрачен и, чтобы не уронить своего чина, вновь потребовал к себе башкирских старшин. Наказ воеводы был грозен, и потому немногие имели отвагу предстать перед воеводой.
Воевода пуще рассвирепел. Бегал по воеводской избе, ругался:
— Нехристи, в чинах толк не разумеют. Того не кумекают, что воевода в этих краях царь и бог!
Воевода был тучен, мучила одышка.
«Что за народы такие? — думал он. — Эка, и в ум себе не возьмут, окаянные, что воеводе потребно кормление, и притом немалое!»
Башкирских старост явилось два-три — да и обчелся, и притом без подношений. Воевода настрого наказал приставам и будочникам собрать на воеводский двор народ с торжища, с постоялых дворов и с посадьев. Ретивые хранители благочиния хватали народ, где доводилось, и вели за крепкий заплот, а к заплоту приставили караульных, чтобы дерзкие не сбежали.
Народу собралось немало: и башкиров и посадских людишек; в заплоте стало тесно.
Тут воевода показал родительское попечение о людях: по его указу выкатили из воеводских погребов бочки меду и хмельного, а чтобы питье было крепко, засыпали в него нюхательного зелья и тем напитком силком потчевали. Те, которые отродясь не пивали хмельного, ныне попробовали. А дерзких, кто перечил и не принимал воеводского подношения, били палками и насильно поили.
От усердия воеводских служек и приставов народ захмелел; в заплоте люди валялись в беспамятстве. И тогда воевода решил облегчить свое сердце потехой. Принесли пороху, огня; иным палили бороду, как щетину борову, под другими солому подожгли, лепили к рукам да к лицам возжженные свечи, а то смеху ради сыпали сонному в горсть пороху и огнем палили.
Но и того показалось воеводе мало: по его приказу в заплот вкатили десять пушек и палили из них до вечера, чтобы люди чувствовали страх и почтение.
Подполковники и приказные порешили: раз воеводе все можно, то почему это в малых размерах не возможно им? Они объявили ногайскую дорогу своей вотчиной и стали притеснять да обирать башкиров…
С того и началось. Башкиры, не стерпев обид, поднялись. Нашлись и вожаки, сбили конные дружины и пошли огнем и мечом крушить мелкие городки и сельбища.
13
Вооруженные конные сотни повстанцев осадили города Бирск, Мензелинск, Елабугу. Повстанцы внезапно нападали на демидовские заводы и русские крепостцы и предавали все огню.
По сибирской дороге шли сотни башкира Султана. Он стремился выбраться на Нейву-реку и захватить Невьянский завод. Вел ватаги лесными дорогами Сокол; подговорил он Султана на своего вековечного врага. Башкирский вождь был примерный лучник. Бедняк, он не боялся ни голода, ни холода. Башкирские конники через горы и чащобы пробирались к Султану, и имя его полетело из одного края Башкирии в другой.
Заводчик Акинфий Демидов приуныл: по дорогам восставшие останавливали обозы, груженные железом, и растаскивали его. Это было опасно, умножало оружие противника. Батька Никита слал грамоты из Санкт-Питербурха, требовал по указу царя пушек да ядер, а как доставить их, если на своих дорогах не хозяин.
В Невьянске и в окрестных заводах проживать стало ненадежно. Народ на рудные места навезли из разных краев России: оторванные от сохи, от родных мест и брошенные в глубокие шахты и на каторжную огненную работу, крестьяне глухо роптали и только поджидали случая взбунтоваться.
В последние денечки прошел слух о близких башкирских дружинах. Акинфий Никитич стращал народ:
— Наскачут нехристи, порубят народ, пожгут хатенки — вот и все тут. Сбереженья ради крепче держитесь за хозяина!
По селам и заводам народ дотемна убирался на дворы; закрывали наглухо ставни, на хлевы и амбары поделали крепкие запоры. В поле выходили работать гуртом, артельно. Подошли покосы, ехали на них вооруженные — кто топором, кто рогатиной; ночью попеременно сторожили врага, коней на темную пору привязывали к телегам…
Акинфий Никитич разъезжал со стражей, в Невьянске у ворот подбавил караульных. Как ни оберегался заводчик, а на лесной дороге встретился со своим лютым врагом. Вел ватажку Сенька Сокол. Акинфий сразу признал своего кабального. Одет был Сенька в татарский белый армяк, на голове бархатный колпак, а сбоку висела кривая сабля. Конь под противником добрый, горячий, да и Сенька, похудевший, загорелый, сидел на скакуне орлом. Рядом с ним на золотистом жеребце мчался башкир Султан, в руке его блестела сабля.
За спиной Демидова скакал кат; он опередил хозяина и бросился на башкирскую ватажку. Сенька свистнул, крикнул, конь под ним вздыбился, заржал. Удальцы выхватили кривые сабельки. По лесу пошел звон.
Акинфий привстал в стременах, закричал кату:
— Круши подлого изменника!
Тот разъяренно гаркнул и взмахнул дубиной; но Сенька увернулся и налетел на палача; на солнце блеснула кривая сабля.
— За кровь нашу!
Бородатая голова ката сорвалась с плеч и покатилась на дорогу…
Акинфий проворно повернул коня, огрел его плетью и поскакал по невьянской дороге.
