Каменный пояс. Книга 1. Демидовы

Фёдоров Евгений Александрович

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

 

 

1

От горячего солнца помрачилась белизна полей, засинели ельники, зашумело водополье. Весна хлынула дружная, буйная, широко разлились реки. Только что отошли вешние тали, из дальних горных скитов к Акинфию Демидову пришли два раскольничьих старца. Оба постнолицые, седые бороды шильцем; были они на ходу легки и подвижны. Акинфий знал старцев: оберегаясь от царских преследований, бежали они с Олонца. По государеву указу надлежало шатучих раскольников заковать в железо и представить воеводе, но еще Никита Демидов в ту пору рассудительно порешил не трогать старцев. Акинфий Никитич скитников принял хлебосольно, накормил; с дороги их испарил в баньке. Ели старцы скудно: сухари да квас, — ко всему зорко приглядывались. Акинфий терпеливо выжидал; знал, не попусту пришли скитники. Гостей поместили в малой горенке и незаметно следили, что будут делать и какие вести речи. Кержаки хозяйские образа в горенке завесили тряпьем: бог на них писан еретический, никонианский. Странники вынули из дорожных сум по иконке древнегреческого письма, поставили на подоконник и до полуночных кочетов отбивали перед ними земные поклоны. После молитв старцы не легли на постель, а, скинув ветхие сермяжки и разостлав их на полу, молча отошли ко сну.

На третий день скитник постарше сказал заводчику:

— Скит наш дальний и немалый. Во спасение древнего благочестия дороги к нему трудны. Но одолели нас разные дозорщики; заступись за нас перед властями мира сего, а мы тебе отслужим!

Старцы повалились Демидову в ноги. Хозяин бережно поднял скитников:

— Рад послужить вашему делу, но чем отблагодарите? Есть у вас руды, медь?

Кержаки переглянулись, старший тихо открылся:

— Дай нам рудоведца, сведем мы его к потайному месту, и рудной меди там не ископать во веки веков. За тем и пришли…

Акинфий призвал Щуку. Старцы пытливо оглядели его: ростом мал, тщедушен, а голова большая, не по росту, и ноги кривые.

— Выдюжит ли человек? Путь наш дальний, на многоводную реку Иртыш…

Ходил Щука по лесам и чащобам, по горам и падям, отыскивал руды. Глаз у бродяги наметан; душа у него к металлам ласковая.

Щука тряхнул головой, усмехнулся:

— Сказал бы словечко, да волк недалечко. Сибирский варнак я; тать не тать, а на ту же стать, а в деле сами увидите…

Акинфий блеснул серыми глазами:

— Верно, рудоведец добрый он. Ведите! Откроете рудное место — помогу вам…

Скитники поджали губы, чинно поклонились.

Путь предстоял долгий, а сборы короткие. Взяли по торбе сухарей; Щука — тульское оружье и рог для куренья.

Старцы недоброжелательно покосились.

«Погано зелье. Знать, антихристов пасынок».

Щуке дали лохматого и бойкого башкирского коня; скитники от коней отказались.

В росистое утро отправились рудоискатели в дальнюю дорогу.

Странники держали путь прямо на восток. Впереди легко и бодро шли старцы, за ними на башкирском коньке трусил Щука. Много дней ушло, далеко позади исчез в голубом мареве Каменный Пояс. Непочатые дремучие леса подавляли своим величием. Неприступные, глухие трущобы и буреломы сменялись болотами; на зеленых островках в болотах разгуливали волчьи выводки.

Старцы шли уверенно, часто перебирая высокими посохами. Над людьми вились комары и гнус. Все трое — люди привычные, не беспокоились.

На привалах старцы жевали сухари, деревянным корцом приносили из родника воду, пили, а Щуке пить из своего корца не давали.

— Пошто не даете? — злился Щука. — В ярость приду — придушу да в зыбун брошу!

Скитники не пугались:

— Оттого не даем, что табашник. Антихристов пасынок!

— Смотри, на царя хулу возносите, — грозил Щука. — А ежели я кликну сейчас слово и дело государево? Вот что!

Старший старец осердился:

— Кричи до пупковой грыжи; услышат тя, соромника, сорока-белобока да волчица-лиходейка.

Откушав, старцы брались за руки и пели гнусаво псалмы. Вверху гудел вершинами лес; Щука шел к роднику и черпал воду ладошкой.

— Годи ж, черти; и впрямь укокошил бы дуроломов, да тут и сам из чащоб не выйдешь.

Леса становились гуще: не продраться, не пробиться. Где ветровал, где вырванное дерево с корнем повалилось на моховую перину. С корней дерева густой бородой свисал мох. И раз на такой перине они увидели лесного боярина, Михаилу Топтыгина. Лежал он сонный и ленивый, покрыв глаза лапищами; не пошевелился, не пожелал взглянуть на путников. Хоть струсил Щука, а зло обронил:

— Не шевелится, идол; должно, скитская говядина не по нраву.

— Молчи, греховодник! — пригрозили Щуке посохами старцы.

В другом месте в чащобе напоролись на медведицу; ласунья опустила язык в муравьиную кучу и наслаждалась щекотаньем.

Время между тем шло. Подходили петровки; лето стояло жаркое, сухое; за все дни не упало ни одной капли дождя, болота и кочки пересохли. Где-то от молнии загорелся сухостой, и теперь пылали леса; в тусклом свете солнце казалось багровым, и путники задыхались от дымного смрада.

Дорога тянулась нудная; сухари убывали быстро.

Леса стали редеть, тропы пересекали быстрые реки и ручьи; переходили вброд. На берегах кой-где белели свежим срубом починки и займища: крестьяне с огнем выходили на лес, выжигали поле…

В июне, пройдя болотистую Барабу и Кулу иди некие степи, пришли на Алтай, к реке Локтевке. Кругом шли боровые гривы, в низинах зеленели поросли, мелкие кустишки. Старцы сживались, зорче поглядывали на холмы:

— Ну и дошли! Теперь знай ищи…

Демидовский рудознатец обыскал места и быстро напал на чудские копи — кое-как углубленные ямины до пяти сажен. По охренным мягким рудам догадался Щука, что быть тут золоту, серебру и меди. В окрестных местах часто попадались груды окалин и промывального сора.

Старцы опустили рудоведца в яму неведомых рудокопщиков. Он зажег лучину, обшарил темные углы и завалы и в них нашел медные долото и клин; к дереву сыромятным ремнем подвязан тяжелый камень.

— Вот чем руду добывали. — Рудоведец с любопытством разглядывал остатки чудских орудий добычи.

За эти дни Щука словно помолодел, проворно, легко бегал с холма на холм и радовался. Край привольный, подлинно рудный.

В полдень вышли на Локтевку-реку.

В летнюю пору она неглубока, но быстра, в своем ретивом беге подмывала песчаные берега. В теплой воде играла рыба.

Совсем весело стало; Щука шлепал старцев по спине, сулил:

— Непременно Демидов поможет вам. Попомните мое слово, скитские шкуры!

— Не трожь мерзкой лапой, — сторонились старцы.

В тот же день в буграх на устье Шульбы нашли пять заброшенных древними рудокопщиками плавильных печей и горки припасенных руд.

— Ой, гоже! — возрадовался Щука. — Хоть сейчас, отцы праведные, разводи кадило!..

Старцы смиренно смотрели на заречный закат и творили молитвы. Щука отобрал лучшие куски руды и сложил в подорожную суму.

Старцы повели рудоведца Щуку дальше и под вечер в субботний день дошли, усталые и потные, до Колыван-озера. Кругом грудились причудливые скалы; озеро было глубокое, зеркальное. На гладкой воде гасли отблески заката. С гор шла тихая прохлада.

Старцы, отмолившись, лежали спиной друг к другу, отдыхали. В далекой чащобе завыли волки. От волчьего воя Щуке не спалось, сидел он у костра и прислушивался. Волчий вой смолк и скоро раздался ближе…

Рядом послышался треск; ломая чащобу, раскидывая молодой ельник, на костер мчался зверь. Щука встряхнулся, схватил ружье, и в ту же минуту на полянку к костру выскочил загнанный лось. Измученный зверь дымил испариной; из Лесной чащобы сверкали волчьи глаза.

Лось, не колебаясь, повернул к костру, стал мордой к Щуке. Кожа на огромном теле зверя вздрагивала мелкой рябью. Лось низко склонил рога и застыл в покорной позе. Рудоведец встал и подбросил в костер сухого валежника; вспыхнули веселые языки огня. Волки отскочили и злобно смотрели на человека и лося. Лось стоял неподвижно. Щука подошел к нему: «Ишь ты какой красавец! Встретил бы в пути — застрелил бы».

Сучья сгорели, пламя угасло, в чаще замелькали огоньки волчьих глаз.

Варнак не утерпел, быстро вскинул к плечу ружье и выстрелил. Лось одним махом перескочил костер и людей и скрылся в чаще. В ельнике затрещали сучья: волчья стая кинулась от костра…

Ночной мрак погустел, звезды горели ярче, старцы не пробудились: привыкли к ночным шумам и треску огня. На росистой траве валялся берестяной корец. Щука не утерпел, сходил к озеру, зачерпнул корцом воды, напился.

«Ну вот и опоганил староверску посудину», — ликовал он.

Ночь прошла тихо. Утром озеро горело серебром, дальние берега таяли в дымке. По случаю воскресного дня старцы молились дольше, а Щука пошел по следу лося. И тут, в обрыве над рекой Локтевкой, в кустах, набрел он на древнюю копь, а в ней отыскал медную руду.

Вокруг лежали крутые горы с утесами и безлесными вершинами. Щука и старцы четыре недели отжили на Колыван-озере. Варнак бил птицу и зверя в горах; старцы ловили в озере рыбу; тем и жили. Рудознатец исходил и облазил горы: дознался, что в них имеются превосходные порфиры, яшмы, агаты, медные руды и, что радовало, намечалось в горах золото и серебро. Обо всем Щука помалкивал; старцам — ни слова.

Приключилось тут наткнуться Щуке на чудский копань. На дне глубокого копаня сидел человеческий костяк, а подле лежали кожаный мешок, медные и каменные молотки. Рудознатец поспешно распорол кожаный мешок и оторопел: в мешке поблескивали куски серебряной руды.

Дальше ждать было нечего; конь Щуки одичал, отъелся; старцы рыбу ловили и все молились. Надоело Щуке это бесконечное моленье, с охотой прогнал бы старцев, да без них дорогу потеряешь.

— Ну, отцы-скитники, отмолились. Хватит! Не пора ли в путь-дороженьку? — объявил старцам рудознатец.

Старцы смиренно поклонились варнаку.

— И то пора! Хлебушко весь давно поприели, а без хлебушка тошно. Идем! — согласились они.

Утром Щука с немалой хитростью поймал одичавшего коня, старцы набили торбы сушеной рыбой и тронулись в обратный путь.

Продвигались медленно: варнак заставил старцев рубить на деревьях метки. Старцы хоть и роптали, но работали так, как понуждал их каторжный.

После больших мытарств добрались рудоискатели до Невьянского завода. Прознав об их прибытии, Акинфий Демидов немедленно позвал Щуку к себе.

Сидел хозяин в сумрачной горнице с каменным сводом; любил Акинфий Никитич покои умершего батюшки; все тут было прочно, тяжеловесно. Как король, восседал Демидов на резном дубовом кресле. Брови нахмурены; глаза серы, проницательны; весь подался навстречу рудознатцу, как только Щука переступил порог.

— Ну! — Голос хозяина под сводами звучал твердо. — Нашел?

Варнак скинул шапку, помедлил. За стрельчатым окном синело небо, чиркали крыльями хлопотливые стрижи. Щука степенно поклонился Акинфию Никитичу.

— Набрели, хозяин, на добрую медь, и руды той немало…

— Добро! — Демидов сощурил глаза, разгладил ладонью усы, выжидал. Щука поглядел на широкие плечи хозяина, подумал: «Сказать аль утаить?»

Демидов с грозным видом подошел к рудознатцу:

— Почему о серебре молчишь? На цепь захотел?

Каторжный перепугался, сознался:

— Медь та особая, много в ней серебра. Вот!

— Добро! — крикнул Акинфий. — Накажи Мосолову, пусть скитников не забудет: слово Демидова — камень. Сечь бы тебя плетью, пошто перед хозяином лукавишь, да на сей раз прощаю. Гнев на милость кладу: накажи конторе пять рублев выдать. Иди…

Демидов опустился в кресло, задумался…

Прошло несколько дней. Акинфий Никитич сам съездил в Екатеринбурх, в Сибирский обер-бергамт; был отменно принят Генниным и закрепил за собой сибирские земли, где отысканы были медные руды…

Серебро — металл благородный, по новым царским законам частным лицам запрещалось его добывать. Это весьма тревожило Акинфия Демидова. Частенько он вспоминал покойного царя Петра Алексеевича и сердечно сокрушался о нем. Царь был человек огромного ума и великого размаха, непременно помог бы Демидовым разворошить сибирские серебряные руды. Акинфий вздыхал горько:

— После царя Петра Алексеевича не цари пошли, а проедалы… Эх!

Запрет на благородные металлы лежал тяжкий; пахло каторгой за поруху запрета. Но оттого у Акинфия Демидова пуще любопытство разжигалось. Решил он тайно испытать колыванскую медь. Место для этого выбрал глухое, пустынное — лесистый остров на Черноисточенском озере. Оно было глубоко, прозрачно, на дне видны окаменелые коряги. В зиму на остров забегали голодные волчьи стаи, грызлись, выли; летом на острове хлопотали крикливые гуси да крякали утки.

Акинфий Демидов на душегубке приплыл на остров, исходил и осмотрел его вдоль и поперек. Место глухое, разбойничье; по ночам густые туманы. Под маячной сосной вросла в землю мшистая охотничья избушка. По наказу Акинфия Никитича привезли на остров тульского доменщика; сложил он из камня при избушке малую домницу. Работенка была потешная: у Демидовых домны гудели, тысячи пудов чугуна плавили, а тут забава-печурка. Чудил хозяин, но доменщик, однако, помалкивал. Не любил Демидов смешки и пустые слова. Домницу быстро сладили, а доменщика отвезли обратно.

Когда печурка просохла, на остров тайно доставили медь да старика-литейщика, знающего толк в благородных металлах. Привезли литейщика вечером; на острове волочился седой туман. Акинфий на берегу жег костер; он пристально оглядел всклокоченного старика, насупился.

— Серебро плавить можешь?

— Покажи медь! — глядя на Демидова волком, сказал мастер.

Литейщика свели в избушку, показали голубоватую медь. Он долго ворочал ее, глядел; засиял весь:

— Будет, хозяин, серебро…

С делом не мешкали; лохматый старик хлопотал у домницы. Акинфий и Щука помогали ему. Старик, как кот, неслышно ходил у домницы, зорко поглядывал на пламя. Говорил мало. У домницы плыла жарынь, на лбу Демидова выступил крупный пот. Старик торопил:

— Эй, што рот раззявил, подкидывай уголь!

Демидов покорно в коробе подтаскивал к домнице уголь. Мастер по привычке чесал ногу об ногу, глаза по-кошачьи глядели на огонь в домнице, а сам шептал сухими губами, седая борода колыхалась:

— Серебришко-золотишко…

Туман на озере растаял; в темной воде сверкали гаснущие звезды. Мастер не знал ни сна, ни покоя: поглотила работа.

Серебро наконец выплавили. Старик отлил слиток, положил перед Демидовым:

— Все труды наши праведные… Эх, серебришко-золотишко…

Слиток был тяжел, слабо поблескивал; Акинфий не мог оторвать глаз, думал: «Добро серебро, да куда девать?»

Мастер угрюмо уставился в землю:

— Серебро — металл царский; отливать из него рублевики — ой, как гоже! Серебришко-золотишко…

У Демидова замерло сердце; поднял глаза, встретился с воровским взглядом Щуки. Каторжный шевельнул плечами, сказал горько:

— За то клеймен был… Не смущай, хозяин!

Лохматый литейщик не унялся:

— С того серебра рублевики чище царских будут…

Демидов засопел, отвернулся…

На другой день в тихий час, когда погасал закат, Демидов отплыл с острова.

— Мне-то что робить? Поджидать еще медь аль уходить? — угрюмо спросил отъезжавшего хозяина литейщик.

Щуки поблизости не было; Демидов подозвал старика; порылся в кармане, вынул добрый петровский рубль.

— Видишь? — Акинфий подбросил рубль на ладони.

— Вижу! — откликнулся старик, подтянул портки. — Дай-кось огляжу!

Демидов передал серебряный рубль, литейщик оглядел деньгу пытливо, куснул зубом, — у старика зубы еще крепкие и острые, — обрадовался:

— Заправский рупь.

Демидов взял старика за руку, задышал жарко:

— Можешь такой сробить?

Глаза литейщика забегали, он, не спрося у хозяина, заложил рубль за щеку. Нехотя, угрюмо буркнул:

— Буде серебро — буде и рупь. Получше этого сработаю.

Акинфий Демидов отплыл, а сам думал и спрашивал себя: «Неужто пропадать серебру?»

На берегу озера Акинфия Никитича поджидал оседланный конь; Демидов взобрался на него и в темень чащобой тронулся в путь к Невьянску. Всю дорогу его тревожили думы о серебре.

 

2

Акинфий Демидов загорелся новым делом: стал своим коштом ставить Колыванский завод. Из Невьянска к далеким сибирским рудам потянулись скрипучие обозы: ехали в неизведанный край переводимые невьянские мастеровые и рабочие. Завод строили и копали руду одновременно: рабочих рук не хватало. Акинфий Демидов объехал сибирское земское начальство, задарил, и оно отдало ему всех «нерадивых» в крае людей для отработки подати да снабдило его городовыми казаками.

