Дневная поверхность

Фёдоров Георгий Борисович

РУТА

 

 

ЗАГАДКА ШАПШАЛА

В просторной, неярко освещённой комнате было очень уютно, пахло кофе и пряностями. Наверху покачивалась бронзовая дамасская люстра. Она имела форму корабля с синими стеклянными иллюминаторами и ажурными прорезными бортами. Проходя сквозь них, свет падал на потолок причудливыми, лениво набегающими волнами. Казалось, корабль плывет по волнам. Светло было только под люстрой. Остальная часть комнаты скрывалась в полумраке. Из тёмного угла скалился застывшей картонной улыбкой японский самурай в парадной одежде и с полным вооружением. За чёрным дубовым столом всю стену занимал темно–красный хоросанский ковёр. Тускло блестели на нем кривые клинки турецких сабель, перламутровая инкрустация мушкетных лож.

Сергей Маркович Шапшал, неслышно ступая, внёс круглый медный поднос с тремя миниатюрными дымящимися чашечками. Запах кофе резко усилился. От медного шарика, зажатого в руке, шли к подносу четыре цепочки. Сергей Маркович раскачал поднос на цепочках и описал им полный круг в воздухе. Потом, выпрямившись во весь свой великолепный рост, с детской радостью продемонстрировал нам, что ни одна капля кофе не пролилась. Чёрные глаза его блеснули из–под густых бровей, да и вся статная фигура, облачённая в строгий тёмный костюм, выражала искреннее торжество. Десятки раз, подавая собственноручно изготовленный кофе, он совершал этот нехитрый фокус и каждый раз радовался.

— Браво! — Сказал я, невольно улыбаясь.

Со стороны дивана, на котором валялся старина Варнас, послышалось какое–то мычание, тоже, видимо, обозначавшее безоговорочное одобрение. Я взял с подноса чашечку горячего крепчайшего кофе и отпил маленький глоток. Сейчас же часто и сильно застучало сердце, но кофе действительно был необыкновенно вкусным и душистым.

После кофе мы закурили. В этом нам составил компанию картонный молодой ливанец, сидевший в углу со скрещёнными ногами, в оранжевом халате, с трубкой в зубах.

— Ни разу не доводилось мне слышать в подлиннике Омара Хайяма, — сказал я. — Наверно, музыка рубайев на персидском совсем по–другому звучит, чем в переводах.

— Охотно почитаю вам, мой друг, если это вас не утомит, — отозвался Шапшал. Он сел в кресло у письменного стола и стал декламировать, сжав тонкими сильными пальцами свою седую, такую характерную голову, с плоским от деревянной караимской люльки затылком.

Певучие и в то же время гортанные, мятежные звуки тщетно пытались прорвать железный пояс ритма.

Потом Сергей Маркович снова ушёл на кухню варить кофе. Разговаривать со стариной Варнасом было бесполезно. В сущности, молчание, правда в бесконечном разнообразии его форм, было для Варнаса единственной или почти единственной и естественной формой общения. Сейчас это молчание было спокойным, растроганным, из чего я заключил, что Хайям понравился старине.

Хотя не было надежд, что Владас Варнас за всю ночь что–нибудь скажет, я все равно был ему от души благодарен. Благодарен за то, что он пришёл сюда, чтобы побыть со мной, за явное проявление дружбы и доверия.

Собственно, Варнас ни слова об этом мне не сказал, но я знал, что это именно так. Этот высокий полный красивый человек с сильными и правильными, как у героев Джека Лондона, чертами лица был всегда безупречно корректен. Особенно в присутствии малознакомых или даже хорошо знакомых, но не близких людей. То, что он при мне лежал на диване, да ещё без пиджака, да ещё сняв ботинки, безусловно значило, что он видит во мне друга, близкого человека и не скрывает этого. Только я сам знал, как сильно нуждаюсь в его поддержке. Впрочем, все равно ничего не вышло бы без Сергея Марковича. С ним мы встретились у выхода из здания Литовской академии, где я получил документы. Встреча выглядела случайной, но ручаюсь, что это было не так. Настроение у меня было отвратительное. Я знал, что не в состоянии буду хотя бы на минуту заснуть в эту ночь, а провести её одному без сна в безликом номере гостиницы казалось мне невыносимым. Я и в обычные–то времена не люблю гостиниц и всегда предпочитаю им палатки. По многу лет спишь в одной и той же палатке, и она никогда не надоедает, она всегда разная. Наверное, потому, что, где бы ни поставил палатку, она сразу же вписывается в окружающий пейзаж, становится его частью, а пейзаж–то ведь всегда разный. Номера в гостиницах — наоборот. В каких бы городах они ни находились, они как стеной отделены от этих городов, В них свои, общие для всех гостиниц законы, гостиничные объявления, гостиничная мебель и все такое. Разница только в степени сохранности, цене, более или менее удавшемся бездушном комфорте.

Номер в гостинице «Бристоль», в котором я остановился, был не более противен, чем обычный гостиничный номер. Но провести в нем именно эту ночь казалось мне просто невозможным.

Шапшал спросил, не располагаю ли я сегодня свободным вечером. Я ответил, что совершенно свободен. Тогда Сергей Маркович разразился такой речью:

— Вы знаете, мой друг, старики гораздо больше думают о будущем, чем молодые, — им легче его рассчитать. Зато старики гораздо больше живут в прошлом — там осталось их сердце. Сегодня исполняется сорок лет с того дня, как я был утверждён в звании профессора Петербургского университета. Мне бы хотелось провести этот вечер с близкими людьми. Зайдите сегодня ко мне. Старина Варнас тоже будет. Он просил передать вам об этом.

Тут же согласившись, я пристально посмотрел в глаза Шапшала, но ничего не прочел в них, кроме обычного радушия и доброго внимания. Да и куда мне было с ним тягаться! Конечно, за время его долгой и бурной жизни каждый день в году стал для него какой–нибудь датой. Наверняка и сегодня была именно эта дата — сорок лет с тех пор, как он стал профессором. Шапшал всегда говорил правду. Но только черта с два стал бы он отмечать эту дату, да и вообще любую дату! Это уже был приём, и приём понятный. Но приглашение было сделано так сердечно и так совпадало с моим собственным желанием, что смешно было бы отказаться.

И вот мы втроём коротаем ночь, пьем кофе, курим, разговариваем. То есть разговаривает–то главным образом Шапшал. Варнас, как обычно, молчит, да и мне сегодня не до разговоров. Зато Сергей Маркович неутомим. Он внимателен так, как только он один умеет. Это постоянное, ненавязчивое, чуткое внимание, которое все угадывает без слов. Как хорошо в этой уютной комнате — кабинете хранителя музея! Странствуя по всему миру, Сергей Маркович — один из лучших наших ориенталистов — собрал в странах Востока разнообразные ценные экспонаты. Они составили интересный музей восточных культур. Началась война. Вильнюс был захвачен немцами внезапно. Шапшал спрятал музейные ценности и жил притаясь, помогая людям чем мог. Но едва первые советские солдаты ворвались в Вильнюс, освобождая столицу Литвы от фашистских оккупантов, как профессор Шапшал вывесил над своим домиком знамя нашей Родины, которое тайно хранил во все время оккупации, а музей безвозмездно подарил государству. Его поблагодарили, назначили хранителем, но предоставление нужного музею помещения задерживалось. Пока что экспонаты частично помещались в трёх комнатах его домика и на складе, большая часть их была ещё упакована. Но и в этих трёх комнатах Сергей Маркович умудрился создать выразительную экспозицию, привлекающую многих посетителей. Так во время одной из командировок попал в музей и я, впервые познакомившись здесь с Шапшалом.

Сергей Маркович снова принёс дымящийся кофе. После того как мы его выпили и съели несколько пирожков с вишнями, Сергей Маркович улыбнулся в усы и сказал:

— Хотите, друзья, я расскажу вам совершенно анекдотическую, но тем не менее достоверную историю, которая произошла со мной в молодости в Тебризе?

— Конечно, хотим, — ответил я и за себя и за старину.

— Извольте, — отозвался Шапшал.

Я не могу передать буквально его речь, речь старого петербуржца, изящную и плавную, с несколько витиеватыми оборотами, и перескажу эту историю своими словами.

По окончании Петербургского университета Шапшал был оставлен при кафедре восточной филологии для подготовки к профессорскому званию. Вскоре он получил длительную заграничную командировку для усовершенствования в знании восточных языков. Побывав сначала во многих странах Ближнего Востока, Шапшал надолго осел в Иране. Шахиншах решил дать своему сыну европейское образование и подыскивал ему главного воспитателя. С англичанами, которые наперебой предлагали свои услуги, у шаха были какие–то нелады, и его выбор остановился на Шапшале. Шапшал блестяще выдержал строгий экзамен, которому подвергла его специальная придворная комиссия. Кроме того, шаха прельстило, что Шапшал был караимом, а в караимской религии есть много от мусульманской. Русское министерство иностранных дел с радостью дало Шапшалу разрешение занять пост воспитателя наследника. В Иране шла борьба за влияние между Англией и Россией, и то, что воспитателем наследника шаха станет русский подданный, было на руку министерству.

Шапшал добросовестно выполнял свои обязанности, одновременно старательно изучая все языки м диалекты народов Ирана. Прошли годы. Старый шах умер. Наследник, взойдя на престол, тут же назначил своего бывшего воспитателя советником. Шапшал тяготился столь длительным пребыванием в Иране и своими новыми обязанностями, но должен был оставаться на посту по настоянию нашей дипломатической службы. И вот однажды произошло следующее: один особо приближенный советник шаха оказался замешанным в тайных сношениях с мятежными курдскими племенами. Шах, очень доверявший этому советнику и осыпавший его милостями, пришёл в неописуемую ярость. По его приказу несчастного советника подвергли пыткам в одной из загородных тюрем и должны были казнить. Шах вместе с целой свитой, в которой был и Шапшал, явился к месту казни и, подойдя к осуждённому, в ярости плюнул ему в лицо. Вслед за тем он потребовал, чтобы все члены свиты поступили так же. Когда очередь дошла до Шапшала, он отказался и сказал:

«Ваше величество! Гуманные законы моей родины не позволяют мне плевать в лицо человека, тем более осуждённого на смерть».

«Ах, вот как! — холодно ответил шах. — Значит, тебе его жалко, значит, ты его любишь! Ну, хорошо. Тогда ты разделишь его участь!»

— По Перкунайс! — Неожиданно раздалось со стороны дивана.

Сергей Маркович улыбнулся и продолжал рассказ. Шахиншах был неограниченным властителем, с жестоким и необузданным характером. Жизнь Шапшала могла прерваться через несколько минут. Лихорадочно размышляя, что делать, стремясь оттянуть время, Шапшал сказал, что он готов выполнить приказ шаха, но при одном условии: он подданный Российской империи, в которой не принято так поступать. Пусть даст ему разрешение русский консул, тогда он плюнет. Казнь отложили, послали в Тебриз за русским консулом. Приехав и выслушав шаха, консул растерялся и сказал, что он не может решить этого вопроса. Пусть решает посол. Шах вернулся в столицу и вызвал во дворец русского посла. Посол, ознакомившись с делом, развел руками и заявил, что такого прецедента ещё не было в дипломатической практике и что он должен запросить министра иностранных дел. Послали фельдъегеря с запросом в Петербург. Министр прочел запрос и, решив, что дело это тёмное, передал его на высочайшее рассмотрение. Николай начертал резолюцию: «Не плевать!»

Курьер повез в Тебриз письмо министра иностранных дел с разъяснением: «Высочайше повелеть соизволено — не плевать».

Пока тянулось все это дело, нетерпеливый шах приказал отрубить голову осуждённому. Шапшал впал в немилость, зато благополучно выкарабкался из этой истории и с облегчением навсегда уехал из Ирана.

Сергей Маркович усмехнулся:

— Да, вот какие глупые истории бывают в жизни.

— Старина! — Обратился я к Варнасу. — А в твоей жизни были какие–нибудь глупые

истории?

В ответ на моё обращение Вармас впервые за ночь соизволил открыть рот.

— Самый глюпый историй, — негромко и медленно сказал он, — начнёт для нас с тобой сегодня утром, — и откинулся на диван, утомлённый небывалым взрывом красноречия.

Черт побери, может быть, он и прав, но отступать уже поздно. Я не хотел до поры к этому возвращаться. Все думано–передумано. Ничего нового в голову не придёт. Значит, нечего снова без толку про одно и то же думать…

Начинало светать. Окна в комнате совсем побелели. Из мрака все более отчётливо выступали картонные фигуры людей из разных стран Востока, облачённые в подлинные одежды, увешанные настоящим оружием. Волей–неволей приходилось возвращаться из этого призрачного, странного мира к действительности. Впервые за ночь я взглянул на часы. Времени оставалось очень мало. Шапшал перехватил мой взгляд и сказал:

— Да. Скоро мы расстанемся. Не сердитесь на болтливость старика. На прощанье мне хотелось бы рассказать вам одну легенду–загадку. Позволите?

