1
Вокруг Кыштыма во всю неоглядную ширь раскинулись дремучие темные леса. Словно густой косматой овчиной, ими одеты окрестные горы и пади быстрых рек. В ущельях среди скал и у падунов горные ручьи наворотили бурелому, колоднику, лесин. Всюду, как паучьи лапы, топырятся корневища: ни проходу, ни проезду. В понизях шумят густые заросли малинника и молодой черемухи. Куда ни взгляни, в горах глухие места, нетронутые дебри, и в них простор зверю. Теплой весной, когда край пробуждается от долгого зимнего сна, в берлогах просыпаются медведи. Они выбираются из наложенных мест, катаются по земле, чешутся, долгими часами ерзают по земле, по корневищам, ревут. В горах разносится их могучий рев и пугает путника.
Весна принесла всему живому радость и ликование: в реках и в озерах нерестовала рыба, птицы хлопотливо вили гнезда, зверь томился и метался в брачной поре. Дороги на Кыштымский завод обычно были безопасны: ходили работные, бабы в одиночку, в ягодники с песнями пробирались девичьи ватажки.
Но в лето 1770 года в Кыштымские края пришли невиданные напасти. По ночам в горах пылали огни: горел подожженный варнаками лес. Днем тучи едкого сизого дыма закрывали солнце. Из Сибири дули крепкие сухие ветры, раздували лесные пожары. От них воздух был раскален, как в печи; от жара трескалась земля, а в Кыштыме на деревьях коробился лист. Вихрь вздувал пламя, кружил и высоко бросал к багровому небу горящие лапы елей. Ненасытный огонь крушил вековые лесины, непроходимую чащу, сжигал все живое и радостное. Реки и топи не были преградой бушующему огню. Только тихие лесные озера оставались невозмутимыми, и огонь, припав к влаге, погашал свою ярость.
Зверю и птице не было спасенья от разъяренной стихии. День и ночь по горным тропам кочевали звери. Стайками бежали пугливые зайцы, мелькали среди лесин убегающие от огненной напасти лисицы, с завыванием уходили волки; их вой был страшен, леденил кровь. Ломая буреломы, сокрушая поросль, шли напролом медведи. Спасаясь от огня, дикие звери бесстрашно двигались мимо человеческого жилья. Вместе с едким дымом над Кыштымом пролетали косяки диких гусей, лебедей — стаи, встревоженных птиц.
Над заводом тянулись дымы лесной гари, трудно было дышать. Заводские женки, выйдя на улицу, подолгу смотрели на зарево и проливали слезы.
— Может, то конец свету?..
А птицы все дни летели, и зверь все шел, не боясь ни человека, ни заводского шума.
Лесной пожар выгнал из лесных дебрей медведицу с медвежонком. Огонь прижал их к краю скалы. Поднятая на звере шерсть дымилась. Казалось, еще минута — и она вспыхнет. Нестерпимый зной струился над скалой. Прикрыв лапищами огромную голову, медведица ревом потрясла окрестности. К пестунье с испугом прижимался пушистый медвежонок и подвывал ей. Лесное огнище то притихало, то, набрав силу, взмывало кверху, и тогда с треском взлетали пылающие головни и тучи пепла. Из Кыштыма к скалам набежал народ: было страшно, в диковинку видеть зверя в беде… А огонь безжалостно подбирался все ближе и ближе. Медведице жара стала невмочь: она сгребла лапами детеныша и вместе с ним бросилась со скалы.
Зверь ударился о камень и мешком недвижимо растянулся подле тропки. Разбился насмерть. Медвежонок кувыркнулся в кусты, прошумел, зашибся и заскулил. Работные с любопытством обступили зверей. С опаской они поглядывали на медведицу. Тут набежал хваткий и проворный демидовский конюх Митька Перстень.
— Не трожь! — закричал он. — Зверь господский!
— Пошто так? Из лесу ведь прибрел! — загалдели кругом.
Перстень бесстрашно растолкал народ:
— Расходись! Дай простор…
Он оглядел медведицу, понимающе ощупал густую бурую шерсть.
— Добра! — похвалил он шкуру и подобрался к медвежонку. Звереныш пытался увильнуть, но Митька проворно сгреб его и прижал к широкой груди. Почуяв ласку, медвежонок лизнул холопа в лицо.
— Ишь леший! — заухмылялся Перстень. — Ласковый зверь! То-то обрадуется хозяин.
Он, бережно прижав к себе медвежонка, поволок его к Демидову.
Никите Акинфиевичу по душе пришелся лесной забавник: он преумильно вылакал молоко из ведерка, съел ржаной каравай. Сытый, игривый, он валялся у ног хозяина и довольно ворчал.
По наказу заводчика в саду, за крепким острокольем, вкопали дубовый столб, к нему приковали цепь. Днем звереныш гулял на воле, а ночью его сажали на цепь. Медвежонок быстро приручился и стал забавен. Он ластился к людям. Много жрал, лазил по деревьям, забирался в хоромы. Но больше всех по душе ему пришелся конюх Митька. Медвежонок бегал за холопом, пытался забраться в конюшни. Но кони, почуяв звериный запах, пугливо ржали и бились. Конюх выпроваживал своего лохматого дружка.
Сидя на цепи под звездным небом, звереныш скулил. Тосковал по лесным дебрям. Митька сквозь сон прислушивался к жалобам своего любимца.
Лесные пожары затихали. Хотя по утрам солнце еще крылось в сизом дыму, но воздух был чище, дышалось легче. От реки шла прохлада, она оживила людей. Повеселел и Демидов. Он расхаживал по хоромам и прикидывал, сколько леса пожрал пламень.
В это утро, как всегда, Никита распахнул окно в сад. Птичий щебет ворвался в горницу, повеяло свежестью. На высоких травах сверкала роса, омытые ею деревья блестели, тихо шумели под утренним солнцем. В саду у столба сладко дремал медвежонок.
— Хозяин, ваша милость! — вдруг раздалось под окном.
Заводчик выглянул в окно. На тропке стоял босоногий конюх. Он скинул шапку и поклонился Демидову. Митька опустил глаза, мялся.
— Ну, что у тебя? Говори! — подбодрил заводчик.
— Не знаю, как и приступить, что и сказать! — смущенно промолвил конюх.
— Худое что стряслось? — насупился Никита.
— Зачем худое! — И вдруг, тряхнув головой, Митька разом выпалил: — Жениться я хочу!
— Что ж, дело хорошее, — рассудил хозяин и улыбнулся. — А девку облюбовал?
— Ага, — признался Митька.
— Это кто же?
— Катеринка, дочь Пимена, — поклонился снова конюх. — Сделай, хозяин, божескую милость…
— Ладно, — кивнул Демидов. — Приводи на смотрины девку. Подойдет ко двору — возьмем!
Митька повалился в ноги хозяину.
— На век, на всю жизнь до гроба буду предан тебе, Никита Акинфиевич!
Перстень привел к Демидову свою зазнобу. Хороша была девка. Высокая, стройная, с крепкой грудью. Хозяин не мог оторвать взора от синих глаз красавицы.
— Ты чья будешь? — ласково спросил Демидов.
— Крепостного холопа Пимена дочка, — степенно поклонилась девушка.
— Как звать?
— Катеринкой, — отозвалась она и в смущении опустила глаза в землю.
— Добра девка! — похвалил Демидов и вдруг злобно набросился на Митьку: — Это что же ты удумал, бессовестный? Наилучший кус из-под носа хозяина оттяпать решил… А ну, повернись, Катеринка! — Хозяин взял девку за руку.
Молодая кержачка стояла ни жива ни мертва.
— Повернись! — прикрикнул хозяин так, что она испуганно вздрогнула и закрыла лицо руками.
— Ой, стыдобушка! — прошептала Катерина.
— Ты, хозяин, не очень оглядывай! — недовольно нахмурился Перстень.
Демидов не отозвался; он повернул девку к свету и, не отрывая глаз, обшарил все тугое, как спелый колос, молодое тело.
— Добра! — похвалил снова и сказал: — Ты, девка, отныне о замужестве перестань думать. Выкинь из башки! Другая жизнь тебе уготована!
Из глаз Катеринки брызнули слезы.
— Батюшка! — кинулась она в ноги хозяину и завопила: — Не губи меня, несчастную!
Она схватила Митьку за руку и потянула книзу. Перстень нехотя опустился на колени рядом с Катеринкой.
— Смилуйся, Никита Акинфиевич, — поклонился он Демидову, — не разбивай нашей жизни. Сговор полюбовный был, и по душам мы друг другу. Да и обещал ты…
— Как смеешь дерзить? — вскипел гневом заводчик. — На кого голос возвысил, червь? Уйди прочь, нечего тебе тут делать! Уйди, не то холопы вытурят!
Конюх поднялся с колен. Шатаясь, он отступил к порогу. Глаза его потемнели.
— Неладное затеял, хозяин! — сурово, укоряюще сказал он. — Пошто порушил доброе слово?
— Уйди! — крикнул Никита, сорвал со стены плеть и замахнулся на холопа. Перстень втянул голову в плечи и сумрачно вышел из горницы…
— Ну вот! — облегченно вздохнул Демидов и подошел к девке. Любуясь ею, он сказал вкрадчиво: — Суди, ласковая, что за жизнь предстоит за холопом? Мука и скука. Работа без радости да сопливых ребятенков орава. Ноне по-иному заживешь: перейдешь в сии хоромы. Вставай, люба! — Он поднял девку с колен и пытался обнять.
Катеринка оттолкнула хозяина и устремилась к двери.
— Не уйдешь, все равно добуду! — спокойно крикнул вдогонку Никита.
Не помня себя, девка выбежала из демидовских хором. Румянец на ее щеках сменился бледностью. Добежав до заводского пруда, она забилась в густой ивняк и залилась горькими слезами.
Никита Демидов вызвал доменщика Пимена. Когда старик робко переступил порог, хозяин недовольно сказал ему:
— Ты что ж, сивый пес, золото от меня хоронил?
Кержак почтительно поклонился заводчику:
— Николи не таил медного гроша от тебя, Никита Акинфиевич. И батюшка твой чтил меня, холопа, за честность.
— Не о том речь повел, старый! — перебил работного Демидов. — Дочку почему таил?
Старик насторожился, глаза его омрачились тревогой…
— Дочка — дар божий, — уклончиво повел речь кержак. — Шила в мешке не утаишь, девку под замок не упрячешь. Вся она, сиротина, тут перед людьми.
— Не юли, Пимен! — резко сдвинул брови Никита. — Стар становишься. Кто пригреет тебя, когда силы уйдут?
— Это верно, под старость жизнь — не сладость, — согласился старик. — Старость — не радость, не вешние воды…
— Вот что, словоблуд, сколько за девку хочешь? — прищурил глаза Демидов.
— Не пойму, что к чему? Все мы твои, хозяин-батюшка. Крепостные. — Кержак задумчиво огладил бороду и закончил с достоинством: — Все мы работаем на тебя, Никита Акинфиевич, по-честному.
— Это верно, — согласился заводчик. — Сейчас о другом речь: шли дочку ко мне в услужение. Я в долгу не останусь, отплачу…
Старик поугрюмел, молчал.
— Ну, что примолк? — Хозяин положил руку на его плечо.
— Катеринка — дите не продажное! — решительно отрезал кержак. — Хошь в шахту бери, хошь на черный двор, а в барские хоромы не под стать залетать моей синичке. Не будет того, Никита Акинфиевич!
— Ан будет! — вспылил Демидов.
— По своей воле не допущу. Разве в землю уложишь меня! — Пимен распрямился.
— Ноне девку возьму, вот и весь мой сказ! Хотел я по душам с тобой поладить, не вышло. Ступай прочь!
Хозяин грудью напирал на доменщика. Взволнованный кержак отступил к порогу. Переступив его, он накинул гречушник на лысую голову и сокрушенно вымолвил:
— Осподи, до какой напасти дожил!
Лицо старика сразу осунулось, отяжелели ноги. «Что же теперь делать?» — раздумывал он и, желая подбодрить себя, выкрикнул:
— Не дам! Не возьмешь! Людей подниму!..
Однако ничего не мог поделать Пимен. Спустя три дня, когда Катеринка, изгибаясь камышинкой под коромыслом, шла от родника, ее настигли демидовские вершники. Молодцы вышибли ведра, расплескали воду, схватили девку и перекинули в седло. Ускакали они с добычей в демидовский городок. Так и не дождался Пимен своей дочери…
Два дня протомилась Катеринка в светлице: ей дали вволю выплакаться. Толстая, рыхлая демидовская холопка бабушка Федосьевна принесла ей наряды, умыла девку, расчесала косы.
— Сущая царевна! — изумленно всплеснула она руками, дивясь строгой красоте Катеринки.
Ворчливая баба-яга неотступно вертелась подле пленницы. Она хвалила хозяина, уговаривала кержачку:
— Ты не супротивься, милая. Хозяин наш добрый, и по доброте его жизнь твоя пойдет в радостях…
Катеринка обошла и оглядела хоромы. Везде крепкие запоры, дубовые двери, всюду сторожат зоркие холопы. А кругом синие горы и непроходимые леса. Куда уйдешь?
Угадав ее мысли, Федосьевна сказала:
— Не думай, красавица, о другом. Рука демидовская простерлась далеко, не добежать тебе до краю ее. И то рассуди; не кощей он, а могучий муж.
Ночью не приходил сон. Катеринке казалось, что стоит она перед черным бездонным омутом и нет ей спасения. Одна дорога — закрыть глаза и кинуться в бездну…
А когда стали смыкаться глаза и пропели ранние петухи, хозяин пришел, уселся у постели и долго любовался ею. Как заколдованная, лежала Катеринка, затаив дыхание. Под его властным взглядом цепенело тело, сон туманил голову…
Она не слышала, как Демидов наклонился и стал стягивать с ног сапоги…
Мрачным и молчаливым ходил Митька Перстень. При встречах с хозяином опускал глаза. В свободные минутки конюх забирался в сад и ярил медвежонка. Звереныш заметно вырос, входил в силу. В звере проснулась злоба к людям. Одного конюха только и признавал он. Обнимая своего друга, Перстень жаловался:
— Отнял, слышь-ко, мое счастье хозяин, испил мою кровь!
Крепостной не мог остудить в себе жара. Темная, свирепая ненависть к Демидову поднималась со дна его души, ему стоило больших усилий казаться спокойным. Лежа на сеновале, зарывшись в душистые шелестящие травы, он смотрел в узкие прозоры на звезды и думал о горькой судьбе работных.
«Что за народ? — недовольно думал он. — Порознь каждый клянет свою жизнь, а все вместе молчат, гнут перед хозяином спину. А если б подняться да замахнуться… Эх! И где тот человек, который осветит потемки наши?»
Он мысленно перебирал работных и решал про себя: «Нет, не тот человек!..»
Босой и взъерошенный, Пимен в грозу пришел к барскому дому. Холопы не пустили его в хоромы. Старик в рубище стоял под проливным дождем и жадно смотрел на окна.
Вскоре Пимен «посадил козла» в домну. Все ахнули: домна выбыла из строя. При допросе кержак, не таясь, повинился:
— В отместку за дочку хотел Демидову досадить…
Он нисколько не раскаивался в своей вине. Демидов решил отменно наказать виновника. Никто не знал, что надумал хозяин: он только приказал Пимену искупить грех примерной работой и прилежанием. Если же он, холоп, помеху будет творить хозяйскому делу, тогда спуску не давать и проучить его по-демидовски.
Пимена приставили с конем работать на плотине.
По Маукскому тракту, вдали от Кыштымского завода, разлилось широкое и привольное озеро Кириты. Дороги были длинные, тянулись вокруг озера. Тяжелые груженые обозы скрипели в объезд зеркальных вод. Долго надо было ехать из Кыштыма на Уфалей, в Маук, в Ураим.
Демидов рукой пересек озеро и повелел:
— Быть тут плотине, быть тут и пути!
Великий труд возложил заводчик на приписных крестьян. Глубокие воды выпало им плотинить. Демидовские приказчики согнали крестьян с лошадьми. Закипела работа. Народ песок возит, озеро бутит камнем, плотину насыпает.
Тут и Пимену место нашли. Человек он опальный, зорок за ним дозор. Старик перетрудился, из сил выбился, а тут и хворости одолели. Ждать, однако, некогда, торопит хозяин с плотиной. Скоро уж и работе конец. Озеро разделили, осталось немного песку насыпать…
Дождались своего часа дозорщики, укараулили Пимена. По хворости он не выехал на работу. День прошел, два — нет старика. Объявили его в бегах.
Начался розыск, но тут на третий день Пимен сам на работе появился. При нем лошадь, тележка поскрипывает, нагруженная песком. Работает, хлопочет мужик над плотиной.
Солнце на полдень. Видит Пимен — по плотине шествует приказчик Селезень. Крепостной шапчонку долой, хоть и стонет сердце, — поклонился. Приказчик и глазом не моргнул, проследовал мимо. Пимен свалил песок с тележки и опять уехал. А Селезень походил среди работных, отобрал народ посильнее да попроворнее, отвел их в сторонку.
— Над Пименом хозяйский суд свершился. Порешил Демидов за то, что он в бега ушел, закопать его живьем в плотину. Понятно?..
Мужики молчали, только головы ниже опустили, а приказчик присоветовал:
— Как вечер подойдет, привезет Пимен последнюю тележку с песком, наказано вам столкнуть его в ров и песочком присыпать.
Ушел приказчик, а пятеро грабарей остались. «Как тут быть? Что делать? Демидовской воле перечить — значит, самим в могилу живьем лечь. Разве может холоп устоять против заводчика?»
Стоят пять грабарей, думу думают. Подле них лошади, тележки с песком. Достояли они в раздумье до вечера. День меркнуть стал. За день-то Пимен не один раз песок привозил да в канаву сваливал.
Потянуло прохладой. Потускнело озерное серебро, солнышко краешком коснулось лесного окоема. Только тонкие гибкие стеблинки камыша стояли светлыми, перешептывались перед сном. Работные на ночлег потянулись.
Все вокруг опустело. От усердия Пимен запоздал: в сумерки привез последнюю тележку, ухватился за грядку, поднатужился и опрокинул песок в ров. Тут пятеро бородатых молча накинулись на него, столкнули его туда, где густой камыш…
А сверху тело песком засыпали. Сначала свои пять тележек от песка опростали, а потом лопатами добавили.
Пропал Пимен, как в омут канул. Сказала Федосьевна Катеринке: ушел старик от демидовского гнева в кержацкие скиты и там замаливает ноне свои грехи.
Не знала Катеринка, что пошел с той поры в народе слух: тлеет старый работяга под песком на дне Кириты-озера. С тех времен плотина через озеро и зовется Пименовой плотиной…
2
Было время, когда Никита Акинфиевич был полон любви к Юльке. В те дни, куда бы ни ехал хозяин, он часами думал о горячем взгляде Юльки, от которого волновалась кровь. Ее расширенные трепетавшие ноздри, красный чувственный рот заставляли забывать мир и заводские дела. Ревность бушевала в нем. Нередко он возвращался с полдороги в Кыштым, чтобы нагрянуть ненароком.
Он заставал Юльку одиноко бродившей по хоромам. Экономка радовалась его возвращению. Пыльного и потного, она ласково обнимала его.
Сильный, широкоплечий хозяин, держа в объятиях Юльку, пьянел от страсти. Хмельной, горячий, он бессвязно бормотал:
— Отрава ты моя, отрава…
Стояли темные июльские ночи, на черном бархате неба сверкали мириады звезд. Все вокруг было насыщено живительной теплотой и негой. Лежа у ног Юльки, Никита взывал:
— Проси чего хочешь! Желай.
Зеленые глаза Юльки сузились в искрометные щелочки, и она, приблизив разгоряченное лицо, прошептала:
— Брось жену!
Он не любил свою малокровную, бесстрастную Александру Евтихиевну, но шепот Юльки отрезвил его. Оттолкнув экономку, он закричал:
— Ты что, сдурела?
Она, как хорек, оскалила острые зубы и пригрозила:
— Пожалеешь, когда уйду к другому!
Самовластный, опаленный ревностью, он закричал:
— Плетей хочешь? Тут я твой царь и бог: никуда ты из моих хором не сбежишь, каждый шаг твой стерегут мои холопы и псы.
Пылая гневом, Юлька топнула:
— Уйду!
— Попробуй! На цепь посажу! — прогремел на все хоромы голос разбушевавшегося Никиты. — В каменную подполицу запросилась?
В темных глазах Демидова мелькнуло злорадство, его большие холеные руки дрожали. Он налился яростью и в эти минуты сильно походил на деда. Окрик хозяина привел Юльку в себя. Она смолкла, испугалась, угрозы Никиты напомнили ей каменные глухие подвалы, в которые сажали на цепь непокорных людей. В долгие зимние ночи, когда Никита Акинфиевич уезжал в Санкт-Петербург и экономка оставалась одна, ей чудился стон в подполицах, страх сжимал ей сердце…
Бледная, потерянная, она в помятом платье зарылась в пуховики, плечи ее вздрагивали от слез.
Теперь Демидов больше не приходил к ней. Шагал мимо, не видя и не чувствуя ее. Козьи глаза Юльки потухли, кожа стала дряблой, шершавой. Когда-то бойкая, сейчас Юлька выглядела мрачной, жалкой и часто запиралась в антресолях и подолгу оставалась одна. Догадывался Демидов: в минуты уединения Юлька тянет хмельное. Случалось, забытая подруга ловила хозяина в полутемных переходах и со слезами умоляла вернуться. Ее сиплый голос был полон страсти. Никита терял волю от ее жаркого шепота. Преодолевая наваждение, он отталкивал ее:
— Уйди, остуда!
Рассудок и заботы брали верх над греховными помыслами, и Демидов подолгу избегал Юльку.
В эти дни Никита энергично занимался заводскими делами. Но и среди них ловил себя на мысли: «Дед и батюшка почитались простыми людьми, с них и спрос был невелик. А ноне времена пошли иные: дворянин должен ведать и то и другое, свободно держать себя в большом обществе, легко говорить о всякой всячине, порхать думками с одного предмета на другой. Заскоруз я тут, омедвежился! Как после сего в столицу казать глаза! Пора и за веком вослед поспешить!»
Любил Никита читать книги. Чтобы утолить свою жажду, он написал в санкт-петербургскую контору срочно отыскать и выслать новейшие и умные книги, «кои дают знание о жизни и о том, что в столицах делается».
Петербургская контора не замедлила и вскоре выслала ему ящик книг. Весь день Никита с трепетом перебирал фолианты в сафьяновых переплетах, перелистывал их и читал. Среди доставленных книг имелись: «Римская история», «Невинное упражнение», комедия «Недоверчивый», «Повесть о княжне Жевание, королеве мексиканской», «Побочный сын короля Наваррского», «Нравоучительные басни Федора Эмина», «Горестная любовь маркиза де Толедо».
Рядом с этими книгами находились и серьезные труды, среди которых Демидов нашел «Сокращение естественного права», «Житие славных в древности мужей», «Государь и министр», «Проповеди Феофановы», «Волтеровы разговоры».
Сильно обрадовался Никита, когда из груды книг извлек знаменитый сатирический журнал «Всякая всячина», который редактировала не кто иная, как сама императрица Екатерина Алексеевна.
Книги бережно расставили в шкафу, и Никита Акинфиевич подолгу засиживался над томиками в своем обширном кабинете. Напрасно рвалась к нему Юлька, Демидов охладел к ней и сейчас мечтал о другом. Он готовился к поездке в Санкт-Петербург, а между делом вспоминал Катюшу и, покоренный ее чистотой, уходил в ее горенку, чтобы на время отвлечься от книг и заводских дел…
Кержачка была робка и стыдлива. Она терпеливо сносила ласки хозяина. В глазах девушки, как в голубом роднике, часто блестели слезы. Ходила она неслышно, легкая и плавная, как белая лебедь. В хоромах не слышалось ее голоса, дворовые редко видели подругу хозяина. Мир Катеринки сузился. Бабка Федосьевна пыталась забавлять ее байками, но девушка хмуро сдвигала брови и уходила в спаленку. Никто не знал, как горевало ее сердце. Не ведала Федосьевна, что Катюша подолгу тайно разглядывала из оконца своей горенки далекие синие горы, обширный сад. Случалось ей видеть подле медвежонка своего Митю. Лицо кержачки тогда вспыхивало стыдом, и она с сокрушением отходила от окна. Прошлое ушло невозвратимо.
Однажды она бросилась Никите в ноги и, обливаясь слезами, стала просить:
— Отпусти ты меня на волю, Никита Акинфиевич!
— На волю? — удивился хозяин. — Скоро больно захотелось! Демидовы доброго не уступят никому. Ужли Митька Перстень лучше меня?
Катеринка не проронила словечка, она молча опустила руки и отошла от Демидова.
Скрывая ревность и злобу, Юлька ластилась к кержачке. Она проникала к ней в горенку, без умолку щебетала, расхваливая ее красоту. Катеринка доверилась ей, Юлька расплетала и расчесывала косы соперницы. Пышные густые волосы ниспадали на пол. Экономка зарывалась лицом в темные пряди и восхищалась ими:
— Какие косы! Иезус-Мария, до чего ж шелковисты!..
Голос Юльки дрожал от зависти, глаза темнели.
Никто не знал, сколько мучительных бессонных ночей провела Юлька в мыслях о мести. В одну из темных ночей она сбегала к знахарке Олене. Пожаловалась на остывшую любовь хозяина.
В ветхой хибарке Олены Юльку охватил суеверный страх. Все было так, как в старой русской сказке. Закопченные стекла, духота от запаха душистых трав, развешанных под низким потолком, на печи горят зеленым огоньком кошачьи глаза. Завидев Юльку, черный кот изогнулся дугой и фыркнул.
— Иезус-Мария! — дрожа от страха, прошептала полька.
На припечке красным язычком огонь лизал медный котелок. Склонившись над ним, старуха шептала таинственные слова. Кровавый отблеск пламени играл на ее морщинистом лице.
Юлька пугливо сунула в шершавую ладошку ведуньи золотой. Та жадно схватила его и спрятала за щеку.
— Достань, слышь-ко, его чулки! — посоветовала она. — Я отстираю и наговорю ту воду.
Старуха подошла к припечку, порылась в золе и добыла три серых зернышка.
— Держи, крепко держи! — зашамкала она. — Одно, слышь-ко, брось против хозяйских хором, другое — ему под ноги, когда будет ехать, а третье в рубаху пусти, когда тешиться придет…
Не помогли ни заговор, ни три зерна знахарки: Катеринка целиком овладела помыслами Демидова. Строгая и молчаливая, она проходила по саду, а он шел следом за ней, ссутулясь, покорно склонив голову.
Юлька все это видела, притаившись в кустах малинника. Сердце ее сгорало от ревности. «Недотрогой прикидывается, — шипела она. — А сама, пся крев, завлекает тем…»
И тут ей пришла простая мысль: «Отравить надо ненавистницу!» Она понимала: пойдет много всяких толков среди людей, но все будут молчать. Народ знает демидовские замашки и все свалит на Никиту. Скажут: «Наскучила любовница, вот и конец ей!»
Темной ночью Юлька снова побежала к ведунье Олене. Над горами горели редкие звезды, сторож у дальних складов пробил полночь. Тяжелые звуки, как ядра, падали в тьму и расплывались. Влажный лопушник хватал за ноги, высокая густая полынь обдавала росой. Полночная тишина, затерянный огонек в глухом овраге навевали страх. Резким криком потрясая тьму, в чаще закричала сова. У Юльки подкосились ноги. Непрестанно озираясь и крестясь, она добежала до хибарки и распахнула дверь. Старуха еще не спала. Она сидела перед огоньком и, как ящерка, грелась. Черный кот, мурлыкая, терся у ее ног.
— Бабушка! — врываясь, крикнула Юлька.
Олена повернула морщинистое лицо, и что-то жалкое, напоминающее улыбку, мелькнуло на ее ввалившихся губах.
— Поджидала я тебя, знала, что придешь, — просто отозвалась бабушка.
У Юльки стучали зубы.
— Успокойся, милая! — Бабка протянула руку и по-матерински погладила ее спину. Волнуясь и торопясь, Юлька рассказала о своем горе:
— Не отходит хозяйское сердце, прилипло к холопке. А что в ней хорошего, бабушка? Корова она! Толста и румяна, вот и все.
— Видать, ей ворожит кто посильнее моего, — с печалью отозвалась старуха.
— Ой, помоги, родимая! — прижалась к ней Юлька и умоляюще прошептала: — Дай отравы!
Старуха усмехнулась:
— Что удумала, аль жизнь надоела? Эх, красавица ты моя, ягодинка, сама того не знаешь, что за радость светлая младость! Взгляни на себя, ты ровно яблонька в цвету…
— Я жизнь люблю, бабушка. Ой, как люблю! — раскраснелась от возбуждения Юлька. — И милее всего он моему сердцу. Отравить надо, бабушка, ее… разлучницу…
— Что ты, окстись! — отшатнулась старуха. — Аль не ведаешь, что это смертный грех? — Олена укоряюще поглядела на Юльку.
— Пусть грех, пусть окаянство, не могу боле терпеть. Ой, не могу! Дай отравы, бабушка. Дай, родненькая! — ластилась к старухе Юлька. Она вынула из платочка золотой, и он, как огонек, засверкал на смуглой женской ладошке.
— Ой, горит жарынька! Уголек ясный! — впилась в золото знахарка, лицо ее по-ястребиному вытянулось. Скрюченные дрожащие руки жадно потянулись к червонцу. — В грех вводишь, красавица.
Юлька быстро зажала золото в кулачке.
— Дашь, что ли, отравы? — настойчиво спросила она.
Старуха закряхтела, встала и потянулась к укладке, стоявшей в углу. Она долго рылась там, вынула ладанку и подала ее гостье.
— Вот насыпешь щепотку сего зелье в питие или в яство — и конец, — морщась, сказала она. — А если уж и после того будет жива твоя соперница — значит, вековать ей долго. Сам господь бог за нее. Тогда отступись!