Сибирь — край обширный, диковинный: руд в нем — горы, дело оттого разрасталось быстро. Пришлось Акинфию Никитичу ехать в Санкт-Питербурх и просить указ о приписке новых подданных.

Сплыл Акинфий Демидов по Каме-реке к устью, там пересел на ходкий струг, что бежал на Казань: мыслил заботливый хозяин учинить попутную поверку своим приказчикам на казанских складах. Над Волгой грело июльское солнце; на берегах горбилась желтая пшеница, ждала серпа. По левобережью необозримой скатертью простирались поемные луга; сверкали косы; пестрели сарафаны да скрипели воза, груженные сеном. По берегу загорелые бурлаки тянули бечеву. Из-за луки влево мелькнули минареты, звонницы, кущи садов; ярко синело небо, и распевали в просторе жаворонки. На горизонте вырастали зубчатые стены казанского кремля. Против Казани на крутояре разлеглось село Услон; там на берегу еще Никита Демидов понастроил амбары для чугуна. Струг замедлил бег, Акинфий сошел на косную, и волгари ударили в весла. В Услоне Демидов отоспался, поел и пошел бродить по селу: отыскивал мельников. Улица села была широка и пыльна; в дорожной пыли купались крикливые воробьи. Акинфий щурился на солнце и думал о Санкт-Питербурхе. Мысли были сытые, ленивые. Приберег он добрых соболей да камень-самоцвет невиданной красы отобрал у кабального. «Поди, порадуется князь Александр Данилыч, — тешился Демидов, — такого соболя и в иноземщине не видали…»

Солнце жгло; у ворот лежал пес, из раскрытой его пасти вывалился язык. Акинфию было немножко грустно: до него дошла весть, что царица Екатерина Алексеевна ненадолго пережила своего супруга, преставилась, а на престол возвели внука Петра I — великого князя Петра Алексеевича. Проворный да башковитый Александр Данилович Меншиков, вершивший дела при Екатерине, и тут оказался при могуществе. Малолетний император всецело подпал под влияние вельможи; чтобы это дело закрепить, Меншиков, решив, что хозяйский глаз верней всякого другого, перевез царя в дом свой, что на Васильевском острове, а мая двадцать пятого обручил его со своей дочкой Марьей Александровной. Попы с тех пор поминали ее великой княжной и нареченной невестой царя.

Любуясь высоким летом голубей, Акинфий не заметил, как вышел за околицу села; на косогор круто поднималась песчаная дорога. Там под тенью берез стояла бричка, отпряженные кони хрупали брошенную траву. Демидов поднялся на холм: пахнуло медовым цветом, жужжали пчелы, всюду серели могильные кресты. У куста на камне сидели две тонкие большеглазые девушки и, обнявшись, горько плакали. Среди крестов, под тенистой березой, высокий, костистый человек рыл заступом могилу. Наклоняя седую голову, человек с хрипом выворачивал земляную штыбу. Только сейчас Акинфий заметил: на земле, рядом с бричкой, лежала покойница; у изголовья гроба дрожало бледное пламя скорбной свечи.

— Стой, кто такой? — раздался окрик; в ту же пору из-за куста вышли два солдата; оба в линючих пыльных кафтанах, лица небриты, щетинисты; в руках — фузеи. Караульные были злы, подошли к Демидову. — Что надоть?

На человеке, что рыл могилу, надет был синий поношенный кафтан. При солдатском окрике человек вздрогнул, обернулся. Акинфий ахнул:

— Господи, да не может того быть; Александр Данилыч, князь Меншиков?

Человек воткнул заступ в землю; одутловатое щетинистое лицо его осунулось; жилистый тощий подбородок висел желтой складкой. Нос, однако, был мясист, глаза суровы.

— Никак, Демидов? — прищурившись, узнал Меншиков.

Оба крепко обнялись. Солдат взял Акинфия за плечо. Демидов поежился.

— Оставь на минуту! За это изволь! — Заводчик сунул в заскорузлую руку служивого рубль. Караульный почесал затылок:

— Недолго только, а то офицеришка сметит. Вон, в Услон попер. — Солдаты отошли к возку. Ветер колебал желтое пламя свечи. Девушки подняли удивленные глаза; в них свежей росой блестели слезы. Меншиков присел на земляной холм и закрыл лицо руками:

— Вот все и кончилось, Демидов! Был князь, а теперь по царской воле — ссыльный. В Сибирь гонят!

У Акинфия дрогнуло сердце; он молча опустил голову. Было страшно, и не хватало слов для утешения. Голос Меншикова хрипел, седая грива была спутана, меж пальцев текли бессильные слезы:

— Ныне повергнут в прах… От горя-обиды не стерпела моя голубушка, Дарья Михайловна, упокоилась тут…

Широкие костлявые плечи подергивались. Демидов сдвинул брови, молча разглядывал княжон, пытаясь угадать, которая из них была нареченною юного императора.

Девушки, обнявшись, молча скрылись за терновником. Князь, тяжко дыша, поднялся, взял заступ:

— Последнюю пристань довелось ладить…

По желтым обрюзглым щекам текли беспрерывные слезы.

«Старик и немощен, — подумал Акинфий про князя. — Вот как на большом плавании выходит. То покой, то буря!..» — А вслух Демидов сказал:

— Прости, Александр Данилыч, тороплюсь. Не чаял, не гадал и помочь чем — не знаю…

Акинфий подошел к покойнице, поднял покров. Бледное застывшее лицо обострилось, было спокойно; на лбу синели тонкие жилки. Он быстро опустил покров; от дуновения угасло трепетное пламя свечи.

Из-за возка вышел солдат, кремнем высек огонь, зажег свечу и сказал грубовато:

— Торопись, купец!

Медленно, тяжкой походкой Демидов пошел к селу. По пыльной дороге навстречу шел офицер, Акинфий по межнику свернул в сторону. По его кафтану били тяжелые колосья пшеницы. Он все шел, пока не вышел на волжский яр. По реке плыли струги, над холмистыми полями носился серебристый тенетник. За Волгой блестели золоченые главы казанских церквей; в теплом дрожащем воздухе гудели шмели. На кладбище печально прогудел колокол.

Акинфий обнажил голову:

— Погребают сердешную…

В Услоне прочный, домовитый старик с узловатыми, жилистыми руками сидел на завалинке, лицо покрыто золотым загаром.

— Князь, а начальство строго к нему, — рассказывал Демидову крестьянин. — Служивые у княжьего мальчонки из кармашка вынули зеркальце — малому была утеха; у княжон сорвали последние ленты и кружева и кинули в пыль на дорогу… Вот оно что!

Вечером по дороге к парому подкатила телега, на ворохе соломы сидел, сгорбившись, Меншиков; угловатая голова его покачивалась. Рядом сидели большеглазые девушки и белокурый мальчишка. Позади в бричке ехали два солдата и офицер. Бородатый возница в посконной рубахе и портках, босой, понукал коня; шел он рядом с телегой размашистым шагом и старался не глядеть на опального…

Акинфий Демидов всю ночь не мог уснуть, думал о превратностях жизни: «Был князь, и нет…»

Вспомнились ему Москва, кузня, копоть, багровый полусвет, молодец в Преображенском кафтане. Демидов скрипнул зубами:

— Ух, лешие, какой дуб под корень свалили!

В Санкт-Питербурх Акинфий Демидов прибыл в сентябре; дули непрестанные морские ветры, стояла мокрядь; было неуютно, сыро. По многим местам серели длинные плетни да заборы; город затих в стройке. В матросской слободке слонялись моряки. В гавани отстаивались иноземные корабли. В царских кружалах и по непристойным местам, где проживали гулящие женки, толкались норвежцы, немцы, датчане, англичане, турки, французы. Пьяные матросы и рыбаки ходили в обнимку и орали песни.

Акинфий Никитич хотел было просить старинного покровителя барона Шафирова замолвить словечко перед царем, но дознался, что и этот находился в опале. По слухам, вельможа сам беспокоился за свою судьбу, боясь, как бы не последовать вдогонку за сиятельным Меншиковым.

Царь был молод, почитай дитя, был ему на исходе тринадцатый год, жил он привольно и весело, опекаемый князем Долгоруким. Сын того князя, юнец Иван Алексеевич, по душе пришелся царю. Хоть и весьма молод был князь Иван, но все запретное и срамное для его лет знал до тонкости; имел необычную слабость к женскому полу и к вину, в меру сил своих и возможностей просвещал и императора. Юный Петр Алексеевич сердечно привязался к Долгорукому и произвел его в камергеры. Оба они все ночи проводили в забавах и зачастую в непристойном для их возраста веселии.

Воспитателем императора считался вельможа Остерман — умный и просвещенный немец, привезенный из иноземщины царем Петром I. Остерману приходилось вести и государственные дела. Старый вельможа находился в затруднительном положении. У него было немало врагов среди придворной знати: только и ждали случая, как бы подвести его под опалу. Надо было держать ухо востро и вершить государственные дела умело, но не менее важным и первостатейным было воспитание юного и способного императора. И тут выходило непримиримое: малый намек, данный императору о важности науки и трудолюбия, вызывал у царственного отрока неприязнь и охлаждение… Так и сложилось при дворце: Долгорукие были для веселия, Остерман же — для дел.

Акинфий Демидов через чиновных людишек добился свидания с Андреем Ивановичем Остерманом. Жил вельможа скупо, мрачновато, и сам он, чистый и аккуратный, вел речи размеренно, спокойно. Он весьма доброжелательно принял Демидова и выслушал челобитную о приписке новых деревень для добычи сибирских руд. Глядя на Остермана, Акинфий Демидов раздумывал: посулить соболей или промолчать?

Немец хорошо осведомлен был о рудных делах и на просьбу заводчика пообещал:

— Металлы нашему государству необходимы, и о челобитной вашей будет доложено императору…

Он поднялся, — несмотря на старость, был прям и подвижен, — первый откланялся, давая этим понять Демидову, что беседа их исчерпана.

Акинфий Никитич не верил в быстроту решений и был весьма удивлен, когда дознался, что спустя несколько дней Остерман запрашивал Берг-коллегию о демидовском деле.

Хотелось еще Акинфию хоть глазком поглядеть на императора. Туляк помнил дни, когда государь Петр Алексеевич да государыня Екатерина Алексеевна запросто принимали и отмечали Демидовых; хотелось увидеть молодого царя. Неугомонный, растревоженный этими помыслами, Акинфий Демидов разъезжал по Санкт-Питербурху. Было известно, что император забавы ради выехал со свитой на охоту в Стрельну.

В одном придворном доме Акинфия Никитича представили юному камергеру, князю Долгорукому. Князек был высок ростом, строен, румянец играл во всю щеку, губы пухлые. «Сластолюбец», — определил Демидов, степенно поклонился и повел речь о делах государственных. Камергер слушал рассеянно, поминутно переглядывался с хозяйкой — пухлой женщиной с темными усиками на верхней губе. Хозяйка млела под горячим взглядом повесы. Акинфий Никитич прикинул и порешил, что приспела пора действовать. Он бережно взял князя под руку: юнец был тонок, жухляв, и рядом с ним Демидов казался грузным. Подведя князя к окну, он улыбнулся:

— Ваше сиятельство, в Сибири на Каменном Поясе только и слуху о вашем братском попечении о здоровье царя-императора.

Уши князя загорелись; он благодарно пожал заводчику руку. Демидов меж тем продолжал:

— Не зная, чем показать свое радение перед государством, осмелюсь вас просить принять от меня невеликий дар. Привез я из Сибири соболей да самоцвет необычной игры…

— Едемте, сейчас же едемте! — сразу заторопился юноша. — Хочу видеть дары Сибири!

Акинфий Никитич усадил камергера в свою карету. Князь поразился богатству и великолепию: карета была просторна, позолочена, на запятках стояли два гайдука. Рысистые кони играли в дорогой упряжке…

— Вы в карты играете? — спросил камергер.

— Никак нет, ваше сиятельство! — Акинфий посмотрел на князька: на вздернутой губе пробивался первый нежный пушок.

— А вино пьете? — опять спросил князек.

Демидов отрицательно покачал головой. Камергер весь засиял.

— Ну, раз в карты не играете, вино не пьете, значит женщин отменно обожаете…

— Гхе, гхе! — поперхнулся заводчик.

— Не стесняйтесь, — улыбнулся князь, наклонился к уху Акинфия и стал рассказывать…

— Ух ты! — вздохнул Акинфий. — А мы-то по-сибирски, по-медвежьи те дела творим…

В демидовском особняке, неподалеку от Мойки-реки, все было добротно, привольно: стены крыты дорогим штофом, в люстрах сверкал горный хрусталь, на паркете постланы мягкие персидские ковры… Князь морщил лоб и думал: «Из хамов вышел, а живет богато!»

Демидов провел камергера в боковушку; там на длинном столе лежали собольи меха; в лучистом свете мех отливал серебром; рухлядь была легка, мягка, и, когда ее гладили, из-под руки сыпались искорки…

— Демидов, голубчик! — алчно засияли глаза князя, румяным лицом он зарылся в мех. — Вот так подарок!.. Проси у меня чего пожелаешь!..

Акинфий Никитич разгладил усы, шевельнул плечами:

— А желать-то мне и нечего. Любы вы мне, ваше сиятельство, вот и хотел потешить. Боле ничего и не надо. Разве что?.. Да нет, не смею, ваше сиятельство…

— Вы о женщине? — полюбопытствовал камергер.

Акинфий усмехнулся:

— Что вы, ваше сиятельство, мне ли тем тонким делом заниматься, стар становлюсь… Держал думку увидеть государя-императора да к ногам его пасть…

Камергер поморщил лоб, курносое лицо улыбнулось:

— Это нетрудно… Седлайте коней, едем в Ропшу! Государь там отдыхать сейчас изволит.

— Ой ли! — возрадовался Акинфий. — Неужто будет встреча?

— Будет! — Князь проворно сгреб соболей в кучу, весело крикнул: — Демидов, вели отослать ко мне!..

«Однако и жаден же! — подумал Акинфий. — Молод, а руки цепкие. Видать с погляду: порода боярских кровей…»

После изысканного обеда и вин Акинфий и юный камергер сели на рысистых коней и поехали в Ропшу. Кони шли рядом, тянулись друг к другу мордами, обнюхивались и ржали. Вдоль дороги шли низинные места — болота и рощи; справа свинцово блестело плоское море. В Ропшу и обратно ехали колымаги, вершники, скакали гайдуки. Завидя князя Долгорукого, почтительно останавливались, кланялись, подолгу смотрели вслед.

«Несмышленыш, а в фаворе знатном, — подумал Демидов. — Эх, Петр Алексеевич, кабы ты жил да ведал, каким бы помелом повымел эту пустую шушеру!»

Всю дорогу князь без умолку болтал о женщинах. Демидов сам в этом деле понимал толк, но бесстыдство юнца заставляло его недовольно морщиться.

«Чего, как сорока, стрекочет? Эка невидаль женки! Женки да женки, а где дела? А дел-то и нет… Их, жили — были, а померли — и вспомнить-то нечем!..»

В Ропше среди лип стоял небольшой окрашенный в зеленый цвет дворец. Перед ним — куртины, дорожки, посыпанные золотым песком. Перед крыльцом бил фонтан; на деревьях чуялось дыхание наступавшей осени. Ветер срывал с деревьев и устилал жухлым листом клумбы и дорожки. Хмурилось небо, и на высоких липах бесприютно каркали вороны.

Во дворце шло веселье. Государь, две сестры камергера и молоденькая тетка императора цесаревна Елизавета Петровна играли в жмурки. В обширном зале, несмотря на дневной час, горели люстры, бронзовые бра. Цесаревна Елизавета, одетая по-мужски, была отменно прекрасна.

Царь раскрыл объятия и кинулся навстречу камергеру:

— Ах, душа моя, как мы тут без тебя соскучились. А это кто изволит? — Он уставился голубыми глазами на Демидова.

Акинфий Никитич растерялся.

«Господи, неужто это царь земли русской? — с горечью подумал он. — И хил и мал…»

Царь был невысок ростом, тщедушен, слегка курнос. Он капризно топнул ножкой, зазвенели шпоры. На нем надет охотничий зеленый камзол. Показывая на Акинфия, камергер сказал царю:

— Жалуй, человек этот почитаем был твоим дедом Петром Алексеевичем. То — сын Демидов!

Юнец вряд ли слыхал о Демидове, но все, что соприкасалось с именем великого деда, льстило его самолюбию.

— Баловаться да играть любите? — весело спросил царь.

Акинфий Демидов шагнул вперед и, поскользнувшись, упал на вощеном паркете. Цесаревна и княжны дружно захлопали в ладоши:

— Вот и медведь! Только охотиться!

Демидов поднялся на карачки, на шее вздулись жилы. Он конфузливо покраснел, но чутьем догадался, что царю и молодым княжнам приятна эта оплошность. Не успел он подняться, как царь быстро вскочил ему на широкие плечи и весело закричал:

— А ну, вези, Демидов!

Сердце Акинфия загорелось от досады: неужто ему, властелину Каменного Пояса, знатных руд да многих тысяч кабальных, быть конягой? Что бы сказали людишки, глядя на такое унижение? Однако он вовремя вспомнил, что вершник, вскочивший ему на плечи, император всероссийский. Акинфий Демидов фыркнул:

— Эх, куда ни шло, для царя можно!..

