#img_1.jpeg
#img_2.jpeg
ПОСВЯЩАЕТСЯ
Марианне Григорьевне Рошаль-Строевой
#img_1.jpeg
#img_2.jpeg
ПОСВЯЩАЕТСЯ
Марианне Григорьевне Рошаль-Строевой
ОТ АВТОРА
Есть у И. А. Бунина замечательное стихотворение «Без имени», которое поразило меня еще в студенческие годы:
К тому времени, а это было в конце тридцатых годов, я уже знал, что такое археология, работал на раскопках в Новгороде Великом, даже сам руководил раскопками курганов славянского племени вятичей возле села Деревлево, где теперь шумит один из обширных районов Москвы. Но эти бунинские строки как бы по-новому высветили для меня эту науку, выявили ее сокровенное содержание и смысл. Вступить со смертью в единоборство, вернуть утраченное веками имя, связать давно ушедшие времена и поколения с нами, понять, какой была жизнь давно ушедших людей и в чем был смысл этой жизни. Ведь мы — люди — тесно связаны между собой, и связи эти во многом нравственного порядка, помогающие понять преемственность поколений. Археология — борьба жизни со смертью, памяти с забвением, вечного с преходящим, попытка сквозь узкие прямоугольники раскопов проникнуть в тайны прошлого, узнать, понять помыслы и занятия тех, кто жил, работал, любил на этой земле до нас. Десятилетия работы в археологии только утвердили меня в таком понимании смысла этой науки.
Находки в Новгороде, а потом и в других древнерусских городах — Торжке, Старой Руссе, Твери, находки берестяных грамот, число которых достигло уже многих сотен, вернули нам, казалось утраченные навсегда, имена тысяч простых русских крестьян и горожан, рассказали об их удивительных судьбах. Ведь археолог остается археологом и тогда, когда он не работает на раскопках: он постоянно стремится увидеть за делами рук человеческих самого человека. Об этом мне и хотелось рассказать в этой книге. Хотелось передать экспедиционную атмосферу, дух дружбы и взаимной поддержки, ни с чем не сравнимый азарт порой мучительных поисков и раздумий, радость открытий, иногда как будто бы и случайных, но всегда подготовленных всей предшествующей нелегкой и зачастую обыденной работой. В книге рассказывается и о различных зверях и птицах, которые всегда рядом с археологической экспедицией, о наших взаимоотношениях с ними. Я убежден в том, что без любви к людям и к «братьям нашим меньшим» человеку нечего делать в археологии.
ОТКРЫТЫЙ ЛИСТ
Первый в своей жизни Открытый лист я получил после нового сезона полевых работ Новгородской экспедиции.
В Открытом листе было написано, что он выдан Институтом истории материальной культуры Академии наук СССР (так тогда назывался наш Институт археологии) т. Федорову Г. Б. на право производства археологических раскопок курганной группы у села Деревлево, Московской области.
Далее следовало, что на основании соответствующего постановления Совета Народных Комиссаров СССР всем органам Советской власти, государственным и общественным организациям и частным лицам надлежит оказывать всемерное содействие т. Федорову в интересах науки к успешному выполнению возложенных на него поручений.
Это был уже второй «наш» — студенческий Открытый лист. Первый получил мой друг и однокурсник Шура. Но мы еще никак не могли к ним привыкнуть.
Когда мой Открытый лист рассматривали товарищи, я, делая по возможности равнодушное лицо, занимался разными делами.
Зато дома я то и дело вынимал его из стола, якобы для того, чтобы определить степень моих полномочий и убедиться в правильном оформлении, хотя давно уже знал наизусть каждую строчку этого знаменательного документа.
В раскопках курганов мне уже приходилось принимать участие. Под руководством нашего профессора мы раскапывали курганы у села Салтыковка; под началом Шуры я работал землекопом на раскопках курганов у села Черемушки, среди довольно густого леса, там, где сейчас находится Юго-Западный район столицы.
Уже не один десяток курганов перекопал я своими руками и все же теперь очень волновался. Одно дело принимать участие в раскопках, другое дело — ими руководить.
Я снова перечитал книги о курганах вятичей, радимичей и других восточнославянских племен.
У села Деревлева мы обнаружили около полутора десятков курганов. Это были классические подмосковные средневековые курганы. Насыпи имели форму полушария, вокруг подножия кургана ровик и небольшая перемычка — словом, все как надо. И все же меня мучили сомнения, делиться которыми я, как руководитель раскопок, не считал возможным даже со своими товарищами. Впрочем, с Шурой я все же делился.
— Шура, — начинал я, — а вдруг это не курганы?
— А что это, по-твоему? — лениво отвечал Шура.
— Ну, просто кто-нибудь насыпал холмики земли.
— Вот именно просто, специально, чтобы нас обмануть.
— Ну хорошо, — не сдавался я. — А если эти курганы насыпаны в память погибших где-нибудь на чужбине? Ты ведь знаешь, такие курганы сооружали. Тогда они совершенно пусты.
— Знаешь что, — отвечал Шура, — не морочь голову. Если все они погибли на чужбине, то кто же соорудил для них эти курганы и кому нужны были памятные курганы, если все где-то погибли? Отстань!
После таких разговоров мне становилось легче и я чувствовал себя увереннее.
Наконец наступил день начала раскопок. В рабочих руках недостатка не ощущалось. Все мои товарищи, студенты-археологи, в том числе и Шура, который до этого был начальником раскопок на другой курганной группе, превратились в землекопов.
Доехав на автобусе до конечной остановки, мы долго еще месили ногами грязь по глинистому проселку, нагруженные нехитрым нашим снаряжением. Когда мы наконец добрались до курганной группы, пошел мелкий моросящий дождь.
Была поздняя осень, и было ясно, что дождь зарядил надолго.
Посовещавшись, мы решили считать, что дождя нет.
План курганной группы мы сняли заранее, измерив и пронумеровав курганы. Теперь же, до того как приступить к раскопкам, нужно было найти место, где можно было бы хранить инструменты да и самим погреться и перекусить. Впрочем, выбирать не приходилось. Курганная группа была расположена довольно далеко от села. Возле нее стояла только одна изба с покосившимся плетнем, окружающим пустой, перекопанный уже огород. Туда мы и направились. На стук никто не отозвался. Когда мы все же отворили дверь и вошли, из-за дощатого почерневшего стола навстречу нам поднялся тощий старик в косоворотке, с бритым подбородком и огромными усами. Усы были пышные и вислые, как у Тараса Шевченко. Кончики их почему-то позеленели, только под носом сохранился их природный рыжий цвет, а так усы были совершенно седые.
Старик хмуро поглядел на нас и проворчал:
— Молока нету. И вообще не мешайте мне радио слушать.
Действительно, в красном углу висела черная тарелка репродуктора, откуда слышались почти до неузнаваемости искаженные звуки оперы «Иван Сусанин».
— Здравствуйте, дедушка, — возможно более вежливым тоном сказал я. — А нам и не надо никакого молока. Мы на минутку. Мы студенты из Москвы. Будем тут поблизости курганы раскапывать. Можно к вам заходить погреться и лопаты на ночь оставлять?
— Нет. Нельзя! — быстро и категорически ответил дед.
— Почему же? — искренне удивился я.
— Нельзя, и всё тут! — так же быстро сказал дед. — Мне от вас одно беспокойство, да и картошку на огороде всю перекопаете. Знаю я вас!
— Дедушка, — ответил я, начиная злиться, — никакого вам беспокойства не будет. А картошка у вас уже вся выкопана.
— Вот, вот я и говорю, — закипятился дед, — уже примеривались на огород. «Выкопана, выкопана»! А может, там на корнях еще клубни остались? Я человек старый — недоглядел. Уходите, и всё тут!
— Да вы нам просто обязаны помогать, если на то пошло, — сказал я. — Вот, посмотрите! — и протянул деду Открытый лист.
Дед нехотя взял лист, надел очки, предварительно протерев полой рубахи стекла в тусклой железной оправе, и долго читал, с сомнением подымая низкие брови.
Прочитав, он сдвинул очки на кончик носа и, глядя поверх них, сказал мне:
— Не подходит. Не по форме бумага.
— Как это не по форме?
— А вот так и не по форме. Село указано, а фамилиё моё нет. Вот пусть Совнарком мне напишет, тогда другой разговор…
А, черт бы его побрал! С трудом сдерживаясь, я повернулся и пошел к двери. Придется теперь тащиться до самого села.
В это время мой товарищ Миша, который, несмотря на молодость, имел уже обширные познания в археологии и очень не любил, когда последнее слово оставалось не за ним, бросил на меня умоляющий взгляд. Тогда я, уходя, процедил:
— У вас, дедушка, не усы, а прямо ирландский флаг!
— Стой! — неожиданно рявкнул старик ефрейторским голосом. — Что это за ирландский флаг такой?
— Есть такая страна — Ирландия, — сдержанно объяснил я. — Так вот, у них флаг таких же цветов, как ваши усы, — зеленый, белый и оранжевый.
— Вот как! — сказал старик, неожиданно смягчаясь. — Вижу: вас, паршивцев, в университете чему-то научили. Так не будете картошку выкапывать?
Мы клятвенно заверили, что не будем.
— Так и быть. Десять рублей в день будете платить, — сдался наконец старик и важно представился: — Николай Прокофьич Деревлев, колхозный сторож в отставке!
Мы с облегчением положили в сенях наши припасы, хотя расход на помещение и не был предусмотрен сметой.
Взяв только самое необходимое, мы отправились было на курган, но Николай Прокофьич тут же остановил меня:
— Подожди-ка, ты, начальник! Вот ты мне объясни, что это там по радио передают?
Я коротко рассказал ему содержание оперы, особенно нажимая при этом на патриотизм Ивана Сусанина, надеясь, что этот пример вдохновит старика на помощь родной науке, но он и ухом не повел.
— Да, вот так, — задумчиво сказал Николай Прокофьич, когда я кончил. — Теперь много таких находят, которые еще с древности за Советскую власть стояли!
Спорить с ним было некогда и неохота, и мы быстро пошли на курганы.
Раскопки небольших средневековых деревенских курганов — дело нехитрое, но очень интересное. При похоронах покойников клали обычно прямо на землю или на дно небольшой ямы, на спину, в вытянутом положении, с запада на восток. У христианских народов это связано с таким поверьем: когда придет мессия, а он появится с востока, откуда восходит солнце, мертвые восстанут из могилы. Вот их и клали в таком положении, чтобы они восстали без излишних затруднений прямо навстречу спасителю. Поэтому при раскопках бровку — нетронутый слой земли толщиной пятьдесят сантиметров в насыпи кургана — отмеряют с севера на юг — перпендикулярно захоронению. Бровка нужна, чтобы получить полный профиль насыпи, определить ее структуру и размеры. Обычно копают насыпь по обе стороны бровки одновременно. Это нужно для того, чтобы определить, как делали насыпь, имеются ли в ней перекопы, остатки каких-либо надмогильных сооружений. Иногда в насыпи находят остатки стравы — поминального пира, который был широко распространен у славян. Иногда обнаруживают и впускные погребения, то есть погребения, сделанные в насыпи, уже после того как совершено основное захоронение.
Мы начали копать сразу несколько курганов. Кроме землекопной работы, все участники экспедиции имели и другие обязанности. Один вел дневники раскопок, другой снимал план и профиль кургана, третий составлял опись находок.
Вскоре в насыпи стали попадаться обломки средневековых славянских горшков с орнаментом из поясков горизонтальных или волнистых углубленных линий. Значит, курганы, безусловно, средневековые. На этот счет я мог уже не волноваться.
Однажды я заметил, что на одном кургане работает совершенно неизвестный мне мальчик лет пятнадцати-шестнадцати.
Мальчик был невысокий, с ярко-рыжими, густыми, невероятно растрепанными волосами. Он появился совершенно неожиданно, прямо как гриб подосиновик вырос из-под земли.
Я подошел к нему и спросил:
— Ты кто такой?
Не переставая быстро копать, мальчик ответил:
— Археолог!
Ах, вот оно что! Мы, студенты с двухлетним стажем полевых работ, еще только мечтаем о том, чтобы стать археологами, а этот шпингалет уже называет себя археологом. Ловко! От его наглости я прямо онемел.
В это время Миша, слышавший наш разговор, не без надменности сказал:
— А чем, собственно, молодой человек, вы можете это доказать?
Мальчик, также не переставая копать, односложно ответил:
— Работой!
Мы оценили ответ. Но Миша, не сдаваясь, спросил:
— Ну, а как в смысле теоретических познаний?
Мальчик разогнулся, оперся на лопату и ответил:
— Я знаю семь заповедей археолога. — И тут же стал быстро перечислять: — Орудие археолога — лопата; лучший друг археолога — пожар; мечта археолога — могила; клад археолога — помойка…
— Хватит! — прервал его изумленный Миша. — Как вас зовут и откуда вы это знаете?
— Зовут Ростиком, — быстро ответил мальчик, — а знаю из занятий школьного археологического кружка.
Вот так номер! Ведь эти шуточные семь заповедей археолога мы сами придумали и очень ими гордились. «Лучший друг археолога — пожар». Да. При пожаре деревянные вещи, зерна обугливаются, не поддаются гниению и потому сохраняются веками.
«Мечта археолога — могила». В древности люди клали вместе с умершими в могилу сосуды с пищей и питьем, инструменты, украшения — все, что должно было пригодиться покойнику на пути в «потусторонний мир». В могильных ямах эти вещи и сосуды иногда много столетий или даже тысячелетий сохранялись целыми.
«Клад археолога — помойка». В мусорные ямы бросали сломанные, старые вещи: скажем, горшок, у которого отбилось дно. Для употребления этот горшок был уже негоден, а вот археологу очень легко склеить дно и тулово горшка, полностью восстановить его форму. Это не то что при раскопках поселения, где чаще всего находятся мелкие обломки, да еще разбросанные на большом расстоянии друг от друга и на разных глубинах.
Эти и другие азбучные для археологов истины мы и сформулировали в виде нехитрых семи заповедей. А оказалось, что какие-то школьники — мальчишки из археологического кружка — их уже взяли на вооружение. Во всяком случае, одно было бесспорно — Ростик имел право заниматься археологией. Скажу кстати, что это свое право он, теперь уже известный ученый, не раз подтверждал гораздо более значительными знаниями, чем знание «семи заповедей»…
Вот наконец и первое погребение. Сначала показался череп, через некоторое время — по другую сторону бровки — кости ног. Мы тщательно вычертили профиль насыпи, накрыли открытую уже часть скелета газетами и присыпали землей, чтобы случайно не разрушить, и разобрали бровку. После этого снова сняли газеты и принялись тщательно расчищать скелет и землю вокруг него.
Высокий рост, мощный подбородок, почти квадратные глазницы указывали на то, что это мужчина. У бедра его лежал нож, кремень, у правого плеча — несколько железных ромбовидных наконечников стрел, на бедрах — овальные медные бляшки, каждая с двумя шпеньками. Ясно, что бляшки набивались на кожаный пояс. Ура! Значит, это все-таки воин, и воин, вовсе не погибший на чужбине!
Стрелы — редкая находка в подмосковных курганах. Обычно здесь похоронены мирные люди — деревенские хлеборобы.
А вот и безусловно женское погребение.
Возле черепа — знакомые по раскопкам в Салтыковке и Черемушках — медные семилопастные височные кольца вятичей.
На пальцах обеих рук — перстни с синими и зеленоватыми стеклами в щитках; на руках — браслеты из перевитой проволоки, возле шеи — рассыпавшаяся нитка бусин из темно-красного камня — сердолика — и прозрачного хрусталя. Богатые украшения для крестьянки!
Ростик, низко склонившийся над погребением, похожий на ищейку, вынюхивающую след, негромко и коротко сказал:
— Двенадцатый век. Вятичи.
Верно и то и другое. Сердоликовые бусины имеют форму двух сложенных основанием пирамид. Они так и называются у археологов — бипирамидальные. Эти бусы, как выяснено нашими учителями в археологии, особенно характерны именно для русских славян и именно для XII века.
Из всех четырнадцати восточнославянских племен — предков русского, украинского и белорусского народов — вятичи, которые, по свидетельству летописца, сидели на Оке и ее притоках, были в некоторых отношениях самыми упрямыми и консервативными. Христианская церковь запрещала хоронить умерших с вещами и под курганными насыпями. Но вятичи долго не подчинялись этому запрету и продолжали хоронить своих умерших по древним языческим обрядам. Поэтому в земле вятичей и можно встретить богатые захоронения со многими вещами, в курганах, относящиеся даже к XIV веку.
Сопротивление вятичей канонам христианской церкви сослужило неоценимую услугу археологам. Благодаря ему обнаружено множество вещей, позволяющих судить о жизни и хозяйстве наших предков.
Почти каждый день раскопок приводил к открытию все новых и новых погребений, и мы становились владельцами большого количества вещей, очень важных для изучения развития ремесел и сельского хозяйства у вятичей.
Конечно, все это были только маленькие камешки из того могучего гранитного фундамента фактов, на котором наука воздвигает свое знание о прошлом нашего народа, но все-таки эти камешки были из настоящего гранита.
И мы все были счастливы, как могут быть счастливы только археологи на удачных раскопках. Частые дожди и холодный ветер не смущали нас. Беспокойство доставлял только Николай Прокофьич, с которым мы поневоле должны были общаться, когда брали или оставляли инструменты или заходили в избу погреться и перекусить.
Николаю Прокофьичу не нравилось, что мы выкапываем человеческие скелеты, он требовал повышения платы и в избу нас с черепами не впускал. Кроме того, он все время ворчал на нас, говорил, что мы его дурачим, что на самом деле мы ищем золото. Сто раз я объяснял ему, для чего ведутся раскопки. Николай Прокофьич только упрямо мотал головой. Меня-то он вообще ни в грош не ставил, впрочем, и другие члены нашей экспедиции не пользовались его благосклонностью. С уважением он относился только к Мише, может быть, из-за его рыжей бороды и способности говорить внушительно и солидно. Однако, если говорить правду, Мише он тоже не очень верил.
— Знаю, знаю, — ворчал он в ответ на наши объяснения, — всяким поганством вы можете заниматься, а меня, старика, вам не одурачить. Молоды еще. А вот дед мой сказывал: в этих валках француз золото закопал, когда с Бонапартой из Москвы драпал. Вот вы его золотые клады и ищете. Дознались по старым книгам, вот и ищете. А то — история! Знаю я вашу историю! Будет государство на такую ерунду деньги тратить!
Когда я попытался разубедить деда, он, хитро прищурившись, сказал:
— А вот давай условимся: найдешь золотой клад — мне половину. В порядке гостеприимства. Идет?
— Дедушка, — ответил я, — ты же читал Открытый лист. Все, что мы находим, принадлежит государству. Мы все сдаем в Академию наук. Понятно? И нет здесь никаких золотых кладов!
— Нет? Вот оно как! — ехидно отвечал дед. — А что же ты боишься условиться, чтобы мне половину? Не обманешь! Не таковский старый солдат!
Надоел он мне этими разговорами ужасно. Очень хотелось бросить его избу, но выхода не было. И я решил пообещать ему, как он хотел, половину золотого клада, если мы найдем его.
Я знал, что ничем не рискую. В бедных крестьянских погребениях неоткуда было взяться золоту, да еще целому золотому кладу.
После того как я дал обещание, Николай Прокофьич ежедневно стал ходить на раскопки и даже частенько, кряхтя и время от времени потирая спину, брался за лопату.
Раскопки курганной группы подходили к концу.
В холодный, но погожий ясный день, когда Ростик вскрывал насыпь последнего кургана, лопата его неожиданно звякнула и с нее посыпалось что-то ослепительно сверкающее. Мы все кинулись к кургану Ростика, который уже расчищал находку кисточкой и ножом.
Это «что-то» оказалось раздавленным свинцовым горшком, полным разнокалиберных новеньких серебряных монет. Вот на одной монете блеснул гордый и сильный профиль Петра Великого, на другой развернула пышные плечи Елизавета.
Монет оказалось около трехсот: рубли, полтинники, полуполтины. Большой клад! Все монеты XVIII века. Что за черт! Как попали они в курган, сооруженный в XII веке? Каждая монета сама по себе не очень интересна, их сколько угодно в любом музее, но, может быть, в целом по кладу можно будет что-нибудь узнать?
— Ну, ты, начальник! — кричал мне старик. — Условие помнишь? То-то! Я все знаю! Половину клада мне!
— Да что вы, дедушка, — отвечал я несколько смущенный, — ведь я же вам говорил: все, что мы находим, принадлежит государству. Вот сейчас Миша составит опись всех монет, а потом мы все сдадим в Академию наук. Я же шутил тогда!
— Я тебе покажу — шутил! — кипятился Николай Прокофьич. — Уговор дороже денег! Не выйдет!
— Нет, выйдет! — неожиданно вмешался Ростик. — Уговор был насчет золотого клада, а здесь все монеты серебряные, золотой ни одной нет.
— Ах, черти! — схватился за голову Николай Прокофьич. — Обманули старика, обвели, бесстыдники!
Спорить с ним было бесполезно. Пока мы приводили в порядок дневники и чертежи, описывали клад и говорили о нем между собой, Прокофьич только вздыхал, бросая на нас укоризненные взгляды.
Мы задержались до позднего вечера. Закончив возиться с кладом, я сказал старику:
— Ну вот, дедушка, теперь каждая монета описана. Кроме того, кое-что можно сказать и о человеке, который закопал клад в порядке научной гипотезы, конечно. Хотите, расскажу?
В ответ Николай Прокофьич горестно махнул рукой и пробормотал:
— И сколько лет я под боком с этим кладом жил и не раскопал! Надо же! Враки все эти твои потезы! Одни надсмешки над стариком строишь!
— Нет, уважаемый Николай Прокофьич, — с достоинством ответил за меня Миша, — вовсе не враки. А если бы мы и предполагали, как вы изволите выражаться, строить над вами надсмешки, вряд ли бы только для этого потратили так много времени. Я сказал:
— Клад закопал крестьянин в 1756 году. Когда клад был закопан, крестьянину было лет сорок — сорок пять. Собирал он этот клад больше двадцати пяти лет и с каждым годом богател. Скорее всего, он был одиноким, как вы. Крестьянин был мобилизован в армию, воевал с немцами и был убит.
— Враки, ой, враки! — все так же горестно сказал Николай Прокофьич. — Мало того, что клад отобрали, так ты еще враки свои заставляешь слушать. Ну, вот скажи, — тут Прокофьич немного оживился, — почему это его закопал крестьянин?
— От Москвы до Деревлева расстояние порядочное, — ответил я. — Каких-либо следов древнего города здесь нет. А вот деревни издавна были. Значит, и закопал местный житель — крестьянин. Москвич спрятал бы клад где-нибудь у себя во дворе или в доме, а не потащил бы за тридевять земель на древнее сельское кладбище. Да и сумма не особенно большая — двести с небольшим рублей. Для крестьянина в то время это и правда было целое состояние — четверть ржи тогда стоила не больше рубля.
— Ну, положим, — заинтересованно сказал старик. — А почему клад закопан в 1756 году?
— Самые поздние монеты в кладе чеканены в 1756 году.
— Ага, — протянул Николай Прокофьич. — А почему крестьянину было лет сорок — сорок пять, когда он закопал клад?
— В кладе монеты от 1725 года до 1756 года. Конечно, и сейчас и тогда ходят монеты разных годов чеканки. Только в этом кладе монеты каждого года чеканки от 1725 до 1756. Ни один год не пропущен. Это не коллекция — иначе бы ее не закопали. Это сбережения, которые откладывались каждый год — с 1725 до 1756 года. Когда мог начать откладывать сбережения крестьянин? Когда стал взрослым. Вряд ли раньше лет восемнадцати — двадцати. А монеты он откладывал двадцать семь лет. Вот и считайте.
— Так, так, так, — быстро пробормотал Николай Прокофьич и тут же спросил: — А почему он с каждым годом богател?
— Монет каждого года чеканки чем позже, тем больше. Монет 1725 года всего на полтора рубля, монет 1726 года — на три с половиной, 1727 — на пять рублей, а монет самого последнего года — 1756 — больше чем на восемнадцать рублей, — показал старику Миша.
— А почему он одинокий? — стараясь не дать опомниться, спросил Николай Прокофьич.
Но нас уже не так-то легко было сбить с толку.
— Иначе оставил бы деньги семье или сказал бы, где закопаны, когда уходил на войну, — тут же сказал я.
— А почему он пошел на войну, почему его убили, почему воевал с немцами? — в азарте закричал старик.
— Клады чаще всего закапывают во время нашествия врагов и войн, — спокойно ответил Миша. — До 1756 года, когда был закопан клад, в Подмосковье да и вообще в России была тишина. Ни один вражеский солдат не был в это время в нашей стране. Что же могло заставить человека спрятать в земле все, что он накопил больше чем за двадцать пять лет? В 1756 году Россия вступила в Семилетнюю войну с Пруссией. В тот год в Пруссию были посланы не только гвардейские, но и армейские полки. Солдаты для армии набирались из Московской, Нижегородской, Владимирской и других центральных губерний. По возрасту крестьянин вполне подходил для призыва в армию. Трудно представить себе какую-нибудь другую причину, заставившую его именно в этом году закопать клад. Русские войска разгромили наголову «непобедимую» армию Фридриха Второго, взяли в 1760 году столицу Пруссии Берлин и со славой вернулись домой. А клад — все, что так долго копил крестьянин, — так и остался невыкопанным. Значит, он погиб в бою с немцами, а то бы обязательно выкопал.
— Истинно, истинно так, — тихо сказал старик и почему-то перекрестился. — Господи, помяни душу убиенного, раба твоего, моего односельчанина, вот только имя не ведаю.