Юлька молча разглядывала ладанку. Лицо ее зарумянилось. Она тряхнула головой и вышла из хибарки…
Юлька боялась одного: узнает Никита о ее делах — убьет. Она решила сманить Митьку Перстня на преступление. Конюх по-старому служил барину, но было заметно — стал задумчив и печален. В саду он обладил большую клетку и усадил в нее подросшего зверя. Годовалый медвежонок сильно баловал, и баловство это беспокоило хозяина. Зверь ожесточился, рвался из темницы, но запоры были крепки. Перстень только и отводил душу в забаве с мохнатым другом. Он выпускал его на волю, гонял по саду, схватывался бороться. Незаметно он ярил Мишку, и зверюга свирепо кидался на людей. Одного Митьку только и слушался он. Конюх с горя напивался пьяным и забивался в медвежью клетку. Там два горюна засыпали в обнимку.
Перстень таил в своем сердце сильную тоску по Катеринке. Эта тоска вспыхивала то буйством, то ревностью. Близкие Никиты Акинфиевича советовали:
— Гляди, поопасись, любезный! Варнак разум теряет.
— Ништо, — улыбнулся Демидов, в серых глазах его вспыхнуло озорство. — Не боюсь я варнака, одно словцо знаю. Разом обомлеет, ежели на хозяина руку поднимет.
Однажды в жаркий полдень заводчик пожаловал в конюшню. Все было чисто, в порядке. В прохладных стойлах отдыхали сытые вычищенные кони, размеренно хрупали овес.
Хозяин прошел в обширное стойло, где стоял его любимый вороной Игрень-конь. Легким ржанием скакун приветствовал Демидова. Никита с удовольствием поласкал бархатистую кожу коня.
В ту же минуту в яслах зашумело сухое сено, из вороха трав высунулась лохматая голова, зеленые кошачьи глаза впились в Демидова.
— Митька! — признал хозяин конюха и успокоился. — Ты что ж дрыхнешь?
— Натрудился больно, невмоготу было, — отозвался конюх и проворно выбрался из яслей. Он стряхнул с одежды былинки и мрачно уставился в Никиту Акинфиевича…
Хозяин встретил вызов упрямым взглядом.
— Ты что ж, все еще в обиде? — с еле уловимой насмешкой спросил он.
— Молчи о том, хозяин! — глухо отозвался Перстень, и глаза его сузились.
— А бес, поди, шепчет на ухо, ась? — лукаво ухмыльнулся Демидов, не спуская глаз с холопа.
— Шепчет, — признался Митька. — В такую пору ухожу в медвежью клеть. Уволь, хозяин, от места при себе. Богом заклинаю, уволь!
— Почему? — удивился Никита.
— Суди сам: хожу тут и все вижу. Сохну я, неровен час… Всякое бывает, хозяин…
— Ничего не будет. Запомни, холоп: в своей жизни и корысти я, Демидов, волен, и никто больше. Слышал?
Никита Акинфиевич повернулся и ровным, размеренным шагом пошел из конюшни. В полутьме хлева остался одинокий Перстень; он скрипнул зубами.
В тот же день, словно по делу, прибежала на конюшню проворная похудевшая Юлька. Она, как сорока, носилась от стойла к стойлу, без умолку щебетала и восхищалась конями. Между делом, будто невзначай, двинув конюха плечом, заглянула ему в глаза.
— Прозевал кралю? — задорно улыбнулась она.
Митька угрюмо промолчал.
— Ну, что сопишь? Язык присох, что ли?
— Ты вот что: уйди! Не вводи в грех! — простонал конюх.
— Дурак! — отрезала Юлька. — Стоящий мужик разве уступит свою кохану? Убьет, а не отдаст пану в наложницы! — Экономка брезгливо поджала губы.
— Не мути мою душу! — отвернулся от нее Перстень, но она не унялась, схватила его за рукав и зашептала жарко:
— Понесла она от хозяина. И рада тому, поет, гулена. Ох, и любит же она его! Ох, и любит…
— Убью! — поднял кулак Митька, глаза его потемнели.
Но Юлька и тут не угомонилась, она вся подалась к нему, играя глазами, протянула руку:
— На, возьми… Отравить гадину надо.
— Что это?
— Бери. — Юлька сунула ладанку. — Отрава тут.
— Ах ты, гадина! — Не помня себя, Митька хлестнул экономку по лицу. Она взвизгнула, но тут же опомнилась и торопливо выбежала из конюшни.
— Убью! — орал конюх. — Изничтожу!
Голос его дрожал гневом. От крика встрепенулись и зафыркали в стойлах кони. Прижимая руки к сердцу, Юлька опасливо оглянулась на конюшни и стремглав бросилась прочь…
В начале августа Никита Демидов отбыл в Казань. Вечером перед дорогой хозяин вымылся в бане и, утомившись, рано завалился спать. Катеринка эту ночь простояла на молитве, радовалось сердце: впервые не пришел хозяин.
«Пусть хоть в шахту, на черную работу, но душе покой! — облегченно думала она. — Лучше кабала, чем позор и попреки заводских женок!..»
Утром Никита Акинфиевич вызвал к себе экономку и пообещал:
— Отбываю ноне, сударушка! Запомни зарок: ежели одна волосинка спадет с Катюшиной головы, шкуру с тебя спущу!
Молчаливая Юлька безвольно опустила руки. Скорбно смотрела на Демидова. Не было в нем ни жалости, ни страсти, сидел перед ней чужой, суровый человек с жестоким неподвижным лицом. Взор хозяина выжидающе впился в Юльку, и в эту минуту она уловила в нем что-то общее с портретом деда, Никиты Антуфьевича. Руки хозяина были сухи и жилисты, крепко уцепился он ими за ручки массивного кресла, весь подался вперед и, как орел, стережет добычу.
Она ушла обиженная. А следом за ней Никита вызвал к себе приказчика.
— Ты вот что, слушай, — властно сказал хозяин. — В доме остаются две бабы. Оберегай их от порухи другими да гляди, как бы сами не перегрызлись. Вот и весь сказ. А теперь коней мне!..
В сенях подкованными сапожищами затопали холопы. Никита покинул горницу и вышел на крыльцо в ожидании экипажа.
А в эту пору в своей горенке горько плакала Юлька; невыносимо жалко ей было себя. Но сквозь слезы и жалость к себе в сердце ее проснулось ожесточение. «Теперь погоди! Покрасовалась!..» — гневно думала она о Катюше…
В обширных хоромах после отъезда Демидова стало пустынно. От шагов по горницам катился гул. По ночам зловеще трещало сухое дерево — рассыхалась старинная мебель. В подполице скреблись мыши. Покинутые наложницы, как тени, одиноко бродили по опустевшему дому. Хитроглазая Федосьевна зорко приглядывала за ними.
В каменном доме всегда было сумрачно, а над горами голубело небо. Отходили золотые августовские дни. Близилась осень.
В саду еще было тепло и отрадно. Ночи стояли лунные, призрачные, а днем шуршал листопад, последней красой отцветали цветы. Федосьевна подолгу грела на солнышке свои старые кости.
— Едет осень на рыжей кобыле — загляденье! — восторгалась она августовскими красными днями. — Уздечки у ней серебряные — паучьи тенета, колокольцы — журавушки в небе. Осподи, до чего ж хорошо!
Юлька не слушала старуху, бродила по дому босая, нечесаная.
— Опустилась краля! — недовольно качала головой федосьевна.
Катюша выходила в сад. Под березкой, среди кустов, стояла одинокая скамья. Девушка забиралась сюда и затихала в благостном одиночестве. Невдалеке журчал ручей, шелестела листва, и над горами голубело небо. Здесь, в забытом углу, отходило горе, и, подолгу разглядывая даль, девушка задумчиво грустила.
Так сидела она под березкой в теплый осенний день. Желтые листья с легким шорохом падали к ее ногам. Она полузакрыла глаза; сквозь густые ресницы золотым сиянием проходил светлый день. Мнилось Катюше, что она одна-одинешенька во всем мире. Кажется ей, что плывет она в утлой ладье среди голубого сияния, и легко-легко стало на душе…
Очнулась она от злого урчанья. Подняла голову и обомлела. Поднявшись на дыбы, перед ней стоял медведище. Глаза у зверя злые, колючие. Медведь заревел, поднял лапы…
Когда на крик сбежалась дворня, зверь, повергнув на землю, мял Катюшу.
Вилами, дрекольем мужики отогнали зверя и заперли в клетку. Катюшу отнесли в хоромы. Истерзанная, с неузнаваемым лицом лежала она на белых простынях. Ничего не осталось от прежней красоты Катюши. Обмывая раны, Федосьевна качала головой:
— Отцвела-отпела свою песенку, горемычная! Кому ты теперь такая нужна?
Юлька выбралась из своей светелки и пришла погоревать над подругой, но бабка зло прикрикнула на беспутную:
— Уйди, окаянница, уйди прочь!
Экономка пробовала слезами утихомирить бабку, но разве обманешь старое сердце? Федосьевна схватила клюшку и заревела:
— Прочь, варначка! Твоих рук дело. Скличу приказчика — худо будет.
Юлька притихла, трусливо убралась из горницы.
Катюша лежала молчаливая, неподвижная, только сердце ее не угасло, билось…
С гор подули ветры, из-за шиханов выплыли черные неприглядные тучи, пошли осенние докучливые дожди. На холодную влажную землю упал последний золотой лист. Ночью в трубе выл беспризорный гулена-ветер, навевая тоску. Демидовский дом потонул во мраке, тяжелое горе притаилось в нем.
В оголенном саду в клетке скулил скучавший зверь. Митька не приходил больше к клетке, не тешил дружка. Медведю было сыро, холодно, стервенело его сердце…
Между прочими делами кыштымский управитель сообщил хозяину:
«А еще малая беда приключилась: медведище искромсал девке Катерине лицо. К чему приставить теперь эту холопку — воля ваша».
Никита Демидов отписал:
«Дабы та девка меж двор не шаталась, найти ей вдовца и выдать ее по нужде замуж. Хозяйству от сего буде прибыль».
В зимний мясоед изувеченную Катюшу выдали замуж за вдовца. По селу издавна шатался непутевый человечишка Ермилка-горщик, буян и пьяница. Ему-то кыштымский управитель и сосватал Катюшу.
Незадолго до венца Митька Перстень встретил изувеченную Катеринку у колодца. Хоть и страшно выглядело изуродованное лицо, но парень не отшатнулся от горемычной. Большие ясные глаза Катюши теплым светом озаряли лицо. Заныло сердце Перстня, потянуло к ней. Она ласковым взглядом улыбнулась ему, но тут же померкла, затуманилась.
Конюх сказал ей:
— Не кручинься, Катюша. Я все так же… Ежели бы ты захотела…
Он не досказал своей мысли, она решительно повела головой:
— Не надо, не говори так! Кому я теперь нужна?
Лицо ее не выражало ни мук, ни печали. Она примирилась со своим горем.
— Слышал? — спросила Катюша. — Хозяин меня за Ермилку отдает.
Митька взял ее за руку:
— Уйдем отсюда!
— Не терзай меня, — тихо отозвалась она. — Некуда мне уходить! От себя не укроешься. Каждому человеку свое счастье на роду написано…
Кони жадно пили воду из колодца. Игрень-конь поднял гривастую голову, заржал. С его мягких губ брызнули серебристые капли. Перстень с любовью посмотрел на скакуна.
— Ускачем на этом дьяволе!..
Из-под ресниц Катюши выкатились слезинки, она торопливо утерла их.
— Скачи один за своим счастьем! — отчужденно сказала она, повернулась и тихо побрела по тропинке.
— Катюша! — в последний раз окликнул ее Перстень. — Помни, в беде кличь меня!
— Спасибо на добром слове, — чуть слышно проговорила Катюша и ускорила шаг…
В полях навеяло глубокие переметы-сугробы, ели в лесах гнулись под тяжестью снега. Птица жалась к человеческому жилью, запах дыма привлекал лесное зверье, Кыштым спал в зимних просторах.
Катюше мнилось: одета земля саваном, помертвела, не прошелестит больше лес, не пропоет веселая птица. Шла свадебная гульба, а горемыка ушла в себя, не слышала ни песен, ни похвальбы пьяного Еремки, с которым люди судили век вековать. По наказу хозяина заводской управитель шумно справлял свадьбу. Священник возложил венцы на пьяного горщика и Катюшу. Был этот венец для нее мученическим…
На другой день свахи подняли молодых и содрали с Катерники сорочку. Сбежалась вся мужняя родня и любопытные соседки. На молодайку надели тяжелый хомут и в одной нательной рубахе повели невестку на позорище.
Впереди всех на улицу выбежала худая злющая свекровь и забила уполовником в котел.
— Порушена! Порушена! — исступленно закричали охмелевшие свахи и загремели в сковороды.
Позади всех, шатаясь, чванливо вышагивал уже подвыпивший спозаранку Ермилка. Бороденка у него всклокочена, сам грязен, гречушник набекрень, и пьяненькие глаза веселы и озорны. В руках у мужа кнут, которым он то и дело грозил жене.
— Пошла, пошла, гулящая! — закричал он вдруг на жену.
Кругом гудела толпа, возбужденная и расстроенная горем и слезами Катеринки. Посреди дороги встал Митька Перстень.
— Стой, миряне! — закричал он. — Одумайтесь, что вы робите? Пошто измываетесь над горемычной?
— Ты кто такой? — накинулся на него с кнутом Ермилка. — Откуда такой защитник моей бабе выискался? Прочь с дороги!
Но никто не двинулся с места. Женки в толпе сердито закричали:
— Не допустим обиды над Катюшей! Не по своей вине такое вышло! Барин приневолил, да еще батьку Пимена порешил. Она и так жизнью обижена. Не дозволим!
Гром в сковороды смолк, но Ермилка все еще куражился: размахивал кнутом и нацеливался огреть молодую жену. Из толпы вышел литейщик Голубок, вырвал у пьянчужки кнут и огрел его.
— Ты это что же? — взревел Ермилка.
— А коли у самого нет разума и совести, так я научу тебя! — построжал старик.
— Поучи, поучи его, дядя! — одобрительно закричали кругом.
Но Голубок больше не тронул Ермилку, растолкал свах со сковородами, сердито оттолкнул свекровь и крикнул женкам:
— Айда, помогите!
С Катюши живо стянули тяжелый хомут, прикрыли ее платком и приласкали:
— Успокойся, родная, не допустим тронуть!
— Я муж, что хочу, то и делаю! — снова осмелел Ермилка.
Голубок сумрачно поглядел на него и посулил:
— Только тронь сиротину, всем миром с тебя штаны спустим и крепко проучим! Бери женку за руку, веди с миром в дом. Что было, то быльем поросло!
Но Катюша отшатнулась от Ермилки:
— Не люб он мне! Ой, не люб! Лучше в гроб, чем опять с ним!
Трепещущая, она вырвалась из рук и убежала к овинам. Посреди дороги стоял Перстень и, тяжело опустив голову, думал:
«Увести к себе мир не дозволит. Повенчана с другим, а с ним ей не житье. Ох, и тяжко!»
Катерину разыскали в предбаннике с веревкой на шее. Молодая женщина сидела в уголке и тихо пела. Слегка раскачиваясь, она, как ручеек, наполняла баньку своим чистым, серебристым голосом.
Женки заглянули в глаза несчастной и отшатнулись. Поняли они: со стыда и горя молодка навек лишилась ума-разума.
Издавна среди народа повелось, что никто не смеет поднять руку на несчастного человека. Женки дали дорогу безумной. Оборванная, страшная, с протянутыми руками она вышла из бани.
В логах разливались вешние ручьи. Посинели далекие шиханы, повеселел лес. В горы пробиралась несмелая запоздалая весна. Под звуки капель по озолоченной солнцем дорожке Катюша шла и шла к шумному горному лесу.
Женки долго задумчиво глядели ей вслед, потом все разом поклонились:
— Прости нас, окаянных! За горестью по слепоте своей не разглядели твоего злосчастья, тяжко согрешили… Не помогли вовремя в беде!
Весной вернулся Никита Акинфиевич из Казани. После осмотра завода он вспомнил о Катюше.
— Где она? Как живется бабе?
— Загубил Ермилка молодую, — скорбно доложил хозяину приказчик. — Нет ноне Катеринки, бродит по тутошним местам Медвежий огрызок.
Демидов задумался, но ненадолго. Как легчайшее облачко, быстро промелькнула и отлетела его грусть. Хозяин встрепенулся, поднял глаза и приказал приказчику.
— Отсчитать Ермилке сто плетей! Такую бабу загубил, варнак!..
На деревьях вскрылись клейкие почки, и прошумела первая гроза в горах. Перстень вызвался отвезти хозяина на соседний рудник. Он запряг в бегунки резвого коня и взобрался на облучок.
Игрень-конь легко взял и резко понесся по веселой дороге. Демидов сидел молча, погруженный в свои думы. Мчались лесом, чащобами, пересекали говорливые ручьи, миновали укрытые водяной пылью горные падуны. В кустах, в кедровниках гомонили птицы, хлопотали над гнездовьем.
Кругом буйно шумела жизнь. Мчались мимо заброшенных шахт, одиноких заимок…
Знал Перстень одну заброшенную шахту, залитую полой водой, укрытую лесной глухоманью.
К ней подкатил ямщик, лихо осадил коня и соскочил с облучка.
— Ну, хозяин, молись, пришел твой конец! — сказал Перстень и выхватил из-за голенища охотничий нож. — Было время, мочалил ты мою душу, опоганил самое дорогое.
— Брось! — сумрачно отозвался Демидов. — Не до шуток ноне мне.
— Какие шутки! — угрюмо перебил Митька. — Настала пора поквитаться с тобой за Катюшу. — Лицо конюха потемнело, он надвигался медленно, неумолимо…
Демидов насторожился. Среди наступившей зловещей тишины раздался его суровый голос:
— А помолиться-то дашь?
— Крестись, поторапливайся, хозяин! — Перстень весь насторожился, ждал момента.
Никита взмахнул рукой — над Митькой вздымилось легкое зеленое облачко.
— Хотя ты и кержак, а табаку понюхай! Добрый тютюн! Крепкий!..
Перстень взвыл от едкой боли в глазах и прикрыл их ладошками; нож выпал из рук в дорожную пыль. Проворный Никита подхватил его.
— Ну, так оно лучше, без убийства, — спокойно сказал он. — Ты что ж думал, что хозяин — простофиля, ротозей? Так тебе и подставит свою глотку под разбойный нож? Насквозь вижу, лиходей, что носишь ты в своем сердце.
Перстень задыхался от гнева на себя: «Как прозевал я эту сатану?»
— Знал мои умыслы, а пошто взял меня за кучера? — огрызнулся он.
— А потешить себя хотел, — насмешливо отозвался Демидов. — Жизнь в сих краях — что опресноки. Поозоровать захотелось… Ну, поворачивайся, леший! — Хозяин деловито вытащил из тарантаса веревку, схватил Перстня за руки и прикрутил их назад. — Теперь сядем рядком да потолкуем ладком. Так, что ли?
Он усадил конюха рядом с собой, взял вожжи, свистнул и как ни в чем не бывало продолжал путь…
Перстня бросили в кыштымский застенок, хотели пытать, но когда хватились, в темнице лежали перепиленные железа да темнел подкоп. Лихого парня и след простыл.
— Ничего, — успокоил себя Демидов. — И в горах бегуна поймают, не унесешь кости, поганец! — пригрозил он.
На этом хозяин и покончил. Торопился он в дальнюю дорогу, некогда было думать о провинившемся холопе.
Из Ревды в Кыштым внезапно прискакал гонец с печальной вестью: скончался братец Григорий Акинфиевич. Хотя особой любви Никита и не питал к брату, но все же сильно опечалился, подумал о себе. «Гляди, как коварна смерть, ты думаешь, строишь планы, размахнулся, а она вдруг тебя жих острой косой!» Угрюмый и молчаливый, он отправился на похороны. Григорий жил неслышно, вел дела скромно и старался всегда держаться в сторонке от братьев. И сейчас, лежа в гробу, он казался маленьким и жалким. Демидов истово помолился и долго вглядывался в ставшие незнакомыми черты брата.
— Эх, рано убрался! Сорока шести годочков не было! — со вздохом сказал он и постарался успокоить вдову:
— Ты, Настасья Павловна, не убивайся, все там будем!
Вдова, хилая, полубольная женщина, припала к гробу и не сводила глаз с дорогого лица. Жаркие слезы катились по ее щекам.
— Если бы ты, Никитушка, знал, какой он добрый человек был для семьи!
Никита Акинфиевич недовольно нахмурился.
«Сама еле-еле душу в теле носит, а гляди, сколько ребят поторопилась нарожать!» — осуждающе подумал он, оглядывая вдову.
У гроба брата его обуревали и страх перед смертью и жадность. Ему казалось, что его будто обкрадывают.
— Где хоронить будете? — спросил он.
— Наказал Гришенька отвезти его в Тулу и положить рядом с дедом, — скорбно ответила Анастасия Павловна.
— Похвально! — одобрил Никита. — Ну что ж, царствие ему небесное!
Тело брата Григория отвезли в Тулу и похоронили в церкви Рождества Христова. И Никита Акинфиевич больше ни разу не вспомнил о брате.
Прошло несколько лет, и страх перед смертью снова всколыхнул его. На завод с эстафетой пришло письмо из Санкт-Петербурга. Писала жена Александра Евтихиевна о своей тоске и печаловалась ему:
«Внезапно стала худеть, к тому сильно наскучил невский город. Прощу вас, мой благонравный муж, оставить свои заводы и вернуться к нам. Кто знает, свидимся ли? Тревожит мое сердце болезнь, и сны все нехорошие снятся».
Демидов неделю торопливо объезжал заводы и рудники, проверял дела. Опытным глазом подметил заводчик: работа идет налаженно, споро. «Можно ехать!» — решил он.
Вернувшись в Кыштым, он вызвал к себе приказчика.
— Завтра еду в Санкт-Петербург, — оповестил он его. — Наказываю: позаботься о нашей пользе. Помни, за лихоимство и злое попустительство, за ленивость шкуру спущу! Суди так, будто еду я надолго и ты заступил мое место. Людей держи строго!
Приказчик, молча выслушав хозяина, поклонился.
— Можешь положиться на меня, Никита Акинфиевич. Как пес, оберегу твое добро, благодетель. — Голос его звучал уверенно, вел он себя спокойно, неторопливо.
Глядя на своего управителя, Демидов удовлетворенно подумал: «Этот не выдаст. В крепких руках будет мое хозяйство…»
Перед отъездом Никита забрался в светелку к Юльке.
Среди ласк Юлька робко попросила:
— Возьми меня с собой!
Демидов усмехнулся:
— Это что же, еду к женке и тебя прихвати? Да ты знаешь, кто ты?
— Я вольная. Не смеешь со мною так! — вспыхнула гневом полька. Покорность с ее лица как ветром сдуло. — Не возьмешь — сама уйду.
Лицо девки вспыхнуло, жарко загорелись глаза, и в гневе своем она стала хороша. Демидов невольно загляделся на экономку. Осиливая истому, он сердито засопел:
— Никуда ты не уйдешь! Отсюда только одна дорога — на погост!
Юлька упала на колени, простерла руки, по щекам ее катились слезы.
Демидов овладел собой, быстро поднялся, отбросил с дороги Юльку и вышел на порог. У крыльца поджидала тройка.
Надолго уехал Никита Акинфиевич из родных краев. Все понемногу забылось. Затерялся в лесах след беглого Перстня.
Только жизнь Катюши протекала на людских глазах. Народная молва не лежит на месте. Сказывали горщики: после того как девка лишилась ума-разума, бродила она по горам, все искала себе пристанища. Блуждала она по шахтам да по лесу, страшная, волосы нечесаны, одежонка ветхая.
Горщикам было жалко ее. Они кормили горемычную, согревали в балаганах. За уродство и страшный лик так и осталось за ней прозвище Медвежий огрызок.
Искатели золота просили несчастную:
— Ты бы, Медвежий огрызок, показала какую богатимую делянку. Знаешь, где клад лежит, высмотрела, поди, ходячи по горам.
Раз случилось такое: набрела Катюша на артель старателей, облюбовала среди них молоденького чернявого парнишку.
— Красив больно ты, и счастье тебе пусть идет! — сказала она, отошла от балагана шага на два, топнула ногой.
— Здесь клад! — Улыбнулась и ушла, как туман растаяла.
Горщики засмеялись, пошутковали над молоденьким:
— Вот и приданое девка принесла!
Паренек не смутился, принялся за дело, тут же и пробу взял.
С первого ковша намылось двенадцать золотников. К вечеру мужики взяли много золота. Стали тут искать Катюшу, а ее и след простыл.
После долгих и хлопотливых поисков отыскалась она в глухомани, в пещерке, в больших камнях. Усадили горемычную на конька и с почестью повезли на рудник.
Но недолго ей, голубушке, жить довелось. Старатели ехали в субботу домой на банное мытье — увидели, лежит на дороге бедная, закоченела уже, и снегом ее занесло.
Всем селом хоронили Катюшу, и немало тут слез пролито было над покойницей.
Снова на Урал-горы пришла весна, омыла дороги, леса, шиханы. Прошумели грозы, но не смыли они в родной памяти думку о загубленной жизни горемычной девушки.
3
В ту пору, когда братец Никита, следуя примеру деда и отца, поспешно возводил и расширял заводы на Каменном Поясе, Прокофий Акинфиевич, покинув родные края и покуролесив в Санкт-Петербурге, решил окончательно обосноваться в Москве, которая сохраняла прелесть для Демидова потому, что многое здесь было связано с прошлым его рода. Отсюда дед Никита Антуфьев повел завоевание Каменного Пояса, тут в Кремле он встречался с великим государем Петром Алексеевичем.
Но была и еще одна причина, почему Прокофий Акинфиевич покинул Санкт-Петербург и переселился в Москву.
В Москве, вдали от двора, Демидов мог жить на широкую ногу, ничем не стесняясь, и здесь на просторе предаваться своим причудам и дурачествам.
Первопрестольная сама во всем была своеобразна: не знала золотой середины. Исстари повелось тут: уж если любить, так любить без памяти, если жертвовать, так сотни тысяч, — во всем чуялся русский безудержный размах, удальство.
С петровских времен мало чем изменилась Белокаменная. Не один раз она выгорала и возводила на пепелище свои деревянные строения. За исключением Кремля и златоглавых церквей, город на всем своем обширном пространстве поражал контрастами. Здесь роскошь уживалась с крайней нищетой и убожеством. Бок о бок с дворцами лепились лачуги, рядом с вельможей, едущим в богато раззолоченной карете, по улице брел оборванный, отвратительный юродивый. Но дворяне и помещики жили тут привольно и роскошно. Дома их располагались среди садов, все здесь напоминало усадьбу, наполненную дворней: учителя, мамки, няньки, дядьки, псари, конюхи, скороходы, арапы для выездов. Особенно оживлялась Москва зимой, когда съезжались из ближних и дальних захолустий зажиточные помещики и предавались безудержному веселью…
По разделу наследства достался Прокофию Акинфиевичу обширный запущенный дом на Басманной, близ Разгуляя. Как ни старались холопы привести его в порядок, однако из всех углов веяло запустением, заброшенностью. После Санкт-Петербурга обширный угрюмый дом наводил тоску. Прокофий подолгу бродил по горницам, под ногами поскрипывали старые истлевшие половицы. Ночами старинная рассыхающаяся мебель издавала грустный треск, и тогда казалось, что во мраке кто-то тяжко ступает. Прокофию становилось страшно. Часто среди ночи он пробуждался от мрачных дум.
Самолюбивый, избалованный владетель огромного состояния искал почета, известности. Червь неудовлетворенной гордости, красование собой, стремление всюду быть первым, затмить своими богатствами всех и вся не давали ему покоя.
Однако недолго скорбел Прокофий Акинфиевич. Вскоре вновь загорелся и, словно торопясь наверстать утерянное время, жадно взялся за устройство жизни на новом месте.
Ранним утром конюхи подводили к крыльцу стройного серого жеребца, и Прокофий легко взбирался на него. В сопровождении слуги он объезжал первопрестольную, отыскивая приятный уголок. Увы, в самой древней столице не находилось места, которым прельстился бы Демидов! Улицы были грязны, зачастую среди луж с наслаждением купались хрюкающие свиньи, тут же кувыркались и плавали утки. Нередко всадники заезжали в тупички — до того запутаны были узкие кривые улочки и переулки. Дома, которые высились на пригорках, разделяли иногда целые пустоши или обширные сады и огороды. Часто хоромы знатных людей таились под кущами вековых деревьев. Тут простирались луга, пруды, сады, огороды. Казалось, барин-помещик целиком перенес сюда из российских просторов свою далекую усадьбу. Урочище Садовники тонуло в море яркой зелени. Прокофию Акинфиевичу было в диво: пред стенами векового Кремля колыхались нетронутые дубравы и сады. Легкий ветер приносил сладкий запах цветов и трав. Яблони, вишни, груши, заросли густого малинника потоками зелени заливали обширные пространства и тянулись к далеким лугам и синим перелескам. Из лесов нередко сюда захаживал непрошеный гость — лакомый до плодов медведь.
После долгих блужданий облюбовал Демидов подле Донского монастыря, у самой реки Москвы, живописный уголок, где и решил обосноваться. Место было привольное, удобное, и Прокофий Акинфиевич не долго рядился с владельцами. Он купил его и принялся за дело. Задумал Демидов построить над рекой дворец и развести чудесный сад. На верху пологого склона, сбегающего к Москве-реке, архитектор Ухтомский заложил дивное каменное палаццо. Сотни каменщиков трудились над возведением стен и колонн. По неровному скату берега копошились грабари, землекопы, плотники. Они разравнивали землю, ладили обширные террасы, а на них строили каменные оранжереи. Внизу копали огромный пруд.
Охломон — доверенный Прокофия Акинфиевича — зорко приглядывал за работными, чтобы они не ленились, клали камень в стены плотно, крепко, чтобы землю копали глубоко: тогда растревоженная земля пробудится для плодоношения.
Из заморских стран сюда везли редкие деревья, цветы, доставляли диковинных животных и птиц…
Два года прошли в кипучей напряженной работе, и над Москвой-рекой в лучах жаркого солнца засверкал белокаменный со стройной колоннадой дворец. От него сбегали к реке широкие уступы чудесного сада. Крашенные белой краской каменные оранжереи чередовались с небольшими газонами. По газонам зеленели редкие кустарники, пестрели цветы сказочных окрасок и тонких ароматов. В прозрачном пруду плавали стаи черных и белых лебедей, уток, гусей.