Охранители Демидова убегали, отстреливаясь, но удальцы бесстрашно преследовали их. Впереди летел на резвом скакуне Сенька; мимо мелькали сосны; конь птицей нес через ямы, калюжины; одно видел Сенька — только своего врага: Акинфия Демидова…
Подскакав к реке, проворный заводчик с маху ринулся с крутого яра и поплыл на невьянский берег. Сокол — за ним. Удальцы осыпали Демидова стрелами, но могучий демидовский жеребец широкой грудью рассекал быструю реку. Легкого Сенькиного коня стало сносить течением…
Демидовский конь выбрался на берег. Акинфий что есть мочи заорал: «Гр-рабят!..» Жеребец рванулся — следом по тропе закружилась пыль… Впереди мелькнул островерхий заплот невьянской крепостцы… Из ворот навстречу хозяину выскочила полусотня всадников.
— Эх, утек, гад! — погрозил в сторону завода Сокол, повернул коня и бросился навстречу своим…
Подошла осень, но дождей не было; обмелели реки. Башкирские повстанцы двигались по всем трем сибирским дорогам; не стало ни проходу, ни проезду. Уфимский воевода не на шутку струхнул. Опасаясь царского гнева, воевода выслал из Уфы для успокоения башкирских волостей воинский отряд под командой подполковника Петра Хохлова. Перед тем в Уфу подошли конные башкирские сотни ближних улусов. Башкирские военачальники клялись воеводе верностью и обещанием полонить да пожечь непокорных соплеменников. Воевода на слово именитым башкирам не поверил и побрал с них аманатов. Войско собралось немалое, и Хохлов спешно повел его в глубь Башкирии.
Почти одновременно в помощь Уфе из Казани выступил конный отряд Сидора Аристова в семьсот семьдесят сабель; за ним двинулся солдатский полк Ивана Рыдаря…
Отряд подполковника Петра Хохлова тем временем миновал засеку, далеко оставил позади себя пограничные крепостцы и городки и углубился в коренную башкирскую землю. Башкирские улусы опустели, жители угоняли скот, на дорогах и перепутьях тлели остатки костров; повстанцы уклонялись от прямого боя и заманивали войска в незнакомые места.
Ударили сибирские морозы, сковали быстрые горные речки, навалили глубокие снега. Переходы приходилось делать небольшие, пошли горы; по долинам дул пронзительный ветер. По лесным трущобам собирали в снегу сухое дерево, жгли…
С большими трудностями отряд Хохлова добрался в урочище Юрактау. Кругом лежали высокие оснеженные горы; на речке над полыньей дымился парок. Усталые, измученные роты остановились на ночлег. Ночь стояла тихая, звездная, искрились голубые снега, да в далеких перелесках выли голодные волки. Солдаты жались к кострам: холод пробирался под ненадежную одежонку.
Ночью бесшумно исчезли конные башкирские сотни, пристали к своим. Утром, когда отряд приготовился в путь, из-за перелеска показались башкирские лавы; тучи стрел зазвенели в морозном воздухе. За конными башкирами двигались скопища пеших.
Подполковник водил роты в атаку за атакой, но каждый раз откатывался с уроном к становищу: враг дрался отчаянно. Дули ветры, запорашивали глаза, солдаты готовились на голом поле к обороне: штыками, топорами рубили мерзлую землю — окапывались. Выстроили полукружьем обоз, из-за него отстреливались.
Башкирские полчища окружили войско подполковника Хохлова; с каждым часом к башкирам подходили и подъезжали все новые и новые толпы…
Голодные солдаты кое-как продержались десять дней среди наседавших башкиров. От холода, бессонницы и голода солдаты изнемогали. Тогда подполковник решился на отчаянное: или погибнуть, или пробиться…
В башкирском лагере в это время царило оживление. В покинутой, занесенной снегом деревушке Султан совещался с военачальниками. Лицо Султана — усталое, веки от бессонных ночей припухли; немало он объехал деревень и дорог, поднимая башкиров к походу. Справа от башкира сидел мрачный Сенька Сокол и слушал его. Султан говорил горячо, разжигал страсти, военачальники одобрительно кивали головами. Сенька опустил голову. Султан вскочил; скамья опрокинулась.
— Сегодня ночью бить будем, резать урусов!
Сокол потемнел, поднял глаза на Султана, сдвинул брови:
— Солдатишки измыкались, изголодались, народ они подневольный; потолковать надо. Без драки, может, на сторону нашу подадутся.
На вязке соломы сидел толстомордый тархан Мамед — тот самый, что продал Никите Демидову вотчинные земли. Тархан недолюбливал Сеньку, да и тот сторонился богатого башкира.
«Не к добру тут стервятник вертится, — думал про него Сенька, — предаст».
С Мамедом всюду ездили два телохранителя, плечистые татары, оба нелюдимые и злые, преданные, как псы, своему хозяину. Тархан поджигал башкиров бить всех русских. В походе на ногайской дороге он пристал к Соколу и с той поры не отставал от него.
Тархан поглядел на Сеньку злыми глазами, плюнул:
— Бить собака надо!
— Пошто всех бить? Резать надо купчишек, да дворян, да богачей, вот оно что!
Глаза Мамеда позеленели; он схватился за саблю:
— Башкирска земля для башкирский народ!
Сенька дышал тяжело; в нем закипела кровь. «Ишь, сытая морда, как поворачивает дело», — подумал он и зло крикнул:
— Верно, башкирская земля для башкирского народа, а не для дворян да тарханов. Вот оно как!