Поднялся он на четвереньки, как добрый конь, заржал по-жеребячьи и затопал по паркету. Девицы покатились со смеху…

Остерман сдержал свое слово. Акинфию Демидову дали грамоту о приписке новых крестьянских хозяйств к сибирским заводам. Юнец царь остался доволен Демидовым и сказал ему заученные слова:

— Ты, Демидов, нашему великому деду исправно служил, послужи и нам верно! В долгу не останемся…

Акинфий Никитич поцеловал его руку, а на душе тлела тревога. Он с горечью подумал: «Дед-то подлинно был велик и грозен, вон как поднял Россию, а внук-то… Э-эх!..»

Лучше не думать об этом.

Возвращался Демидов на Каменный Пояс по санному пути. Зимняя дорога установилась под Новгородом. Акинфий оставил Санкт-Питербурх в большой тревоге. Двор собирался в Москву, доходили слухи, что царь затеял навсегда поселиться в древнем граде; это весьма радовало вельмож, приверженцев старины. В Москве жилось обильно, вольготно, люди не торопились; под боком лежали дворянские поместья да вотчины. Петровский «парадиз» у туманных берегов не многим пришелся по сердцу: был неуютен, лежал на пустынных топких болотах. Недостроенный Санкт-Питербурх не имел многих удобств, казался тесным и неприглядным.

Слухи подтверждались: царь издал указ о прекращении стройки новых фрегатов, а кои были — поставили многие на причал, посняв с них убранства и орудия. Сподвижники и сторонники петровских новшеств немало кручинились такому обороту дела. Могло статься, все повернется к допетровской Руси.

Акинфий Демидов не одобрял малодушия, да и дела в государстве требовали иного.

В стране было неспокойно. Весной в Москве произошел большой пожар; в Немецкой слободе погорело немало дворов. Гвардейские солдаты, прибывшие на пожар, пограбили немцев, грозили порубить их.

На Украине волновалось недовольное казачество. В Алатырском уезде, через который довелось проезжать Демидову, разбойники выжгли село князя Куракина, пожгли церковь, многие дворы и подходили к самому Алатырю-городу.

По всей Пензенской губернии набралось много гулящего люда, который бесчинствовал на лесных дорогах и разорял помещичьи усадьбы. Стало известно, что в горах по верховью Хопра и окрестным урочищам скопилось до пяти тысяч голытьбы: стоят лагерем, роют землянки, по зиме мыслят подняться на драку.

Уезжая из Санкт-Питербурха, не преминул Акинфий Демидов откланяться цесаревне Елизавете и поднести ей самоцвет невиданной красоты, припасенный им для князя Меншикова. Цесаревна вся зарделась, ласково улыбнулась Акинфию:

— Вашу внимательность, Демидов, не забуду…

Рослый крепкозубый туляк в тесном французском кафтане привлек внимание цесаревны. Она обожала богатырей и умниц, пристально поглядела Демидову в глаза. От этого взгляда в голове Акинфия пошел хмель…

Ехал Акинфий Никитич по бесконечным снежным русским просторам, скрипели полозья, по ночам на перелесках выли волки, по заезжим дворам было тесно от ямщиков, душно и тошно от кислого, едкого пота и запаха, который подолгу держался в овчинах. Дороги завьюжились, сильно укачивало. И всю дорогу Демидов не мог выбросить из головы думку о цесаревне Елизавете. Пригожа, румяна, смех у нее был приятный — от души…

В январе в Невьянск прискакал нарочный и привез недобрую весть. На иорданском водоосвящении на Москве-реке во время парада царь нежданно занедужил. Болезнь оказалась опасная — оспа. За тяжкой болезнью государь не мог подписать духовной.

В бреду царь звал к себе то вельможу Остермана, то покойную свою сестрицу. Мечась по постели, больной закричал:

— Запрягай сани, хочу ехать к сестре!

Во втором часу ночи, не приходя в сознание, он скончался…

В ту же ночь состоялось заседание тайного верховного совета совместно с присутствующими во дворце представителями высшего генералитета, синода и сената. На этом заседании императрицей была избрана царевна Анна Иоанновна, герцогиня Курляндская. Она согласилась принять императорскую корону, подписав предложенные «верховниками» кондиции, ограничивающие самодержавную власть.

Прибыв из Митавы в Москву для восшествия на престол, она сумела объединить недовольную часть дворянства и гвардии, которые были против усиления власти «верховников». На торжественном приеме она разорвала кондиции и была провозглашена самодержавной императрицей…

 

3

В диких местах Сибири отстроил Акинфий Демидов Колыванский завод. Для ограждения его от набегов зюнгорских орд превратил он этот завод в крепость. Из смоляного леса — бревна были в обхват, тверды как камень, — плотники из Устюжны срубили надежные заплоты и дозорные башни. В новом городище заводчик поселил казаков, вооружил их пушками своего литья и ружьями. На опасных горных перевалах рубили засеки, ставили сторожевые дозоры. Зимой на реке Чаруше чусовские мастера ладили плоскодонные ладьи да пристани. Демидов разослал рудознатцев по всему Алтаю. На Барнаулке-реке, неподалеку от впадения ее в Обь, строили заводской городок: зимние избушки, склады; обносили все крепким заплотом. Демидов захватил обширную округу, поболе любого иноземного государства. Акинфий Никитич просил Берг-коллегию дозволить работать в этом краю только ему одному, а других охочих людей туда не пускать.

В колыванских рудниках шла непрестанная работа: кабальные добывали медную руду, плавили ее в доменных печах, отливали слитки и отсылали в демидовскую вотчину в Невьянск, где берегли ее в каменных амбарах. По дорогам и рекам среди шатучего народа прошел темный слух: «Бережет Демидов медь: дворец медный строить будет, дабы он во веки веков стоял на Каменном Поясе и чтобы хозяина его извечно помнили».

В народной молве таилась доля правды. На самом деле затеял Акинфий Никитич строить, но только не палаты медные…

Демидов часто приходил в каменные амбары и, подолгу разглядывая медь, о чем-то думал. Литье старика на Черноисточенском озере не выходило из памяти. Отделить серебро от меди — труд опасный, государев закон грозил смертью за литье благородных металлов — золота и серебра. Под боком у Невьянска, в горном правлении в Екатеринбурхе, снова сидел злейший недруг Демидова — начальник сибирских казенных заводов Татищев. После воцарения Анны Иоанновны повезло ему: попал в особую милость и был опять назначен на Каменный Пояс. Он не забыл старых ссор с заводчиком и ждал только случая, как бы свести с ним счеты. По-прежнему на заводы Демидова пытались проникнуть фискалы и прибыльщики и прознать о проделках заводчика, но Акинфий не дремал. Подосланные Татищевым доглядчики нежданно-негаданно пропадали — словно и не жили на земле. Куда пропадали демидовские враги, про то знали только страшные зыбуны — «няши». Засасывали они жертву; молчаливо хоронили в гнилой могиле. По ночам над зыбунами бегали болотные огни.

Надумал Акинфий Демидов построить высокую каменную башню с тайными подвалами. Писал он о том в Санкт-Питербурх приказчику:

«Намерен я строить в нашей вотчине, Невьянске, башню по образцу, кой в иноземщине, в граде Пизе, есть. Внизу той башни мыслю сладить каменные амбары под сибирскую медь, а вверху содержать караул для сбережения от пожаров и для поверстки людишек на работу. Наказываю тебе сыскать в Санкт-Питербурхе иноземцев-каменщиков, которые дошлы в башенной стройке…»

Старый приказчик прикинул про себя: «Невьянск и без того крепость о семи башнях. Подвалы и кладь медная — все сие зря. Мозгует Акинфий Никитич другое…»

Приказчик Демидова, человек проворный, уговорил градоправителя отпустить знающего мастера и десять каменщиков. Градоправитель долго не соглашался, но упрямый демидовский холоп, оставшись один на один с ним, упросил:

— Не понапрасну прошу. Демидовы в долгу не бывают.

В гаванских ведомостях по приказу градоправителя списали из-за хвори одиннадцать человек; они уехали по сибирской дороге на Каменный Пояс.

По строгому наказу Акинфия приказчики сыскивали каменщиков всюду и гнали в Невьянск. Тесали камень, копали склепы, бутили фундамент. Сотни каменщиков возводили башню. Строил башню крепостной зодчий. Высоким серым заплотом оберегали ее от любопытного глаза. Прохожие слышали грохот камня да в лихую пору крики: били батожьем неугодливых хозяину. Стены башенные вели из крепких, тяжелых кирпичин, а кладку вязали полосовым железом. Косяки в дверях и в бойницах ставили литые, чугунные.

Каменщики жили за тыном в землянках, на поселок их не отпускали.

Башню отстроили; высота ее была в двадцать семь сажен, островерхая железная крыша с ветряницей на тонком шпиле да чугунный шар с золотыми шипами венчали ее. До половины башня четырехугольная, гладкая, а верхние три яруса — восьмигранные, с колоннами да балконами, обнесенными литыми перилами. На башне мастер установил заморские куранты с одиннадцатью колоколами. Каждые четверть часа и получасье куранты играли приятные мелодии.

Башня, по примеру пизанской в Италии, строилась с наклоном на юго-запад; чудилось, что она рухнет и каменная кладь расколется на части. Внизу у башни укрепили плотину — ладила ее работная артель, вколачивая в плотине сваи. Двадцатипятипудовая чугунная баба била с высоты дубовые сваи и глубоко вгоняла их в землю. И тут приключилось неслыханное. Задумал Акинфий Демидов построить секретный шлюз и его, когда нужно, поднимать, и тогда прудовая вода с буйством шла бы в подвалы башни…

Но кто поднимет тяжелый, намокший шлюз из дубовых пластин? Эта мысль тревожила хозяина…

Плотинная артель работала дружно: дубовые сваи в обхват уходили одна за другой в землю. С уханьем, надрываясь, артельщики снимали бабу, переставляли копер на другое место и перетаскивали чугунную кладь.

Так и шло. Однажды переставили копер, а литую бабу оставили отлеживаться до утра. Ушли измотанные: работа натужная. Утром глядь-поглядь — нет бабы.

— Осподи, — ахнул артельный, — ох, беда! Где же баба? Уж не черт ли ее с голодухи слопал?

Работные плотинщики головы повесили: быть порке! Демидов не даст спуску. На стройку прилетел Щука, злобен и лют, начал допрос.

Но тут бабу нашли на другом конце стройки, на тропке. С трудом мужики приволокли ее к плотине и на чем свет стали бранить охальника:

— Иль нечиста сила, прудовый водяной, сволок чугунную бабу, или дурни морили коней…

На третий день вновь исчезла чугунная баба, и опять ее нашли на знакомой тропке.

— Осподи, — вздыхал плотинный. — И что за напасти?

Стали искать следов на земле, но копыт не было.

— Неужто и не черт, а людишки — и без коней?

Истомленные тяжелой работой, мужики грозили:

— Игрушку да забаву нашли… Пымать да спустить шкуру до пят!

Вечером после работы крепкие, жилистые забойщики завалились в засаду. Над прудом дымил холодный туман; из-за рощи выкатился месяц; по воде заколебалась серебристая дорога. Рабочие глядели на пруд.

«А что, ежели и впрямь водяной балует?» — со страхом подумал плотинный, но, ободряя работных, уговаривал:

— Не трусь, мальцы, хошь и водяной — все равно бородищу выдеру! Не озорничай, поганый.

На стройке брякнул колокол, в подземельях башни, где ладили потайную плавильню, кончалась работа, страдальщики с гомоном расходились по землянкам на роздых…

— Сегодня, братцы, может, и не выйдет: у меня крест на шее — эх-х, и жалость! — Плотинный поскреб в затылке.

— Тш-ш… — Бородатый дядька схватил плотинного за руку. — Тишь-ко, идет.

Из башни вышла темная плечистая фигура, с развалкой подошла к бабе, потопталась…

— Никак леший? — изумился плотинщик.

Лохматый черный лиходей покряхтел, ухватил чугунную бабу и поволок по тропке.

Плотинщики ахнули:

— Никак домовой из башни. Эх, была не была!

— Стой, чертяка… Ребра ломать будем! — заорали работные.

Человек бросил бабу, подбоченился.

— Братцы, да это никак Федька Бугай?

На силача набежал плотинный:

— Ты что ж, лешай!

— А что?

— Как что! Мерин ты, что ли, такую махину таскать?

— Не-е… Побаловать трошки удумал…

Плотинщики окружили дядьку; забыли обиду, скалили зубы:

— Ты не ту бабу уволок!

— На чугунной бабе зуб сломаешь!

— Пошто? — спросил лохматый дядька; на лбу его темнело каторжное клеймо.

— Ай да монах, ай да Федька!

Федька Бугай подлинно был монах. Раскольники поджидали антихриста; годов пять тому назад в Пензе-граде на базаре монах Федор в хмельном виде взобрался на крышу лавки, поднял скуфью на палку и начал кричать, что царь Петр — антихрист и будет он класть в ближнюю среду клейма на людские лица. И кому наложит антихристово клеймо, тому и хлеб будет.

Монаха схватили — оказался беглый драгун, — драли на пытке в Тайной канцелярии, выжгли на лбу клеймо и угнали в Сибирь на каторгу. С каторги драгун сбежал и спрятался у Демидовых…

Бугай был огромен ростом, сутул, плечи широченные, руки длинные и цепкие. Голова медвежья: лоб — низок, из глубоких глазниц угрюмо поблескивали злые глаза. Был он неряшливый, лохматый.

— Вы, братцы, поставьте хмельного, — напрашивался Федька, — перестану баловаться… В подземелье скушно…

— Вот жеребец! — плотинщики хлопали Федьку по спине. — Рады штоф выставить, да где деньги брать? У Демидовых одна плата: под старость кила да грыжа.

Доложили Акинфию Никитичу. «Вот кто будет поднимать намокший шлюз из дубовых пластин», — решил Демидов.

Башню и хоромы обнес Акинфий Демидов каменной стеной и чугунной решеткой. Сейчас же по окончании стройки каменщиков развели по дальним заводам и шахтам. Строителя башни под особым надзором отвезли на колыванские рудники и приковали к тачке. Приказчик Колыванского завода, приковывая строителя к тачке, поглядел на его скорбное лицо и сказал:

— Благодари, молодец, господа. Ишь, пощадил Демидов. Другой кто — в яме гнил бы.

В подземелье, где хлюпала вода и бегали крысы, башенный строитель через два месяца сошел с ума.

На открытие башни в летний погожий день приехал из Шайтанского завода брат Акинфия — Никита Никитич, — высохший, желтолицый, нос обострился, выглядел он коршуном. Поп освятил башню; в крепостце палили из пушек; звонили в колокола. На красном крыльце разостлали бухарский ковер, поставили кресло. Развалившись в кресле, Акинфий зорко поглядывал на людей. Согнанный народ кричал «ура»…

На башне заморские куранты отзванивали часы и получасья…

Щука на Ялупанов-острове отобрал лихих заворуев, каторжных, у кого клеймены лица, рваны ноздри, резаны уши; глухой ночью пригнал он их в Невьянск да упрятал в подземелье наклонной башни. В работной ватаге привели и старика литейщика, что на Черноисточенском озере плавил серебро. В подземельях было душно, темно, горели скупые светильники; запоры прочные, из толстого кованого железа, дверь дубовая, за дверью — приставы.

Пищу давали через оконце в каменном своде.

Работные люди знали: нечисто в башне, — да помалкивали.

В полночный час Щука с подручными доставлял в подземелье колыванскую медь. Плавилась она в тайной домнице. Мастер, поблескивая зелеными глазами, хлопотал у печи. Лицо его почернело от сажи, борода взлохматилась, загрязнилась; блестели одни крепкие зубы. На полуголом теле выпирали мокрые от пота ключицы, он заскорузлой ладонью стирал с лица соленый пот, бранил Щуку и хозяина:

— Псы! Ввергли в преисподнюю. Хошь ночью дозволили бы на небо поглядеть.

— Хороши и так будете! Дозволь на небо глядеть, а там в лес да в горы пятки намажешь. Знай работай! — прикрикнул Щука.

— Невмоготу нам. Отпусти; все равно смерть, — так на воле! — жаловались варнаки.

— На пеньковую веревку удумали или на дыбу? — Щука крепко сжимал плеть. Лязгали кандалы у каторжных. Дышали тяжело; приходили в ярость:

— Не грози, барский пес!..

— Молчать, заворуи! Забыли, чей хлеб жрете! — грозил плетью Щука.

Доглядчик был бесстрашен, проворен и лют; каторжные побаивались его.

На засаленном гайтане раскольника болтался медный крест. Перед делом и едой старик истово крестился и клал поклоны.

Каторжные вышучивали старика:

— На хозяина-выжигу робишь, пошто молишься?

— Мне мастерство любо, а не хозяин! — угрюмо отвечал литейщик.

Работные жадно глядели, как мастер плавил серебро; в короткие минутки роздыха старик сидел на земле и на металле резал форму. Выходило — рубль…

Прошло два месяца. В подземелье спустился сам Акинфий Демидов.

Хозяин слегка сутулился, в его усах серебрились отдельные волосинки; под крепким шагом гремели ступени. Ржавые петли заскрипели, распахнулась дубовая дверь. Кабальные полукружьем сунулись к двери. Щука высоко поднял над головой фонарь; на пороге стоял грозный хозяин.

Каторжные гремели кандалами, роптали:

— Пошто мучишь в кандалье? Пошто томишь в подземелье?

Демидов спокойно сдвинул брови; его серые глаза были суровы.

— Бунтовать будем… Слышь-ко, царю отпишем…

Демидов поднял руку; плечи у него широченные, челюсти — угловаты и крепки.

— Где чеканщик? — грозно спросил хозяин.

— Я тута, — из-за спины варнаков блеснули кошачьи глаза.

— Подойди!

Мастер угрюмо отозвался:

— На цепу, как пес, я, а ты подойди.

Хозяин шагнул вперед; озлобленные литейщики, ворча, медленно отступили, дали дорогу Демидову. Он подошел к старику.