Настал день, когда Прокофий Акинфиевич, одетый в просторный синий бархатный кафтан и в бархатной шапочке, с серебряной лейкой в руке обходил газоны с любимыми драгоценными деревцами и сам поливал их. Приглашенный прославленный художник Левицкий написал на холсте Демидова за любимым занятием.
Академик Петр Симон Паллас, возвращаясь из дальних странствий, остановился в Москве в демидовском дворце и был очарован ботаническим садом Прокофия Акинфиевича.
Часто в утренние часы сиживал он у окна своей светлицы, помещенной в третьем этаже, и любовался купами деревьев и пышными газонами. В синем полосатом шлафроке и ночном колпаке, он поеживался от утреннего холодка, но не мог оторвать глаз от чудесного зрелища. Перед ним синели дали. Москва-река еще клубилась белесым туманом, но верхушки высоких тополей уже были освещены всходившим солнцем. Каждую минуту все преображалось: ярким изумрудным цветом окрашивались приречные луга, морской волной набегал на берег гибкий, волнующий от ветерка ивняк; молочно-белой пеной сияли цветущие яблони; среди темно-синих угрюмых кедров и пихт под утренним солнцем вдруг вспыхивали и зацветали всеми нежными тонами радуги нарядные газоны…
Положив на ладошку свое худенькое старушечье лицо, академик улыбался детской улыбкой.
«Ах, что за сад устроил этот вельможа!» — восхищенно думал он.
В благодарность за гостеприимство и влечение хозяина к познанию природы ученый Паллас составил подробный каталог растениям, находящимся в саду Прокофия Акинфиевича Демидова…
Больших затрат стоило Демидову сооружение дворца и ботанического сада, однако он не унывал. Управители заводов и приказчики исправно выколачивали доходы, заставляли работных трудиться до последнего издыхания. Дни и ночи маялись трудяги в тяжкой каторге. Спали где придется, питались скудно, оттого тощали и, рано измотав силы, уходили на погост. Демидов жил далеко, в Москве, чудил там, да ничего и не разумел в горном и заводском деле; приказчики об этом ведали и кругом обводили хозяина. Управители заводов крали без зазрения совести, прижимали работных, грабили их, заводских женок посылали на свои покосы, пажити, на озера, там они косили, жали, ловили неводом рыбу. Среди них особо отличался приказчик Невьянского завода Серебряков. Выведенные из терпения заводские люди написали слезницу хозяину и с ней послали ходока, смышленого рудокопщика Степку.
В рваной одежонке, босой, лесными тропами, обманув демидовскую стражу, Степка сбежал с Каменного Пояса и божьим странничком, побираясь, добрел до Москвы.
Крепки заплоты и замки вокруг демидовского дворца, свирепы дворовые псы, охраняющие хозяйское добро, сильны и лукавы сторожа, но ловкий, широкоплечий Степка подстерег час и перемахнул через тын, когда Прокофий Акинфиевич бродил со своей леечкой среди любимых цветов.
Рудокопщик пал на колени, подполз к хозяину, держа над головой челобитную.
— Откуда, варнак? — испуганно разглядывал Демидов беглого.
— Из Невьянска пришел, мир послал! — повинился рудокопщик.
— Неужто пешим допер? — удивился хозяин.
— А то как же! Милостивец наш, вычитай ты нашу просьбу!
Прокофий Акинфиевич принял бумагу, продолжая со вниманием разглядывать скуластого черномазого крепыша. «Силен, чертушка! А как вдруг да ножом пырнет в бок?» — покосился на кабального хозяин и отодвинулся. Вдруг глаза Демидова озорно засветились, он поставил на грядку леечку и, упершись в бока, закричал на весь сад:
— Охломон, пес, где запропастился? Поди-ка сюда!..
На окрик из зеленой гущи проворно выскочил рослый телохранитель Прокофия.
— Ты что ж, так оберегаешь хозяина? — осердился Демидов. — Гляди, что делается: варнак через тын перемахнул и ножом хозяина полоснуть задумал!
— Батюшка! — взмолился Степка.
— Молчи! — притопнул хозяин. — Не перебивай! Охломон, круши подлого!
Засучив рукава рубахи, набычась, холоп с кулаками пошел на челобитчика.
— Ах ты, сукин кот-перекот! — закричал Демидов беглому. — Бейся на кулачки! Осилишь, зачту твою слезницу!
— Осподи благослови! — сжал кулаки Степка и пошел на противника.
— Ой, так его! Ой, бей рыжего в сусало! — размахивая руками, подзадоривал Прокофий беглого.
Охломон охал, отступая на грядки.
— Ты куда ж, черт! Это кто пятится! — азартно закричал хозяин. — Бей супостата!..
Степка крепким плечом заходил на противника и, укараулив короткий миг, словно кувалдой бил его наотмашь в грудь.
— Ах, подлец-преподлец, ловко бьешь! — топтался Демидов подле рудокопщика в совершенном восторге. — Еще разик, еще ударь плута-пса! Накорми шельмеца пирогами, спать уложи!..
Из-за купав тополей брызнуло солнце. На пруду загоготали жировавшие гуси. Закрякал зеленый селезень в камыше. На широкий лопух упала рубиновая капля; Охломон быстро схватился ладошкой за лицо:
— Кровь!
Демидов зачмокал губами, черные глазки заискрились.
— Бей, молодец! Добивай!
Два дюжих бойца схватились в поясной хватке. В огромном усилии напряглись тела…
И вдруг Степка схватил налитое железом тело Охломона, подбросил его и со всей силой швырнул на землю.
— Вот шельмец! Вот удалец! — не скрываясь, обрадовался Прокофий Акинфиевич. — Жалую тебя, зачту слезницу… Эй, холопы! — закричал он. — Отлить сего плута.
На крик набежали слуги, притащили из родника студеной воды и окатили обомлевшего Охломона. Хватаясь за кусты, он встал и, пошатываясь, пошел к людской. Глаза его были опущены: стыдно было телохранителю глядеть в очи своему хозяину. А Демидов захохотал зло:
— Что, угораздило тебя на сей раз? Знатно кулачьем отпотчевали!..
Хозяин сдержал свое слово: в тот же день он прочел челобитную невьянских работных:
«Июля в пятый день 1768 году. Челобитная работных людей Невьянских заводов господину Прокофею Акинфиевичу Демидову в город Москву.
Житьишко наше стало невыносимым. Приказчики твои худче лютого волка. Отощали мы и в разор совершенный пришли. Мрем мы от непосильной работы на господина и приказчика. Принуждает он нас робить на доходы его. А еще мрем мы от дыму. От угольных куреней и дымного угару воздух на заводах стоит смертоносный, от коего воздуху работные люди мрут беспрестанно, так что и хоронить не доспеваем. Пуще же всего вгоняют в разор вашей милости заводские приказчики и бесперечь чинят всякое над нами беззаконие: денег не платят, припасы укрывают для себя, грабят, нам же не выдают на масло. Оттого народ голодает и с заводов бежит. Остаточные же люди весьма в болезнях обретаются. И как ваша милость тех приказчиков не уберет, могут заводы совсем без народа остаться и в конечное захудание прийти…»
Засим шли кресты, закорючки и неразборчивые подписи, начертанные уставной грамотой и титлами…
Прокофий Акинфиевич вскипел на приказчиков: не худо воров и плутов проучить! Вся кровь ходуном ходила в нем.
Бегая по горнице, он кричал:
— Ах, плуты! Ах, архибестии! Батогами сукиных детей!..
Рассерженный, он велел схватить Степку и отходить его лозами.
— Помилуй, батюшка, за что? — снимая посконные штаны, вопрошал челобитчик.
Демидов нахохлился, помрачнел.
— Как за что? — воскликнул он. — Первое: почему хозяину неприятную весть принес, растревожил его сердце. За то двадцать пять розог! Дале, за то, что побил моего холопишку, — благодарствую. В науку ему, дабы не возгордился. Да и чую грех за его душой, потому премного рад, что помял ему бока. Но и то не забудь, раб лукавый: кто дозволил тебе работу покинуть и с Каменного Пояса сюда на Москву бегать? За побег — полета розог! А еще в сердце моем накипело, расходилась от всего кровь, а как утишить ее? Для успокоения хозяина, для потешения его души кто будет служить? Ты! И за то тебе полета розог. Ложись и не перечь перед господином своим. Будешь перечить, еще добавлю!..
Под нравоучительную речь хозяина Степку отстегали лозами и отпустили с миром на Каменный Пояс. Следом за ним Прокофий Акинфиевич послал невьянским приказчикам письмо, а в нем грозил им:
«Вы, архибестии, смело-отчаянные, двухголовые и сущие клятвопреступники и ослушники, Блинов и Серебряков, за все генерально дурности и неправды ваши и не такие уж вам плети достанутся, как писал, подтверждал с караванными, но гораздо не в пример. Божусь вам богом, более! Ведомо мне, что работных людей зорите, припасы утаиваете, вентиляции же воздушной нигде не строите. А потому и денежного превеликого штрафу, сверх крепких плетей, не минуете, верно и преверно, двухголовые архибестии и смело-отчаянные, наглые, хищные волки. Да и сверх того, божусь вам самим богом, будете вы, каналий Блинов и Серебряков, в золе валяться! А чтобы по куреням и всюду для прочих дел еженедельно вам якобы нельзя ездить, то цыц и перецыц! Не токмо думать, но и мыслить сего вам, архибестиям, страшиться, ибо ничего, хоть бабку свою пойте, в резон нимало не приму. И чинить в самой точности, как я подтверждал неоднократно, и ездить точно и переточно вам, архибестиям, по куреням и всюду, и вентиляции наладить незамедлительно, — а то как лягушек раздавлю. А на сие писать мне. Прокофей Демидов».
Сад над Москвой-рекой становился тенистей, все ярче расцветали цветы. Тщеславие не давало покоя Прокофию Акинфиевичу; чтобы о нем говорили, славили его, он широко распахнул двери своего сада для московских бар.
Толпами устремились прелестницы Белокаменной под сень зеленых густолиственных купав.
Один строгий запрет положил Демидов: не трогать и не рвать с газонов редких цветов. Красавицы разгуливали по аллеям. Все цвета — от самых ярких до мягконежных — переплетались в рисунке, похожем на гигантский пушистый ковер. Казалось, все растения — от маленькой скромной резеды до одуряющих своим запахом анемонов — старались превзойти друг друга в ароматах. Среди раскаленных камней возвышались мексиканские кактусы, колючие и странно уродливые. И рядом — мясистый целительный столетник, только раз в жизни цветущий и потом умирающий.
Среди газонов и клумб белели статуи из теплого розового мрамора. На зеркальных гранитных цоколях стояли и грелись под солнцем изваяния Геркулеса, Париса, Адониса, величественного гневного Зевса и лукавого Вакха.
Московские прелестницы, наслаждаясь ароматами, блуждали среди цветов. Забыв обо всем на свете, влекомые яркими красками — извечным соблазном слабого пола, — они втайне срывали редкие растения.
Из своего оконца видел Демидов, как женщины, прикрываясь от голландца-садовника веерами и зонтами, срывали цветы. Он хмурился и бесился. Напустить бы на модниц своих зверовых псов, разорвали бы они вечных искусительниц, но тогда померкнут слава и величие Демидовых! Он ходил по покою и терзался мыслию, как наказать дерзких прелестниц…
В один из летних дней они вновь пришли, бродили по аллеям среди газонов, а неподвижные Адонисы, Парисы, сатиры сторожили их. Вновь соблазн овладел женщинами.
— Ах, что за расчудесный жар-цветок! — вскрикнула одна жеманница и протянула руку. Пылающий огнем цвет столетника манил к себе.
Над прелестницей в шелковом роброне, склоняясь, стоял на пьедестале мраморный Парис. Красавица, сверкнув перстнем, схватилась за стебелек цветка…
И вдруг над розовым ухом прелестного создания раздался грубый окрик:
— Не трожь, барынька: хозяином не ведено!
Жеманница со страхом оглянулась, обронила цветок:
— Ах!..
Перед ней в первородном виде стоял мускулистый Парис.
— Ты, ты… — отступая назад, прошептала красавица. — Живой!
И пустилась бежать вдоль аллеи.
4
Никита Акинфиевич Демидов, прибыв в Санкт-Петербург, в свой родовой дом, где проживала жена, почувствовал себя вдруг неповоротливым и взволнованным. После Урала все выглядело иначе, и трудно было сразу найти необходимый тон. Несмотря на ранний час петербургского утра, дом сверкал огнями и гудел от многочисленной прислуги. Только что закончился разъезд гостей. Рослые, отменно выдрессированные слуги, разодетые в кафтаны, скользили тенями по широкому приемному залу. Они были полны подобострастия, однако Демидов уловил в их глазах затаенную насмешку и даже некоторую брезгливость к его простому дорожному костюму.
Хозяин сбросил с плеч дорожный волчий тулуп и, топая сапогами, устремился в гостиную. Там на тонконогом кресле, крытом голубым шелком, в полудремотном состоянии сидел неизвестный петиметр. Он был обряжен во фрак вишневого цвета, отделанный тонкими кружевными манжетами. Петиметр сидел, закинув тонкую ногу на ногу и вращая лорнет. Шелковые чулки, башмаки с цветными каблуками и большими пряжками завершали наряд петиметра. Напудренный, донельзя исхудалый щеголь вскинул лорнет и презрительно посмотрел на Демидова.
«Какой галант!» — сердито подумал Никита Акинфиевич и, в свою очередь, высокомерно оглядел вычурно разодетого франта. В нем всколыхнулась и заговорила кровь его деда. Однако он сдержался в своем порыве и широким шагом подошел к петиметру:
— Здравствуйте, сударь! Кого изволите тут поджидать?
— Ах, но вы кто сам? — брезгливо шевельнув губами, вскрикнул франт. Он закинул голову и с важностью сказал: — В каком гербовнике записаны, сударь?
— Винюсь! — кривляясь, отозвался Никита и в тон петиметру: — В гербовнике записан не в том месте, в коем вы, сударь!
— Ах, ах, что же, кем допущен сюда! — возмутился петиметр. — Смешно, весьма смешно! Я в дистракции и дезеспере, аманта моя сделала мне инфиделите, а я пурсюр против ривала своего буду реваншироваться!
— Ах, ах! — в свою очередь вздохнул Никита и закатил под лоб глаза. — Пудреван, молдаван, майне фрау кам домой, а я через забор, плетень нах Петерсбурх! — понес и он несусветицу.
— Сударь, вы образованны! — вскричал франт.
— Угу! — гукнул в ответ Демидов. — Их спацирен ин Париж, Берлин, Рим…
— Ах, и я был в заграницах! — вздохнул молодой человек и засмотрелся на отполированные ногти. — Для просвещения разума и переема светских манир!
Буйное озорство вдруг охватило Демидова. Он закусил удила.
— Вот и вижу, сударь: уехали вы из родных краев поросенком, а вернулись совершенною свиньей!
— Что! Что! — закричал петиметр и задрыгал тощими ножками. — Убрать, убрать сего аршинника!
— Это чего ж ты разорался в чужом доме? Ну, ты! — Никитой овладела злость. — Отколь сей дохлый кочет взялся?
Однако слуги не бежали на крик взволнованного петиметра они почтительно стояли, в отдалении. Между тем петиметр, как петушок, накинулся на Демидова. Он дрыгал тощими ляжками, его маленькое личико пылало гневом. Франт обежал Никиту кругом, фыркая и шаркая ножками, словно выбирая место для нападения.
Демидову изрядно надоела эта канитель. Он размашисто шагнул вперед и сгреб петиметра за шиворот. Фрак франта затрещал по швам, петиметр взвыл.
Могучий Никита, крепко держа легонького противника, вышвырнул его в распахнутые двери. Обронив лорнет, франт загремел по лестнице.
— Ну! — крикнул Демидов слугам. — Что рты раззявили? Подмести горницы, чтоб его духа тут не было! Живо!
Слуги бросились в прихожую. Оттуда все еще раздавался тонкий надоедливый писк выставленного франта. Демидов покосился на дверь, но вдруг махнул рукой, рассмеялся раскатистым смехом и устремился в спальню жены.
В широком алькове, обложенная взбитыми подушками, окруженная тонким облаком кружев, возлежала жена его Александра Евтихиевна. Тонкое, нежное лицо супруги было бледно, под глазами темнели синие круги. Длинные худые руки лежали поверх лебяжьего одеяла. Подле алькова суетился старичок в опрятном паричке, с большими очками на носу.
Демидов шагнул вперед, и в ту же минуту жена его открыла утомленные глаза.
— Никитушка! — улыбнулась она и протянула руку для поцелуя.
Никита бережно взял маленькую холеную руку жены, поднес к губам.
— Здравствуй… А это что за образина ходит тут? — не утерпел он и кивнул в сторону старичка.
— Мосье Жомини. Чудесный лекарь! — расслабленно отозвалась жена.
Демидов расправил плечи, огляделся. Старичок учтиво поклонился хозяину и торопливо отступил к двери.
Александра Евтихиевна подняла голову и кивнула лекарю:
— До завтра, мой друг!
Когда за лекарем закрылась дверь, Демидов уселся на кровать, обнял жену и стал целовать ее. По лицу Александры Евтихиевны побежала ласковая улыбка. Прижимаясь к широкой груди мужа, она прошептала:
— Медведище мой дорогой!
Он соскочил с кровати, сбросил кафтан и стал разуваться.
Жена лукаво посмотрела на него.
— Вы что надумали?
— Как что? — удивился Никита. — После дороги пора костям дать отдых.
— Никитушка! — жалобно взмолилась жена. — Никитушка! — капризно повысила она голос. — Неужто вы решили меня на посмешище выставить перед светом? Разве не ведомо вам, что по санкт-петербургскому этикету муж и супруга повинны жить на разных половинах?
Никита Акинфиевич сопел, продолжал разоблачаться. Он распахнул рубаху, поскреб широкую грудь и, вспомнив петиметра, захохотал:
— Это какой такой петушишка в гостиной изволил прохлаждаться?
Жена вдруг смолкла и опустила глаза.
— Что молчишь? Может, зазнобу завела тут? — строго спросил Демидов, ревнивым взглядом окинув жену.
Смущаясь, она призналась:
— Ах, это Пьер… «Болванчик» мой…
— Ни болванчиков, ни болванов не потерплю в доме!
— Ах, Никитушка, как вы огрубели на заводах! Ведомо ли вам, милый, что свет стал таков и каждая примерная дама имеет свого «болванчика», а то и двух…
— Хоть и так! Но, гляди, я не потерплю подмены! — В нем заговорила жгучая ревность. Никита потемнел, уселся на край кровати и пристально посмотрел на жену. — Это что ж, он тут поджидал своего часа, а?
Голос мужа был грозен. Александра Евтихиевна всем своим существом почувствовала: быть буре. Трепеща от страха, она худеньким плечом прижалась к мужу, заглянула ему в глаза. Взгляд ее был светел, чист.
— Как тебе не стыдно, Никитушка? Разве сей «болванчик» человек? Дух один! Но так положено иметь; он тут и трется в гостиной, а дальше ни-ни! Ему лестно, а свет и впрямь думает…
— Ну, так знай! — широко вздохнув грудью, сказал Демидов. — Я сего «болванчика» сгреб и выкинул на улицу!
— Ах, Никитушка, что ж ты наделал? Сколь шума будет!..
— Пес с ним, я тут хозяин! — зевнул Никита и, занеся ноги на кровать, нырнул под одеяло.
Огонек погас; предутренний лунный свет голубой дорожкой струился по горнице. Никита протянул руки и прижал к себе жену.
Ласкаясь к нему, довольная, счастливая, она прошептала:
— Хорошо, что ты приехал, Никитушка!
После пребывания на Каменном Поясе Никите Акинфиевичу резко бросилась в глаза та большая перемена, которая за последние годы произошла в нравах и жизни столичного общества. Повсюду умножились роскошь и сластолюбие. Дома, даже невеликих вельмож, отличались великолепным убранством, обставлялись английской или французской замысловатой мебелью. Хоромы кишели многочисленной прислугой в ливреях, обшитых золотыми и серебряными позументами. В передней знатных вельмож всегда суетились стаи челядинцев, разодетых егерями, гусарами, диковинными скороходами. Многие дворяне имели свои хоры музыкантов, песенников, актеров, танцоров.
Всюду давались открытые балы и обеды, которые поражали обилием редких, изысканных кушаний. Побывав в доме графа Головина, Демидов был изумлен и подавлен величественностью трапезы. На столах блестело столько золота, серебра и хрусталя, что на богатства эти можно было поставить на Камне новый завод. Что всего удивительнее было для Никиты: каждое кушанье готовил отдельный повар. Он же, обряженный в белоснежный фартук и колпак, подавал свое блюдо к столу. Сам большой чревоугодник, Никита Акинфиевич, несмотря на потуги, сдался на пятнадцатом блюде, а их предстояло еще более двадцати. Огрузневший, пресыщенный, он глазами пожирал все новые и новые блюда, подаваемые к столу, и с сожалением вздыхал.
Повар в барском доме почитался за первого человека и получал отменное содержание. Известно было, что повар государыни за свои кулинарные способности имел бригадирский чин и большое жалованье.
Но еще более разительная роскошь отмечалась в одеждах.
На приемах все знатные люди блистали парчой, бархат украшался золотым и серебряным шитьем, на шелках сверкали драгоценные камни. Великосветские петиметры скорее походили на дам, чем на особ мужского пола, — так они были нарумянены, напудрены и тонули в шелках и кружевах.
Демидов, имевший в Санкт-Петербурге отменную конюшню, пытался затмить столичное дворянство своим выездом — роскошными каретами и кровными конями. Увы, и здесь невозможно было показать себя! Никогда выезды вельмож не были так причудливы и великолепны, как ныне, в царствование Екатерины Алексеевны. Секретарь императрицы Александр Андреевич Безбородко имел золоченую восьмистекольную карету, а у Нарышкина была карета вся в зеркальных стеклах, причем даже колеса были хитро выложены зеркальными стеклами. На запятках кареты стояли гайдуки, поражая народ своею величественностью и роскошью одеяния. Они были в голубых развевающихся епанчах, в высоких головных уборах, изукрашенных серебряными бляхами, а по ветру трепетали длинные волнистые перья. Перед каретою обычно бежали два осанистых скорохода с булавами и в башмаках с пряжками.
Среди этой изысканной роскоши Никита чувствовал себя неповоротливым и неуклюжим. Живя на Каменном Поясе, он отстал от великосветских тонкостей и сейчас сильно огорчался этим. Особенно изумился он вольности в нравах. Давая волю своим необузданным плотским чувствам, он все же втайне считал, что преступает нравственный закон. Каково было его удивление, когда все совершенные им прелюбодеяния показались ему здесь, в Санкт-Петербурге, простым и грубым развлечением!
Александра Евтихиевна была права, когда предостерегала мужа, что постоянная и искренняя любовь супругов почитается делом неприличным. Каждая великосветская дама не обходилась без «болванчика», а то и нескольких. Доброприличный дворянин имел метрессу, что было признаком хорошего тона. Волокитство, измена супружескому долгу не считались грехом.
Женщины отличались легкомыслием и бесстыдством. В журнале «Трутень» Демидов прочел однажды:
«Для наполнения порожних мест по положенному у одной престарелой кокетки о любовниках штату потребно поставить молодых, пригожих и достаточных дворян и мещан до двенадцати человек; кто пожелает к поставке оных подрядиться или и сами желающие заступить те убылые места, могут явиться у помянутой кокетки, где и кондиции им показаны будут».
По приезде в Санкт-Петербург для Демидова вскоре же начались неприятности. Александра Евтихиевна все дни бродила по дому сумрачной. Никита успокаивал жену:
— Скоро, скоро, Сашенька, поедем в Спа, излечим твои хворости!
— Ах, не то, Никитушка! — с опечаленным видом отозвалась она. — Огорчает меня горячность твоей натуры. Некстати ты изгнал моего «болванчика». Что скажут про нас в свете?
— Ну что ж! — невозмутимо отозвался Никита. — Пусть полощут языки, а нам от сего не убыток.
Александра Евтихиевна опустила голову, ресницы ее заморгали.
«Никак реветь собралась? Беда с бабами!» — опасаясь женских слез, насторожился Никита. Но жена сдержалась и тихо сказала:
— Не о том я горюю, Никитушка, а что уронил ты дворянское достоинство! Ведь нельзя же нам против света идти…
Вода по капельке камень долбит. Слабая, немощная Александра Евтихиевна в конце концов сломила мужа. Омраченный и злой, Никита Акинфиевич поехал к петиметру.
Изрядно пригревало мартовское солнце, с крыш звонко падала капель. На свежем воздухе Демидов понемногу пришел в себя, успокоился. Вот и дом, в котором проживает неприятный знакомец. Выйдя из коляски, Никита Акинфиевич, величественный и горделивый, вошел в приемную, где в безделье пребывала многочисленная челядь. «Болванчик» Александры Евтихиевны еще почивал.
Еле сдерживая гнев, Демидов выждал, когда петиметр пробудился.
Узнав от камердинера о прибытии высокого гостя, хозяин засуетился, закричал:
— Прошу, прошу… Мы мужчины, проходите сюда! Я так и знал, ваше благородство… ваша честь…
Вертлявый, тощий человечишка в халатике трещал, как сорока, не давая вымолвить гостю и слова.
Сопя, Никита Акинфиевич вошел в будуар петиметра. Тонкий, истощенный франтик изливался в извинениях. Остроносенький, изможденный до предела, он был противен крепкому и сильному Демидову. Вздохнув, Никита Акинфиевич грузно опустился в кресло.
— Тронут вашим великодушием, и объяснения между нами ни к чему! — продолжал изъясняться петиметр. — Рад быть вашим другом. Но прошу извинения, я не готов в путь. Коли изволите обождать…
Он суетился, прыгал, как канарейка в раззолоченной клетке. Комната, в которой находились гость и хозяин, очень походила на будуар кокотки. На хрупких столиках перед зеркалами стояли пудреницы, хрустальные графинчики с духами, баночки с притираниями. Воздух тошнотворно припахивал духами, пудрой.
«Болванчик» меж тем уселся перед зеркалом и стал натирать лицо какой-то мазью, после чего завивался, пудрился, кропил себя духами…
Завитой, насурмленный, с остреньким личиком, вертящийся перед зеркалом, он весьма напоминал комнатного песика-шпица, стоящего на задних лапках. Демидову стоило большого труда сдержать себя.
Время от времени петиметр отрывался от своих занятий и предупредительно спрашивал Демидова:
— Я, кажется, вас задерживаю? Ах, простите, сударь…
— Обожду, — отзывался Демидов, а злоба, как горячий пар, копилась и клокотала в нем. «Эх, покрушить ребра этому паршивцу!»
Он глубоко вздохнул. Приходилось терпеть. Чего только не сделаешь в угоду этикету!
А франт к тому же поучал гостя.
— Моя наука, — учтиво обращаясь к Никите Акинфиевичу, пояснял он, — состоит в том, чтобы уметь одеваться со вкусом, чесать волосы по моде, воздыхать кстати, хохотать громко, сидеть разбросанну, иметь приятный вид, пленяющую походку и быть совсем развязну…
— То-то я и вижу, господин хороший, — хмуро отозвался Демидов.
— Поверьте, сударь, оттого велик мой успех у женщин! — не унимался франт.
— Хватит, милок! — поднялся с кресла гость. — Пора ехать.
Глаза Демидова вспыхнули недобрым огнем. «Болванчик» спохватился и вспомнив, кто перед ним, заторопился окончить туалет…
С этого дня между супругами водворились мир и покой. Франт допоздна сидел в гостиной, заезжал перед выездом Демидовых на бал, присылал Александре Евтихиевне цветы, — тем и кончались его хлопоты.
Александра Евтихиевна вполне оценила терпение мужа, была ласкова, покорна с ним. И, оставаясь наедине, уговаривала:
— Ты учись, Никитушка, учись, как надо себя держать в большом свете. Он ведь настоящий дворянин.
Терпеть все же было тяжело. Каждый раз при виде хилого нарумяненного «болванчика», увивавшегося подле Александры Евтихиевны, Демидов наливался яростью. «Разорву дохлого кочета!» — грозился он в помыслах, но, встретив укоряющий взгляд жены, становился кротким.
Иногда ему становилось не по себе. После Урала в тягость были шум, бальная суетня, приемы, визиты. Он отворачивался от гостей, и, стараясь быть незамеченным, отходил в темный угол, под сень лавров.
В эту минуту в нем поднималось недовольство против пустого безделья.
«Что бы сказал дед Никита Антуфьев, кабы увидел это?» — думал он.
Ему казалось, что высокий чернобородый тульский кузнец дед Никита, слегка ссутулясь и поблескивая голым черепом, идет через анфиладу освещенных комнат и недовольно постукивает костылем…
Перед отправлением в заморские земли Никита Акинфиевич с супругой были приняты государыней. Демидов с трепетом готовился к этому торжественному дню. Много хлопот причинили сборы, изучение придворного этикета. В день приема Никита вырядился в камзол алого бархата, в такие же панталоны, а сверх этого плечи покрыл тугой кафтан из золотистой французской парчи. На ноги хозяина слуги надели шелковые чулки, туфли с высокими красными каблуками и большими золотыми пряжками. Густо напудренный парик с косой, кружевные брюссельские манжеты, такое же жабо и лорнет на широкой ленте дополняли его великолепный наряд.
Дворецкий и камердинер внимательно оглядели господина. Демидов выглядел величественно, поражал дородностью своей высокой, статной фигуры и строгим породистым лицом барина.
Хозяин долго любовался собою в зеркало: то расшаркивался перед своим отражением и делал приятную улыбку, то замирал в горделивом и холодном спокойствии. Наконец, отвесив последний учтивый поклон своему отображению в зеркале, он протянул руки, и следивший за каждым его движением камердинер мгновенно подал ему табакерку, осыпанную бриллиантами, и длинную трость с золотым набалдашником.
Никита поморщился — страсть не любил он табаконюхов. Ни дед, ни отец не жаловали пахучего зелья. Но что поделаешь, если сама государыня Екатерина Алексеевна подвержена сей слабости? По уверению придворных, она часто нюхает особый табак, культивируемый для нее в Царском Селе, но никогда не носит при себе табакерки: они расположены на виду по всем комнатам дворца.