— Молчи, Сокол, рубить буду! — вскочил тархан и бросился к Сеньке.
Сокол спокойно взялся за рукоять клинка:
— Попробуй, я и сам на это мастак!
— Их-х! — тархан скрипнул зубами, повернулся и вышел из хибары.
Султан недовольно повел бровью:
— К чему ты обидел Мамеда?
Сенька выдержал взгляд Султана, вздохнул:
— Эх, ты за народ идешь биться, а не подумал, за какой народ?
— Мамед — башкир…
Сокол положил руку на плечо Султана:
— Мамед — тархан, он друг Демидову. Вот он что главное, а башкир иль татарин он, пес с этим! Наши супротивники — дворяне да тарханы. Понял? Бедняку все едино, кто жмет да шкуру его дубит; русский ли купец иль тархан. Ты об этом подумай…
Султан молча надвинул лисий треух, блеснул глазами:
— Сегодня драться будем, а разговоры ни к чему…
— Эх, жалость, не докумекал ты, Султанка, все. А ты уразумей…
Султан, не слушая, вышел на улицу; взволнованный, он посмотрел на тусклое зимнее небо и подумал: «К чему Сенька такие речи вел? Аллах сегодня пошлет беззвездную ночь. Нельзя больше ждать: налетит буран, люди разбредутся по улусам…»
Под утро — над долиной висела густая морозная мгла — башкиры ворвались в обоз русских. На бивуаке забили барабаны, подполковник Хохлов поджидал башкиров, роты развернули знамена и пошли в штыковой бой.
Над перелесками кружило голодное воронье: северный колючий ветер гнал поземку, леденил лицо, засыпал глаза. Руки прилипали к жгучему, намороженному железу. Солдаты, побросав обозы, голодные, озябшие, тесно прижавшись друг к другу, шли навстречу противнику.
Башкирские всадники врубились в строй, бросали арканы — арканили солдат. Подполковник Хохлов, в треуголке, с жиденькой косичкой, помахивая сабелькой, покрикивал:
— Не выдавай, братцы, вперед!
Султан с отборными конниками налетел на головную колонну, пришпорил своего скакуна — конь поднялся на дыбы… Подполковник бесстрашно бросился вперед. За ним устремились солдаты; на усатых лицах осел иней, дыхание вырывалось густым паром…
Солдаты, отбиваясь, шли вперед. Били барабаны, визжали стрелы, кричали люди, ржали кони…
На голубоватом снегу алели лужи; снежная поземка жадно зализывала горячую кровь…
На бугре стояли три всадника: тархан Мамед и два его телохранителя. Тархан сквозь пургу видел, как колонны солдат, ощетинившись штыками, уходили в лес…
Трещал мороз, дымила пурга; схватка была жаркая и немилосердная. Обозленные люди крошили друг друга, кололи, обнявшись, падали в снег и погибали…
Наступил шестой час. Над побоищем спустились сумерки. Из-за холмов поднялся ущербленный месяц. На белоснежной равнине валялись подбитые люди и кони.
Золотистый скакун Султана лежал с переломленной спиной; из пасти коня пузырилась кровавая пена. Замерзшая нога торчала в синих сумерках бесприютно, как черный перст. Лунный свет холодным блеском отсвечивал на конской подкове… Оставив на поле четыре сотни солдат убитыми и ранеными, — башкиров полегло вдвое больше, — подполковник Хохлов с большими трудностями пробрался в Солеварный городок, где и отсиживался до прихода казанских войск Аристова и Рыдаря.
Башкирские отряды двинулись в Закамье, поднимая народ. На дороге к Чусовой они напали на демидовский обоз, груженный пушками. Подводчиков разогнали, пушки таскали за собой, но за недостатком пороха и людей, знающих огневую стрельбу, пальбы из них не было.
Перебравшись по льду Камы-реки на казанскую сторону, башкиры осадили дворцовое село Елабугу. Пожар восстания разгорался: за башкирами поднялись татары. Вооруженные чем попало — пиками, луками, просто дрекольем, — восставшие двинулись по казанской дороге и захватили пригород Заинек.
Перебив служилых людей, порубив в бою немало гарнизонных солдат, башкиры пошли на Казань…
Вести о восстании дошли до царя Петра. Государь готовился к решительной схватке со шведами; отвлечение воинских сил на восток грозило большими бедствиями.
С большим трудом добрался Никита Демидов до Москвы и поехал к царю. Петр Алексеевич занимал в отцовском дворце маленькую горенку, заставленную токарными станками, плотничными инструментами. На столе лежали карта, компас, записные книжки.
На улице стояла теплынь, но печь в горнице была жарко натоплена. Царь недомогал; его слегка знобило. Запахнувшись в теплый халат, он сидел в кресле и, надев круглые, в железной оправе очки, курил неизменную трубку и просматривал голландские куранты.
— Демидыч, как дела? — встретил Никиту царь.
Демидов поклонился ему, взглянул исподлобья:
— Плохи, государь. На Каменный Пояс не добраться. По татарским деревенькам мутит народ…
Петр поднялся с кресла, заходил по горнице.
Ходил он слегка сгорбившись, стал мрачным, подергивалась щека. Демидов набрался храбрости и сказал государю:
— Войско бы, Петра Ляксеич, послать на нехристей. Заворовались народишки…
Царь усмехнулся:
— Войско слать? А где его, Демидыч, взять? Ты вот в рудах толк знаешь, а в воинском деле мало смыслишь. — Голос Петра построжал. — Нельзя отсель войско снимать да под Казань слать. Вот-вот шведы нагрянут.