— Нет, Николай Прокофьич, — ответил Миша, — наверное, так, но не истинно.
— Да что ты мне городишь! — сердито завопил старик. — Сами же все как есть изъяснили. Так и было, и баста, и молчи!
— Да нет, Николай Прокофьич, — упрямо отозвался Миша. — Так могло быть. Трудно по-другому все объяснить. Так скорее всего и было. Но прямых и полных доказательств у нас нет. Это и называется научная гипотеза.
— Да-а, вот так, — неопределенно протянул старик и сейчас же куда-то ушел.
Его не было так долго, что мы уже решили отправиться домой, оставив записку, как вдруг старик вошел в комнату, таща в руках большой чугунок и пыхтя от натуги. Он поставил чугунок на стол и торжественно сказал:
— Откушайте, гости дорогие, своими руками вырастил.
Чугунок был полон дымящейся, горячей, свежесваренной картошки.
Пока мы, безмерно удивленные, перемигивались, усаживались за стол, старик откуда-то из-за печки достал мутную бутыль с самогоном и большой кусок сала, с которого он ножом аккуратно счистил верхний серый слой, и нарезал сало маленькими ломтиками. Но мы отказались с ним пить. Николай Прокофьич не настаивал и налил сам себе. Подняв стопку, он торжественно провозгласил:
— За науку эту вашу самую, никак не выговорю, как ее назвать! Учитесь, ребята! Большое дело — ученье!
Через некоторое время Николай Прокофьич изрядно захмелел, и тут его вредная натура снова начала брать свое.
— А вот ты мне скажи, — прищурившись, обратился он к Мише, — а какой в Москве последний извозчик? А?
— Да в Москве вообще нет извозчиков, — с деланным недоумением отозвался Миша, — откуда я могу знать, кто из них был последним?!
— А вот и врешь! — радостно завопил старик. — Ты ученый, а не знаешь, а я не ученый, а знаю. Последний извозчик в Москве на театре стоит, четверкой каменных коней управляет. Я сам видел! Вот как!
Старик пришел в такой восторг, что больше уже ни разу не плакался по поводу своих упущенных возможностей с кладом.
Через несколько дней мы закончили раскопки Деревлевской курганной группы.
А клад? Его судьба началась с одной войны — Семилетней, которая была в XVIII веке, а кончилась с другой войной — в XX веке.
Когда началась Великая Отечественная война, клад уже давно был самым тщательным образом описан и хранился на нашей кафедре археологии в университете. Особой научной ценности сами монеты не представляли, зато они составляли довольно большой вес высокопробного серебра.
По общему решению, клад был сдан в фонд обороны и сослужил свою службу уже в этой войне.
В ЛЕСНОМ СЕЛЕ
Более сорока шести лет назад, летом, археологическая экспедиция Академии наук СССР, в состав которой входил и я, тогда еще студент, приступала к раскопкам древнерусского города в лесной полосе Южной России. На месте городища находилось небольшое село. Мы увидели его, выбравшись из нескончаемого, казалось, леса. На высоком холме стояли рубленые избы. Неширокая река плавно огибала подножие холма. Внизу в долине раскинулись поля и луга, чистой синевой сверкали озера. Вокруг со всех сторон темнел вековой лиственный лес.
Лошади по крутой разбитой дороге подтащили к околице подводы, скрипящие от тяжести экспедиционного оборудования.
Замолкли шутки и болтовня, которые не прекращались до этого все время.
Я заметил, что мой товарищ и однокурсник, молчаливый черноволосый Володя, незаметно озирается. Он оглядывал все вокруг каким-то настороженным и даже чуть угрюмым взглядом. Я догадался, почему он так озирается: я и сам испытывал, вероятно, те же чувства. Неужели здесь, на этом холме, под маленьким неказистым селом находится один из чудных городов, которые на первом месте упоминал древний поэт, воспевая «светло светлую и украсно украшенную землю Русскую»? Где же они, хоть какие-нибудь приметы древнего города?
Прозрачна и чиста огибавшая холм речка. Она совсем мелкая. Как несла она на себе корабли, нагруженные золотыми и серебряными украшениями и драгоценными тканями из причерноморских городов?
Впрочем, река могла обмелеть за тысячу лет. Но как здесь, в этой страшной лесной глуши, мог раскинуться шумный город, столица целого княжества, не раз упоминавшийся в летописи? Славный город, из-за обладания которым так часто ссорились и воевали беспокойные черниговские князья! Неужели он здесь? И неужели мы все-таки отыщем его?
Перед выездом в экспедицию мы еще раз проштудировали все упоминания о нем в летописях.
Разведка, направленная сюда начальником экспедиции, обнаружила на холме культурный слой, то есть слой, в котором находятся древние остатки вещественной деятельности человека.
И все же сомнения и тревога, даже какая-то щемящая тоска одолевали нас…
С тех пор прошли многие годы. Я работал на десятках различных древних поселений, но каждый раз, когда впервые видел место, где предстояло работать, меня снова и снова охватывали сомнения и тревога, как и тогда, когда неопытным студентом стоял я на вершине холма у околицы лесного села.
Теперь я твердо знаю, что если, принимаясь за раскопки, я когда-нибудь не испытаю этих чувств, — значит, все, значит, конец мне как археологу.
Потому что без тревоги, без надежд нет научного поиска. Не бывает. Ни поиска, ни постижений.
Но тогда мы еще не знали этого, и нас охватила тоска.
С надеждой взглянул я на начальника экспедиции — нашего учителя, того, кто должен был вести нас по следам истории. Я хотел, чтобы он ободрил меня. Но он молчал, и я с горечью уловил в его взгляде отражение того же тревожного и щемящего чувства.
У въезда в деревню я посторонился, пропуская встречную телегу, и внезапно замер перед воскресшим видением.
На примятом, еще не высохшем сене сидела молодая женщина в старинном русском национальном костюме и не торопясь ела большое желтоватое яблоко.
На ней было льняное белое, вышитое на груди и на рукавах платье-рубаха, шерстяная в клеточку понёва, на голове — красный, расшитый бисером кокошник, до плеч свисали нарядные лалы.
Посмотрев на меня, «видение» рассмеялось, приветливо сказало: «Здравствуйте!» — и бросило мне яблоко, которое я самым глупым образом не успел поймать.
Видевший эту сцену начальник экспедиции улыбнулся:
— Ну что ж, быть вам нашим интендантом!
Я сердито посмотрел на него.
Экспедиция въехала в село.
Все, или почти все, женщины в этом селе носили домотканую русскую одежду, а мужчины одевались в вышитые рубахи-косоворотки.
Казалось, мы попали в чудом сохранившийся уголок Древней Руси, к людям, о которых столько читали, вещи которых так внимательно изучали, а теперь нежданно-негаданно увидели воочию.
Без труда сняли две избы для жилья. Начальник экспедиции послал меня на поиски поварихи. Дело не клеилось. Пора была страдная, все были заняты в поле.
Наконец одна старушка, которую все звали Семеновной, посоветовала мне:
— Вон, видишь, миленький, изба? Сходи-ка туда, спроси Стешу Шатрову. Для поля она слабая, всё только в дому хлопочет. А вам много ли надо? Сготовь, подай, убери. Это она сдюжит. Баба совестливая!
Я очень обрадовался, повернулся и пошел к избе, указанной старухой, но она окликнула меня:
— Погоди-ка, миленький!
— Что, бабушка? — нетерпеливо спросил я.
Старуха маялась и ничего не говорила. Я, заподозрив подвох, уже раздраженно сказал:
— Ну что? Или уж говори прямо: больная она? Готовить не умеет?
— Что ты, что ты! — воскликнула старуха. — И готовить мастерица, и вовсе не больная. Так, слабая. — И, помявшись, с огорчением добавила: — А ты-то прыткий какой! Сказать ничего нельзя! Ведь я — жалеючи тебя. Человек, вижу, служивый, работать приехал! Она из себя неладная, — решилась наконец старуха и посмотрела на меня сердито, будто я в чем провинился, — с души воротит… Дурнушка, одним словом.
— И все? — посмеиваясь про себя, перебил я бабку. — А готовит она как?
— Сказано тебе: мастерица! Да ведь я не про то. Беспонятный ты какой! — И мне показалось, что старуха окончательно рассердилась.
Но я не обратил на это внимания.
— А раз хорошо, то и ладно. Что нам до ее внешности — нам с ней детей не крестить.
Через несколько минут я уже входил в избу. Худенькая женщина, стоя ко мне спиной, что-то доставала ухватом из печки.
Больше никого в избе не было.
— Здравствуйте! — поздоровался я. — Стеша Шатрова здесь живет?
— Здесь! — тихо ответила женщина, однако не оборачиваясь. Руки ее по-прежнему были заняты.
— А где ж она?
— Я Стеша, — продолжала женщина так же тихо и наконец обернулась.
И я сразу замолк. Передо мной стояла худенькая, стройная женщина лет двадцати с небольшим. Темно-русые волосы, гладко зачесанные назад, были свиты на затылке в большой клубок. На тонком, очень бледном лице чудно светились неправдоподобно огромные карие глаза.
Она была непередаваемо красива — чистой, гармоничной и странной красотой рублевской иконы.
…Видно, уж очень пристально и изумленно смотрел я на женщину.
Она смутилась, вспыхнула, отчего стала еще краше, слезы выступили у нее на глазах; она прикрыла лицо рукой.
— Это вы Стеша Шатрова? — озадаченно спросил я наконец.
— Я.
Я не удержался. Не помня себя, подошел к ней и, поцеловав ее в щеку, пробормотал:
— Ну и красавица же вы!
Однако Стеша, закрыв лицо обеими руками, горько заплакала.
— Что с вами? — испугался я. — Не плачьте! Ну что я такого сделал? Да ну, не плачьте, — утешал я ее, уверенный, что она обиделась на меня за поцелуй. — Я просто никогда не видел такой красавицы…
Но мои утешения нисколько не подействовали на нее.
Наоборот, она еще горше заплакала.
В это время открылась дверь, и в избу вошел молодой, умный на вид парень, в просоленной потом белой рубахе.
Он кинулся прямо к Стеше, обнял ее и ласково, с беспокойством спросил:
— Стешенька, что с тобой, кто обидел?
Я рассказал все, как было.
— Нехорошо! — ответил мне, помрачнев, парень. — Вы человек образованный, я вижу, ученый, а над женщиной насмехаетесь. Разве она виновная, что такая уродилась? Да и не одна красота, что на лице. У нее душа такая, что на свете другой не найдешь. Я ее ни на какую раскрасавицу не променяю! Так что вы над жинкой моей не смейтесь, не дело это.
— Черт вас всех возьми! — закричал я. — Вы что, с ума, что ли, все посходили в этом селе?! Да Стеша и есть красавица, из красавиц красавица, неужели ж вы не видите?!
Стешу ее муж утешал с гораздо большим успехом, чем я.
Она перестала плакать и глядела на него с благодарностью и даже боязливой радостью. Но мои слова, вернее сказать, вопль моей души испугал или смутил ее.
Она спряталась за мужа, однако я успел уловить мимолетный взгляд ее, и в нем было какое-то новое выражение.
А муж, задумчиво взглянув на меня, вдруг протянул руку лопаточкой и сказал без улыбки:
— Федор Шатров.
Я тоже представился.
Федор жестом пригласил к столу:
— Садись. А ты, Стеша, поднеси-ка нам.
Стеша быстро поставила на стол сметану, огурцы, сало, круглый деревенский хлеб.
— Откуда приехал? — спросил Федор.
— Из Москвы.
— Работать?
— Работать. Землю копать. Здесь раньше, давно когда-то, город существовал. Будем остатки его искать в земле.
— Да-а, — протянул Федор, — так ты говоришь, красавица?
— Ну конечно! Неужели ты сам-то не видишь?
— Город, значит, искать? Интересно… Ты, я вижу, всерьез. Вот ведь, и хлипкая она, и глаза как тарелки, и лицо вроде извести. А знаешь, бывает, как погляжу на нее, так и глаза не оторву. Душа, думаю, ее глядит. Мне одному видна. Хорошо…
— Послушай, Федя, — горячо ответил я, — это, конечно, замечательно, что у Стеши такая душа. Но разве ты не видишь, какая она красивая?
— Ладно, хватит об этом. Ты, однако, с чем пришел? — дружелюбно и задумчиво спросил Федя.
— В поварихи жену твою нанимать. Готовить нам нужно, для экспедиции.
— Что, Стеша, а? — спросил Федя. — Пожалуй, иди, я все равно теперь и днем и ночью в поле.
— Не знаю, управлюсь ли? — снова зарумянившись, ответила Стеша.
— Да чего там, — принялся я убеждать ее, — у нас все запросто. В месяц будешь получать триста рублей. И питание наше. А дрова наколоть, воды принести — это тебе всегда ребята помогут. Ну как — согласна?
Стеша кивнула головой.
Я обрадовался и стал торопить ее, сказал, что срочно нужно принимать хозяйство.
На самом деле я просто хотел скорее показать ее товарищам. Кроме того, мне не терпелось, чтобы Стеша увидела, как ребята отнесутся к ней. Они с мужем так заморочили мне голову, что я уже стал чувствовать себя вроде сумасшедшим. Обо все этом я только думал и, конечно, не сказал вслух.
Подбивал я и Федю пойти с нами, но ему было некогда — и так много времени прошло.
Федя взял оселок и отправился в поле. Мы же со Стешей пошли в экспедиционную избу.
Нас было восемь студентов-археологов москвичей. Восемь молодых, жизнерадостных, довольно легкомысленных, любящих свое дело, веселых и дружных.
Когда я вошел в избу, все уже давно были в сборе и наводили красоту в своих уголках.
Я сказал:
— Вот, братцы, наша новая повариха — Стеша Шатрова! — и вытащил смущенную Стешу на середину избы.
Наконец-то я получил полную компенсацию за вредную старуху и за мое мучение с супругами Шатровыми!
Какой поднялся шум! Ее окружили со всех сторон, спрашивали о чем попало, восхищались бурно и открыто.
Стеша, конечно, очень смутилась, раскраснелась и чуть было снова не заплакала… Я смотрел на эту сцену с чувством гордого удовлетворения, как будто сам породил Стешу, а невежественные люди долго не ценили этого шедевра, но наконец прозрели и отдали дань восхищения моему творению.
Так Стеша и осталась у нас работать.
Мы гордились и восхищались нашей Стешей, все ухаживали за ней. Самые заядлые лентяи и лежебоки до седьмого пота кололи для кухни дрова и носили воду — еще и ссорились между собой за очередь! На кухне всегда крутилось несколько человек.
Мы читали Стеше книги и дарили ей всякую чепуху из наших нехитрых запасов: одеколон, конфеты, книжки, а я, например, исчерпав возможности, преподнес ей даже свой НЗ — кружок твердокопченой московской колбасы.
Стеша пробовала отказаться от подарков, но, конечно, ничего у нее не получалось.
Начальник экспедиции и его заместитель — люди серьезные, женатые да к тому же и приехавшие с женами, с завистью смотрели на нас. Начальник экспедиции все же не выдержал и под предлогом сбора этнографических материалов начал непрерывно фотографировать Стешу.
После того как количество снимков достигло пятидесяти, жена начальника возмутилась.
А Стеша? Стеша сначала очень смущалась и обижалась.
Однако вскоре все изменилось. Она поняла, что никто над ней не смеется, что и правда все ее считают красавицей. Она расцвела.
Раньше Стеша была какой-то забитой, ходила все ближе к стенке, в глаза говорящим с ней старалась не смотреть, движения у нее были робкими и угловатыми.
Теперь же Стеша разговаривала открыто, весело, даже сама начала шутить, — правда, по старой привычке, смущаясь при этом и краснея. Двигалась легко, плавно.
Федя, когда улучал минутку и прибегал к нам с поля, только диву давался. Он, как и раньше, смотрел на нее ласково, но теперь появились в его простодушном взгляде и новые чувства: гордость, а может быть, и беспокойство. А Стеша ничуть не зазналась. Недаром Федя говорил про ее душу. Она оставалась все той же скромной, тихой, милой Стешей. Мы дурачились, ухаживали за ней, но если всерьез говорить, то относились к ней бережно и просто. А она — единственная женщина в нашей студенческой компании (начальство жило в отдельном доме) — была со всеми приветливой и ровной. Чуть-чуть она выделяла из других меня, вроде как крестного. Но может быть, мне это только казалось?
Стеша сразу же стала не только поварихой, но и полноправным членом нашей экспедиции. В полдень, принеся нам прямо на место раскопок второй завтрак, она подолгу задерживалась, присматриваясь к новым, каждый раз неожиданным находкам. По вечерам мыла и шифровала фрагменты древней керамики, которые мы находили за день. Зашифровать фрагмент — это значит надписать при помощи условного шифра место находки, год, а также название экспедиции. Она искренне заинтересовалась нашей работой. Мне это было очень дорого и приятно… Ведь археология — наука о человеческом труде, наука, в которой сочетается радость первооткрытия с научным предвидением, точное знание с богатым воображением, мысль, устремленная в прошлое, с живым общением с людьми и с природой.
Закончив шурфовку и съемку разреза и плана холма, мы приступили к разбивке больших стационарных раскопов. Это очень важный и волнующий момент в работе археологов. Ведь раскоп — дверь в незнаемое, в прошлое, которое мы ищем. Надо не ошибиться «дверью». Исследования даже самого небольшого поселения требуют огромного труда, средств, времени. Необходимо найти остатки жилищ, производственных, хозяйственных и оборонительных сооружений. Ошибка в размещении раскопов может свести на нет труд всего коллектива экспедиции. Конечно, места раскопов выбираются не по наитию — сначала проводится большая подготовительная работа.
Нет ни одного настоящего археолога, который при разбивке раскопов не выполнял бы всех положенных правил, и все же это всегда риск — сквозь землю не видно! А где риск — там и суеверие. Считается, что есть археологи «счастливые» и «несчастливые» и первым всегда везет.
Я думаю, что дело здесь просто в том, что «счастливцы» — это чаще всего те, кто, даже не отдавая себе в этом отчета, умеют полностью взвесить и сопоставить все предварительные данные.
Мы были счастливы. Уже через несколько дней после начала раскопок было сделано очень важное открытие.
В древних летописях история нашего города упоминалась всего на протяжении нескольких десятилетий. Но когда и почему в нем прекратилась жизнь — этого никто не знал. А мы узнали!
Судя по летописным данным, татаро-монгольские полчища, захватившие, в тридцатых годах XIII века Русь, по пути из Смоленщины на Киевщину проходили в районе нашего города. Вряд ли, конечно, они миновали при этом столицу княжества. Однако фактов, подтверждающих эту догадку, пока не было. И вот мы обнаруживаем, что верхний горизонт культурного слоя наших раскопов насыщен углем и золой, и в них в изобилии попадаются железные наконечники стрел, железные части арбалетов и другое оружие — остатки пожара и битвы, после которых жизнь на городище не возобновлялась. Находки позволяли четко датировать время бедствия: 1230—1240 годы. Значит, наш город разделил трагическую судьбу сотен других русских городов, жители которых погибли в неравных боях с ордами монголов…
Это ли не открытие? Мы не вылезали из раскопов.
Прежде всего необходимо было определить толщину культурного слоя, его насыщенность и стратиграфию — естественное расположение культурных отложений в почве. Исследование и разборка культурного слоя ведутся двумя способами: пластами и слоями. Первый способ проще, второй интереснее. Пласт — условное понятие, это часть культурного слоя определенной (чаще всего двадцатисантиметровой) толщины. Прослойка — естественно отложившаяся часть почвы с вещественными остатками деятельности человека, отличающаяся от других частей культурного слоя особым цветом, структурой, специфическими примесями строительных остатков, керамики, вещами.
На нашем городище более или менее ясно выделялась только одна прослойка: с углем, золой и оружием, и время, к которому она относилась, мы определили довольно быстро. Но город был обитаем на протяжении трех столетий — об этом можно было судить, сравнивая самые ранние и самые поздние вещи из найденных при раскопках. Поэтому очень важно и интересно было попробовать расчленить культурный слой городища на естественные прослойки и восстановить таким образом материальные черты различных этапов истории города на протяжении всех этих трех столетий.
Прежде всего мы расчистили край ровного плато на вершине холма, где находился город. Руководили этой работой Володя и я. Показались три едва заметные прослойки, чуть-чуть отличавшиеся друг от друга по цвету. Однако, как только влажная земля прогрелась под лучами яркого летнего солнца, границы их исчезли. Я растерялся. На тех поселениях, на которых мне приходилось работать раньше, разница в прослойках прослеживалась очень четко или их не было вовсе. Пришлось приостановить работы. Володя, который, как и я, удрученно сидел возле раскопов, внезапно поднялся и куда-то молча двинулся. Вернулся он минут через двадцать с большой лейкой, доверху наполненной водой. Потом взял у рабочего лопату, снова зачистил часть профиля и принялся поливать землю из лейки. Почва впитала в себя влагу, и прослойки проступили вновь. Так был найден выход из, казалось бы, безвыходного положения. Возле каждого рабочего мы поставили человека с лейкой или ведром, часть рабочих выделили на непрерывную подноску воды. Пришлось произвести зачистку снова. Археологи прочерчивали ножами в почве границы прослоек. Но стратиграфический разрез культурного слоя следовало подтвердить или опровергнуть также другими данными. Для этого вдоль всей зачищенной части и кромки плато были заложены узкие длинные раскопы. Исследование и разборку культурного слоя в них мы вели по уже намеченным прослойкам. Мы изучали самые характерные для каждой прослойки образцы посуды и различных изделий, исходя из предположения, что за три столетия существования города облик керамики и других вещей, естественно, менялся. Это была кропотливая работа, но результаты ее позволили твердо установить стратиграфическое деление культурного слоя.
Прослоек действительно оказалось три. Сопоставив найденные в них вещи и сооружения с летописными упоминаниями о городе, мы определили хронологические периоды, в которые эти прослойки образовались. Первая пришлась на XI и половину XII века — период образования города, сравнительно мирный.
Вторая прослойка относилась к нескольким годам середины XII века. В это время, как свидетельствует летопись, из-за княжеской междоусобицы город подвергался длительной и жестокой осаде. Земля сохранила скелеты убитых людей, лежавших прямо на дворах и улицах, остатки сгоревших домов, железные наконечники стрел.
Особенно значительна была одна находка: железная, покрытая серебром и позолотой «личина» от шлема. Это рельефная железная кованая полумаска с носом и надбровными дугами. Она надевалась на лицо и прикрывала его от ударов меча и стрел.
Третья прослойка свидетельствовала о конце осады и дальнейшей жизни города вплоть до 1238 года, когда полчища монголо-татар нахлынули на Русь.
Так археологически были прослежены основные этапы истории города и судьбы его обитателей. А исследования открытых жилищ и различных мастерских позволяли еще конкретнее и живее представить себе, как жили здесь люди, что они умели делать…
По мере углубления раскопов увеличивались наши знания истории города, возрастал объем работ, а рабочих рук между тем не хватало. Ревностно выполняя обязанности интенданта, я нанимал рабочих. Охотнее всего помогали экспедиции школьники, но шли к нам и люди постарше. Особенно выделялся среди них некий Григорий Иванович Паниковский — тощий, с сильной проседью человек, облаченный в белую рубаху-косоворотку и в поношенные военные брюки. Как страстный почитатель творчества Ильфа и Петрова, я выпросил у начальства Паниковского на мой раскоп.
Григорий Иванович показался мне человеком, видавшим виды. В первый же день работы он рассказал мне, как в сентябре 1914 года в Мазурских болотах попал в плен к немцам и был послан батрачить на какого-то мелкого прусского помещика. Однако он вовсе не желал обогащать своим трудом помещика. Вместе с тем ему не улыбалось и другое — подвергнуться репрессии за отказ от работы. Присмотревшись к обстановке, Паниковский увидел, что помещика отличают два основных качества: непомерная глупость и такая же непомерная страсть к тщательности и порядку. Григорий Иванович решил использовать и то и другое. Если помещик приказывал ему разбить грядку на огороде, он разбивал ее неделю. Он окапывал канавку с такой тщательностью, с какой гранят и шлифуют алмаз. Помещик приходил в дикий восторг, принимая работу, и всем хвастался, какой у него «гроссер рюски майстер». Так Паниковский прожил у него до самой революции. Но, к сожалению, подобная манера работать не покинула его и после революции, когда он уже вернулся на родину. Ничего не скажу: он копал необычайно аккуратно, но с такой иссушающей мозг медлительностью, что я прямо не знал, что предпринять! А постоянно делать замечания человеку, который был старше меня вдвое, мне было неудобно. Да и кроме того, я не раз ловил себя на том, что сам с интересом прислушиваюсь к рассказам Паниковского. А еще припоминал я собственные ухищрения в своей первой экспедиции и не мог быть слишком строг с Григорием Ивановичем.