Дворецкий и камердинер распахнули двери и пропустили хозяина в парадный зал, где поджидала ослепительно наряженная Александра Евтихиевна.
Вышколенный дворецкий засеменил впереди хозяев по длинной анфиладе высоких покоев. Выбежав на подъезд, слуга крикнул:
— Карету!
Малый прием по обычаю состоялся в Эрмитаже. В залах, куда ожидалась государыня, собралось немногочисленное придворное общество. Демидов понял: он удостоен особой чести провести вечер в интимном кругу императрицы.
В залах носился непринужденный легкий говорок, иногда вспышкой огонька вырывался веселый смех. Хотя съехалось не более трех десятков избранных, но Демидова ослепили роскошь и блеск придворных нарядов, изобилие драгоценных камней. Поражали изысканностью французские костюмы; весьма оживленные и жеманные дамы были одеты в роброны с небольшими фижмами, с длинными висячими рукавами и короткими шлейфами. На головах придворных прелестниц возвышались, подобно парусникам, высокие прически, усыпанные алмазами и слегка припудренные. Все были нарумянены.
Среди гостей встретились Никите Акинфиевичу знакомые персоны. Вот оживленно беседует с любимицей государыни Дашковой граф Строганов, представительный и блистательный вельможа, демидовский сосед по Уралу, владелец обширных соляных варниц. Завидя Демидова, Строганов любезно раскланялся с ним и подвел его к Дашковой. Подошел и второй демидовский сосед по заводам, граф Михаиле Александрович Шувалов. Он был весь в лентах и кавалериях и держался величественно. Ох, немало свар и пререканий выходило между демидовскими и шуваловскими заводами, но вельможа и словом не заикнулся об Урале! Он целиком ушел в светские разговоры.
Никита держался напряженно. Глаза его разбегались; мимо прошли рослые блестящие гвардейские офицеры; неподалеку среди группы иностранцев о чем-то весьма оживленно беседовал французский посланник…
Демидов облегченно вздохнул, когда разговор стал общим и он, пользуясь оживлением гостей, смог незаметно удалиться. Никита прошел в соседнюю комнату, за которой простирался освещенный зимний сад. Он был поражен цветущими клумбами, щебетанием птиц, особенно многоголосием порхающих тут канареек.
Как ни приятно было среди этого благоухающего царства, Никита Акинфиевич, все еще не свыкшийся со свободой поведения в Эрмитаже, вернулся в покои. Навстречу ему бросился сияющий Нарышкин.
— Слышу, грохочет! Что такое? А это горы Уральские идут! — пошутил он.
Вдруг в толпе придворных прошло оживление. В ярко освещенный зал вступила государыня Екатерина Алексеевна. Ее сопровождали два камер-пажа; справа, немного позади, шествовал красавец в форме кавалергарда, князь Григорий Орлов.
Все почтительно склонили головы.
Государыня на секунду остановилась при входе, приветливо окинув общество своими молодыми блестящими глазами, милостиво перебросилась ободряющими словами с близстоящими и некоторым позволила приложиться к ручке.
Демидов не спускал очарованных глаз с Екатерины. На ней было светло-зеленое шелковое платье с длинными рукавами, с коротким шлейфом, корсаж из золотой парчи; волосы высоко взбиты и слегка присыпаны пудрой, головной убор унизан крупными бриллиантами.
— Ваше величество, — громко сказал обер-шталмейстер. — Дозвольте представить! Уральский заводчик Демидов, достойный внук своего деда, столь весьма любимого великим государем Петром Алексеевичем…
При упоминании о царе Петре Екатерина приветливо посмотрела на Демидова и протянула ему руку.
Никита Акинфиевич с упоением поцеловал ее.
— Рада, весьма рада, что не забыл меня! — Тут лицо царицы внезапно нахмурилось, и она сказала: — Но почему вижу тебя без жалованных наград?
Никита с минуту колебался, но, вдруг осмелев, поклонился государыне:
— Ваше величество, их нет у меня… Видать, не дорос я до деда…
Царица благосклонно улыбнулась.
— Но уральские пушки и по сю пору отменно бьют врагов нашей отчизны и утверждают русскую славу. Не так ли, Александр Андреевич?
— Истинно так, ваше величество! — всем широким лицом улыбаясь, отозвался Безбородко.
— Слышишь, Демидов, что сказано здесь? Возвращаю тебе жалованную в давнее время анненскую ленту, а чтоб обиды на меня не таил за причиненное огорчение, жалую статским советником.
— Матушка государыня! — кинулся на колени перед царицей Никита.
— Встань! — милостиво сказала Екатерина. — Наслышана о твоих делах и потому отпускаю тебя в иноземные страны…
Она величественно прошествовала дальше.
В зале заиграли скрипки. Сияющий Никита не сводил глаз с государыни, которая села впереди, рядом с князем Орловым.
Екатерина была равнодушна к музыке, ее ухо не улавливало переходов и самых возвышенных мест. Она искоса поглядывала на придворных и, заслышав их шумные одобрения, хлопала в ладоши…
Концерт продолжался недолго. Вскоре все с шумом удалились в большой зал и, к удивлению Никиты, начались игры сразу в разных концах зала. Сама государыня пожелала играть в веревочку.
Может, увеселения эти продолжались бы долго, но, видимо, государыня устала, и обер-шталмейстер объявил:
— Прошу отменных игроков в карты проследовать за мной…
Как ни старался и ни хитрил Никита, но ему не удалось засесть за карточный стол государыни. Там устроились только близкие партнеры царицы. «Эх, не те времена, кои были в дни батюшки! Не гонится царица за демидовскими рубликами!»
Было уже поздно, когда государыня поднялась из-за стола. В соседних залах все еще шли шумные игры, все еще носился среди придворных и гостей шустрый и разговорчивый Лев Нарышкин, но одна за другой гасли люстры…
Демидов с Александрой Евтихиевной отбыли домой.
Город тонул в мраке, только на Невском горели редкие фонари. Их желтый тусклый свет озарял падающие хлопья снега…
Когда среди мелькания снежинок на Мойке встал мрачный дедовский дворец, Никита вздохнул и тяжело вылез из кареты. Родное гнездо показалось ему пустынным и грубоватым.
Никита Демидов основательно готовился в дальнюю дорогу. Закупались дорогие материи, шились платья модных французских покроев, легкие накидки, дорожные шубки для Александры Евтихиевны, атласные и бархатные камзолы для Никиты. В каретных рядах лучшие мастера ладили уместительные экипажи на дубовых колесных станах и упругих рессорах. Экипажи покрывались черным блестящим лаком, сверкали хрусталем и новенькими гербами дворян рода Демидовых. Владетельным князем намеревался Никита Акинфиевич въехать в заморские земли.
Подобно знатной персоне, хотелось Демидову описать для потомства, какие земли он посетит и, главное, с какими блистательными особами встретится. Но где найти умного и толкового человека, который смог бы вести столь важный журнал путешествий? В надежде хозяин пристально приглядывался к своей дворне. Увы, грамотеев среди нее не находилось!
Но тут Никите неожиданно выпала большая удача. В одно серенькое мартовское утро в кабинет неслышно вошел старый дворецкий и учтиво доложил:
— Он дожидается, сударь.
— Кто это он? — удивленно спросил Демидов.
— Заграничный! Вчера прибыл и все пытается попасть на глаза вашей милости, — отозвался старик.
— Немец, что ли? — спросил хозяин.
— Что вы! Наш, русский! Андрейка Воробышкин. Аль забыли, посылали в заморские земли? Ноне вернулся.
— Андрейка Воробышкин! Как кстати! Будет помощник в языках. Во французском смыслю, а в итальянском плох. Зови! — радостно вскрикнул Никита.
— Он тут, сударь! — Дворецкий вышел и пропустил в кабинет высокого худого молодца.
Прибывший сдержанно поклонился Демидову, смущенно остановись у порога.
— Так! — крякнул Никита и величественно развалился в кресле. — А ну-ка, подойди поближе сюда. Какой ты стал?
Хозяин бесцеремонно рассматривал Андрейку. Молодец был чрезмерно худ. Одежонка на нем была сильно поношена, незавидна. Узкие плисовые штаны, нитяные чулки, черный бархатный камзол — все было убого. Походил Андрейка на дворового небогатого барина.
— Так! — опять вздохнул Никита. — Вид неважен, а привечаешь хозяина худо. Барину не хочешь поклониться, заграничный? Чему учился, молодец?
Андрейка улыбнулся, переступил с ноги на ногу.
— Пребывал во Флоренции, а обучался скрипичной музыке, — сказал он.
Никита поморщился.
— Ну к чему нам сия музыка! Ныне мне толковый писец надобен! В иноземных языках толк разумеешь? — строго спросил Демидов.
— Разумею, сударь, — уверенно отозвался заграничный.
— То нам кстати. Ныне переобряжайся и выедешь с нами в Неметчину, а там и далее.
— Смилуйтесь, сударь! — пробормотал Воробышкин. — Дозвольте, ваша милость, хотя бы съездить матушку повидать.
— Матушка твоя обождет, холоп, а ехать нам неотложно. Отправишься с нами! — Голос Демидова звучал сердито. Хозяин нахмурился, понял Андрейка — неумолим он.
Длинные пальцы крепостного задрожали, он взглянул на них и робко предложил:
— Может, сударь, послушаете мою скрипицу?
— Эка невидаль! Я не девка красная, меня песней не тронешь. Ступай да делай, как наказал тебе! — Демидов глазами указал на дверь.
Воробышкин втянул голову в плечи и тихо вышел из кабинета. За ним бесшумно закрылась тяжелая дубовая дверь. Из прихожей вынырнул дворецкий.
— Ну как, чем похвастаешь? — недружелюбно спросил он Андрейку.
— Писцом берет и ехать велит с ним, — хмуро отозвался крепостной; на серых глазах его блеснули слезы. Глядя на опечаленного парня, старик закричал:
— Да ты что, одурел? Радоваться надо! Экая честь привалила, а он… Ух, ты! — укоризненно покрутил головой дворецкий.
Андрейка торопливо пробежал большие холодные комнаты барского дома. Пустынно и неуютно показалось ему в них. Длинные анфилады высоких, обширных покоев, отделанных мрамором, лионским темным бархатом, заставленные старинной позолоченной мебелью, потемневшие портреты первых Демидовых, лепные потолки с нарисованными амурами и розовыми богинями — все было тяжеловесно, хмуро и не радовало души. В огромные окна смотрел серенький петербургский день.
«Неужто придется ехать снова, не повидав матушки?» — с горестью думал Андрейка.
Добредя до людской, он повалился на скамейку, закрыл глаза и предался горю.
— Ты что же? Хотя бы поел, гляди, и без того еле душа в теле! — предложила сердобольная стряпуха.
Андрейка не отозвался. Всю дорогу в Санкт-Петербург он думал о Каменном Поясе. Хоть и угрюм и дик край, а тянуло, сильно тянуло на родную землю.
— Ты не печалься, не кручинься, парень. Глядишь, обойдется, обляжется все, — уговаривала его стряпуха.
— Не могу, не могу, тетушка! — закричал Андрейка. — Отойди от меня, не береди мою душу…
— Ишь ты, скажи, какой горячий да неугомонный! — вспылила стряпуха. — Гляди, парень, Демидовы — люди строгие, что хотят, то сробят. Вот оно как!
Крепостной схватил плохонький дорожный плащ и бросился вон из людской…
Он долго бродил по холодному, туманному городу. На одной из грязных узких улочек в полуподвале неприветливого кирпичного дома раздавались шум, визг женщин и чья-то игра на скрипке. Но как играли! Режущие, неприятные звуки коробили слух. Крепостной несмело шагнул к двери и открыл ее. В неприютном подвале было серо, шумно, крикливо, под тяжелыми сводами плавали густые синие клубы трубочного дыма. С темных каменных сводов капала вода. В сизом дыму вдали виднелась стойка, за которой стоял рыжий толстый целовальник, зорко оглядывая кабак.
Среди пьяных крикливых питухов и гулящих баб стоял жалкий, оборванный нищий и что-то жалостливое, беспомощное пиликал на скрипице. Никто не слушал игру бедного старика. По лицу его катился обильный пот, глаза глубоко запали, резкие морщины избороздили лицо несчастного.
Андрейка подошел к стойке и кивнул старику:
— Отец, подойди сюда!
Нищий подошел.
— Выпьешь, отец? — предложил ему парень.
— Вот спасибо, кормилец, вот спасибо! — Нищий жадно потянулся к чарке.
Андрейка выпил с ним и попросил:
— Дозволь сыграть на твоей скрипице!
— Разумеешь толк в сем деле? — недоверчиво спросил старик.
— Сам рассудишь! — просто отозвался Андрейка, взял из его рук скрипку и стал настраивать.
Никто не обратил внимания на плохо одетого парня, не то обедневшего чиновника, не то дворового из барского дома. Никто не прислушивался к дрожанию струн.
Андрейка вскинул к подбородку инструмент и заиграл. Вначале робкие и нежные звуки разлились, как весенний поток, и постепенно наполнили своим звучанием подвал. Об одном думал крепостной: о своем горе, о заневоленной жизни. Об этом горе и пела скрипка в его руках.
Шумевший кабак понемногу стал стихать, и все повернулись к чудесному музыканту. А он — высокий, бледный, с разгоревшимся лицом, с блеснувшими слезинками на серых глазах — вдохновенно водил смычком. Хмельные несчастные питухи утирали слезы: об их горе играл музыкант.
— Кто ты, парень? — шатаясь, подошел и спросил его горький пьяница.
— Крепостной! Заграничный! — отозвался Андрейка и, отложив скрипку, со страстью и болью рассказал о своей судьбе.
— Пей, брат! Оно хмельное, ой, как хмельное! От него все горе трын-трава! — потянулись к нему руки с вином.
— Вино доброе! — похвалился толстомордый целовальник. — Вино царское! А царица у нас добрая, милостивая, скотов даже милует, пташек жалеет, — егозливо приговаривал целовальник, нацеживая кружки хмельного.
Андрейка присел к столу, выпил. Широкоплечий пьяный детина облапил его.
— Айда с нами, парень, на большую дорогу! — весело предложил он. — У барина не будет тебе радости. Замордует, загубит твой дар.
В голосе его вдруг прозвучала необычная нежность, он прижал Андрейку к груди.
Крепостной зарумянился и тихо промолвил:
— Неужто правды не добьюсь? А ежели я царице брошусь в ноги?
— Пустое, парень. Это Ермилка-кабатчик брешет. То верно, царица собак да пташек жалеет, из своих рук кормит, а нашего брата мужика кто гнетет? Пей, парень, да дело разумей!
До полуночи колобродил Андрейка с питухами. Явился в демидовские хоромы сильно хмелен. У ворот, накрывшись полушубком, музыканта поджидала сердобольная стряпуха.
— Ты где ж это шатался? — с сожалением спросила она.
Воробышкин не ответил. Глаза его были мутны и грустны. Он догадался, что женщине стало жалко его. Схватив его за руку, она зашептала:
— За ворота вышла встретить, а то барин прознает — несдобровать тебе!
Она, крадучись, провела парня в людскую и уложила в постель.
Андрейка схватил ее горячую руку, прижал к груди.
— Ну что мне, родимая, делать? — тепло, по-сыновьи спросил он.
Стряпуха присела на постель.
— Ах, Андрейка! — жарко вздохнула она. — Жалко мне тебя, покалеченный ты человек. Глаза твои прозрели и видят дале нашего, а душа твоя на веревочке у барина…
Она скинула со своих плеч полушубок и укрыла музыканта.
— Спи, господь с тобой! — тихо сказала стряпуха и отошла в свой угол.
5
17 марта 1771 года в три часа пополудни Демидовы выехали из Санкт-Петербурга. В сопровождении свиты, в состав которой входил и Андрейка Воробышкин, пустились они в дальнюю дорогу. Ехал Никита Акинфиевич как владетельный князь, в блестящем экипаже, с форейторами и гайдуками. За хозяйским экипажем тянулся обоз с поварами, камердинерами. В попутных городках снимались лучшие гостиницы, где Демидовы отдыхали и устраивали пышные приемы.
После шумной столицы Курляндия показалась Никите Акинфиевичу унылой и бедной. Встречались деревеньки латышей, и среди них нередко на холме вставал серый угрюмый замок. Как коршун, он стерег окрестные поля и долины, тщательно возделанные крестьянами.
Чувствовалось приближение ранней весны. С запада дули теплые, влажные ветры, с пригорков сбегали первые ручейки талой воды; дороги потемнели. Минувшая зима была малоснежна, на обнаженных холмах, на взрытой пашне с важностью расхаживали грачи.
Андрейка Воробышкин, сидя рядом с кучером на высоких козлах, обозревал туманные белесые дали. В маленьком ларчике, хранимом под сидением, лежал начатый «Журнал путешествия Никиты Акинфиевича Демидова». Записывал в него Андрейка не то, что ему хотелось. Демидов настрого приказал заносить в журнал о своих свиданиях с иноземными князьями, герцогами, вельможами; все остальное не трогало его.
Через две недели пути перед взором путешественников предстала Митава.
Тихий город небольшого достатка.
Хозяин Никита Акинфиевич и супруга его Александра Евтихиевна были в восторге, что здесь поджидал их вестник от курляндской герцогини с просьбой пожаловать к обеду в загородный замок…
Писец сопровождал хозяина до замка. Все было обычно, скудно. И замок — каменная мшистая махина — уже осыпался; тщетно скрываемое запустение чувствовалось на каждом шагу. Обед, данный герцогиней гостям, не походил на хлебосольное, шумное пиршество российских вельмож: блюда были скромны, безвкусны. Однако Никита Акинфиевич был в восторге и вечером сам продиктовал Андрейке запись в «Журнал путешествий».
«И чему радуется? — раздумывал Воробышкин. — Подумаешь, велика честь, захудалая герцогиня приняла! Одни уральские заводы чего стоят, и сколько тысяч подданных робят на Демидова!..»
Стояли теплые апрельские дни. И чем дальше продвигался на запад пышный поезд Демидова, тем быстрее отходила назад зима. Путешественники достигли Либавы, где серое море пахнуло в лицо свежим соленым ветром. Пенистые просторы его оживлялись криком чаек, круживших над гребнями волн.
За Либавой промелькнули Паланген, Мемель. От него ехали гафом — длинной песчаной косой — на Кенигсберг, куда прибыли в середине апреля на закате. В этом обширном старинном городе, обнесенном земляным валом и бастионами, русские путешественники прожили неделю.
Демидовы объехали десятки немецких городков. Люди в городках жили размеренно, без особых треволнений. Но во всем проглядывали скудость и скупость. Таким оказался и Берлин, куда путешественники прибыли первого мая в полдень. Прямо с дороги весь демидовский обоз был проведен для осмотра в пакгауз, где хозяева вынуждены были оставить свой блестящий экипаж и сундуки в ожидании чиновников. Был воскресный день, и потому в пакгаузе стояла мертвая тишина, никто не работал. Никита Акинфиевич с супругой проследовали в гостиницу «Город Париж», где и расположились на отдых.
Андрейка тут увидел памятник хваленому прусскому королю. Против дворца на мосту высилась конная статуя Фридриха с прикованными по углам цоколя пленными невольниками.
«Вот о чем мечтал сей пруссак! — с досадой подумал Воробышкин. — Какую судьбу он прочил русским!..»
Берлин был скучен. Хотя Демидовы и чванились приглашениями знатных вельмож, но в душе тяготились чопорностью, господствовавшей на балах.
«Словно аршин проглотили!» — морщился Никита Акинфиевич, глядя на равнодушные лица немцев.
В позднюю пору, когда по русскому обычаю наступал веселый и шумный час изобильного ужина с возлияниями, тут в домах разносили хлеб с маслом, тонкие ломтики холодного мяса и поили лимонадом.
Демидова воротило от такой пищи. Но немецкие полковницы и майорши как саранча набрасывались на даровое угощение.
«Словно кумушки на поминках в посадской семье», — с негодованием подумал Никита.
Невесело протекали и гулянья на берлинских проспектах и бульварах. В походке и в обращении сквозило чинопочитание. Все горожане гуляли с таким видом, будто возвращались с похорон или выполняли предписание лекаря. Вышагивали молча, будто перессорились или переговорили все.
На воинском плацу часто шли парады. Демидовых удостоили приглашением. Александра Евтихиевна, сказавшись больной, уклонилась от чести. Поехал Никита Акинфиевич в сопровождении немецкого генерала.
«Похвастать своим воинством удумали!» — сообразил Демидов.
Под редкий барабанный бой перед королем проходили шеренги прусских солдат. Что-то старое, знакомое мелькнуло перед Никитой. Он вспомнил: такими оловянными солдатиками он игрывал в детстве. Все они походили один на другого, двигались как складные. Все были в старинных зеленых мундирах. Камзолы длинны, сукно толсто, ноги у шагавших тонки, закидывались не сгибаясь.
А король — долговязый и жилистый — сидел на рыжем спокойном коне и взмахами трости отсчитывал шаги проходивших шеренг…
Возвратясь в отель, Демидов заторопил слуг:
— В дорогу! В дорогу!
После посещения скучнейшего Берлина целое лето больная Александра Евтихиевна принимала целебные ванны в Спа. Здесь же проводили свой летний отдых немецкие принцессы. Демидова была в восторге от своих знакомств. Тщеславие этой женщины не имело границ. Андрейка Воробышкин заносил в журнал имена всех титулованных особ, с которыми Демидовым довелось увидеться. Многие из принцесс были нищие по сравнению с уральским заводчиком. Никита Акинфиевич и сам не уступал жене в тщеславии. В письмах, которые хозяин диктовал писцу и рассылал по знакомым в Россию, то и дело сообщалось: «Нынче имели счастие обедать у курфюрстины», «Вчера встречались на куртаге с его сиятельством князем…»
Андрейка, склонившись над столом, тщательно перечислял все титулы и звания. Не раз приходилось ему убеждаться, сколь тупы и необразованны были все эти титулованные особы.
После Спа Никита Акинфиевич посетил другие немецкие города и весной отбыл в Париж.
На бульварах цвели каштаны. На Елисейских Полях цветочницы — черноглазые и вертлявые девы — продавали фиалки…
Все вечера Демидовы проводили в гуляниях, чаще всего в Пале-Рояле. В этом прекрасном саду каждый вечер давались концерты, исполнявшиеся лучшими музыкантами. Театральные певцы, прогуливаясь по аллеям, для собственного своего удовольствия по ночам распевали арии и песни…
Александра Евтихиевна меж тем сильно грузнела. И как старательно ни затягивала корсет, но округлость живота давала себя знать. Демидов, оставляя жену дома, в сопровождении Андрейки бродил по набережной реки Сены, где по закуткам, меж больших домов, теснились лавчонки букинистов. О них Воробышкин записал в журнал:
«Здесь есть столь снисходительные книгопродавцы, что за две копейки продают астрономию в маленькой книжке, называемой календарь; сочинение сие весьма полезно. В их книгохранительницах имеются сочинения, сходствующие со вкусом покупщиков. Есть в них писанные о законе, а несравненно более разрушающие оный; одно сочинение поучает высочайшим добродетелям, а другое гнуснейшим порокам; сие вперяет в сердце благочестие, а то срамнейшую роскошь; первые читаются весьма мало, понеже народ развратился; другие ж продаются весьма дорогою ценою и с великой тайностью, ибо царствует еще во Франции такое благоустроение, которое, сказывают, может осудить на галеру книгопродавца, примеченного в такой торговле…»
Вместе с Александрой Евтихиевной Никита Акинфиевич посетил Версаль, Лувр, Сен-Сирский монастырь, были на обеде у дофина.
Меж тем близилась золотая осень. Александра Евтихиевна вдруг почувствовала боль. Немедленно пригласили врачей.
Вскоре Андрейка Воробышкин записал о большом и долгожданном событии в семье Демидовых:
«В середу, в пять часов и десять минут, разрешилась благополучно от бремени Александра Евтихиевна, и даровал бог к их утешению и всегдашнему желанию дочь, нареченную Екатериной, которую крестили в воскресенье 30-го числа в 5 часов за полдень в том же доме, где мы стояли, при смотрении многих французов, любопытствующих видеть обряд свершения сего таинства…»
В Париж приехал пенсионер Санкт-Петербургской Академии художеств русский скульптор Федот Иванович Шубин. Много лет он пребывал в Италии, постигая мастерство великих художников древности. Незадолго перед этим Шубин лепил бюсты братьев Орловых, фаворитов императрицы Екатерины. Все отменные знатоки и ценители искусства поражались чудесному мастерству русского мастера — тонкости, изяществу линий и очертаний, передававших самое характерное в изображаемом лице.
Узнав о приезде художника, Александра Евтихиевна воскликнула:
— Ах, Никитушка, непременно и нам надо заказать свои бюсты, подобно Орловым! Сейчас же езжай и отыщи сего художника!
Никита Акинфиевич невольно залюбовался женой. После родов она выглядела цветущей, счастливой матерью. Лицо ее округлилось, здоровый румянец играл на щеках. Александра Евтихиевна капризно повторила:
— Торопись, Никитушка, пока не прозевали!
Демидов охотно покорился жене. Он отыскал Федота Шубина в Монмартрском квартале, в кабачке художников. Подвал, куда спустился Никита, тонул в клубах синего табачного дыма; несмотря на солнечный день, здесь было полутемно, тускло горели огни. Кругом шумели. В углу за столом за скромным завтраком сидел широкоплечий крепыш с круглым русским лицом.
— Это и есть мосье Шубин! — указал на него трактирщик.
Демидов подошел к художнику. Тот, не суетясь, сохраняя достоинство, встал, поклонился заводчику. Никита Акинфиевич снял шляпу, уселся за стол. Быстрым внимательным взглядом он оценил положение Шубина.
«Эге, батенька, видать, не сладко живется!» — подумал он и неторопливо изложил свою просьбу…
С крутых плеч художника сползал изрядно поношенный плащ, жабо было помято, не первой свежести. Большими жилистыми руками он медленно разрезал мясо. Было что-то степенно-крестьянское в его тяжелых, угловатых движениях.
Большие умные глаза Шубина пытливо смотрели на Демидова, который изложил ему свою просьбу…
— Ну как? — спросил Никита Акинфиевич.
— Хорошо, я согласен! — просто отозвался Шубин. — Когда можно будет начать?
— Хоть завтра. Я пришлю экипаж за вами, — предложил Никита Акинфиевич.
— Это лишнее. Я и так приду! — опять коротко, по-деловому отозвался художник.
Он был несловоохотлив и мешковат. Посидев с минуту в молчании, Демидов откланялся.
В тот же вечер между ним и супругой состоялся спор.
— Он должен жить здесь, в отеле! — настаивала Александра Евтихиевна.
Никита ходил из угла в угол, хмурился.
— Но тогда мы должны сажать его за свой стол! — раздраженно промолвил он.
— Так что же, Никитушка, посадим его за свой стол, — спокойно отозвалась она.
— Но Шубин — не дворянин. Он мужицкой кости! — настаивал на своем Демидов.
— Он же художник, академик Флорентийской академий, Никитушка! И раз граф Орлов не гнушался им, так и нам поступать должно! — воскликнула Александра Евтихиевна и, подойдя к мужу, капризно надула губы. — Ну, примирись и поцелуй свою женку…
Никита Акинфиевич вздохнул, молча обнял жену.
В большом светлом зале Федот Иванович Шубин стал трудиться над мрамором. Александра Евтихиевна сидела подле окна, вся освещенная. На улице с каштанов опадали темные листья, синело небо. Золотой луч прорвался сквозь редеющую листву, упал в окно и скользнул по завитку волос, воспламенил нежное розовое ушко натуры. Скульптор с упоением работал над мрамором. Послушный резцу, под его рукой он превращался в нежную округлость щек, завиток локона, в небрежно брошенную складку платья и ажурный рисунок кружев.
Изредка пристально вглядываясь в Александру Евтихиевну, он рассказал ей о древностях Италии. Глаза художника загорались, его угрюмая неуклюжесть исчезала, перед Демидовой стоял милый, веселый собеседник. Избалованная, капризная женщина, слушая его рассказы, не замечала усталости, вызванной длительным позированием.
Когда все укладывались спать, Андрейка спускался с мансарды, где ютился он, и тихо пробирался в большой зал. Потоки зеленоватого лунного света вливались через высокие зеркальные окна; стояла тишина. В призрачном сиянии с пьедестала таинственно улыбалось нежное лицо ласковой женщины. Протягивая руки, Андрейка касался мрамора; он был тепел, казалось, пульсировал. Тогда, отойдя к окну, притаившись в складках портьеры, Воробышкин долго смотрел на склоненное лицо женщины и вздыхал:
— Дивно-то как!
Крадучись, он возвращался в мансарду, зажигал свечу и осторожно извлекал скрипку. Играть ночью в отеле было запрещено. Нежно дотронувшись до струн, он извлекал еле уловимый грустный звук…
6
Демидов поставил на ребро новенький золотой луидор и, показывая на него веселыми глазами, сказал Шубину:
— Се есть господь бог повсюду на земле, а тут особо! Надумал я, сударь, по вашему совету повидать землю, изобильную красотами. Прошу вас сопутствовать нам в Италию. Экипажи и слуги будут готовы к сроку!
Все исполнилось по слову Демидова. Парижские мастера ко времени изготовили новые экипажи. Никита пригласил лекаря Берлила — старого и почтенного господина и его супругу — строгую даму в седых буклях, уговорил их переехать в его жилище и взять на попечение двухмесячную дочь.
4 декабря, после полудня, отправились Демидовы в Италию. Париж постепенно уходил в туман, сизой дымкой окутавший пригороды, окрестные поля и рощи.
Понемногу туман рассеялся; в густом осеннем увядании, в лучах скудного солнца развернулись волнистые поля с крохотными бедными деревушками. Жалкие деревянные хижины имели удручающий вид. Поселяне были грязны, нищи. Латаный плащ, стоптанные башмаки и шляпа с истертыми полями — вот весь наряд крестьянина. На холмистых пастбищах все еще бродили стада, охраняемые угрюмыми пастухами, одетыми в лохмотья, и тощими злыми псами.
В оголенной дубраве приютилась маленькая тихая деревенька Эссоне.
Сидевшая рядом Александра Евтихиевна схватила мужа за руку.