— Ну, сробил?

Старик ухмыльнулся в бороду, зазвенела цепь. Он разжал кулак; на ладони лежал серебряный рубль. Литейщик, как дитя, радовался:

— Вот — первый рублик… О-го-го! Что царский!

Демидов взял рубль, по-хозяйски оглядел, подбросил на ладони:

— Добро!

— Сам вижу — добро! — сердито отозвался монетчик.

Акинфий повернулся к Щуке:

— По чарке водки варнакам отпустить.

Каторжные загремели кандалами. Демидов крепко зажал отчеканенный рубль в кулак и грузным шагом пошел к выходу. Хозяин нес голову высоко, на гомон не оглянулся, не пригрозил…

Выйдя из тайников, Акинфий поднялся на башню. Под тяжелыми ногами хозяина поскрипывали ступени. Он взобрался наверх. В лицо повеял горный ветер, кругом синели горы, леса, голубым серпом блестела Нейва-река; внизу простирался белесый пруд; налетевший ветерок рябил воду. На камне у шлюзов сидел Бугай, тянул из рога табак; сизый дымок вился над шлюзами. По холмам и оврагу овечьей отарой разбрелись избенки. Демидов прислонился к перилам и завороженным оком любовался своим заводом. От бегущих в небе облаков ему показалось, что он на каменном корабле плывет навстречу солнцу и простору. Легко и глубоко вдохнув полной грудью приятный, освежающий воздух, Акинфий радовался: «Вот оно — мое царство!»

Он гордо смотрел на свое богатство и думал: «И деньги свои. Демидовские рубли, да добротней царских!»

Внизу проскрипело железо, зашаркало: куранты на башне готовились отбивать часы.

 

4

В Невьянске сидел владыкой Акинфий Демидов, а в Екатеринбурхе вновь появился и стал управлять горными делами его лютый враг Василий Никитич Татищев. Сейчас это был не капитанишка, а большой государственный человек, к голосу которого прислушивалась сама императрица Анна Иоанновна. Вел себя Василий Никитич независимо и к тому же всей душой ненавидел немцев, заполонивших Россию. Любимец государыни Бирон не изучал русского языка. Все доклады к нему русские сановники писали по-немецки. На высокие государственные должности Бирон старался протащить только своих курляндцев. Василий Никитич не мог оставаться равнодушным к этому издевательству над всем русским. Еще более нетерпимо он относился и к отечественным подхалимам, которые в угоду немцам старались забыть, что они русские люди, и проявляли восторг перед всем немецким. Это было оскорбительно для русской души. Василий Никитич при встрече с придворным поэтом Василием Тредьяковским посоветовал ему написать сатиру, высмеивающую подобострастных любителей иноземщины. Сам он всегда писал в Санкт-Питербурх только по-русски и по приезде к месту службы немедленно переименовал Екатеринбурх в Екатерининск, а немецкие названия горных чинов заменил русскими. Бирона это взбесило, и он решил посчитаться с Татищевым.

Но пока Василий Никитич сидел на Урале прочно и строго соблюдал государственные интересы. Он знал о Демидовых много такого, о чем сам Акинфий Никитич побоялся бы вымолвить вслух. Уральский заводчик решил во что бы то ни стало при содействии Бирона выжить своего врага с Камня. Но и ему неожиданно пришлось затрепетать перед государственной властью. Весной 1733 года подканцелярист Григорий Капустин, провинциальный фискал, по наущению Татищева подал на Демидова извет прямо государыне.

«Акинфий Демидов, — писал фискал государыне, — со своих невьянских заводов оказался в неплатеже десятины и торговых пошлин. Кроме того, ведомо, что найдена на сибирских заводах Демидова серебряная руда, весьма годная, а ноне ту руду без указа плавить не ведено, однако ж Демидов руду добывает, везет в Невьянск, и, оборони бог, ходят слухи о недозволенном».

Извет возымел силу: Акинфия Демидова задержали в Москве, назначили по делу следствие.

В Невьянске за хозяина остался брат Никита Никитич; это безмерно тревожило Акинфия: «Справится ли больной брат с огромным хозяйством?»

Но в Невьянске по-прежнему дымили домны, в кричных ритмично работали обжимные молоты, шумно двигались водяные колеса, сверкая мириадами брызг. Все было по-старому, работный народ еще больше притих: страшился жестокого Никиты Никитича.

С восходом солнца Демидова-младшего усаживали в кресло и возили по двору. Под солнцем поблескивал пруд, к прозрачному небу вились утренние дымки: хозяйки торопились со стряпней. Над прудом наклонилась островерхая башня, отсвечивал шпиль; над ним медленно проплывали облака.

Лицо у Никиты Никитича было темное, безжизненное, похожее на лицо иконописного угодника древнего письма. К параличу у больного добавилось пучеглазие. Не моргая, по-совиному, он смотрел на встречных людей и окликал:

— Кто? Куда? Зачем?

Правая, здоровая рука его нервно стучала костылем с блестящим наконечником. За креслом хозяина стоял рыжебровый услужливый дядька в плисовых штанах и легком кафтане и осыпал бранью всех встречных и поперечных.

Демидов-младший потакал сквернослову, потешался, когда тот поносил молодух. Чмокая сухими, тонкими губами, он подбадривал слугу:

— Так их! Так их! Похлеще!

Ему нравилось смущать женщин. Молодки, потупя глаза, обиженно поджимали губы и, кланяясь, проходили мимо хозяина. Паралитик бесстыдно разглядывал их.

За конюшнями, на узком утоптанном дворике, стоял дубовый столб; к нему был прикован цепью матерый медведь. Никита Никитич потешался травлей медведя; со двора приводили барских псов и спускали на тихого зверя. Пленник первые дни был добродушен, мирно посапывал, тянулся за хлебом. Демидов науськивал собак; медведь отбивался, приходил в ярость. В забаве хозяин перекалечил полсворы псов; гончие грызли зверя: на нем клочьями висела рваная кожа, запеклась кровь; зверь злился, злобно глядел на мучителя, огромное тело дрожало от ярости.

Хозяин улыбался, постукивал костылем.

Рыжебровый дядька возил Демидова-младшего к правежной избе.

Здесь подолгу раздавались крики и стоны…

В полдень Никиту Никитича везли к столу, слуга подвязывал хозяину салфетку. Ел Демидов-младший жадно, закрыв глаза, громко чавкал. Торопясь проглотить, он часто давился; пищу больной хватал рукой, рвал зубами. В редкой белобрысой бороденке застревали хлебные крошки, кусочки мяса. У стола вертелся пес, поджидая подачек, умильно глядел на хозяина, крутил хвостом.

Демидов подманивал пса и пытался ткнуть его остроконечным костылем. Поджав хвост, пес отбегал обиженно, но через минуту, забыв обиду, вновь вертелся у хозяйского стола…

После обеда хозяин дремал в кресле; нижняя челюсть отвисала, в неопрятном рту торчали пеньки сгнивших зубов. Недремлющий дядька, размахивая руками над остренькой головой хозяина, отгонял назойливых мух.

Вечером кресло-возило с Демидовым-младшим ставили на крыльцо и сгоняли молодух. Они пели песни; небо было тихо, гас закат, и песни были приятны. Паралитик, склонив набок голову, оглядывал женщин.

Стояли белые ночи; белесый свет проникал в горницы и тревожил Никиту Никитича. Грузные каменные своды отцовской палаты давили, и сон приходил не скоро…

В жаркий день над полями стояло марево, парило; петух в палисаднике расхаживал с раскрытым клювом. Из-за гор, погромыхивая, шла темная туча. По дороге серым зверем пробежал пыльный вихрь, и с ним на заводской двор ворвался на вороном скакуне Щука.

Демидов-младший сидел на крыльце в кресле.

— Щука! — крикнул Никита Никитич. — Щука!

Холоп соскочил с коня и, не оглядываясь, подбежал к крыльцу.

Паралитик нетерпеливо стукнул костылем:

— Сказывай, что?

Гонец указал на тучу, взялся за кресло:

— Гроза идет, надо в горницы.

Демидов глянул на Щуку, взор варнака мрачен; хозяин понял.

— Везите в хоромы! — приказал он.

Возило с хозяином вкатили в хоромы; Щука хлопнул слугу по плечу:

— Ты, мил-друг, выйди!

Дядька, топая подкованными сапогами, вышел, осторожно закрыл за собой дверь. В горнице потемнело, в слюдяные окна с тихим шорохом ударили первые капли дождя.

Никита Демидов закрыл глаза, нервно застучал костылем.

— С чем прискакал? — спросил он Щуку.

— Вести привез, хозяин!

Холоп проворно расстегнул на груди рубаху, достал кожаную ладанку, извлек из нее письмо. За окном ударил и раскатился гром. Под каменными сводами глухо отдалось эхо, Демидов вздрогнул, открыл глаза:

— Читай!

Щука прокашлялся, прошелся на цыпочках по горнице, потрогал дверь, закрыл надежно.

Писал брат Акинфий.

«Сей ирод Татищев, — тихо читал Щука, — со своими крапивниками пристал к нам, как смола липучая. Почитая нас, Демидовых, мохнорылыми, сия яичница драченая добилась посылки государева офицера Урлиха… Тебе, братец, ведомо, что народ наш приписной, о чем грамоты имеются в наличии. Такожды сей скорохват и шутила поклеп возводит о сребре…»

Щука поперхнулся, притих. Демидов вытянул гусиную шею, на ней надулись синие жилы.

— Дале читай! — сказал он строго.

Холоп наклонился и чуть слышно изрек:

— Остальное, господин, на словах. Народишко, что в подвалах башни, жил и не жил! И следа не стало!

Хозяин снова нервно заколотил в пол костылем. Над башенным шпилем сверкнула молния. Ударил гром, раскаты его потрясали окна. Демидов поднял глаза:

— Наказать Бугаю, когда дадут знак, открыть шлюзы.

— Поднимет, не сумлевайтесь…

— А теперь иди! — Никита махнул рукой. — Иди!

В горнице стало совсем темно; хозяин опустил голову; костыль лежал рядом; рука нервно сжималась. Щука легкой, кошачьей походкой вышел из барского покоя.

Верную весточку подал Акинфий Никитич: спустя день в Невьянск наехал горный офицер Урлих. Был он молод; проворно соскочил с брички и пошел прямо в демидовские хоромы. Никита Никитич обрядился в бархатный кафтан, надел завитой парик, отчего казался теперь остроносым и еще суше. Сидел Никита в кресле и зорко поглядывал на дверь. Только что офицер переступил порог, Демидов потянулся к нему:

— Простите мне, гость дорогой, из-за болести я встретить не смог…

На офицере надет зеленый мундир, высокие сапоги — ботфорты, при шпаге, в руках — треуголка. Парик прост, пылен. Офицер щелкнул каблуками, поклонился. Демидов глазами указал на кресло:

— Садитесь, устали…

Гость не заставил ждать, сел прочно:

— Благодарю. От многих наслышался о вас, а видеть не доводилось.

— Вот и свиделись, — улыбнулся Никита. — О Демидовых кто не слышал. Льем пушки отечеству, чай за тем и прибыли…

— Вы угадали. — Офицер оглянулся и сердечно сказал: — У вас тут везде так прочно. Меня это поражает…

Демидов поднял голову и похвалился:

— Навек строились. Отец любил крепко, прочно ладить все. Да и край тут…

— Край дальний, но богатый, — согласился гость.

Демидов посмотрел на заношенное офицерское платье; на загорелых щеках юноши пробивалась щетинка, пышные брови густо срослись на переносице. Хозяин шевельнулся, повернул лицо в сторону гостя. Офицер смущенно опустил глаза: истощенное, желтое лицо стервятника было ему неприятно. В Санкт-Питербурхе и дорогой он наслышался о жестоком характере Никиты, — таким он и представлял его себе. Хозяин предложил:

— Сегодня о деле не будем говорить, сейчас вы отдохнете. — Демидов тяжело застучал костылем.

В горницу вошла черноглазая служанка, молча поклонилась.

— Отведи господина офицера в покой да накажи баню наладить: господин офицер с дороги! — приказал хозяин.

Гость шевельнулся, но Демидов нетерпеливо стукнул костылем:

— Почтите нашу уральскую баню…

Молодка ласково смотрела на офицера. Хозяин прикрикнул:

— Аль не слышишь? Веди гостя в покои!

Служанка поклонилась гостю и раскрыла дверь.

В полутемном коридоре под каменными сводами гулко отдавались шаги.

В горнице, где поместили санкт-питербурхского гонца, было мрачновато; узкие высокие окна слабо пропускали свет, под сводами стоял полумрак. На стене в дубовой черной раме висел портрет Никиты Демидова-отца, — его признал гость по рассказам.

Офицер сбросил портупею, положил на скамью шпагу, снял мундир и заходил по горнице; широкие половицы из тяжелого дуба гулко отдавали шаги. Куда бы ни поворачивался гость, за ним зорко следили с портрета жгучие глаза Никиты Демидова. Офицеру казалось, что тот хитро улыбается в свою смоляную бороду.

Гостю стало не по себе; не снимая пыльных сапог, он бросился на широкий диван и закрыл глаза. Кожа на диване была прохладна и пахла легким тленом; от усталости слегка кружилась голова. После столицы, где в гостиных все было хрупко и блестело, здесь давили массивность и темные цвета: дуб, камень, железо…

Спал и не спал гость; не слышал, как открылась тяжелая дверь и кто-то вошел.

— А вы и не поели? — Голос был тепел, приятен; офицер открыл глаза; перед ним стояла черноглазая молодка; у нее смуглое лицо и густые черные брови. — Надо поесть, — повторила она, — чать, устали?

Гость быстро вскочил, потянулся и улыбнулся молодке, сверкнули белые зубы. Молодка зарделась.

— Умыться бы! — попросил гость.

Она проворно приволокла медный таз, наполненный холодной водой; офицер умылся; стало легко и приятно.

Служанка сытно накормила гостя, взбила пуховую постель и отошла к двери. Она стояла, потупив глаза и нервно теребя края передника, чего-то выжидала…

— Ты что? — Гость поднял на нее голубые глаза и улыбнулся. Она была стройна, крепка. — Сколько тебе годов? — спросил он.

— Осьмнадцать. Не будет ли каких повелений? — Девка густо покраснела.

— Никаких. Я буду спать, можешь идти. — Офицер глянул на портрет. Ему показалось, что Демидов насмешливо улыбнулся.

Молодка, отступая спиной, взялась за дверное кольцо. Тяжелая дверь с певучим скрипом полуоткрылась, и девушка скрылась.

В окна заползали сумерки. Офицер поразился: на высокой башне куранты играли приятную мелодию.

Засыпая, он вспоминал то насмешливые, жгучие глаза портрета, то лукавые — молодки…

«Живут сюзеренами. Дам не видно, зато холопки».

Он повернулся, приятная теплота и усталость охватили молодое, здоровое тело.

Демидовские монетчики в подземелье невьянской башни спали тяжелым сном. Томили духота, мерзкие испарения; многие, гремя кандальем, бредили. На обрубке в каганце слабо светился огонек, по углам колебались густые тени. От духоты томила жажда, бородатые кандальники часто вскакивали, шатаясь и скребясь, шли к бадье, жадно пили тухлую воду. Напившись, валились на землю, храпели.

Старик монетчик с седой бородой не спал; в малом коробе поблескивали серебряные рублевки. Кабальный, расчесывая до крови закоростевшее тело, не отрывал от серебра глаз.

«В муках рождаем тебя. — Он звякнул цепью, поджал под себя по-татарски ноги, продолжал думать: — А сколь мук на свете от серебра? Пошто так? Зачем Демид упрятал нас, и всю жизнь чекань деньгу?»

Чеканщик приложил ухо к камню: слышалось, куранты играли мелодию. Рядом по бородатому лицу сонного мужика, — он лежал, разметав ноги и руки, — ползали мухи. Мастерко уныло допытывался: «Отколь мухи? Человек дохнет, а муха, ничтожная тварь, живет…»

Он смахнул муху; она покружилась и уселась на черный свод.

Старик бережно снял ошейник, цепи уложил рядом, — тайком подпилил их старик и при шагах дозорных снова надевал. Размялся; сухой и легкий, он заходил по тайнику. По стенам колебалась его уродливая тень…

Следя за полетом мухи, монетчик сумрачно поглядел вверх. Там темнел узкий лаз, крытый решеткой…

Старик вздохнул, перешагнул через сонное тело.

— Крепок человек! — залюбовался спящим старик. — А кабален. Демидовская ржа изъест всю крепость. Эх-х…

Литейщик подошел к дубовой двери, приложил ухо. Где-то далеко в подземелье глухо пели кабальные.

— Господи, — перекрестился старик, — наши поют, правоверцы… Почему так много народу набрело?

В углу, в запечье, где было тепло, поднялся лохматый кандальник, на черном от сажи лице блестели белки:

— Ты что не спишь? Колобродишь?

В эту минуту по каменным ступеням башни загремели шаги. Мастер быстро, как мышь, юркнул к печи, надел ошейник, присмирел. В замке со звоном повернулся ключ.

— Идут! Пошто в полунощь идут? — удивился монетчик.

Дверь тяжело, медленно подалась во тьму; в узком коридоре с фонарем в руке стоял Щука, за ним пять дозорных.

— Спят, чертушки, — поморщился Щука. — Ну и дух! Ух, варнаки!

У двери остались двое дозорных, в руках — пищали. Щука шагнул вперед, за ним — трое. Натруженные монетчики не шелохнулись, храпели. Старик поднял голову, глаза злы:

— Пошто в полунощь прибрели, дня для расправы нет?

Щука насупился:

— Ты, старый пес, греховодник, покажи, где рублевки и серебро в слитках?