Конечно, я с радостью согласился. Сергей Маркович немного кокетничал. Кем–кем, а уж болтуном его никак нельзя было назвать. Он никогда не говорил просто так.

Шапшал ласково коснулся моего плеча своей большой сильной рукой и начал:

— В славном городе Читракута жил когда–то богатый и могущественный раджа. У него была единственная дочь. Даже бог любви Мадана отдавал должное красоте и уму девушки. На руку её претендовали три молодых брахмана. Все трое очень любили её, были хороши собой и полны истинной учёности, которая в противоположность мудрости мещан не полагает границы познания. Девушка, теряясь в выборе, не знала, кому отдать предпочтение. И вдруг случилось страшное несчастье. Девушка заболела и умерла. Она была зороастрийкой — солнцепоклонницей, по вере которых тело нельзя предавать земле. Безутешный отец вместе с тремя женихами построил из жёлтого камня специально для девушки круглую башню молчания. На верхнюю площадку этой башни они, после совершения необходимых обрядов, перенесли тело девушки. Когда отчаяние, вызванное её смертью, уступило место тяжкому горю, пути трёх брахманов разошлись.

Один из них соорудил хижину у подножия башни молчания и поселился в ней. Целые дни и ночи проводил он возле девушки, не позволяя коснуться её тела шакалам и хищным птицам. Другой пошёл в монастырь и стал замаливать грехи девушки. В её чистой жизни было совсем мало грехов, а молился брахман так искренне и усердно, что боги услышали его молитвы и тело, освобождённое даже от тени греха, стало нетленным. А третий брахман пошёл скитаться по всему миру, потому что именно во время странствий расцветают две сестры — свобода и учёность, которые не дают проникнуть в душу сладкой отраве забвения. И вот учёность третьего брахмана возросла настолько, что он стал равен Видъядхаре и вкусил бессмертный напиток богов — амриту.

Обогащённый этим великим познанием, третий брахман вернулся в родную землю и вместе со вторым брахманом, вышедшим после молений из монастыря, пришёл к башне молчания, где возле своей хижины ждал их первый брахман, который ни на минуту не покинул тело девушки. Здесь третий брахман совершил чудо воскрешения. Девушка вздохнула и ожила, ещё более прекрасная, чем раньше. Кто же из трёх брахманов должен был стать по праву её мужем? Если раньше девушка не знала, на ком остановить свой выбор, то теперь, пройдя через испытания любви и смерти, она не колебалась…

Резкий сигнал машины, раздавшийся за окном, прервал рассказ на полуслове. Думаю, что Шапшал этого и хотел.

— Пора! — сказал Сергей Маркович. — Конец я расскажу после вашего возвращения. А вы подумайте, мой друг, —. кто же по праву должен стать мужем девушки?

 

«НЕ ПОНИМАЮ»

Мы обнялись. Пока Варнас одевался, я тоже натянул плащ, пристегнул ремни рюкзака. Как только вышел на улицу, холодный утренний ветер резанул лицо. Грузовик с открытым тентом стоял у калитки. Все мои спутники уже сидели наверху. Я подошёл, поздоровался.

— Лабас ритас! (Доброе утро!) — Ответили из кузова.

Впрочем, ответили не все.

— Товарищ Варнас, — сказал я, — я поеду наверху, а вы садитесь в кабину.

— В кабине место начальника экспедиции, — холодно отозвался Варнас.

— Вы наш проводник, — настоял я. — Из кабины легче расспрашивать и давать указания шоферу. Поднялся в кузов. Сел на передней скамье.

— Путь в Жемайтию, на Мажейке? — спросил Варнас.

— Да, конечно, как условились.

Машина тронулась, выбралась из кривых и узких улочек на окраину города и, набирая скорость, помчалась по шоссе. Шофер Стасис Нагявичус — стройный молодой парень с лицом Мефистофеля, но голубоглазый и русый — вел машину уверенно и смело. Мы ехали быстро, но все же, хотя и мельком, могли увидеть много интересного. Разноцветные лоскутья нолей, берёзовые рощи, огромные придорожные кресты сменялись хуторами с жалкими курными избами, из волоковых оконцев которых нехотя выплывал сизый дым. А потом промелькнуло заброшенное имение. В парке белел дворец со строгим ампиром колонн. Аллеи из вековых тополей спускались с холма к дороге, а вдоль аллей — террасы искусственных прудов с белыми и жёлтыми головками лилий и кувшинок. Мои спутники вполголоса переговаривались между собой. Странно и тревожно звучала музыка почти непонятной мне чужой речи.

Миновав несколько чистеньких одноэтажных городков, мы остановились в открытом поле, чтобы обсудить, какой дорогой ехать в Шауляй, где мне хотелось осмотреть лучший из провинциальных музеев Литвы.

— Как вы считаете, Нагявичус? — спросил я. — Вам как шоферу виднее.

Но голубоглазый Мефистофель только пробормотал в ответ:

— Не супраяту (не понимаю), — и отвернулся.

Ах, вот оно что! Не понимаешь, значит. А не далее как позавчера я видел Нагявичуса возле гаража, когда он в беседе с другими шоферами не только понимал, но и отлично сам произносил весьма крепкие русские выражения. Ну что ж, насильно мил не будешь. Затянувшееся неловкое молчание прервал завхоз экспедиции Юозас Моравскис, несмело предложивший:

— Может быть, поедем через Пайстрис?

— Нет, — ответил я. — Поедем через Радвилишкис. Эта дорога короче и интереснее.

Добродушная улыбка медленно сошла с открытого лица Моравскиса, и оно вытянулось.

— Откуда вы знаете дорогу на Шауляй? — осторожно спросил он.

Я ответил с невольным вызовом:

— Служил в этих местах в армии в сорок первом году.

Мы снова сели в машину и поехали, только теперь в полном молчании. Черт возьми, кажется, мой первый разговор с сотрудниками экспедиции после выезда в поле был весьма неудачным. Я поймал из кабины ободряющий взгляд Варнаса и немного успокоился.

Так, в молчании, доехали мы до Шауляя. Славный город Шауляй, под стенами которого в 1236 году разыгралось одно из самых важных в истории Литвы сражений. Здесь первый глава объединённого Литовского государства — великий князь Миндовг, друг и союзник Александра Невского, наголову разбил закованных в железо рыцарей бандитского Ордена меченосцев. Рыцари бежали, а многие из них, в том числе и сам магистр ордена Волквин, были убиты. Меченосцев отбросили за Двину. Литва была освобождена от христианнейших немецких грабителей и убийц.

Мы проехали по тихим улицам этого города и остановились у входа в известный музей с поэтическим названием «Аушра» — «Заря». Директора не оказалось на месте, и объяснения нам давал его заместитель — пожилой человек с очень выпуклыми стёклами очков и каким–то желтоватым лицом. Музей действительно был великолепен, очень рационально и просто распланирован. Редкие колонны подчёркивали простор чистых и светлых залов.

Мы рассматривали этнографическую коллекцию музея, резную деревянную утварь, крестьянские домотканые одежды из различных районов Литвы, грубые, наивные и выразительные изображения различных святых во власяницах, вытканных на коврах. Я заметил, что в некоторых залах витрины пусты, и спросил, в чем дело.

Замдиректора, помявшись, ответил:

— Во время войны наиболее ценные экспонаты были розданы для хранения верным людям.

— Да, — возразил я, — но война кончилась уже около года назад. Почему же экспонаты все ещё не в музее?

Замдиректора окончательно смутился, не ответил, и я понял, что по каким–то причинам мой вопрос был бестактным. Осмотрев экспозицию, мы перешли в запасники, где оказалось много интересных археологических вещей различных эпох. Неожиданно я заметил, что замдиректора застыл на одном месте, пытаясь закрыть от меня что–то находящееся за его спиной. Однако, проходя мимо, я все же увидел это нечто и с изумлением убедился, что это карта Литовского великого княжества времён Витовта, начала XV века.

— Простите, — спросил я. — Объясните мне, пожалуйста, в чем дело? Я случайно увидел эту карту. Почему вы хотели скрыть ее от меня?

Лицо замдиректора ещё больше пожелтело, и он смущённо и взволнованно ответил:

— Видите ли, при Витаутасе восточная граница Литовского государства проходила между Можайском и Вязьмой.

Я не мог сдержать улыбки и тут же сказал:

— Ну и что же? А теперь граница нашего с вами государства проходит на тысячи километров восточнее — по берегу Тихого океана. Кроме того, бессмысленно пытаться закрыть спиной историческую правду. А что касается этой карты, то она напечатана во всех наших школьных учебниках истории.

Лицо замдиректора выразило неподдельное изумление, а один из археологов — костлявый высокий Альфред Басапавичус расхохотался так, что очки съехали на конец его хрящеватого носа. Сотрудники экспедиции окружили нас.

— Это именно так? — осведомился замдиректора.

— О господи! Да ну конечно так!

Ага, я, кажется, понял, в чем дело. В буржуазной Литве правительство Сметоны носилось с бредовым планом создания «великой Литвы от моря до моря» и в качестве «обоснования» своих претензий ссылалось на границы Литовского великого княжества времён Витовта. Тогда значительная часть Руси, раздробленной усобицами и разорённой татарским игом, временно вошла в границы этого княжества.

Ну что ж, наконец мне удалось хотя бы немного растопить лёд в наших отношениях. Доказательство появилось очень скоро. Когда мы уезжали, замдиректора преподнёс мне полный комплект журнала «Гимтасай краштос» («Родной край»), который издавал музей с 1934 по 1944 год.

— Вы легко сумеете отделить буржуазную пропаганду от тех интересных материалов, которые помещены в журнале, — сказал замдиректора.

— Да, конечно, — ответил я. — Мне уже доводилось читать несколько выпусков журнала в нашей институтской библиотеке, но полный комплект я вижу в первый раз. Большое спасибо.

Мы дружески распрощались с гостеприимным гидом и тронулись. С удовольствием слушая, как мои спутники принялись непринуждённо болтать в машине, я подумал, что удалось выиграть хоть одно, пусть даже маленькое сражение…

Едва начались длинные северные сумерки, как Варнас забеспокоился и направил машину к какому–то хутору.

Вдоль дороги, ведущей к хутору, и вокруг усадьбы стояли высокие тёмные ели. Громадный добротный дом был сделан из тёмных рубленых метровой ширины досок. Из такого же материала был сооружён и амбар, вплотную примыкавший к дому. Ровные ряды побелённых внизу яблонь, ветро–электродвигатель, шланги водяного насоса в бетонированном водоёме — все говорило о достатке и образцово поставленном хозяйстве.

Навстречу машине не торопясь вышел хозяин. Наклонив большую, квадратную голову с жёстким густым ёжиком седых волос, широко расставив протянутые руки с короткими толстыми пальцами, он улыбнулся в большие белые усы и так радостно приветствовал Варнаса, что я даже почувствовал нечто вроде ревности. Однако Варнас сдержанно ответил на приветствия хозяина и немногословно попросил разрешения для экспедиции переночевать на хуторе. Старик, собрав множество морщинок вокруг узких монгольских глаз, шумно выразил свой восторг. Он расстегнул белый парусиновый пиджак, и стала видна толстая золотая цепочка, идущая от одного жилетного кармана к другому. Началась церемония представления. Услышав мою фамилию и звание, старик Гедвилис тут же едва заметным движением застегнул пиджак и удвоил количество улыбок.

Помывшись, мы вместе с семьей хозяина уселись за большой стол, под тенью старого дуба. Два стройных светловолосых сына Гедвилиса с серебряными перстнями на средних пальцах, едва ответив на наше приветствие, хранили за столом полное молчание. Подавала хозяйка — сгорбленная бесцветная женщина с морщинистым лицом. Ставя миски с едой на стол, она кланялась каждому, даже собственным сыновьям. Хозяин Юозас Гедвилис вел степенный разговор, из которого явствовало, что человек он бывалый. В прошлом видный земский деятель, депутат 11 Государственной думы, он в 1913 году поселился в лесу, среди заболоченной местности, и основал этот ныне процветающий хутор. Время от времени я ловил обращённый на меня настороженный взгляд Гедвилиса, но, как только мы встречались взглядами, старик расплывался в широкой улыбке и гостеприимно предлагал попробовать ещё одно из многих блюд, стоявших на столе. После обильного и вкусного ужина хозяин притащил откуда–то толстую книгу в потёртом бархатном переплёте и напыщенно сказал мне:

— Вот, извольте, окажите честь сельскому анахорету — распишитесь в этой книге почётных посетителей. Книга ведётся с самого основания хутора, с 1913 года.

Я с интересом перелистал книгу, в которой было множество записей на разных языках. Здесь и размашистые каракули купца первой гильдии Самошникова, и ровные канцелярские буквы какого–то литовского министра, подписи художников, учёных, чиновников и писателей. Но что это? Прямые, с сильным нажимом латинские буквы: штурмбанфюрер СС Манфред Шарнгорст, шарфюрер СС фон Глобке. Я отложил услужливо протянутую мне хозяином ручку.

— Простите, — сказал я, — не могу поставить свою подпись рядом с подписью эсэсовских офицеров.