Никита растерялся, развел руками:
— Так что же делать тогда, Петра Ляксеич?
— А ты помозгуй, борода. Сумел заводы ставить, сумей оберегать их. Все царь да царь, а вы-то сами, купцы да заводчики, подумали бы о том.
— Помилуй бог, — упал духом Никита. — На том свет держится. Что мы, купцы да заводчики, без царя? Ровно без головы, да и народ — сирота…
— Ловко загнул! — Петр набил короткую трубочку едким табаком, задымил. Подошел к Демидову, сказал строго: — Вот что: войско слать не буду на башкир; купцам да тебе, Демидыч, раскошеливаться надо. На месте ратных людей сбирай да езжай, торопи с пушками.
Он повернул Никиту к двери, подтолкнул в спину:
— Езжай, Демидыч, а в Казани сам увидишь, что надо будет…
Демидов поклонился в пояс царю, помялся, не хотелось уходить, да пришлось. Царская воля — не переступишь…
14
Лютовали январские морозы, дороги и перепутья заметало сугробами, дворянские усадьбы и деревеньки затерялись в глубоких снегах. Над жильем синели дымки: люди оберегались от стужи. Птица замерзала на лету.
Никита Демидов приехал в Казань. Над Волгой стлался густой туман. На левобережье на бугре высился оснеженный кремль, над башней Сумбеки вилось воронье да в прозоры грозно глядели пушки. В городе чуялись тревога и настороженность. Служилые люди упрятали семьи в кремль за толстые стены. На торжках кипела давняя бестолочь, но народ держался дерзко; поговаривали о башкирах и беглых холопах, что походом идут на Казань.
Заводчик Демидов остановился на монастырском подворье. Монашеская братия сманила измученного дорогой Никиту в баню, жарко испарила. Поглядывая с горячего полка на сытых монахов, туляк морщил переносье:
«Разъелись! Чреслами да волосами, окаянные, на баб схожи. Тьфу, грех один!»
Монахи хлестались вениками на славу; распаренные чернецы выпили не одну корчагу холодного квасу; от горячих тучных телес чернецов валил пар. Отходил мясоед, и братия в предбаннике услаждала чрево холодной телятиной, жирными колбасами да грибочками. Ели страшно — за семерых один. Никита Демидов от еды в бане отказался, про себя укорил монахов: «Чревоугодники!»
После доброй бани и крепкого сна Демидов поехал в кремль к воеводе. На кремлевской площади перед судной избой на глаголях повешены два мужика в лаптях. Ветер раскачивал их трупы.
«Мятежники», — подумал Никита про висельников.
Прохожий стрелец, оскалив зубы, весело крикнул Демидову:
— Доглядывай, как холопы портянки сушат!
На зеленых крышах башен погасал отсвет заката. В дальние кремлевские ворота проехали конные рейтары.
В покоях воеводы жарко натоплено; боярин с породистым лицом, румян, доволен; встретил он Демидова приветливо. У воеводы гостил архиерей. На владыке — шелковая ряса и золоченый наперсный крест. Оба уговаривали заводчика:
— Куда собрался, Демидыч? На дорогах шибко опасно: народишко заворовался.
Никита засунул руку за пояс, тряхнул головой:
— Ничего, побьем заворуев.
Владыка скрестил на чреве пухлые руки, вздохнул:
— Я и то благословляю князя, да отсрочивает. Норовит без того миром поладить.
Воевода, обутый в меховые чулки, ходил тихим, неслышным шагом: руки он заложил за спину и на речь архиерея откликнулся спокойно:
— Время ноне военное — свей наседают; народишко сердить опасно!
Демидов поморщился:
— Так! А коли они нас прирежут?
Владыка смежил веки, зевнул, перекрестил рот:
— Ой, страхи!
Боярин присел на скамью, скинул с головы бархатную мурмолку — волосы поблескивали серебром.
— Супротивника на сговор будем брать. На то царская воля. Ноне шлю толмача да татаришек для разговоров с ворами…
Демидов подошел к изразцовой печи и прислонился к ней широченной костистой спиной. За слюдяным окном темнело; погасли синие сумерки. Померещились Никите завьюженные заводы, горы; он неожиданно попросил воеводу:
— Доброе дело ты удумал, князь. Разреши с тем толмачом да татаришками ехать мне за соглядатая. Ей-ей, князь, сгожусь.
Воевода от изумления раскрыл рот, глаза округлились:
— Да ты, Демидыч, спусту болтнул, знать?
— Пошто спусту? В самом деле поеду! Ты не гляди, князь, что годов мне много, силы у меня еще немало. — Демидов шевельнул плечами, грудь крепкая, мускулистая.
— Старик, а молодец! — похвалил владыка. — Пусть едет. Голова разумная, и толк будет!
Воевода махнул рукой:
— Там увидим; а не испить ли чего, владыка?
Архиерей сладко прищурил глаза:
— Под гусятинку или под поросеночка, хозяин?
Воевода, поддерживая под локоть владыку, отвел гостей в столовую горницу. На столе горели свечи, освещали обильную еду и сулеи. В них поблескивали меды, наливки, настоянные на травах. Владыка благословил пищу, чмокнул губами:
— Ох, голубь!..
Среди деревянных и оловянных блюд лежал жареный поросенок с румяной корочкой. Никита плотоядно посмотрел на яства и сел за стол.