Литейщик поднялся, прошел вдоль печи. Сам лохматый, тело тощее, торчали ребра.

«Как пес лютый», — подумал Щука и сказал:

— Хозяину серебро понадобилось, чуешь?

Старик удивился:

— А зачем слитки?

— Пир хозяин задает, людей дивить будет. — Щука подошел к кошелке; в ней поблескивали рубли.

Мастерко огрызнулся:

— То вороны на падаль летят.

Щука взял кошелку за поручни: грузна.

— Эй, — крикнул он. — Бери двое!

Дозорные с натугой подняли кошелку; поскрипывали свежие вицы.

— Рубли считаны!

Разбуженные шумом кабальные ругались. Гремели кандалы. Дозорные, огрызаясь, поклали в коробы серебро и утащили в проход. Дубовая дверь захлопнулась за ними. Загремел замок.

В запечье поднялся лохматый мужик:

— Братцы, пошто сребро уволокли в неурочное время? Неладно будет!

На башне куранты заиграли получасье…

В эту пору дозорщик на башне глядел на высокие звезды, на ночную синь неба. Внизу у плотины с фонарем стояли грозный Бугай и кривоногий Щука. В хозяйских хоромах стояла тишина. На поселке пропели полунощники петухи; над прудом дымился легкий туман. Далеко на задворье лязгал цепью растревоженный болячками медведь.

Дозорщик надвинул на глаза шапку: холодил гулевой ветер. Обойдя башню, холоп крикнул вниз:

— Валяй!

Щука толкнул Бугая в спину.

Взъерошенный плотинный угрюмо перекрестился. Он положил мускулистые руки на бревно и поглядел на Щуку:

— Жать?

— Жми!

Бугай грудью навалился на бревно, ухнул. Под плотиной зазвенела струйка.

— Еще! Жми! — прохрипел Щука, поставив на землю фонарь, и стал рядом.

Бугай расстегнул ворот рубахи; грудь волосата, на гайтане болтался крест. Низколобое мохнатое лицо плотинного натужилось.

— Еще!

Дубовый щит пополз вверх, вода у плотины ударилась в берег и с ревом ринулась в темный лаз…

Дозорный на башне снял шапку, положил крест:

— Господи, ревет-то как. Зверь!

Куранты играли мелодию; она была нежна, тосклива.

Офицер Урлих проснулся: приснился менуэт. Он долго слушал: где-то шумела вода, потом стало стихать; мелодия на башне смолкла. В узкое окно задумчиво глядело созвездие Стрельца.

На перине тепло, мягко; офицер вздохнул, и снова дремота смежила очи…

Туман над прудом стал гуще; звезды угасли; на поселке заскрипели ворота: бабы шли доить коров.

Дозорный глянул вниз: ни Щуки, ни плотинного у шлюзов не было. Шлюзы вновь опущены; пруд поблескивал; тихо. В ушах у дозорного стоял звон. Он неторопливо, с раздумьем, стал спускаться с башни; сошел на этаж, где медленно двигался грузный вал, было много колес, тягачей… Где-то зашаркало, зазвенело: куранты собирались отбивать утренний час.

Дозорный миновал вал, спустился ниже; ступени лестницы стали шире, грузней. Вот и конец лестницы… В каменной камере было тихо, пусто…

— Господи, ох-х, — схватился рукой за сердце доглядчик.

В полу, в решетчатом окошке, торчала застрявшая голова: глаза выпучены, бородища мокрая. К дозорному тянулась когтистая застывшая рука…

— Что только робят Демидовы! — Он с оглядкой подошел к окошку, его сердце гулко колотилось.

Не глядя, он с размаху ткнул сапогом в мохнатую голову. Булькнула вода, утопленник сорвался с решетки и исчез в глубине.

Дозорный схватил крышку и торопливо прикрыл окно…

Бугай вернулся с плотины в свою избенку на лесных вырубках до восхода солнца. Усталый, голодный, придя домой, снял рубаху; от его громадного косматого тела валил пар. Работный нацедил жбан квасу, взял хлеба и вышел на двор.

Из-за гор блеснули первые лучи солнца; над порубками на лесное озеро со свистом пролетела запоздавшая утиная стайка. Бугай сидел на бревне, насыщался.

Внезапно раздался выстрел. Бугай бросил недоеденный хлеб, вскочил. «Что такое?» — изумился он. У плетня таял пороховой дымок, и по вырубкам проворно убегал кривоногий человек. Грудь плотинного ожгло; он взглянул и увидел кровь — понял все…

Богатырь схватил бревно, на котором сидел, и, вертя над лохматой головой, бросился за убийцей.

Отбежав сотню шагов, Бугай запнулся за пень и упал мертвым.

Государственный доверенный офицер Урлих проснулся рано, его отвели в баню, испарили. Гость телом был крепок, упруг и с наслаждением хлестался веником. В бане стоял непереносимый жар, потрескивала каменка: офицер покрякивал от приятного пара и просил: «А нельзя ли еще?»

Демидовский слуга сам обомлел, ахал: «Из господ, а хлещется, как холоп. Ишь сердце какое!»

Распаренный офицер соскочил с полка, рванул дверь, выбежал на воздух и помчался к пруду. С разбегу он нырнул головой в самую глубь. Холоп развел руками: «Вот ирод, что творит!» Офицер остудил в пруду разгоряченное тело, отпил квасу, оделся…

Гостя пригласили к демидовскому столу. Черноглазая служанка проводила его в столовую горницу. Молодка шла впереди, беспокойно оглядываясь. Офицер не утерпел, тронул ее за локоть. Она приостановилась.

— Ты, барин, не очень-то всему верь! — нахмурив брови, прошептала она.

— То есть чему? — затаил дыхание Урлих.

Служанка промолчала, повела круглыми плечами и пошла вперед. Офицер подумал: «Совсем приятная девушка…»

Никита Никитич, одетый в малиновый бархатный кафтан и жабо, в свежем, пышно завитом парике, давно поджидал гостя.

— Как спалось господину офицеру? — поднимая выпученные глаза на гостя, спросил Демидов.

Урлих поклонился и сел за стол против хозяина. За спиной Демидова, держась за возило, стоял дядька в красной рубахе. Насколько был могуч и крепок холоп, настолько жалким и тщедушным выглядел хозяин. Никита Никитич кивнул прислужнице, и она налила в чары вина. Но, глядя на бархатный кафтан и пудреный парик хозяина, гость заметил, что за всем этим внешним лоском скрывались невежество и худые манеры. За желтыми, давно не подрезанными ногтями Никиты Никитича чернела грязь; за едой хозяин чавкал и брызгал слюной; гость еле сдерживал брезгливость. Пил хозяин много и этим еще больше удивлял офицера.

«Паралитик, а пьет за семерых здоровых», — подумал он.

Однако Демидов не хмелел: он хищно поглядывал то на бутыли, то на гостя…

На башне часы заиграли приятную мелодию. Урлих вздрогнул и поднял на хозяина глаза:

— Отколь сии музыкальные куранты взялись у вас?

Демидов шевельнул перстами, на них блеснули драгоценные камни; он скупо ответил:

— Братец наш Акинфий Никитич добыл в иноземщине сии куранты. Из Голландской земли купчишки по наказу привезли…

Гость вспомнил ночную музыку, загадочный шум и внезапно спросил хозяина:

— Ночью почудилось мне, большая вода была; что могло сие означать?

Служанка опустила глаза, теребила краешки передника. Лицо Никиты Никитича побагровело; хозяин надулся индюком и хрипло выдавил:

— Пошто холопы не сказывали мне? Може, беда какая приключилась? Кличьте Щуку!

Слуга-хожалый протопал к двери, с грохотом распахнул ее и рявкнул:

— Щука, черт, хозяин зовет!

Холоп стал на свое место, служанка отошла к двери, притихла. В горницу торопливо вошел кривоногий Щука, сапоги и плисовые штаны его были забрызганы грязью.

Щука по-уставному, как раскольник, поклонился Демидову:

— Беда стряслась, хозяин. Плотину прорвало, да и подвалишки под башней затопли…

— Как так? — Никита Никитич схватился за костыль и застучал зло. — Разор! А еще что?

Щука дышал тяжело и часто, глаза воровски избегали глядеть на офицера; он еще раз поклонился Демидову:

— А еще, хозяин, беглые варнаки убили плотинного. На перелесье нашли тело…

Паралитик вытянул длинную жилистую шею, пучеглазие испугало офицера. Хозяин сипло, как гусак, зашипел:

— Сами видите, господин офицер, как в наших краях опасно живется. Каторжные и варнаки из Сибири бегут, а Каменный Пояс на перепутье, оттого часты беды… Вот оно, насолили Демидовым, разорили плотину… Уйди, холоп, уйди, не могу о бедах слышать!

Щука, пятясь, вышел за дверь.

Демидов залпом осушил чару, закричал:

— Везите на заводишко; и господин офицер, я чаю, заждался к делу приступить…

Хозяина вывезли на обширный двор, озолоченный утренним солнцем. Все блестело: и серебристый пруд, и шпиль башни, и зелень. В корпусах стучали молоты, черным дымом дышали домны. У крыльца бродили куры; хохлатый петух задорно посмотрел на Демидова и прокукарекал. Хозяин ткнул перстом в петуха:

— В котел прохвоста!

Возило остановили посреди двора. Демидов насторожил ухо: отовсюду неслись знакомые, налаженные звуки.

«Ну, слава те господи! — успокоился Никита. — Цепной пес Щука чисто обладил».

Хозяин повернул свое желтое лицо к гостю и сказал вслух:

— Сами видите, ходить я не мастер, искалечен болезнью. Вы, господин офицер, извольте сами оглядеть все, что надумается. Холопишко проводит ваше благородие.

Перед офицером как из-под земли появился Щука.

— Пожалуйте, ваше благородие.

Урлих в сопровождении приказчика обошел мастерские. Огромный, грузный молот падал на раскаленное железо; огненной метелью из-под молота сыпались искры. Кругом рвались белые струи пламени, по песчаным канавкам лился расплавленный металл; среди этого пекла бегали потные, грязные люди и, как демоны, подхватывали на лету белые куски железа; ковшами, как похлебку, разливали чугун. В дверь дуло, а у печей и молота от жары выжигало ресницы, и глаза наливались кровью. Люди были полуголы, по телу катился пот; на разгоряченных людей у печей прямо из ведра хлестали студеной водой.

Офицеру стало не по себе, он быстро пошел к выходу и был рад, когда вышел к пруду.

— Покажите башню! — попросил он Щуку.

Офицер вошел в башню и долго заглядывал вниз; стояла тишина; в решетке виднелась мутная вода.

— Жаль, что затопило, — со вздохом сказал Урлих и пронзительно посмотрел на Щуку. — Погиб народ?

— Никак нет, ваша милость. Народишку тут не доводилось бывать. Клети для меди были, да и те впусте стояли. — Щука стоял тихо, понурив голову.

— А ежели воду вычерпать? — поднял на приказчика глаза офицер.

— Эх, ваше благородие, да ее во сто годов не вычерпаешь.

Офицер выпрямился, стал строг:

— Я тогда пруд спущу!

Демидовский приказчик угрюмо откликнулся:

— Пруд-то не шутка спустить, да тогда завод станет и пушки не отлиты останутся. Вот ведь как! Может, на башню подниметесь?

— Нет.

Быстрым шагом Урлих пошел к себе в горницу и потребовал из конторы записи о литье железа.

Шла третья неделя; питербурхский гость никак не мог проверить конторские записи, все было запутано. В отчаянии офицер метался по горнице и не знал, что предпринять.

Утро и обед Урлих проводил с хозяином. Демидов сидел чинно, важно и все жаловался гостю: донимает доносами злой соседишка Татищев. Урлих отмалчивался.

Из головы не выходило: «Потопил народ Демидов, потопил».

За столом и в горнице по-прежнему прислуживала черноглазая служанка. Офицер только сейчас заметил, до чего у девки длинные да пушистые косы. Ресницы у нее густые и черные.

«Хороша девушка», — подумал он; было приятно глядеть в ее глаза; не стесняясь Демидова, офицер любовался холопкой. Хозяин словно и не замечал этого.

Однажды вечером усталый от работы господин Урлих шел по темному коридору; никого из холопов не было в этот поздний час. Только в хозяйской горнице дверь была приоткрыта, и косой солнечный луч падал на каменный пол коридора.

Офицер хотел прикрыть дверь, подошел и стал, как прикованный. В кресле сидел хозяин без парика, отчего он выглядел болезненнее; слуги за возилом не было. Перед хозяином стояла черноглазая служанка и кончиком фартука утирала глаза. По вздрагиванию плеч девушки Урлих догадался: она плачет. Хозяин меж тем протянул сухую руку и пытался ухватить служанку за подбородок.

— Целуй меня, дурочка. Ну!

— Не мо-о-гу-у… — сквозь слезы выдавила девка. — Не мо-гу-у…

— А ты моги, а ты моги! — Голос хозяина был слащав, он вертел острой головкой на длинной шее и мурлыкал.

Офицеру стало не по себе.

«Шелудивый кот», — брезгливо подумал он.

Надо было уйти от этого зрелища: не к лицу офицеру подсматривать, — но внезапная тоска навалилась на сердце и приковала Урлиха к порогу.

Демидов продолжал уговаривать девку:

— Ты поцелуй да уготовь мне постельку.

— Что вы, барин! — простонала девушка. — Не могу! Вы лучше меня потопите, как…

— Помолчи! — стукнул костылем хозяин и заметил приоткрытую дверь.

Офицер нырнул в тень.

— Закрой! — приказал девке Никита, но чернавка выбежала из горницы и прихлопнула дверь. Вслед ей в горнице истошно закричал паралитик:

— Вернись, дура-а!

Служанка темным коридором пробежала в горенку гостя и стала стелить постель. Урлих неслышным шагом вошел к себе. Девушка роняла слезы; плечи ее вздрагивали. Взбивая перину, она вдруг заплакала в голос и пожаловалась:

— Ох, не могу! Ох, не могу…

— Почему «не могу»? Что «не могу»? — спросил офицер.

— Ему подыхать пора, а он… — Она опустила глаза и зашептала: — А ты бойся их, бойся! Они со Щукой в подвалах потопили народ и рубли сами робили. И Бугая пристрелили они. Они и тебя убить могут.

Урлих еще неделю прожил в Невьянске, лазил на башню, подолгу глядел на горы, на бегущие облака, — но тревога его не проходила. Под башней в затопленных тайниках плавали трупы, но как доказать это? Взять с собой черноглазку, но что скажут дворяне да хозяин? Пристыдят: спутался-де офицер с холопкой. Да и будет ли вера холопке? Демидовское слово и слово холопки не в одной цене ходят.

Демидов притомился от чужого взгляда в его поместье, он беспокойно посматривал на офицера и недовольно думал: «Когда провалится к чертям незваный гость?»

Гость между тем собрался в обратный путь. В конторских книгах Урлих заметил фальшь: не вносил Демидов десятину железом государству. Подозрения эти подтверждала и черноглазка.

— Выкупите меня, господин Урлих, у вас холопкой быть приятнее; у Демидова страшно! — просила она.

В последний вечер девушка пришла стелить гостю постель и горько плакала.

— Убьет меня Демид! Ой, убьет! — пожаловалась она.

Он промолчал. Служанка степенно отошла к двери, почтительно поклонилась:

— Прощай, барин…

За дубовой дверью затихли ее шаги; Урлиху стало горько, он повалился лицом в пуховик и терзался всю ночь.

Для отъезда столичного офицера Демидов предоставил свою колымагу, обитую бархатом; два конных пристава охраняли Урлиха. Никита Никитич, важно одетый, сидел в кресле посреди двора, провожал гостя:

— Добрый путь господину офицеру. Кланяйтесь от меня царице-матушке, их неусыпными попечениями держатся наши заводишки.

Демидов посмотрел вслед колымаге и сказал сердито:

— Освободились от соглядатая…

На запрудье, на огородах, в синем сарафане стояла черноглазая служанка.

На дороге улеглась пыль; она вздохнула, и крупная слезинка покатилась по ее щеке…

После немалых трудностей добрался Урлих до Москвы. Дорогой донимали осенние дожди, проселки утопали в грязи, вздулись реки. Ломались колеса, рвались постромки, подолгу приходилось стоять у кузниц да в почтовых ямах. В Москве офицера поджидал приказ: Урлиху свыше давался совет пожить в Москве и не торопиться в Санкт-Питербурх. Урлих понял, что ослушание грозит опалой. Делать было нечего, офицер остановился в Замоскворечье у дальней родственницы. В Москве жизнь шла вяло, замоскворецкие улицы рано затихали; от разбойников и татей ворота и калитки запирались на крепкие запоры с заходом солнца. Родственница Урлиха была старая глухая дева; ей доходил восьмой десяток. От тоски господин Урлих неумеренно прикладывался к бутылям и жаловался старухе:

— В демидовском царстве народ живет по-каторжному. Демидов грозен: сам и пушки льет, и деньги чеканит, и расправу чинит. Когда захочет — губит народ. Я государыне о сем доложить жажду, а меня на Москве держат…

Старуха подслеповатыми глазами посмотрела на молодца и прошамкала:

— И, батюшка, не лезь лучше, не лезь, оно спокойнее. С богатым не судись, батюшка, с сильным не борись… Нажалуешься и сам не рад будешь. Молчи да живи! Лежачий камень и тот мохом обрастает, батюшка, вон оно как!

В Москве Урлих прожил до санного пути и возвратился в Санкт-Питербурх, когда указом государыни дело о злоупотреблениях Демидовых было прекращено.