— Когда ко мне приезжает гость, — сурово ответил Гедвилис, — я не спрашиваю, кто он. Каждому гостю рад. Честью почитаю оказать страннику гостеприимство, имя и звание не спрашиваю. Здесь я лишь радушный хозяин и вне политики.

— Простите, господин Гедвилис, — отозвался я, — но я–то не вне политики. За гостеприимство спасибо, а подписи своей в этой книге я поставить не могу.

Я видел, что мои товарищи по экспедиции не слишком довольны моим ответом, но другого выхода у меня все равно не было.

Гедвилис, пожав плечами, улыбнулся и сказал:

— Что же, у каждого свои понятия. Настаивать не смею. Не окажете ли мне честь в совместной прогулке осмотреть службы и хозяйство?

Я охотно согласился. Довольно долго Гедвилис водил меня по усадьбе.

— Вот, — говорил он, — обратите внимание: раньше было ядовитое болото, а теперь яблоневый сад. Вот эту ель, как и все вокруг, сам своими руками посадил. Сам обрабатывал. А теперь оставили всего сорок гектаров земли. Да и те грозятся отобрать. Показательное советское хозяйство из моей усадьбы проектируют устроить, — с горькой усмешкой сказал он.

— А сколько же у вас раньше земли было? — Поинтересовался я.

— До полутораста гектаров, — с гордостью ответил Гедвилис.

— Неужто все полтораста гектаров своими руками обрабатывали?

— Бог дал сыновей–тружеников, не оставили старика без помощи, — сощурился Гедвилис.

— Вашим сыновьям лет по восемнадцать—двадцать. А до того как они выросли, неужто всю землю сами обрабатывали?

Гедвилис осклабился:

— Уже стемнело. Вам бы пора и на покой. Устали с дороги. Отдыхайте. Простите, что задержал глупым разговором.

— Да нет, что вы, — ответил я, — разговор был очень интересным.

Я направился к сеновалу, где под одеялами уже лежали на сене мои спутники. Однако у самого входа меня остановил неожиданно выступивший из темноты наш сотрудник Балис Крижаускас, молодой человек с острыми лисьими чертами лица.

— Товарищ начальник, — зашептал он, — хочу сообщить вам совершенно конфиденциально. В лесу возле хутора сидят бандиты, и Гедвилис с ними связан. Я сам слышал, как они в кустах расспрашивали одного из его сыновей, кто это приехал. А Варнас завел нас в это волчье логово. У него был умысел!

А, черт бы побрал этого доносчика и труса! С трудом подавив желание как следует обругать его, я с удовольствием стал обдумывать в уме фразу, из которой явствовало бы, что экспедиция больше не нуждается в его услугах. И вдруг всплыла передо мной добрая улыбка Шапшала и вся эта история с иранским советником, в которой было нечто больше полуанекдотической фабулы.

Поневоле помедлив, я сказал:

— Слушайте меня внимательно, Крижаускас! Да, у Варнаса был умысел, и этот умысел мне известен. Я знаю, что Гедвилис — богатый кулак и связан с бандитами. Он справедливо боится раскулачивания. Именно поэтому у него на хуторе нас никто не тронет. Вы меня поняли?

Крижаускас испуганно мотнул головой и исчез в темноте так же неожиданно, как и появился.

Когда я взобрался на сеновал и лёг, то почувствовал, как хорошо знакомая рука пожала мою руку. Видно, не я один бодрствовал в этот вечер.

Я долго не мог заснуть. Кончился первый день работы экспедиции. Руководитель Института истории Литовской Академии наук, который предложил мне возглавить эту экспедицию, просил не только провести археологическую разведку в малоизученных районах Жемайтии (Западной Литвы), но и сплотить коллектив. Неважно закончился первый день. Мои спутники мне не доверяют, некоторые очень холодны, а может быть, и враждебны. Мы ничего не сделали в этот первый день. Я совершил много ошибок, хотя, казалось, все заранее было продумано. У меня за плечами был уже большой опыт трудных экспедиций. Вспомнились раскопки в Каракумах, очень сложные в военное время работы в небольшом древнерусском городке на берегу Москвы–реки, участие в качестве эксперта в работе Чрезвычайной государственной комиссии по расследованию немецко–фашистских злодеяний в Краснодарском крае и многое другое. Казалось, что я уже встречал самые различные трудности и научился их преодолевать. А тут встретились трудности самые неожиданные. Дружный коллектив экспедиции был для меня раньше само собой разумеющимся фактом. Этот коллектив был создан нашими учителями, складывался как–то быстро и незаметно в совместной работе. А здесь оказалось, что именно этого, казалось бы само собой разумеющегося, и нет. Литва переживает сложный период начала коллективизации. Ещё скрываются в лесах, после, войны банды немецких фашистов и их литовских прихвостней… Тут было над чем задуматься. Я никого не знаю из моих спутников. И только один — Владас Варнас, с которым я познакомился ещё несколько лет назад, — верный и надёжный друг.

По всему Союзу разбросаны в экспедициях мои университетские товарищи, оставшиеся в живых после войны. Трудные условия. Да и к чему, в сущности, мне эта работа с людьми, которых я не понимаю, да ещё в такой сложной и опасной обстановке?

Может быть, честнее и лучше уехать, сказать академику, что я недооценил трудностей и не рассчитал своих сил? С этими–то мыслями я и пытался уснуть, и вдруг в памяти неожиданно всплыла сказка Шапшала. А кто же и в самом деле имеет право стать мужем девушки? Это отвлекло меня немного от грустных размышлений, и я уснул.

Утром мы пересекли реку Невежис и въехали в уезд Мажейке, который находился уже в Жемайтии. Вдоль дороги потянулись тёмные дубовые леса. Деревни почти совершенно исчезли. Их место заняли затерянные среди болот и чащоб хутора. Редкие путники, встречавшиеся нам на лесной дороге, были одеты уже не по–городскому, а в домотканую одежду. Вот прошли две девушки в шерстяных юбках с широкими горизонтальными полосами, в полосатых же безрукавках, стянутых на груди шнуром, в тёмных, в талию кофтах с широкими вышитыми поясами, в деревянных башмаках — клумпасах, с загнутыми вверх носами, с изящной резьбой. На голове у одной был венок из полевых цветов с заплетёнными в него лентами — вайникос.

Мы ехали уже несколько часов по Жемайтии, как вдруг машина остановилась возле старинного кладбища. Я с удивлением наблюдал за действиями моих спутников. Машину с дороги загнали за густой кустарник, так что её совершенно не стало видно. Из машины вышли и отправились в сторону кладбища Басанавичус, Варнас с рюкзаком за плечами, Моравскис с плоскогубцами.

— Товарищ Варнас, — спросил я, — куда это вы все направляетесь?

— Выполнить одно поручение академика, — смущённо ответил Варнас.

— Какое поручение?

Но Варнас только пожал плечами. Пришлось удовлетвориться этим туманным объяснением, чтобы не поругаться.

Потом все трое вернулись бегом, вскочили в машину, которую завел Нагявичус, как только увидел бегущих, и мы быстро поехали. Я заметил, что рюкзак Варнаса, пустой, когда он уходил, теперь был набит до отказа.

Примерно через час, не доезжая до развилки дорог, машину снова замаскировали, и вся история повторилась сначала. Мне оставалось только недоумевать и злиться, потому что происходило что–то непонятное, а мне, начальнику экспедиции, не считали нужным это объяснить. Снова горькое чувство одиночества, сознание того, что мне не доверяют мои же товарищи, охватило меня. Расспрашивать снова казалось неудобным.

Под вечер мы подъехали к широкой речной заводи, за которой находилось имение Сантекле; возле него должна была начаться наша работа. В этом бывшем имении мы и предполагали переночевать. Но паромщица отказалась переправлять машу машину, потому что из–за жары вода очень спала, и паром мог сесть на мель. Варнас молча, но заметно нервничал. В сгущающихся сумерках мы не без труда нашли хутор и стали ждать возвращения хозяев, чтобы попроситься переночевать. Хозяева, как объяснила нам их двенадцатилетняя дочка, отправились в Сантекле на традиционные сельские конноспортивные состязания. Оттуда из–за реки доносились звуки духового оркестра. Наконец, когда мы уже начали изнемогать от голода, вернулись разгорячённые праздником хозяева. Хозяйка, весёлая и румяная молодая женщина, узнав, что мы так долго ждали, сказала, что приготовит нам коше жемайче — жемайтийскую кашу, традиционное национальное блюдо, как объяснили мне мои спутники. Тут же приветливо загудела печка. Через двадцать минут коше жемайче была уже готова и дымилась на столе в тарелках. Я так и не понял, из чего она была сделана. Знаю только, что не без участия сметаны и поджаренного сала. Крижаускас тихонько шепнул мне, когда хозяйка пошла к печке за новой порцией:

— Только не вздумайте предлагать деньги за еду!

— Почему это? — спросил я, недоумевая, так как на других хуторах мы щедро платили за все.

Оказалось, что коше жемайче — не только народное блюдо жемайтийцев, но еще и священное блюдо. За него нельзя брать денег, и даже предлагать за него деньги — значит обидеть хозяев. Поэтому трудно умереть с голоду в Жемайтии. Эта трогательная народная традиция гостеприимства существует с незапамятных времен.

И снова ночью я не мог долго уснуть — явление для археолога поистине необычное. Лёжа в копне свежего сена, я снова и снова пытался сообразить, куда и зачем уходят мои спутники по экспедиции. Да, выяснить это не легче, чем решить загадку Шапшала.

 

«НЕТ! НЕТ! НИКОГДА!»

Утро началось событием, которое запечатлелось в моей памяти на всю жизнь. Оставив машину на просёлке, мы пешком углубились в лес. Нашим проводником был десятилетний мальчишка, как мы его в шутку звали, понас (господин) Симонс, облачённый в рваные штанишки и рубашку, обутый в деревянные клумпасы и с роскошным когда–то котелком на голове, обшитым по краю полей чёрной шёлковой лептой. Мальчишка завел нас в болото и часа два, как заяц, прыгал по кочкам. Мы вспотели и измучились, едва поспевая за ним. В конце концов перед нами открылась трясина, переходящая в широкое озеро. Мальчишка обернулся, снял котелок, тряхнул хохолком льняных волос и, серьёзно сказав: «Кольгринда!» — вступил прямо в трясину, которая вскоре дошла ему почти до подбородка. Понас Симонс бесстрашно шёл дальше. Я невольно замешкался, глядя на предательскую ярко–зелёную траву и черную жижу, которые колыхались вокруг мальчишки.

— Идите за мальчиком. Точно повторяйте его путь! — Сказал Варнас.

Я так и сделал и вдруг ощутил под ногами не просто твёрдую почву, а каменную вымостку. Как и почему она. оказалась здесь? Но было не до размышлений. Без мальчишки мы, конечно, не только не нашли бы этой вымостки, но даже если бы и нашли, то неминуемо свалились бы с неё в трясину, потому что она шла не прямо, а изгибалась под различными углами. Так шли мы довольно долго, и вдруг перед нами открылось невиданное зрелище. Один возле другого стояли два высоких крутых холма. Доступ к вершине первого холма был преграждён со стороны леса двумя полукруглыми валами. На плато большего холма находилось какое–то возвышение, видимо остатки цитадели. С вершины открывался широкий вид на леса и болота, на озера и речки, а сам холм весь светился в лучах утреннего солнца.

— Это и есть жемайтийский пильякалнис, — торжественно сказал Басанавичус, — замковая гора, городище. А высокий, но более узкий холм рядом — это Алкакалнис (Святая гора), или Персепил (сторожевой замок). А ещё такие холмы называют Жертвенная гора, Перкункалнай (Гора Перкуна), Шаулекалнай (Гора солнца). — Когда появились первые пильякалнисы? — Спросил я.