— С богом, гостюшки! — пригласил воевода, и все навалились на еду.
Никита Демидов надел нагольный тулуп, баранью шапку, обулся в теплые пимы. За пояс хозяин заткнул острый топор, взобрался на кряжистого коня. На бороду всадника и конскую шерсть осел густой иней. Мороз сдавал. На звонницах отзванивали колокола, день был праздничный — сретенье. С мутного неба падал сухой снежок. Демидов, укрепляясь на спине коня, пророчил:
— На сретенье снежок — весной дожжок. Так!
У ворот Демидова поджидали конные ясачные татары и толмач Махмет-выкрест. Высокий черноусый толмач оглядел Никиту, недовольно качнул головой:
— Чижало едет, бачка…
Демидов не ответил толмачу, сидел на коне важно, осанисто, хотя и ныла слегка больная нога. Выехал вперед ватаги и гаркнул:
— Эй, молодцы, слушай меня!.. Поехали!
Конное посольство тронулось из Казани по Арской дороге. На полях лежал глубокий снег, на дорогах встречались редкие подводы: они сворачивали в сторону. Встречные с любопытством разглядывали конников. В деревеньках толмач расспрашивал про неспокойных башкиров, но угрюмые татары отмалчивались. От студеных ветров стыло тело, хотелось есть. Татары ели махан, уговаривали Демидова; тот не польстился.
Ехали два дня и ночь и в восьмидесяти верстах от Казани встретили невиданное воинство. В долине, в большом татарском селе, несметно копошился народ, дымили костры… Навстречу казанцам на быстрых коньках мчались башкиры. Демидов издали заметил: у кого — казацкие пики, у кого — просто палки.
«Эх, и воинство!» — с презрением подумал Никита и, быстро вытащив из-за пазухи полотенце, повязал его через плечо. То же сделали и сопровождавшие Никиту ясачные татары.
Две ватажки сблизились. Из толпы повстанцев выехал башкир с серьгой в ухе; толмач ткнул локтем Демидова: «Сам Султан!» Никита узнал противника. Однако он и виду не подал, что не впервые видит Султана. Башкирский полководец высок, усы редки, глаза непроницаемы. Конь под ним — чистокровный скакун; держа горделиво лебединую шею, он взбил копытом снег. Демидов хмуро сдвинул брови и бросил:
— Ну!
Рядом с башкирами играл золотистый конь; на морозном ветре из ноздрей коня валил пар. Конник с русой бородкой сидел молодецки, натянул повод; позвякивали удила. Все еще глядя на башкира, Демидов подумал: «И у тех толмач. Так!»
Демидов перевел жгучие глаза на башкирского толмача; разом обожгло сердце.
— Что, признал, хозяин? — насмешливо спросил Сенька Сокол. — Вот где довелось свидеться…
Синие глаза Сенькины глядели на Демидова дерзко; мороз разрумянил его обветренное лицо. Демидов скрипнул зубами, но сдержался.
Башкир Султан поднял на заводчика черные глаза:
— Что скажешь, бачка?
Демидов сжал рукоятку плети; рукоять хрустнула. Сдерживая гнев, Демидов подбоченился и спросил строго:
— Старшой?
Башкир кивнул головой и показал в лог:
— Наше войско…
Никита смолчал, разгладил бороду, от нее пошел парок. Видел Демидов в логу большие скопища народу. Кабы не народ, дал бы он волю своей ярости. Топором покрушил бы головы супостатам, а Сеньке — первому. Но что поделаешь? Наказ царя строг, притом умен. Унял Демидов свое разгоряченное сердце, построжал и сказал Султану:
— Народишко вижу, а воинства что-то нет… Може, головешки за пики почитаешь?
— Не балуй, хозяин. Ежели бы ты не посол, жихнул бы тебя по башке! — звякнул саблей Сенька.
— Но-о! — насмешливо удивился Демидов. — Безрукой, а чем потчует. Твою-то рученьку псы изглодали…
Сокол дернул повод; скакун взвился; Султан схватил Сенькиного скакуна за повод, осадил. Башкирский вожак сказал холодно:
— Говори, бачка…
Трудно было Демидову сдержаться, но оставался он невозмутим и сказал грозно:
— Слушай, воры, пошто вы великому государю изменили и в Казанском уезде да во многих местах села и деревни и церкви божий выжгли, а людей порубили и покололи?
Башкир поднял злое лицо:
— Мы не воры, мы — честный народ. От обид и утеснения подняли мы меч на вас…
Демидов запустил руку в бороду, теребил ее. Терпеливо слушал. Башкир перевел глаза на Сеньку:
— Скажи ему нашу думку!
Сокол вскинул голову и, дерзко глядя в глаза Демидову, сказал:
— Доведи великому государю, что учинилось, да ведает он. Наперед сего к нему, государю, к Москве, на прибыльщиков о всяких своих нуждах посылали мы свою братью, ясачных людей челобитчиков, и те наши челобитчики были переиманы и биты кнутьем, а иные перевешаны, и отповеди им никакие не учинены…
— Так, — шумно вздохнул Никита и глянул на башкира.
Султан внимательно следил за Сенькой и Демидовым, в ухе башкира поблескивала серьга; скакун переминался с ноги на ногу.
— А еще что скажешь? — спросил Демидов.