Урлиху же предложили обратиться к исполнению обычных дел; этим все и окончилось…

 

5

Девка-чернавка сбежала от Демидовых к отцу, доменщику Гордею. Никита Никитич был зол, грозил:

— Никуда от Демидовых не сбежишь. От нас ни одна козявка не бегала.

Параличный хозяин приказал Щуке:

— Приведи!

Вечером приказчик пришел к литейщику. В пасти высоченной домны пылал жадный огонь; черные, закопченные сажей стропила и крыша озарялись багровым отсветом. Потные голые рабочие с потемневшими лицами суетились возле печи.

Перед домницей стоял доменщик Гордей и, насторожив ухо, слушал клокотанье в ней. Расплавленная лава ослепляюще светилась. Литейщик был широкоплеч, мускулист, с подпаленной густой бородой и черными глазами. Увидев Щуку, работный угрюмо отвернулся и, как будто не замечая его, уставился в жадный зев домны.

Палила невыносимая жара. Щука покосился на багровое пламя и, ероша бороду, крикнул:

— Небось тепло?

Гордей отмалчивался.

— Вот что! — хлопнул по голенищу плетью приказчик. — Пошто твоя дочь от хозяина сбегла? Гони немедля! Понял?

Доменщик сердито поглядел на демидовского холуя и снова перевел глаза на огненную пасть чудища.

— Ну, — прохрипел Щука. — Гони!

— Чего «ну»?

А про себя подумал: «Момент, и золы от пса не останется».

— Заберем, ежели по добру не хочешь! — крикнул Щука и повернулся к выходу.

Доменщик, опустив плечи, молчал; только сжимались и разжимались кулаки…

К вечеру демидовские холопы пригнали сбежавшую девушку в покои к хозяину. Потупив глаза, она стояла перед Никитой Никитичем. Демидов прищурил глаза, спросил слащаво:

— Почему сбежала, красавица?

Девушка молчала, хозяин ударил рукой по столу.

— Ты вот что, — приказал он строго служанке, — иди, постелю мне готовь.

Она опустила голову, зарделась.

— Ну, не мешкай, проворь!

Прислужница нежданно выпрямилась, глянула, словно ножом полоснула; затопала ногой:

— Без закону не пойду на грех. Не пойду!

— Экось крапива какая. Погоди ж ты! — прикрикнул Никита.

Он пригрозил ей:

— А ежели засеку?

— Ну и секи!

Демидов позеленел, схватил прислужницу за платье, рванул; девушка стояла на своем:

— Не пойду!

— Не баба, а черт! Ишь ты! — Никите вдруг понравилось такое упорство, но отступать было поздно; хоть служанка и крепко по нраву пришлась, а высечь надо за упрямство.

На грозный хозяйский зов прибежали послушные холуи и стащили непокорную в допросную. На скамье под розгой девка не сдалась, кричала:

— Секи, пес! Без закону не пойду.

Горемычную отстегали крепко. Пересиливая боль, она еле поднялась. Никита улыбнулся:

— Кобылка с волком тягалась, только хвост да грива у ней осталась!

Избитая глянула на хозяина с ненавистью. Демидов закусил губы, заложил руки за спину и покачал головой:

— Ишь ты упрямица.

До полуночи в хозяйских хоромах светились яркие огни. Демидов погнал нарочного за попом.

Барские посланцы выволокли седенького худущего попика из постели и в одной исподней рубахе и в портках представили хозяину.

— Ты вот что, поп, — повел злым взглядом Никита. — Приготовься разом венчать и отпевать. Ризы!

Попика облачили и повели в большую горницу. Шел он ни жив ни мертв…

Днем на шахте в мокрой дудке обвалом придавило безродного рудокопщика. Бездыханное тело извлекли из-под каменных глыб и бросили под навес, прикрыв из жалости соломой. По указу хозяина мертвеца доставили в хоромы, усадили в кресло. Мертвец почернел; нос заострился; сладковатый тошнотворный душок мертвечины наполнял горницу.

Ввели служанку; она увидела мертвеца и задрожала вся. Демидов без парика сидел посреди горницы.

— Ну, поп, венчай девку с горщиком.

— Батюшка! — Поповская бородка задрожала, глаза заюлили; поп брякнулся в ноги Демидову.

Злые глаза Никиты потемнели, пригрозил:

— Венчай, поп, девку с горщиком — сто целковых. Откажешься — в плети! Ну-кось!

Голос у попа от страха дрожал. Девицу поставили рядом с креслом. Щука затеплил восковые свечи: одну сунул в распухшую руку покойника, другую — девке.

— Как звать-то? — спросил попик, не глядя на служанку.

Она молчала.

— Ты что же? — толкнул ее в спину Щука. — Зовут ее Аксинья, а этого, — ткнул в спину покойника, — Роман! Запомни, батя…

Над девкой и мертвецом холопы держали венцы, а у самих от страха дрожали поджилки…

За окном занимался синий рассвет, служанку повенчали с мертвецом.

— Погоди, еще не все! — Щука сгреб мертвеца за шиворот, оттащил в угол. — Теперь отпевай. Экое горе, от радости молодожен в одночасье отошел!

Поп стал снимать епитрахиль.

— Отпевай, слышь, что ли, батя?

Демидов насупился, глянул на попа. Седенький попик засуетился, снова надел епитрахиль и задребезжал и а пуган но:

— Упокой, господи, душу раба твоего…

Покойника наскоро отпели и унесли в подклеть.

— Ну вот и все! В контору заходи, батя. Вот ты, Аксинья, и мужняя жена.

Рассвело. По улице загомонил народ. Никита Никитич глянул в окно, на сизый свет, поежился.

— Поди-ка теперь стели постель, — приказал он Аксинье…

Солнце шло к полудню, когда Щука тихонько подошел к хозяйской горнице и стал прислушиваться. За дверью стояла тишина. Никита густо покашливал.

Довольный Щука подумал: «Сошло все по-доброму… Кхи, кхи», — холоп, прикрывая волосатой ладошкой рот, заперхал.

— Ну, кто там? Какой леший? — злым голосом спросил из-за двери Никита Никитич.

По голосу холоп догадался, что хозяин не в себе. Щука распахнул дверь. В кресле одиноко сидел Демидов; приказчик повел носом: «Как там девка? Чать, прохлаждается, холопка, на барской постельке».

У холопа от изумления раскрылся рот; ему не хватало воздуха. Горница была пуста, посреди пола валялся хозяйский парик. Только тут заметил приказчик: обрюзглое лицо хозяина исцарапано, под глазом синеет добрая метина. Горный ветер барабанил рамами раскрытого окна. Щука со страхом смотрел в глаза хозяину.

Демидов сердито засопел, молча отвернулся, чтобы не видеть лица своего заплечного.

— Сбежала, подлюга! — вскипел Щука и сжал кулаки.

В тот же вечер по указу Никиты Никитича холоп Щука пошел к домне. Гордей, увидя варнака, потемнел, насупил брови. Домна жарко пылала ровным пламенем, освещая закоптелый навес.

Щука подошел вплотную к Гордею, тронул за плечо:

— Где Аксинья? Айда со мной!

Работный сгреб с плеча холопскую руку, отбросил:

— Уйди, сейчас буду пускать лаву!

Он сумрачно повернулся и пошел наверх к жерлу. Щука не отставал и шел следом:

— Слышь, что ли?

Из пасти домны летели искры. Печь тяжко, прерывисто клокотала.

— Ну что? Аль не видишь, голова? Чего лезешь?

Гордей, расставив ноги, угрюмо смотрел в жерло домны. Щука опять тронул его за плечо, скрипнул зубами:

— Идем!

— Уходи подале от греха, уходи! — быстро блеснул глазами Гордей.

Щука глянул в лицо работного и ужаснулся: оно было неузнаваемо. С глазами, наполненными ненавистью, доменщик, как завороженный, медленно надвигался на Щуку. Подпаленная борода Гордея багровела в отсветах пламени. Сухими, потрескавшимися губами он шептал что-то…

Щука понял все и стал пятиться:

— Ты что же это, а? Ты что ж это?

— Уйди, Христа ради! — доменщик взмахнул руками, схватил Щуку.

— Люди-и-и…

Щука вцепился в горло противнику и заорал.

— Ты так? — Гордей с хрустом оторвал холопскую руку от горла, схватил Щуку поперек и поднял над собой.

В секунду Щука увидел широкое клокочущее жерло домны, бегущих рабочих; надрывая глотку, крикнул:

— Пусти, слышь, пусти! Озолочу!

— Молчи, гад…

Доменщик уверенно подошел и сбросил Щуку в клокочущее жерло.

Над домницей взметнулся и рассеялся легкий парок. Рабочие онемели. Гордей поспешно сошел вниз; не оглядываясь он пригрозил:

— Не трожь меня! Загублю!

Доменщик Гордей и его дочка с той поры как в воду канули.

 

6

Акинфий Демидов все еще пребывал в Санкт-Питербурхе и дивился тому, какая большая перемена произошла в нравах и делах с той поры, как скончался царь Петр Алексеевич. При нем люди жили сурово, умеренно и помышляли о делах. Санкт-Питербурх вырастал среди вересковых болот, на топях: в такой работе человек жесточал; в новую гавань приходило много иноземных кораблей; жили торговые люди торопливо, суетно, как на великом торжище. На петровских ассамблеях за должное почиталась простота в обращении и в нарядах. В только что отстроенном городе дома не отличались обширностью; жили просто. Часто в той горнице, в которой только что отобедали, убирали столы, подметали полы веником, несмотря на стужу, — ассамблеи происходили только зимой, — раскрывали окна и проветривали; тут и танцевали. Царь жил просто, не любил роскоши.

При царице Анне Иоанновне все изменилось. Знать в Санкт-Питербурхе жила шумно, изысканно. При дворе праздник сменялся праздником, балы шли за машкерадами; все блистали на них неслыханной роскошью, дорогим платьем. Анна Иоанновна не пропускала ни одного пустячного случая для развлечения. Царицу окружали иностранцы, большею частью курляндские немцы. Курляндец Бирон, пожалованный в обер-камергеры, украшенный лентами и орденами, неотлучно находился при ней; все это сильно оскорбляло русское достоинство.

Демидов разъезжал по влиятельным лицам, ко всему приглядывался, прислушивался. Празднества и машкерады истребляли много денег, а их было мало: все вельможи с вожделением глядели на Демидова как на тугой денежный мешок. Однако Акинфий Никитич раскошеливался неохотно: размышлял и приценивал людей, — которые из них поустойчивее; все гнутся перед тобой, а завтра ты червь и кандальник, увозимый в Пелым или в другое отдаленное, гиблое место, и все отвернутся от тебя. Так было со сподвижниками царя Петра Алексеевича — сиятельным князем Меншиковым и другими.

«Однако ж, — думал Демидов, — с волками жить — по-волчьи выть».

Рудные земли и казенные заводы на Каменном Поясе расхватывались вельможами, и эта раздача шла при участии всемогущего фаворита Бирона. Главным начальником горного ведомства в Санкт-Питербурхе он назначил неизвестного проходимца, своего соотечественника Курта фон Шемберга, который фактически являлся лишь подставным лицом и помогал ему беззастенчиво грабить казну. Знаменитую на Каменном Поясе гору Благодать, богатую лучшими рудами, Бирон пожаловал Шембергу, иначе говоря — себе. У Акинфия Демидова дух заняло:

— Вот так кусок отхватил!

Он завидовал немцам, но в то же время старался угодить им. Акинфий хитрил и обхаживал придворных. За короткий срок он сдружился с младшим братом фаворита Густавом Бироном.

Жил тот в пожалованном царицей особняке на Васильевском острове; дом стоял, окруженный ельником, и напоминал замок. Высокий рыжий Густав Бирон увлекался конями и псами, часто охотился в приневских лесах и на полесованье всегда бывал пьян и жесток.

Встречал курляндец Демидова отменно; вдвоем они гоняли по полю коней. В волосатых руках курляндца — в них чуялась сила — кони смирели и были покорны. Дарил Акинфий Демидов Густаву Бирону добрых псов, кровных коней и сибирскую рухлядь.

Стоял февраль; на улицах столицы была гололедица, изморозь делала город неуютным и постылым; сальные фонари зажигали с четырех часов пополудни: они смотрели в сумрак слепо и беспризорно, пуще навевали тоску и одиночество. При дворе восьмой день шел машкерад, все до забвения увеселялись, часто меняя машкерадное платье и поражая друг друга расточительностью. Вечером, в десятом часу, при дворе и в саду, где ветер с моря раскачивал черные голые ветки, зажигали фейерверк. В Санкт-Питербурх король польский прислал своих придворных итальянских комедиантов, и они ставили комедии.

По неприветливым улицам проехал Акинфий Демидов на Васильевский остров. Над ветхой церковью Исаакия, что неподалеку от Адмиралтейства, кружило воронье. На углу гулко хлопал рукавицами будочник. На Адмиралтейском шпиле гасла вечерняя заря.

Демидов застал Густава Бирона пьяным, с помутневшим взором; курляндец лежал на софе и ругался: утром подохла лучшая гончая. Завидев друга, он обрадовался, приподнялся и обнял заводчика; парик у Демидова съехал набок.

— Моя друг, собак подох, и я печален. Ты доставишь мне лютший?

Демидов оправил парик, сел рядом, обнял царедворца за талию.

— Доставлю, Густавушка, ей-богу доставлю. — Акинфий вздохнул. — Весь Урал перерою, а достану пса. Ух, и пса!

— Вот я говориль это. Обожаю тебя. — Бирон полез целоваться к Демидову; заводчик уловил подходящий момент и попросил:

— Я, Густавушка, за делом приехал. Тоска зашибла, хочу зреть царицу-матушку, нашу заботницу.

— Будет, эти день будет, — пообещал хозяин.

— Ой ли! — Демидов схватил царедворца за руку. — Забудешь, поди?

— Мой память крепко. Помни! — Бирон, пошатываясь, поднялся с софы, повторил: — Помни!

— Я тебе подарочек приготовил. — Акинфий умильно смотрел на курляндца. — Вот поди сам полюбуйся.

Бирон неторопливо — у него изрядно заплетались ноги — пошел в столовую; за ним, ухмыляясь, шествовал Акинфий. На круглом столе стоял ларец. Бирон жадно открыл его, запустил руку; в ларце зазвенели серебряные рубли…

В эту самую минуту за окном заскрипели полозья; гулко щелкнули бичом. Над ельником с криком поднялось вспугнутое воронье. Курляндец хлопнул крышкой ларца и подошел кокну. Сквозь заиндевелое окно видна была темная карета, кучер в ливрейной накидке важно восседал на козлах; с запяток спрыгнули два рослых гайдука и услужливо открыли дверцы кареты.

— Иоганн приехал. Вот черт, не ко времени, куда это девать? — Курляндец, пошатываясь; пошел к гостиной.

Дверь распахнулась, вошел Иоганн Бирон. Могущественный фаворит государыни Анны Иоанновны во многом походил на брата, только был чуть ниже, плотнее.

На фаворите был надет бархатный камзол темно-вишневого цвета с кружевным жабо. Нежной белизны чулки плотно обтягивали крепкие икры. На груди, на бархатном поле, сверкала бриллиантовая звезда. Демидов молча поклонился Бирону.

Сверлящим взглядом фаворит окинул горницу и, не здороваясь, спросил Акинфия:

— С Урал приехаль?

Не ожидая ответа, он сосредоточенно сдвинул рыжеватые брови и жадно протянул руки к ларцу.

— Что это? — Он проворно вырвал его из рук брата и откинул крышку.

В шандалах с треском горели свечи — в их трепетном свете засверкали новенькие серебряные рубли. Бирон запустил в ларец руку, сгреб горсть рублевиков и пропустил их сквозь пальцы. Монеты тонко зазвенели; в серых глазах вельможи блеснул жадный огонек.

— О, хорош рубли! Ваш? — Он хлопнул крышкой ларца и поставил рядом с собой.

Брат потянулся было к ларцу, но, встретив жесткий взгляд Иоганна, отодвинулся и опустил голову. Демидов прокашлялся, покосился на Густава Бирона.

— Иоганн, — сказал брат, — Никитич любит государыню, хочет целовать ее руку.

— Я всегда говориль, что вы верны слуг своей государыни. — Бирон величественно наклонил голову.

Акинфий прижал руку к сердцу:

— Ваше сиятельство, мы столь облагодетельствованы государями нашими; как сие забыть? Вашим попечением процветаем…

Бирон встал с кресла, прошелся, охорашиваясь, по горнице.

— Хотите ехать к государыне? Можно.

— Ваше сиятельство… — Демидов поклонился.

— Мы будем играть в карты. Государыня любит веселиться! — перебил его Бирон.

За окном шумел ветер, каркало воронье. На камине часы с розовощекими амурами отзвонили восемь. В шандалах потрескивали свечи. Бирон взял шкатулку, передал лакею. Вышколенный старик дворецкий бережно принял ларец, исчез за дверью. Фаворит величественно подошел к Акинфию, протянул два пальца:

— Вы хороший заводчик, об том говориль, мне известно. Государыне приятно будет вас видеть. Приезжайте… Да, весьма кстати! — приостановился в задумчивости Бирон и озабоченно сказал Демидову: — Вы, конечно, знаешь главный начальник горных заводов фон Шемберг. Он не имеет соответственно своей персоне хорома! — подняв палец, весело засмеялся вдруг вельможа, довольный тем, что вспомнил это русское слово. — Нельзя ли ему помогать, милый?

— Мои хоромы, ваше сиятельство, к услугам вашего соотечественника! — низко и угодливо поклонился Акинфий.

— О, сие весьма хорошо! Мы не забудем вашей услуги! — с важностью сказал фаворит. Демидов и брат Бирона проводили его до прихожей.