— Никитушка, вели остановиться! Какой приятный уголок! Завтра неподалеку от сих мест королевская охота, — умоляюще посмотрела она на Демидова.
— То верно! — согласился Никита и велел кучеру свернуть в деревушку…
В хижине, чтобы обогреть путников, в очаге горела последняя вязанка хвороста. Изо всех углов лезла бедность. На деревянной кровати лежала охапка сухой травы, служившая подстилкой. Невысокая преждевременно состарившаяся женщина прислуживала Демидовым.
— А где твой муж? — допытывался по-французски Никита.
Поселянка озабоченно отозвалась:
— Охраняет виноградник от порчи. На охоту наехало много господ и будут с псиными сворами метаться по полям. Им, сударь, потеха, а бедному человеку убыток.
— Неужто не возместят потери? — с притворным удивлением спросил Никита поселянку.
Крестьянка тяжело вздохнула и покорно скрестила синеватые жилистые руки на животе. Во всей скорбной позе проглядывала удрученность. Андрейка, раскладывавший пледы хозяевам, взглянул на Демидова и подумал:
«А сам что делаешь со своими приписными!»
Огонек в очаге приветливо потрескивал, за окном свистел осенний ветер. Ранние пепельные сумерки заползали в хижину. Хорошо было сейчас сидеть у камелька и слушать незлобливые жалобы старухи…
Утром путешественники поехали в королевский охотничий парк. Темные влажные деревья раскачивали оголенными ветвями, обдавая путников холодными каплями росы. Из-за высоких холмов встало солнце. На лесных тропах и по холмам то и дело проносились стада быстроногих оленей. Золотой сетью пролегли в парке дорожки, усыпанные свежим песком. Всюду встречались экипажи, линейки, всадники. Парижане торопились на королевскую охоту. На обширной лужайке было оживленно, как на парижской площади. Здесь щебетали, стараясь обратить на себя внимание, разодетые дамы. На поляне толпилось придворное общество. Король с принцами мчался по парку, гнал оленя — могучего и красивого зверя. Все видели, как по горным тропам мелькал его конь огнистой масти. Король трубил в охотничий рог, несясь следом за своими псами, которые взлетали по крутизнам холмов, перепрыгивали через гремучие ручьи и ныряли в лес. Там разносился треск сухого валежника под копытами оленя, терзаемого на бегу псами… Все трепетало вокруг в ожидании: звуки охоты нарастали и приближались к западне, где были натянуты крепкие густые сети.
Экипаж Демидова остановился в стороне под темным развесистым буком. Никита с нетерпением прислушивался к звуку охотничьего рога и лаю псов. Александра Евтихиевна с завистью разглядывала наряды придворных дам.
Солнце брызнуло на вершину бука и заиграло миллионами разноцветных огоньков в нависших капельках росы, и в эту минуту, как вихрь пламени, на поляну вынесся прекрасный тонконогий олень. Огромным прыжком он устремился вперед и угодил в расставленные сети. Он мотнул чудесными ветвистыми рогами и окончательно запутался в силках. Почти в ту же пору из чащи выскочили лохматые злые псы и бросились терзать пленника. Жалобный стон пронесся над поляной. Большие влажные глаза зверя умоляюще смотрели на людей. Человечьи слезы вдруг блеснули на этих страдальческих глазах.
Шубин схватил Демидова за руку:
— Уедемте отсюда, Никита Акинфиевич!
— Нет, нет! — отвернулся от него Демидов. Ноздри его раздулись, он с нескрываемым удовольствием смотрел на страдания зверя, терзаемого псами. Он не мог оторвать глаз от зрелища. Даже всегда меланхоличная Александра Евтихиевна вдруг оживилась, вспыхнула румянцем.
— Смотрите! Смотрите! — крикнула она художнику.
Тотчас из лесу показался всадник и на быстром скаку со страшной силой одним ударом ножа свалил оленя. Орошая яркой кровью сухие листья, зверь затрепетал в последних смертных судорогах. Король спрыгнул на землю и, подбежав к добыче, стал рассекать лезвием еще трепещущее тело. Яростные псы грызлись из-за дымящейся крови…
— Какое отвратительное зрелище! — с сокрушением сказал художник и, морщась, отвернулся.
Его никто не слышал. Все шумно аплодировали королю, а он, как победитель, поддерживаемый егерями, снова взобрался в седло и, не глядя на добычу, проследовал по дороге к Фонтенебло. За ним тронулись экипажи придворных и блестящая кавалькада всадников.
Солнце поднялось над вершинами буков, прорвалось на землю, разукрасило золотом осенний палый лист и зажгло дрожавшие на травинках рубиновые капельки крови.
Демидов сказал Шубину:
— Ничего вы не смыслите в охоте, сударь!
— Но это была не охота, Никита Акинфиевич, — тихо отозвался художник. — Так мясники терзают зверя.
Никита нахмурился и замолчал.
Так, безмолвные, они проехали через Фонтенебло и тронулись по дороге к Турину.
Навстречу из лесу вышли два королевских стражника в зеленых куртках. С мушкетами наперевес они гнали перед собой грязного, оборванного крестьянина с завязанными за спиной руками.
— Поймали разбойника! — закричал Демидов, показывая на пленника. — Эй, много погубил душ? — окликнул он стражников.
Один из них почтительно отозвался:
— Он сотворил худшее, мсье: он сбил с пути королевского оленя.
Крестьянин поднял глаза на Демидова и спросил:
— Разве нельзя гнать скотину со своего поля? Олень потоптал мне весь виноградник.
— Видите, сударь, этот наглец не понимает, что натворил! — улыбаясь, сказал стражник и заторопил пленника: — Ну, пошел, пошел!..
Вдали замелькали огоньки селения; пора было подумать о покое.
Покинув в середине декабря Лион, Демидовы прибыли в городок Пон-де-Бонвуазен, лежащий на границе Франции. За мостом простиралось Савойское герцогство. С каждым шагом страна становилась суровее и живописнее. Вдали все выше и круче поднимались Альпы, играющие на солнце ледяными вершинами. Днем в синем небе громоздились скалы, серебряные нити потоков низвергались с гор, над которыми скользили белые клочья облаков. Ночью при мерцании ярких звезд темные громады казались великанами, навсегда преградившими дорогу.
И в самом деле — неподалеку от Эшели скалы перерезали дорогу. Высокие отвесные кручи спускались в пропасть, и чудилось, что здесь конец пути. Но в темном камне был выдолблен тоннель, в сыром мраке которого путники ехали в напряженном молчании. Казалось, экипажи двигаются в громадном склепе, и как радостно было вновь появление холодного зимнего солнца…
Дорога углублялась все дальше и дальше в горы. Путешественники ехали графством Мориен. Андрейка сидел рядом с кучером на высоких козлах, пытливо вглядываясь во все окружающее. Шкатулка с «Журналом путешествий» была упрятана в ящик под сиденьем. Многое не успел занести туда демидовский летописец: дни были полны дорожных хлопот, а вечером быстро надвигались сумерки, и от усталости неодолимо клонило ко сну. В дороге надо было все запечатлеть, все запомнить, о чем говорили Демидовы.
Сегодня особенно утомительной казалась дорога. С гор дул неприятный холодный ветер, и мокрые ветви придорожных деревьев, раскачиваясь, обдавали Андрейку и кучера влагой; платье и без того было сыро от влажного воздуха. За спиной в карете полудремали господа, а на сердце Андрейки лежала тоска. Кругом простирались невеселые зимние поля, горы, и на склонах их лепились такие же унылые деревеньки, как и в родном приуральском крае. Бедность и здесь была уделом селянина…
Начался подъем в скалы. Высокие кремнистые утесы сжимали дорогу, и над головой синела только узенькая полоска неба. Но вот тропа незаметно выползла на карниз, повисший над пропастью. У Андрейки захватило дух. За его спиной раздался встревоженный вскрик Александры Евтихиевны:
— Никитушка, мы погибнем!.. Никитушка…
Кручи стремительно падали в бездонные пропасти, а с другой стороны убегали в недосягаемую высь. Внизу, в страшной глуби, виднелись ели; точно мелкий тростник, они колебались под горным ветром.
Медленное движение экипажа, который содрогался на каждом камне, вид постоянно черневшей под ногами пропасти были нестерпимы. Все с облегчением вздохнули, когда миновали пропасти и впереди возникли отроги горы Монсинис, у подножия которой расположился крохотный городок Ланебург.
— Ну, слава богу, заночуем тут! — обрадовался Никита Акинфиевич.
В маленькой гостинице, в которой остановились русские путешественники, было чисто и опрятно. В камине, сложенном из камня-дикаря, ярко пылал огонь. Подвижной, учтивый хозяин-француз угощал гостей. Шубин, знавший местные края, возился с носильщиками. Он отобрал дюжину суровых и сильных навалисцев; им предстояло перенести Александру Евтихиевну на носилках через гору Монсинис. Возчики и носильщики разбирали экипаж, чтобы ранним утром отправить его на лошаках в горы. Долго не унимались крики и возня на крохотном мощеном дворике гостиницы…
Трактирщик ввел в комнату высокого красивого старика.
— Вот, сударь, и проводник вам! Это Луиджи, он лучше всех знает перевалы и горные тропы. Синьора может быть спокойна, доверившись Луиджи, — учтиво поклонился он Александре Евтихиевне.
Рослый загорелый старик с благородным лицом, в свою очередь, склонил голову. Его черные блестящие глаза озарились приветливым огоньком. Седая пушистая борода патриарха спускалась до пояса. Шубин впился в проводника.
— Смотрите, господа, сколь он схож с богом Саваофом! — восторженно воскликнул он.
Александра Евтихиевна не могла оторвать глаз от красавца старика.
— Откуда ты? — спросила она.
— Вот с этих гор, синьора. Здесь я родился, любил и умру!
Утром при перевале через гору Монсинис бушевала метель, холодный свирепый ветер кидал в лицо тучи колючего снега. Лошади, нагруженные тяжелой кладью, цепко двигались по кручам. Рядом простиралась бездна. Один неверный шаг животного грозил смертельной опасностью. Воздух становился холоднее. Дорога, зигзагами огибая горы, вилась все выше и выше. С крутой скалы низвергался в пропасть гремучий водопад. Вдали сквозь белую дымку метели сверкал на солнце, точно вороненая сталь, исполинский ледник.
Навалисцы бережно несли Александру Евтихиевну на носилках. Чтобы не видеть страшных бездн и укрыться от студеного ветра, она укуталась теплым пледом и была недвижима. При каждом толчке ее сердце замирало.
Впереди каравана шел красавец Луиджи. Движения его были смелы, уверенны. За ним двигались, покачиваясь на ходу, носилки с Александрой Евтихиевной, дальше выступали послушные лошадки с кладью, а за ними верхом ехали путешественники.
Когда достигли плоскогорья, Никита сошел с лошади, перевел дух. Он с удивлением рассматривал проводника и, не утерпев, через Шубина спросил его:
— Почему на склоне лет ты не возьмешься за более спокойный труд, чем проклятое ремесло проводника?
— Эх, господин мой, — ответил Луиджи, — это единственное, чем я могу заниматься. У меня имеется земли ровно столько, чтобы сложить в нее свои кости, когда я умру. Вот эти скалы, которые вы видите, они кормят навалисца. Что поделаешь, если судьба нас заставляет каждый день играть с жизнью и смертью?
После короткого привала караван тронулся в путь. Из-за туч выглянуло солнце. Тропа круто сбежала вниз. Путники приблизились к селению.
В Навалисе было тихо, уныло. Кругом высились кручи. На крохотной площадке темнела часовня, выстроенная из дикого камня. Над долиной звучал печальный звон колокола. Под горным солнцем на кручах блестели снега.
В маленькой часовне отпевали бедняка, лежавшего в грубом деревянном гробу. На крохотной голой паперти, усыпанной гравием, было пустынно, молчаливо. Только чей-то одинокий пес, припав на последнюю ступень каменного крылечка, уныло глядел в землю.
Демидов и Шубин вошли под мрачные каменные своды. За ними неслышно последовал Андрейка. Худощавый пастор в белоснежном облачении, протягивая вверх руки, говорил последнее напутствие. Никита Акинфиевич поторопился на воздух. Тут же появился проводник Луиджи. Он отогнал от храма собаку и ожидал господ.
— Кого это хоронят? — спросил художник.
— Замерзшего бедняка. Эх, сударь, не каждый имеет теплую одежду и кусок хлеба, — с печалью отозвался навалисец. — Бедняк поднимается в горы, надеясь на хорошую погоду, но все обманчиво, часто его настигают стужа и метель. Вот, сударь, каково счастье бедняка.
Между тем носильщики вновь собрали экипаж. Демидов расплатился с Луиджи. Старик низко поклонился Александре Евтихиевне и пожелал всем доброго пути.
Упругим шагом он пошел по тропке и вскоре скрылся за скалами.
— Чудесный старик! — не утерпев, бросил ему вслед Шубин.
Коляска была готова в путь. Путники уселись, Андрейка взгромоздился на свое место, и кони тронулись…
Миновав Тюрень, выбрались к Пьемонту. Отсюда начиналась Ломбардская долина.
После холодных скалистых Альп с их зимними грозными метелями путешественники сразу оказались под ярким синим небом, среди зелени и цветов. Экипажи двигались по сказочной цветущей долине, которая казалась нарочно убранной природою ради великого праздника. Вся Ломбардия походила на прекрасный сад в майскую цветущую пору. Кругом зеленели неоглядные поля маиса, чередуясь с виноградниками и тутовыми рощами. Теплый ветерок пробегал по яркой сочной зелени, колебал пестрые чашечки цветов, наполняя воздух ароматом.
Андрейка повеселел. Перед ним распахнулся знакомый край. Сколько лет он прожил в этой стране и сроднился с ее простым народом! Хотя голодно было, но дышалось легче вдали от хозяев.
По дорогам встречались толпы смуглых, загорелых работников, проходивших с песней, которая под этим приветливым небом сама рвалась из души.
Демидов не утерпел, хлопнул Шубина по колену:
— Что скажешь? Ну и край!
На его крупном лице выступили мелкие капельки пота. Солнце пригревало. Над Александрой Евтихиевной, ехавшей позади, раскрыли зонт.
На придорожной скамье уселись две молодые итальянки. Они несли огромную корзину, наполненную зеленью, и решили отдохнуть. Здоровые смуглые красавицы, одетые в старые пестрые платья, в широких соломенных шляпах, раскачиваясь в такт, распевали дуэт. Их жгучие глаза насмешливо взглянули на Демидова.
— Ох, добры! Ох, добры!.. — прошептал он и плутовато оглянулся назад.
В стороне от дороги в густой зелени мелькали белоснежные виллы, и часто среди холмов в живописных уголках вставали монастыри. Едва позванивая маленькими колокольчиками, бродили овцы. Порой они сливались в узкую белоснежную полосу и, теснясь, устремлялись в ущелье; издалека казалось — там, в каменистых берегах, колеблется и плещет водопад серебристого руна.
Солнце поднялось к полудню. Нагретый воздух заструился над долиной, и вся она, затопленная светом, казалась волшебным маревом. Ветерок принес запах фиалок. Над полями кружились пестрые бабочки, похожие на порхающие цветы. Никита Акинфиевич велел остановить экипаж и, указывая Андрейке на крестьянский домик, приказал:
— Должно быть, там есть молоко. Сбегай-ка, малый, да притащи жбан!
Писец соскочил с козел и побежал к хижине.
На пороге стоял бородатый черноглазый крестьянин и удивленно смотрел на Андрейку.
— Это молоко? — спросил писец и потянулся к жбану.
— Молоко, — ответил сухо поселянин.
— Продайте мне его, мой хозяин очень хочет пить, — попросил Андрейка. — Я заплачу вам, сколько хотите.
— Не могу. Если б твой господин умирал, я и то не мог бы уступить ему ни глотка!
Андрейка смущенно вернулся к экипажу.
— Как! — вскричал Демидов. — Он не знает, кто у него просит! Клич сюда упрямца!
Когда босой морщинистый поселянин предстал перед ним, Никита Акинфиевич спросил:
— Пошто не продаешь, дурень, молоко? Я золотой отдам за кувшин!
Шубин перевел речь заводчика и выжидательно смотрел на крестьянина.
— Синьор, — почтительно склонился он перед художником, — даже за золотой я не могу продать ему кувшина молока.
— Почему? — удивился художник.
— Потому, что все молоко изо всех селений принадлежит синьору Висконти. Он каждое утро отбирает его у нас. Если он узнает, что я продал каплю молока проезжим, то потянет меня в суд.
К экипажу подбежали слабые, худые малыши и пугливо рассматривали проезжих. Указывая на них, старый крестьянин сказал:
— Вот мои дети, синьоры. Они тоже редко видят молоко, даже в самые большие праздники.
— Лежебоки! — закричал Демидов. — Гляди, сколь кругом богачества, а они голодают. Да тут даже ленивый мужик сыт будет!
Кони тронулись, снова побежали изумрудные поля и платановые рощи, а на душе Андрейки было тоскливо. «Как все сие схоже с жизнью нашего мужика, — с тоской подумал он и оглянулся. — Кругом благость, а труженик голоден!..»
7
В Милане и во Флоренции Демидовы посещали соборы, картинные галереи, библиотеки, театры. Каждый день Андрейка со всей тщательностью заносил в дневник, что видели его хозяева, с какими князьями и герцогами они встретились и что приобрели из предметов искусства. Никита изо всех сил старался показать себя меценатом, большим знатоком искусства, но в душе не ощущал ни волнения, ни трепета, с каким обычно люди, понимающие замыслы великих художников, рассматривают их творения. Ни совершенство форм, ни самое мастерство не интересовали Демидова. Привлекали его редкости, и он стремился обладать ими. Все это отлично видел и чувствовал Шубин, вместе с Демидовым посещавший галереи…
Перед путешественниками раскрывалась Италия: старые деревни с живописными домами, дубовые и лавровые рощи, виноградники — все, казалось, сулило богатство, но поселянин, шагавший по тучным полям, был нищ и голоден. По дорогам встречались толпы упитанных монахов, которые стремились в Рим на праздник. Они были наглы и развязны с поселянами и сладкоречивы с теми, от которых ожидали подачки.
Поздним январским вечером дилижанс, грохоча колесами по каменной мостовой, въехал в Рим. Андрейка с волнением приглядывался к вечному городу. Синеватые сумерки скрадывали очертания города. Дома и колоннады тонули во мраке, и только над головой простиралось густое синее небо с первыми мерцающими звездами. На площадях неумолкаемо журчали фонтаны. Огни были редки; подобно светлячкам, они мелькали в глубине ночи. И вдруг впереди из призрачной тьмы выплыл тяжелый черный купол собора. Показался золотой серпик молодого месяца, и в его трепетном сиянии купол стал темнее и, как мрачный корабль, поплыл вправо по зеленой дымке безбрежного неба. Казалось, что дилижанс стоит на месте; Андрейка не мог оторвать восхищенных глаз от сказочного зрелища.
Демидовы устроились в лучшем отеле. Писцу была отведена тесная комнатка под крышей. Расположившись в ней, он распахнул окно. Сверкающая ночь стояла над Римом. Андрейка задумался. На далеком родном севере — суровая зима, трещали морозы, а здесь ночь была тепла, ласкова и на синем бархате неба сверкали крупные звезды.
Крепостной вздохнул.
— Россия, Россия, матушка наша! — сказал он вслух.
— Что, соскучился? — внезапно раздался за спиной голос Шубина.
Андрейка обернулся, лицо его было смущенное; юноша опустил глаза. Художник устало опустился на стул.
— Это верно! — сказал он со вздохом. — Нет в мире краше нашего Архангельского края, Андрейка! Выезжали мы с батькой на рыбный промысел в Студеное море. Льды, морозы и кипучая пучина — суровость и величие кругом! И вдруг среди непроглядной тьмы разыграются сполохи — полночное сияние. Слыхал о нем?
Андрейка с любопытством слушал художника.
В тиши ночи они долго беседовали о родине.
— А у нас на Урале, — говорил Андрейка, — горы высоченные, богатств непочатый край. И кругом горе! Человек скован неволей. Барин тебе судья и хозяин!
Перед его взором предстал родной край, мать, работные. Вечная кабала!
— Что бы вышло, Федот Иванович, если бы наш народ не на барина работал, не из-под плети, а на себя!
— Россия возвеличилась бы над всеми народами! Не насилием, гнусностью и грабежом, а своим свободолюбием, мудростью и братской любовью к другим!.. Но пока это будет… Ох, милый, пока солнце взойдет, роса очи выест! — опечаленно закончил Шубин…
На востоке порозовела заря, и они нехотя разошлись…
Утром снова сверкало густое синее небо; жаркий воздух наполнял комнату, когда Андрейка проснулся. За окном, внизу на площади, шумели фонтаны. В церквах звонили колокола, мелодичный звон наполнял город. На улице отчаянно кричали погонщики мулов, звонко спорили молодые итальянки.
Андрейка сбежал с мансарды вниз, где экипаж давно поджидал Демидовых. Он проворно взобрался на козлы и уселся рядом с кучером.
Демидовы и Шубин вышли из отеля и уселись в экипаж. Кучер щелкнул бичом, кони тронулись. При дневном свете Рим был грязен. Толпы народа шумели на улицах. Город раскинулся на холмах, и линии домов резко выделялись на эмалевом фоне неба. Кривые улочки были наполнены жалкими лавчонками, полуразвалившимися домишками, где толкались оборванные бедняки, а в кучах мусора рылись бездомные собаки.
Наконец экипаж выбрался из темных вонючих переулков и покатился среди холмов и руин. Казалось, что все рухнуло и вековая пыль погребла под собою древний вечный город. За века древний римский Форум покрылся плотным слоем мусора и земли, точно старое деревенское пастбище, утоптанное быками; зеленые кусты цепкими корневищами охватили камень. А вдали по холмам бродили стада овец. Одинокий загорелый пастух в жалкой хламиде стоял, опершись на длинный посох, и лениво следил за отарой.
Шубин показал раскопки. И то, что было поднято из тьмы забвения, поражало неповторимой красотой. Извлеченные из толщи мусора разноцветные мраморы, колонны, жертвенники, изваяния богов, бронза, базилики — все приводило в трепет. Молчаливый, упоенный величием прошлого, художник ходил среди колонн, капителей, обломков.
Никита Акинфиевич хозяйственно шагал по руинам и ощупывал каждый камень. Если бы облачить его в тогу, то казалось бы — по каменистому хаосу расхаживает пришелец из далеких веков, римлянин времен Калигулы. Осанистый, со строгим профилем, Никита, как Цезарь, проходил по древнему Форуму. Андрейка с суеверным страхом взирал на хозяина.
«Этот поумнее Нерона будет, — думал писец. — Тот только жег да разрушал, а этот своего добра не упустит. Купец!»
В Колизее, чудовищном по своим гигантским размерам, Шубин привел их на место, с которого раскрывалась вся величественная панорама арены древнего цирка. Затаив дыхание, Андрейка стоял за спиной Демидова и смотрел на арену, заваленную обрушившимися арками и камнем. И перед глазами его в заходящем солнце встала страшная картина. Ему послышался гул, огромной человеческой толпы, рев зверей, вопли жертв, стоны истерзанных и гром рукоплесканий. Через века пронесся запах крови; чудилось и сейчас еще, что арена пропитана ручьями жаркой крови… Отсюда свозили на скрипучих колесницах истерзанные трупы, для того чтобы сбросить их в огромные мрачные катакомбы, которые и сейчас простираются на окраинах вечного города.
Из-под ног Александры Евтихиевны выпорхнул дикий голубь; она вскрикнула и побледнела.
— Никитушка!
Звук ее голоса в гигантской пустоте цирка показался жалким. Две горлинки, расхаживая по каменному карнизу, мирно ворковали. Демидов, расставив ноги, стоял над уходящей вниз овальной воронкой и рассуждал:
— Эк, каменья сколько ушло тут: не один заводище сгрохать можно!
— Никитушка, и не надоест тебе! — капризно перебила его жена.
— Хоть бы одним глазком поглядеть, как тут зверье расправлялось, — внезапно перевел он разговор. — Ну что, как гусак, тянешь шею? — закричал он на Андрейку. — Отгуляло зверье, а то непременно сверзил бы тебя вниз, поглядел, как ты управился бы! — засмеялся он, довольный своей выдумкой.
Художник снял шляпу, легкий ветер шевельнул его кудрявые волосы. Он отер пот и сказал Демидову:
— Страшные вещи вы говорите, Никита Акинфиевич!
— Кому страшно, а мне по душе сия потеха!
Они стали спускаться с каменной стены. Из-за угла вынырнул и пересек тропку рыжий толстый капуцин.
Никита усмехнулся:
— Господи, и тут поп, нигде от них не укроешься! Не люблю этих попрошаек.
Снова коляска катилась среди загородных рощ. Водопады, лавры, оливковые рощи — все сливалось в непрерывный поток, которым римская щедрая земля удивляла иноземца.
— Экий благостный край! — вздыхал Демидов. — И солнце, и тепло, и плодов земных не счесть, а смерть и тут не покидает человека…
Руины наводили Никиту Акинфиевича на мрачные размышления; он с горечью сказал художнику:
— Неужто и после нас так будет: останутся лишь прах да обломки?
— Это будет еще хорошо! Боюсь, что после нас, Никита Акинфиевич, ни праха, ни обломков не останется! — улыбаясь, отозвался Шубин.
Подошла масленица. 20 февраля, в ту пору, когда в России еще не кончились морозы, здесь, в Риме, на Корсо, шумели густой листвой платаны. С многочисленных балконов спускались богатые ковры. До полудня на улицах было пустынно. В полдень в Капитолии прозвучал колокол. Как вешний бурный поток, тысячные толпы народа устремились под открытое небо.
— Ты ныне не надобен будешь! Обойдемся без твоей помощи, — сказал Андрейке Демидов. — Брысь, окаянный!
Писец выбежал на шумящую улицу. Его сразу увлек людской поток. Женщины в нарядных платьях с масками на лицах, тонкие, стройные девушки и юноши, одетые в карнавальные наряды, заполняли площади и бульвары. Паяцы, пейзане и пастушки, капуцины, домино водили хороводы, плясали и пели, а среди этого шумного потока выбивали частый такт барабанщики на маленьких трескони. Под платанами потешались люди над выходками Пульчинеля, выскочившего из-за пестрого занавеса кукольного театра. С балконов и из распахнутых окон в толпу бросали конфеты из муки, орехи…
Андрейка вместе с толпой устремился на уличное ристалище коней без всадников.
Высокий детина в пестром балахоне, в маске прошел среди человеческого потока, оглушая барабаном. Тут же неподалеку за натянутой толстой веревкой стояли отменные кони. Андрейка с восхищением любовался скакунами. Но тут заиграли трубы, разом упала веревка, и лошади галопом ринулись вдоль людского коридора, сами расчищая себе дорогу. Тут только заметил Андрейка, что к спинам коней были привязаны шарики, утыканные медными иголками. От бега они кололи и терзали тело, кони от этого пуще ярились. Среди шумной, возбужденной толпы они пронеслись, как вихрь, на далекую площадь, где их задержали крепкие барьеры…
Следом за конями хлынула толпа, и все завертелось в пестром говорливом водовороте.
Андрейка давно уже заметил среди толпы стройную Коломбину в маске. Ее лицо пылало от восторга. Юноша следил за каждым ее движением. Какая-то необъяснимая сила тянула его к ней.
Когда шумный карнавальный поток устремился вдоль улицы, он, ловко лавируя, пробрался к девушке, схватил ее за руку и потянулся к маске. Коломбина увернулась и погрозила пальцем; из-под черного шелка насмешливо сверкнули глаза. Андрейка сгорал от нетерпения, его потянуло на дерзость. Словно предчувствуя это, Коломбина звонко рассмеялась и проворно скрылась в шумной и пестрой толпе.
И тогда началась погоня. Разодетые карнавальщики весело уступали Коломбине дорогу, стараясь удержать преследователя на расстоянии. Каждый неловкий жест юноши сопровождался дружным незлобивым смехом. Это еще больше разжигало Андрейку. «Чего она бежит, чего испугалась, ведь я ничего плохого не сделаю ей! — с досадой думал он. — Или у ней есть кавалер и потому она недотрога?» — вспыхнула в нем неожиданная ревность. Но нет, глаза Коломбины горели неподдельным испугом, когда он нагонял ее, и наполнялись торжеством, когда на пути Андрейки в веселом смехе возникали и кружились хороводы. В веселой беззаботной толпе, как светлые огоньки, мелькали жгучие подбадривающие взгляды: юные девушки сочувствовали Андрейке и сулили успех. Но в эту минуту коляска, разубранная цветами, окруженная ликующей толпой, разъединила его и Коломбину. И не слышал Андрейка, как в коляске раздались знакомые голоса. Приподнявшись на сиденье, Демидов закричал:
— Глядите, никак наш холоп за девкой увивается!
Сидевший рядом с Александрой Евтихиевной Шубин сдвинул брови.
— Прошу, оставьте его на сей день, Никита Акинфиевич. Ведь ноне карнавал, и здесь это в большом обычае! — с жаром вступился он за юношу.
— Но ведь он русский, а она итальянка! — не унимался Демидов.
— Никитушка, какой ты! — с досадой и смехом успокоила его жена. — Ведь пора тебе знать: любовь над всеми властна.
Коляска все так же медленно двигалась среди праздничной, ликующей толпы. Тут вертелись и кружились домино, шуты в пестрой одежде, черти, арапы, молодые стройные женщины, окутанные газом. Развевались короткие и длинные цветные юбки, усеянные блестками. Привлекали взор юные пажи в бархатных камзольчиках, отороченных белым мехом. Из-под полумаски блестели лукавые зовущие глаза.
— Эх, хороши итальянки! — восторженно отозвался Демидов.
Грузный, с Оплывшим лицом, он с завистью вглядывался в молодое пенящееся веселье. «Эх, махнуть бы из кареты и броситься в потеху! — взволнованно подумал он и с тоской поглядел на располневшую жену. — Никак опять в положении?» — догадался заводчик и принял величественный, неприступный вид скучающего вельможи.