— Ещё в конце каменного века. Много их сооружалось в эпохи бронзы и раннего железа, ещё больше в IX — XII веках, когда существовали отдельные литовские феодальные княжества — Жемайтия, Нижняя, или Западная, Литва, Аукштайтия — Восточная, или Верхняя, Литва, Делтува и другие. Но особенно большую роль играли пильякалнисы начиная с XIII века, когда, объединившись в одно государство — Литовское великое княжество, литовцы сражались против католических немецких рыцарских орденов…

Пока Басанавичус рассказывал мне историю жемайтийских пильякалнисов, а остальные обмеряли оба холма и закладывали шурфы, я пристально, с некоторым недоумением всматривался в городище. Что это? Ведь я впервые вижу пильякалнис, а меня не покидает впечатление, что я уже знаком с ним? Какая величественная и выразительная картина! Ах, вот в чем дело! Именно картина! В Каунасе в музее имени Чюрлиониса я видел картину этого замечательного художника, которая так и называется — «Пилис» («Замок»). Реалистично, в самом высоком смысле этого понятия, передал художник величие жемайтийского пильякалниса, его пропорции, то грандиозное впечатление, которое он производит. Может быть, именно этот пильякалнис послужил в качестве натуры для картины. Только у Чюрлиониса на валах видны каменные стены, а на плато городища возвышается грозный замок — цитадель…

…Вечерело. Посланец русского князя Александра Ярославича Невского — воевода Дмитрий Иванович сидел и палате замка, отведённой ему начальником местного гарнизона, и предавался невёселым думам. Третью неделю со своим маленьким конным отрядом пробирается он с помощью проводников по глухим лесам и болотам к жмудскому князю Трайанту. С тех пор как пересекли реку Невежис и углубились в Жемайтию, воевода не видел ни одного села, ни одного города. Только непроходимые лесные чащи, болота, а на узких лесных дорогах засеки из вековых деревьев. Возле них, как из–под земли, появлялись угрюмые воины, останавливали отряд, но, узнав, что едут руссы, с честью отпускали старых верных союзников. Когда воевода спрашивал проводников, где же живут жмудины, они отвечали, что есть и села, и города, только невидимые для стороннего глаза. А сегодня утром воевода увидел наконец селение. На берегу реки, вокруг двух холмов, стояли похожие на крепости крестьянские дома — нумасы, рубленные из огромных толстых брёвен, с маленькими оконцами и задвижными деревянными ставнями, дома, заключавшие под одной крышей и жилье, и клеть, и амбар. Возле посёлка виднелись пашни, а на лужайке дымились и тлели полузасыпанные землей стволы, возле которых сидели углежоги. Угля и в самом деле, видно, нужно было много. На берегу реки стояли каменные домницы для плавки железа, синели груды добротной болотной руды, которую то и дело подвозили на больших телегах — кардесах. А в самом селении стучали молотки, глухо ударяли молоты. Это оружейники ковали копья, мечи, стрелы и другое славное литовское оружие. Сами рыцари почитали его, как ценную добычу. Путь к замку, который возвышался на вершине крутого холма, преграждала широкая и глубокая река. Поперёк реки стояли, отгораживая узкий извилистый проход, дубовые ветви — вехи. Между вехами сновали через реку люди, свободно проезжали всадники.

«Кольгринда» — «каменный пол», насыпанный под водой поперёк реки, назывался этот проход, как объяснил боярину проводник. Когда кони, фыркая и пугливо кося глаза на воду, вынесли отряд воеводы через реку к подножию холма и здесь пришлась пробираться с великими трудами по узкой, крутой тропинке, через проем в дубовой башне ограды. Воевода устал и с удовольствием принял предложение местного князя, по–литовски конунга, Пранаса побывать в замке, пока Трайант, извещённый гонцами, прибудет сюда для встречи с послом. Сам воевода Дмитрий Иванович относился к своему посольству очень скептически. Конечно, храбра Литва, жизнью в которой гордился сам былинный богатырь Илья Муромец. Много раз отбивала она нападения отрядов морских разбойников — варягов. Но то были короткие набеги, а не всесокрушающее нашествие нового страшного врага, который появился на границах Литвы и Руси вот уже с полвека. Сначала на двадцати трёх кораблях в устье Двины ворвался епископ Альберт из немецкого города Бремена, во главе банды рыцарей. Рыцари уничтожили местных жителей, основали крепость Ригу, в которой Альберт, с благословения римского папы, учредил Орден меченосцев. Потом такая же банда — Тевтонский орден, которому изрядно намяли бока арабы в Палестине, — обманным путём проникла в Польшу и через несколько лет начисто уничтожила многочисленные племена родственных литовцам пруссов. От них и осталось только одно название страны — Пруссия. А потом оба рыцарских ордена объединились в один — Ливонский орден. Это была страшная угроза для всех народов, и прежде всего для Руси и Литвы. Под видом приобщения к христианской вере «братья рыцари» грабили и убивали, сжигали целые деревни и города, захватывая земли и ценности. «Братья священники» именем божьим прикрывали вес эти насилия и преступления. Литовцы, латыши, эстонцы, население северо–западной Руси находились под угрозой уничтожения. Несколько лет назад на льду Чудского озера князь Александр Ярославич разгромил рыцарские войска. Но с тех пор Орден оправился и сейчас вновь подбирался к Литве. Друг и союзник Александра Невского — великий князь Миндовг встал во главе объединённого Литовского государства. Это усилило Литву, как и союз с русскими, но опасность всё ещё была очень велика. Князь Жмуди Трайант хотя и ненавидел рыцарей, но, боясь усиления Миндовга, не очень охотно выполнял его приказания. А сейчас важно было объединить все силы в борьбе против общего врага. Всего несколько лет назад рыцари захватили на побережье Балтийского моря город Клайпеду и на его месте основали свою крепость Мемельсбург — кинжал, направленный в сердце Жемайтии. И сразу же до Руси стали доходить страшные слухи о том, что крестоносцы, нападая по своему обыкновению ночью, полностью уничтожили население Юнигенды, Путеников и других жемайтийских поселений. Жемайтия, или как её по–русски называют — Жмудь, оказалась на переднем крае огромного фронта борьбы против крестоносцев. Поэтому очень важно было помочь Жмуди, заключить с ней союз, действовать совместно против рыцарей. Но что могла противопоставить страна крестьян–смердов закованным в железо, вооружённым до зубов рыцарям, имеющим огромный боевой опыт во многих странах мира? Правда, по всей стране есть на дорогах засеки, стоит сторожевая служба. Правда, на том поселении, где воевода нашёл приют, день и ночь варят железо, куют оружие. В крепости сильный гарнизон, умелый и опытный конунг — Пранас. Не так–то легко пройти к крепости через извилистый брод по реке. А если и пройдешь — взять две высокие стены и сам замок. Но в замке всего восемьдесят воинов, да и сколько таких замков в Жмуди? Нет! Судьба Жмуди решена, ничто не отвратит от неё неминуемой гибели. Все это посольство ни к чему, разве чтобы принять смерть вместе со старыми товарищами в бою против общего врага.

От этих мыслей оторвал воеводу конунг Пранас. Он предложил посмотреть святилище на вершине крутого высокого холма, рядом с замком. Они с большим трудом вскарабкались по отвесному склону на маленькую круглую площадку. Здесь под густой листвой огромного дуба воевода увидел жреца, опиравшегося на кривую, изогнутую булаву с набалдашником в виде человеческой головы. Жрец стоял неподвижно, а вокруг ног его извивались большие змеи.

— Не бойся, Дмитрий, — сказал Пранас отпрянувшему было воеводе, — это священные змеи Перкунаса, они не причиняют вреда.

Успокоившись, воевода увидел в самом центре площадки грубо высеченную из камня статую Перкунаса, а возле него круглый жертвенник, на котором горел огонь. Время от времени в этот огонь девушка–вайделотка подбрасывала веточки из огромной кучи хвороста, лежавшей на самой вершине площадки.

Воевода осторожно спросил:

— Почему Литва до сих пор не приняла христианства, почему так держится за языческую веру?

— Великий русский конунг Владимир по доброй воле выбрал христианскую греческую веру, — ответил Пранас. — А нам римский папа прислал своих патеров вместе с убийцами–рыцарями.

Воевода промолчал. Спорить было трудно, да и не его дело обращать язычников в Христову веру.

Совсем стемнело. Лес был совершенно чёрным. Иногда только тускло поблескивало зеркало реки у подножия пильякалниса и железные наконечники копий часовых на стенках. А внизу в посёлке то там, то здесь пробегало темно–красное пламя на грудах остывающего железного шлака. И вдруг в темноте стала видна светящаяся точка, быстро приближавшаяся к городищу. Вот она уже у берега реки. Вслед за тем раздался хриплый вой сигнальной трубы. Девушка–вайделотка, взметнувшись от алтаря Перкунаса, белой птицей подлетела к куче хвороста и поднесла к ней горящую ветку из жертвенника. Вспыхнул огромный костёр, стало совсем светло. Конунг отрывисто бросил: «Рыцари!» — и побежал к замку. Воевода еле поспевал за ним. В посёлке у подножия пильякалниса все пришло в движение. Женщины, унося детей, шли под охраной мужчин в сторону леса, впереди гнали перепуганных коров и овец. Другая часть мужчин, вооружившись чем попало, поднималась к стенам замка, а всадник на тёмной лошади, вестник с далёкой лесной засеки, швырнув в траву факел, продолжал трубить сигнал тревоги в длинную деревянную трубу. Вехи с кольгринды были убраны, и ничто не указывало её следа на широкой глади реки.

Прошло совсем немного времени, и посёлок у подножия замка совершенно опустел. А пламя на вершине горы Перкунаса продолжало гореть с прежней силой.

— Зачем это сигнальный костёр, Пранас? — спросил воевода. — Он выдаёт пильякалнис врагам. А в замке уже нее знают о нашествии.

— Враг и так идёт к пильякалнису, иначе вестник с заставы не прискакал бы сюда, — ответил конунг, — а наше пламя выдает врага всей стране.

— Как же так? — Недоумевая, спросил воевода.

— На каждой сторожевой горе — горе Перкунаса — днем и ночью у алтаря горит священный огонь. Едва рыцари перейдут границу Жемайтии, на ближайшем городище зажигают большой костёр. Свет его видят в соседнем замке и тоже зажигают костёр. И так по цепочке вспыхивают огни. Через час вся страна будет знать, что идут крестоносцы. Взгляни вокруг!

Воевода увидел справа и слева от городища далёкие, но хорошо заметные языки пламени. Вдруг прямо перед ним поднялось огромное далекое зарево.

— Это вспыхнул костёр на Шатер–горе — Шатрии — самой высокой горе Жемайтии. Он виден далеко–далеко, и сейчас в ответ загорится костёр на другой огромной горе, Медведь–горе — Медвегалис, — сказал конунг. — Между этими горами более тридцати пяти вёрст, но огонь, зажжённый на одной из них, хорошо виден на другой.

— Сколько же таких гор–замков в Литве? — спросил поражённый воевода.

— Более полутора тысяч, — гордо отозвался конунг. — Мы использовали все холмы среди болот и лесов, укрепили их и даже насыпали совсем новые. Их строили все. Мужчины носили землю в мешках, женщины — в подолах. На прусской границе, вдоль течения Немана, по всем дорогам, ведущим в глубь Жемайтии, — везде укрепления находятся на расстоянии пяти–шести вёрст друг от друга. Рыцари хотят истребить всех, кто не признает их господами, а остальных превратить в рабочий скот. Но каждый жемайтиец говорит: «Нет! Нет! Никогда! Не бывать этому!» А теперь вернись в замок. Слышишь — немцы. Послу не годится подвергать свою жизнь опасности.

Но воевода только усмехнулся в ответ. Он приказал выстроиться своему маленькому отряду и пристегнул личину — железную полумаску с прорезью для глаз, предохраняющую от стрел и копий. А из леса показались сражающиеся: литовские воины в толстых кожаных рубахах и конные рыцари в железных доспехах, с белыми плащами, на которых были вышиты красный крест и меч. Рыцари медленно теснили отступающих литовцев — бойцов из кордонной засеки, которые должны были предупредить о вторжении врага и задержать его возможно дольше, чтобы гарнизоны пильякалнисов успели приготовиться к обороне. Рыцари после ожесточённой схватки оттеснили литовцев в посёлок, и вот уже вспыхнули подожжённые крестоносными факельщиками дома, и пламя от них смешалось с бледным светом наступающего утра. Последние литовские воины были сброшены в реку, и рыцари, смешав строй, с торжествующим рёвом кинулись за ними. Но быстрая и глубокая река подхватила, закружила тяжело вооружённых всадников, понесла их вниз, потянула на дно. Вот одна лошадь вскарабкалась на невидимую кольгринду; рыцарь, взмахом руки позвав за собой остальных, поехал было вперёд, но тут же лошадь снова ушла под воду, потеряв из–под ног резко свернувшую в сторону каменную вымостку. Только немногим рыцарям, въехавшим в реку, удалось выбраться обратно на берег, где в нерешительности топтались те, кто предпочел остаться сухим. Тогда командир — комтур в двурогом железном шлеме, приказал одному отряду окружить со всех сторон пильякалнис, другому грабить посёлок, а третьему — вязать плоты из бревён стен ещё не сгоревших домов посёлка. Воевода с тревогой следил за действиями крестоносцев. В это время у дубовых ворот внешней стены пильякалниса выстроился конный отряд гарнизона крепости. Воевода со своими товарищами присоединился к нему и подъехал к Пранасу. Пранас в кожаном нагруднике поверх белой рубашки пристально смотрел за реку на посёлок. Тяжёлый меч с полукруглым навершием свешивался на бок могучего вороного коня, на котором сидел конунг. Древко копья упиралось в инкрустированное золотом стремя. Такая же инкрустация покрывала рукоять меча. На жёлтой кожаной узде сверкали серебряные бляшки с изображением звериных голов. Даже хвост коня был украшен большим спиральным серебряным браслетом. А на самом конунге не было никаких украшений. Только к нагруднику приколот маленький зелёный цветок с твёрдыми листьями.

Воевода с тревогой оказал Пранасу:

— Не дело стоять сложа руки, когда враг готовит плоты для переправы. Нужно пойти на вылазку.

— Потерпи, Дмитрий, — ответил конунг, — ещё не настало наше время.