Сокол поправил лисий треух на голове; Султан снова кивнул ему головой. Сокол сказал:
— Еще доведи до великого государя, чтобы он, великий государь, пожаловал, велел с башкирцев, вотяков и черемисов ради их скудости облегчить кабалу, и они отступят и пойдут в домы свои…
— Так! — Демидов оглянулся на сопровождавших ясачных татар. Они и толмач Махмет любовались башкирскими скакунами. — А еще чего скажешь?
Сокол, не глядя на Султана, добавил:
— А еще холопьев на волю пусть великий государь отпустит, а ежели то не будет, дворян да заводчиков резать будем…
— Стало быть, русские холопы заодно с нехристями? — зло сказал Никита.
— Кому нехристи, а нам браты, и ворог у нас один…
— Ишь ты как! — Демидов пожал плечами, вздохнул. — Так! Вот что, ворюги, то, что вы поведали мне, — неисполнимо, а воеводе-князю да великому государю доведу о том… Езжайте лучше по домам — так!
Противники постояли друг против друга и молча разъехались. Конь под Демидовым шел рысцой, ветер обжигал его лицо; заводчик огорченно думал: «Ишь ты, сказ-то короток, а дела длинны!»
Башкирские переговорщики повернули в становище; Сокол уговаривал Султана:
— Отпусти потешить душу. Нагоню да повяжу Демида, и делу конец.
Башкир покачал головой:
— Посланцев не бьют, доброй дороги желают…
В Сенькином сердце кипела кровь; тряхнул кудрями:
— Эх, Султанка, понапрасну выпустили подлого соглядатая…
За Султаном следом ехал тархан Мамед; он одобрительно кивал головой:
— Хорош слова говорит он… Разумны слова…
На востоке вырастало облачко, снежной поземкой дымился горизонт. В логе, в сизых сумерках, горели яркие костры башкирского воинства.
Никита Демидов десять дней прожил в Казани, поджидая, чем кончится башкирское возмущение. Казанский воевода собирал и готовил в поход воинский отряд. Командиром этого отряда назначили Осипа Бертенева. Расхаживал Бертенев по купцам, выторговывал сено, овес. В кузнях под санные полозья клали железные полосы. По дешевым ценам Демидов отпустил то железо с своих складов. Демидову нравилась хозяйственность и расторопность начальника.
Сам заводчик тоже зря не терял времени; хоть и тревожно было, но твердо верил Демидов в ненарушимость уклада и хлопотал по своим делам; на казанском Торжке подыскал и сговорил плотников, отвез их в село Услон и ставил там свою пристань. Подле нее рубили склады под железо. Подходила весна, морозы отошли; под весенним солнцем звучала капель.
Башкирские отряды после неудачных переговоров двинулись по Арской дороге на Казань. Деревни были разорены проходившими отрядами. Тархан Мамед со своей ватагой немало пожег русских сел, людей побил, а женщин взял в полон. В приказанских посадах по ночам виднелись далекие зарева пожаров. Башкиры разбили воинские станы в тридцати верстах от Казани…
Монахи перетрусили; игумен перебрался в кремль, а братия засела в монастырских стенах; ворота закрыли на запоры. По казанским улицам и в торговых рядах усилили караулы; у рогаток сторожили ратники. По приказу воеводы вокруг города возводили вал. Огни в домах гасили рано, с цепей спускали злых псов. Царское кружало временно закрыли, и целовальники попрятали хмельное.
Один Демидов словно не чувствовал грозы. Каждое утро он надевал тулуп, садился в сани, клал под сиденье топор и ехал в Услон. Плотники не один раз предупреждали заводчика:
— Побаивайся, хозяин. Неровен час, один едешь лесом, а вдруг в лесу ватага!
— Но-о! — вылупил цыганские глаза Демидов. — А ежели я, скажем, не боюсь, а в руке топорик, что тогда?
«Идолище! — думали плотники. — Ни страху, ни совести».
На снегу и на льду Камы валялись обтесанные бревна и щепа; пахло смолой. Серела разбросанная пакля; хозяина это сердило.
— Пошто добро без толку теряете? — кричал он на плотников. — Пошто хозяйских копеек не бережете? Рады хозяйскому разору!
Жили плотники в холодных бараках; продувало в них. Хозяин заработанные гроши попридерживал. Работники подумывали о побеге; Демидов грозил:
— За мной ни один грош ваш не сгибнет, а кто в такую годину пред башкирским страхом сбегит, воевода в железа закует. Работай знай!..
Во второй половине февраля отряд Осипа Бертенева выступил из Казани на Арскую дорогу. Воевода и Демидов с тревогой поджидали известий. После работы на стуже проголодавшийся Демидов ехал на воеводский двор, надоедал воеводе расспросами об Арской дороге. Воевода сажал Демидова за стол, кормил, и оба подолгу обсуждали действия против царских супостатов. У Демидова в глазах — жестокость; он твердо требовал:
— К весне всех воров перевешать… Надоть мне пробиться на Каменный Пояс да весной по Каме царю пушки сплавить. Отсрочке тут не быть! Ежели мешкать будем, царь не порадует…
Воевода и сам об этом знал и потому послал нарочного в Сергиевск-городище. Просил воевода тамошнего станичного атамана Невежина идти на Билярск, обложенный возмущенными башкирами.
Вскоре стало известно, что атаман Невежин собрал две сотни русских казаков да сотню чувашей и пошел на башкирских батырей.