Андрейка между тем неугомонно вертелся в народе; толпа больше не подзадоривала его, шумный людской водоворот кружил в другом месте. Он поднял глаза поверх толпы. Перед ним колыхалось море голов, и в эту секунду, на одно только мгновение, он уловил лукавый взгляд — Коломбина исчезла в кривой улочке. Андрейка знал эти хитро переплетенные коридоры: здесь обитала римская беднота. Не раздумывая, юноша кинулся в улочку. Завернув с разбегу за угол низенького домика, он отшатнулся и словно в ослеплении зажмурил глаза. Грудь с грудью Андрейка столкнулся с ней. Глазастая, стройная девушка без маски стояла перед ним и смущенно улыбалась. Смуглое лицо ее сияло нескрываемым счастьем. Прижав к груди руку, переводя торопливое дыхание, она радостно вскрикнула:
— Андрейка!
Смотря прямо в девичьи глаза, Андрейка узнал ее:
— Кончетта, вот где встретились опять!
Юноша робко взял ее за руку. Девушка не противилась.
— Коломбина! — наклоняясь к смуглому плечу ее, шепнул он.
— Нет, теперь я не Коломбина! — серьезно отозвалась она. — Коломбина я была только на этот день. Помнишь, как было раньше? Но почему ты вернулся к нам? — вдруг спохватившись, спросила она.
Юноша в смущении опустил голову:
— Хозяин-барин вернул. Я ведь писец у одного знатного иностранца! — признался он смело, и сразу стало легко на душе.
— О, это хорошо! — всплеснула руками девушка. — Значит, ты по-прежнему думаешь обо мне?
— Еще бы! — загорелся счастьем Андрейка и потянулся к ней.
Она погрозила пальцем:
— Нет, нет, не теперь.
— Идем к тебе, Кончетта!
— Что ж, идем! — Она непринужденно схватила его за руку и повлекла за собой.
Они миновали ряд длинных узких переулков. Все глуше становились места, но зато все чаще встречались огромные пустыри, поросшие травой и молодыми деревьями. В глубине одной из улочек девушка остановилась. Перед лачугой, скрывая ее, стоял тенистый широкий платан. Кончетта постучала в дверь. Андрейка тревожно взглянул на итальянку.
— Ты не бойся ее! — шепнула девушка. — Это моя тетка. Она злая, но будет рада, она ищет женихов мне, хочет, чтобы я скорее покинула дом…
Дверь приоткрылась, выглянула растрепанная голова седовласой женщины. Глаза ее на сером мясистом лице сверкнули злостью. Кончетта мышкой юркнула в приоткрытую дверь. Завидя юношу, старуха уперлась в бока, но лицо ее расплылось в предупредительную улыбку.
— Синьор! Синьор!.. — затараторила она и, заслышав за своей спиной стук легких шагов Кончетты, быстро оглянулась. На лице ее мгновенно вспыхнула ярость. — Ах, синьор, Кончетта такая шалунья, — снова улыбнулась женщина и сделала реверанс. — Я прошу синьора войти!
Андрейка учтиво поклонился старухе и, пройдя вслед за ней в крохотный дворик, увидел на скамейке Кончетту.
— Я прачка, простая прачка, но я желаю добра ей! — вдруг всхлипнула старуха. — Вы сами видите, синьор, как я ее держу… Опять ты, негодница, бегала на карнавал!..
— В этом нет ничего худого, — вступился Андрейка за свою подругу.
— Конечно, конечно! Сама была молода и очень красива. Красивее ее… Но, синьор, она заставила меня страдать…
Андрейка учтиво стоял перед женщиной, мял в руках шляпу. Эта сдержанность и внимание пришлись по душе старухе. Она растаяла и зашептала:
— Она взяла чужое платье. Я тут стираю… Ах, боже мой, какая может быть неприятность, если синьора Патуцци узнает!
Девушка раскраснелась, она глазами умоляла пощадить, но старуха не унималась. Она плакала, утирая грязным передником слезы.
— Я тоже была молода, горяча!.. — со вздохом повторяла она после каждой фразы.
Кончетта вскочила со скамьи и ласково выпроводила ее. Беспрестанно целуя старуху в щеки, она в тон ей повторяла:
— О, тетя была красива, очень красива…
Бедность проглядывала из всех щелей этого домика, но двор был очарователен. Солнце золотыми вечерними бликами трепетало на зеленой листве. Широкий прощальный луч его упал к ногам девушки. Она загляделась на это золотое пятно. Птицы возились в чаще.
Андрейка осторожно взял руку девушки. Она не отняла. Вглядываясь в нежное девичье лицо, в черный, чуть приметный пушок на ее верхней губе, он вздохнул. Она вскинула на него свои большие лучистые глаза:
— Тебе скучно со мной?
— Нет, нет! — Андрейка покачал головой и приблизился к ней. Ему хотелось многое рассказать о себе, признаться во всем. Но, встретив встревоженный взгляд девушки, раздумал, взял ее руку, прижал к своему сердцу.
— Ты слышишь, с сегодняшнего дня оно бьется только для тебя! — сказал он просто.
— О!.. — восторженно воскликнула Кончетта: радость сверкнула в ее глазах.
Больше они не находили слов для своей внезапно вспыхнувшей любви. Золотые блики на листве платана тускнели и гасли; птицы угомонились. Потухла и золотистая пыльца, которая кружилась в солнечном луче. Андрейка сказал:
— Я так и знал, большое приходит сразу. Завтра я снова вернусь к тебе и сыграю на скрипке.
Условившись о встрече, Андрейка ушел и долго блуждал по запутанным, кривым переулкам. Над городом простерлась ночь. В лачугах кой-где светились огоньки. А когда он вышел на Корсо, в тени застывших платанов бродили одинокие фигуры. В окнах особняков горели люстры: там продолжалось карнавальное веселье…
Демидовых не было дома. Андрейка тихо прошел в свою мансарду и, не зажигая света, распахнул окно. Волна свежего живительного воздуха обдала его. Он достал из потертого футляра свою старенькую скрипку и заиграл…
Из-за высоких крыш выкатился месяц, зеленоватый свет заструился над крышами. Притихший огромный вечный город спал внизу. Скрипка пела и ликовала в безмолвной тишине…
Глубокой ночью к нему в каморку поднялся Шубин. Писец сидел у стола, закрыв лицо руками, сладко улыбаясь.
— Что с тобой, дорогой мой?
— Я влюблен, Федот Иванович! — восторженно сказал Андрейка.
— А-а! — кивнул Шубин. — Старая, вечная история… Сегодня, брат, в Риме не один ты влюблен…
Горькие складки легли возле его губ. Взор помрачнел. Он замолчал, долго смотрел в распахнутое окно на бегущие прозрачные облака, осеребренные по краям луной. Потом встряхнулся и задушевно, как бы в раздумье, сказал:
— Не тому удивляюсь я, Андрейка, что ты влюбился. Это человеку потребно. Но при твоей жизни — это грозит мукой, брат…
— Пусть! Но я люблю ее! — с горячностью вырвалось у юноши.
— Кто же она, твоя чародейка? — улыбаясь, спросил художник. — Уж не та ли, за которой ты ныне по площади гонялся?
Андрейка в изумлении открыл рот:
— Вы подглядели?
— Не я, — перебил его Шубин. — Никита Акинфиевич увидел. Гляди, будет беда… Ах, Андрейка, Андрейка, пропащий ты человек! Но ничего, это пройдет, все пройдет! — вздохнул он. — Ночь-то какая, а?.. А у нас в России тоже, поди, весна в дверь стучит… Ну, Андрейка, спи и мечтай о своем ангеле…
Он ласково потрепал юношу по плечу и, бормоча себе под нос, ушел…
Утром Никита Акинфиевич, просматривая журнал, к своему неудовольствию нашел строки:
«Молодые девицы римские отличаются отменной красотой и добродетельностью…»
— Ну, это ты, брат, того, перехватил! Что касается красоты, то верно подмечено, а о добродетелях помолчим для прилику… Ты, я вижу, каждое кумеканье заносишь, а журнал сей не для потехи. Надлежит наиподробнейше вносить в летопись, с кем из высоких людей мы имели встречу, с кем свою трапезу разделили. Разумеешь, раб? — Топая башмаками, Демидов грузно прошелся по комнате и пригрозил: — Эка жалость, не на Москве мы, а то отослал бы я тебя на съезжую, там бы отпороли за нерадивость!
У Андрейки от обиды задергались губы, но он склонил голову и промолчал.
Демидовы представлялись его святейшеству папе римскому. Столь важное событие надлежало отметить в летописи путешествия, однако Никита Акинфиевич не пожелал, чтобы Андрейка сопутствовал им на аудиенцию. Писцу вменялось описать встречу со слов хозяина.
— Не можно того позволить, чтобы холоп лицезрел высокую особу! — поморщившись, сказал он. — Сие будет для папы весьма оскорбительно.
Андрейке было досадно, но то, что он на целый день был свободен, его обрадовало. Не теряя драгоценного времени, он отправился к девушке. Его приняли радушно. Кончетта с песней носилась по дворику, развешивая мокрое белье. Рукава голубенького платьица были засучены, маленькие загорелые руки проворно двигались. Ни минуты не знала она покоя: прыгала, распевала, глаза ее светились счастьем.
Андрейка подошел к старой итальянке, нежно обнял и по-сыновьи поцеловал. Прачка прослезилась:
— Идите, идите, погуляйте!
В этот день они отправились по древней Аппиевой дороге. Вокруг было много солнца, теплый воздух ласкал их лица. Какая-то птичка, вспорхнув с темно-зеленого кипариса, взвилась и со щебетаньем растворилась в голубизне неба. Андрейка вздохнул полной грудью. Кончетта, склонив голову, шла рядом, опираясь на его руку. По обеим сторонам Аппиевой дороги виднелись древние языческие памятники.
Влюбленные дышали теплом, солнце пригревало землю, и чем ближе подходили они к городу, тем возбужденнее горячилась кровь. На тропе было пустынно, Андрейка украдкой оглянулся, сильным движением обнял и крепко прижал к сердцу Кончетту:
— Ох, и мила ты мне!
Она вскрикнула и обвила его шею смуглыми руками.
— Андрейка, мой хороший Андрейка! — лепетала она, и в эту минуту он забыл обо всем на свете…
Усталые и счастливые, они вернулись в лачугу под платаном. Старуха поджидала их на пороге. Склонив седую голову, она дремала. Вечернее солнце посылало последние лучи на землю. Наступило время «Ave Maria», когда с минуты на минуту раздастся вечерний звон колоколов церквей старого Рима. Все точно замерло. Воздух, напоенный теплом, застыл в неподвижности. Они подходили к гостеприимной двери, когда тишина дрогнула и над городом понеслись торжественные и грустные зовы ангелюса — звон сотни колоколов.
Старая прачка вздрогнула, очнулась от сна и, склонившись на одно колено, стала повторять слова молитвы.
— Ave Maria… — шептали ее сухие, бескровные губы. Жилистые большие руки скрестились на груди. Женщина взглянула на девушку, и та послушно рядом с ней опустилась на колени. Андрейка снял шляпу и молчаливо, благоговейно созерцал тускнеющее небо…
Хозяйка зажгла восковую свечу и прилепила на подоконнике. Андрейка подошел к старухе и, садясь рядом с ней на пороге, смущаясь, сказал:
— Матушка, мне надо с вами серьезно поговорить. Я люблю Кончетту… Я думаю просить ее стать моей женой…
Старуха всплеснула руками, обняла его. Утирая обильные слезы, она шептала:
— Я так и знала! Я знала, что вы порядочный человек, синьор!
Она не спросила его ни о звании, ни о ремесле. «Не все ли равно для бедного человека, кто он? Было бы доброе сердце и крепкие руки! А счастье придет вместе с любовью!» — думала она и утирала передником слезы.
Вечером бедный малый во всем признался Федоту Ивановичу Шубину.
— Ты с ума сошел, Андрейка! — вскричал художник. — Рассуди сам, что принесешь ты своей избраннице? Одно горе и унижение. Ты холоп, а она вольная. Так неужели ты хочешь ввергнуть в рабство предмет своей любви?
Слова Федота Ивановича были жестоки. Андрейка сказал:
— Слезно молю вас, сударь, упросите Никиту Акинфиевича отпустить меня на волю!..
— И того не легче! Да разве Никита Акинфиевич поступится своей выгодой? Полно, рехнулся ты, парень! Один братский совет тебе: беги из Рима, отпросись у хозяина наперед выехать.
— Нет, Федот Иванович, — грустно покачал головой Андрейка. — Что будет, а не оставлю Кончетту.
Всю ночь не мог уснуть Андрейка от душевных страданий. Что будет с его возлюбленной в крепостном рабстве? Ему становилось страшно и больно. Утром, исхудалый и бледный, при вызове к хозяину кинулся ему в ноги:
— Разрешите, Никита Акинфиевич! Жениться задумал я…
— Жениться? Ишь ты! Сколь годов тебе?
— Двадцать пять.
— В самой поре жених. Что ж, найдем девку! Вот доберемся до России и схлопочем бабу.
— Да я не о том, хозяин. Наглядел я тут… одну…
— Иноземку, что ли? Черномазую? Ах, коршун тебя задери, что удумал! Только ведай: возьмешь ту девку — навек обратишь ее в мою холопку. Жениться даю свое соизволение, но помни, что я сказал.
Помолчав, Демидов продолжал:
— И еще одна указка моя. Девка непременно должна перейти в нашу веру.
Голос хозяина звучал властно, он бесцеремонно разглядывал Андрейку и, не утерпев, сказал:
— Гляжу я на тебя, разумен ты, а хил. И чем ты припал на сердце той девке? Бабы ведь любят крепких да тороватых. Ну, ну, ладно, не серчай! Слово хозяйское к добру…
Спустя неделю Кончетту окрестили в русской церкви. Восприемники от купели были Александра Евтихиевна и Федот Иванович Шубин.
Молодая итальянка, нареченная при таинстве крещения Анной, переселилась в дом Демидовых. Через три дня их обвенчали.
Старая прачка поклонилась Никите Акинфиевичу и, схватив его руку, раболепно поцеловала ее:
— Синьор, синьор, осчастливьте мою девочку!
— Ну, чего расквакалась! — грубо оборвал ее Никита. — У меня в труде праведном заживет. Хуже не будет! Тут, глядишь, побродяжкой скиталась…
Седая работница не знала чужого языка, вздохнула и благодарно взглянула на Демидова.
8
В мае 1773 года Демидовы вместе с Шубиным вернулись в Париж. Вновь окунулись они в бесконечные увеселения: посещали театры, гулянья, народные зрелища.
Александра Евтихиевна получала настойчивые приглашения из Англии. Демидовы решили посетить Великобританию. Никита Акинфиевич пригласил доктора Пуасонье, которому и поручил оберегать в морском пути вновь отяжелевшую супругу.
Снова оставив маленькое дитя на руках лекаря Берлила и его почтенной сожительницы, поутру 18 мая Демидовы двинулись в Англию.
Туманный Лондон произвел на них гнетущее впечатление. Чопорность, необщительность англичан раздражали Демидовых. Никто ими особенно не занимался, никого их богатство не удивляло здесь. Никиту Акинфиевича это сильно уязвило.
Среди всех этих беспокойств с Александрой Евтихиевной приключился болезненный припадок. Доктор, осмотрев больную и находя необходимым покой беременной, уложил ее в постель.
Целый месяц томился Демидов, пока возможно стало отправиться в обратный путь. Через Дувр и Кале, после семидневного странствия, вернулись в Париж…
Демидовы собирались возвращаться в Россию. Они целые дни разъезжали по городу, отдавая прощальные визиты и принимая у себя гостей. Из парижских магазинов то и дело присылали закупленные вещи. Чего только тут не было! Огромные фолианты в кожаных переплетах, картины в дорогих богатых рамах, изящные статуэтки, часы, мебель, математические инструменты, шелка, бархат, атлас. Хозяин озабоченно ходил среди груд раскиданного по комнатам добра, отбирая, что взять с собою, а что отправить в Россию морем. То и дело приходили парижские торговцы, вкрадчиво заводя беседы о расчетах. Никита Акинфиевич торговался за каждую копеечку.
Андрейка долгие часы записывал расходы Демидова, вел реестр приобретенного и с тревогой думал о предстоящем возвращении домой. Федот Иванович появлялся редко: хозяевам было не до него. Шубин молча разглядывал вещи, покачивал головой.
— Сколь человеческих душ стоит сей паникадил? — с мрачным волнением спрашивал он. В его словах сквозила нескрываемая горечь. Подолгу стоял он перед статуями и вздыхал. «И все заграбастал хозяин!» — с грустью думал он о своей работе. Стараясь не смотреть на Андрейку, Шубин говорил ему:
— Беден, все продал Демидову. У нас издавна говорится: нужда скачет, нужда плачет, нужда песенки поет. Ах, Андрейка, для чего все это, кому нужны наши таланты? — Художник закрыл глаза рукою и уселся на ящик.
— Ничего, ничего, пройдет это! — немного погодя сказал он Андрейке. — У меня это бывает, когда вспомню о родных краях…
С еще большей печалью Федот Иванович смотрел в глаза Аннушки.
«Как-то она, голубушка, приживется у нас в России?» — тревожно думал Шубин. Угадывая его мысли, она, прижималась к мужу, храбрилась:
— Я не боюсь мороза, — и обращала глаза на Андрейку: — Куда он — туда и я!
Россия представлялась ей заваленной снегами, жестокие морозы там леденили людей, а по улицам городов, занесенных сугробами, бродили медведи.
«Эх, голубка! — думал, глядя на нее, художник. — Правда, Россия не Италия, и морозы там бывают жестокие, но не они страшны. Есть кое-что пострашнее!»
Демидовых не было дома. Федот Иванович поднялся в мансарду к Андрейке. Там, усевшись в старенькое потертое кресло, он сказал друзьям:
— И все ж таки небось рады. В Россию!..
В его голосе прозвучали ласка и печаль. Он говорил о России тепло, как о родной матери.
— У нас в Холмогорах зима стала. Эх, прокатиться бы, братец, на санях! Ну, ничего, и я скоро домой!..
Он глянул на демидовского писца, и сердце его встрепенулось. Чутьем догадался Федот Иванович, о чем затосковал Андрейка. В глазах его притаилась большая скорбь. Чтобы хоть на минуту погасить тревогу, он попросил:
— Сыграй, брат, в последний раз под чужим небом!
Андрей послушно взял скрипку и заиграл.
Над Парижем бежали темные, грузные тучи, дождь стучал в окно. Большие капли скользили по стеклу. В каморке было сыро и неуютно. Аннушка сидела, поджав под себя ноги. Она, не спуская глаз, любовалась Андрейкой. Лицо его сияло вдохновением. Забыв обо всем в мире, скрипач играл одну за другою то веселые, то грустные пьесы. А когда скрипка зазвучала веселым итальянским мотивом, молодая женщина не утерпела. Она вспыхнула, оживилась, словно ее пригрело родное солнце. Аннушка запела.
Дождь барабанил в стекла, августовские сумерки неслышно заползали в маленькое окно. Закрыв глаза, Федот Иванович видел солнечную Италию, шумный карнавал. Он вспомнил, как веселая черноглазая девушка убегала от Андрейки, ныряя, как в волнах, в пестрой толпе масок.
— Экий талант ты, братец! За душу хватает!..
Неожиданно в комнате стало тихо. Капли дождя монотонно стучали в окно. Скрипка затихла, и среди внезапно наступившей тишины вдруг раздалось чье-то легкое горестное всхлипыванье. Изумленный Шубин открыл глаза.
Склонив головку на грудь, Аннушка горько плакала. Слезы безудержно катились по ее смуглому лицу. Вся ее маленькая и тонкая фигурка скорбно поникла. Федот Иванович встал и тихо подошел к ней. Он ничего не сказал в утешение… Протянув руку, Шубин по-отцовски гладил ее головку. Андрейка, опустив руки, стоял посреди комнатки. Последний торжествующий звук угас в нежном тельце скрипки, и она, умолкнув, еще дрожала в длинных и тонких Андрейкиных руках…
30 августа Демидовы выехали из Парижа. Положение Александры Евтихиевны заставляло торопиться. Стан ее заметно округлился, и было очевидно, что она дохаживает последние дни. Никита Акинфиевич с тревогой поглядывал на жену.
Впереди тронулась коляска с дочкой Катеринкой, кормилицей и няньками. Тут же была и притихшая Аннушка. За первым экипажем двигалась коляска хозяев, за ними ехали слуги. На заставе Демидовы учтиво, но холодно простились с Шубиным. Выбравшись на шоссе, кони резво побежали среди зеленой равнины. Аннушка оглянулась. На бугорке, словно в тумане, виднелся силуэт художника, размахивавшего шляпой. В смертельной тоске сжалось сердце. По щекам Аннушки потекли слезы, она выхватила из-за корсажа платок и помахала им.
Меж тем Париж стал тускнеть, отходить в туман. Поскрипывая, тянулись бесконечные возы с сочной огородной зеленью, встречались кареты. Постепенно все закрывалось холмами и рощами. Стоял золотистый августовский день, в полях легко дышалось. Овладевшая сердцем Аннушки грусть понемногу отходила, рассеивалась.
Андрейка только на привалах и ночлегах встречался с женой. Каждый раз он тревожно вглядывался в ее лицо. Но она по-дорожному была оживлена. С увлечением рассказывала мужу о виденном за день. По холмам Франции все еще тянулись виноградники, все так же синело небо, каким оно бывает осенью в родной Италии. Над полями носились стайки скворцов. Своей хлопотливостью они веселили Аннушку. Беря Андрейку за руку, она успокаивала его:
— Ты видишь, я не скучаю…
Андрейка молчал. И эту молчаливость она принимала за наступившее охлаждение.
— Ты уже не любишь свою женку? — тормошила она его, пытливо заглядывая в глаза.
— Ах, не то! — вздыхал он. — Я думаю о другом…
— О чем же? Ты все еще боишься за меня?
Губы Андрейки кривились в горькой усмешке. Ему хотелось рассказать ей всю правду, которой она еще не знает. Демидов пока сдержан, он даже бывает ласков с женой своего раба.
«Но что запоет он в России? Там он полный хозяин над нашей жизнью и смертью», — со страхом думал крепостной, и, видя на лице жены счастье, он решил: «Нет, не стоит омрачать его!»
За всю дорогу он ни разу не притронулся к своей скрипке. Он оберегал ее в пути от непогод, подолгу разглядывал на ночлегах, оставшись один. Но играть не играл, боясь хозяина. Демидов, довольный путешествием, выказывал нескрываемую радость. Она выражалась по-разному и заставляла Андрейку трепетать. Никита Акинфиевич подолгу засматривался на сияющую молодостью итальянку и, не таясь, говорил своему писцу:
— Ну, что с такой бабой связался? Прельстительна больно! Не понять тебе в таком деле вкуса!
В глазах Демидова в эту минуту вспыхивали недобрые огоньки. Андрейка сдерживался, но темнел. Хозяин, не замечая гнева своего крепостного, продолжал спокойным, ровным голосом:
— Вот приедем в Россию, тебя конюхом сделаю, а ее в дворню возьмем…
— Никита Акинфиевич, что хотите делайте со мной, а жену мою пожалейте! — униженно просил он.
— Ишь ты! Холоп, а женку по-настоящему любит! — улыбался Демидов. — Ну, там увидим!..
На остановках хозяин подходил к карете, где нянюшки покоили дочь. Он брал на руки ребенка, поднимал его. Растревоженная Катеринка кричала. Отец счастливо гаркал, чтобы слышали окружающие:
— Горласта девица! Крепкий, видать, корень демидовский!
Он поднимал дочь лицом к солнцу и был вне себя от радости, когда замечал, что она довольно щурится от света.
Стояла благодатная осень. По проселкам встречались толпы загорелых жниц. Скрипели возы. На закатах над дорогой часто вилась легкая золотистая пыль — брело сытое стадо. В вечернем воздухе далеко разносился легкий свист бича: темноглазый проворный пастух забавлялся своим мастерством. Все было так, как бывает на родине, в России, в теплые летние дни. Демидов неожиданно кричал Андрейке:
— Знатно быть пастухом! Ты подумай, холоп…
Дум и без того было много. Когда ехали долгими, бесконечными полями Франции, Андрейка часто утешал себя мыслью:
«А что, если убечь?..»
Но чем дальше уходила дорога на восток, тем мрачнее и безнадежнее становилось на душе крепостного. Понимал он: не сбежать ему, никуда не укрыться от Демидова. Да и что он будет делать с Аннушкой? Человек дешев и здесь, за рубежом. По деревням он немало встречал людей, которые жадно смотрели на проезжих, ожидая подачки. По глазам их догадывался Андрейка — голодные люди. В деревушке на постоялом дворе пожилой седоватый крестьянин со вздохом пил сидр.
— О чем вздыхаешь? — спросил Демидов поселянина. — Радоваться надо! Урожай какой послал господь.
Поселянин с печалью посмотрел на проезжего вельможу. Большие жилистые руки его лежали на столе, отдыхали от тяжелого труда. Глядя на загорелые, перепачканные землей руки, Никита Акинфиевич недовольно подумал: «На этом столе не будем кушать…»
Крестьянин медленно, спокойно допил сидр, прожевал кусок черного хлеба и только тогда отозвался на слова Демидова:
— Это верно, когда хорошо вскопаешь землю, она не скупится на урожай. Но что крестьянину от него достается? Ах, сударь, земли здесь арендуют! После аренды нам остается мало, очень мало! — покачал он головой и снова взялся за сидр.
Серое в морщинках лицо его дышало безразличием. Он даже не встал, разговаривая с Демидовым. Хозяин трактира учтиво поклонился гостю:
— Прошу извинить. У нас народ груб и невежлив. С той поры как в Париже появились недовольные королевскими порядками, народ не чтит господ…
Он провел приезжих в чистую горницу и, склонившись в раболепном поклоне, выжидал приказа…
Нянюшки — бойкие парижанки — презрительно оглядывали мешковатую, грубую фигуру крестьянина. Он был бос, и черные загорелые ноги пыльны. Еле скрывая отвращение, одна из нянюшек, упершись в бока, сказала:
— Расселся тут! Не мешал бы чистым людям отдохнуть…
— Что ж, милая, я могу и уйти. Я сделал свое дело, немного подкрепился, а теперь пора и за работу. Меня и впрямь ждет пашня! Прощайте…
Проходили дни. В конце сентября путешественники достигли Дрездена. Мать владетельного курфюрста, с которою Демидовы познакомились во время пребывания в Аахене, узнав о прибытии гостей, прислала за ними заложенную цугом карету и со всей свитой встретила Демидовых в большом светлом зале своего старинного замка. Никита Акинфиевич расхаживал по обширным покоям, восторгался прочностью и незыблемостью вещей.
— Полюбуйся, на века строено! — хвалил он.
Не нравилось ему, что хозяева держались слишком чопорно, иной раз весьма некстати хвалились своими предками, древними князьями. Демидов обеспокоенно думал: «Не дознались бы, что дед наш был черномазый кузнец». Сейчас он до горечи завидовал родовитой знати.
В один из дней Никита Акинфиевич, дознавшись о Фрейбергских серебряных рудниках, надумал посетить их. Андрейка сопровождал хозяина на рудники. Мать курфюрста долго отговаривала Демидова от этой затеи, но он не уступил. Хотелось ему познакомиться с немецким горным делом. Хозяйка отпустила с ним офицера, строго наказав оберегать Демидова.
В жаркий полдень прибыли на рудники. Все было обычное: горы отработанной породы высились на обширном пространстве. У холма грохотала промывальная и точильная фабрика. Офицер привел Демидова в домик, весьма загрязненный; отсюда начинался спуск в подземелье. Андрейка и офицер обрядили Никиту Акинфиевича в одежду рудокопа. Тут же находился и горный надзиратель — сухой тонкогубый немец. Он толково и неторопливо объяснил Демидову, как держать себя при спуске в шахту. Никите Акинфиевичу и Андрейке дали по небольшому фонарю с зажженными свечами. Фонари повесили на грудь, чтобы руки были свободны.
— Прошу, — сказал немецкий офицер, подведя гостей к шахте, из темной пасти которой торчала лестница.
Первым в преисподнюю полез Андрейка. За ним, сопя и кряхтя, держась за канат, стал спускаться Демидов.
Под ногами было скользко, свет от фонариков плохо разгонял тьму. По стенам текла вода. Прислушиваясь к шумному дыханию хозяина, Андрейка с боязнью думал: «Как бы не оборвался, боров! Увлечет вниз, и света белого не взвидишь!»
Лестницы шли одна за другой, а конца не было. Казалось, пасть бездонна и в безмолвии коварно поджидает свою жертву. Демидов вздохнул и сказал громко:
— Пропади оно пропадом! Дальше не полезу!..
Они остановились на площадочке. Тут сбоку шел ход, в котором гремели кирки. Согнувшись, Демидов подался вперед и увидел, как человек, извиваясь червем, монотонно бил кайлой в породу. Другой — черномазый истомленный горщик — сгребал обломки твердой руды и отвозил их к бадье. Сырость и дым от свечей, как туман в угарной бане, душили. Заводчик, раскрыв рот, дышал жадно, с хрипом.
— Уйдем отсюда! — недовольно сказал Демидов. — В преисподней сатаны и то получше будет!
— Что ты, хозяин, и у нас так же! — смело подхватил Андрейка.
— Молчи, черт! Гляди — посеку! — прикрикнул Никита Акинфиевич.
Опять выбрались к лестнице и полезли вверх. Под тяжестью скрипели лестничные поперечины. Демидов молча сплевывал в тьму, зеленые зрачки его светились по-кошачьи. Андрейка был рад, когда выбрались на дневной свет. Поспешно скинув горняцкое платье, они вместе с хозяином возвращались во Фрейберг…
На другой день, откланявшись семье курфюрста, Демидовы проследовали в Дрезден.
— Домой! Домой! — торопила Александра Евтихиевна мужа.
Глядя на округлый стан ее, Демидов и сам понимал — надо спешить в Санкт-Петербург…
9
Стояла глубокая осень; волоча серые отсыревшие космы, над полями бесконечной вереницей плыли тяжелые тучи. Моросило. Под колесами экипажей хлюпала грязь, брызги ее при каждом толчке на рытвине обдавали пассажиров, коней и экипажи. Задувал холодный ветер. Стаи ворон, кружившиеся над мокрым ржанищем, своим карканьем еще сильнее подчеркивали и без того унылую пору. Кончились усыпанные битыми камешками дорожки, пошли неприглядные грязные проселки с топями и проломанными мостами. То и дело колеса застревали в глубоких засасывающих трясинах. Ямщики и прибегавшие на зов крестьяне из окрестных деревень с криками и руганью вытягивали экипажи из грязи. Нередко от засасывающего дорожного месива ломались ступицы, оглобли и даже железные оси.