— А как же кони найдут переправу, когда сняты все вехи с реки?

— Наши кони перейдут по кольгринде даже с завязанными глазами, — усмехнулся Пранас, — вели во время вылазки своим всадникам идти за нашими.

— Скажи, конунг, почему твой конь так богато изукрашен, а у тебя нет ни серебряной гривны, никаких знаков твоего достоинства, а только маленький зелёный цветок? — Спросил воевода.

— Это рута — вечнозелёный цветок нашей родной Жемайтии, — гордо ответил Пранас. — Как никогда не увянет рута, так никогда не будет уничтожена свобода Жемайтии. Этот цветок нам дороже всех драгоценностей.

Первые плоты были уже готовы, и несколько рыцарей, привязав концы верёвок к лукам седел, подтаскивали их к воде. Вдруг послышался знакомый уже воеводе хриплый вой трубы. Сигнальные костры сослужили свою службу. Всадник в блестящих доспехах — князь Трайант во главе своей конной дружины и отряды крестьянского ополчения, пришедшие на помощь гарнизону пильякалниса, ринулись на крестоносцев. Всадники рубились мечами, кололи копьями, пешие крюками и баграми стаскивали крестоносцев с седел и добивали их на земле широкими кривыми ножами. Тогда гарнизон во главе с Пранасом пошёл на вылазку. Кони вихрем пролетели через кольгринду. Литовские и русские воины обрушились на врага с берега. Крестоносцы дрогнули, ряды их смешались. Рыцари бежали, теряя окровавленные белые плащи. Через час все было кончено. В посёлке перевязывали раненых, разбирали остатки сгоревших домов. На горе Перкунаса жрец приносил благодарность богам за победу над врагом. А воевода печально стоял у огромного костра, на котором лежало тело конунга Пранаса, погибшего в бою. Пепел сожжённого положили в большой глиняный сосуд его друзья и сам князь Трайант и опустили сосуд в могилу. Возле могилы конунга воины выкопали громадную яму. Потом один из воинов привязал коня умершего конунга за длинную верёвку и хлыстом стал гонять по кругу, не давая ни минуты передышки. Хлопали по потным бокам лошади инкрустированные золотом стремена, конь все тяжелее дышал, пена выступала на губах, а воин все гонял и гонял его. Воевода с недоумением и жалостью смотрел на происходящее. Конь уже еле передвигал ногами и хрипел. Воин привязал к морде лошади торбу с овсом, а на глаза — плотную повязку из чёрной материи. К коню, который, хрипло дыша, жевал овёс, подошли десять рослых воинов и столкнули его в яму, а вслед за тем начали забрасывать эту яму землей. Когда яма была уже почти засыпана, земля вдруг взбугрилась и показалась голова с чёрной повязкой на глазах. Один из воинов сильным ударом меча оглушил коня, а остальные быстро закидали эту огромную могилу.

— Воевода, — сурово сказал жрец, отвечая на невольное движение русского, — мы хороним воинов по нашему обычаю. В царстве Перкунаса плохо было бы конунгу без его боевого коня.

Воевода едва приметно пожал плечами. Не пристало оспаривать чужие обычаи.

В это время стремянный Трайанта доложил, что конунг Жемайтии готов принять посла князя Александра.

Оправив кольчугу и меч, идя в замок на свидание с Трайантом, воевода со смешанным чувством горечи и восхищения подумал: «Чудо храбрости, чудо народной обороны сотворила Жмудь. Но сколько может продолжаться эта неравная борьба?..»

Она продолжалась двести лет. После разгрома орденских войск у Шауляя при Миндовге на протяжении почти ста лет Жемайтия успешно отбивала нападения крестоносных разбойников. В 1341 году в битве при пальякалнисе Велюоне рыцари впервые применили огнестрельное оружие. В этой битве пал великий князь литовский Гедимин, и городище это с тех пор называется Гора Гедимина. После его гибели Литва, снова распавшаяся на отдельные княжества, была ослаблена, и к концу XIV века крестоносцы захватили почти всю Жемайтию. Через год вспыхнуло народное восстание, подавленное крестоносцами с беспощадной жестокостью. Но Жемайтия и тут не покорилась. Уцелевшие после расправы скрылись в непроходимых чащах и болотах. Народ накапливал силы, и через несколько лет, к 1409 году, разразилась буря нового восстания, поддержанного великим князем литовским Витовтом. Это восстание не прекращалось до 1410 года, когда в битве при Грюнвальде соединёнными силами литовцев, поляков, русских и чехов был окончательно разгромлен Ливонский орден. Жемайтия навсегда воссоединилась с остальной Литвой. В тяжкой борьбе с крестоносцами сплотилась единая литовская народность, окрепла древняя дружба со славянами, была завоёвана независимость…

Литовскому народу и в дальнейшем приходилось сражаться за независимость против своих и иноземных угнетателей. История Литвы заполнена восстаниями жемайтийцев против крепостников–помещиков, против извечных врагов — немецких захватчиков, наследников крестоносцев. Когда Гитлер провозгласил новый «крестовый поход» против народов Советского Союза, не только регулярные литовские части, такие, как 56–я Литовская дивизия Советской Армии, но и бесстрашные партизаны Жемайте и Аукштайте сражались против гитлеровцев…

Литовский народ и поныне чтит величественные памятники борьбы с крестоносцами — жемайтийские пильякалнисы, Эти городища окружены множеством легенд. Очень часто, как бы подчёркивая ценность пильякалнисов, эти легенды говорят о сундуках с золотом, спрятанных в глубине холмов. Но мудрые легенды и предохраняют городища от разрушения кладоискателями. Тот, кто осмелится копать пильякалнис, либо погибнет, либо напрасно потратит время, потому что, сколько бы ни накопал он за день, к утру вся земля окажется на прежнем месте. И вот железные двери и подземные ходы, которые якобы ведут к сокровищам, уже столетия не решаются потревожить любители лёгкой наживы.

Уважение народа, которым окружены пильякалнисы, привело к тому, что католическая церковь пытается стать наследником языческой Литвы и принять городища в своё «владение». Ксендзы рекомендовали своей пастве устраивать на городищах кладбища, ставить кресты (на одном только городище Юргайцы их установлено свыше ста пятидесяти), — словом, превратить пильякалнисы в католические святыни. Именитые «князья церкви», такие, например, как епископ Волончевский, приезжали на пильякалнисы и «освящали» их именно с этой целью. Католики утверждали, что пильякалнисы — это костёлы, провалившиеся под землю за грехи прихожан. В противовес этому народная легенда гласит, что пильякалнисы — имения жестоких панов, которые вместе со своими усадьбами провалились под землю за угнетение народа…

Но это лишь «полемическая крайность». А так каждый деревенский мальчишка в Литве знает, что такое жемайтийекие пильякалнисы. Гордо возвышаются над лесами и болотами эти памятники мужества, силы и отваги, освящённые веками борьбы за независимость…

Не раз, стоя на их высоких валах, вспоминал я картину вдохновенного певца Жемайтии Чюрлиониса, которая называется «Стрелец».

Двое в мире. Маленький полуобнажённый человек на крутой тёмной скале. Широко размахнув мощные крылья, парит над ним огромная хищная птица, спускается все ниже, готовится напасть на человека. Одним ударом; острого клюва может она раскроить ему голову, одним взмахом крыла сбросить в пропасть. Холодные сиреневые глаза птицы уверенно и безжалостно смотрят на свою жертву. Злобная, необоримая сила стихии. Но человек бесстрашно и твёрдо стоит на скале, выставив вперёд ногу, подняв голову навстречу птице. В руках у него тонкий изогнутый лук. Стрела, дрожа на натянутой тетиве, направлена прямо в сердце птицы. А из–за скалы, окружая человека светлыми лучами, встает невидимое ещё солнце и сияет над ним знак Стрельца. Страшной стихийной силе разрушения и смерти противопоставляет человек, как равный равному, свою смелость, мужество, свой светлый разум…

Между этой картиной и историей Жемайтии есть прямая связь.

Мы имели счастье видеть зримые, вещественные реликвии этой истории. Мы видели материалы из могильников — инкрустированные стремена и мечи, конские захоронения, урны с пеплом убитых в бою воинов. На сторожевых, или «святых», горах измеряли мы толщину огромных угольных слоев — остатки сигнальных и жертвенных огней. Кстати, угля иногда бывало так много, что, например, и в двадцатом веке кузница, расположенная возле одного из городищ, долгие годы работала на этом угле.

Но больше всего наше внимание привлекли сами городища — пильякалнисы, которые тогда были совершенно не изучены. Это была захватывающая, интересная работа. Она поглощала меня, как и других участников экспедиции, целиком. Мы вместе делали общее, важное и нужное дело. Мы побывали на десятках городищ, шурфовали эти городища, изучали их культурный слой, снимали их планы и разрезы, возможно более тщательно описывали. За это время мы сблизились, спутники стали относиться ко мне с большим доверием, да и самому стало легче в привычных условиях напряжённой экспедиционной работы. Конечно, многое в наших отношениях оставалось неясным, но я не хотел этим заниматься. Прогонял от себя всякие мысли, связанные с положением в самой Жемайтии, в нашей экспедиции, хотя понимал, что рано или поздно мне все равно придётся с этим столкнуться. Но, пока можно было все время и мысли занять работой, я был почти счастлив…

 

ЛИТВА МОЯ

Жизнь оторвала меня от пильякалнисов неожиданным и страшным событием. Последние дни мы работали на разных городищах, и одно лучше другого. То это был легендарный Джугас, крутой холм, обязанный своим именем богатырю Джугасу, который, проходя здесь, остановился на минуту и вытряхнул землю из своего клумпаса, отчего и образовался холм. То величественная Шатрия — «Гора ведьм», на которую раз в год собираются все ведьмы Жемайтии, поют, устраивают танцы и игрища, а потом проводят совещание и решают, что плохого и что хорошего сделать каждому жемайтийцу. То мельникаписы — курганы богатырей. На вершинах курганов растут многовековые дубы, стоят три–четыре высоких креста и капличка — маленькая церковка. Зловеще чернеет «Гора повешенных». Если кто–нибудь решится подняться на неё, то из леса протягивается огромная рука и вешает смельчака. А недалеко от местечка Плателе, в центре непроходимого болота, — остров Блинды, Блинды — Мироуравнителя жемайтийского Робин Гуда, и его верного помощника Стукаса, раздававших бедным награбленное у богачей имущество. Символом Блинды и его соратников была рута.

Не раз встречал я в лесах Жемайтии этот зелёный, никогда не вянущий цветок. Мы находили его в дубовых лесах, в зарослях дикой малины, брусники, смородины, на берегах глубоких озёр, пахнущих горьким запахом дубовых листьев. Твёрдые, похожие на маленькие лодочки лепестки руты плыли по чёрной, почти совершенно прозрачной воде.

Не случайно стала рута с незапамятных времён любимым цветком Жемайтии, олицетворением её стойкости, скромности, жизненной силы…

Да, все здесь было полно романтики, овеяно легендой — каждый холм, каждая горка.

…Рабочий день кончился. Наступил ранний светлый вечер, и вместе с ним начались неожиданности. Вот из–за чёрных, обомшелых стволов послышался плеск воды. Мы вышли на небольшую поляну и увидели старую водяную мельницу. Лопасти её колеса лениво шлёпали по воде. Из покосившейся дубовой избы вышел традиционный мельник с бородой, припорошенной мукой и сединой, в длинной домотканой рубахе. Но что это? На ветке дуба сидело что–то яркое, поражающее щедростью красок, вспыхивающих и играющих в лучах заходящего солнца. Большая птица распустила веером длинный зелёный с синими глазками хвост, тряхнула, султаном. Да, точно — здесь среди суровых дубрав возле старой водяной мельницы сидел павлин. Мельник — добродушный, словоохотливый старик, накормив нас традиционной коше жемайче, объяснил, что раньше богатые помещики держали в своих усадьбах павлинов. Потом помещики разбежались, а павлины остались беспризорными. Никто из крестьян не хотел взять этих бесполезных в хозяйстве птиц. А ему жалко стало — не пропадать же такой красоте, — вот он и взял двух.

Мельник, так гостеприимно встретивший и накормивший нас, вдруг помрачнел и сказал:

— Не обижайтесь, гости дорогие. На ночь я вас приютить не могу.

— В чем дело? — Коротко спросил Варнас.

Мельник в ответ пожал плечами:

— Да так–то и ни в чем, — протянул он, — однако и не совсем бы и следовало. А то и мне и вам может быть и не так уж ладно. Вы вот на машине. Вам что до села или большого хутора доехать. А то бывает — шалят здесь.

— Когда? — Резко прервал его Варнас.

— Да вчера будто бы и наведывались, — помявшись, сказал мельник.

— В машину! — Распорядился Варнас.