Гайдуки укутали дородное тело вельможи в лисью шубу, под руки отвели в карету и усадили. В заиндевелом окне мелькнули огни фонарей удаляющейся кареты.

— Ух, — вздохнул Густав. — Мой брат ошень неравнодушна к деньгам. Что я теперь буду делать?

— Не беспокойся! — спокойно отозвался Акинфий. — Я еще ларец с такой укладкой доставлю… А ты, Густавушка, поворожи мне с братцем о рудной землице…

Он взял курляндца под руку, наклонился к уху и стал о чем-то упрашивать.

Акинфия Демидова допустили во дворец. К этому дню уральский заводчик готовился отменно. За день до поездки он послал Бирону сибирских соболей, чем последний остался очень доволен. Царицыным шутихам тоже отосланы были дары.

«Шуты, — рассуждал Акинфий Никитич, — а нужные людишки. Ко времени, глядишь, ввернет словцо, и ты в барыше…»

Густаву Бирону Демидов отыскал и доставил доброго псину. Все шло хорошо. Перед отъездом Акинфий облачился во французский кафтан модного покроя; в мастерских портного Шевалдье из сил выбились, отделывая тот кафтан. Француз цирюльник навил пышный парик.

В карету впрягли рысистых коней и подали к подъезду. Акинфий Демидов в собольей шубе сел в карету, и кони тронулись…

Демидова несколько часов продержали в приемной, пока не позвали во внутренние покои. Царица сидела в широком кресле, обитом французским гобеленом. Была она грузна и рыхла, с оплывшим серым лицом. Завидев заводчика, она насупилась, крепко сжала рот. Ее серые глаза с выражением недоверия остановились на Демидове. Стоявший за креслом царицы Эрнест Бирон быстро склонился и что-то шепнул ей. Она вяло улыбнулась и протянула мясистую руку, унизанную перстнями. Акинфий стал на колени и почтительно приложился к руке.

Бирон кивком головы одобрил поведение Демидова. Гость незаметно огляделся и осмелел. Кругом расположились фрейлины в пышных робронах; у ног государыни на скамеечках сидели шутихи-говорухи. Царица любила, чтобы говорухи без умолку болтали. Наперсница Новокшонова, старая и костлявая дева, закричала:

— Ехало не едет и ну не везет…

Государыня оглянулась на шутиху, а та опять прокричала:

— Ни под гору, ни в гору. Ни с места: ни тпру ни ну!..

Желая потешить государыню, Демидов спросил шутиху:

— Неужто про меня, голубица, верещишь?

Шутиха высунула тонкий, как жало, язык и подразнилась:

— Бу-бу… А то про кого ж — сидит ворон на дубу…

Демидов догадался, что сказанное надо почитать за смешное, и, сохраняя меру и вежливость, засмеялся вслед за фрейлинами. Одна из них — большеглазая и томная, с темной мушкой в углу губ, сложенных сердечком, — лукаво улыбнулась Демидову. Была фрейлина стройна и в теле: понравилась заводчику, да не до того было.

Акинфий Никитич решил использовать выходку шутихи в свою выгоду. Он поклонился царице:

— Подлинно, государыня-матушка, ду-ду, сижу, как ворон на дубу. Пришлых по заводам обирают в рекруты, а робить некому…

Анна Иоанновна, несколько оживляясь, спросила шутиху:

— Ну что, Натальюшка, на это скажешь?

Новокшонова завертела глазами, блестели белки:

— У того молодца и золотца, что пуговка из оловца… Рогатой скотины — ухват да мутовка, дворовой птицы — сыч да ворона…

Тройной подбородок царицы задрожал от смеха, она приложила к тусклым глазам кружевной платочек. Смущенный Акинфий Демидов стоял ни жив ни мертв, растерянно смотрел на нее. Царица откинулась на спинку кресла, в ее завитых волосах блестели самоцветы. Голубое платье царицы — цвет не по ее возрасту — шуршало.

Чтобы показать свое благоволение к Демидову, Анна Иоанновна, сказала:

— Ну, Никитич, проси милости.

Акинфий опустился на колени:

— Матушка-государыня, многие милости твои низошли до нас. Вели записанных по заводам пришлых людишек освободить от рекрутчины!

Государыня быстро повернулась к Бирону:

— Эрнест, слышал просьбу?

Бирон наклонился к креслу, волнистые локоны его парика повисли и заколыхались. Он откликнулся:

— Слышаль, государыня. Добрый слуг — нельзя отказать!

Государыня подняла глаза на Демидова:

— Вставай, Никитич, дарую тебе эту льготу!

Царица встала и, шумя шелковым платьем, пошла по залу. Позади чопорно шли фрейлины. Бирон подмигнул Акинфию:

— Следуй!

Прошли зал, в котором несколько придворных танцевали менуэт. Государыня просияла и кивнула головой; сие означало: продолжать танцы. Но сама она, отяжелевшая от пищи, воздержалась от веселья и прошествовала дальше. За ней нарядной толпой степенно двигались придворные; незаметно появилось мужское общество. Демидов чувствовал себя стесненно; откуда только бралась неуклюжесть? К тому же французский камзол нестерпимо жал богатырские плечи, и некуда было спрятать большие руки. Придворные, в кружевах, в бархатных кафтанах, пудреные, пребывали в приятном настроении, перекидывались шуточками на иноземном языке.

В будничных царских покоях — сюда допускались только особы близкие — Анна Иоанновна уселась у стола. Седой вельможа, легкий и сухой, в шитом золотом камзоле, положил перед царицей непочатую колоду карт: в послеобеденный час царица изредка допускала игру. Многие незаметно ощупали карманы кафтанов. Демидов догадался, что по этикету все должны будут проигрывать: заводчик поотстал и шепнул дворецкому о ларце.

Задвигали стульями, усаживаясь за стол. Царица распечатала колоду и передала ее своему другу обер-камергеру Бирону; тот стал метать. Свечи в канделябрах светили тускло, покои имели низкие потолки, и потому становилось душно. Шутихи молча уселись у ног царицы. Лицо костлявой Новокшоновой посерело: устала старая девица.

Дворцовый слуга с бакенбардами, одетый в камзол с золотыми галунами, подсунул Демидову заветный ларец. Анна Иоанновна кокетливо держала карты веером; все видели, каких мастей они. За спиной царицы стояли советчиками два генерала из курляндцев. Каждый из придворных ходил к царице в масть. Она принимала это как привычное, жадно сгребая выигрыши в кучку.

Демидову было не по себе; он надулся павлином. Не изловчившись осторожно заглянуть в карты царицы, заводчик клал на стол масти, для себя выгодные. Они ложились у него на стол с крепким хлестом, по-мужицки; придворные укоризненно морщились. И каждый раз, когда Акинфий выкидывал карту, у него на спине в швах трещал французский кафтанишко; Акинфий Никитич горестно думал: «Ей-ей, набью морду портнишке Шевалдье за подвох…»

От пышного теплого парика Демидову было душно. Он подбрасывал карты и подмечал, что государыня покрывала их невпопад, допускала грубые передержки: крыла семерки двойками, королей — дамами. Акинфий доставал из ларца новенькие рублевки и платил проигрыш.

Царица осталась довольна; перед ней выросла горка серебра.

Рубли свежей чеканки радовали глаз. Анна Иоанновна вспомнила темный слушок: будто Демидовы добывали тайно серебро и чеканили монету. Рубли были звонки, чуялся в них добрый металл. Часа через два дно демидовского ларца опустело.

Не отрывая жадного взгляда от серебра, царица не утерпела. Когда Акинфий квитался по проигрышу новенькими рублевками, она, лукаво улыбаясь, спросила, указывая на серебро:

— Моей или твоей работы, Никитич?

Акинфий запнулся, но мигом нашелся: знал дерзкий заводчик, что у государевых людей против него нет никаких прямых улик. Он смело поднял на Анну Иоанновну глаза и уклончиво, но ловко ответил:

— Мы все твои, матушка-государыня: и я твой, все мое — твое!

Умный ответ понравился: царица и придворные рассмеялись…

В гостиной было душно, на стеклах осели капли. Пламя свечей в канделябрах то меркло, то ярко вспыхивало. Старый слуга в мягких туфлях бесшумно и размеренно, с бесстрастным лицом, снимал темный нагар. Шутиха Новокшонова, прикорнув у ног царицы, сладко дремала. Камергер Бирон холодными серыми глазами зорко следил за играющими…

Спустя неделю Акинфию Демидову вручили указ императрицы, по которому за Демидовым записывались все «пришлые» — попросту беглые — людишки, пребывающие в нетях крепостные, тати, разбойники и каторжные. На вечные времена весь этот пришлый народ освобождался от рекрутчины.

Получив указ, Акинфий Демидов наказал доверенным отсыпать в кожаные мешки двадцать тысяч серебряных рублевиков и отослать камергеру Бирону. На той же неделе под Ладогой Демидов устроил знатную охоту на медведей. Полсотни жадных курляндцев с Густавом Бироном и Куртом фон Шембергом съехалось на медвежью обкладу. Густав Бирон пил до синего дыма в глазах, много раз его отливали водой. Со всей округи согнали с рогатинами мужиков, которые злобно поглядывали на куражившихся немцев. Завидя среди них Демидова, один из мужиков поклонился ему:

— Некстати вы, батюшка, связались с курляндцами. Не к лицу это русскому человеку…

— Молчи, окаянный, а то плетью перешибу! — закричал на него Акинфий.

Охотник укоризненно покачал головой:

— А я-то думал, русский ты, свой, а выходит — оборотень!

Кровь ударила в лицо Демидову, он размахнулся, но мужик на лыжах быстро уклонился от удара, размашисто махнул в ельник — и поминай как звали!

Охота удалась: убили медведя, жгли костры, кочевряжились пьяные курляндцы. Мужикам становилось не по себе, они сторожили немцев, угрюмо поглядывали на пьяный задор. Не радовался и Акинфий, в ушах его все еще звучало укоряющее слово: «Оборотень!»

Однако он постарался быстро заглушить укоры совести, с большой чарой полез к Густаву Бирону и, опорожнив ее за здравие курляндца, заискивающе попросил:

— Жизнь-то какая веселая, Густавушка, только дела проклятые донимают, и на охоте отдыха от мыслей нет. Помоги, братец!

Бирон хмельными глазами посмотрел на заводчика.

— Проси, Демидов! За устроенный огромный удовольствий я и Курт фон Шемберг все сделаем для тебя!

— В силах ли то сробить, что думается мне? — с задором промолвил Акинфий.

— Мы все можем! — с важностью отозвался и Шемберг.

— Мне невеликое: убрать бы с Каменного Пояса Ваську Татищева! Вот как застрял в глотке! — со злостью выпалил Демидов.

— О! — весело сверкнули глаза Шемберга. — Сам Эрнест будет несказанно доволен сему! Сей нахальный человек всюду сует свой глаз! Это непременно будет сделано, Демидов. Моя вам рука! — Курляндец с важностью протянул Акинфию руку, и тот пожал ее.

— Запомни, так и будет! — подтвердил и Густав.

В их словах почувствовалась лютая ненависть к честному русскому человеку, который не хотел склонить перед ними головы.

После удачной охоты Демидов с гостями веселым обозом двинулся в Санкт-Питербурх. Дороги утопали в снегах. Попутные серые деревушки по крыши ушли в сугробы, и не видно было их убогости. На зимнем солнце поля сверкали белизной, и кружевным инеем блестел лес.

За шумным охотничьим обозом скакали псари с медными рогами, лаяли псы. На широких розвальнях, раскинув когтистые лапы, на брюхе лежал убитый медведь. Из оскаленной пасти на синеватый снег падали яркие кровинки.

Воздух стыл, дали становились пепельными. Пьяные курляндцы пели бестолковые и непонятные песни…

В Санкт-Питербурхе Акинфия Демидова поджидали неприятные вести. В людской сидели посланцы с Каменного Пояса — Мосолов и два бравых молодца.

Демидов переступил порог; завидев гонцов, нахмурился:

«Не к добру примчали!»

Мосолов поднялся со скамьи и, смело глядя в глаза хозяину, сказал:

— Еще не все утеряно, хозяин!

— И то добро. — Акинфий поджал губы, сел на скамью. — Докладывай, холоп!

Молодцы опустили головы, страшась грозного хозяйского взгляда. Мосолов не трусил, смотрел прямо на Демидова.

— Беда случилась, хозяин: штейгер, немец Трегер, сбежал с Колывани… Недоброе дело задумал он!

— Пошто не догнали? — В серых глазах Акинфия вспыхнул злой огонек.

— Гнали до Казани по всем дорогам да тропам, у переправ людишек пытали; сбег, окаянный. Неужто мы смилостивились бы?..

Молодцы встрепенулись; по их решительному виду понял Акинфий, что холопы не лгут; без жалости расправились бы со штейгером.

— Что ж теперь? — Демидов грузно прошелся по людской, на его ногах надеты были теплые сибирские пимы — не успел снять после охоты. На поясе висел кривой охотничий нож, Акинфий крепко сжал черенок, с лютой ненавистью выругался: — Поди, крапивное семя опять возрадуется и возьмется за свое. Ух-х!..

В душе Демидова поднялось мстительное чувство.

«Как клопы, из здорового тела сосут кровь! — сердито подумал Акинфий про канцелярских волокитчиков и сутяг. — Чуют, где пожива».

— Ну, докладывай; или все порассказал? — пристально посмотрел он на Мосолова.

— Ушел, подлюга, а довести дела, хозяин, я не мог: мчал сюда по следу, — отозвался приказчик.

— То добро, — одобрил Демидов старательного холопа. — Досказывай!

— Так вот, дознались мы, — продолжал Мосолов, — чужеземец Трегер до Питербурха допер, а тут к саксонскому посланнику ходил и подстрекал его порассказать матушке-царице, что мы на Колывани льем серебро…

— Так, — вздохнул Акинфий. — Дале сказывай!

— От повара да дворовых людишек-то и дознались мы. Также выпытали, где бывает этот Трегер. Подлюга, сделав дело, нанялся на гамбургский корабль и в немецком кабачишке, что в гавани, хвастал об отъезде и о содеянной тебе пакости, хозяин. Мы в том кабаке были и воочию видели немчишку…

— Ох, и душно! — пожаловался Акинфий, снял с головы парик и бросил его на скамью. Минут пять он сидел хмурый, низко опустив голову.

Мосолов терпеливо ожидал решения. Демидов встал, поднялись и молодцы.

— Вот что! — сказал после глубокого раздумья Акинфий. — Вели закладывать рысистых в карету; еду к государыне… А саксонца Трегера будто и на свете не было. Понятно?

Мосолов кивнул головой:

— Понятно, Акинфий Никитич!

Демидов прошелся по горнице, пригрозил:

— Погоди-ко, будешь ты, сукин пес, в Гамбурге, где раки зимуют!

Голос хозяина прозвучал жестко.

В одиннадцатом часу утра Демидов приехал во дворец.

Царедворцы не хотели пустить, но упрямый заводчик уселся в кресло и пригрозил спальничему:

— С места не сойду, пока не оповестите о моем приезде царицу-матушку. Приехал я с прибылями государевой казне…

За окном стлался холодный туман; зимнее питербурхское утро вставало поздно. По коридорам бегали непричесанные заспанные фрейлины. Акинфий заметил среди них большеглазую с темной мушкой, ту самую, которая на приеме у царицы улыбалась ему. Фрейлина торопливо шла через приемную.

Демидов силился вспомнить придворный этикет, но так и не вспомнил.

— Камер-фрау, ваше степенство, сударыня, одну минутку обождите! — вставая, торопливо сказал он фрейлине.

Придворная жеманница удивленно посмотрела на Демидова, одетого все в тот же французский кафтан и парик, и вдруг узнала его.

— Красавушка-барышня! — Акинфий схватил руку фрейлины, стремясь поцеловать.

Девушка с удивлением рассматривала заводчика и вдруг весело засмеялась:

— Как вы сюда попали, сударь?

— Заботы привели, матушка-сударыня. Царицу-матушку повидать надобно по важному делу.

Фрейлина прижала к губам тонкий пальчик с колечком, на котором сверкнула капелька бирюзы. Акинфию стало легко на душе, он осмелел и медведем пошел на фрейлину:

— Руду нашел, серебро нашел, хочу государыне к стопам положить! — гаркнул Акинфий; под его крепкими ногами потрескивал паркет.

— Тс… Тсс… — Придворная погрозила пальчиком. Однако по всему было видно, что кряжистый уралец пришелся ей по сердцу своей напористостью. Она пообещала: — Их величество еще в постели, но я осмелюсь доложить…

Не успел Акинфий опомниться и договориться, как она легкими шажками убежала…

В приемную, семеня ножками, опять вошел дворецкий.

— На! — Демидов кинул ему горсть серебряных рублевиков. — Схоронись, не мозоль моих глаз!

Дворецкий сухими ручками сгреб рубли, но не уходил.

Акинфий не садился, топтался, сопел и с нетерпением поглядывал на дверь в дальние покои, в которых, по его догадке, пребывала государыня.

Наконец, к изумлению дворецкого, из внутренних покоев вышла бойкая фрейлина и, сделав перед Демидовым реверанс, пригласила:

— Пожалуйте! Их императорское величество просят…

Демидов, стуча каблуками, твердым шагом ринулся в спальню.

Анна Иоанновна сидела облаченной и тревожно смотрела на заводчика:

— Что случилось, Никитич? Ты ни свет ни заря пожаловал.

Демидов упал перед царицей на колени:

— Не могу утерпеть, государыня-матушка, от радости. Людишки мои нежданно-негаданно в Сибири у Колывань-озера открыли серебряную руду. Бью челом и прошу вас, милостивая матушка, принять открытое… Не худое серебришко!