Александра Евтихиевна лежала, обложенная подушками, укрытая пледами. Усталая, с землистым цветом лица, она всю дорогу дремала. Аннушка сидела в экипаже напротив. С любопытством она разглядывала незнакомые мокрые поля, оголенные перелески и ветхие придорожные деревушки. На лесных дорогах было теплее. В чащах под колесами шуршал палый лист. Лесные дали были подернуты синей дымкой испарений; на голых сучьях, протянувшихся через дорогу, блестели ожерелья крупной росы.
Однажды из дымчато-серых кустов на дорогу выбежал зайчишка, присев, навострив уши, слушал приближающийся шум экипажей.
— Смотрите! Смотрите! — закричала Аннушка, и лицо ее осветилось восторгом.
— Русак! Ату его! — загораясь охотничьим задором, заорал в соседнем экипаже Никита Акинфиевич. — Живей ружье мне!
Но крики и шум, произведенные путниками, вспугнули зайчишку, он прыгнул с дороги и скрылся в чаще. Только на росистой бурой траве остался его темный след.
Александра Евтихиевна открыла глаза и, оглядевшись, капризно упрекнула мужа:
— Ах, Никитушка, ты кричишь, как егерь!
Долго Демидов не мог угомониться.
Переехав границу, завидя русские поля и перелески, охваченные осенним багрянцем, он почувствовал себя дома. Его так и подмывало выпрыгнуть из экипажа, вскочить на коня и с борзыми броситься по чернотропу. На жалобу жены он весело отозвался:
— Эх, милая, борзых нет… А ты дремли, почивай, скоро Нарва…
Сидя на козлах рядом с кучером, Андрейка беспокойно оглядывался на жену. «Как она? Поди, затоскует. Вот она, началась наша осень!» — с тревогой думал он.
Но Аннушка не унывала. Среди этих серых, унылых полей, мокрых перелесков, придавленных черными громадами осенних туч, она не чувствовала себя одинокой. Рядом был Андрейка. Однако ей не нравились угрюмые суровые лица встречных поселян, понуро бредущих по дорогам. Казалось, они ссутулились под тяжестью горя…
— Вот и Нарва, милые! — снова закричал Демидов и завозился в экипаже.
Посвежело. Из-за дюн сильнее задул ветер. Показывая кнутовищем вдаль, кучер сказал:
— Там море…
Он не докончил своей речи: экипаж, в котором находилась Александра Евтихиевна, вдруг вздрогнул и остановился. Напрасно кучер нахлестывал бичом, изо всех сил рвались и тянули дымившиеся от испарины кони, — экипаж увязал все глубже и глубже. Кучер спрыгнул прямо в лужу и, повозившись, сокрушенно объявил:
— Колесо сломалось, господа хорошие.
Демидов не утерпел, соскочил в грязь. Топая крепкими башмаками по жирной хляби, он загудел:
— Приехали! Эх, черти, провели дорожку где! Зови народ!..
Со взморья вместе с ветром и изморозью быстро надвигались сумерки. Где-то в пади затрепетал заманчивый огонек. Андрейка и второй кучер соскочили с козел. Только женщины оставались в экипажах среди грязи и наплывшего тумана. Демидов сердито закричал ямщику:
— Поторопись, вишь, настигает ночь!
В потемневших полях стало тихо, тоскливо. Аннушка присмирела, пугливо озиралась. Александра Евтихиевна нисколько не отзывалась на окружающую суетню. Укрывшись теплым одеялом, она не шевелилась и думала о предстоящих родах.
Медленно тянулось время. Аннушке казалось, что прошла целая вечность. Из низин, как призраки, наползали серые космы тумана и, клубясь, заволакивали все. Манящий огонек, только что мерцавший в низине, беспомощно растаял. Туман подступил к экипажам и охватил их холодными влажными крыльями. Где-то рядом на пригорке топал по грязи Никита Акинфиевич и вслух ругал ямщиков.
Неожиданно в стороне возник и расплылся в тумане, как желток, мутный свет. Загомонили голоса, под чьими-то ногами зачавкала грязь.
— Наконец-то! Живей, люди! — окрикнул прибывших Никита.
Вместе с ямщиками пришли кряжистые бородатые крестьяне, одетые в сермяги. Закопченные лица мужиков выглядели дико и сурово.
— Ковали пришли» ваша светлость, — сказал Демидову ямщик. — Тут недалече кузница и домишки. Советуют перенести их милость в избу, пока обладят колеса…
Кузнецы подошли к Александре Евтихиевне и, поклонившись горе подушек, сдержанно сказали:
— Дозвольте, сударыня, на ручках донесем.
Она открыла глаза и, испуганно озираясь на мужа, жалобно простонала:
— Ах, Никитушка, утопят они меня в грязи! А как наша девочка?..
— Не бойтесь, сударыня. Мы сильнущие! Донесем и дите ваше обережем.
Никита изумленно спросил их:
— Кто же вы и отколь хорошо знаете по-русски?
— Да мы ж свои, псковские! — весело отозвались кузнецы. — Наши прадеды отвоевали эту отцовщину. Тут мы от века сидим, в этих краях…
Они бережно подняли на руки укутанную Александру Евтихиевну и потихоньку понесли ее вслед за колеблющимся фонарем.
Бородатый кузнец, притаив дыхание, взял ребенка. Проснувшаяся от тревоги девочка голосисто заревела. Рядом в тумане колыхнулась огромная тень Демидова.
— Кричи, кричи, демидовская силушка! — добродушно бросил Никита.
Три дня путешественникам пришлось прожить в деревушке, ставленной псковичами на берегу Наровы. Тут все дышало родным, русским. Бревенчатые избенки, скрипучий журавлик над колодцем, баньки, выстроенные в ряд у реки, даже горьковатый дымок своим запахом напоминал родное…
— Эх, и крепка Русь! — шумно дыша, сказал Демидов.
Он стоял на берегу, а перед ним широкой стальной полоской текла Нарова. Неподалеку от него по обеим сторонам реки на высоких ярах высились грозные крепости: по правую — ливонская, прекрасно уцелевшая, хотя и отстроенная полтысячи лет тому назад; на левом — пограничная русская крепость Иван-город. По углам ее вырисовывались круглые каменные башни.
Тут же на берегу Наровы русские бородатые рыбаки, обветренные и широкоплечие, развешивали мережи. Завидя барина, они поклонились. Один из них — старик — приветливо спросил:
— Издалека, сударь? Небось из заморских краев возвращаетесь?
— Угадал, земляк! — словоохотливо отозвался Демидов. Хотя он был в дорожном бархатном кафтане и в парике, однако лицо выдавало в нем своего, русского. Подойдя поближе, рыбак пристально вгляделся в него. Наконец не выдержал и спросил:
— А что, батюшка, скоро погоним баронов с нашей земельки?
— А почему так? — насупил брови Никита. — Немцы ведь умный народ.
— И наш народ не лыком шит, — с достоинством отозвался старик. — Только суди сам, сударь, кругом расселись бароны, и житья от них нам нетути…
В голосе рыбака прозвучала вековечная ненависть к угнетателям. Он помолчал, огладил бороду и в раздумье сказал:
— Деды наши умные были: знали, кто наш ворог, потому и теснили его…
Андрейка и Аннушка зашли в кузницу, в которой чинили экипажи. Бородатые кузнецы, перемазанные сажей, ковали железные пластины для ободьев. Разглядывая демидовского писца, они исподтишка ухмылялись в бороду.
— Ишь ты, сам щуплый, а какую кралю подхватил! Ты кто ж, барин? — спросил один из них Андрейку.
Поникнув головой, писец ответил:
— Нет, крепостной я, а женка — итальянка.
— Что ж, выходит, в неволю везешь? — угрюмо продолжал кузнец.
— В неволю, — признался Андрейка.
— Так, — тяжело вздохнул мужик и с сердцем ударил по наковальне.
Веселое пламя вспыхнуло в горне, заплясало, только лица кузнецов пуще поугрюмели. Андрейка переглянулся с женой, и оба не спеша вышли из кузницы.
— Горюн парень! — со вздохом сказал вслед кузнец.
В самую полночь по непролазной грязи Демидовы прибыли в село Чирковицы, находившееся в восьмидесяти верстах от Санкт-Петербурга. Имение принадлежало Петру Ивановичу Меллисино — знатному екатерининскому вельможе. К удивлению Никиты Акинфиевнча, обширные барские хоромы были наглухо заколочены, в усадьбе, потонувшей в непроглядной тьме, стояла мертвая тишина, даже псы не залаяли при появлении экипажей. На громкие окрики и стук из калитки вышел ветхий старичок. Подняв перед собой тусклый фонарь, он с нескрываемым любопытством оглядел прибывших господ. Ежась от холода под порывами пронзительного осеннего ветра, он дребезжащим голосом спросил:
— Кто вы и что нужно вам тут, добрые люди?
Демидов выступил вперед и властно сказал слуге:
— Как видишь, нас застала в пути ночь. Пойди и доложи господину, что просим гостеприимства.
— Эх, сударь! — прошамкал старик. — Да никого тут и нет! Все покинули это гнездо. Один тут я, и где приютить — неведомо. Хоромы велики, а приюту и нет. Все рушится, господин мой. Да и покормить нечем… Езжайте, милые, к почтмейстеру: хоть и тесно, а все под крышей…
Проблуждав по сельцу, путешественники выехали наконец к почтовой станции, где и остановились. Большая станционная комната хотя и содержалась в чистоте и опрятности, но поражала своим необжитым видом и холодом.
Александра Евтихиевна зябко куталась в пледы и жалобно поглядывала на мужа. Приближались роды, и Демидов, встревоженный и злой, наступал на почтмейстера. Сухощавый долговязый немец учтиво выслушал жалобы Никиты Акинфиевича и безнадежно пожал плечами.
— Это лучшее, что найдете здесь, сударь, — сухо ответил немец.
— Едем дале! — закричал слугам Никита, но Александра Евтихиевна болезненно сморщилась и умоляюще сказала:
— Никитушка, побойся бога! Разве ты не видишь, в каком я положении?
Ночь тянулась медленно. Александра Евтихиевна сидела в кресле, уставившись в трепетное пламя свечей. Казалось, она прислушивалась к жизни, которая теплилась внутри ее тела. Аннушка в соседней комнате укачивала девочку, согревая ее посиневшие ручонки своим дыханием. Андрейка, раскинув на лавке теплые одеяла, предложил Никите Акинфиевичу:
— Укладывайтесь, сударь.
Александра Евтихиевна шевельнулась и простонала:
— Ах, Никитушка, не спи, сядь подле меня! Я боюсь, это скоро наступит…
Никита уселся на скрипучий стул и, раскинув ноги, задремал. Почтмейстер тихонько удалился в свою каморку.
За стенами, во дворе, выл ветер, переругивались ямщики, а в холодной комнате потрескивали свечи; неприятное полусонное оцепенение овладело людьми.
Ночь тянулась бесконечно…
Серый скупой рассвет стал заползать в настуженную горницу, когда Никита Акинфиевич был разбужен громкими стонами жены. Он открыл глаза и был поражен тем, что происходило. Отвалившись на спину, Александра Евтихиевна протяжно стонала. Подле нее возилась Аннушка. Лицо у нее было оробевшее, жалкое. Андрейки и слуг в горнице не было. Только сухой почтмейстер стоял у двери, спокойно вглядываясь в происходящее.
Никита быстро поднялся и наклонился над женой.
— Ой, умираю, — страдающе прошептала пересохшими губами Александра Евтихиевна.
Демидов быстро оглядел горницу и крикнул Аннушке:
— Немедля сыскать на селе бабку!
Почтмейстер учтиво поклонился Демидову и сказал:
— Не извольте, господин, беспокоиться. Я предвидел это, и бабка уже здесь, и если дозволите…
Не дождавшись ответа, он распахнул дверь в свою каморку и позвал:
— Никитишна!
Демидов недоверчиво разглядывал уже немолодую подвижную женщину, неслышно вошедшую в горницу. «Да нешто простая баба сможет?» — хотел он было запротестовать, но строгий взгляд немца остановил его.
— Здравствуйте, батюшка, — неторопливо поклонилась бабка Никите. Голос у нее оказался певучим и ласковым, круглое русское лицо ее приветливо светилось. Она неторопливо подошла к Александре Евтихиевне и заглянула ей в глаза.
— Не бойся, касатка, все будет хорошо. Глядишь, бог принесет счастья! — спокойно сказала она и оглянулась на мужчин. — Уж не обессудьте, тут дело бабье…
Простая русская баба почувствовала себя здесь полновластной хозяйкой и не спеша принялась за дело. Почтмейстер и Демидов переглянулись и, покорясь ей, вышли в тесную с тусклым оконцем каморочку. Никита сел на кровать и опустил голову на грудь. В душе его нарастали тревога и нетерпение. Схватив немца за рукав, он теребил его, жарко упрашивая:
— Озолочу, ежели добудешь умельца лекаря и хоромы теплые разыщешь!
Сохраняя невозмутимый вид, немец сухо сказал:
— Где добыть здесь лекаря? Да и поздно. Никакие богатства не смогут изменить положения, сударь. Остается терпеть и ждать.
Легко сказать — терпеть и ждать, когда стоны за стеной становились все громче и громче. За оконцем с низкого неба то моросил мелкий дождик, то мокрыми хлопьями валил снег. Среди сырости на дворе пылал костер, вокруг которого толпились слуги и ямщики. Андрейка о чем-то горячо им рассказывал. Над костром висел черный чугун, над ним вился густой пар…
— Девонька, воду шибчей! — раздался за перегородкой хозяйский окрик бабки.
Из горницы выбежала Аннушка, бросилась во двор к черному чугуну…
Все шло удивительно налаженно, без суетни. Размеренный воркующий говорок бабки действовал как-то успокаивающе. Через комнатку пронесли горячую воду, чистые простыни и полотенца. Слышно было, как бабка ласково уговаривала роженицу:
— А ты не стесняйся, кричи, родная, кричи! Понатужься!..
Демидов морщился, словно от зубной боли. Ему казалось, за перегородкой и без того сильно стонали. Большой и сильный человек, он вдруг почувствовал себя слабым, растерянным.
Итальянка робко вошла в каморку и притаилась, смущенная, в уголке.
Почтмейстер положил свою сухую синеватую руку на плечо Демидова:
— Это неизбежно, сударь.
В эту пору в станционном домике раздался душераздирающий крик. Даже ямщики у костра повскакали.
— Ух, неужто беда? — тревожно спросил Никита, но вдруг сразу все смолкло, наступила блаженная тишина, и вслед за тем раздался веселый крик новорожденного существа.
Почтмейстер весело блеснул глазами, кивнул в сторону двери, прошептал:
— Слышите?
Аннушка схватилась рукой за сердце и, не спуская глаз, следила за Демидовым. Он вскочил, но волнение его не унималось, а нарастало. Заметно дрожали его большие руки. Нетерпеливо топчась у перегородки, он прислушивался:
«Кто же, сын или дочка?»
Никто не торопился впускать Никиту Акинфиевича в большую горницу; слышно было, как ласково разговаривала бабка, но поди разберись, с кем!..
Наконец в десятом часу бабка распахнула дверку и переступила порог. Лицо женщины сияло. Поклонившись Демидову, она сказала:
— Ну, батюшка, господь послал тебе сына!
— Неужто? — успел только сказать Никита, и всем его большим, могучим телом овладела необузданная радость.
— Ты чуешь, кого принимала? Князя Демидова. Богатырь будет! На!.. — Он положил на ладошку бабки золотой.
— Богатырь, богатырь, батюшка! — охотно подхватила бабка. — Пройди-ка посмотри дите.
Десять дней больной пришлось прожить в станционной горнице. Снег растаял, вновь вернулась осень.
Наконец из Санкт-Петербурга прибыл долгожданный доктор. Больная окрепла, и можно было продолжать так неожиданно прерванное путешествие. Все снова уложили в возки.
22 ноября 1773 года Демидовы возвратились в Санкт-Петербург. Андрейка под диктовку Никиты Акинфиевича записал в «Журнал путешествий»:
«При крещении новорожденного восприемниками сделали честь быть его сиятельство граф Алексей Григорьевич Орлов и ее сиятельство графиня Елизавета Ивановна Орлова ж; окончив тем счастливо свое путешествие по иностранным государствам, привезли в отечество, к великому удовольствию Никиты Акинфиевича, дочь и сына».
Последний по представлению отца, по примеру прочих дворян, находясь еще в пеленках, был записан капралом в лейб-гвардии Преображенский полк, полковником которого числилась государыня.
В большом демидовском доме, строенном еще дедом, вновь закипела жизнь. Андрейка и Аннушка поселились вместе с дворней. Еще задолго до света для обоих начиналась трудовая жизнь.
После долгого странствования все в Петербурге Андрейке казалось серым и холодным, еще горше стала жизнь в барском доме. «Как-то там старуха-мать, — с затаенной грустью думал Андрейка. — Что она скажет, когда увидит Аннушку?»
От дворовых дознался он, что мать с обозом добралась с Каменного Пояса до Москвы, и Демидов записал ее в холопки. Ныне старая Кондратьевна работала птичницей на барском дворе.
В один из мартовских дней Демидова пригласили во дворец. Он обрадовался и с утра стал обряжаться к приему. Портной и камердинер долго подбирали атласный кафтан и сорочки. Погон для анненской ленты, пуговицы на камзоле, эфес на шпаге и пряжки на башмаках — все было осыпано бриллиантами.
Демидов добрых полчаса вертелся перед зеркалом, оглядывая себя с ног до головы, и восхищался собою. Величественный, в высоком волнистом парике, сияющий, он вошел на половину к Александре Евтихиевне.
— Глянь-ко, Сашенька, как ныне я выгляжу? — похвастался он перед женой.
Она ничуть не изумилась. Улыбнувшись мужу усталой улыбкой, супруга сказала:
— Сверканья много; ты бы, Никитушка камней поубавил.
— Что ты! Что ты! — замахал на нее Демидов. — Разве же то допустимо? Чем Демидовы хуже Шуваловых? Затмить я их хочу.
Государыня приняла Никиту Акинфиевича в маленьком рабочем кабинете. С трепетом переступил Никита порог и низко склонил голову. Екатерина сидела за письменным столом, одетая в платье лилового шелка; никаких украшений на царице не было.
— Здравствуй, Демидов. — Государыня легким наклонением головы приветствовала Никиту и милостиво протянула ему руку. Заводчик еще раз почтительно склонился и поцеловал полную белую руку государыни. На одну секунду он почувствовал, что эта рука отвечает ему легким пожатием.
Подняв глаза на государыню, Никита оробело заметил: у нее не хватало переднего зуба, оттого голос был несколько шепеляв. Окна кабинета выходили на Неву, и серый свет мартовского неуютного дня заползал в них, кладя на все свой холодный отпечаток.
— Звала я тебя, Демидов, по делу! — Государыня снова пристально поглядела на Никиту и, как бы колеблясь, продолжала: — Известно тебе, сколь в большие убытки входим мы, ведя войну с турками? А меж тем нам потребно все больше и больше пушек и ядер…
Никита затаив дыхание слушал: государыня встала и подошла к огромному окну. Не глядя на Демидова, она сказала:
— Демидыч, можешь ли ты в долг поставлять государству сии припасы?
Никита на мгновение прикрыл глаза: ласковое обращение к нему государыни окончательно пленило его. Заводчик низко поклонился:
— Могу, государыня, год либо полтора!
Царица сразу оживилась и льстиво сказала:
— Я так и знала, что ты выручишь меня.
— Мы все служим тебе, матушка, и отчизне нашей.
Он улыбнулся, но в улыбке проскользнула горечь. Государыня протянула ему руку и ласково добавила:
— Спасибо тебе, Демидыч, за услугу. Прошу со мною откушать…
В два часа Демидова вместе с другими пригласили к Царскому столу в бриллиантовую комнату. Тут были и Безбородко, и граф Шувалов, и Дашкова, граф Строганов. Стол был круглый. Кушанья уже стояли на столе и были покрыты крышками. Все с нетерпением ждали выхода государыни. Никита зорко наблюдал за придворными, — как бы не ошибиться в чем. Между тем шепот смолк. И совершенно неожиданно распахнулись двери; высокий, представительный камердинер государыни Зотов, встав на пороге, закричал:
— Крышки!
Застывшие у стола лакеи в белых перчатках мгновенно сняли с блюд крышки, и беловатый парок взвился над столом.
Шелестя платьем, в бриллиантовую вступила государыня. Позади нее семенили калмычонок и две левретки.
Все чинно расселись, Демидову отвели место против государыни. На стол поставили четыре золотые чаши, а перед царицей простой горшок русских щей. Горшок был глиняный, покрытый золотой крышкой и обернутый белоснежной салфеткой. Царица сама изволила разливать щи. Это пришлось Демидову по душе. Разливала она осторожно, по-хозяйски, как делают в деревне рачительные бабы.
«Добра хозяюшка!» — похвалил про себя Никита и приналег на щи.
За столом лилась непринужденная беседа. Дородный Безбородко рассказывал о своих певчих. Однако величавый Шувалов стремился уколоть князя:
— Помилуйте, что хор без музыки? Если бы послушали мой оркестр!..
Демидов хмурил брови, не зная, как бы заговорить. И вдруг государыня, улыбнувшись, спросила Никиту:
— Что же ты молчишь, Демидов? Чем похвастаешься?
Все взоры устремились на Никиту, он пыхтел, краснел, не находя слов. Лукаво подмигнув заводчику, Шувалов добродушно сказал во всеуслышание:
— У него особый оркестр, государыня-матушка, у него пушечки да ядра, вот и вся музыка!
Никиту взмыло; поглядев хмуро на вельможу, он не утерпел:
— У меня один музыкант многих оркестров стоит, граф…
Всем было известно, что оркестр Шувалова славился на весь Санкт-Петербург. Однако граф нисколько не обиделся дерзкой выходке Демидова. Он улыбнулся и попросил:
— Надеюсь, вы не откажете мне в удовольствии послушать сего музыканта…
Государыня милостиво улыбнулась Демидову и погрозила ему пальцем:
— Смотри, Демидыч, не осрамись.
За столом все весело рассмеялись, довольные благополучным разрешением спора.
Граф Шувалов не забыл о похвальбе Никиты Демидова за столом государыни. Делать было нечего, пришлось Никите устроить большой званый вечер.
Неделю убирали обширные демидовские хоромы, натирали паркет, выбивали ковры. Обеспокоенный Никита вызвал к себе Андрейку и строго спросил его:
— Скажи мне, холопья твоя душа, сможешь ли потешить графа? Да так, чтобы у него от зависти в горле заперхало!
— Смогу, — уверенно отвечал крепостной музыкант. — Сыграю я для вас, сударь, нежно и сердечно, как то дозволит час вдохновенья. Но одного прошу, «сударь, дать мне минутку на раздумье, как и что играть…
— Раздумывай да разучивай, смотри не посрами хозяина.
В званый день набережная Мойки была полна экипажами. Вся петербургская знать съехалась в гости к Никите. Втайне надеялся Никита: вот-вот невзначай пожалует сама государыня.
Однако минута проходила за минутой, а надежды не сбывались. Хозяин пригласил гостей в ярко освещенный зал, где со скрипкой в руке уже поджидал их Андрейка.
Гости шумно расселись в креслах. Демидов глянул в сторону Андрейки и взмахнул рукой.
В большом двусветном зале наступила глубокая тишина. Сверху с золоченых люстр лились потоки спокойного теплого света. Искрясь и дробясь в хрустальных подвесках, огоньки играли всеми цветами радуги. Аннушка притаилась за колоннадой на хорах. Со страхом она смотрела вниз на блестящее общество и на своего Андрейку — стройного, изящного, сейчас очень похожего на маэстро.
Опустив руки, он с бледным лицом стоял посреди зала. Прошла минута, и когда утихли последние шорохи шелка, Андрейка поднял голову, и легкая певучая скрипка вспорхнула ему на грудь. Он нежно прижал ее к подбородку и чуть заметно провел по струнам смычком. Словно дуновение ветерка пронеслось по залу, родились нежные чарующие звуки.
Аннушка прижалась к колонне и не в силах была оторвать глаз от Андрейки. Он весь горел, одухотворенно сиял, что-то большое и властное поднималось в его душе. И люди, которые сидели в зале, — старые и молодые, седовласые, сверкающие звездами, пресытившиеся вельможи, молодые легкомысленные юнцы и нежные, хрупкие девушки с розами на низко обнаженной груди, — все с упоением смотрели на Андрейку, наслаждались музыкой, словно пили чудесный нектар. Пела, радовалась, смеялась молодостью скрипка в руках Андрейки.
Крепостной играл одну пьесу за другой. Никто не шевельнулся, словно все унеслись в другой мир. Граф Шувалов, искушенный жизнью, человек большой властности и обширного ума и потому позволявший себе все, не утерпел и громко вздохнул.
Вместе со вздохом вырвалось одно только слово:
— Кудесник!
Крепостной играл долго и вдохновенно. Казалось, он колдовал: неслыханную, дерзновенную власть он получил над людьми.
Никита Акинфиевич, в атласном голубом кафтане, в черных шелковых чулках, туго обтягивавших толстые крепкие икры, в пышном парике, величественный и грозный, опустив на грудь голову, тихо вздыхал. Исподлобья он оглядывал гостей, а сам трепетал при мысли: «Каково играет, шельмец!»
Каждый ушел в свою мечту. Одряхлевшая графиня, голову которой сотрясал тик, не сводила блеклых глаз с Андрейки, а он, волшебник, водил ее по саду давным-давно угасшей юности, воскрешая в памяти то, что уже покрылось тленом и забвением. Молодая фрейлина, сияющая красотой и бриллиантами, подле которой восхищенно застыл красавец кавалергард, туго затянутый в лосины, упивалась нежными звуками, певшими о неувядающей любви. В каждой душе Андрейка поднимал надежды и светлую радость.
Он играл, и все готовы были слушать бесконечно, но силы не безбрежны, — скрипач стал уставать и, закончив пьесу, склонил голову.
Легкий гул одобрения прошел среди гостей. Задвигали стульями, зашаркали, зашелестели платьями. Прижав к сердцу скрипку, музыкант обвел взглядом зал, поднял глаза кверху и встретился с восхищенным взглядом Аннушки.
Александра Евтихиевна наклонилась к мужу и прошептала ему что-то, указывая глазами на крепостного. Никита Акинфиевич подозвал к себе Андрейку и сказал:
— Повтори все…
С лица крепостного катился пот. Счастливое выражение на лице Андрейки угасло, он побледнел и, нежно лаская скрипку, прошептал:
— Освободите. Не могу больше…
— Играй! — жестко приказал Демидов.
Крепостной покорно вышел на середину зала и снова заиграл.
Мечтательно полузакрыв глаза, Аннушка забыла обо всем на свете. Она мысленно унеслась в родную Италию. Среди волнующих звуков нежданно раздался один резкий, неприятный, словно кто внезапно хлестнул бичом, — лопнула струна. Резко оборвалась игра, с запозданием тонко простонали хрустальные подвески люстры.
С бьющимся сердцем Аннушка наклонилась и увидела бледного мужа с трясущимися руками. Перед ним стоял налившийся густой кровью Демидов и шипел:
— Ты нарочно это подстроил! Так поди ж, миленький, поди за мной…
Осунувшийся, волоча отяжелевшие ноги, Андрейка пошел вслед за хозяином. Позади зашумели, готовясь к танцам. Граф Шувалов, прищурив серые глаза, мечтательно вздохнул и сказал на весь зал:
— Несомненный талант, господа! Великий талант…
В кабинете Никита Акинфиевич сам написал записку и вручил Андрейке.
— Отнесешь на съезжую! — властно сказал он. — Там тебя высекут розгами.
— За что? — хрипло выдавил скрипач. — За что, сударь? Не по моей вине не выдержала струна.
— Высекут за то, чтобы не возвеличивался! — сказал Демидов. — За то, чтобы слушал господина своего. Ну, иди! А скрипицу дай сюда.
Он взял инструмент из рук крепостного и положил его на стол.
Шатаясь, Андрейка вышел из кабинета.
— Как смеет подлая душа такие тонкие чувства разуметь и бередить благородное сердце! — проворчал вслед хозяин.
Словно отбрасывая что-то грязное, он отряхнул руки, оглядел себя в зеркало и с благодушной улыбкой вышел в зал…
С хор лились звуки невидимого оркестра; легкие молодые нары уже скользили по блестящему паркету. Холодный, равнодушный свет падал сверху на обнаженные напудренные женские плечи и на позолоту мундиров…
Над Петербургом стоял густой молочный туман. Андрейка возвращался из части. На Неве был» непроглядно темно. Мартовская ночь была сыра, беззвездна. Задувала моряна. Ветер трепал полы кафтана, забирался под одежду.
Крепостной музыкант проходил по тропке, бегущей через торосистый лед, и горестно думал: «Рядом омут, броситься — и все кончено…»
Но внезапная мысль притупила боль. «А жена, а матушка? Что будет с ними?» — подумал он.
Жгучий стыд охватил все существо Андрейки. При каждом шаге запоздалого прохожего он вздрагивал. Ему казалось, что все знают о его позоре.
Поздно прибрел он домой. Ни с кем не перемолвился словом.
В своем уголке, отведенном в людской, Андрейка сел за стол, склонил голову на руки. Было страшно взглянуть в глаза Аннушке.
Бледная, дрожащая, она неслышно подошла к мужу, склонилась над ним и прошептала:
— Как он смел?
Андрейка горько усмехнулся.
— Он все смеет… Демидов — барин, а мы рабы. Пойми: рабы! — страдальчески выкрикнул Андрейка. — Ах, на какое горе я привез тебя, Аннушка!
Итальянка прижалась к плечу мужа и, сдерживая слезы обиды и оскорбления, молча заглядывала ему в глаза…
Внезапно в Санкт-Петербурге прекратились балы. В Зимний дворец поминутно скакали курьеры. Государыня Екатерина Алексеевна не появлялась на больших выходах. Во дворце, в маленьком рабочем кабинете царицы, каждый день происходили совещания. С Урала дошли неприятные вести. Беглый казак Емельян Пугачев поднял мятеж, осадил Оренбург; восстание, подобно огнедышащей лаве, грозило разлиться по всей стране.