Особенно острый характер приняли отношения Паниковского с начальником экспедиции. Бурный темперамент нашего руководителя находился в вопиющем противоречии с ничем не сокрушимым спокойствием Паниковского. Впрочем, как показали дальнейшие события, стиль работы Григория Ивановича Паниковского в конце концов сослужил экспедиции большую службу…
Вскоре работы были полностью развернуты, и археологическое счастье большими шагами бродило по древнему городу, переходя с раскопа на раскоп. Вот на краю обрыва нашли гончарный горн для обжига посуды, а в нем стоящие в два ряда друг над другом совершенно целые горшки с красивым волнистым орнаментом. Какая это редкая удача для археолога: ведь можно полностью изучить всю конструкцию горна, технологию обжига посуды древнерусскими мастерами, форму и качество ее! А способ формовки и обжига посуды — один из важнейших показателей общего уровня развития производства. Например, когда глиняную посуду делали лишь для себя в каждом доме, ее формовали от руки, лепным способом. Такая посуда чаще всего асимметрична, стенки ее разной толщины, поверхность груба. Когда же появились мастера-гончары, они стали изготовлять посуду на гончарном круге. Эта посуда правильной формы, с тонкими стенками. Если сосуды после формовки обжигались на костре или в печке, то обжиг получался неровным: одни части сосуда были обожжены хорошо, другие перекалены, третьи обожжены только сверху, и в таких сосудах на изломе проступала серая или черная необожженная полоска. Посуда, обожженная в гончарном горне, иная: обжиг в ней равномерный и сквозной. Однако применять гончарный круг и гончарный горн выгодно было только мастеру, работавшему уже не для обеспечения нужд своей семьи, а на заказ, на рынок, иначе незачем было возиться со сложным оборудованием и тратить так много труда. Значит, обнаруженный нами гончарный круг говорил о том, что в городе уже появилось товарное производство керамики, производство на заказ.
Не только каждый народ или племя, но даже отдельные поселения имели некоторые свои, только им присущие особенности в форме посуды, характере ее украшений. Все эти особенности древней утвари помогают определить этническую принадлежность тех, кто жил на поселении, уровень их цивилизации, род занятий.
Керамика рассказывает археологу о многом. Так, например, кочевники делали сосуды с острым дном. Поставленные в дымный костер где-нибудь в бескрайней степи, они хорошо держались среди камней. Сосуды же земледельцев почти всегда с плоским дном — их ставили на плоский под печи в доме.
Но как трудно изучать керамику! Глиняные сосуды обычно находят лишь в виде более или менее крупных обломков. А потом, когда их вымоют, зашифруют и внесут в опись, начинается невероятно кропотливая работа по составлению сосуда. Недостающие части заменяются гипсом, который потом тонируют под общий цвет, и лишь тогда археолог получает ясное представление обо всем сосуде целиком — его форме, размерах, орнаменте, технике замешивания глины, формовке, обжиге.
Большое значение имеет и изучение примесей к гончарной глине, форм и способов нанесения орнамента, особенностей орудий производства. Гончарные круги, например, делались в древности из дерева. Деревянные круги не сохранились. Очень редко попадаются в раскопках и гончарные горны. Поэтому, когда с крайнего раскопа раздался крик: «Горн! Гончарный горн!» — все, кто мог хоть на несколько минут оторваться от работы, побежали на крик.
Володя уже успел расчистить верхнюю часть горна. Расчищал его он сам с помощью маленькой саперной лопатки и кисти. Рабочий, помогавший Володе, только отбрасывал большой лопатой уже просмотренную землю. Отчетливо виднелась верхняя часть купольного свода с большим круглым отверстием. Вернее, это были лишь обломки глиняных стенок рухнувшего свода, и на нескольких из них виднелись геометрически точные дуговые выемки — части круглого отверстия. Вот по положению этих обломков и можно было реконструировать купольный свод с круглым отверстием.
Расчистка горна продолжалась до позднего вечера. Самое главное было не сдвинуть ни на йоту, не потревожить обрушившиеся части свода: нужно было проследить, как именно он разрушился, и, зная это, восстановить его подлинные размеры, форму, конструкцию. И вот наконец горн расчищен. Нижняя часть его уцелела полностью. Горн оказался круглым в плане, двухъярусным, такой конструкции, которая была придумана еще римлянами в первые века нашей эры. Он напоминал собой большой полукруглый колпак, внутри же был разделен толстой горизонтальной стенкой на две части — верхнюю и нижнюю. Нижняя часть служила топочной камерой, мы нашли в ней золу и уголь, в верхней производился обжиг раскаленным воздухом. Для этого в потолке топочной камеры было проделано много круглых сквозных отверстий, или продухов, как их называют современные гончары.
Верхняя камера была полностью загружена совершенно целыми горшками, стоявшими один над другим в два ряда, и это дало нам возможность точно определить производительность горна. Топка была прервана внезапно и не возобновлялась: обжиг горшков был не закончен. Только исключительные обстоятельства могли заставить гончара вот так бросить работу и не вернуться больше к своему горну. Этим обстоятельством, судя по слою, в котором мы нашли горн, было монголо-татарское нашествие. Во время битвы, видимо, погиб и гончар… Вернее, не гончар, а гончары: днища сосудов были клеймены небольшими выпуклыми рельефными изображениями — знаками мастеров, своего рода фабричными клеймами. В нашем горне на днищах сосудов обнаружилось два типа клейм: крест в круге и квадрат в круге. Очевидно, здесь работали два мастера, горн был их общим достоянием…
Нашли мы и жилища мастеров: небольшие квадратные полуземлянки.
Помню, когда первый раз началась расчистка жилища — темного пятна квадратной формы, которое четко выделялось на фоне желтого грунта, я почувствовал какое-то недоверие. Неужели это темное пятно и есть остатки жилища?
Но вот аккуратно снят тонкий темный слой — остатки рухнувшей земляной кровли, и медленно начала показываться из слоя угля, золы, глины нехитрая домашняя утварь: горшки, железные кресала для высекания огня, непонятного назначения крюки, заклепки, пряслица для веретена.
Только тупица, лишенный всякого воображения и смысла, не различил бы в этой утвари остатков внезапно покинутого дома.
Тщательно расчищая пол дома, я испытывал даже какое-то неловкое чувство, словно вошел в чужое жилище без ведома хозяев. В углу мы нашли каменные круглые жернова — мельничный постав, а рядом с ним обломки больших пузатых горшков — корчаг, куда ссыпалась мука.
Впервые были отысканы совершенно целые древнерусские жернова — не потревоженная никем и не разрушенная ручная мельница.
Мы находили не только жилища рядовых обитателей города — ремесленников и земледельцев. В центре укрепленной части городища — в детинце, или кремле, — открылись и остатки огромного, крытого медью дома: княжеского или боярского дворца…
У меня на раскопе все еще не встречалось никаких сооружений, но зато открылись остатки древнего могильника. В те времена умерших уже не сжигали на кострах и в могилы к ним уже не клали вместе с прахом утварь, инструменты, украшения и еду, как во времена язычества. Христианская церковь требовала, чтобы умерших хоронили не сжигая, без всяких вещей. Это большой удар для археологов. Ведь вещи в могилах, как правило, сохранялись веками, и каким ценным источником знаний для изучения древней материальной культуры служит каждая могила язычника! Но жители нашего города, несмотря на то что Русь уже давно приняла христианство, на наше счастье, продолжали кое в чем придерживаться старых обычаев. Поэтому в могилах иногда попадались горшки, перстни, браслеты, ножи. Попались они в конце концов и мне.
Раскопки древнего могильника — увлекательнейшее дело. Особенно если это первое раскопанное тобой погребение. Вот все вскрыто. Тщательнейшим образом расчистил я ножами и специальными кистями скелет и вещи, которые находились возле него. Все сфотографировано, нанесено на план, зарисовано. Останки давно ушедшего из жизни человека и вся нехитрая утварь, положенная с ним в могилу, не потревожены, ни на сантиметр не сдвинуты с места, лежат так же, как пролежали уже сотни лет. И все это очищено до такой стерильной чистоты, как будто скелет положен на операционный стол.
Впрочем, это и есть операционный стол — операционный стол историка-исследователя. Это неважно, что ты студент. Последние взмахи кистей, последний щелчок затвора фотоаппарата, и все рабочие и твои добровольные помощники отходят в сторону. Остаешься только ты — археолог. Один на один со своей находкой. Это своеобразный поединок мертвого и живого. Вот он лежит перед тобой — скелет давно умершего, безвестного человека. Он нем, нем уже многие сотни лет. Но ты должен заставить его заговорить, рассказать о себе: кто он, когда жил, кем был, сколько ему было лет, когда и отчего умер, мужчина он или женщина, знатный ли боярин, или воин, или простой ремесленник, русский или, может быть, печенег…
Конечно, кое-что ты сможешь уточнить только в Москве, в лаборатории, когда скажут свое слово химики-консерваторы, антропологи, реставраторы. Но главное ты должен сделать сейчас. Ведь от правильности, точности твоего определения во многом зависит направление и успех дальнейших раскопок. Так будь осторожен. Вспомни все, что знаешь, все, что умеешь. Не торопись, будь внимательным к каждой мелочи. Ведь не зря ты потревожил эту древнюю могилу, не зря здесь столько времени, с таким старанием и тщательностью работали твои товарищи.
Поединок начинается. Наклонись над скелетом. Посмотри состояние зубов, степень сращения и обызвесткования черепных швов. Так-так. Этому человеку, когда он умер, было лет сорок — сорок пять. Точнее это скажут в Москве специалисты-антропологи, но примерный возраст ясен. А теперь посмотри на форму глазниц, на подбородок, на ширину и линии лба. Это женщина. Что это за маленькое розовато-фиолетовое колесико возле ее правой руки? А, это пряслице-грузик для веретена, который придает веретену устойчивость при вращении. Что же, это только подтверждает, что скелет женский. Ведь пряли испокон веков именно женщины.
Пряслице сделано из розового шифера. Такой шифер в Восточной Европе имеется только в одном месте — возле города Овруча, одного из центров древнерусского государства. Там были знаменитые камнерезные мастерские, изделия которых, в том числе и пряслица, широко распространялись по всей Руси и за ее пределами. Мастерские были разрушены и уничтожены татарами около 1238 года, овручские ремесленники были либо перебиты, либо уведены в плен, и мастерские никогда с тех пор не возобновляли работы. А начали они функционировать примерно в середине XI века. Значит, женщина погребена не раньше середины XI. Это пряслице из ранних: посмотри внимательно, какое оно плоское, какое широкое в нем отверстие. Позднее в Овруче стали делать пряслица другой формы. Значит, погребение было совершено не позже середины XII века. А вот и небольшой горшочек у ног скелета. Он покрыт узором в виде широкой и плавной многорядной волны, венчик горшочка почти прямой, с четкими гранями, лишь слегка отогнутый наружу. Сам горшок очень простой по форме, напоминает перевернутый усеченный конус, однако сделан на гончарном круге. В глине примесь мелкого песка.
Так. Мы знаем, что подобные горшки изготовляли в X — первой половине XI века, не позже. Знаем это на основании работ наших керамистов, классифицировавших сотни тысяч фрагментов древнерусской керамики.
А теперь сопоставим две вещи: пряслице и горшок. Пряслице датируется серединой XI — первой половиной XII века. Горшок — X — серединой XI века. Получается, что женщина умерла в середине XI века: только в этом случае к ней в могилу могли положить одновременно и такой горшок, и такое пряслице.
Но пойдем дальше. Горшок — с плоским дном; значит, он принадлежал оседлым людям; об этом же говорит и сам могильник, расположенный на долговременном поселении — городище. А по форме, орнаменту, технике выделки и глиняному тесту горшок типично славянский. Так. А теперь посмотрим, пока еще могила освещена солнцем: что это отливает зеленью возле головы женщины? Четыре медных височных кольца, по два с каждой стороны головы. Кольца литые, грубоватые, с дужкой и семью расходящимися лопастями. Сквозь дужку женщины продевали пряди волос и носили кольца у висков, отчего и происходят их названия. У каждого из четырнадцати восточнославянских племен — предков русского, украинского и белорусского народов — были свои, только этому племени присущие формы височных колец. Ученые давно установили, что районы массового распространения височных колец определенного типа точно совпадают с указанием летописца о той территории, которую занимало каждое из племен. Височные кольца с семью лопастями носили славяне из племени вятичей. Они жили, как написано в летописи, по реке Оке и ее притокам. Москва тоже стоит на древней земле вятичей.
Далеко, однако, ушла ты от берегов Оки, землячка, и умерла на чужбине…
Стеша принесла мне ужин прямо на раскоп, но я до него не дотронулся. Может быть, здесь вообще была колония вятичей? Во всех других могилах, где мы нашли височные кольца, они были иной формы, характерной для племени северян. На их земле, судя по сведениям летописи, стоял и наш город…
Вместе с моей землячкой в могилу положили только пряслице, горшок и височные кольца. Небогато. Да пряслице и не положили бы в могилу знатной и богатой женщины: вряд ли ей приходилось сидеть за прялкой. Кроме того, у богатых женщин височные кольца были из серебра, перевитые крученой серебряной проволокой, с узором из напаянных серебряных шариков. А это — простые, грубые, медные литые височные кольца. Женщина, видно, была простая, — наверное, жена ремесленника.
Я принялся подводить некоторые итоги. Итак, в могиле похоронена простая горожанка, лет сорока — сорока пяти, приехавшая сюда откуда-то с побережья Оки. Она жила и умерла в первой половине XI века. Судя по тому, что она продолжала и на территории другого славянского племени носить височные кольца вятичей, она попала сюда уже довольно взрослой. Конечно, это только догадка, но догадка необходимая. Поединок ведь не окончен. После раскопок всего могильника, после реставрации и детального изучения всех найденных вещей можно будет сказать еще многое. А в мастерской замечательного ученого-антрополога М. М. Герасимова нам сделают пластическую реконструкцию лица этой женщины, и мы увидим ее скульптурный портрет. Разве смогу я забыть его?
Могила за могилой. Изо дня в день вступали мы в эти поединки, пока не раскопали все древнее кладбище.
На моем раскопе начала наконец попадаться плинфа — тонкий и широкий кирпич, излюбленный древними русскими зодчими. Вслед за тем показались остатки стен и фундамента чудесной древнерусской церкви XII века, выстроенной под влиянием византийской архитектуры, — ее хорошо знали русские строители.
Нет, это было совсем не просто — раскапывать остатки церкви, расшифровывать ее конструкцию и форму. Еще очень далеко было то время, когда изображение и реконструкция этой церкви войдут в различные работы по истории русского зодчества. Но мы уже видели ее — маленькую, изящную, с одной полукруглой абсидой и крытой галереей вокруг всего здания.
Раскопки были трудными. В некоторых местах не сохранилось даже остатков фундамента. Проследить толщину и форму фундамента и стен можно было только по едва уловимой разнице в окраске и плотности почвы. В других местах развал стен и остатки сохранившейся кладки так перемешались, что отделить одно от другого было почти невозможно. А сделать это было необходимо, чтобы, выяснив размеры и пропорции здания, восстановить его подлинный облик. Итак, раскопки требовали особой, совершенной ювелирной тщательности.
Тут-то Григорий Иванович Паниковский показал, на что он способен. Ни одна кошка не выслеживала с такой осторожностью мышь, с какой Григорий Иванович отыскивал остатки следов древних стен. Как тут пригодились его медлительность и обстоятельность!
Штыковую лопату Григорий Иванович сменил на целый набор инструментов: на маленькую саперную лопату, кисть, шпатель, скальпель. Наконец-то люди оценили Григория Ивановича, наконец-то воцарился мир между его душой и и внешними проявлениями этой души. Григорий Иванович пользовался симпатией всех сотрудников экспедиции и был счастлив и спокоен. Единственный человек, с легкостью нарушавший безмятежное состояние его духа, была Семеновна. Явившись на раскоп, что она имела обыкновение делать по нескольку раз в день, Семеновна некоторое время наблюдала за Паниковский, а потом, как бы невзначай, цедила:
— Ну как, лежебок? Все змываешься над наукой?
Паниковский мог бы сделать вид, что он не слышит Семеновну. Зная его невозмутимость, я сначала решил, что он поступит именно так. Но к Семеновне даже Паниковский не мог быть равнодушным. Он медленно отвечал ей (и, право, отвечал то, что она заслуживала), она — ему, и начиналось…
Но верх все же оставался за бабкой. Паниковский в отчаянии кидал шпатель или лопату и требовал моего заступничества. Он ссылался на свои военные заслуги, на контузию… Я с трудом восстанавливал порядок.
Странные отношения сложились у нас с Семеновной. Природный ум, острота и даже ехидство уживались в ней с детским простодушием и неустанным правдоискательством. Я с удовольствием забегал к ней иногда и подолгу беседовал, хотя мы по преимуществу препирались и спорили, о чем бы ни зашла речь. Впрочем, я был допущен Семеновной к величайшему таинству. Сын ее служил во флоте, плавал в заграничных рейсах и дома бывал только раз в несколько лет, а муж давным-давно умер. Семеновна хранила письма сына, перевязанные ленточкой, за иконой. Иногда, по вечерам, она торжественно читала их. Вот в этом-то ритуале я и принимал участие, что являлось знаком величайшего доверия. Этим я, конечно, искренне гордился.
Происходило чтение так: бабка стелила на стол лучшую скатерть, надевала старинную белую рубаху и темную, плотную, расшитую, как ковер, понёву. Затем водружала на нос большие очки в железной оправе и доставала из-за образа письма. Я присаживался рядом, на краешек стула. И хоть очки надевала она, письма читал я: Семеновна была неграмотной.
Потом мы чинно пили молоко и в эти вечера не ругались и не ссорились.
Как-то она сказала мне:
— Ты бы, Егор, на Хитрову гору сходил, к Магериной Параше. Ох, и песни знает, и поет как!.. У тебя в Москве в киятрах так не поют! Только вот… — И старуха замялась.
— Что, Семеновна? — усмехнулся я, — Опять какой-нибудь подвох?
— Да ты слушай, слушай! — серьезно, наставительно продолжала старуха. — Колдунья она. К ней подобру никто и не ходит. А вот привяжется болезнь или хворость, так не хочешь — пойдешь. Она от всех болезней лечит. А заговоры какие знает — страх берет!
Я рассмеялся:
— Прошлый раз ты меня к уроду посылала, а оказалась — красавица. Теперь к колдунье шлешь, а она, наверно, доктор медицинских наук, профессор! Болезни-то она вылечивает?
— Не вылечивала — не ходили бы. Еще как вылечивает.
— Я и говорю — профессор!
— Сам ты прохвессор, и еще хужей! — рассердилась Семеновна.
Я долго умасливал и успокаивал расходившуюся старуху…
Но в один из ближайших дней я все же отправился к «колдунье». Мне было интересно узнать, что лежит в основе оригинальных бабкиных определений.
Пошел я с Володей. Он, кстати, захватил с собой фонограф (магнитофонов тогда еще не было), и мы двинулись на Хитрову гору.
На Хитровой горе — небольшом, но крутом холме — стоял только один дом, рубленный из крепких дубовых бревен. Володя постучал. Никто не ответил. Тогда, приподняв деревянную щеколду, мы открыли дверь сами и через холодные сени вошли в светлую, просторную горницу. У стола сидела миловидная, курносая девушка лет восемнадцати.
— Прасковья Магерина дома? — спросил я.
— Ни. Мама в лес пошла, за травами, — приветливо ответила девушка.
— Мы хотим с твоей мамой поговорить. Мы из экспедиции, копаем здесь, в селе. А тебя как зовут?
— Зиной. А я вас видела. Сидайте, мама скоро придет.
Ждать пришлось недолго. Дверь распахнулась спустя минут десять, не больше, и в горницу вошла женщина лет пятидесяти, высокая, статная. В одной руке она держала несколько пучков разных трав, перевязанных, как редиска, нитками.
Женщина бросила на нас смелый, но в то же время какой-то настороженный взгляд и сказала:
— Здравствуйте, гости дорогие! Чего Москве на Хитровой горе увиделось?
— Здравствуйте, — ответил за нас обоих Володя. — Простите, не знаю, как ваше имя-отчество?
— Прасковьей Антоновной величают, — спокойно, с легкой усмешкой ответила Магерина. Потом налила ковшом воды из бочки в плоскую деревянную бадейку, с удовольствием, как-то особенно умыла руки и лицо, вытерлась чистым белым, расшитым по концам петухами рушником и присела на лавку.
— Прасковья Антоновна, говорят, вы знаете много хороших песен, — продолжал Володя. — Мы бы очень хотели послушать, как вы поете.
— Песни-то знаю, как не знать, — все так же с усмешкой ответила Магерина, — да время ли среди бела дня песнями баловаться?.
Пока Володя, запинаясь, разъяснил, как важно для науки собирать и изучать народные песни, какое значение имеет фольклор, я разглядывал «колдунью». Высокий лоб, загорелое скуластое лицо выражали ум и волю. Кожа у Прасковьи Антоновны была гладкая, без морщин; седоватые волосы, пышные и слегка вьющиеся, небрежно собраны сзади в большой узел. Резко вырезанные тонкие ноздри, прямой, с легкой горбинкой нос. Брови широкие, слегка приподнятые кверху, к вискам.
Но особенно сильное впечатление произвели на меня ее небольшие, глубоко сидящие серые глаза. Они были очень странной формы: как вытянутые треугольники; яркий блеск их напоминал блеск полированного железного лезвия.
Магерина слушала моего приятеля молча, внимательно, казалось, все с той же легкой затаенной усмешкой.
Когда Володя кончил, сказала задумчиво:
— Так, выходит, не баловство? Что же, можно и спеть.
Потом встала, развернув прямые, широкие плечи, провела ладонью по лицу и словно вдруг помолодела от этого. В глазах ее появилось какое-то напряженное выражение, они остановились. И, глядя поверх наших голов, запела сильным, высоким и звучным голосом на редкость приятного тембра. Она стояла в вольной, свободной позе, но совсем не двигалась: казалось, ни один мускул даже не шевельнется на ее лице; казалось, песня сама поется, а она, зачарованная звуками, лишь прислушивается к ней.
Песня была о старой, как мир, истории: о страданиях человека, насильно разлученного с любимой. Только фоном служили не городские улицы, не хоромы, не поля, а родной для Прасковьи Магериной лес. И от этого вся песня приобретала новый смысл и звучание.
Спокойно, грустно, задумчиво лилось из ее уст:
И вдруг голос, дрожа, подымался вверх, в нем слышались боль, шелестящий ветер, острое, мятущееся страдание несправедливо обиженной, цельной и сильной натуры:
Прасковья Антоновна кончила петь и спросила:
— Ну, как вам, люди ученые, наша деревенская песня?
Но она и сама хорошо видела, «как нам».
Пела она в тот день много, не чинясь, и мы сразу же записали несколько песен. Но, когда затем мы прокрутили ей запись и она услыхала свой голос, она очень заволновалась и даже испугалась. И так не вязался испуг с этой сильной и смелой женщиной, что мы даже и не подумали, как раньше хотели, пошутить по этому поводу. Мы стали ее успокаивать. Но успокоилась она только тогда, когда мы, как могли, объяснили ей устройство фонографа и даже разобрали и собрали его.
— Не люблю чертовни всякой непонятной, — как бы извиняясь, сказала Магерина.
Тут я не выдержал и сказал:
— А с чего бы это, Прасковья Антоновна? Ведь вас колдуньей считают?
— Дуры бабы, — с досадой ответила она. — Тебе, человеку ученому, не пристало бы их сплетни повторять. Бабка моя и мать моя от века травами лечат и меня сызмальства научили. А я еще в германскую войну в госпитале работала. Разве ж травы плохие? Они полезные, от них всякая хворь выходит. Только своего не уберегла. Он семь лет воевал. И в окопах насиделся, и в гражданскую в Красной Армии. Как пришел в село, все кашлял, кашлял да так и помер. Вот младшей дочки Раи — и то не дождался. Так и живем вместе… А бабы дуры, — сильно и со злостью сказала она. — Ко мне же бегут, христа ради просят: вылечи — и меня же в колдуньи произвели.
— А заговоры зачем? — спросил Володя. — Вы ведь и их, говорят, применяете?
Прасковья Антоновна посмотрела на него с обычной своей усмешкой и тихо, но с каким-то озорством произнесла:
— Так ведь у меня трубочек, градусников нету, я баба деревенская, а чтоб человек вылечился, ему вера нужна… Вот в супе и мясо, и картошка, и соль есть — что еще надо? А без травки есть не станешь — вкуса нету. Так и вера для леченья. Чтоб было что-то особое!
Мы подружились с Прасковьей Антоновной. Часто бывали у нее, любили смотреть, как неутомимо, легко и красиво работает она и дома, и в огороде, и в поле, слушали ее песни, а особенно любили ходить с ней в лес. Для каждой травинки у нее было свое название; каждую западину, каждое урочище в лесу она знала, как свою избу, знала и любила, хотя в разговоре старалась скрыть эту любовь за обычной усмешкой. А потом неожиданно случилось так, что пришлось и нам узнать ее врачевание.
Село, в котором мы жили, было расположено очень далеко от железных и шоссейных дорог, в глуши, среди непроходимых лесных чащ. Может быть, поэтому тут так причудливо уживалась с колхозным строем, бригадами и трудоднями, старина: множество всяких суеверий, вековые традиции и обычаи, домотканая одежда.
С того времени как мы открыли остатки церкви, часть жителей села, и вовсе не одни только старухи, стали относиться к нам плохо.
Сердилась и Семеновна. Правда, недовольство свое она вымещала только на Паниковском. Придя на раскоп и сдвинув совсем на нос, как забрало, конец своего черного головного платка, она заводила:
— У, анчихрист, разоритель!
Паниковский мгновенно вскипал и сразу переходил в контратаку:
— Уходи, старая! Ты Егора своего ругай!
Но меня бабка в обиду давать не желала. И хоть пронзала меня укоризненным взглядом, Паниковского все-таки отбривала:
— Ты Егора не трогай. Егор — он неверующий. Он как дитё малое — не ведает, что творит, для науки старается!
— Нет, вы поглядите! — совсем срывался на крик возмущенный Паниковский, обращаясь к любопытствующей аудитории. — Егор для науки старается! А я, по-твоему, не для науки?! Да я еще в Германии всё про науки разнюхал!
— «Для науки»! — сардонически отвечала Семеновна. — Фурштюк ты проклятый, немецкая баклажка!