В конце февраля пришли для воеводы радостные вести: отряд Осипа Бертенева напал на башкирские скопища на Арской дороге, разбил и рассеял их. Остатки возмущенных ватаг бежали под Уфу. В то же время атаман Невежин быстрым и внезапным ударом разгромил башкирских батырей под Билярском и освободил городок от осады.
Никита Демидов торопил воеводу доделать дело. Заводчик рвался под Уфу, а там — к заводам. По настоянию его 22 февраля воевода выступил с полками из Казани. По деревням, по которым проходили русские полки, башкиры и татары изъявляли покорность. Из возмутившихся толп перебегали повинные. Воевода повинившихся отпускал с миром. Добрую сотню верст прошли полки; башкирские скопища рассеивались как дым. Воевода объявил восставшим прощение.
В татарской деревеньке, окруженной русскими войсками, телохранители тархана Мамеда, видя конец восстанию, повязали сонных Султана и Сеньку, посадили на паршивых кобыленок и повезли на воеводскую стоянку. За пленными ехал тархан Мамед; под ним гарцевал Сенькин золотистый скакун. Скакун Султана рысил, приарканенный к тарханскому седлу. Тархан плевался и поносил своих недавних боевых товарищей:
— Султанка — собак, и русский Сенька — собак! Один скакун мне, другой — воеводе…
Сенька Сокол со связанными за спиной руками, в портках и в одной рубахе посажен был на кобылицу лицом к хвосту. Ехал он молча, в дырах рубахи синело застуженное тело. Башкир Султан рвал веревки, но они только глубже врезались в тело; он неистово ругал тархана…
В марте, в распутицу, по казанским садам на тополях и березах кричали прилетевшие грачи. Лед на Волге посинел, у берегов заливала вода; из оврагов низвергались шумливые ручьи. Вечерние зори за рекой стали сиреневыми, гасли поздно. Никита Демидов обладил пристань на Услоне, приготовил амбары и поджидал половодья. Воевода во главе полков возвратился в Казань. За воеводой на санях везли с рогатками на шеях скованных Султана да Сеньку.
— Ага, попался. Сокол, — обрадовался Демидов. — Стерял руку, а теперь плачь по башке.
Сокол, опустив на грудь голову, молчал.
Пленных при возвратившемся войске не было. Никита удивился:
— Неужто ты, воевода, всех перевешал?
— По домам распустил, опасно народишко ноне забижать.
— Эх, жалость-то какая! — сердито сказал Демидов. — Ты подумай только, сколь рабочих рук отпустил.
Воевода на это ничего не ответил.
15
Невьянск все еще находился в осаде. Акинфий Демидов отсиживался за деревянными стенами. От бати не было слухов. Наступила затяжная уральская весна; надо было сплавлять по Чусовой воинские припасы, а по лесам углежоги — приписные крестьяне, — побросав работу, поразбежались по деревням.
Никита Демидов, не глядя на распутицу, добрался до Белебея, а дальше дорогу преградили незамиренные башкиры. Демидов томился в безделье.
По указу царя разрешено было собраться вольнице, которая за добычу прошла бы огнем и мечом непокорные места.
Стольник Иван Бахметьев выбыл в калмыцкие улусы, подкупил одного из водителей калмыков, тайшу Аюку, поднять их и идти на усмирение Башкирии. Узнав от перебежчиков, что уфимские башкирские батыри помышляют о соединении с казахами, Бахметьев с калмыцкой конницей немедля перешел реку Яик и устремился в неспокойные деревни.
Установилась весна, дороги подсохли, восставшие башкирские отряды укрывались в лесистых местах, среди гор и болот.
Калмыки настигали непокорных, рубили. Деревни пылали; за калмыцкой конницей гнали табуны пленных коней, стада захваченного скота; скрипели обозы с отобранным по деревням скарбом. Под Уфой Бахметьев взял в плен сына восставшего муллы Измаила.
Видя, что сопротивление бесполезно, сам мулла Измаил и батыри приехали с повинной к Бахметьеву и клялись утихомирить народ. Мулла со слезами на глазах целовал коран и просил замирения…
Никита Демидов вслед за калмыцкой конницей торопился в Невьянск…
На сибирской дороге он заночевал в глухом умете. В грязной избе на лавке и на полатях, а то просто на полу отдыхало много народу. Бородатые люди недружелюбно поглядывали на Демидова.
Стояла темная, беззвездная ночь. В горнице потрескивала лучина; перед ней сидел старик и ковырял лапоть. Два молодых мужика свесили с полатей лохматые головы, внимательно слушая деда. Раздавался храп усталых, измученных дальней дорогой людей. Заводчик покосился на спящих.
«Осподи, твоя воля, должно быть все беглые да каторжные, — с опаской подумал он. — Ноне все заворуи разбеглись по дорогам…»
Никита скинул простой мужицкий армяк и полез на полати.
— Подвиньтесь, братцы, дайте местечко дорожному человеку.
— Да ты кто такой, цыган? — поднял лохматую голову мужик. — Отколь тебя черт несет?
Демидов поскреб плешь, пожаловался:
— Утекаю из-под Казани, а чего — сам знаешь…
Ночлежники потеснились, дали Никите место. Демидов покряхтел. «Эх бы, в баньку!» — тоскливо подумал он и попробовал уснуть.
Старик говорил ровным голосом; заводчик невольно прислушался к его мерной речи.