Демидов притих, стал подозрителен. В неурочное время он вставал с постели и, наскоро накинув халат, в мягких туфлях неслышно обходил свои хоромы. Среди ночи хозяин неожиданно появлялся в людской и прислушивался к сонному дыханию дворовых.
Приуныла и Александра Евтихиевна. С недоверием она смотрела на Аннушку. Не переносила укоряющего взгляда своей камеристки. С той поры, когда Андрейку выпороли розгами, Демидовой казалось, что итальянка замышляет против нее дурное. Она жаловалась мужу:
— Убери ее, Никитушка, подальше! Глаза у ней злые, волчицей на меня смотрит.
С Каменного Пояса приказчик Селезень прислал страшную весть: на заводах поднимались работные, покидали работу и, озлобленные, уходили в пугачевские отряды.
После долгого раздумья Никита Акинфиевич решил оставить семью в Санкт-Петербурге, а самому тронуться в Москву. Пора было подумать и о делах! Заводы оставались без хозяина.
10
В апреле Никита Демидов в сопровождении Андрейки и его жены отправился в Москву. Дорога была веселой: солнце золотыми потоками заливало землю. Леса оделись свежей листвой, над лесными проселками шумели белостволые березки. В лугах раскинулась цветистая пестрядь, хлопотливо гудели пчелы, над нивами распевали невидимые жаворонки. На обсохшую пашню выехал пахарь. Степенно вышагивал он за тяжелой сохой, а следом за ним ложилась черная жирная полоска земли. Демидов щурился от яркого света, подолгу всматривался в поля; над ними волнисто струился нагретый воздух. Завидя при дороге пахаря, Андрейка приветливо крикнул ему:
— Бог на помощь!
— Спасибо, родимый! — отозвался мужик.
Андрейка с уважением подумал о труде крестьянина:
«Вот кто хлебушком Русь кормит! Эх, горе-то какое: один с сошкой, а семеро с ложкой! Баре и тут пристали к мужицкому телу…»
Дорога пролегала через плотину; в пруде широко разлилась вешняя вода. По зеркальной глади с кряканьем плавали утиные стайки. У плотины в зеленых вербах виднелась ветхая, крытая соломой мельница. Огромное мшистое колесо медленно ворочалось, разбрасывая каскады сверкающих брызг.
На плотине бегали ребята. Завидев экипаж, они снялись озорной воробьиной стаей и бросились к деревенской поскотине, где предупредительно распахнули перед проезжими скрипучие ворота в поле…
Аннушка ехала в возке позади демидовского экипажа. За долгую петербургскую зиму ее тонкое личико вытянулось, побледнело, но большие глаза по-прежнему горели ясным светом. Все окружающее приводило ее в изумление и восторг. Зеленые леса и нежно-голубое небо, даже бредущий за сохой пахарь — все чем-то напоминало весну в родной Италии.
Когда на шестые сутки утомительного пути вдали вспыхнули золотые главы московских соборов, Никита снял шляпу и истово перекрестился. Андрейка соскочил с облучка, и подбежав к возку, в котором ехала жена, крикнул Аннушке:
— Гляди, вон она, наша Белокаменная!
Над полями в густом, упругом воздухе навстречу поплыл величавый благовест. Из дальних и ближних окрестных сел, пыля босыми ногами, с котомками за плечами, в первопрестольную тащились толпы потных, усталых богомольцев. Завидя барскую карету, они долго провожали ее пристальными взглядами. На унылых, изъеденных нуждой лицах не было радости, хотя кругом в природе все ликовало.
Аннушка, вздохнув, обронила:
— Бедные так же, как и у нас, идут просить радости, а ее нигде нет для обездоленного человека!
Андрейка вспомнил порку, опустил голову.
— Это верно, Аннушка! Ну погоди, может, придет и для нас радость! — сказал он и многозначительно посмотрел ей в глаза.
Издали Москва показалась Аннушке волшебным городом: так жарко на полуденном солнце среди весенней зелени блестели маковки многочисленных церквей. В широкой извилистой долине синела спокойная река, плавно неся свои раздольные воды к подернутому сиреневой дымкой далекому окоему. Уже начались обширные загородные сады, охваченные могучим цветением. Ветвистые яблони стояли, укрытые бледно-розовой пеной цветов, издававших тонкий и нежный аромат, от которого у Аннушки слегка кружилась голова. При малейшем дыхании ветерка с грушевых и вишневых садов, как снежинки в метелицу, слетали белые лепестки, устилая дорогу.
Кругом простирался необозримый зеленый простор, но сам город по мере приближения к нему тускнел и словно угасал. Пошли кривые немощеные улицы, огороженные обветшалыми плетнями и заборами, которые прерывались домишками, крытыми тесом, лубком, а то и соломой. По старым крышам изумрудно зеленели мхи. Избушка с надвинутой соломенной крышей походила на ветхую старушонку, сгорбившуюся и подслеповатую. Встречались дома, рубленные из крупного смолистого леса, крытые шатром. Высокие дубовые ворота при них были с двускатной кровелькой, под которой сиял врезанный медный восьмиконечный крест.
— Раскольничьи домы! — сказал Андрейка жене, но она не поняла, с удивлением разглядывала молчаливые, угрюмые дома. Только собачий лай на дворах да оскаленная песья морда в подворотне свидетельствовали о том, что здесь живут люди…
Заборы вдруг прерывались, шли пустыри, а за ними снова тянулись барские усадьбы, с высокими дворцами, белеющими колоннадами. И все это величие тонуло в тенистых липовых кущах или среди бесконечных оранжерей и огородов.
Улицы, переплетаясь с переулками, круто сворачивали то вправо, то влево. Зачастую в глухом переулке из-за рощи смиренно выглядывала бирюзовая маковка крохотной церквушки. На широкой Покровке показались каменные строения. На Разгуляе толпилось много праздничного народа, мелькали сарафаны, кумачовые рубахи, синяя домашняя пестрядина.
Путешественники незаметно подъехали к Басманной, где среди зелени и прудов раскинулась родовая демидовская усадьба. От каменных ворот навстречу уже бежала дворня. Демидов встрепенулся и крикнул ямщику:
— Ну-ка, шевели!
Кучер взмахнул бичом, и кони, поднимая тучи пыли, вихрем влетели в обширный зазеленевший двор.
— Андрейка! — раздался радостный крик.
По двору бежала старая мать. Задыхаясь и плача, Кондратьевна спешила к сыну. Андрейка не утерпел, кинулся к ней, схватил старую в объятия и крепко прижал к груди. По морщинистым щекам матери катились слезы.
— Дитятко мое! — нежно припадая к нему, шептала старуха и ласкала его голову, словно ребенка. — Слава богу, довелось-таки свидеться, сынок мой…
Мать оглядывала его заморский потертый наряд, бедный, но опрятный, заглядывала ему в глаза и не могла насмотреться: так вырос, так красив стал сын.
Аннушка сердцем догадалась, что это мать Андрейки. Старушечья ласка тронула ее до слез. Наконец, освободившись от объятий, Андрейка смущенно оглянулся на Аннушку и сказал старухе:
— Матушка, это моя женка…
Кондратьевна на мгновение онемела, потом ласково улыбнулась. Пораженная красотой итальянки, она, все еще не доверяя сыну, молча оглядела женщину, Заметя на белой шее Аннушки крестик, она всхлипнула:
— Христианка… Невестушка…
Не сдерживаясь больше, она прижала молодую женщину к своей груди…
Демидов тяжело вышел из коляски. Недовольно посмотрев в сторону Андрейки, крикнул дворовым:
— Устал я, отдохнуть надо… К вечеру истопить баньку!
Он скрылся в прохладных хоромах.
На дворе все сияло под солнцем. С крыши слетел белоснежный голубь и стал пить из лужицы, сверкавшей у колодезя…
Кондратьевна увела дорогих гостей в маленький тихий флигелек, укрытый густыми зарослями малинника. Тут неподалеку за оградой на жердях кричали диковинные павлины.
— Это мои птенчики, — ласково сказала Кондратьевна, и вокруг глаз легли сухие мелкие морщинки, отчего лицо ее стало еще приветливее и добрей.
За птичником шел старый тенистый сад. Склоненные вязы опускали свою серебристую листву в зеркальные пруды.
В затишье водных просторов плавали лебеди, а в тени на темной воде чуть-чуть колебались белые хрупкие чашечки лилий…
И когда в синем ночном небе засверкали крупные чистые звезды, в старом саду стало тихо, легкая призрачная дымка тумана поплыла над застывшими прудами и шелестящими древними вязами. Утих птичник. В домике на тесноватом столике затеплилась восковая свечечка.
— Приберегла на смертный день, — с легкой грустью сказала старушка и улыбнулась. — А сейчас не до смертного часа: жить хочу, чтобы внучат понянчить…
Лицо Аннушки залил румянец. Андрейка подсел поближе к жене.
Пламя свечи слегка колебалось, делая лица зыбкими. Морщинки Кондратьевны казались глубже. Дрожащей рукой мать нежно гладила молодую женщину.
Андрейка все расспрашивал о родном Камне, о Москве.
Склонившись над столом, птичница вздохнула и таинственным голосом поведала:
— Принесли люди с родимой сторонки диковинные вести, сынок. Опять на Камне помутился народ. Сказывают, появился в горах царь Петр Федорович. Идет он против заводчиков и дворян. И на Москве, слышь-ко, среди дворовых и черного люда такая молва есть. Только кто тот человек — царь или не царь? Сказывали, что беглый…
— А хошь и беглый, лишь бы народу волю дал! — со страстью вымолвил Андрейка.
— Ты, сынок, тишь-ко! — испуганно оглянулась Кондратьевна. — И чего ты мелешь? А как же мы будем жить-то без господ… Барин, гляди, тебя в люди вывел…
Андрейка скрипнул зубами. Помолчал и зло бросил:
— В люди… Покалечил только… Ух, кабы!..
Он не договорил, встретив тихий, примиряющий взгляд Аннушки, и понурил голову.
Демидов отослал Андрейку на Оку принимать струги с железом. Писец бережно укутал в черный шелк скрипку и уложил ее в ящик. Он долго стоял над ним, с грустью о чем-то думая. Рядом с ним стояла Аннушка, тихая и бледная. Она беззвучно плакала. Безмолвные слезы крупными жаркими каплями выкатывались из-под густых ресниц, тихо струились по смуглому лицу.
— Я боюсь одна! Так боюсь!.. — шептала она в горестном порыве.
— А ты не бойся, Аннушка! — успокаивал ее муж. — С тобой остается матушка. Она тебя так любит…
— Ах, Андрейка… — с тяжелым вздохом сказала Аннушка и запнулась.
Он взглянул на ее слегка располневший стан, и горячее отцовское чувство нахлынуло на него. Он нежно обнял жену и сказал:
— Берегись, Аннушка…
Они расстались. Провожая его до заставы, она долго стояла у полосатого шлагбаума и смотрела в ту сторону, где над дорогой расплывались последние клубы поднятой пыли…
Опечаленная и задумчивая вернулась Аннушка в демидовскую усадьбу. Старуха-мать хлопотливо ухаживала за ней, уговаривала:
— Ты не горюй, Аннушка! И я была молодкой, в такой поре бабе страшно без сокола.
Как юркая мышка, Кондратьевна шмыгала по своему дому. Она всегда была тиха и аккуратна. Укладываясь спать, старуха подолгу выстаивала на коленях перед образами, истово молилась и клала земные поклоны.
— Помолись и ты, Аннушка! Бог внемлет твоей молитве и пошлет вам с Андрейкой счастье!
Аннушка опускалась на колени рядом с ней. Она не знала русских молитв. Молилась по-своему, но строгие лики святых, нарисованные на старинных иконах, пугали ее своею суровостью. Нет, молитва не облегчала душу! Забвение приносила только работа. От утренней зари до темна хлопотала Аннушка по хозяйству. Бегала на пруд, стирала барское тонкое белье, толкала перед собой тачку, наполненную теплой землей. В саду она рассаживала цветы, помогая садовнику — седому загорелому старичку с добрым морщинистым лицом.
Каждое утро он ласково встречал ее. Поднимая выгоревшую от солнца шляпу, размахивая ею, он еще издали кричал:
— С добрым утром, Аннушка! Хлопотунья моя…
Поливая посаженные ею цветы, он говорил:
— Хороши! Рука у тебя, Аннушка, легкая, счастливая.
Усталая после дневной хлопотливой работы, она возвращалась в низенький флигилек, в котором жила со старухой. Прежде чем улечься в постель, Аннушка раскрывала футляр, доставала оттуда скрипку, распутывала черный шелк и осторожно дотрагивалась до струн. Среди спокойной вечерней тишины они издавали нежный звук. Казалось, не струны звучали, а шептал издалека Андрейка:
— Не бойся, Аннушка…
Словно дитя, она снова нежно кутала в шелк худенькие плечики скрипки и укладывала ее в мягкое ложе.
Каждый день она то незаметно скользила по саду, то забегала к старухе на птичий двор, остерегаясь попасться на глаза хозяину. Его тяжелый взгляд преследовал молодую женщину всюду. Смущаясь до слез, она отступала перед ним и в тревоге убегала прочь…
Но разве уйдешь от вездесущего Демидова? В теплые майские дни хозяин выходил в сад одетый налегке, с распахнутой на груди рубашкой.
Усевшись на скамью, Демидов часами наблюдал, как холопы работали в саду и в огороде. Работники трудились у прудов, очищая дно от ила. Крепостные девки возили песок. Среди них была и Аннушка. Молодая итальянка, крепкая, тронутая золотым загаром, давно волновала его. Ее полусклоненная головка, протянутые вперед руки, которыми она толкала тележку, и обнаженные ноги были невыразимо грациозны, все ее тело было точно пронизано светом. Волнение охватывало Демидова, когда она проводила мимо. Он не мог оторвать глаз от молодой женщины, спокойно и легко работавшей. Руки ее огрубели от тяжелого труда, лицо стало темным от загара, — чистотой и здоровьем веяло от всей ее фигурки.
Завидев хозяина, итальянка смущенно опустила голову и заторопилась с тележкой. В своем смущении она стала еще краше и привлекательней. Демидов оглянулся на окна барского дома и сказал ей строго:
— Стой!
Холопы, работавшие у пруда, подстерегали каждое движение хозяина. Не смущаясь этим, он вскочил со скамьи и загородил ей дорогу:
— Погоди! Что слышно от Андрейки?
Аннушка остановила тележку и в большом смущении опустила руки. На щеках ее вспыхнул румянец. Черные мохнатые ресницы встрепенулись в страхе, и быстрый испуганный взгляд обжег Никиту.
Густые, могучие вязы, раскачиваясь, бросали зыбкую тень на дорожку.
Громадный, отяжелевший вдруг Демидов, заикаясь, зашептал страстные слова:
— Ты… ты… моя хорошая…
Демидов был дороден, мускулист. Он стоял перед ней без парика, огненно-золотой луч солнца падал на его выпуклый сверкающий лоб.
— Скажи… Ну скажи слово… Что молчишь? — продолжал он страстно шептать и, протянув руки, стал приближаться к молодой женщине.
— Сударь, что вы делаете? — в страхе крикнула Аннушка. — Пустите, сударь!
На ее больших влажных глазах засверкали слезы обиды. Но душой и телом Демидова овладела похоть. Он сказал ей:
— Приходи ко мне… Нужно поговорить…
Она оставила тележку и, пугливо озираясь, убежала прочь.
Весь дрожа от возбуждения, Никита долго стоял на дорожке. Придя в себя, он окинул сад хозяйским взглядом и самодовольно усмехнулся.
У пруда, все так же не разгибая спины, как черви, в иле копались холопы. Босоногие девки окольными дорожками таскали песок; ничего не видя, они проходили с застывшими, холодными лицами…
Аннушка прибежала в низенький флигелек. Густая прохлада и покой наполняли его. Она упала на постель и залилась горькими слезами…
Над Москвой, над садом давно опустилась ночь. Яркие звезды низко плыли над темными деревьями. На дворе прозвенел цепью сторожевой пес, а Никита не мог уснуть. Ходил из угла в угол и думал об итальянке. «Хороша, хороша, бестия!» — покряхтывая, вспоминал он о встрече.
Он медленно двигался по кабинету вдоль шкафов, в которых тусклой позолотой поблескивали корешки книг. Взор его упал на Гомера. И он вспомнил строфы, заученные им давным-давно, в юности.
«Там была большая пещера, в которой жила нимфа с великолепными волосами, — в такт своим шагам повторял Никита строфы. — Сильный огонь горел в очаге, и запах кедра и лимонного дерева, сгоравших в нем, распространялся далеко по острову. Распевая прекрасным своим голосом там внутри, она осматривала полотно или ткала его золотым челноком. Вокруг пещеры стоял зеленеющий лес, ольха, черный тополь, душистый кипарис, а в лесу вили себе гнезда птицы с длинными крыльями, чайки, коршуны, вороны с продолговатыми клювами и все береговые птицы, охотящиеся в море. Вокруг пещеры расстилалась молодая виноградная лоза, вся цветущая гроздьями. Возле били четыре ключа неподалеку друг от друга, вода их бурлила, и каждый извивался по-своему. Кругом цвели мягкие луга дикого сельдерея и фиалок. Бог, который пришел бы сюда, был бы изумлен и радовался бы в сердце своем…»
Демидов расчувствовался от декламации. Когда смолк, долго, не мигая, смотрел на трепетное пламя свечи. Потом погасил огонек и распахнул окно.
Одна за другой гасли звезды, из-за густых садов выплывала черная туча. Послышались отдаленные глухие раскаты грома, сверкнула зеленоватая молния. Ни один листик не шевелился на деревьях. Никита прислушался к тишине и сказал громко:
— Идет гроза… А все-таки ты будешь моей, холопка!..
Ни слезы, ни мольбы старухи Кондратьевны не помогли: Аннушку переселили в дом и приставили к опочивальне хозяина. Она взбивала пуховики, расстилала хрустящие холодные простыни. В темном платье, затянутая и укрытая до подбородка, гладко причесанная, с плотно сжатыми губами, она походила на монашку. Слуги укоризненно качали головами:
— Худое затеял хозяин! Не такая молодка, не дастся. Как бы беды не вышло…
Демидов ходил присмиревший. Может быть, и он ощущал в своей душе страх перед холодным, угрюмым взглядом молодой женщины. Но каждый день он, улучив минутку, спрашивал ее об одном:
— Никак все еще думаешь об Андрейке? Дался тебе этот холоп!..
Она молчала.
Каждое утро Кондратьевна с тревогой приходила в барскую людскую узнать про молодую сноху. Ее глаза с печалью вопрошали дворовых. Старый дворецкий, сдвинув брови, шептал птичнице:
— Строга! Блюдет себя бабонька…
Но с тех пор как Аннушка попала в барский дом, в ее глазах не было прежней радости, — словно погасла она. Поймав где-нибудь в укромном уголке Кондратьевну, невестка крепко прижималась к ней и, вся трепеща, шептала:
— Ах, как тяжело, матушка!
Старушка нежно гладила ее похудевшие плечи, успокаивала:
— Потерпи, милая! Глядишь, обойдется… Увидит, в каком ты положении…
Крепостная крестьянка все еще верила в доброту своего барина. Она вспоминала восстание работных на Урале, своего Андрейку и пощаду, которую выпросил для него хозяин.
«Ведь пожалел мальчонку! Есть же у него сердце».
В теплые ясные дни Аннушка иногда, между делом, выбегала в сад.
Старичок садовник словно поджидал ее. Заметив итальянку, он учтиво кланялся:
— С добрым утром, Аннушка! Пройди-ка, взгляни на цветики, какие большие выросли…
Лицо его по-прежнему излучало отцовскую ласку. Он понимал, по краю какой черной бездны ходит Аннушка…
В июньскую ночь, когда Аннушка сладко спала, ее неожиданно разбудил яркий, режущий свет. Она с испугом открыла глаза.
Посреди горницы стоял Никита Акинфиевич со свечой в руке.
Прижав к груди смятое одеяло, Аннушка вскочила на постели и, прислонившись к стене, с ужасом глядела на Демидова.
Никита погасил свечу…
Белым скользящим облачком мелькнула она среди ночи и неслышно выбежала в дверь.
В саду шумел ветер, ерошил листву. В доме стояла глубокая, ничем не нарушаемая тишина. Никита, посапывая, в потемках пробрался на свою половину. Поминутно натыкаясь на мебель, он зло и громко ругался…
Утром в кабинет к хозяину вбежала перепуганная насмерть дворовая девка. Вся дрожа, она бросилась ему в ноги:
— Беда, хозяин!.. Ай, беда!..
Демидов отбросил ее ногой, перешагнул и вышел на веранду, освещенную солнцем. На дорожке, еще мокрой от росы, стоял, удрученно понурив голову, старичок садовник. При виде хозяина он снял шляпу, склонил голову.
— Утопла наша хлопотунья! — с горестью сказал он и закрыл ладонями глаза…
Ветер гулял в листве, весело распевали птицы, сверкала роса, а от пруда доносились громкие, возбужденные голоса дворовых.
Никита потупился, ноги его налились свинцом. Он отвернулся и, неуклюже ступая, отправился в свой кабинет…
Позади раздался истошный крик глубокой боли: старая Кондратьевна рвала на себе волосы.
Дворовые, опустив головы, молча смотрели на ее страшное горе…
Обеспокоенный случившимся, Демидов обыскал светелку Аннушки. Под узенькой девичьей кроватью он увидел небольшой сундучок. Обшарив его, хозяин нашел грамоту, написанную рукой Андрейки. Никита стал читать ее. С первых же строк его охватила ярость. Налившись кровью, он вгляделся в бумагу и захрипел:
— Вот оно как!
«Братья мои, дворовые и крепостные люди! — читал он. — Всем и всему свету известно, сколь много и невинно мы страдаем от господ. Мы такожды созданы по образу и подобию божию, но царицей и дворянами презираемы хуже скотов. Добрый хозяин и о скоте радеет, а нас же телесно истязают, мордуют и шельмуют. Мы робим на господ, а нас секут и предают бесчестию. Подобно жестокому волку Демидову, дворяне заставляют нас через силу робить, а награда плети, батоги, калечения. Раны наши точатся червием. А еще горше достается нашим женам и сестрам.
Дознались мы, что в краях наших, на Камне, восстал светлый царь-батюшка и несет он волю всем кабальным и холопам. Идет он с большим войском на Москву. Зовет он нас, верных людей, не щадить дворянского семени.
Братья мои, доколе мы будем страдать в великой нужде?..»
Демидов не дочитал, вскочил и затопал башмаками. По хоромам покатился гул.
— Воры тут! Воры! — заревел он.
Заводчик бегал по дому, браня дворовых. Каждому он пытливо заглядывал в глаза, стараясь угадать его мысли.
«Уж и этот не вор ли? Тож, поди, поджидает на Москву Емельку!» — с лютостью думал он.
Велел подать экипаж и немедленно отбыл к московскому полицмейстеру Архарову. По Москве и без того ходили смутные слухи о беглом царе. На базарах и постоялых дворах среди народа бродили шатучие люди и подбивали к смуте.
Хотя среди рынков и на Красной площади толкались тайные соглядатаи и шпыни, но всех смутьянов не переловишь.
Вести, привезенные Демидовым, еще сильнее взволновали Архарова.
В тот же день он подверг допросу демидовских дворовых и дознался, что писец Андрейка Воробышкин не раз рассказывал холопам какие-то байки о господах…
Никита Акинфиевич зашагал из угла в угол, хватался за голову. Всегда уверенный в своей силе, Демидов вдруг притих. Он трусовато ходил по дому, а часто и съезжал неизвестно куда. Лето стояло в полном разгаре, а с Камня вести шли все тревожнее и тревожнее. Приказчик Селезень прислал хозяину весточку: погорел Кыштымский завод. Только-только отбили Челябу от пугачевцев, но пожар не угасал и перекинулся уже на правобережье Волги. И жди теперь последней беды…
Андрейку Воробышкина схватили на Оке, на демидовских стругах. Ничего не зная о гибели жены, он и не помышлял о побеге. Его заковали в кандалы и повезли в московский острог. Смутно он догадывался, отчего стряслось неладное. «Неужто пес Демидов дознался о грамотах? — думал он. — Эх, опростоволосился, недоглядел!»
Везли Андрейку в тарантасе два бравых солдата. Всю дорогу они покрикивали на Андрейку:
— Ну!.. Куда?!.
И только когда подъехали к Москве-реке, один из них зло взглянул на Воробышкина и сказал:
— Ну, парень, не сносить тебе башки!..
В пригородной деревушке солдаты переждали, пока погаснет заря, и тогда тронулись в путь. По темной, затихшей Москве они доставили его в острог…
Тут начался розыск. Демидовского писца передали в Тайную канцелярию.
Андрейку пытали. Покрытый синяками, ссадинами, ранами, — по щекам струилась кровь, глаза заволакивались опухолью, — он стоял перед обер-прокурором.
Показывая грамоту, его спрашивали:
— Ты писал сие?
Андрейка держался стойко, не опускал головы.
— Сие писано мною! Много у меня на душе накопилось огня против барства. Сколько бед и мук они причинили народу!
— Ну-ну, ты, холоп, придержи язык за зубами. Опять бит будешь! — пригрозил обер-прокурор и настаивал на своем:
— Кто в сем деле помощники были? — Глаза чиновника выжидательно впились в арестанта. Лицо обер-прокурора было сухое и злое, нос крючковат, и походил он на хищную птицу, готовую терзать живое тело.
Воробышкин не испугался угроз, упрямо ответил:
— Один писал и сообщников не имел!
— Врешь! — завопил обер-прокурор. — Сказывай, где укрылись сотоварищи?
— А сотоварищи, — насмешливо ответил Андрейка, — весь народ, все простолюдины. Что, всех не перевешать?..
— Скинуть со злодея порты и рубаху! — закричал допросчик.
Воробышкина повалили и стали раздевать. Он забился в руках заплечных…
— Все равно не сломаете… Придет и на вас кара!.. — сопротивляясь, кричал он. — Ударит молния и все дворянство спалит. Народ…
Ему не дали договорить, заткнули рот, и два здоровенных тюремщика навалились на исхудалое тело…
Неведомо какими тайными путями дозналась Кондратьевна о заключении сына. Потемневшая от горя, шаркая слабыми ногами, она добралась до Демидова.
Он сидел в глубоком кресле. Осанистый, в бархатном малиновом камзоле, в кружевном жабо, казался недоступным вельможей. Старуха упала ему в ноги.
— Батюшка, пощади! — взмолилась она.
Никита нахмурился, долго неприязненным взглядом всматривался в крепостную. Слезы неудержимо текли из ее поблекших глаз, высохшие руки дрожали. Вся она была немощная, разбитая.
— Батюшка, один он у меня! За что же такая напасть? — горячечно прошептала она и потянулась к руке хозяина. Словно ожегшись, Демидов отдернул руку и закричал:
— Уйди, уйди прочь!..
Холопка охватила его ноги:
— Милостивец…
Но он не слушал, вскочил и закричал люто:
— Вон, вон, старая сука! Аль я не щадил его? Сколь волка ни корми, а он все в лес смотрит…
— Пожалей мою старость! — ползая в прахе, вопила старуха.
— Дурную траву с поля долой! — безжалостно сказал Никита и вышел из горницы…
Много дней Кондратьевна сидела на камне перед острогом, поджидая счастливой минуты. По субботним дням колодников выводили на сворах и цепях в город просить милостыню, но Андрейки между ними не было. Однако старуха все еще надеялась: вот-вот откроются ворота и поведут ее сына, она увидит его…
Часовой у острожных ворот гнал ее прочь.
— Проходи, проходи, старая, не полагается тут быть! — сердито ворчал он.
Но она не уходила. Черная от сжигающего горя, маленькая, сухая, как осенний стебелек, тяжело опустив на колени узловатые руки, она часами неподвижно сидела на камне и умоляюще смотрела на солдата…
Шли дни. Она каждое утро с зарей приходила к острогу и бродила тут как тень. Вместе с сумерками меркла и ее жалкая крохотная фигурка. Кто знает, может быть, она всю ночь напролет бродила здесь, перед каменными острожными стенами, ожидая для себя чуда?
Старуха долго стояла перед темными воротами острога и, украдкой утирая слезы, все еще на что-то надеялась. Караульный, строго поглядывая в ее сторону, время от времени покрикивал:
— Ступай, ступай, матка! Ничего хорошего не дождешься ты!..
Старый солдат с прокуренными желтеющими усами только с виду был строг. Он давно знал старуху и ее большое горе. Вышагивая перед воротами, он на повороте брался за седой ус и, хмурясь, сердобольно думал: «Ну что поделаешь с горемычной?..»
Сердце служивого не выдержало, и однажды он тихо молвил на ходу:
— Тут суд короток… Упокоили…
И на самом деле: распахнулись ворота, и, гремя по каменной мостовой, из них выкатились дроги, на которых белел грубо сколоченный тесовый гроб. Солдат с соболезнованием посмотрел на старуху и тут же схватился за ус. Глаза служивого потемнели, он еще больше поугрюмел.
Старушка бросилась навстречу возку. В прозрачном теплом воздухе страдальчески прозвучал крик:
— Родимый ты мой!..
Все, что имела она на белом свете, ее надежда и радость, единственный сын, еще так недавно согревавший ее бесприютную старость, — все это теперь лежало перед ней в грубом некрашеном ящике.
Возница — профос из инвалидной команды — хлестнул кнутовищем по ребрам исхудалой клячи. Она затопала, перешла на неуверенную рысь. Тяжелые колеса загрохотали громче, гроб, как утлый челн, сильнее закачался на дрогах.
Немощная, хилая старушка, вся высохшая и скрюченная от недугов и беспрестанной работы, бросилась вслед за дрогами. Но где ей было успеть за возницей! Поминутно спотыкаясь и падая, она наконец свалилась среди дороги.
Раздавленная большим горем, старая мать лежала в придорожной пыли и с мольбой протягивала руки.
А впереди, вздрагивая и подпрыгивая, уходили погребальные дроги — уходило дорогое, последнее счастье крепостной женщины.