Непонятное слово «фурштюк» приводило Паниковского в такую бешеную ярость, что тут уже и я вынужден был вмешиваться. Бабка, победоносно ухмыляясь, уходила.
Многим деревенским казалось, что, раскапывая церковь, мы оскверняем святыни. Мы разъясняли, что это не так, читали в колхозном клубе нечто вроде популярных докладов по археологии, много беседовали с крестьянами. Но все это помогало слабо. На рабочих, принимавших участие в наших раскопках, смотрели косо, а Паниковского, по пьяному делу, даже побили. Григорий Иванович, ставший настоящим мучеником археологии, перенес побои стоически и остался нам верен.
Даже дружба с Прасковьей Антоновной и частые встречи с ней — и они ставились нам в укор. Но, конечно, несмотря ни на что, мы не отказывались ни от раскопок, ни от знакомства с Прасковьей Антоновной. Председатель колхоза и председатель сельсовета, а также обе школьные учительницы были, понятно, на нашей стороне. Жадно слушали нас и школьники — мальчики и девочки: они были нашими закадычными друзьями. Но среди простых колхозников нас открыто поддерживали только Федя и Стеша Шатровы. Стеша к этому времени стала настоящим энтузиастом экспедиции. Рано утром она тихонько стучала в окно: пора вставать. Научилась обращаться с рулеткой, уровнем и буссолью. По вечерам она, пристроившись где-нибудь в уголке нашей избы с тазом и щеткой для мытья керамики, слушала увлекательные рассказы нашего начальника. Слушала с необыкновенным вниманием, широко раскрыв глаза, оживленно кивала головой. Выражение ее худенького лица непрерывно менялось. И когда понимала, что можно спрашивать, задавала, краснея, десятки вопросов. Мы никогда не уставали ей отвечать.
Все свободные вечера проводил с нами и Федя.
Однажды, принеся второй завтрак на раскоп, Стеша босой ногой перевернула лежащий в тени плоский кирпич — плинфу. Там оказалась гадюка — она спряталась в холодок — и, потревоженная, немедленно ужалила Стешу.
Я очень испугался, тут же перебинтовал Стеше ногу выше укуса и побежал в конюшню за подводой, чтобы срочно отвезти Стешу в соседнее село — Жуковку, где был медпункт. Я сказал заведующему фермой, у которого просил подводу, что у меня в Жуковке дела по экспедиции и что ездового мне не нужно. Сказать, в чем было дело по-настоящему, я не хотел: кое-кто мог бы еще объявить, что все это божья кара за осквернение церкви, и тогда нам, пожалуй, пришлось бы плохо. А передать Стешу с рук на руки Феде я тоже не мог: он находился далеко за рекой, на луговине, звать его было некогда. Уже через час взмыленная лошадь подвезла к медпункту. Всю дорогу Стеша молча держалась руками за края телеги, чтобы не вывалиться, и только смотрела на меня широко раскрытыми глазами. Трудно мне было выдержать этот взгляд.
Из избы, в которой помещался медпункт, вышла девушка лет семнадцати-восемнадцати, в белом халате.
— Что у вас? — испуганно спросила она.
— Фельдшера! Быстро! Женщину змея укусила! — ответил я.
— Я — фельдшер, — упавшим голосом откликнулась девушка.
— Ну, тогда командуйте, что делать.
Но она растерялась. Только спросила меня:
— Может быть, йодом намажем?
Не помня себя от отчаяния, я чуть не замахнулся на нее кнутом и вскачь погнал лошадь обратно.
Когда мы доехали до магеринской избы, нога у Стеши стала пухнуть и синеть.
К счастью, Прасковья Антоновна была дома.
— Стешу змея укусила! — закричал я.
Прасковья Антоновна молча легко подняла Стешу, внесла в избу, положила на лавку. Пока она своими сильными руками накладывала на Стешину ногу жгут из рушника и туго затягивала его палкой, я сбивчиво рассказал ей, что произошло.
— Сразу бы ко мне вез, милый, — укоризненно произнесла Прасковья Антоновна.
Потом, подержав на огне в печи острый нож, вроде сапожного, сделала довольно большой разрез на месте ранки от укуса.
Стеша дернулась и тоненько вскрикнула. Но Прасковья Антоновна, ласково уговаривая и успокаивая ее, начала накладывать в рану и около разреза какую-то траву.
Может быть, сказались перенесенные волнения, только я не мог вынести этого зрелища и выскочил на улицу.
Наутро опухоль у Стеши спала, и через два дня она совсем поправилась.
Хотя Стеша обещала мне никому обо всей этой истории не рассказывать, но вездесущая Семеновна каким-то образом все же разнюхала, что произошло. И дня через три подозвала меня:
— Ты что же, Егор, носу не кажешь?
— А я как раз думал сегодня к тебе зайти.
Семеновна помолчала, потом ехидно сощурилась:
— Сегодня, значит? Так, так… А что это ты, человек московский, столичный, у колдуньев Стешу лечил?
Хотя я относился к Семеновне совсем иначе, чем Паниковский, но тут и я не выдержал и чуть не раскричался на нее, как он. Целый час препирался с ней. Рассказал и про то, как лечит Прасковья Антоновна, и про то, что такое вообще народная медицина. Сказал, что сообщу о Прасковье Антоновне в область, чтобы ей помогли. Заодно еще и еще раз доказывал Семеновне, почему нет ничего плохого в раскопках церквей, — наоборот, люди о самих себе больше узнают.
Семеновна, однако, не сдавалась. Прерывала меня ехидными замечаниями, а во время горячих моих монологов с сомнением жевала тонкими губами.
И все же разговор этот не прошел даром.
На наших глазах изменилось отношение и к «колдунье», и к раскопкам церкви, — Семеновна была заводилой всяких разговоров на селе. Люди стали ходить к Прасковье Антоновне свободно, не таясь, и не только по какому-нибудь делу, но как и к другим, по-приятельски. Угрюмое молчание, встречающее нас, когда мы заводили с крестьянами разговор о раскопках церкви, теперь сменилось нескрываемым любопытством, нас засыпали вопросами.
Но вот раскопки подошли к концу. «Весомо, грубо, зримо» встал перед нами древний город. Он поднимался во весь рост, расправлял богатырские плечи, стряхивал налипшую веками землю, протягивал нам свои сильные руки — руки кузнеца и гончара, каменщика и ткача, строителя и воина. Мы бродили по его улицам, путая их с улицами современного села, мы назначали свидания то у княжеского дворца, то у колхозного клуба. Мы видели его живую историю, его труд, его радости и горести, и чувство необыкновенного единения с родной землей захватывало нас — чувство гордости за то, что принадлежишь к своему народу, что ты сам часть этого народа и его великой истории. Не успев уехать, мы уже с нетерпением ждали следующего сезона работ.
Провожало экспедицию все село. Когда подводы с вещами и экспонатами свернули на лесную дорогу, я обернулся, чтобы последний раз взглянуть на него. На холме виднелись три фигуры: статная, высокая Прасковья Антоновна, стройная небольшая Стеша, а между ними совсем маленькая Семеновна. Мы уезжали, как думалось, ненадолго. В следующем сезоне мы собирались продолжать раскопки. Песни Прасковьи Антоновны были уже переданы в кабинет фольклора Московской консерватории, написали мы о ней и в облздравотдел. Мы многое собирались сделать на следующий год в лесном селе. Но жизнь разбила наши планы: следующим летом началась война…
Прошли долгие годы. Беспокойная профессия археолога вела меня все к новым и новым местам. Но я не забыл наших друзей из далекого лесного села, хотя и не знал о них ничего. Только раз еще промелькнуло передо мной лицо Стеши. Это было уже после войны. В областной газете, случайно попавшей мне в руки, я прочел Указ Президиума Верховного Совета СССР о награждении Степаниды Ивановной Шатровой за героическую борьбу с фашистами в тылу врага, в партизанском отряде. Там же был напечатан ее портрет. С газетного листа смотрели на меня ее неправдоподобно большие, прекрасные глаза, и взгляд их был ясен и прям, как совесть.
* * *
Окна моей комнаты выходят прямо на север. Летом это даже хорошо — в самую жару в комнате всегда прохладно. Да только я редко бываю в Москве летом. Зимой дни короткие, разница невелика — на два часа раньше или позже включить свет. А вот осенью, особенно поздней, как-то тускло в комнате, тоскливо. И спится плохо. Словом, день без света, ночь без сна. В одно такое тусклое осеннее утро 1969 года я лениво разбирал почту, только что с глухим шумом свалившуюся в щель входной двери. Пробежал газету, несколько писем, в которых меня куда-то приглашали или предлагали мне куда-то явиться. Тут я заметил большой белый конверт, который лежал у подножия каменной бабы, нашедшей временное пристанище у меня в кабинете и застывшей в углу возле двери. Слегка раскосые миндалевидные глаза ее были, как всегда, спокойны и печальны. Но на губах ее, как мне показалось, мелькнула легкая улыбка, а плод граната — священный сосуд, который она держала в правой руке, — чуть-чуть шевельнулся…
Письмо было из издательства. Редактор сообщал, что на мое имя поступило письмо от читателя, и просил ответить. Внутри конверта находился второй, поменьше, с этим самым читательским письмом. Что же, это всегда интересно, ругают ли тебя читатели, хвалят ли, все равно интересно…
Однако того, что я прочел в этом письме, я никак не ожидал.
«Дорогая редакция!.. — начиналось оно.
У меня в руках книга, выпущенная вашим издательством в 1966 году. Автор ее — археолог Г. Б. Федоров. Называется книга «Дневная поверхность». Попала она ко мне не случайно.
Я учащаяся последнего курса педучилища, через несколько месяцев стану, как говорится, самостоятельным человеком с хорошей, всеми уважаемой профессией учителя. Но я очень, больше всех профессий на земле (и это не высокие слова), люблю трудную, увлекательную, связанную с напряжением поиска профессию археолога. Мне кажется, чтобы быть археологом, надо быть необыкновенным человеком, надо так много знать, надо страстно, самозабвенно, полностью отдаться своему делу.
Рабочим, агрономом и т. д. может быть почти каждый, а особенно если этот человек со специальным образованием. Но археологом… Вот как подумаешь, археология связана с множеством наук. Можно окончить Институт археологии и не стать археологом. И это особенно страшит. Поэтому ничего не остается кроме надежды, которая постоянно тревожит голову и сердце, надежды на исполнение моей настоящей большой мечты.
…Я люблю читать все, что касается археологии как науки.
К сожалению, в нашей библиотеке книг на эту тему почти нет. Но все же я решила писать не потому, что меня очень интересует археология или что я прочла книгу Федорова и она мне очень понравилась. Дело в том, что в книге Г. Б. Федорова есть рассказ «В лесном селе».
Признаться, когда я приступила к чтению этого рассказа, чувство чего-то близкого и знакомого охватило меня.
Я еще раз прочла описание лесного села, в котором предстояло работать археологам.
Удивительно! Да ведь это же наше село, хотя название и не указано. Я прочла родителям это описание, но они довольно равнодушно ответили: «А мало ли таких сел по Советскому Союзу?»
Чтобы рассеять все предположения и догадки, я постаралась поскорее прочесть весь рассказ. Читаю, и вдруг описание места раскопок. И снова узнаю: да ведь это же у нас, за селом, этот древний холм — остатки княжества XIII века.
Бабушка не раз рассказывала мне и сестрам, что у нас на селе до войны работали археологи и что много воспоминаний у нее связано в этим. Было это в 1940 году. Не раз говорила она о том, как впервые познакомилась с членами археологической экспедиции, пела им старинные песни, рассказывала легенды и предания, раскрывала тайны врачевания травами.
…Читаю дальше — и вот полностью фамилия, имя, отчество — Магерина Прасковья Антоновна. Это она, моя бабушка!
С жадностью прочла я несколько страниц, которые были посвящены ей. Все подтверждается, все было так, как рассказывала бабушка. Назавтра я прочла ей этот отрывок из книги, изменив имя и фамилию ее. Думаю, что скажет, узнает ли себя? Она слушала внимательно, не прерывая. Когда я кончила, сказала тихо: «Валя, а ведь это про меня писано, правильно писано». «Так имя и фамилия не твои», — говорю я. «Это не обязательно, главное, что все правильно написано, все как было. А с фамилией — забылось, ведь столько лет прошло». Сказала и грустно так улыбнулась. Тут я ей и раскрыла, что ее фамилия, и имя, и отчество в рассказе названы.
Дорогая редакция! Очень хотелось, чтобы вы отдали это письмо Георгию Борисовичу Федорову. Ему, наверное, будет интересно узнать немного о судьбе своих друзей из далекого лесного села».
Вот что написала мне Валя:
«Уважаемый Георгий Борисович!П. А. Магерина и все члены семьи Паниных».
Пишет Вам внучка Магериной Прасковьи Антоновны — одной из героинь Вашего рассказа «В лесном селе» (из книги «Дневная поверхность»). Бабушка Параша еще жива. Ей уже 85 лет. Хотя старость и делает свое дело, но память у нее еще довольно ясная: она помнит много старинных песен, иногда нам, своим внучкам, пробует петь, хотя это не так-то ей легко. Нам всегда приятно послушать ее негромкий теплый голос. Живет она в семье дочери Р. С. Паниной. Бабушка любит вспоминать, как в 1940 году «археологи за селом горку копали» и как она им пела.
…Я пишу сейчас это письмо, а бабушка сидит возле меня и перевязывает пучки трав, заготовленных на зиму. «От всех ста болезней эти травы», — говорит она. Лишь изредка бросает на меня взгляд, скажет, чтобы я вставила от нее словечко, и продолжает перевязывать пучки. Бабушка очень хочет, чтобы Вы приехали к нам в деревню летом. «Будет о чем поговорить, что вспомнить», — говорит она. К просьбе бабушки присоединяемся и мы, все четыре ее внучки. Почему летом, а не зимой? Потому что зимой совершенно заносит снегом наше село. Высокие сугробы, как крепости, окружают дома, и от станции довольно трудно добраться до нашего заснеженного «замка». Мы будем очень-очень рады (особенно бабушка), Вы даже не представляете как, если Вы сможете ответить на наше письмо и на наше приглашение приехать.
Вот пока и все.
До свидания. С уважением
Долго я сидел над этим письмом, пытаясь разобраться в хаосе мыслей и чувств, которые оно породило во мне. Но все отчетливее и отчетливее, заслоняя остальное, выплывало ощущение фантастичности самого письма и того, что с ним связывалось и ассоциировалось.
Откуда оно, это ощущение? Может быть, оттого, что пришло письмо из моей студенческой молодости, из мест, с которыми были связаны действительно удивительные события? Может быть, лежит на письме отпечаток образа самой Прасковьи Антоновны — мудрой врачевательницы травами, сказительницы, в словах и действиях которой было столько загадочного и интересного? А может быть, дело в самом письме, может, на внучку перешло и проявилось в ней магеринское обаяние, сказочность не только того, что говорила Прасковья Антоновна, но и самой ее незаурядной личности?.. Так и не разобравшись, с непреходящим ощущением, что я вступаю в сказку, принялся я писать ответ Вале, Прасковье Антоновне в то далекое лесное село, в котором жил и работал тридцать лет назад.
Потом Валя писала:
«Добрый день, дорогой Георгий Борисович!
Боже мой, я никак не могла опомниться, когда получила Ваше письмо. У меня ведь не было никакой уверенности, что Вас мое письмо найдет, были только надежды, горячее желание, чтобы мое письмо обязательно Вас разыскало. И несмотря ни на что, я ждала, вся наша семья ждала Вашего ответа. И вот, наконец, я его получила…»
Оказалось, что Вале 18 лет, что ее родители — Иван Семенович Панин и мать Раиса Степановна, младшая дочь Прасковьи Антоновны, — колхозники. У Вали три родных сестры: Тоня, Нина и младшая Шура. А еще есть у нее двоюродная сестра Надя, дочь умершей старшей дочери Прасковьи Антоновны. Ей 19 лет.
Подумать только! Умерла старшая дочь Магериной, та 18-летняя девушка, к которой мы все студенты — участники экспедиции — были далеко не равнодушны. А десятилетняя девчушка Рая, младшая дочь нашей «колдуньи», которую я щелкал по носу и угощал конфетами, стала матерью четырех детей и с ее дочерью я начал такую интересную для меня переписку! И ей сейчас тоже 18 лет. Вот только я за это время стал на тридцать лет старше…
А еще писала Валя, отвечая на мое приглашение приехать в экспедицию:
«…я просто не знаю, как мне Вас благодарить за Ваше предложение зачислить меня в экспедицию. Для меня это огромная радость. Но, право, мне почему-то, признаюсь Вам, страшновато.
У вас в экспедиции будут люди одной профессии, опытные, знающие. И мне, хоть я и интересуюсь археологией, но слишком мало сведуща в этой науке, придется неловко себя чувствовать среди вас. А еще, признаюсь Вам, что я человек стеснительный, смущающийся и трудно схожусь с людьми.
Я очень хочу поехать в экспедицию. Вы пишете, что поездка будет интересной, через половину России и Украину. Это чудесно просто! Мне теперь одна мысль эта не будет давать покоя ни днем, ни ночью. Я буду делать в экспедиции любую работу, пусть самую тяжелую, лишь бы она принесла хоть маленькую пользу для результата раскопок. Главное — раскопки, я буду на раскопках!
Напишите, пожалуйста, Георгий Борисович, это ничего, что у меня такие недостатки характера, ведь в экспедиции должны быть люди умные и веселые, с юмором. Представляю, когда Вы прочтете эти строки, Вам они покажутся смешными…»
Зря Валя беспокоилась. Строки эти вовсе не показались мне смешными. Как мог, я успокоил ее. Написал, что в экспедиции принимают участие обычно не только археологи, что среди землекопов — наших добровольных помощников — много людей самых различных профессий: физики, поэты, врачи и люди многих других специальностей, любящие археологию и охотно проводящие на раскопках свой отпуск.
А еще Валя писала:
«Из деревни отец с матерью пишут, что они мне не советуют ехать в такую даль. Они, я думаю, просто не захотят понять, что мне нужно, обязательно, во что бы то ни стало поехать на раскопки. Одна бабушка, напротив, горячо меня поддерживает и советует ехать.
А бабушка передает Вам низкий земной поклон. Отец пишет мне, что бабушка, хоть читать не умеет, но попросила, чтобы ей показали те строки, где про нее говорится. Надела старенькие очки и долго, пристально смотрела на буквы, тихо шевеля губами…»
Вот оно как. Очки, значит. А ведь каким зорким, каким ясным был взгляд Прасковьи Антоновны, когда я был ее гостем. Но вот характер остался прежним — независимым, смелым — она одна, вопреки дочери и зятю, настоятельно советует внучке поехать в экспедицию, пуститься в новое, совершенно неизведанное, в незнаемое…
Я не выдержал и вместе с женой и сыном поехал вскоре в гости к Прасковье Антоновне. Было это в 1970 году. Радостной и грустной одновременно была наша встреча. Погиб на фронте Федя, умерли Стеша и Семеновна…
Сильно постарела Прасковья Антоновна, однако память ее осталась прежней. А в каждой из ее внучек есть что-то от нее самой. Какие это замечательные девушки! Какие разные, непохожие. Но всех их объединяет острый ум, четко выраженная индивидуальность. До сих пор с затаенным дыханием слушают они, как поет бабушка старинные песни…
ДАНДАНКАН
В ПОДЗЕМНЫЙ ДВОРЕЦ?..
Высокий румяный офицер с погонами старшего лейтенанта поставил объемистый чемодан на пол, ладонью вытер пот с лица и козырнул. Потом, оглядев древнюю керамику и украшения, лежавшие на полках застекленных шкафов, которые стояли в помещении кафедры, он широко улыбнулся и с облегчением сказал:
— Ну, наконец-то попал куда надо!
Мы с профессором с интересом ждали продолжения. Офицер не заставил долго ждать. Еще раз отерев пот, он вдруг смутился и пробормотал:
— Вы извините, товарищи ученые, может, я не ко времени. Только дело срочное.
Потом, обретя форму, офицер четко и коротко доложил:
— Наша воинская часть помогает прокладывать дорогу в юго-восточных Каракумах. В большом бугре, из которого в пустыне брали камень, обнаружен подземный дворец.
Мы с профессором переглянулись. А офицер продолжал:
— Прибыл сюда по командировочному предписанию. А кроме того, командир части приказал найти археологов и им доложить об открытии. А вот это, — тут он снова улыбнулся, — вещественное доказательство.
Офицер не без труда поставил чемодан на стол и вытащил из него кусок каменной колонны, покрытой тончайшей резьбой — стилизованными изображениями растений, звездами и многоугольниками.
Мы усадили офицера и стали его расспрашивать. Но ничего существенного к уже сказанному он не добавил. В огромном песчаном бугре, под слоем песка, камня, кирпича, на глубине двух метров открылись руины большого здания.
Профессор, внимательно рассмотрев кусок колонны, сказал:
— Судя по стилистическим особенностям орнамента, это домонгольское мусульманское средневековье. Очень интересно. Очень!
Юго-восточные Каракумы! Тогда еще совсем не исследованная археологами область. Приобретали мировую известность раскопки древнего Хорезма в Кызылкумах, уже поражали наше воображение обнаруженные археологами дворцовые фрески Пянджикента из Таджикистана, а Каракумы — одна из величайших в мире песчаных пустынь — все еще оставались для археологов неведомой землей! И вдруг такое открытие!
— Приезжайте, товарищи ученые, — сказал старший лейтенант, — командир приказал передать: в чем надо — поможем. — Оставив адрес, старший лейтенант попрощался и ушел.
Совершенно ясно, что экспедицию нужно посылать, и посылать возможно скорее, несмотря на все трудности ее организации в суровое военное время.
Профессор обратился ко мне:
— Поедете? — и тут же добавил: — Нет, нет. Не торопитесь. Ответите завтра. Только учтите — это Каракумы. — Вдруг, неизвестно почему рассердившись, профессор пробурчал: — Вы же сами знаете — на кафедре сейчас нет специалистов по Средней Азии. А археолог — везде археолог, — и, упрямо насупившись, замолчал.
Он все понял, сказал обо всем самом главном. С трудом подавив желание сейчас же ответить, я отправился домой. Тут было о чем подумать. Разве можно пропустить такую необычайную возможность? Что Каракумы — это пустыня, что там будет не совсем как дома или в туристическом походе, об этом я и без профессора догадывался. И он отлично знал, что уж это меня не остановит. Просто так сказал — как начальство, для порядка. Меня смущало совсем другое. Все годы учебы в университете я работал в экспедициях по славянской археологии. Конечно, я прослушал курс по археологии Средней Азии. Но чего стоят эти школярские знания без практической работы в экспедиции? Да, археолог — везде археолог. Можно, конечно, заложить раскопы, вести точное описание процесса работ, фиксацию находок. Ну, а дальше что?
Огромная ответственность ложится на каждого археолога в экспедиции. Чем важнее открытие, тем больше ответственность. Ведь можно прочесть неизвестную еще страницу истории, а можно, не поняв, изорвать, испортить эту страницу так, что ее уже никто не сумеет прочесть. Я не подготовлен к этой экспедиции. Нет у меня для нее нужных знаний. Нет, решительно нельзя ехать.
И все-таки мне мучительно, до какого-то исступления хотелось поехать. И дело тут было не только в удивительно заманчивой тайне, которая ждала разгадки.
…Я был демобилизован из армии с «белым билетом» — снят с воинского учета по болезни. После этого меня зачислили на кафедру археологии университета ассистентом.
Шла война. Опустела кафедра. Погибли многие мои товарищи по студенческим годам, по экспедициям в Новгороде, в лесном селе. Где-то в волнах Черного моря исчез след Ивана Птицына, в первые же дни войны вернувшегося к своей прежней профессии военного моряка. В бою под Можайском был смертельно ранен Гриша Минский. Пропали без вести Эля Таубин, Рувим Розенберг, Костя Забродин, Георгий Бауэр… Никогда не поедут они больше ни в одну из экспедиций, никогда не сделают ни одного открытия. Не осуществится ничего из того, к чему мы вместе готовились все годы учебы в университете, то, чему должна была быть посвящена вся жизнь, которая, как казалось перед войной, только начиналась. Имена их будут со скорбью и благодарностью помнить многие люди. Из разведчиков истории они стали ее частью. Гордая судьба. Но черта подведена. Неужели никогда не осуществятся, пусть даже не ими самими, их мечты, о которых знали только близкие?
Очень трудное это было время для работы ассистентом кафедры археологии. И вдруг, как ослепительная вспышка… Как будто в новом суровом облике, но вернулось прежнее — разумное, прекрасное, сказочное и в то же время до боли знакомое и реальное… Как будто мы снова вместе, снова едем в экспедицию…
Утром, придя на кафедру, я сказал профессору:
— Я все как следует обдумал. Да, вы правы — надеюсь, что хоть в чем-нибудь я смогу принести пользу. Я твердо решил ехать.
Профессор, пробурчав: «Так я и знал», рассказал мне о том, что́ он успел за это время сделать для подготовки экспедиции. В ней примут участие опытный археолог, работающий в Туркменском филиале Академии наук, Николай Иванович Кремнев и известный историк-востоковед Алексей Владимирович Леонов, недавно с блеском защитивший докторскую диссертацию. Еще в университете я слышал красочные лекции Леонова, успел проникнуться к нему почтением. О Кремневе я, правда, ничего до сих пор не слышал, но самый факт участия в экспедиции специалиста по Средней Азии был очень обнадеживающим. Все недолгое время, оставшееся до выезда, и всю дорогу я читал не без труда добытые книжки: трехтомное издание Академии наук «Туркмения», сборник извлечений из работ средневековых арабских и персидских историков и путешественников, касающихся Туркмении.