Видимо, здесь действовали укрывшиеся в лесах фашистские банды. Через несколько минут мы уже выскочили на полевую дорогу, а ещё через полчаса, так как начало темнеть, решили остановиться на небольшом повстречавшемся нам хуторе. На берегу тихой речки стояла одинокая бревенчатая изба с соломенной крышей, образующей со всех четырёх сторон навес, подпёртый столбами. За покосившимся плетнем на высоком столбе виднелась капличка с восемью оконцами, по два с каждой стороны. В капличке стояла деревянная скульптура святого Изидора — приземистый мужик в круглой деревенской шапке, набрав горсть зерна из висящего на груди лукошка, широким взмахом руки засевает борозду; впереди широкоплечий ангел, идущий за плугом, запряжённым парой ленивых волов.

На крыше в гнезде из старого тележного колеса важно дремал белый аист. На наш стук никто не отозвался. Однако через некоторое время заплескалась вода и к берегу возле избы причалила лодочка — корытце, выдолбленное из распиленного вдоль бревна. На борту лодочки красовалось название, написанное огромными буквами, — «Лайме» («Счастье»). Из лодки вышла молодая светловолосая женщина с чёрными кругами под глазами.

Безучастно пройдя мима нас, не ответив на приветствие, она вошла в дом, оставив дверь открытой. Пришлось удовольствоваться этим необычным для гостеприимных жемайтийцев приглашением. Мы вошли вслед за женщиной и уселись вокруг стола. Женщина уже возилась у печки, приготовляя огромную яичницу с салом. На столе стояла крынка с молоком, лежал большой каравай хлеба. Женщина молчала, и нам неловко было прерывать её молчание.

Я осмотрелся. Небогатая изба была тщательно отделана. Ещё во дворе я заметил на крыше двух резных коньков, а между ними четырёхрукую человеческую фигуру, у которой верхние руки подняты, а нижние опущены. Много резных деревянных вещей было в избе. У табуреток ножки сделаны в виде мужских фигур с круглыми головами и широкими улыбающимися губами. Деревянный ковшик, миски, черпаки, дощечка к самопрялке, на которой кудрявилась кудель, — все это было покрыто тончайшей резьбой. Зубчатые линии образовывали разнообразный орнамент — розетки, ритмически расположенные квадраты, круги, ромбы, звёздочки. Пламя из печки, падающее на них, вызывало мерцающую игру светотеней. На столе, возле поливного кувшина с белыми звёздочками–снежинками на синем фоне, лежали резные щипцы для орехов и хорошо обкуренная трубка с изображением оленьей головы на чубуке. Висели красиво расшитые ромбами и треугольниками полотенца. Вышивка при всем богатстве колорита была не пёстрой, а благородно сдержанной. Видно, в этом небогатом доме жили умелые, понимающие толк в красоте люди. Продолжая осматриваться, я обратил внимание на солдатскую шинель с невыцветшими прямоугольниками на плечах и очень удивился. Я уже знал немного обычаи жемайтийцев, которые никогда не ходят вечером. Совсем стемнело, а между тем хозяина все ещё не было дома.

— Товарищ Варнас, — попросил я, — узнайте у хозяйки, где её муж.

В ответ на вопрос Варнаса женщина, помедлив, присела к столу, сжала руками виски и тихо заговорила. В комнате было совсем темно. Только когда вспыхивали дрова в печке, видны были сухие глаза женщины, излучавшие какой–то странный серый свет, и её белые зубы. Она говорила довольно долго и, наконец, кончив, уронила голову на руки, спрятала в них лицо и застыла. Мои спутники молчали, и я, привыкший за годы дружбы с Варнасом ко всем оттенкам его молчания, понял: произошло что–то трагическое.

— В чем дело, товарищ Варнас? — Спросил я. — Где муж этой женщины?

Варнас помрачнел и ответил:

— У неё нет мужа.

— Это и все, что она вам рассказала в течение получаса? — процедил я, с трудом сдерживая ярость.

— Нет. Не все, — вмешался в разговор Басанавичус. — Вы хотите знать асе? Ну что же… Эта женщина всю войну ждала своего жениха. Полгода назад он вернулся. Они поженились. С трудом наладили хозяйство. Были счастливы. Вместе трудились. Она ждет ребёнка. Два дня назад к хутору подъехала легковая машина. В ней был майор и три сержанта. После того как они поели, майор спросил, сдал ли хозяин поставки государству. Хозяин ответил, что сдал по молоку и мясу и скоро, как только уберет рожь, сдаст и по хлебу. Майор попросил показать квитанции. Хозяин показал, сказал, что он человек дисциплинированный, одним из первых в районе сдал. Майор посмотрел квитанции, похвалил: «Молодец!» А потом, внезапно изменившись в лице, с бешеной злобой прокричал: «Ах ты, сволочь! Советам хлеб даешь! Повесить его!» «Сержанты» с привычной сноровкой повесили хозяина на двери его же собственного дома и уехали. Прибывшие скоро работники милиции установили, что это были переодетые бандиты из фашистской шайки, терроризировавшей весь район…

И опять ночью я проклинал судьбу, забросившую меня в ату экспедицию. Мне, как и многим людям моего поколения, не раз доводилось видеть смерть в лицо. Но история с мужем этой женщины, которого я даже и не видел никогда, произвела на меня особенно страшное впечатление. Перед моими глазами все время стояла дверь дома, любовно расписанная разноцветными ромбами, и я представил себе лицо мужа этой женщины, висящего на двери. Она ждала его всю войну. Наверное, она его очень любила. Она сделала свой выбор не колеблясь, так же как девушка из сказки Шапшала. А теперь он убит…

Это совершенно неподходящая обстановка для работы экспедиции. Наверное, правильнее бросить сейчас все и уехать. А потом, когда все успокоится в этих местах, можно будет возобновить раскопки и поиски. А так просто невозможно работать. Даже на таких замечательных памятниках, как жемайтийские пильякалнисы…

Что делать?.. Но я ничего не решил и утром встал раздражённым и измученным. Завтрак, аккуратно приготовленный и поданный хозяйкой, ни мне, ни другим не лез в горло. Трудно было смотреть ей в глаза. Хотелось скорее уехать. Ведь все равно ни я, ни кто другой не могли ничем помочь.

Я встал, чтобы готовиться к отъезду, и вдруг заметил, что не все сотрудники экспедиции на месте.

— Где Варнас и Моравскис? — Спросил я у Басанавичуса.

Альфред замялся и пробормотал:

— Они скоро вернутся.

Не знаю, может быть, сказалось то нервное напряжение, в котором я находился уже много дней, и эта ужасная история на хуторе, но я вспылил и стал кричать, что мне надоели все эти тайны, что я начальник экспедиции и требую, чтобы со мной считались и ничего не предпринимали без моего разрешения.

Это было очень глупо, вся эта выходка, но я ничего не мог с собой поделать. Мои спутники молчали. Вне себя я выскочил из избы и пошёл куда глаза глядят. Немного успокоившись, я увидел, что отошёл довольно далеко от дома и нахожусь в ржаном поле. И тут я увидел Варнаса и Моравскиса. Обнажённые до пояса, они размашисто шагали почти рядом, и лучи утреннего солнца вспыхивали на блестящих клинках их кос, и ровными рядами ложилась у ног скошенная рожь.

Я долго смотрел на них, и даже сознание собственной глупости не могло побороть во мне радостного чувства гордости за моих товарищей. А ещё очень обидно было, что я сам не умею косить.

Вскоре после нашего выезда пошёл сильный крупный дождь, и в поисках укрытия мы заехали в имение графа Огинского, одного из богатых и знатных магнатов Речи Посполитой.

Дворец был разрушен во время минувшей войны. От него сохранилась только двухэтажная коробка с колоннами да несколько скульптур с отбитыми головами на крыше. Мы укрылись под огромным развесистым клёном, который склонился над рябым от дождя озером.

Моравскис, улыбаясь, сказал:

— В начале восемнадцатого века здесь произошло настоящее сражение. Один промотавшийся и наглый немецкий герцог, сообразив, что Огинские владеют неисчислимыми землями и другими богатствами, вскружил голову дочке и наследнице старого графа, вынужденного дать согласие на брак. Но литовский канцлер Сапега, не желавший онемечивания половины Литвы, запретил брак. Тогда герцог, чтобы утвердить свои владельческие и супружеские права, вызвал в имение войска. Сапега в ответ обратился за помощью к своему другу и союзнику Петру Первому. Русские гвардейцы, посланные Петром, в два счета вышибли из Литвы и герцога, и его наёмных головорезов.

Я посмотрел на круглое, добродушное лицо Моравскиса, на его близорукие голубые глаза и вдруг отчётливо понял, что он, да и не только он, в экспедиции уже давно для меня не чужие люди, что этот деликатный, не слишком разговорчивый, как почти все литовцы, человек никогда не имел ни одной дурной мысли. Просто мы не все знаем друг о друге, не все понимаем…

Дождь кончился.

Мы решили немного побродить по запущенному, но великолепному парку. Многовековые кряжистые дубы, высокие мачтовые сосны, тонкие лиственницы с нежными, почти пушистыми ветвями чередовались с клумбами и кустарником. В прямых аллеях царил зеленоватый полусвет, и лишь изредка на песке лежали пятна солнечных лучей, прорвавшихся сквозь густую листву. Деревья составляли зелёные беседки, шатры, амфитеатры.

Здесь познали искусство создавать из кустов и деревьев любые причудливые композиции. По этим аллеям когда–то бродил Чюрлионис, служивший музыкантом в домашнем оркестре Огинских.

Я отчётливо представил себе очередной бал во дворце в честь какого–нибудь титулованного ничтожества, вроде того немецкого герцога. Под звуки бесконечных вальсов и мазурок кружатся в танце раскрасневшиеся, нарядные люди, беспечно и кокетливо болтают женщины, военные, сверкая эполетами, со значительным и самодовольным видом несут светскую чепуху. Высоко, под самым потолком, на душной и полутёмной галерее всю ночь напролёт играет оркестр.

А утром, после того как угомонились, наконец, лихие танцоры, по пустынным аллеям парка бредёт Чюрлионис — художник и композитор, гордость своего народа, наёмный музыкант, нищий и бесправный Чюрлионис. Он в чёрном сюртуке, с галстуком–бантом и высоким крахмальным воротником. Тёмные, добрые, измученные глаза оттеняют бледность лица, утомлённого бессонной и бессмысленной ночью. Он бредёт, иногда спотыкаясь, почти ничего не видя вокруг, назойливо звучат в ушах пошлые, затасканные танцевальные мотивы… Но постепенно их звуки вытесняются другими, все более властно проникающими в душу. Странно, вольно и тревожно зашумели листья на старых дубах, из–за реки донеслись звуки канклеса и пастушеского рога, задумчиво и грустно льётся дайна — крестьянская песня, звенят птичьи голоса в просыпающемся лесу… И вот появились симфонические поэмы Чюрлиониса, первые литовские симфонические поэмы — «Море» и «В лесу», чудесные обработки народных песен. Их узнали и полюбили многие люди. Но композитор не смог порадоваться этому. Нищенское, унизительное существование, постоянное перенапряжение в работе привели к страшной болезни — умопомешательству.

Микалойаус Константино Чюрлионис скончался в 1911 году в возрасте тридцати шести лет.

Ныне в Советской Литве в Каунасе в Государственном музее имени Чюрлиониса собраны и тщательно сохраняются картины этого замечательного художника, лучшие музыканты Литвы исполняют его произведения.

Соратник и биограф художника профессор Галауне подарил мне монографию о Чюрлионисе, в которой помещены репродукции всех его картин. На титульном листе этой монографии мой друг литовский композитор Балис Дварионас написал несколько первых музыкальных фраз из симфонии Чюрлиониса «В лесу».

Уехав из поместья Огинских, мы остановились в глухом лесу для раскопок средневекового могильника. Мы раскопали могилы воинов. Возле скелетов лежали тяжёлые железные наконечники копий, большие ножи, медные поясные пряжки и массивные перстни. Работе часто мешал дождь, ботинки и брюки до колен были вымазаны жидкой глиной и часто насквозь мокрые. Зато раскопки оказались удачными. Когда они уже подходили к концу, Варнас ушёл в разведку. Он вернулся часа через три и пригласил Крижаускаса и Моравскиса пойти с ним на какой–то хутор.

— Там можно получить интересные этнографические предметы, — пояснил он.

— Я тоже пойду, — сказал я.

Варнас, помолчав немного, ответил:

— Не обижайтесь, но идти вам не стоит.

— Нет, пойду! — Упрямо повторил я, заинтересованный и в то же время рассерженный какими–то, казалось, рецидивами прежних отношений.

Только тут я заметил, что Варнас, сощурившись, смотрит куда–то поверх голов, что всегда служило у него признаком сильного волнения. Но это не остановило, а ещё больше раззадорило меня.