— Есть-таки молитовки, да известны они только удальцам одним…
Лохматый мужик откликнулся густым басом:
— Э, дед, нет такой молитовки. Не развернешь каменны стены!
Старик жарко перебил:
— Ой, мил-друг, есть такой наговор-молитовка. Удалец-то наш, Сокол, таку молитовку знат. Ты чуешь?
— Чую…
Демидов закашлялся, повернулся на бок, навострил уши. Дед продолжал:
— На Нейве-реке свирепы и кровожадны Демиды-заводчики. Слышь-ко, сотни людей засекли до смерти. Одного и боялись Сеньку Сокола, помету за народ он вел, а поймать нельзя. Слово наговорное да заветное он имел. Раз, слышь-ко, его в лесу накрыли, заковали в железа да в каменный подвал кинули.
— И что же? — не утерпел Никита, поднял голову, глаза его сверкали.
— А то ж, наутро, слышь-ко, нашли в узилище кандалы да шапку, а решетка в окне выворочена.
— Их ты! — засиял мужик. — А молитовка при чем? Тут — сила!
Над избой ударил и раскатился гром; стены задрожали. Демидов сердито крикнул старику:
— Брешешь, дед; не могло этого быть!
— А ты, цыган, слушай, да помалкивай. — Мужик присел на полатях; был он жилист и широкоплеч, лицо скуластое. — Говори дале, дед.
Бычий пузырь в окне позеленел: на дворе полыхнула молния; опять ударил и раскатился гром. По крыше зачастил дождь…
— Гроза! Ох, господи! — Старик перекрестился. — Ну, слушай дале. Сокол храбер и пригож, он молодую бабу у Демида уволок. Слюбились…
У Никиты заклокотало на сердце. Еле удержал себя.
— Ну и залютовал тут Демид, — продолжал дед, — не приведи бог, народу тыщи согнал, облаву на Сокола затеял. Две недели шарили по лесам да по горам, народишко изголодался, не спали ночей. Хозяин с лица спал, одичал. Волосье на голове повылезло, вроде как у тебя, цыган, а в бороде — побелело снегом.
— Ну и что ж? — не утерпев, спросил Демидов.
— А то: опять не нашли. На завод вернулись ни с чем, а там пожар: головешки да дымок. Вон как!
Никита сухо кашлянул и, сдерживая дрожь в голосе, сказал:
— Лих был молодец, да попал ноне.
Старик присвистнул, отложил лапоть:
— Их, мил-друг, вспомнил-вспохватился! Да Соколик-то наш убег!
— Не может того быть! — В горле Никиты пересохло.
— А ты погоди, не заскакивай, цыган, — перебил мужик. — Досказывай, дед.
Старик оправил лучину.
— А что досказывать? Вот еще что случилось. Предали-то тарханы Сеньку да Султанку, дружка его. Слышь-ко, поймали да в каменный мешок посадили. Тутко и окошечка вовсе не было. Он ослабел и попросил напиться, и подают ему ковш с водой. Сокол перекрестился, нырнул в воду и — поминай как звали. А вынырнул он, слышь-ко, уже версты на три ниже завода из речки да скрылся в горах. Вон как!
— Молодец! — тряхнул головой мужик. — Гоже! Так и не поймали?
— Поймай! Воевода войско стребовал. Стража три дня по лесу плутала, ночью их, слышь-ко, леший напугал… Так и не нашли…
Дед замолчал; сердце Демидова тревожно билось. Над уметом гремела гроза, шумел ливень…
Никита уткнулся носом в армяк, сделал вид, что уснул. А мысли тревожили.
«Сказку дед баил, сказку, — утешал он себя. — Тому не сбыться, чтобы человек из каменного мешка сбежал…»
Но тут же из глубины души поднялось сомнение. Разве не он, Демидов, кинул Сеньку в потайной подвал? Разве не он приковал Сеньку к чугунному столбу, а что было?
Лукавый голос нашептывал Никите:
«А ежели и не сбег Сенька, то не все ли равно? Вон сколька Сенек! Может, сейчас на умете среди этого беглого народа не один Сенька Сокол укрывается».
— Ох, горе! — тихо вздохнул Никита.
Всю ночь гремела гроза. Демидов не спал: досаждали тревожные думы.
Еще затемно он тихо слез с полатей и уехал с умета.
В июне на знакомой дороге Демидов издали заметил дымки завода и облегченно вздохнул. Навстречу хозяину в гору поднимался обоз: везли невьянское литье к Чусовой. Впереди обоза ехал сам Акинфий. Завидев батю, сынок соскочил с коня и подошел к возку:
— Батюшка…
Демидов сидел, как коршун. Блеснув глазами, батька вместо приветствия крикнул:
— Ну, как завод? Идет?
— Идет! — Акинфий поклонился отцу.
Никита поторопил сына:
— Езжай, езжай, чего стал? Царь-то пушки давненько поджидает.
Скрипя под тяжелой кладью, мимо проплыл бесконечный обоз. Подводчики, завидев хозяина, издали снимали шапки, угрюмо кланялись в пояс.
— То-то, — удовлетворенно вздыхал Никита, — победокурили, пора и честь знать. Эй, гони коней к заводу! — крикнул он ямщику.
Кони побежали резво; под дугой распевали веселые погремки-бубенцы.
Однако на душе Демидова было неспокойно.
«Побили, разогнали смутьянов, — горько думал он. — А на сердце отчего тревога?»
Из-за шихана вырастали заплоты и башни Невьянска…