Наконец на вокзале небольшого города Байрам-Али нас встретил старый знакомый — старший лейтенант Волков, который привез на кафедру обломок колонны. Тут произошла маленькая заминка. Оказалось, что предназначавшаяся нам машина внезапно вышла из строя, а на обычных машинах по пустыне не проедешь. Приходилось ждать до завтра. Видя наши огорченные лица, старший лейтенант нерешительно сказал:
— Есть тут у нас еще одна машина, приспособленная для песков, так то бензовозка.
— Гм, — с недоумением произнес Леонов. — А разве мы поедем не на верблюдах?
— Да что ты, товарищ профессор, — отозвался Волков, — разве можно? Ведь это и долго и муторно.
Замечу кстати, что, когда недели через две мне поневоле довелось во время охоты на джейранов проделать изрядный путь на верблюде, я, вспоминая, как ездил на верблюде Тартарен, полностью оценил мудрость Волкова.
Конечно, чертовски обидно въезжать в Каракумы на какой-то бензовозке, но ничего не поделаешь. Леонов сел в кабину с шофером, а мы с Кремневым уселись на небольших площадках по обе стороны цистерны с бензином и уцепились за железные поручни.
Быстро промелькнули белые домики, ровные ленты арыков Байрам-Али на фоне руин огромных зданий, и мы въехали в пустыню Каракумы.
Машина шла быстро и ровно. Вокруг, насколько хватал глаз, лежали пески. Темно-желтые песчаные равнины, светло-желтые косые гряды высотой пять-шесть метров, красно-желтые холмы — барханы, поверхность которых, вся в мелких крутых извивах, была похожа на огромную стиральную доску. В резком и сильном солнечном свете, казалось, видна была, как сквозь увеличительное стекло, каждая песчинка. Дул свежий северный ветер, еще усиленный движением машины. Иногда в песках что-то посверкивало ослепительно, как обломки зеркал. Я невольно подумал: «Почему же Каракумы называются именно Каракумы — черные пески? Или иначе их называют — злые пески? Ведь они совсем не черные и совсем не злые!»
Возле дороги большой грязно-белый лунь, тяжело взмахивая крыльями, поднимался в безоблачное бледно-голубое небо, зажав в когтях черепаху. Поднявшись очень высоко, он выпустил черепаху, которая полетела вниз и тяжело плюхнулась на бархан. Лунь стремительно опустился вслед за черепахой, ухватил ее когтями и снова взмыл кверху. Покружившись, он снова выпустил черепаху. На этот раз она упала на каменный увал. Панцирь раскололся от страшного удара, и лунь, спустившись, стал разрывать клювом обнажившиеся лапы и тело черепахи.
Я все еще смотрел в ту сторону, где скрылись за барханом лунь и черепаха, когда машина развернулась и затормозила. Среди песчаной равнины стояли две большие палатки и несколько железных бочек.
— Вот и штаб! Приехали! — весело сказал шофер.
«Неказисто», — подумал я.
В это время откуда-то из-под земли появились двое солдат. Мы поздоровались. Внимательно присмотревшись, я увидел, что возле палаток находится с десяток вырытых в песке землянок, потолочные накаты которых едва возвышались над поверхностью. Из одной землянки вышел пожилой офицер с погонами капитана. Подойдя к нам, он хрипловатым голосом сказал:
— Добро пожаловать, товарищи археологи! Разрешите представиться — Иван Михайлович, командир части.
Мы поздоровались и пошли вместе с капитаном к его землянке.
У входа в землянку, возле дощатой собачьей конуры, сидел, привязанный на веревке, огромный серый ящер — варан. Варан дремал на солнцепеке. Его приплюснутая голова была сплошь покрыта мелкими щитками брони. Вытянутое тело и длинный хвост с бурыми поперечными полосами украшали круглые и твердые, как медали, чешуйки. Вообще вид у варана был весьма заслуженный. Совершенно неподвижный, он казался высеченным из серо-желтого камня. Леонов буквально сделал стойку перед вараном и не сводил с него очарованного взгляда.
— Смотрите, смотрите, — обратился к нам Леонов, хотя мы и так не отрывали глаз от варана, — это же химера с собора Парижской богоматери! Это из «Затерянного мира» Конан-Дойля! О, какая необыкновенная изощренность форм, какое чудовищное и изящное создание! — Говоря это, Леонов наклонился и погладил варана возле хвоста.
— Осторожнее! — крикнул Иван Михайлович и пояснил отпрянувшему Леонову: — Хвост — самое сильное оружие варана.
Леонов, на этот раз зайдя варану во фронт, слегка наклонился над ним и зашипел:
— Вот ты какая злобная тварь.
В это время варан, до того казавшийся каменным, неожиданно тоже зашипел и молниеносно вытянул длинный, раздвоенный на конце, как у змеи, язык, щелкнул острыми, коническими, загнутыми назад зубами.
— Васька! На место! — крикнул Иван Михайлович, и варан, как собака, покорно и быстро заковылял в конуру на своих мощных кривых лапах.
— Какая мерзость! — фальцетом проскрипел Леонов.
— Да нет, что вы! — ответил Иван Михайлович. — Варан — скотина полезная: уничтожает змей, мышей. Из кожи его делают прочную и красивую обувь, да и мясо вкусное — хотите, угощу?
Но никто из нас как-то не выразил энтузиазма в ответ на предложение Ивана Михайловича, и мы спустились в командирскую землянку.
Мы уселись на деревянные табуретки возле дощатого стола. Иван Михайлович сел на узкую походную койку под большой картой, сплошь исчерченной разноцветными карандашами. Леонов, по праву взявший на себя представительство, красноречиво говорил о задачах экспедиции, об историческом прошлом этого района Средней Азии. Кремнев молчал, за все время только два раза неопределенно хмыкнул, а я присматривался к Ивану Михайловичу, и, честно говоря, он мне не понравился. Я хорошо помнил своих боевых командиров. Иван Михайлович ничем на них не походил. В его морщинистом лице, в выцветших бледно-голубых глазах и утином носе было что-то не только мирное, но даже, как мне показалось, бабье, и этому впечатлению не противоречили довольно большие, вислые, с сильной проседью усы. Да и фуражка и китель на нем тоже были какие-то морщинистые и выцветшие.
Когда Леонов кончил, Иван Михайлович тихо сказал:
— Спасибо, товарищи, что приехали, и за рассказ спасибо. Мы понимаем, что там что-то важное, а в чем дело — нам не разобраться. Бугор, где найдена колонна, у местных жителей называется Таш-Рабат — каменное селение, слобода, что ли, если на русский перевести…
— А откуда вы знаете туркменский язык, Иван Михайлович? — перебил я командира.
Иван Михайлович смущенно улыбнулся.
— Да я не так чтобы особенно знаю, но все-таки понимаю. Я ведь родился в Средней Азии. Еще в 1891 году, во время голода, мои родители сюда вместе с другими крестьянами из Тамбовщины переселились. Так и живем здесь. Да… Так вот. Видимо, на месте Таш-Рабата было в древности большое селение. Только не понять — как же в голой пустыне, без воды люди могли жить. Вот в этом вам и надо разобраться. На Таш-Рабате вам приготовлена большая землянка. Продукты и воду будем доставлять. Хотя и не часто. Я запросил командующего о разрешении предоставить вам солдат для раскопок. Да что-то долго нет ответа. Как только будет — дам солдат. А пока что присмотритесь, располагайтесь там. Может быть, я чем-нибудь смогу помочь.
— Иван Михайлович, — снова обратился я к капитану, — а почему Каракумы так называются — «Черные пески»? Они же не черные!
— У местных жителей, — задумчиво ответил Иван Михайлович, — черными называются заросшие пески, пески, покрытые растительностью. А вот почему Каракумы — почти голые пески — именно так называются, я не знаю.
ТАШ-РАБАТ — КАМЕННЫЙ ГОРОД
Оказалось, что ехать в Таш-Рабат мы можем только на знакомой уже бензовозке, так как предназначенная для нас машина все еще не приведена в порядок. Иван Михайлович предложил переждать в штабе самые жаркие дневные часы и выехать в Таш-Рабат под вечер. Мы нехотя согласились.
— Эх, — мечтательно сказал Леонов, — в баньке бы попариться после такой дороги! Да уж теперь надолго придется об этом забыть.
— Да нет, что вы! — отозвался Иван Михайлович. — Можно и в баньке.
Мы с недоумением переглянулись.
— Извольте, — сказал, вставая, Иван Михайлович.
Мы, продолжая с недоверием переглядываться, пошли за ним. Но действительно, в большой землянке находилась баня. В ней была даже парильня с полоком. Вода сама подогревалась солнцем в железных бочках наверху и через шланги шла в баню. Только в парильне раскаливал камни угольный мангал. Это было похоже на чудо: в безводной пустыне Каракумов — баня!
— Да откуда же вы воду берете? — с недоумением спросил Леонов.
— Здесь рядом, — ответил Иван Михайлович, — из верблюжьих колодцев. Пить ее человеку невозможно — такая она соленая, до сорока градусов жесткости, — а мыться можно. Особенно если подмешать к воде золу.
После того как мы с наслаждением помылись, наступило время ехать. Снова сели мы на бензовозку. С нами, на площадке у цистерны, пристроился и Иван Михайлович. Мы тронулись. Но только все изменилось по сравнению с поездкой до штаба. Несмотря на то что солнце стояло уже низко, была нестерпимая жара. Жаром несло не столько от солнца, сколько от песка. Ветер совсем утих. Моя гимнастерка потемнела от пота и тут же высохла и стала противно жесткой. Машина шла медленно, тяжело переваливаясь с холма на холм, буксуя и рыча. Из-за частых и высоких барханов и грядовых песков почти ничего вокруг не было видно. Впрочем, и смотреть-то было не на что. Приходилось цепляться за поручни бензовозки.
— Иван Михайлович! — прокричал я. — Почему так изменился профиль дороги?
— А здесь вообще нет дороги, — ответил Иван Михайлович. — С этой стороны шоссе проведено только до штаба.
Ах, вот оно что! А я и не заметил, что до штаба мы ехали по шоссе.
Вдруг я увидел нечто весьма странное. На крутой бархан резко вкатилось автомобильное колесо и, подпрыгивая, понеслось вниз. Откуда здесь — в девственной и дикой пустыне — колесо? Почему и куда оно катится, недоумевал я. Впрочем, тут же нашелся ответ: машина наша накренилась и, тяжело проскрипев по песку, встала. Шофер молча выскочил и помчался вслед за колесом. Иван Михайлович, соскочив на песок, пробормотал:
— Да. Тут и шпильки, как ножом, срезает.
Пока Иван Михайлович с шофером возились над колесом, а мы им помогали, солнце спустилось еще ниже. После нескольких часов тяжелой езды перед нами внезапно открылась необычайная, невиданная картина. Перед огромным темно-коричневым холмом металось, вспыхивало, сверкало море красного и золотистого пламени. Огненные волны взбирались до середины холма, опадали, растекаясь, широко и плавно уходя вдаль.
— Иван Михайлович, что это? — спросил я, не отрывая взгляда от невиданного зрелища.
— Такыр, а за ним Таш-Рабат, — ответил Иван Михайлович.
Как ни соблазнительно было узнать, что такое «такыр», и посмотреть на него вблизи, мы, несмотря на жару и изрядную встряску, полученную за время путешествия, быстро вскарабкались на вершину холма Таш-Рабат. Пока Леонов и Кремнев, предводительствуемые Иваном Михайловичем, направлялись к большой яме в центре холма, я, по уже сложившейся привычке, обошел плато холма по периметру.
Плато имело приблизительно форму квадрата размером 210 на 216 метров. Значит, общая площадь его более четырех с половиной гектаров. По всем четырем сторонам квадрата то в одном, то в другом месте из-под песчаного слоя виднелись большие скопления глины, видимо, остатки оплывшего сырцового кирпича или блоков. На плато находилось много засыпанных песком небольших холмиков — вероятно, остатки жилищ или каких-либо других зданий. В разных местах виднелись довольно значительные перекопы — отсюда, видно, издавна брали кирпич. По всему плато встречались полузасыпанные песком крепкие, хорошо обожженные кирпичи, обломки глиняной посуды — светло желтой и разноцветной, с красочной коричневой, желтой, зеленой, черной и серой поливой. Закончив осмотр, я присоединился к моим товарищам, которые все еще находились у ямы в центре плато, и доложил Кремневу как начальнику экспедиции о результатах осмотра. Выслушав меня, Кремнев сказал:
— А теперь взгляните!
В центре ямы, на глубине двух метров из-под слоя песка и жженого кирпича виднелась часть лежащей на земле колонны, сплошь покрытой резьбой. Глубокие резные изображения розеток, многоугольников, овалов и кружков, вписанных друг в друга, радовали глаз смелой точностью рисунка.
Пока мы рассматривали резьбу, неожиданно стемнело. Мы включили электрические фонарики и спустились в просторную землянку, где уже лежали перенесенные шофером наши вещи.
В землянке стоял стол, несколько табуреток, два высокогорлых глиняных кувшина с мелкопористыми стенками, три походные кровати, накрытые кошмами, поверх которых лежали кисейные накомарники.
Иван Михайлович положил на стол большую карту, где крестиком был отмечен Таш-Рабат. Я выложил собранные образцы древней посуды.
— Перед нами городище с мощными глинобитными стенами, — сказал Кремнев. — Возможно, город, хотя не всякое укрепленное поселение было городом. В центре — большое здание, видимо, главное здание на поселении. Назначение его пока неясно. Судя по керамике, поселение было обитаемо с девятого века до двенадцатого. Вот здесь поливная керамика трех основных видов. Первая выделывалась в девятом — десятом веках, в эпоху царствования в Мавераннахре и прилегающих к нему областях династии Саманидов. Вторая группа относится к одиннадцатому веку, к эпохе, переходной от династии Саманидов к династии ханов Караханидов и ко времени расцвета Хорезмийского государства, находившегося в Кызылкумах, на территории нынешней Кара-Калпакии. И наконец, последняя, третья группа относится к двенадцатому веку — ко времени правления туркменской династии Сельджуков, под власть которых в это время перешла вся Средняя Азия.
— Вам, Георгий Борисович, — обратился ко мне Кремнев, — поручается вести сбор, описание и подсчет керамики. Необходимо выявить все характерные формы, проследить особенности керамики, а также выяснить количественное соотношение между этими тремя основными группами. Мы с Алексеем Владимировичем будем заниматься изучением остатков центрального здания. Помните, товарищи, что нам предстоит впервые изучение средневекового поселения в юго-восточных Каракумах.
Иван Михайлович предложил сделать перерыв и поужинать. У нас с собой была захвачена еще в городе еда, которая послужила дополнением к довольно скудному армейскому пайку.
— Иван Михайлович, — спросил я, — почему кувшины для воды пористые?
— Сквозь поры при сильной жаре выделяется влага, и вода в кувшине остается прохладной, — ответил капитан.
— А зачем накомарные пологи? Разве здесь есть комары?
— Комаров нет, но есть другая нечисть, похуже.
Как раз в это время я увидел на столе маленького, длиной не более сантиметра, паучка. У него было круглое черное бархатистое брюшко, на котором ярко выделялись красные пятнышки, окруженные белой каемкой. Паучок был очень красивый.
— Что это? — спросил я и протянул к паучку руку.
Но Иван Михайлович опередил меня: мягким и точным, каким-то кошачьим движением накрыл паучка коробкой «Казбека» и раздавил. После этого, отерев выступивший на лице пот, он сказал:
— Это каракурт — самое ядовитое насекомое пустыни. Верблюд умирает от укуса каракурта через несколько минут, человек — через несколько часов. Эти мерзкие твари уничтожают даже друг друга. После спаривания самка убивает самца, разрывает его на части и пожирает. Вот от таких и нужны накомарники и кошмы на кровати. Завертывайте полог на ночь, концы засовывайте под кошму.
За столом воцарилось молчание, которое прервал я, неожиданно для самого себя пробормотав запомнившуюся мне бессмысленную фразу о каракуртах из сочинения путешественника XVIII века Самуила Гмелина:
«Сия тарантула наипаче муку причиняет верблюдам, ибо когда они летом линяют, то она их любит уязвлять».
— Да, верблюды, — отозвался Иван Михайлович. — Это был самец. Самка в полтора раза больше и в сто шестьдесят раз ядовитее. Только каракурт никогда не нападает первым. Но, если его заденешь, кусает немедленно.
После этого мы с полчаса ползали по всей землянке с фонариками и светцом из снарядной гильзы, но больше каракуртов, к счастью, не обнаружили.
Пожелав нам спокойной ночи, Иван Михайлович вскоре собрался уезжать. Я вышел его проводить. Когда мы взобрались на гребень вала — остатки стен городища, я снова был потрясен такыром, который совершенно изменился. Теперь, ярко освещенный огромной азиатской луной, такыр сверкал и переливался голубоватым и зеленым пламенем, которое то клубилось, то набегало на подножие холма широкими крутыми волнами.
— Что такое такыр, Иван Михайлович? — спросил я.
Мы спустились вниз.
— Никто не знает точно, что такое такыр, — отозвался Иван Михайлович. — В древних долинах, на пониженных участках равнины, образуются ровные глинистые пространства, часто овальной формы. Поверхность их покрыта тонким глинистым осадком.
И вблизи такыр оказался совершенно необычайным. Плотная блестящая поверхность его состояла из небольших, очень четких многоугольных плиток.
Видя мое недоумение, Иван Михайлович пояснил:
— Поверхность такыров почти не пропускает влаги. Весной, во время дождей, такыры превращаются в мелкие мутные озера. Потом вода высыхает и поверхность растрескивается. Трещины заплывают, потом снова образуются. Так и получается знаменитый такырный паркет. Этот такыр красного цвета и довольно сильно засолен. Но бывают и розовые, серые или белые и почти не засоленные. Днем кристаллы соли, вкрапленные в глину, отражают солнце, и тогда кажется, что такыр охвачен красным пламенем, ночью — под светом луны — такыры зеленые и голубые.
Иван Михайлович попрощался и уехал, а я долго смотрел, как прыгал по барханам все более далекий свет фар его бензовозки.
Наверняка Иван Михайлович все правильно объяснил мне о такырах, но только я ничуть не удивился бы, если б на этом безупречно ровном и блестящем паркете под звуки неслышимой музыки заскользили в фантастическом танце невиданные пары.
Потом я еще долгое время простоял на валу Таш-Рабата, и тут-то впервые сказочное очарование пустыни коснулось меня.
Стояла неслыханная, невозможная тишина. Внизу металось голубое беззвучное пламя такыра. Струи холодного ночного воздуха обвевали меня. Низко нависло черное бархатное азиатское небо с огромными, яркими звездами. Некоторые из них, оставляя еле заметный голубоватый след, срывались с неба и падали вдалеке. Я ощущал безмерность пространства и времени, я сам был частью этой безмерности, частью вечности и бесконечности миров… Кто хоть раз был в пустыне один — поймет меня. Добравшись наконец до койки и не забыв подоткнуть полы накомарника, я, по давней привычке спать где угодно и на чем угодно, тут же крепко уснул и проснулся от режущего солнечного луча, проходившего сквозь узенькое оконце, и от скрипучего голоса Кремнева:
— Надо начинать, пока не жарко.
ГДЕ ЖЕ ДУША ШАХА?
Наскоро позавтракав, мы отправились на работу. Кремнев и Леонов — к яме с колонной, я — с рюкзаком собирать керамику. Время от времени я высыпал на пол землянки кучу керамики и снова уходил в обход городища. Каждый такой поход давался труднее, потому что становилось все жарче и жарче.
Сначала я останавливался, смотрел на ящериц-круглоголовок, большеглазых, с мелкими острыми зубами и чешуйчатым туловищем. Если в круглоголовку кинуть камешек, то она топорщится, надувает шею, выворачивает нечто вроде больших красных жабр и впрямь становится довольно страшной. Но этим и исчерпываются все ее возможности защиты. А вообще-то говоря, это безобидное и даже полезное создание, потому что оно во множестве уничтожает вредных насекомых.
К полудню я уже не приставал к круглоголовкам — не до того было. Пот заливал глаза. Жара стояла нестерпимая. Я с ненавистью глядел сквозь темные очки на блеклое, безжалостное, безликое каракумское небо.
Днем по распоряжению Кремнева мы прекратили работу на городище из-за нестерпимой жары и закрылись в землянке. Там мы с Кремневым разбирали керамику по группам, шифровали и подсчитывали ее, а Леонов, возлежа на койке, прочел нам небольшую лекцию. Он говорил красиво, немного кокетливо, но очень точно, свободно цитируя на память древних авторов.
— Туркмены, — начал Алексей Владимирович, — потомки тюркских кочевников огузов и ассимилированных ими ираноязычных народов. Само название «туркмен» легенда связывает с Александром Македонским — Искандером, или Двурогим, как его называли на Востоке. Впрочем, с именем Александра Македонского связано множество легенд. Рассказывают, что, когда после завоевания Самарканда Александр двинулся к долине реки Чу, он по дороге встретил двух огузов и сказал о них по-персидски: «Турк маненд» («Они похожи на турок»). Так и осталось за потомками этих людей имя туркмен.
— Вы считаете, что именно так и было? — спросил я Леонова.
Алексей Владимирович иронически улыбнулся:
— Я же подчеркнул, что пересказываю легенду. В научной литературе слово «туркмен» впервые употребляется в десятом веке арабским историком Макдиси. Наш достопочтенный Николай Иванович по керамике определил, что поселение Таш-Рабат было обитаемо с девятого по двенадцатый век. В это время на территории Туркмении коренные жители страны — кочевники-огузы, или туркмены, боролись против двух мощных мусульманских государств: феодального государства, расположенного в Мавераннахре и в прилегающих районах Средней Азии, в котором правили ханы из династии Саманидов, а затем Караханидов, и Арабского халифата, эмиры которого постепенно захватывали самые лучшие земли Туркмении. Туркмены приняли мусульманство, во многих оазисах выросли города. Жестокие поборы государственных чиновников не раз заставляли туркмен восставать. Около середины одиннадцатого века в результате одного из таких восстаний войска арабского эмира были разгромлены, и власть над Средней Азией перешла к новой, чисто туркменской династии Сельджуков. Придя к власти, Сельджуки быстро забыли, кому они обязаны своим возвышением, стали равнодушными к судьбе своего народа и принялись, как и прежние властители, угнетать кочевников-туркмен. Новое восстание туркмен в начале второй половины двенадцатого века положило конец власти и этой династии. В борьбе за обладание Туркменией активное участие принимало и Хорезмийское государство.
Каракумы — величайшая в Советском Союзе пустыня, занимает четыре пятых территории Туркмении. Мы находимся в юго-восточных Каракумах, состоящих из Мервского и Тедженского округов, на территории древней исторической области Хорасан. До всесокрушающего нашествия монголов в Хорасане существовало много городов, в которых расцветала своеобразная культура арабов, персов, собственно туркмен. Высокого уровня достигло в Хорасане развитие художественных ремесел, например, и до сих пор мировую славу имеют хорасанские ковры. Хорасан во всех направлениях пересекали караванные тропы, связывающие между собой различные города — Серахс, Мерв, Теджен и другие. А многие из них сейчас не существуют, и даже место, на котором они стояли, неизвестно. Средневековые арабские и персидские ученые и путешественники не жалеют красок для описания красот Хорасанской области. Так, например, Макдиси, о котором я уже говорил, утверждает, что в Хорасанской области «…больше наук и законоведения, чем в других областях, у проповедников ее удивительная слава, у жителей ее большие богатства».
Среди городов Хорасана особенно славился город Мерв. Мерв, который долгое время был резиденцией правителей Хорасана, называли душой шаха — Шахиджан. Этот город существует и поныне, мы проезжали его по пути.
— Какой же город? — с недоумением спросил я.
— Мерв — нынешние Мары, — с улыбкой ответил Леонов, и я с разочарованием вспомнил небольшой и неказистый городок, промелькнувший в окне вагона.
— Да нет, Алексей Владимирович, — вдруг вмешался Кремнев, — древний Мерв находился не там, где теперешний Мерв, а на месте города Байрам-Али, там и сейчас видны его развалины. Помните, мы их видели, когда выезжали в штаб.
— Знаю, знаю, милейший Николай Иванович, и такую гипотезу, — ответил Леонов. — Но только это маловероятно. Сама гипотеза — результат ограниченности знаний археологов. Не смогли связать развалины у Байрам-Али с точно известным в древности городом, вот и объявили их древним Мервом. А вам бы следовало провести раскопки на месте настоящего Мерва. Там ведь никто не копал. А я уверен, что там будет найден культурный слой Мерва Шахиджана.
Кремнев промолчал, а Леонов продолжал, все более воодушевляясь:
— Тот же Макдиси писал: «Мерв Шахиджан — старинный город, построил его Искандер. Ибн-Аббас сказал: «Да, город Мерв построил Двурогий… Нет в нем ворот, у которых бы не стоял ангел с обнаженным мечом, защищающий его от зла. Мать города в Хиджасе — Мекка, а в Хорасане — Мерв. Мерв, известный под именем Мерв Шахиджан, — город процветающий, со здоровым климатом, изящный, блестящий, просторный, малонаселенный, пища в нем вкусная и чистая, жилища красивые и высокие».
Другой восточный автор — Ал-Якуби отзывался о Мерве не менее восторженно, называя его самым известным из городов Хорасана. В Мерве, как он говорил, жили благороднейшие из дехкан Персии, группы арабов из племен азд, темим и других.