Вчетвером мы отправились в путь и вскоре дошли до очень живописного хутора. Ветви яблонь склонялись и усадьбе под тяжестью жёлтых матовых яблок, в ноле стояли скирды ржи. Во дворе лежала разная утварь: плетёные верши, корзины, берестяные туески. На кольях плетня висели перевёрнутые вверх дном поливные кувшины с изображением розеток и крестов. Возле длинного низкого амбара с расписанной многоугольниками дверью висела растянутая на огромной рогатине высохшая шкура барана, стояли деревянные лопаты с железной оковкой штыков, большие ушаты с носиками, как у чайников, старая телега — кардес. Мы вошли в бревенчатый дом с высокой соломенной крышей. Вдоль стен виднелись расписанные цветами и птицами лари. На столе стояли тарелки с кашей, резная солонка, кувшин. На стенках на специальных вешалках в виде резных портальчиков и теремков висели вышитые полотенца. Мои товарищи сняли с прялки челнок, на концах которого были вырезаны ужиные головки, и положили его на лавку. Вскоре рядом с челноком оказались ковши, забавный резной предмет, на одном конце которого была ложка, а на другом — вилка, прорезная ажурная дощечка и другие интересные вещи. Варнас защёлкал фотоаппаратом. Басанавичус готовился все это зарисовать.

Несколько минут понаблюдав за ними, я с удивлением и возмущением воскликнул:

— Да вы что, друзья, с ума сошли? Как же можно входить в дом и трогать все без спроса? Что же будет, когда хозяева вернутся?

— Они не скоро вернутся, если вернутся вообще, — тихо сказал Басанавичус.

— Почему?

Но Басанавичус молчал, опустив голову. Тогда за него ответил Варнас, медленно, с усилием подбирая слова:

— — Эта семья выслана по обвинению в сотрудничестве с бандитами.

— Тогда что же вы так помрачнели? — с невольным вызовом сказал я. — Может быть, они сотрудничали как раз с убийцами мужа той женщины с хутора.

Варнас побледнел и так же медленно проговорил: — Нет. Не сотрудничали. Я хорошо знал эту семью. Это честные, добрые люди. Глава семьи — старый школьный учитель. Я сам учился у него в школе. Их выслали по ложному доносу. Все вокруг знают это. Смотрите — сколько времени прошло, а дом и все, что в нем есть, стоят нетронутыми.

Я подошёл к столу и увидел, что он покрыт толстым слоем пыли, а каша в деревянных тарелках зацвела и затянулась черно–зелёной, нефтяного цвета плёнкой.

Как и мои товарищи, я опустил голову и машинальным движением снял свою соломенную шляпу.

На обратном пути мы шли молча.

Стемнело. Только луна бросала свой неверный свет на наш лагерь. Мы остались вдвоём с Варнасом. Он сидел на каком–то чурбаке. Я видел только его силуэт. Внезапно он заговорил:

— Этот учитель честный человек. Он ни в чем не виноват. Что же происходит, Юргис? Может быть, ты думаешь, что это неизбежно. Лес рубят — щепки летят. Есть такая поговорка.

Не знаю, наверное, я ответил ему так же медленно и с таким же усилием, как говорил обычно он сам:

— Нет, Володя. По отношению к судьбе даже одного единственного человека эта поговорка — преступление. Правда все равно придёт к твоему учителю. Неужели ты не понимаешь?

— Если бы я не понимал, — спокойно ответил Варнас, — я был бы не здесь с тобой, а там. — И он показал рукой в сторону болотистых чащ. — Но рута принадлежит не им, а нам. Пойдем.

Мы вышли.

На берегу большого озера, положив друг другу руки на плечи, полукругом стояли мои товарищи и негромко пели.

Когда мы подошли, полукруг разомкнулся, освобождая для нас место. Мы с Владасом встали и тоже положили руки на плечи товарищей. Полукруг снова сомкнулся, и снова полилась песня. Задумчивая, величавая, грустная, светлая:

Летува мано, бранги тевине…

По–русски ее первый куплет звучит так:

Литва моя, моя любимая родина! В твоей земле спят богатыри. Ты прекрасна своим синим небом. Прекрасна потому, что много Перенесла невзгод, И поэтому я особенно Сильно люблю тебя…

 

ЭТО МЫ

Утром Моравскис предложил:

— Юргис, посмотрим место, где жил Дионизас Пошка? Это недалеко отсюда, в Таурегском уезде.

Я охотно согласился. Я знал, что Пошка — первый литовский археолог и этнограф, крупный поэт и просветитель — значительную часть своей долгой жизни провел в каком–то романтическом месте в глуши Жемайтии. Мы долго пробирались лесными дорогами до чистенькой усадьбы школьно–музейного вида. В центре её на каменном постаменте стоял огромный дуб, срезанный и накрытый сверху многоугольной крышей–грибом. Пошка нашёл этот дуб с пустой сердцевиной, сделал в нем двухстворчатое окно, навесил дверь и поселился в этом своеобразном жилище. На двери дуба — стихи, сочинённые и собственноручно написанные Пошка. В русском переводе они звучат так:

Дуб мой любимый, дуб мой милый, Мне твои стены милее, чем дворцовые. Ты в дымке мечты — одна радость. Я весел только тогда, Когда бываю под твоей крышей.

Возле дуба стоял большой старинный жёрнов, росли молодые деревца. Романтически–сентиментальное жилище было вместе с тем и музеем и лабораторией ученого.

— Пошка очень любили люди, — сказал Крижаускас, — и он им много помогал. Лечил, как умел, писал за них прошения разным властям, учил. Поэтому ему охотно приносили изделия лучших деревенских мастеров.

Мы зашли внутрь дуба. Действительно, там был настоящий этнографический музей: скалились «страшные» святочные маски — горбоносые или монголоидные лица, висели и лежали старинные сабли, деревянные цепы, дрели, скалки, коромысла, светильники, клумпасы, сплошь покрытые строгой и вместе с тем нарядной резьбой.

В память Пошка возле дуба насыпан огромный курган, на вершине которого поставлен монумент. Пошка умер в 1830 году, и с тех пор этот дуб почитается как одна из народных святынь, а коллекции его постоянно пополняются добровольными приношениями. Здесь же во дворе сооружён курган в честь пятисотлетия со дня смерти князя Витовта.

Потом мы спустились с Жемайтийской возвышенности в приморскую низменность. Мы находились ещё километрах в пятнадцати от моря. Вокруг простирались густые дубовые леса, замшелые болота. Ничто, казалось, не говорило о близости моря. Но оно уже угадывалось в той глубокой, играющей, живой синеве неба, которая, может быть, создаётся отражением огромного водного зеркала, да в свежем, солоноватом ветре, порывы которого вдруг налетали неизвестно откуда.

Здесь в Кретингском уезде мы решили произвести небольшие раскопки на курганной группе Курмайчай. Самый большой курган в этой группе был уже раскопан. По преданию, раскопал его совсем не археолог, а один нищий, решивший, что в кургане спрятано золото. Два дня в неделю он просил милостыню, а остальные пять дней копал курган. Так продолжалось ежедневно почти в течение двух лет. Нищий безрезультатно прокопал всю насыпь, потом ещё на четыре метра в глубь земли и, ничего не найдя, сошёл с ума. Мы копали с большим успехом. Наш курган имел к основании венец, выложенный из крупных камней, а в центре — грубый лепной горшок, в котором находились остатки пережжённых кальцинированных человеческих костей. Там был и бронзовый браслет. Судя по всему, курган относился к рубежу бронзового и железного веков.

Мы жили на тихом маленьком хуторе, хозяйка которого уехала погостить к сестре, а хозяин, видимо, очень скучал и обрадовался нежданным гостям. И вдруг заболел Нагявичус. Я уже давно успел полюбить этого порывистого, то угрюмого, то весёлого, но всегда искреннего парня, отличного шофёра. О недоразумении, которое произошло у нас в первый день работы, мы не вспоминали. Как–то я увидел, что Нагявичус читает на отдыхе толстую книгу, под названием «Психология». Немного удивлённый, я спросил его, почему он этим интересуется.

— Дорога одинаковая, стекло всегда перед глазами, а вокруг все меняется, — весьма наивно объяснил Нагявичус. — Вот и начинаешь думать: что к чему и отчего.

Болел Стась так, как болеют очень крепкие люди: крайне неумело, бурно, неорганизованно. Он сильно простудился во время дождя, но продолжал сидеть за рулем и принимать самое деятельное участие во всех делах экспедиции. Вот и добился, что температура подскочила до сорока. Он лежал на сеновале. Губы пересохли и покрылись белой плёнкой, а тело тряс озноб. Он то по–детски стонал, то яростно скрежетал зубами, прикрывая свои голубые глаза. Лицо его ещё больше заострилось, и сходство с Мефистофелем увеличилось. Больной гриппом Мефистофель! Это зрелище противоестественное и очень печальное. Я накрыл его своим одеялом и пичкал разными лекарствами. Раскопки кончились, и мы ждали выздоровления Нагявичуса.

— Юргис, — сказал мне как–то Моравскис, — мы пойдем за богами, а ты побудешь с Нагявичусом. Хорошо?

— За какими ещё богами? — спросил я, увидев за плечами Варнаса знакомый пустой рюкзак.

Тут разъяснилась последняя «тайна» экспедиции. На кладбищах, на перекрёстках дорог, в усадьбах многих жемайтийцев стоят на высоких столбах каплички, то простые, как скворечники, то вычурные, как драгоценные ларцы. Внутри находятся деревянные резные изображения различных католических святых. Их изготовляют деревенские резчики на свой лад, по своему образу и подобию. Мотивы скульптур религиозные, а исполнение чисто народное — и по образам, и по тонкому чувству юмора, и нет наивной яркости и выразительности. Для истории народного искусства изучение этих репных деревянных скульптур представляет большой интерес. В бурные военные и послевоенные годы многие каплички со скульптурами, иногда столетней давности, погибли. Процесс гибели их, к несчастью, продолжался и тогда, когда работала наша экспедиция. Необходимо было собрать и сохранить для науки эти замечательные образцы народного искусства. Но это было не так просто.

Боги, боженьки, девуляй, как называют их жемайтийцы, не продаются. В подарок тоже неуместно преподносить «бога». У моих товарищей оставался единственный выход — красть «богов». Так как неизвестно было, как я к этому не слишком легальному занятию отнесусь, то мои товарищи и не решались рассказать мне раньше обо всем. Варнас открыл большой ящик, стоявший в кузове машины, и я увидел, что там собран уже целый Олимп деревенских «богов». Вот святой Винцент с круглым лицом, стриженный «под горшок», держит за хвост пузатого черта; вот Иисус Христос — приземистый бородатый литовский крестьянин — присел отдохнуть на камень после долгого трудового дня, подперев рукой голову; вот божья матерь — широколицая литовская крестьянка — мать и хозяйка большой семьи, с толстыми ногами в шерстяных чулках и с натруженными руками; вот добрый молодец святой Георгий сует вилы в пасть лежащего под копытами его лошади дракона, а рядом — для наглядности — стоит девушка в национальном литовском венке — святая Елена, спасённая героем; вот жалкий и смешной жемайтийский черт с длинной и узкой бородой, большими грустными глазами, наполовину выбитыми зубами, горбатым носом и в трусиках, чтобы не оскорблять целомудренных взглядов.

Уже по возвращении в Вильнюс, когда собранная во время экспедиции коллекция заняла своё место в музее Литовской академии, я получил в подарок своего патрона — святого Юргиса — Георгия, один из замечательных образцов народной скульптуры.

Какая огромная разница между этими талантливыми, смешными и трогательными жемайтийскими скульптурами и официальной католической символикой! В Вильнюсе я видел одну из главных католических святынь Прибалтики — Остра Браму. В нише,под островерхой башней с воротами, висит великолепная икона богоматери. Икона XII века и, судя по стилю, написана кем–то из новгородских мастеров. Неизвестно, как она попала сюда. Тонкое печальное лицо с опущенными глазами, с прямым византийским носом и крыльями высоких бровей. Икона заключена в огромный пышный серебряный оклад. Голова склонилась под тяжестью двух царских венцов оклада. Острые лучи сияния за головой, как винтовочные штыки, торчат во все стороны и кажутся ненужными и зловещими. Руки богоматери, сложенные накрест на груди, словно кандалами, скопаны и кистях обводами оклада. Как не подходит это тяжёлое, торжественное и грозное обрамление ко всему облику богородицы! На стенах возле иконы — тысячи маленьких серебряных ручек, ножек, сердец… Люди, исцелённые якобы при помощи иконы, покупают изображения того, что она «исцелила», и вешают в благодарность на стене. Но вся эта нелепая и безвкусная выставка — смесь невежества, суеверия и грязной коммерции — не может испортить впечатления от печального, кроткого и прекрасного лица — шедевра неведомого художника.

На пыльной и грязной мостовой перед Остра Брамой целый день стояли на коленях старики и старухи, гимназистки, солидные люди с портфелями… Чего они ждали среди этой грязи и пыли, зачем нужно было это унижение им самим и святой Марии?