Лицо царицы построжало, она укоризненно покачала головой:

— Ой, хитришь ты, Никитич, перед своей государыней! По глазам твоим вижу.

— Что ты, государыня-матушка, чистосердечно мыслю государству прибыль принесть!

Тяжело дыша, Анна Иоанновна встала, взяла Акинфия за плечо, подняла:

— Вижу, насквозь вижу тебя, Никитич. Но за расторопность и хватку твою щажу тебя…

Демидов приложился к руке царицы. Она немного подумала и, как бы вспомнив что-то, торжественным тоном сказала:

— Жалую тебе, Никитич, то, о чем просишь. Пойди благодари герцога Эрнеста, хвалит больно тебя.

Царица еще раз поднесла к губам Демидова руку и, осчастливив его вялой улыбкой, удалилась в другой покой. Неизвестно откуда вынырнула большеглазая фрейлина, схватила Акинфия за руку:

— Теперь вам надо уходить: аудиенция окончена.

Она провела Демидова в приемную.

— Уф-ф! — шумно вздохнула она. — Какой вы неловкий!

Акинфий встрепенулся.

— То верно, — неловкий, зато силен. Вот!

Он согнул свою руку. И тут совершенно неожиданно для него приключился большой конфуз: рукав бархатного наряда не выдержал, лопнул по швам.

— Медведь! — восторженно заблестели глаза девушки.

Акинфий покраснел, растерялся. Из покоев по паркету раздались гулкие шаги. Фрейлина толкнула Акинфия в плечо.

— Уходите скорей, нас могут заметить. Ну!

Демидов, придерживая лопнувший рукав, быстро и ловко юркнул к выходу.

Спустя три часа Акинфий Никитич ходил по обширным покоям; батя строил их широко и привольно. В покоях стояла прохлада, в углах выступила изморозь: печи топились редко. Хозяин не любил тепла. «От него тело млеет и душа коробится», — жаловался он на жарко натопленные печи. На сердце Акинфия было покойно и радостно. Он сделал большой кукиш и тыкал кому-то невидимому:

— На-кось, крапивное семя, выкуси!

Спустя два дня из гаванского кабачка вышел саксонец Трегер, и больше никто его никогда не видел. Так и не дождались его на гамбургском корабле.

Мосолов доложил хозяину:

— Который день мы ходили за ним, так и не видели; исчез человек со свету…

Акинфий по глазам холопа угадал, что его невысказанный приказ выполнен сурово и неукоснительно.

…В самый разгар весны, в мае 1737 года, Акинфий Демидов вернулся на Урал. Прибыл он на струге и на Утке-пристани неожиданно встретил своего врага Татищева. Каждая жилочка на лице Акинфия затрепетала от восторга и звериного ликования. Четыре работных бережно несли носилки, на которых лежал исхудалый, больной Василий Никитич.

— Это куда его? — тихонько спросил он приказчика.

— Выбывает их превосходительство, — сдержанно ответил служака. — Повелением государыни назначен Василий Никитич в Оренбург для устроения Башкирского края.

— В почетную ссылку, стало быть? — нарочито громко переспросил Демидов, но приказчик пожал плечами:

— Не можем знать, господин!

Акинфий повеселел. Наконец-то свален его враг! Бирон сдержал свое слово!

Заводчик победоносно оглянулся и увидел на пристани толпу крестьян с обнаженными головами. Они уныло глядели вслед удаляющимся носилкам.

— А вы-то что поникли, как трава под снегом? — с деланным сочувствием спросил их Демидов.

— Поникнешь, когда хорошего русского человека подальше от нас убирают! А только думается нам, не век вековать немцам на нашей шее! Смахнет Русь и эту нечисть, как смахнула татар и ляхов-панов!

Акинфий ничего не ответил, повернулся и молча пошел прочь. Его самого раздирали противоречивые чувства…

Демидов проехал в Екатерининск. Хоть он и дружил с курляндцами, но сердце его сжалось, когда он узнал, что город-завод вновь переименован в Екатеринбурх. В Горном управлении уж изрядно набралось немцев, и горные звания вновь были переименованы в немецкие. Но все же даже немцам трудно было стереть память о Василии Никитиче Татищеве. Уезжая, он подарил свою богатейшую по тому времени библиотеку из тысячи книг горной школе, которая в эти годы стала иначе выглядеть. Татищев сумел убедить крестьян отдавать своих детей в учение, и сейчас в словесной школе насчитывалось сто семьдесят учеников, а в арифметической — двадцать шесть. Это были дети крестьян, мастеровых, работных и солдат местного гарнизона.

С дозволения начальства Акинфий прошел в класс и был поражен. Высокий, приятного вида учитель Кирьяк Кондратович, питомец Киевской духовной академии, читал ученикам Горация. И, что было всего удивительнее, школяры бойко отвечали учителю по-латыни. На уроке горного дела Демидов как раскрыл рот, так и остался жадно слушать до конца.

«Да, времена ныне пошли другие!» — с горечью подумал он.

Он еще раз оглядел оживленные лица ребят и ушел из школы, чтобы не вспоминать больше о Татищеве…

 

7

Прошло восемь лет; в 1745 году на Колывано-Воскресенские заводы, по указу государыни Елизаветы Петровны, прибыл опытный в горном деле бригадир Андрей Беер. Демидовские приказчики продолжали копать и плавить серебряную руду. Пробовали они сопротивляться наезжему бригадиру, но горный начальник имел при себе царский указ да солдат. Своевольных приказчиков он без промедления арестовал и направил в Екатеринбурх, в главную горную контору, для допроса и взыскания. Кладовые с серебряными слитками бригадир опечатал, а к делу приставил новых людей.

В тот же год Андрей Беер на подводах под надежным караулом представил в Санкт-Питербурх сорок четыре пуда золотистого серебра. Императрица Елизавета Петровна повелела из этого серебра отлить раку для мощей святого Александра Невского, что и было сделано искусными мастерами.

В 1745 году императрицей Елизаветой Петровной был дан указ правительствующему сенату: по нему Колывано-Воскресенские заводы Демидовых передавались казне с уплатой заводчикам огромных сумм.

Заводы отходили в казну со всеми отведенными для того землями, с выкопанными всякими рудами и инструментами, с пушками и мелким оружием, и с мастеровыми людьми, и собственными его, Демидова, крепостными крестьянами.

Но Акинфия Никитича Демидова уже не было в живых; 5 августа 1745 года он скончался.

Смерть пришла для грозного заводчика нежданно-негаданно…

Акинфию Демидову шел шестьдесят седьмой год. Несметные богатства накопил уральский властелин: золото, драгоценные камни, ткани, хрусталь. Далеко за пределами отечества славились огромные заводы Невьянский и Тагильский.

Сбылась мечта Акинфия Никитича: заграбастал он уральские рудные земли и возвел на них семнадцать заводов, вокруг которых застроились многолюдные рабочие поселки. Тридцать тысяч работных людей, вместе с приписными крестьянами, неустанно работали на демидовских заводах. Для защиты от набегов обиженных притеснением башкиров понастроил Акинфий на заводах крепостцы с бастионами, окопал рвами и вооружил их пушками. В крепостцах за кошт заводчика содержались гарнизоны.

По Каме-реке и по Чусовой ходили демидовские баржи, груженные железом, клейменные знаком «соболь». По дорогам шли бесконечные обозы с пушками, с чугунными и железными мортирами, с ядрами, гранатами и фузеями; везли их до реки Чусовой, где по вешней воде спускали струги в понизовье до указанных государыней мест. В борах, в глухомани звенел топор: тысячи приписных крестьян валили вековые лесины и жгли уголь, потом, надрывая тощую животину, доставляли его к ненасытным домнам.

В бездонных сырых шахтах, в кромешной тьме неустанно гремели кирки и лом: горщики ломали руду. Звякали цепи: прикованные к тачкам работные подвозили руду в рудоразборные светлицы.

В каменном невьянском замке с наклонной башней Акинфий чувствовал себя царьком. Год от году росла его жадность. Он предложил казне неслыханное дело: брался уплатить в государстве всю подушную подать, а взамен просил уступить все солеварни, какие есть на Руси, в том числе и соликамские варницы торговых людей Строгановых. И еще просил Акинфий Никитич повысить продажную цену соли. Государева казна не пошла на это неслыханное дело.

Пролетели годочки, уходили силы, незаметно подкралась и старость.

Жизненная усталость и тоска томили старика. Желтолицый, обрюзглый, нос его закорючился, как у стервятника, он метался по гулким горницам своей каменной крепости. Смутный страх и тревога волновали его. Он подходил к зеркалу и трогал дряблую кожу:

— Что, бирюк, состарился? Неужто скоро конец?

От докучливых мыслей на крутом лбу выступал холодный пот. Он отворачивался от своего изображения в зеркале, но вид искаженного старостью лица преследовал его. Он валился на диван и звал:

— Мосолов!

Приказчик переступал порог хозяйской горницы, по-собачьи заглядывал в глаза Акинфия. Хозяин, отдавая наказы по заводам, тут же совместно с приказчиком для отвлечения себя от тягостных мыслей надумывал потехи…

Грустный, злой, Акинфий отправился в невьянские боры на охоту. Весь день охотники с борзыми плыли по реке Нейве. Жгло солнце: тело распарилось, разъедал соленый пот; к этому докучали проклятые оводы. Борзые лежали на корме, вывалив из пасти мясистые языки, задыхались от жары. У Ефимкиной курьи обеспокоились, заскулили псы: в реке сидел медведь и фыркал — по воде шел веселый гул. Завидев людей, зверь нехотя подгреб к берегу и юркнул в тальник. Мосолов зло сплюнул:

— Угреб-таки, окаянный. Вот бы пальнуть!

Акинфий опустил за борт руку и пропускал меж пальцев воду. Зеркальная струя была студена и тороплива. «Вот и я так хотел сграбастать все в жизни. А жизнь-то меж пальцев протекла!» — горько подумал Акинфий.

Напрасно Мосолов старался развеселить хозяина. Чело Акинфия Никитича помрачнело. И никак не мог угадать приказчик, какой потехи поджидал Демидов.

Под вечер охотники пристали к берегу. Гудели и вились серыми столбами комары; с реки несло сыростью и запахом тины. За медными соснами догорал закат. На глухое озеро над лесом пролетела запоздалая утиная стайка. Из серых еловых лап разложили дымный костер.

Акинфий всю ночь не сомкнул глаз, лежал спиной к костру; огонь хорошо грел его старые кости. Ночной лес затаенно гудел; среди вековых сосен лежала плотная тьма; под лапой зверя трещал валежник, в чаще ухал филин. И опять Акинфий подумал о смерти: «Неужто скоро в домок из шести досок, под дерновое одеяльце?»

Росистым утром по лесу гоняли старого лося. Псы устали. Старый лось был ловкий, увертливый, хоть и притомился; видно было, как в беге через поляну вздымались его бока, — однако зверь ушел. Вместо досады Акинфий приободрился, разгладил насупленные брови, загоготал:

— Ушел-таки, чертушка. Стар, да удал!

— Может, это и не лось, а сам леший? — откликнулся недовольный Мосолов. — Вестимо, леший!

— Пусть сам черт, лишь бы ловок! — заблестели хозяйские глаза.

— Вестимо, — догадался Мосолов. — Старый дуб крепок, гроза — и та не всегда свалит.

К вечеру повеселевший Акинфий приплыл к Невьянску.

Усталый, измученный, он еле добрался до постели, но заснуть не пришлось. Из-за гор подошла темная туча; всю ночь над шиханами и борами гремела буря. Грозовой ветер с корнем рвал и крушил на шихане вековые сосны и, как былинки, уносил их на Нейву-реку. В давние годы Акинфий любил могучие, буйные грозы. В борах шел раскатистый гул, от ливня вздувались реки, шумели потоки, мохнатые черные тучи рвались с грозным рокотом, дух захватывало от блеска бесноватых молний. Стоя на шихане с непокрытой головой, подхлестываемый ливнем, Акинфий кричал:

— Жарче, хлеще вдарь!

От грома содрогались горы, и слуга, в страхе взирая на хозяина, торопливо крестился:

— Свят, свят! С нами крестная сила!

И в эту ночь, так же как и в былые годы, шумел ливень, барабанил в окна. Сон был тревожен, и тело дряхлело. Всю ночь снилась Тула, старая отцовская кузня, жена Дунька, Сенька Сокол, кровь… Потом все таяло дымком, и бродил Акинфий по подземельям, под ногами хлюпала вонючая грязь, в осклизлой мерзости ползали гады; от смрада у Акинфия кружилась голова, спирало дыхание. Грозный каменный свод непреодолимо опускался на Акинфия; в смертельном страхе он уперся руками в холодный камень, но не смог остановить его. У Акинфия задрожали руки, и бессильные слезы потекли по дряблым щекам. Камень падал, он слышал хруст своих собственных костей. И в эту минуту Акинфий простонал, открыл отяжелевшие веки.

За окном золотистой каймой вспыхнул гребешок далеких гор: всходило бодрое солнце. На травах сверкала крупная роса. Блестели умытые грозой деревья. Легкий ветерок пробежал по листве сада, с веток серебром сверкнули капли. Демидова потянуло в родные места: «В Тулу! В Тулу!..»

Неделю длились сборы. Акинфий Никитич нетерпеливо ходил по двору и торопил всех. Кузнецы ковали коней, каретники полировали возок; портные обряжали в новые наряды ямских и слуг. По дороге от Невьянска до Чусовой подновляли мосты. Приказчики объезжали придорожные деревни, сгоняли народ приветствовать господина. Было настрого приказано заводским и приписным, чтобы бабы выходили на дорогу при проезде Демидова в новых сарафанах, а мужики — расчесанными да в новых лаптях и в чистых портках. На пристанях по Чусовой повесили флаги, словно готовились к царской встрече…

Настал день отъезда Акинфия Никитича в Тулу; обоз во множество подвод вытянулся по дороге. Впереди ехали пятьдесят конных казаков, одетых в новые жупаны; с обозом шло пятьдесят пеших стрельцов. Телеги были полны богатой клади: мечтал Демидов удивить невиданным богатством родную Тулу. Ехал Акинфий Никитич в раззолоченной карете с дворянским гербом, позади экипажа на запятках стояли два гайдука. Путь лежал по вновь проложенному большаку до реки Чусовой. Впереди поезда скакали вестовые. При выезде Демидова из Невьянской вотчины ударили из пушки, звонили колокола…

Но ничто уже не радовало Акинфия: неожиданная слабость охватила его тело. Напрасно лекарь на остановках делал притирания, ничто не помогало: слабел Акинфий Никитич…

В Утке карету и возки поставили на струги и поплыли по Чусовой. На воде было привольно, мелькали леса, обдували ветры, но это не приносило облегчения…

Лежал Акинфий Никитич на взбитых перинах, хорошо укрытый.

Мимо плыли горы, скалы, леса, и небо было синее и необъятное…

«И все то мое!» — жадно думал он.

Но взор слабел, и не слушались руки. Струги проплыли Чусовую, вышли на Каму-реку. Под Егожихой на пристань выходил воевода, но Демидов не принял его: не пожелал показать своей хворости.

Сам себя Акинфий утешал: «Погоди, еще встану на ноги, еще поживу!»

Ему казалось: стоит только добраться до родной Тулы, ступить на родную землю — как и силы вернутся…

Вот и камское устье.

Плохо стало Акинфию; остановили струги. На берегу высились скалы да шумел бор. Хозяин наказал перенести себя на берег и положить на землю…

Опускалась ночь; над лесом сверкали крупные звезды; шумела река; играла рыба…

Акинфий молча смотрел на звезды, и все теперь казалось ему чужим и отошедшим назад. Душу давила глубокая тоска, он закрыл глаза и жадно хватал свежий ночной воздух…

Неизвестно, сколько времени он дремал, но проснулся так же внезапно, как и задремал, словно от толчка.

Перед ним стоял высокий седобородый старец, за спиной его виднелись лица родных.

«Уж не поп ли соборовать?» — подумал Акинфий и спросил — голос был тих и слаб:

— Кто ты?

— Я — человек, — просто ответил старец. — Прослышал я, что ты плывешь, захотел поглядеть на тебя…

— Я не птица и не зверь диковинный, — строго прошептал Акинфий. — Пошто на меня глядеть?..

Старик усмехнулся, глаза ясны.

— Верно, ты не птица и не зверь невиданный, — согласился он. — Но ты необычный человек, и жадность твоя необычна… А потому я хотел поглядеть на тебя — убийцу моего сына… Помнишь беглого солдата Бирюка, а?

— Ух, леший! — разозлился Акинфий. — Или ты не знаешь, как я могуч и властен? Оглянись и увидишь, сколько я заводов на Камне возвел!

— Эх, и хвастлив ты не в меру! — покачал головой старец. — Не твоих рук это дело! Возводили заводы, закладывали шахты, лили пушки, копали руду русские люди! Заботливые рабочие руки вознесли край до славы!

— Уйди, уйди, лукавый! — закричал Акинфий и открыл глаза. Старца не было: растаял как дым. Рядом трещал костер, в густую тьму сыпались быстрые золотые искры. Слуги спали крепко.

«Померещилось! А может совесть говорила?» — подумал Акинфий, повернулся на бок и захрапел…

Утром на зорьке, когда из-за камского бора выплыло солнце, Акинфий лежал тихий и молчаливый.

Холопы из камня вытесали крест и поставили на берегу Камы…

Гуляют камские ветры, шумят воды, и волжские да камские бурлаки горьким соленым потом поливают прибрежные тропы.

Грозного невьянского хозяина отвезли в Тулу и похоронили рядом с отцом. Ненасытный Акинфий Демидов, мечтавший захватить весь Каменный Пояс, успокоился на маленьком клочке земли.