Большим, населенным и известным городом называют восточные авторы и Серахс. Приблизительно между Мервом и Серахсом мы сейчас и находимся. К сожалению, из сочинений средневековых восточных авторов мы знаем только факты политической и военной истории, и то далеко не все самые важные. Судьбы городов Хорасана, их архитектуру, уровень культуры и производства мы можем узнать только при помощи раскопок. То, чем мы занимаемся в Таш-Рабате, — первая попытка проникнуть в историю средневековых поселений юго-восточных Каракумов, в историю их населения.
Пока Леонов говорил, мы успели с Кремневым разобрать по группам всю керамику и зашифровать ее.
После обеда нужно было снова отправляться на городище. Когда я натянул на плечи рюкзак и вышел из землянки, то чуть не задохнулся От зноя и сухого тумана из мельчайших частичек песка и пыли, поднятых ветром. Видно было очень плохо. Песок под ногами и песчинки тумана были раскалены. Леонов и Кремнев казались силуэтами, которые постепенно растаяли в тумане по направлению к центру городища. Когда вечером я дотащился с последней ношей керамики до землянки, у меня болела голова, слезились глаза от песка, что-то саднило в груди. Не поужинав, я разделся и, свалившись на койку, сразу же уснул. Не заметил, но думаю, что и у моих товарищей по экспедиции состояние было не лучше.
Потом в течение нескольких дней мы собирали керамику, расчищали остатки колонны, снимали план поселения, пока среди бела дня опять не поднялся проклятый сильный ветер и сухой туман. Он застал меня довольно далеко от землянки и был каким-то особенно свирепым. Последние три-четыре метра я полз с забитыми песком глазами, все время откашливаясь. Резко похолодало. Когда я находился уже у самой землянки, вдруг раздался сильный взрыв и что-то просвистело у меня над ухом. Разбираться было некогда, да и невозможно. Я влез в землянку, где уже находились Кремнев и Леонов, и плотно закрыл дверь. Мы забрались под одеяла, но все равно мельчайшие частицы песка проникали сквозь закрытую дверь, забирались под одеяло, забивались в легкие.
Первым выбрался из-под одеяла Леонов и, сверкая золотыми зубами, стал рассказывать историю своей первой студенческой любви. Рассказывал он с милым юмором, так непринужденно и элегантно, как будто мы все находились в какой-нибудь уютной московской квартире. Иногда Леонов небрежным щелчком сбивал с рубашки одну из бесчисленных песчинок, как сбивают пушинку, случайно севшую на вечерний черный костюм. Я смотрел на Алексея Владимировича с невольным обожанием.
Наконец туман рассеялся, ветер утих, и мы, не без труда открыв засыпанную песком дверь, вылезли. У дверей землянки лежал разбитый на сотни кусков хум — огромный глиняный кувшинообразный сосуд высотой более полутора метров. Хумы служили для хранения в кладовых зерна и различных припасов. Этот хум совершенно целым выкопали позавчера Леонов и Кремнев. Леонов собственноручно с торжеством притащил его к нашей землянке, кряхтя под тяжестью, но не принимая ничьей помощи. Кто же разбил хум? Ведь на много десятков километров вокруг, кроме нас, не было ни души…
Кремнев, почесываясь, нерешительно сказал:
— Хум сильно нагрелся на солнце. А когда из-за налетевшего северного ветра неожиданно похолодало, произошло сильное сжатие глины, вот он и лопнул. Это и был взрыв.
Я не знаю, так ли было на самом деле, но другого объяснения никто из нас не мог придумать.
В этот вечер мы долго вытряхивали песок из постелей и из одежды и почти не работали. Следующее утро было ясным и не жарким. С наслаждением потягиваясь, я вышел из землянки и обрадованно сказал:
— Посмотрите, весь песок, который вчера засыпал вход, очистился.
— Вот именно — очистился, — пробормотал Кремнев.
Я взглянул на его натруженные красные руки, и мне стало невыносимо стыдно. Я всегда в экспедиции старался точно и добросовестно выполнять все, что мне поручали. А оказалось, что этого совершенно недостаточно.
Наконец прибыли солдаты, которых привез Иван Михайлович. Он объявил, что солдат каждый день на восемь часов землекопной работы будет привозить машина, что командование разрешило выделить нам взвод саперов. В центре поселения, вокруг ямы, был заложен большой раскоп площадью более 250 квадратных метров.
Я все еще продолжал собирать, классифицировать и подсчитывать керамику. Тысячи черепков прошли через мои руки. На всю жизнь запомнились мне три группы поливной керамики: поливная саманидская — чашечки и пиалы разных размеров, на белом фоне которых темно-коричневая или черная роспись — художественно исполненные куфические надписи; хорезмийская — многоцветная, с белым, красным, черным и светло-желтым фоном и керамика времен Сельджуков — сосуды со светло-зеленым фоном и резным линейным орнаментом под поливой и черной росписью.
Я был благодарен Кремневу за то, что он поручил мне эту работу. Много лет спустя, работая на средневековых поселениях низовьев Днестра и Дуная в Северном Причерноморье, за тысячи километров от Таш-Рабата, я находил среднеазиатскую керамику и по ней легко устанавливал связи этих поселений со Средней Азией и время существования этих связей.
Подсчеты различных групп поливной керамики из Таш-Рабата дали нам возможность сделать довольно важные выводы. Больше всего оказалось керамики X и XI веков. Видимо, это и был период расцвета жизни города. Меньше всего — керамики XII века. Видимо, это не только последний период обитания поселения, но и время упадка жизни в нем.
Удивительно интересной и разнообразной оказалась и неполивная керамика — от огромных хумов с толстыми стенками, высоким горлом и пояском из ямок по венчику до миниатюрных кувшинчиков. Эти кувшинчики, у которых стенки были чуть толще бумажного листа, отличались удивительной красотой и изяществом, безупречной формой и качеством выделки. Если щелкнешь по краю такого кувшинчика, то он издает звук, похожий на звон хрустального бокала. На стенках кувшинов были вырезаны вереницы бегущих вислоухих зайчиков, растения, какие-то фантастические головки.
— Алексей Владимирович, — настырно приставал я к Леонову, — ведь поселение мусульманское. А мусульманам, по обычаю, запрещалось изображать людей и животных. Откуда же на кувшинах зайчики?
Леонов морщился и отвечал:
— Наверное, они были порядочными богохульниками. Будьте снисходительны к человеческим слабостям, мой друг. Зайчики такие миленькие — ну как тут не изобразить. А к тому же, помните, еще Ал-Якуби говорил, что в Мерве жили люди разных народов и племен. Так же могло быть и на Таш-Рабате. При таком смешанном населении законы ислама, а особенно комментарии к ним не соблюдались строго.
Я, положим, не помнил, что именно по этому поводу сказано у Ал-Якуби, но мысль Леонова была очень интересной.
Работы на главном раскопе, «Раскопе колонны», как мы его назвали, развернулись полным ходом. Кроме того, с помощью солдат мы получили возможность разбить еще два небольших раскопа неподалеку от главного. Жизнь на поселении, прекратившаяся восемьсот лет назад, снова закипела.
Впрочем, с солдатами было и немало трудностей. Среди них встречались новобранцы из дальних аулов, которым трудно было объяснить, чем мы занимаемся и для чего все это нужно. Они подозревали, что мы ищем золотые клады, и хотели иметь долю в доходах. Переубедить их было почти невозможно. А потом, когда в двух кувшинчиках с резным орнаментом, которые мы нашли, оказалось несколько золотых сельджукских монет XII века, подозрения этих солдат превратились в твердую уверенность. Они потребовали себе часть монет. Мы объяснили, что все найденное при раскопках — государственная собственность. Но это объяснение их не удовлетворяло. И вот я увидел как-то, что один солдат, спрятавшись за небольшим холмиком, вытащил из-за пазухи целый, видимо, только что найденный кувшинчик и разбил его о камень. Я закричал от негодования, солдат убежал за барханы.
Золотые сельджукские монеты не имеют почти никакой ценности для науки — они хорошо известны, их много в разных музеях. А целые кувшинчики с резным орнаментом — огромная научная и художественная ценность. Как предотвратить их варварское уничтожение? За всеми не уследишь, наказаниями тут не поможешь. Мы еще более усердно стали разъяснять солдатам научное значение раскопок и объявили большую премию за каждый найденный целый кувшинчик. После этого уничтожение кувшинчиков прекратилось, но я еще долго без ненависти не мог смотреть на золотые сельджукские монеты. Впрочем, они, как и медные монеты, которые мы находили, все же сослужили нам хорошую службу.
Самые поздние монеты из найденных в Таш-Рабате были чеканены в 1157 году, если перевести мусульманское летосчисление на наше. Видимо, 1157 год и был последним годом обитания поселения.
Культурный слой поселения, находившийся под грудами песка, имел в толщину от 1,5 до 2,5 метра и был очень сильно насыщен керамикой и различными предметами. Мы находили в небольших раскопах и шурфах интересные вещи, сделанные из железа, бронзы, из кости, из камня и стекла. Особенно удивительными были круглые, с удлиненными носиками светильники из мрамора и стеатита — серого с прожилками камня, с каким-то теплым, живым тоном. Очень интересны были и сфероконусы, которых мы нашли сотни. Это такие толстостенные глиняные сосуды, у которых нижняя часть вытянутая, а верхняя круглая, с очень узким отверстием. Никто толком не знает, что такое сфероконусы. О назначении их есть много гипотез.
Самое правдоподобное, что сфероконусы служили для перевозки и хранения ртути и красок, но есть и предположения, что это были зажигательные снаряды.
Нефть с глубокой древности была известна в Прикаспийском крае, в Иране и вообще в Средней Азии. Ее принимали за особого рода масло и умели перегонять. Эта операция называлась «тактыр». Может быть, нефть заливали в сфероконусы, поджигали с помощью фитиля; руками или катапультой забрасывали внутрь осаждаемых городов. На каменных плитах мостовой или на плоских крышах домов сфероконус прыгал, разбрасывая горящую нефть.
На одном из сфероконусов была вырезана надпись: «Фатх» — «Победа». Мы не удержались, наполнили один из сфероконусов керосином, подожгли и сбросили на такыр с вала города. Сфероконус прыгал как мяч, исправно разбрасывая керосин.
В раскопках было найдено много разнообразного оружия — больше всего сабель и кинжалов, а также человеческие скелеты, лежавшие в самых неестественных позах. Видимо, последние часы жизни поселения были связаны с жестокой битвой.
В «Раскопе колонны» под двухметровой толщей песка, кирпича, кусков алебастра показались новые колонны, сплошь покрытые художественной резьбой по алебастру. Это величественное здание, орудия труда различных ремесленников и монеты, найденные при раскопках, — все показывало, что перед нами еще неизвестный город, именно город — центр развития товарного производства и торговли. Мы не знали еще имени этого города, мы только-только заглянули в него и определили, что он возник в IX, может быть, в VIII веке и погиб в результате битвы в XII веке.
Леонов, который впервые работал в археологической экспедиции, шумно восторгался и восхищался при каждой новой находке.
Мне как археологу было лестно такое восхищение, но что-то меня в этих шумных восторгах раздражало. Я долго раздумывал об этом. В конце концов у меня появилась смутная догадка, что Леонов восхищается не только потому, что действительно восхищается, но и потому, что, как историк, он чувствует себя обязанным восхищаться. К сожалению, эта догадка вскоре самым неожиданным образом подтвердилась.
Как-то, когда мы беседовали с Иваном Михайловичем и несколькими солдатами, примчался крайне возбужденный Леонов и принялся кричать, размахивать перед носом Ивана Михайловича обломком белой пиалы:
— Вы посмотрите, какая прелесть. Это я сам только что нашел! Какая белизна! Какая тонкость! Это шедевр саманидской керамики!
Приглядевшись, я выхватил из рук Леонова обломок пиалы и, зажав пальцем красный кружок на донышке, сказал:
— Алексей Владимирович, я должен немедленно зашифровать находку, — и тут же сунул ее в карман.
Леонов с обидой посмотрел на меня и пожал плечами.
Я же, отойдя за ближайший холмик, закопал пиалу в песок.
Дело в том, что в красном кружке отчетливо были видны буквы: «Л. Ф. З.» Неплохо. В известной степени «открытие» Леонова даже делает честь ленинградскому фарфоровому заводу имени Ломоносова.
Но, вообще-то говоря, Леонова все, в том числе и солдаты, полюбили. Он отлично знал историю Средней Азии и рассказывал о ней так красочно и увлекательно, что можно было слушать часами.
Мы с Кремневым тоже подружились с нашими рабочими-солдатами. Правда, по моей вине эта дружба чуть не нарушилась.
Дело в том, что наш армейский паек был довольно скудным. Обнаружив как-то среди барханов несколько черепах, я поймал их, сложил в авоську и, мечтая о черепаховом супе, пошел к землянке. По дороге встретил одного из солдат — Берды, который спросил меня, куда я несу черепах. Я ответил, что хочу их съесть. Берды как-то странно посмотрел на меня и, процедив сквозь зубы: «Глупы шутки», — резко отвернулся. Потом Иван Михайлович объяснил мне, что черепаха у туркмен считается священным животным, и, если они узнают, что я причинил черепахам вред, а тем более питаюсь ими, со мной даже разговаривать не будут. Пришлось ловить черепах тайно, держать их в землянке в яме под фанерой и готовить по вечерам, когда солдаты уезжали. Совсем отказаться от них было невозможно.
В общем-то, мы постепенно обживались в Каракумах. Все оставалось на месте: жара, сухие туманы из раскаленной песчаной пыли и всякая мерзость, вроде каракуртов, фаланг и змей. Просто мы научились приспосабливаться. Со всякими ядовитыми насекомыми и гадами мы заключали и свято соблюдали договор о мирном сосуществовании и не трогали друг друга, правда, не забывая на ночь осматривать землянку и укрываться пологами.
К тем коленцам, которые выкидывала сама пустыня, мы тоже кое-как применились.
И вдруг случилось, как мне тогда думалось, непоправимое.
ТОГРУЛ
Время от времени Кремнев посылал меня в город за материалами. Путь был нелегкий. Однажды, во время такой поездки, в ожидании транспорта для отправки в экспедицию, я застрял в городе на целый день.
Получив и упаковав все материалы, я пошел побродить по рынку. Жара была такая, что даже неугомонный базар замер. На блеклом от зноя небе — ни облачка. Раскаленные глыбы плотного, пахучего воздуха неподвижно нависли над рынком. Спрятаться некуда. Палящие лучи выжгли пот, лицо горит, а рубашка затвердела, как панцирь. Каждая ворсинка на ней окаменела, и от этого все тело покалывает, словно в него воткнули тысячи маленьких булавок. Нет сил двигаться.
За длинными зелеными прилавками дремлют полнотелые туркменские продавщицы в ярких халатах, склонив высокие красные тюрбаны, покрытые медными украшениями, на груды лука, редиски, дынь и другой снеди. У ног их, свернувшись калачиками, застыли оборванные, взлохмаченные юные базарные воришки. Идиллическая картина всеобщего мира перед лицом стихийного бедствия!
Уронив голову на баранку, полулежит на жестком сиденье «виллиса», не то заснув, не то потеряв сознание, какой-то лейтенант. Устав, я присел на камень под навесом у чайханы. Это — единственное место, где была тень и чувствовалось какое-то движение. Из открытой двери чайханы валил пар. Когда он немного рассеивался, видны были десятки сидящих на циновках расплывшихся фигур. В большинстве это были совсем еще молодые ребята, из тех, что ходят в шинелях и мечтают об оружии и конях — сражаться с фашистами и вообще прославиться, как полагается джигиту. Но срок им еще не вышел, и, по местным обычаям, они коротают свободное время в чайхане. Сняв громадные бараньи шапки и оставшись в одних черных тюбетейках, до одури наливаются они крепким зеленым чаем.
Окна чайханы потные, как в бане, а у двери, прислонившись к косяку, стоит громадный швейцар с равнодушным толстым лицом.
Прямо напротив чайханы, слегка облокотившись на прилавок, неподвижно стоит высокий молодой туркмен в малиновом шелковом халате, туго перехваченном в талии тонким ременным пояском.
Под громадной, ослепительно белой папахой, словно выточенное из яшмы, строгое, неподвижное лицо, отделенное от папахи узкой полоской черных, гладких волос. Глаза туркмена закрыты, и только продолговатые веки с длинными, как у женщины, ресницами время от времени вздрагивают. Обманчиво его спокойствие.
Я знаю его. Это Ахмет, племянник нашего Берды и младший брат чабана Байрама, недавно погибшего на фронте. Вместе с извещением о смерти семья его получила в красной коробочке орден Отечественной войны II степени, которым был награжден Байрам. Ахмет взял орден себе и носит его под халатом, прикрепив прямо к нательной рубахе. Древний закон предков велит мстить за брата, за его кровь. Честолюбие и жажда мести, еще не утоленные, горькое сознание невозможности этой мести наполняют молодого туркмена. Из-за молодости его не берут в армию, и это кажется ему страшной несправедливостью, обидой и позором.
Всеобщее оцепенение.
Но вот из-за полуразрушенной глинобитной ограды показался всадник в белой милицейской форме. Милиционер ехал по-кавалерийски, свечкой вытянувшись в седле и держа слегка на весу подрагивающие локти. Это был постовой с холмов, давнишний тамбовский переселенец Токарев. Ни всадник, ни конь словно не чувствовали жары. Веснушчатое круглое лицо Токарева, как обычно, расплылось широкой, немного глуповатой улыбкой, а ясные синие глаза смотрели приветливо и с хитрецой. Конь дробно перебирал стройными, тонкими ногами в высоких белых чулочках, косил то в одну, то в другую сторону влажные блестящие агатовые глаза, мощные мышцы его играли под тонкой, лоснящейся кожей.
Это был Тогрул, настоящий ахалтекинский жеребец чистых кровей, каких и в самой Туркмении не так много. Поджарый вороной красавец, с длинной, изящно изогнутой шеей, с дымчатым хвостом и такой же дымчатой неподстриженной гривой. Тогрул родился на госзаводе колченогим. Его выбраковали и должны были уничтожить, но Токарев выпросил жеребенка себе, вынянчил и вылечил на диво, какими-то только одному ему — прирожденному коновалу — известными средствами.
У чайханы Токарев спешился, с хозяйственной заботливостью сорокалетнего холостяка отвел коня под навес в тень, похлопал его по крутой шее и набросил повод на вбитый в стену костыль. Безмятежно сдвинув на бритый, розовый затылок форменную фуражку, он вошел в чайхану.
Приезд его немного развлек меня, но жара снова взяла свое, и я опять было погрузился в дрёму, да вдруг что-то мягко шлепнуло меня по лицу, и я услышал резкий, пронзительный свист.
Я вскочил, и словно видение промелькнуло предо мной: молодой туркмен с развевающимися полами малинового халата, без шапки, валявшейся у моих ног, с пьяными от счастья глазами, верхом на вздыбленном Тогруле.
Конь легко перемахнул через прилавок с заснувшими продавщицами и, широко развевая дымчатый пушистый хвост, понесся по широкой улице прямо в пески Каракумов.
Токарев, словно большой белый шар, выкатился на крыльцо чайханы, сплюнул перед собой, сделал еще шаг вперед и остановился, как будто раздумывая. Через секунду он досадливо махнул рукой, пробормотал какое-то ругательство и с неожиданной быстротой, вперевалку побежал к «виллису», хлопнул по плечу недоуменно озирающегося, неочухавшегося еще лейтенанта и что-то тихо сказал ему. Лейтенант кивнул головой и нажал стартер. Токарев махнул мне рукой и закричал:
— А ну, помогай!
Я побежал и едва успел перевалиться через борт рванувшейся вперед машины. Сзади, вслед нам послышались чьи-то насмешливые и злобные крики, но оглядываться было некогда. «Виллис», набирая скорость и подпрыгивая на взбугренной жарой дороге, вылетел в песчаный океан Каракумов.
На спекшемся солончаковом, твердом покрове песка ясно отпечатывались следы копыт. Лейтенант дал полный газ, и машина, вздрогнув и заревев, рванулась вперед. Горячий воздух бил в лицо, машину бросало из стороны в сторону, а мы только старались удержаться, хватаясь за жесткие, раскаленные борта.
Вдруг Токарев тонким голосом закричал:
— Вот он!
Далеко впереди на ровном, ослепительно желтом песчаном поле четко выделялся всадник. Вскоре уже хорошо стал виден длинный круп, вспыхивающие на солнце подковы и малиновый халат всадника, припавшего к шее коня.
— Стреляй! — хрипло закричал лейтенант, дрожа от возбуждения. — Стреляй, черт тебя побери!
Милиционер только досадливо махнул головой, не отвечая, и, приподнявшись с сиденья, не отрываясь смотрел за всадником.
Вдруг частые, сильные удары забили в ветровое стекло, и я увидел быстро приближающуюся к нам вихревую черную стену, которая закрыла полнеба.
— Афганец! — испуганно воскликнул лейтенант и пригнулся к рулю.
А Токарев, вытянувшись во весь рост и размахивая руками, не своим голосом завопил:
— Заворачивай, заворачивай! Клади коня! — Но, сбитый порывом ветра, тяжело упал на дно машины и закашлялся, выплевывая комки крупного, похрустывающего песка.
Ураган из Афганистана, подняв тучи раскаленного песка и пыли, бушевал вовсю по туркменской равнине. Дикий вой раздавался вокруг, видимость уменьшалась с каждой секундой, черная стена закрывшего солнце песка падала на нас. Побледневший лейтенант круто развернул машину назад, но песок и ветер били ее по бортам, мотор дрожал и потрескивал, колеса буксовали, и мы еле двигались.
— Не успеем, дурак! — закричал Токарев. — Давай за бархан!
Лейтенант поднял на него красные, забитые песком, невидящие глаза. Токарев перегнулся через сиденье, схватился за баранку и повернул вбок за громадный ребристый бархан. Там ветер был тише. Мы вылезли из «виллиса», повернули машину и на корточках забрались под нее. Больше часа бушевал афганец. Он дико завывал и обрушивал на машину груды песка. Потом вдруг сразу все стихло. Неожиданно стало очень холодно. Отплевываясь и протирая глаза, мы откопались, вылезли, с трудом снова повернули машину.
Вокруг, как и час назад, был полный покой. На небе ни облачка, в воздухе ни песчинки. Только на горизонте громадное красное полушарие заходящего солнца. В его огненных лучах четко выделялись два стройных силуэта: коня и стоящего рядом человека.
Мы подъехали, вылезли из машины и молча подошли к ним. Ахмет стоял неподвижно, опустив голову, с безжизненно висящими вдоль тела руками, и пристально смотрел прямо перед собой на окровавленный закатом песок.
Конь, не отрывая ног от земли, весь дрожал мелкой, прерывистой дрожью. В глубине обеих глазниц его, начисто вылизанных ураганом, запеклась черная, перемешанная с песком кровь. Глаза вытекли. Тогрул ослеп навсегда.
Токарев подошел к коню, который, почуяв хозяина, потянулся к нему мордой и заржал. Токарев, кривясь, дрожащими толстыми пальцами достал из кобуры наган. Он вложил его в ухо коню и быстро нажал курок. Глухой звук выстрела… Тогрул повалился на песок, повел тонкими ногами в нарядных белых чулочках и замер.
Токарев подошел к туркмену, положил ему руку на плечо и сказал тихо — не то брезгливо, не то с жалостью:
— Эх ты, басмач! Загубил коня!
Ахмет поднял на него потухшие грифельные глаза и вдруг, рванув отворот шелкового халата, длинными пальцами обеих рук вцепился самому себе в горло.
Мы посадили его в машину и поехали в город.
ПИОНЕРЫ ПУСТЫНИ
Не помню, как я вернулся в экспедицию. Наверное, мне было очень плохо последующие два дня, потому что я не выходил из землянки и пил гораздо больше воды, чем полагается пить в Каракумах. Когда я все же вышел, то не мог без ненависти смотреть на звериный лик пустыни, которая как раз в это утро притворялась спокойной, ясной, нежаркой.
— Вы, Георгий Борисович, вот что… — сказал мне Кремнев. — Тут у нас пару дней Иван Михайлович побудет, так вы с ним походи́те по пустыне вокруг городища.
— Как это походить по пустыне? — спросил я. — Зачем?
— А вот так и походи́те, — не допускающим возражений тоном сказал Кремнев. — Посмотри́те — может, вокруг что-нибудь найдется: сооружения или еще что-нибудь.
— Хорошо, — ответил я, с трудом сдерживая закипавшую злость и желание поспорить.
Мы с Иваном Михайловичем пересекли такыр и вышли наверх из такырной котловины. Наискосок стояла высокая, метров в восемь, барханная цепь. Это барханы слились друг с другом. За первой цепью — вторая, за ней — третья и четвертая. Цепи были длинные, концов не видно. Между цепями узкие котловины. Иван Михайлович обратил мое внимание на то, что склоны цепей неравномерны. Наветренный склон пологий, подветренный — крутой. По пологому склону песчинки, гонимые ветром, вкатываются на острый гребень и падают вниз по крутому подветренному склону. В результате барханная цепь движется. За год она дважды меняет направление — в зависимости от ветра. Летом, когда дуют северный и северо-западный ветры, цепь перекатывается на юг или юго-восток; зимой, когда преобладает юго-восточный ветер, — на север и северо-запад. Медленно наступает цепь. За год она проходит в одном направлении не более двадцати метров. Но зато движение это неотвратимо. Все, что попадает под наступающие барханы, через два-три дня оказывается закопанным многометровой толщей песка.
Я слушал безучастно, стоя на гребне наступающей барханной цепи и глядя, как коварные струйки песка плавно стекают вниз по крутому склону. Но постепенно во мне закипало возмущение.