Тут же шла бойкая торговля серебряными сердцами, иконами, чётками, евангелиями, причём цены за все это святые отцы заламывали отнюдь не божеские…

Нагявичус поправился на третий день без всякого вмешательства небесных сил. Обречённые на безделье до возвращения товарищей, мы охотно приняли приглашение Пранаса — нашего добродушного и медлительного хозяина — половить раков и отправились к ближайшей речке с удочками и сачками. На конец удилища привязывается дохлая лягушка. Потом удилище опускают в прозрачную коду и осторожно подводят к раку. Лягушку то пододвигают к раку, то немного отодвигают, слегка покачивая. Когда возалкавший рак вцепляется изо всех сил в лягушку, удилище поднимают, подводят под рака сачок и быстро выбрасывают его на берег. Пранас ловил раков сам, а мы с Нагявичусом организовали коллективное хозяйство: он орудовал сачком, а я — удилищем. Раки явно предпочитали социалистический сектор индивидуальному. Мы наловили больше сотни раков, а Пранас — только восемь.

— Вот видишь, Пране? — Сказал хозяину Нагявичус. — Даже раки показывают, что колхоз выгоднее. Давай вступай, пока не поздно.

Как ни странно, поведение раков произвело на Пранаса сильное впечатление. Он долго ещё стоял на берегу реки и задумчиво смотрел на воду. Коллективизация только–только начиналась в Жемайтии, и, видно, Пранас всерьез обдумывал вопрос о том, как ему к этому относиться. Это был типичный жемайтиец — светловолосый, кряжистый, молчаливый и очень осторожный. Из поколения в поколение, как и многие жемайтийцы, род Пранаса соблюдал традиции. Некоторые из них имели многовековую давность. Вот, например, Литва приняла христианство в 1387 году, а Пранас, как и его многочисленные предки, согласно ещё языческим обычаям, почитал змей. Каждый день выставлял он для змей под кривым дубом большую тарелку с молоком. Змеи пили молоко и никогда не жалили Пранаса.

Он почти ничего не говорил в утвердительном смысле. Я как–то спросил:

— Пранас! У тебя лошадь хорошая?

Поразмыслив, Пранас ответил:

— Понимаешь, Юргис! Нельзя сказать, чтобы лошадь была так уж плоха.

Зная характер жемайтийцев, я понял, что лошадь очень хорошая. Когда хозяйка вернулась на этой лошади от сестры, оказалось, что я не ошибся.

В Литве семьдесят один город. В этих городах живет всего 23 процента населения, и то главным образом в Аукштайтии. Горожане из Аукштайтии посмеиваются над медлительностью, осторожностью и разными чудачествами жемайтийцев, но любят их и гордятся ими за их честность, упорство, талантливость во всех видах народного искусства.

…Рано утром мы выехали из Курмайчай к очередному пильякалнису, затерянному в глуши лесов и болот. Это был последний день работы экспедиции. У меня сильно разболелась голова. Оказалось, что я тоже простудился и у меня высокая температура. Мы решили, что я останусь в машине, на лесной дороге, пока остальные пойдут по болоту до городища и обследуют его.

Все ушли. Дождь кончился. Пригрело солнце, и я задремал. Очнулся ото сна потому, что кто–то тряс меня за плечо и спрашивал:

— Кур важойем? (Куда едем?)

Не открывая глаз, я пробормотал:

— Ин Кретинга.

Последовал новый вопрос:

— Кодел? (Зачем?)

Я открыл глаза и ужаснулся. Передо мной стояли пятеро хорошо вооружённых мужчин в штатском. У них были мрачные лица. У одного виднелся свежий розовый шрам на виске. У двух других перекрещивались на груди пулемётные ленты.

«Бандиты! — пронеслось у меня в голове. — Вот это номер! Последний день работы… Вокруг такой чудесный лес… Солнышко светит… Птички поют… Вот уж совершенно излишняя встреча!»

Между тем один из пятерых со спутанной русой бородой, видимо старший, потребовал:

— Документы!

Пришлось дать. Он посмотрел и удивился:

— Вы русский?

— Да, — ответил я.

— Что вы здесь делаете?

— Занимаюсь археологией.

— Что такое археология?

Пришлось мне в этой удивительно неподходящей ситуации прочесть краткую популярную лекцию по археологии. Неблагодарные слушатели нетерпеливо переминались с ноги на ногу.

— Вот что! — Сурово сказал бородатый. — Здесь не место заниматься вашей археологией.

— Почему? — Спросил я, обрадованный, что можно хотя бы поспорить.

— А потому, — так же сурово ответил бородатый. — Здесь война идёт настоящая. Вот сегодня бандиты убили двух местных активистов.

У меня отлегло от сердца. Сами бандиты обычно называют себя по–другому.

— А вы что здесь делаете? — Повеселев, спросил я.

— Мы истребители. Прибыли, чтобы поймать и уничтожить этих бандитов.

— Ну и как? Удачно?

— Да, — важно ответил бородатый. — Мы их засекли и обстреляли. Они залегли. Но их там много. Вот подойдет подкрепление — мы их уничтожим.

— А где же вы их засекли? — С понятным интересом спросил я.

— Вон на той горе! — И бородатый указал рукой на видневшуюся вдали вершину пильякалниса.

— Да вы что, — закричал я вне себя, — какие же там бандиты! Там мои товарищи по экспедиции!

— Это точно? — Смутившись, спросил бородатый.

— Конечно, точно! Черт бы вас всех побрал! — ответил я, задыхаясь от волнения.

— Ну, извините, — мрачно отозвался бородатый. — А вы с вашей экспедицией все–таки уезжайте отсюда, да поскорее.

Истребители ушли. Через некоторое время я увидел, как к дороге по кочкам бегут мои товарищи. Я лихорадочно пересчитал их — все налицо. Слава богу! Впереди бежал, размахивая руками, Варнас и кричал мне:

— Юргис! Я сорок минут лежал в большая яма!

Мои сдержанные литовские друзья были, кажется, смущены той горячностью, с которой я обнял каждого из них. Оказалось, что едва они успели обмерить городище, как снизу загремели автоматные очереди и пули засвистели среди листьев. Вот и попрятались кто куда.

Рассказав друг другу о наших впечатлениях, посмеявшись и порадовавшись благополучному исходу, мы поехали к морю.

Мы вырвались из узких и душных лесных просёлков на широкое бетонированное шоссе. Вдоль шоссе стояли полуразбитые во время войны каменные дома с островерхими черепичными крышами, готические кирпичные костёлы с грубо размалёванными толстыми фигурами святых.

Пообедать мы остановились в местечке Шилуте, в только что организованном совхозе — бывшем имении господина доктора Шеу, генерала и шафтдиректора. В помпезном особняке повсюду висели портреты генерала — тупое, надменное лицо с нафабренными усами. Правда, картины продырявлены во многих местах, а бюсты — с отбитыми носами. Генерал — типичный пруссак. Его мрачная библиотека полна жизнеописаниями различных кайзеров и немецкой шовинистической литературы. Есть и специальные издания, восхваляющие богатство имения и добродетели генерала. С потолков между аляповатой позолоченной лепниной свешивались толстые амуры с открытыми ртами. Повсюду масса оленьих рогов и фотографий оленей, удостоившихся быть подстреленными собственноручно генералом. Но наряду с этой чепухой есть и большой гербарий, много местных и привозных археологических и этнографических предметов, которые собирал генерал. Впрочем, и среди них встречается разная ерунда, вроде псевдополинезийских пальмовых вееров, набедренных повязок из кожаных шнурков, разноцветного бисера и мелких ракушек. Но есть и подлинные египетские статуэтки — сфинксы, птицы, скарабеи… Странное сочетание тупого пруссачества и интереса к истории и этнографии. Впрочем, интерес этот базировался больше на обилии денег, чем знаний. Внук генерала — последний владелец имения — исчез после разгрома гитлеровцев и освобождения Прибалтики.

А вот совхоз здесь организовали отличный.

…После обеда мы быстро пронеслись через фешенебельный приморский курорт Паланагос, только на полчаса остановившись посмотреть грот, в котором, по преданию, находился главный алтарь Перкунаса. Когда–то неугасимый огонь перед алтарем поддерживали облачённые в белые одежды вайделотки — красивейшие девушки Литвы, давшие обет девственности и служения божеству. Одна из них, по имени Бируте, полюбив доблестного полководца, борца против крестоносцев князя Кейстута, нарушила все обеты ради этой любви, бежала с Кейстутом и вышла за него замуж. От этого брака и родился князь Витовт.

…Мы въехали в Клайпеду ещё днем. Город был разрушен фашистами. Развалины домов поросли сорной травой и иван–чаем. Великолепный Клайпедский порт, в котором довелось побывать мне ещё до войны, разбит до основания. И все–таки мы решили совершить одно небольшое морское путешествие. Метрах в двухстах от берега проходит по морю длинная песчаная коса, отделяющая залив Куршу–маре от Балтики. На этой косе, как сказал Варнас, встречаются древние янтарные изделия, многие из них относятся ещё к концу каменного века.

Не без труда раздобыли мы ржавую железную шаланду, настелили наверх толстые доски. Но оказалось, что шаланду невозможно подвести к берегу, а все причалы разбиты. Тогда мы с помощью каких–то довольно подозрительных полупьяных личностей, предложивших свои услуги, стали сами строить из досок временный причал. Опыта у нас в строительстве такого рода не было, но работа продвигалась быстро.

Только здесь, в Клайпеде, я обратил внимание на то, как мы все здорово изменились за время экспедиции. Рубашки и брюки от бесконечных скитаний по лесным тропинкам и болотам порвались и выцвели, сохранившиеся у Варнаса и Нагявичуса кожаные ботинки были в плачевном состоянии, а деревянные клумпасы остальных, такие удобные и естественные в лесах Жемайтии, имели довольно нелепый вид на бетонированной набережной. Зато мы все загорели и окрепли. Впрочем, изменения были далеко не только внешними.

…Когда кончилось строительство причала, стало уже смеркаться. Мы подвели шаланду к причалу, и тут оказалось, что мы допустили при строительстве ошибку. Борт шаланды не подходил к концу причала ближе, чем метра на полтора. Но отступать не хотелось. Мы настелили между причалом и бортом шаланды две толстые доски — одну для правых, а другую для левых колес машины. Помогавшие нам личности взялись за концы, привязанные к носу и корме шаланды, чтобы удержать ее на месте. Мы с боков поддерживали обе доски. Нагявичус, озабоченно поцокав языком, сел за баранку и начал осторожно продвигать «Кольгринду», как он стал называть нашу машину, по доскам. И в тот момент, когда передние колеса «Кольгринды» уже въехали на шаланду, она покачнулась, осела и личности, державшие концы, выпустили их. Баржа медленно стала отходить от берега.

Держи концы! — Закричал я.

Мы выскочили наверх, вцепились в концы и остановили шаланду. Но доски уже полетели в воду. Личности разбежались. Положение было трудным. Передние колеса машины находились на шаланде, задние — на причале. Между ними образовался просвет около двух метров, в котором плескалась вода. Мы не могли подтянуть шаланду к причалу. Этому мешала тяжело нагруженная машина. Доски, которые мы вытащили из воды, едва касались концами шаланды и причала. Погубить экспедиционную машину, да ещё после конца работы, было бы тяжёлым ударом. Но я уже знал, что этого не случится. Порукой тому был дружный коллектив экспедиции, которому и не такие задачи по плечу. Басанавичус и Нагявичус прибили края досок к причалу, а другие их концы, едва касавшиеся шаланды, мы, как могли, закрепили тросами. Остальные в это время крепко держали носовой и кормовой канаты, не давая шаланде отойти от причала ни на один сантиметр. Нагявичус через кузов влез в кабину, завел мотор, прогрел его, дал сильный газ и с криком «Перкунас!» включил заднюю скорость. Машина рванулась назад. Доски тут же полетели в воду. Передние колеса повисли в воздухе, но почти вся машина уже находилась на причале. Мы подвели под передний мост машины ваги, вывесили её и на руках закатили на причал.

Экскурсия на песчаную косу не состоялась, но это не так уж важно. Зато удалось главное, и я в этом ещё раз убедился.

…Мы подъезжали к Вильнюсу ярким, солнечным днем. Мы сидели в кузове, положив друг другу руки на плечи, и пели, а Нагявичус подпевал нам из своей кабины.

И вот снова мы трое – Сергей Маркович, старина и я – сидим в уютном кабинете под бронзовой дамасской люстрой, пьем крепчайший душистый кофе и едим ак–алву – белую халву, которую по караимскому обычаю, подают на стол во время разных радостных событий.

После того, как я подробно рассказал о работе экспедиции, о Жемайтии, Сергей Маркович, улыбнувшись, сказал:

— Помните, друзья, легенду, которую я не успел досказать вам перед отъездом? Что же, теперь у нас есть время. Я скажу вам, кто же по праву должен был стать мужем девушки…

— Сергей Маркович, — прервал я Шапшала. – Мы со стариной во время экспедиции не раз вспоминали эту легенду. И мне кажется, что мы знаем, кто имеет бесспорное право стать мужем. Позвольте нам досказать?

— Да, конечно! – Отозвался Шапшал и снова улыбнулся.

— Тот, — сказал я и за Владаса и за себя, — кто оставался с ней, кто не покинул её ни живой, ни мёртвой. Потому что если бы он покинул девушку, то коршуны и шакалы разорвали бы её. Тогда нечему было бы оставаться нетленным и некого было бы воскрешать. Так ведь? Спасибо вам за все.