— Проклятая, жадная, мертвая пустыня. Здесь все мертво. Все здесь обречено на смерть, — пробормотал я.
Иван Михайлович внимательно посмотрел на меня, потянул своим утиным носом и сказал:
— Нет, не все. Здесь идет борьба жизни и смерти.
— Ну да, какая же борьба? — с горькой иронией ответил я. — Это наши потуги, что ли? Так это все пустое. Может быть, когда техника невероятно разовьется, удастся и тут что-нибудь сделать. А пока что — ерунда.
— Я не о том, — задумчиво ответил Иван Михайлович. — Сама природа борется. Разве вы не видели в межбарханных котловинах и на нижней части склонов барханных цепей растения?
— Видел, — ответил я. — Это какие-то еле заметные под песком жесткие щетки да кривые безлистые кустики.
Иван Михайлович помрачнел. Мы двинулись дальше. Очевидно, сделав над собой усилие, Иван Михайлович снова стал рассказывать:
— Подпрыгивает, катится по Каракумам гонимый ветром легкий, упругий, щетинистый шарик. Как ни быстро двигается под ветром песок, шарик все время обгоняет его. Но вот стих ветер. Шарик лег на песок, и тут же заключенные в нем семена выпустили корни. Те, которые попали на гребень барханной цепи, сразу же погибают. Но те, которые оказались внизу на склонах или в межбарханной котловине, начинают расти. Они выпускают длинные, горизонтально растущие корни. Эти корни попадают в подповерхностный слой влажности, имеющийся в барханах. Отсюда растения черпают жизнь. На корнях маленькие волоски, которые связывают песчинки. А потом этот песок цементируется в чехлы, одевающие корни. Песок засыпает растение, но из почек в пазухах листьев вырастают новые корни с острыми концами. Они пробивают слой песка и, дойдя до поверхности, дают новый пучок листьев и наземные стебли. Ветер выдувает песок из-под корней, но растение ложится кроной на песок, задерживает песчинки и, когда наберется их много, пускает в эту кучку новые корни. Цементные чехольчики защищают обнаженные корни от полного высыхания, пока новые корни не окрепнут. А новые корни разрастаются и разрастаются, песок между ними цементируется, бархан возле растения покрывается твердой коркой. Эта корка и длинные горизонтальные корни задерживают движение песка. И вот уже фронт наступающей барханной цепи прорван. Вперед уходит только та ее часть, где нет растений. Авангард борцов против барханных степей — селин — принадлежит к гордому племени растений-пионеров. Но живет селин недолго. Сцементированный им поверхностный слой песка задерживает влагу, она уже не достигает корней, и селин вымирает. На смену ему появляется кандым — кустарник до двух метров высотой с ветвистой кроной и тонкими безлистными веточками. Вот он, — сказал Иван Михайлович и наклонился над темно-зеленой щеткой, которая едва возвышалась над песком. — Он не может так хорошо закрепляться в движущихся песках, как селин, но зато он больше и растет тем быстрее, чем быстрее его засыпает песок. Кандым всегда хотя бы немного обгоняет песок. Куст растет в песке во все стороны. Его корни, достигающие в длину до тридцати метров, пронизывают барханную цепь во всех направлениях.
И вот целые отрезки цепи остановлены и превращены в неподвижные бугры. Но, как и в истории с селином, уплотнение почвы в буграх нарушает, задерживает приток воздуха и влаги, необходимых кандыму, и он тоже умирает. Опадающие веточки кандыма обогащают верхние слои песка, превращая его уже в почву — мелкозем. Тогда вступают в строй осока и трава — иляк. Они еще больше увеличивают содержание мелкозема, делают почву еще богаче. Но в конце концов и они обречены на гибель, их листья испаряют больше влаги, чем накопляется в почве от атмосферных осадков, и постепенно иляк с осокой тоже вымирают. Тогда на их месте появляются высокие кустарники — чогон, борджок, а затем и песчаный саксаул — деревцо высотой до четырех-пяти метров. Своими мощными корнями он пронизывает бугор уже не только вширь, но и вглубь. Его опадающие ветви еще больше обогащают почву, она становится плотной, засоленной и сцементированной. И тогда песчаный саксаул, нуждающийся в рыхлой структуре, вымирает, уступая место солончаковому саксаулу, которому не страшна плотная и засоленная почва.
Пока Иван Михайлович говорил, мы добрались до бугристой равнины, сплошь покрытой зарослями невысоких кудрявых деревьев. Я подошел к ним и с удивлением увидел, что стволы и ветки деревьев покрыты узорчатым солевым инеем, а в некоторых местах даже плотной коркой соли. Между деревцами росла трава, в которой с необыкновенной быстротой бегали какие-то маленькие серо-желтые птички.
— Да, — ответил на мой вопросительный взгляд Иван Михайлович. — Это и есть заросли солончакового саксаула — леса пустыни. Отличные пастбища для скота и топливо. Так побеждается пустыня. Конечно, бывают не только победы. Посмотрите внимательно на барханные цепи. Во многих местах вы найдете засохшие пеньки — останки погибших в бою с песками первых пионеров. А иногда и человек, варварски вырубая все заросли саксаула, открывает путь врагу — движущимся пескам. Но борьба идет, идет по всей пустыне и не прекращается ни на минуту, — закончил Иван Михайлович и закурил, медленно пропуская дым сквозь свои длинные усы.
— Иван Михайлович, — спросил я, — а что, в сущности, делает здесь, в Каракумах, ваш батальон? Я понимаю, что есть военная тайна. Может, хоть что-нибудь вы можете мне рассказать? Вы извините, я долго удерживался, не спрашивал, а теперь уж очень узнать захотелось.
— Да нет, какая же это тайна! — ответил Иван Михайлович. — Строим дороги для опорных баз, поисковых и строительных организаций, которые будут здесь прокладывать трассы будущих каналов и шоссе. Не век быть войне.
— Ну и тяжелая же работа! — глухо сказал я.
— Да, не легкая, — отозвался Иван Михайлович. — И сама по себе не слишком рациональная. Засыпает наши дороги песок, разрушает ветер и солнце. Тут бы надо строить шоссе да и каналы проводить на железобетонных эстакадах. Тогда все, что идет сейчас во вред дорогам, будет идти им на пользу. А может быть, от наших дорог через десять — пятнадцать лет ничего и не останется.
— Тогда зачем же их строить?
— А видите ли, — сказал тихо Иван Михайлович и пристально взглянул на меня своими выцветшими голубыми глазами, — чтобы эстакадные шоссе и каналы соорудить, нужны сначала наши дороги — без них не построишь. Так-то вот.
ДАНДАНКАН
Ночью я впервые за время пребывания в Таш-Рабате долго не мог уснуть, и утром, когда мы с Иваном Михайловичем снова спустились с холма, я спросил его:
— Это верно, что такыры часто располагаются в древних долинах?
Иван Михайлович подтвердил.
— Вчера вы мне сказали, что барханные цепи имеют всегда совершенно определенное направление. Но тогда и межбарханные котловины должны иметь такое же направление. Ведь так?
— Да, конечно, — ответил Иван Михайлович.
— А посмотрите, котловина или балка, которая проходит мимо Таш-Рабата, не совпадает по направлению с барханными цепями и их котловинами.
Мы снова поднялись на холм. Отсюда, с высоты, была видна то появляющаяся, то исчезающая балка, проходившая мимо городища.
— Да, — сказал он, — направление другое. А вы заметили, что вдоль этой балки попадаются древние, окатанные песком, иногда покрытые черным блестящим налетом кости. Это кости верблюдов, лошадей, ослов, иногда человеческие.
— Я заметил, как что-то сверкало вдоль дороги, еще когда мы в первый раз в штаб ехали, но не придал этому значения, — ответил я.
Мы дождались машины и поехали вдоль балки. Хотя дно ее было очень твердым и ветер выдувал из него песок, местами балка совершенно исчезала, но потом неизменно появлялась снова. Мы проследили ее почти до самого Серахса. К сожалению, в другую сторону балка оказалась почти совсем уничтоженной и засыпанной. Но сомнений быть не могло. Эту балку глубиной до двух-трех метров создали не песок и ветер, а животные и люди. Тысячи верблюдов на протяжении сотен лет утоптали этот песок, сцементировали поверхность.
— Это древняя караванная дорога, — сказал я.
— Да, это древняя караванная дорога. Теперь мы узнаем настоящее имя Таш-Рабата, — отозвался Иван Михайлович.
— Мы всё узнаем — имя, отчество, фамилию и все такое.
— У города не бывает отчества и фамилии.
— Нет, бывает.
— Может быть, и бывает, — сказал Иван Михайлович, едва приметно пожав плечами, — вам виднее.
Таш-Рабат лежал на древней караванной дороге, которая вела в одном направлении на Серахс, а в другом… Ну, это еще предстояло выяснить. Мы снова и снова проверяли балку, всё новые факты подтверждали нашу догадку. По пути, возле городища, к северу и востоку от него наша экспедиция открыла несколько небольших древних холмов, которые, как показали исследования Кремнева, были остатками небольших поселений — видимо, ремесленного посада, так как там мы обнаружили печи для обжига кирпича. Это открытие послужило еще одним веским доказательством того, что Таш-Рабат — остатки древнего города.
У подножия холма было раскопано несколько очень странных сооружений. Цилиндрические ямы, выложенные кирпичом. Их форма и положение, казалось, не оставляли сомнения в том, что это колодцы. Однако содержимое этих ям, заполнение, как говорят археологи, противоречило такому определению. Ямы доверху были забиты человеческими скелетами. В чем дело? В колодцах еще никто никогда не хоронил. Да и какой смысл отравлять в безводной пустыне воду, бросая туда трупы? Мы долго строили по этому поводу различные предположения, но так ни до чего и не додумались. Однако позже и эта загадка объяснилась…
Как-то, возвращаясь с Иваном Михайловичем из очередной разведки, я заметил человеческий череп, торчавший на кусте саксаула. Череп был, видимо, очень древним, потому что кость оказалась сильно окатанной и покрытой черным блестящим налетом.
— Какое варварство! — зло сказал я. — Пусть этот никому не известный человек давно умер. Но зачем же так глупо надругаться над его останками, да еще и саксаул портить?
— Вы все торопитесь с выводами, все поверху судите, — сказал Иван Михайлович, слегка подергивая щекой, что служило у него признаком недовольства или расстройства. — Череп очень хорошо окатан и блестит как зеркало. Человеческий череп — самый круглый из черепов и равномерно отражает свет. Одетый на куст саксаула, он со всех сторон виден издалека. Тот, кто сделал это, заботился о других людях и о нас с вами. Если хочешь добраться до колодца, нужно идти в ту сторону, куда повёрнут глазницами череп.
Я молчал, пристыженный и потрясенный. Везде череп — символ смерти. В безводной пустыне череп — символ жизни, потому что он показывает дорогу к воде…
После новых детальных обследований балки, предпринятых всей экспедицией, в один из вечеров мы собрались в землянке.
— Вне всякого сомнения, Таш-Рабат находится на древней караванной дороге, — сказал Кремнев. — Одним концом эта дорога упиралась в древний город Серахс. А другим?
— Другая вела до древнего Мерва, — твердо сказал Леонов. — Эта караванная дорога была хорошо известна в IX, X, XI и XII веках. Она не раз упоминается арабскими и персидскими учеными и путешественниками. Мы узнаем, без сомнения, узнаем теперь древнее имя Таш-Рабата.
В этот вечер я впервые услышал звонкое, как звук колокольчика на шее ведущего караванную цепь верблюда, словно «Данданкан». Его произнес Кремнев.
Леонов тут же сказал:
— Караванную дорогу между Мервом и Серахсом упоминают Ибн Джафар, Ал-Якуби, Гардизи и другие. Всего, по их подсчетам, на верблюдах шесть дней пути от Серахса до Мерва. От Серахса до замка ан-Наджар три фарсаха, от ан-Наджара до Уштурмагака пять фарсахов, от Уштурмагака до Тильситана шесть фарсахов, от Тильситана до Данданкана шесть фарсахов, от Данданкана до Януджира пять фарсахов, от Януджира до Мерва пять фарсахов. Всего тридцать фарсахов. Старинная восточная мера длины — фарсах примерно равен шести километрам. Расстояние от Данданкана до Серахса двадцать фарсахов, или сто двадцать километров. А какое действительное расстояние от Серахса до Таш-Рабата?
Кремнев быстро подсчитал на карте и сказал:
— Так и есть — сто двадцать один.
— Великолепно! — закричал Леонов. — А теперь подсчитаем. От Данданкана до Мерва десять фарсахов, или шестьдесят километров.
Он кинулся к карте и стал измерять масштабной линейкой расстояние от Таш-Рабата до Мерва.
И вдруг лицо Алексея Владимировича вытянулось.
— Выходит, что от Таш-Рабата до Мерва тридцать три километра по прямой. Расстояния не совпадают.
Припомнив спор Кремнева с Леоновым, я не без ехидства сказал:
— А вы, Алексей Владимирович, подсчитайте расстояние от Байрам-Али до Таш-Рабата!
Леонов подсчитал и сказал с достоинством:
— Расстояние от Байрам-Али до Таш-Рабата шестьдесят пять километров. Это почти точно совпадает с расстоянием от Мерва до Данданкана, указанным древними авторами. Значит, во-первых, Таш-Рабат — это, несомненно, Данданкан, а во-вторых, древний Мерв находился на месте Байрам-Али. Вы оказались правы, Николай Иванович, — закончил Леонов и обменялся с Кремневым рукопожатием.
На следующее утро Леонов уехал в город. Вернувшись, он показал нам сводку всех сведений арабских и персидских историков и путешественников о Данданкане. У всех нас было праздничное настроение, и мы, как поэму, перечитывали эту сводку.
СНОВА ТОГРУЛ
Данданкан — город на пути между Серахсом и Мервом. Впервые он упоминается дважды в середине VIII века в связи с восстанием местных племен против арабских султанов из династии Омейядов.
Омейядский наместник в Хорасане дал страшную клятву об уничтожении восставших, заявив, что если он не подавит восстание, то пусть будут разведены с ним все его жены и освобождены все его рабы.
Однако, несмотря на такую клятву, подавить восстание оказалось делом весьма сложным. Мятежники базировались в Данданкане. Здесь они открыто приняли цвета восстания. Сюда, во главе семидесяти гвардейских отрядов — накибов, прибыл глава восстания Абу-Муслим. Если в Данданкане могло разместиться столь солидное войско, значит, уже в середине VIII века Данданкан был значительным городом.
Историк IX века Ал-Якуби говорит о Данданкане и других городах между Серахсом и Мервом, что они расположены в дикой пустыне и в каждом из этих городов имеются укрепления, которые помогают жителям защищаться от нападений кочевников.
Значит, в IX веке вокруг города простиралась такая же дикая пустыня, как и в настоящее время. Положение, видимо, изменилось в X веке.
Историк X века Макдиси писал о самом Мерве и городах, входивших в Мервский округ, в том числе и о Данданкане, как о богатых и цветущих, как и весь Хорасан. Он говорит о том, что в округе Мерва есть семь соборных мечетей: две в самом Мерве и пять в разных городах, из них одна в Данданкане. А соборная мечеть находилась обычно в административных центрах целых районов. Таким центром и был, видимо, в X веке Данданкан.
Султан Махмуд из династии Газневидов (названа так по их столице городу Газне) разрешил туркменам поселиться в Хорасане и отвел им пастбища Данданкана. Туркмены там укрепились и жили до тех пор, пока не были изгнаны войсками Махмуда. Значит, в те времена — в первой половине XI века — вокруг Данданкана находилась не дикая пустыня, а богатые пастбища, которые давали пищу стадам и табунам.
А около середины XI века под стенами Данданкана произошло событие огромной важности, определившее историю всей Средней Азии на целое столетие.
Сын и преемник Махмуда султан Масуд был пьяницей, развратником, бездельником и невероятно жестоким, жадным и коварным человеком.
Он разрешил туркменам поселиться в Хорасане, рассчитывая на то, что они будут ему служить и защищать его от нападений соседей, а заодно поставлять баранье мясо, так как овечьи стада были основным богатством туркмен.
Но однажды Масуд заманил к себе в гости туркменских вождей и коварно убил их, рассчитывая этим устрашить своих новых вассалов и обеспечить их полную покорность. Однако это произвело обратное действие. Туркмены восстали. Во главе восставших стали сыновья убитых, а также Тогрул, сын Сельджука, и его братья — опытные и смелые военачальники. Восстание туркмен было вызвано не только коварным убийством их вождей, но и чудовищными притеснениями и поборами, которым их подвергали чиновники султана.
Масуд и его приближенные расправлялись с восставшими с неслыханной жестокостью: пленным отрубали руки, а культи их опускали в кипящее сало. Один из приближенных султана — Нуш-тегин, расправляясь с группой туркмен, двести человек убил, головы их приказал надеть на кол, а двадцать четыре пленных отослал султану.
Вот как описывает один из чиновников посольского приказа Бейхаки, что произошло потом:
«Султан пил вино, когда пришло это известие. Он приказал выдать халаты и награды вестникам, отправить их обратно, бить в барабаны и трубить в трубы. Во время послеполуденного намаза султан снова пил вино. Он приказал бросить перед своей большой палаткой пленников под ноги слонам».
Тут даже видавший виды придворный дипломат Бейхаки восклицает:
«Ужасный день был. Слух об этом достиг и близких и далеких».
Не лучше вел себя и наместник султана в Хорасане — Сури. Придя на поклон к султану, он преподнес своему господину на четыре миллиона диргемов «подарков». Здесь были рабыни, золото в зеленых и красных шелковых кошельках, серебро, ожерелья из драгоценных камней, жемчуг, пятьсот тюков драгоценных ковров, камфора, все ценные вещи, которые собрал Сури у жителей всех городов Хорасана. Причем это была только половина ценностей, награбленных Сури, вторую половину он присвоил себе. Сури грабил и убивал и богатых и бедных и восстановил против себя и султана все городское население Хорасана.
Однако туркмен не так-то просто было запугать. В результате всех изуверских деяний султана пламя восстания только разгорелось.
Жители городов тоже обратились за помощью к туркменам, и восстание против эмира перекинулось от кочевников к горожанам, приняло всеобщий характер. Видя, что Хорасан уходит из-под его власти, Масуд, собрав огромное войско, состоявшее из индусов, курдов, арабов, тюрок, двинулся в Хорасан на тысячах лошадей, верблюдов, боевых слонов. Когда Масуд подошел к Серахсу, жители города отказались ему покориться. Тогда, взяв город осадой, Масуд приказал разрушить крепость, жители города были либо истреблены, либо изувечены.
Туркменское войско во главе с братом Тогрула — Чагрыбеком медленно отступало в глубь Хорасана, по той самой караванной дороге, на которой лежит Таш-Рабат. Сам Масуд и его приближенные, презрительно называвшие туркменскую конницу дикой ордой, уже торжествовали, предвкушая легкую победу. Однако туркмены отступали в полном порядке по серахско-мервской дороге.
Армия султана стала тяжело страдать от жажды и вынуждена была отойти с главной дороги к побережью Мургаба. И все равно много султанских солдат умерло от голода, а лошадей — от бескормицы.
Наконец, 22 мая 1040 года войска султана Масуда подошли к Данданкану.
Люди и животные изнемогали от жажды. Но жители Данданкана не открыли ворот города войскам султана. Они лишь спускали со стен крепости на веревке кувшины с водой. Когда же султан потребовал, чтобы жители дали воды напоить животных, со стен крепости ответили: «В крепости всего пять колодцев — дадут воду только солдатам. Вне крепости есть еще четыре колодца, но туркмены побросали туда трупы. Нигде больше воды не найти».
Ах, вот в чем дело! Значит, то, что мы нашли у стен города, — это все-таки колодцы!
Так войско султана и провело остаток дня и ночь без воды. А наутро — в пятницу 23 мая — султан увидел, что вся равнина и холмы вокруг заняты туркменами. Войска туркмен были построены, как говорит один из современников, сопровождавших Масуда, «в царском порядке», то есть по всем правилам стратегии и тактики. Путь султану был прегражден. Султан двинул против туркмен боевых слонов и свою закаленную в боях гвардию — гулямов. Но разноплеменное наемное войско султана сражалось за деньги и ради наживы, а туркмены защищали свою страну. Маленькие сплоченные конные отряды — курдус, на которые было разделено туркменское войско, с боевыми криками «Яр! Яр!» кинулись на врагов. Тут же на сторону туркмен перешло 370 их соплеменников из гвардии султана — гулямов со значками львов.
После первого же ожесточенного натиска армию султана охватила паника, и она «показала спину». Мужество Масуда, лично принявшего участие в битве и сражавшегося так, «как не делал собственной персоной ни один падишах», не могло предотвратить полного разгрома его войска. Масуду пришлось пересесть с боевого слона на лошадь и спасаться бегством. Убегая, султан загнал по пути шестнадцать лошадей и в конце концов пересел на быстроходного верблюда-дромадера. Масуд добрался до своей столицы Газны, бежал в Индию и через год умер. После битвы при Данданкане власть над Хорасаном перешла в руки туркменского вождя Тогрула, сына Сельджука. Он стал основателем знаменитой династии Сельджуков. (Вот в честь кого был назван Тогрул, погибший во время афганца!)
Прошло сто лет, на протяжении которых восточные авторы ни разу не упоминают Данданкан. В 40-х годах XII века житель Мерва историк Ас-Самани пишет о Данданкане как о небольшом городе, находящемся в десяти фарсахах от Мерва. Видимо, и экономическое и политическое значение города в это время уже начинает падать.
Поздней осенью 1158 года кочевники-гузы после разгрома войск последнего сельджукского султана Санджара напали на Данданкан, взяли его штурмом, перебили жителей. Оставшиеся в живых разбежались. Данданкан прекратил свое существование. Вот почему самые поздние монеты, которые мы нашли, были чеканены в 1157 году.
Когда в начале XIII века знаменитый арабский ученый географ Якут (грек, долгое время бывший рабом в Сирии) проезжал по Хорасану, он видел уже руины Данданкана и так их описал:
«Данданкан — город в районе Мерва Шахиджана, в 10 фарсахах от него, в песках. В настоящее время он разрушен и от него ничего не осталось, кроме рабата (постоялый двор для караванов. — Г. Ф. ) и минарета. Он находится между Серахсом и Мервом. Я видел его, и не было там ничего, кроме стоящей стены и следов красивых зданий, указывающих на то, что это был город. Занес его песок, разрушил его и принудил жителей выселиться».
А через сто лет другой знаменитый ученый Казвини, описывая Хорасан и его поселения, не упоминает и руин Данданкана.
С начала XIII века и до нашей экспедиции даже место, на котором стоял Данданкан, оставалось неизвестным.
В период своего расцвета, в X и XI веках, Данданкан был небольшим, но богатым и известным городом. Макдиси пишет, что в X веке это был укрепленный город с одними воротами. Снаружи был расположен рабат, внутри красивая соборная мечеть и одна мечеть не соборная. В нем были бани, обширные дома со стенными украшениями из гипса. С Данданканом сравниваются различные города, настолько он был хорошо известен в X веке. Длина города пятьсот шагов; по свидетельству современников, он был окружен стеной. Все жители его принадлежали к шафиитам. Шафииты противопоставляли себя другому течению ислама — ханефизму, который насаждали газневидские султаны. Вот и все, что известно из письменных источников о Данданкане.
Раскопки, проведенные нами, позволили кое-что подтвердить, а кое-что и гораздо точнее обрисовать. Так, например, правильными оказались сообщения о существовании крепостной стены, о размерах города. Мы нашли эту стену, определили, из чего и как она была построена. Примерно совпали и действительная длина города (216 метров) с той, которая указывалась историками X века, — 500 шагов. Подтвердилось годами чеканки самых поздних монет из Таш-Рабата и время гибели города. Мы нашли и дома, которые описываются историками. В небольших раскопках к юго-востоку от центра городища мы открыли два жилища. Стены и полы этих небольших домов были выложены отлично обожженным кирпичом. Изнутри стены богато орнаментированы резным кирпичом и фигурной кладкой. Между двумя параллельными линиями в несколько рядов выложены на стенах ромбы. Судя по найденным в домах вещам и орудиям труда, жилища принадлежали небогатым ремесленникам или торговцам. Интересно, что, по рассказу Бейхаки, жители Данданкана не впустили войска султана Масуда в город и дали ему лишь небольшое количество воды, которую они спускали в кувшинах со стен, потому что якобы в городе было всего пять колодцев. Оказалось, что это далеко не так. В XI веке в городе не только было множество колодцев, но и существовала хорошо развитая система канализации и водопровода с прочными гончарными трубами.
Жители города вполне могли, но не хотели снабжать водой войско султана, потому что все их симпатии были, видимо, на стороне туркмен, к которым городское население всего Хорасана обращалось за помощью в борьбе против сатрапов султана. Поэтому они не только фактически отказались давать султану воду, но и завалили трупами колодцы, которые находились вне крепостных стен.
Собранные нами коллекции бытовых предметов, орудий труда, оружия, украшений позволили составить яркое представление об уровне развития различных ремесел в городе, в частности о высоком художественном ремесле ювелиров, резчиков по камню и кости, гончаров.
ХУДОЖНИК АБУ-БЕКР
В «Раскопе колонны» показался михраб — это такая ниша с полукруглым сводом, к которой обращаются мусульмане при молитве. Сомнений быть не могло. Перед нами мечеть, и, судя по ее местоположению и богатству орнаментации, именно та самая соборная мечеть, о которой говорили древние авторы. Михраб, сделанный из кирпича, был обмазан толстым слоем алебастра — ганча — и сплошь покрыт художественной резьбой. Вписанные друг в друга цветы и геометрические фигуры сочетались с ажурной вязью куфического шрифта. Расчистка михраба стала в центре внимания всей экспедиции. Особенно увлекался ею Иван Михайлович, получивший от нас за это негласное прозвище «Иван Михрабович». А потом показались и новые резные колонны, и арки купольных перекрытий, и пол, выложенный фигурной кладкой из жженого кирпича. Все стены здания были покрыты резьбой и окрашены в красный, синий, желтый, зеленый и белый цвета. Оказалось, что один под другим находятся два слоя ганча с резьбой. Первый — более грубый, был сделан одновременно со строительством мечети. Второй — позже, во время одного из серьезных ремонтов. Этот второй слой резьбы обладал совершенно изумительными художественными достоинствами. Резные цветочные, геометрические и арабесковые узоры гармонически сочетаются друг с другом, хотя и имеют разные размеры и разную глубину. Это создает при ярком солнечном свете Каракумов не только живую и тонкую игру светотеней, но и необычайный динамический эффект. Когда стоишь вдалеке от стены или колонны, виден только самый большой и глубокий рисунок; когда подходишь ближе, становится видным средний рисунок, еще ближе — медленно выплывает самый мелкий рисунок и снова, как живой; меняется абрис резьбы, в котором видны теперь уже все три рисунка сразу. Кто же был автором этого изумительного и по замыслу и по исполнению художественного орнамента, когда он был сделан? Представьте себе, это удалось узнать!
Большинство надписей на стенках и своде михраба оказались различными изречениями из священной книги мусульман — Корана. Однако одна из этих надписей, находившаяся в верхней части михраба, содержала отнюдь не отрывок из Корана. Эта надпись была прочтена уже в Москве по фотографии. Прочел ее известный советский ориенталист М. М. Дьяконов.
Надпись гласила: «Сделана Абу-Бекром…» Далее идет дата по хиджре — времени перехода Магомета из Мекки в Медину, с которого мусульмане начинают свое летосчисление. К сожалению, последние две цифры плохо сохранились. Поэтому возможно три прочтения даты: первое, самое вероятное — 490 год хиджры, или 1096 — 1097 годы по нашему летосчислению, второе — 470, или соответственно 1077—1078 годы, и третье — 440, или соответственно 1048—1049 годы.
Разница между тремя датами не особенно велика, и ясно, что после знаменательного поражения войск Масуда при Данданкане город продолжал существовать и находился в состоянии расцвета, раз был произведен ремонт мечети и создан новый, удивительный по мастерству и художественной ценности, резной орнамент ее михраба и стен.
В сочинениях придворных историков, описывающих различные венценосные ничтожества, не нашлось места для упоминания об Абу-Бекре, но каменная летопись Данданкана сохранила нам имя этого замечательного художника.
Упадок города, наступивший в XII веке, видимо, следует связывать с тем, что в условиях борьбы туркмен против сельджукских султанов в первой половине XII века Данданкан, находившийся в самом центре военных действий, стал небезопасен для торговых караванов и они вынуждены были обходить его стороной.
Между полом мечети и рухнувшими на него арками, стенами, михрабом находился значительный слой песка, не содержавший никаких находок. Значит, своды мечети рухнули после событий 1158 года, когда был взят штурмом и опустел город.
Мы не знаем точно, когда рухнула мечеть, но, во всяком случае, Якут, побывавший в этих местах спустя примерно шестьдесят лет после штурма города, не застал там мечети, а лишь остатки минарета.
Раскопки мечети шли полным ходом. Мы уже открыли значительную часть ее. А предстояло еще найти и раскопать многое: проем в городской стене, где находились ворота (широкая седловина в северо-восточной части вала как будто бы указывала, где их надо искать), рабат, вторую мечеть, здания с украшениями из гипса, о которых упоминали древние авторы…
Словом, мы еще только заглянули в историю Данданкана.
Однажды утром я с удивлением увидел среди солдат, копавших на «Раскопе колонны», Ахмета. Он был в военной форме и усердно работал лопатой.
— Здравствуйте, — ответил Ахмет и отвернулся.
Во время перерыва я подошел к Ахмету и спросил:
— Скажи, я в чем-нибудь виноват перед тобой?
Лицо Ахмета потемнело, и он с усилием сказал:
— Ни в чем ты не виноват. Только ты ко мне не подходи. Сам должен понять.
Что же, может быть, он прав. Во всяком случае, хорошо, что его мечта об армии осуществилась.
Параллельно раскопкам мы вели разведки вдоль всей трассы древней караванной дороги между Серахсом и Мервом. Судя по местоположению больших, занесенных песком бугров, открытых на этой дороге, их можно было связать с еще одним городом, который упоминали древние авторы, — с Тильситаном. Но там мы просто не успели произвести никаких раскопов. Эти песчаные бугры сейчас туркмены называют «Хауз-и-хан» — «Водоем хана», хотя вокруг нет никакой воды. Тильситан ждет исследователей! Повсюду вдоль дороги между Мервом и Серахсом мы находили следы древних оросительных каналов, ширина которых достигала восьми метров. В районе земель древнего орошения мы открыли более двадцати холмов — остатков древних поселений IX—XII веков, судя по поливной керамике, которую собрали мы на поверхности этих холмов. И они ждут своих исследователей.
Каракумы — черные, заросшие пески — были действительно когда-то покрыты растительностью, в них кипела жизнь. Сейчас наступило время, когда эта бесплодная пустыня при помощи новых оросительных каналов превращается в цветущий сад. Ирригационная система, построенная тысячами безвестных тружеников и разрушенная Чингисханом и другими завоевателями, будет не только восстановлена, но обретет новые, немыслимые для древней техники возможности и продуктивность. В свете знания истории Каракумов особенно справедливым и нужным представляется строительство большого Каракумского канала, ныне действующего.
Работы на Данданканском городище шли полным ходом, когда мы как-то утром увидели переваливавшие через барханы две автомашины. Приехал генерал, командующий дивизией.
Генерал вначале с сомнением крякал в ответ на довольно бессвязные пояснения Кремнева.
Но, когда за дело взялся Леонов, генерал насторожился. Потом он стал осматривать найденные вещи и сказал:
— Если бы не капитан (он имел в виду Ивана Михайловича), ни за что в такое время не дал бы я солдат для раскопок. А теперь вижу — доброе дело. Не зря дал.
Кончилось тем, что генерал вместе со всем своим штабом оказался в «Раскопе колонны», где офицеры, вооружившись саперными лопатками, принялись расчищать стены мечети.
Мы все не могли удержаться, чтобы не наговорить генералу самых восторженных слов об Иване Михайловиче.
— Еще бы! — сказал он. — Это лучший боевой комбат моей дивизии. Умница и герой. Его батальон так дал фрицам на фронте, что они надолго запомнят. Здесь батальон отдохнул, новое пополнение обучено. Дороги построили, да и вам помогли, товарищи археологи. А теперь прощайтесь с капитаном. Завтра дивизия будет грузиться в эшелоны. Снова на фронт.
Незачем говорить о том, каким было это прощание. Не знаю, где Иван Михайлович, жив ли он. Но никто из нас, участников экспедиции в Данданкан, никогда его не забудет. Вместе с уходом батальона и нам пришлось свернуть работы.
Данданкан и другие древние города Хорасана еще скрывают много увлекательных тайн, которые ждут разгадки.
ЛЕСНЫЕ ПЕРЕСУДЫ
ЛАГЕРЬ НА ОПУШКЕ
В течение нескольких сезонов лагерь нашей археологической экспедиции располагался на опушке густого лиственного леса. В этом лесу буки, грабы, могучие дубы и кустарник образовали кое-где труднопроходимые чащи. То здесь, то там вспыхивали на солнце ярко-красные ягоды кизила, синевой с легким перламутровым налетом отливал терновник. Палатки стояли на склоне холма среди деревьев. Внизу у подножия протекал небольшой, но чистый ручей.
Вскоре после приезда население лагеря начинало быстро увеличиваться. Через некоторое время оно возрастало в несколько раз за счет различных животных и птиц. Часть из них были, так сказать, плановыми — это куры и утки. К лагерю вела едва приметная полевая дорога. Стоило пойти нередкому здесь дождю, как дорога эта становилась непроезжей. До ближайшего села было несколько километров. Вот мы и оказывались отрезанными от источников снабжения. Конечно, у нас были некоторые запасы продуктов. Да только уж очень скучно было бы сидеть в этой южной стране на консервах и каше без свежего мяса. Пришлось выделить две большие палатки. В одну мы поселили кур, в другую — уток. Скептики, утверждавшие, что куры и утки разбегутся, были посрамлены. Птицы эти не только отлично прижились в лагере, но и принесли в него какой-то дополнительный уют. Куры вскоре начали нестись. Проследив избранные ими для этого места́, мы ежедневно имели к завтраку свежие яйца. А предприимчивый археолог Георге приучил нескольких кур нестись у него в палатке, прямо под раскладушкой. Он получал свежие яйца, не вставая с ложа, и удивлял нас с утра свежестью и силой своего голоса. В тот год, в возрасте трех лет, начал свою экспедиционную деятельность и мой сын Мишка. Ему было поручено утром выгонять уток из палатки к ручью, а вечером загонять их обратно. Свои обязанности он выполнял в общем вполне успешно. Только раз, свалившись в ручей, побоялся он возвращаться в лагерь и печально сидел на берегу. Там его, дрожащего от холода, нашел наш архитектор Саня Барабанов. К счастью, дело обошлось без простуды, видимо, из-за сильного растирания и уже появившейся лагерной закалки.
Курами и утками все были довольны. Зденеку, Вадиму и другим горожанам нравилась некоторая экзотичность, которую они вносили в нашу жизнь. Георге и остальные сельские выходцы с удовольствием вспоминали былое. Некоторые наиболее свободолюбивые куры не захотели жить в палатке. Они предпочитали проводить ночи на деревьях. Мы сделали там удобные жердочки. Отношение к курам и уткам в лагере было самое хорошее, если не считать петуха Робеспьера. Он вскоре стал личным врагом лаборанта Вадима, человека доброго и незлобивого. Вадим, как и некоторые куры, отличавшийся свободолюбием, предпочитал спать не в палатке, а прямо под деревом и не на раскладушке, а на мешке, набитом соломой. Так вот, Робеспьер, большой белый леггорн с мощным красным гребнем и пронзительным голосом, каждое утро, часа этак в три, вскарабкивался на мешок Вадима и оглушительно кукарекал прямо ему в ухо. Каждый раз Вадим вскакивал разъяренный и, сверкая глазами, зверски ухмыляясь в густую черную бороду, клялся и божился, что отправит Робеспьера в котел, где ему и ему подобным давно уже следует находиться. Впрочем, как будет показано дальше, не со всеми петухами у сотрудников экспедиции сложились такие напряженные и неприязненные отношения.
Кроме запланированных кур и уток, в лагере появлялось и поселялось и большое количество совершенно, так сказать, внеплановых птиц и зверюшек. В тот год, когда мы впервые обзавелись курами и утками, их было особенно много. Прежде всего, невесть откуда, стягивались в лагерь различные бездомные кошки и собаки. Больше всего было котят. Худенькая Клеопатра с огромными зелеными глазами, нервная и бесстрашная, черно-бело-рыжий Пистолет, у которого кем-то переломанная передняя лапа срослась неправильно и вызывающе торчала впереди, толстые, ленивые и добродушные полосатые сестры Машка и Ленка, которых вислоухий каштановый щенок Пиля часами таскал за шиворот по земле, и они это безропотно переносили, и другие.
Особенно много животных и птиц приходило к нам из леса. На рассвете осторожно показывались из-за кустов кокетливые красавицы косули. Пугливо озираясь влажными черными глазами, дрожа, готовые в любую секунду стремительно рвануться в чащу, подбегали к корытцу с солью, жадно лизали ее, поминутно оглядываясь, и бесшумно исчезали. Наша могучая повариха Митриевна вставала за час-полтора до общего подъема, чтобы успеть приготовить завтрак. Она была единственным человеком, к которому косули подходили безбоязненно. Они тыкались резиновыми носами в необъятные карманы передника, где всегда было полно хлебных корок. При этом Митриевна никогда не гладила косуль, а даже ворчала на них, сдерживая раскаты своего трубного голоса и замахиваясь кухонным полотенцем, когда косули становились слишком назойливыми.
Под вечер, деловито стуча коготками по корням, неторопливо приходили в лагерь ежи. Разогнав кошек, подходили к блюдцам с молоком и, налакавшись вдоволь, так же неторопливо уходили, равнодушные к захлебывавшимся от лая щенкам. Случайно забежал в лагерь полосатый, очень озабоченный барсук и здесь, совершенно обезумев от шума и гама, вытянув остренькую мордочку, некоторое время метался внутри круга любопытствующих сотрудников экспедиции. Потом, видимо решив, что это самое слабое звено, кинулся под ноги лаборанту Зденеку, укусил его за босую ступню и исчез в лесу.
Однако, в большинстве, лесные звери и птицы, придя в лагерь или попав в него поневоле, становились здесь постоянными жителями. Таким был зайчонок Кешка, которого всего израненного нашел в поле Вадим, подранок дрозд Васька и многие другие.
Вот, например, какие жильцы поселились у меня. Палатка моя была большая и длинная. На опорный кол, находившийся в самой глубине, я повесил свой берет. Так и провисел он месяца два, ни разу мне не понадобившись. Однажды, светя фонариком, я с удивлением увидел какие-то травинки, листья и соломинки, торчащие из берета. Осторожно повернув берет, я обнаружил в нем гнездо, в котором сидели две сони. Это были маленькие изящные зверьки, похожие на белок, но с более короткими лапками. Серо-желтые с темными полосками, которые тянулись от обоих ушек к носику, с длинными пушистыми хвостами. Это были родители, а кроме них, в гнезде находились еще четыре совсем красных, без шерсти, недавно родившихся детеныша. Увидев меня, сони испуганно запищали, но не убежали. Видимо, они уже привыкли ко мне. Ведь это я их раньше не замечал, а они-то меня отлично знали, так как, судя по гнезду и детям, поселились здесь, в этом темном укромном и безопасном местечке, уже давно. Сони были очень хорошенькие, необыкновенно изящные. Кроме того, всякий, кто читал и полюбил «Алису в стране чудес», не может не полюбить и соню, участницу безумного чаепития, наравне со шляпником и мартовским зайцем. Вскоре у меня с сонями установились самые дружеские отношения. Целые дни сони действительно спали. Зато вечером, когда они, наконец, просыпались, то обязательно спускались по колу вниз, добирались, смешно подпрыгивая, до моей раскладушки, взбирались на нее и с удовольствием поедали прямо с ладони всякие припасенные мной крошки. Только раз мир между нами был нарушен. Я решил пошутить и вместо крошек положил на ладонь табак из раздавленной сигареты. Соня-папа, по имени Кузька, попробовал табак, и, видно, он ему очень не понравился. Кузька что-то сказал своей Кате, и оба они, с покрасневшими от негодования большими глазами, распушив усы и задрав кверху длинные, словно парикмахером расчесанные по всей длине на две стороны, хвостики, стали с необычайной быстротой бегать взад и вперед по раскладушке, возмущенно цокая и бросая на меня негодующие взгляды. Мир был восстановлен после долгих уговоров и подношений всяких вкусных вещей, особенно хлеба с вареньем.
Мы жили вместе с нашими четвероногими и крылатыми приятелями в мире и дружбе, и, тем не менее, время от времени в лагере вспыхивали скандалы. Много, очень много всяких зверьков и птиц жило в то лето в лагере, и о некоторых из них мне хотелось бы рассказать.
РЫЖИК
В лесной глуши возле небольшого холодного родничка стоит каменный крест с затейливой резьбой. Возле креста стенка из грубо обитого камня. В стенке железная труба, а под ней неглубокий, выложенный камнем бассейн. Чистая родниковая вода по трубе стекает в бассейн, а из него через круглое отверстие — вниз по склону. Не знаю, кто сделал это нехитрое сооружение, но мы не раз поминали его с благодарностью. Жаркими летними вечерами приходили сюда помыться, напиться вкусной холодной воды, посидеть и поболтать в тени. Однажды мы обнаружили в бассейне маленького лисенка. Он, видно, решил напиться, упал в бассейн и после долгих попыток выбраться совсем уже обессилел и закоченел от холода. Саня Барабанов осторожно вытащил лисенка и растер его своей майкой, приговаривая при этом:
— Эх, Рыжик, Рыжик! Разве так можно!
Рыжик был уже совсем сухой, но лежал на Саниной майке совершенно неподвижно. Он был очень красив: маленький, с большими ушками и пушистым хвостом, рыженький, с благородной проседью на спинке и черными лапками. Внезапно, без всякого предупреждения, лисенок подпрыгнул и укусил Саню за палец.
— Нет, Рыжик, ты неправ! — укоризненно сказал Саня, стряхивая выступившую на пальце кровь.
Однако Рыжик, видимо, оставался при своем мнении, так как тут же извернулся и тяпнул Саню за ногу. После этого без всякой передышки Рыжик куснул меня за руку. Укус его тоненьких острых зубов был как удар электрическим током. Мы стали всячески стыдить его. Это подействовало, и Рыжик, видимо почувствовав угрызения совести, решил от стыда бежать куда глаза глядят. Сане пришлось надеть ему ошейник из собственного брючного ремня. Рыжик брыкался и прыгал на ремешке, как акробат. Под конец устал и даже позволил Сане завернуть себя в майку. Наружу торчала только мордочка с ушками. Саня принес его в лагерь, держа в одной руке, а другой поддерживая сползавшие штаны. По дороге Рыжик вел себя очень спокойно и никого не пытался укусить, даже если его гладили. В лагере при появлении лисенка начался переполох. Собаки залаяли, все кошки, кроме Клеопатры, тут же взлетели на деревья. Пистолет целился с ветки в Рыжика своей изуродованной лапой.
Саня соорудил из ящика для макарон вполне приличную конуру для Рыжика, надел ему мягкий брезентовый ошейник; взамен своего брючного ремня раздобыл где-то длинную цепочку. Один ее конец прикрепил к ошейнику, а другой — к колышку возле конуры. Рыжик тут же спрятался в конуру и на протяжении всего вечера из нее не показывался. Постепенно успокоились и вернулись к своим обычным занятиям все собаки и кошки и вообще все пернатые и четвероногие обитатели лагеря, все, но не Клеопатра. Она не закричала дурным голосом и не забралась на дерево при виде Рыжика, как другие кошки. С того самого момента, как Рыжик на руках у Сани торжественно въехал в лагерь, и до того, как спрятался в своей конуре, Клеопатра молча, на расстоянии всего нескольких шагов лежала и смотрела на лисенка. Вначале лисенок, еще на руках у Сани, тоже пристально посмотрел на Клеопатру. Глаза у обоих были одного и того же зеленого цвета, только у Рыжика узкие и длинные, а у Клеопатры круглые и огромные — гораздо больше, чем у Рыжика, хотя сама она была раза в три меньше лисенка. Сын нашего фотографа восьмилетний Коля и мой Миша поставили перед конурой Рыжика миску с молоком, а на фанерке положили кусочки сырого мяса. Клеопатра медленно, но очень непринужденно подошла к конуре, в глубину которой забился лисенок, и, грациозно полакав немного молока и отведав мяса, так же не спеша удалилась.
Работавший в экспедиции зоолог и остеолог профессор Чалкин сказал, чтобы мы не трогали лисенка, что он должен здесь адаптироваться, привыкнуть, и тогда можно будет постепенно начать его приручать. А еще, что на людях он все равно не будет есть, по крайней мере первое время. Поневоле пришлось оставить лисенка в покое, но через несколько часов, ночью, он сам задал нам жару. После того, как совсем стемнело и лагерь затих, Рыжик, видимо, выбрался из своей конуры и, после безуспешных попыток освободиться от цепи, стал жалобно тявкать. На это тявканье прибежали из леса еще лисицы, не знаю уж сколько, но мне показалось, что их было множество. Они уселись вокруг Рыжика и стали, выражая ему сочувствие, тоже тявкать, да еще как громко! Во всяком случае, когда я выскочил из своей палатки, то увидел в лунном свете, как бесшумно скользнули в темноту несколько изящных силуэтов. В погоню за ними припустились наши щенки — толстый, неповоротливый Шарик и более ловкий, хотя и кривоногий Пиля. Только никого они не догнали.
Зато другие обитатели лагеря реагировали на появление лис очень бурно. Куры и утки с криком выскочили из палаток и разбежались кто куда. Саня, Чалкин, Зденек, Георге и я принялись их ловить. Поднялся страшный шум. В довершение всего откуда-то из глубины лагеря раздался истошный вопль петуха и чьи-то глухие проклятия. Я пошел на этот шум и, посветив фонариком, увидел Робеспьера, запутавшегося одной лапой в дремучей бороде Вадима, все еще спросонок не понимавшего, что же тут, собственно, происходит. Вадим, наконец, выдернул лапу Робеспьера из своей бороды и вскочил на ноги. Даже при свете электрического фонарика было видно, каким мрачным, мстительным огнем горят его глаза. Робеспьер тут же исчез в темноте и затих. Мы вместе с Вадимом побежали помогать ловить кур и уток. Все куры оказались уже на месте, а вот палатка, в которой жили утки, почему-то повалилась. Уток нам пришлось временно сажать в экспедиционный фургон. Так как утки отчаянно крякали, то находить их даже в темном лесу было не так трудно. Вдруг Чалкин спросил меня:
— Скажите, пожалуйста, как вы предполагаете, какое количество уток живет в нашем лагере?
— Не знаю точно, — ответил я, — но примерно десятка два, два с половиной.
— Я тоже так думал, — неуверенно проговорил Чалкин, — но вот что странно. Я сам лично поймал не менее двадцати уток и посадил их в фургон. Даже если у других ловцов производительность ловли и ниже, что в общем-то очень маловероятно, то все равно нас шестеро, значит, все утки уже давно должны были быть пойманы.
Я тоже удивился. Мы с Чалкиным довольно долго обсуждали это загадочное явление, пока не догадались подойти к фургону и обойти его со всех сторон. Тут все и выяснилось. Мы ловили уток и сажали их в фургон, приоткрыв задний тент, а они сразу же перебегали по полу через весь фургон и выскакивали в плохо закрытое оконце в передней стенке. Пока мы его закрывали и окончательно переловили всех уток, стало рассветать. Я довольно сурово предложил Сане отнести лисенка в лес и там выпустить, но Саня так умоляюще на меня посмотрел, что пришлось согласиться оставить Рыжика в лагере, при условии, что он больше не будет затевать никаких ночных скандалов. Это решение всех удовлетворило, особенно Саню и мальчишек. Саня недолго думая взял Рыжика на руки, причем вид у лисенка был самый безмятежный и ласковый, и вместе с конурой перетащил его к себе в палатку. Коля и Миша, между прочим, преспокойно проспали весь этот первый ночной переполох и потом очень сердились, что мы их не разбудили. Коля даже решил, что мы их разыгрываем, а на самом деле ничего и не было. Убедили его только поваленная палатка да сидящие в фургоне утки.
Рыжик постепенно приручался, однако назвать его поведение последовательным было никак невозможно. То он был ласковым и веселым, то вдруг становился угрюмым и совершенно неожиданно начинал кусаться. Многие из нас на руках и на ногах имели следы внезапной смены Рыжикиного настроения. А верховный шеф — Саня был весь покрыт укусами. Руки у него были такие, как будто он поиграл в волейбол ежом вместо мяча. Это, впрочем, не мешало лисенку и Сане быть очень довольными друг другом. Если Саня уходил надолго — в село или на разведку, лисенок отчаянно скучал, ничего не ел, а ночью жалобно тявкал. Когда Рыжик капризничал, Саня, разговаривая с ним совершенно как с человеком и тратя на это уйму времени, обычно все же убеждал Рыжика или приходил с ним к компромиссному решению.
Однажды Зденек осторожно спросил Саню:
— Как у тебя хватает терпения столько уговаривать Рыжика?
— А ты как думал? — отозвался Саня. — Силой, что ли, с ним надо? Вот один поэт писал, что он зверей, как наших братьев меньших, никогда не бил по голове. Так-то. А если будешь бить по голове, ничего, кроме вреда, не получится, хоть и убеждай, что для их же блага. И меньший брат и зверек возненавидят тебя и будут правы.
— Это все у вас так думают? — осведомился Зденек.
— Все, кто вообще умеет думать, — довольно неопределенно ответил Саня.
Как бы там ни было, Рыжик становился все более ручным, но, к сожалению, скандалы в лагере не прекратились.
ПРИМЕРНЫЙ ДРОЗД
Один из самых загадочных и часто повторяющихся скандалов был связан со щенком Шариком. Шарик пришел в лагерь неизвестно откуда. Это был тощий щенок, серый, с большим светло-желтым пятном на морде. Таким желтым, что на его фоне один глаз, находившийся как раз в центре пятна, казался чуть ли не вдвое больше другого.
Как пришел Шарик, так сразу же разлегся у печки под навесом, как будто всю жизнь провел в нашем лагере. Вскоре он разъелся, стал толстым и еще более добродушным. Шарик и другой щенок — Пиля с важным видом по утрам провожали нас на городище, где велись раскопки, вечером встречали на опушке леса. Несколько раз щенки сердито гавкали, как будто принимая нас за чужих, чтобы показать, что они службу знают, и только потом с радостным визгом кидались навстречу. Шарик был очень добрым, но невоспитанным. Если к нему наклонялись, то он подпрыгивал и норовил лизнуть в щеку, а то и прямо в губы.
Васька тоже появился в лагере неожиданно. Как-то под вечер в терновнике, у одной из палаток, раздался отчаянный писк. Коля вытащил из куста взъерошенного подраненного дрозда. Может быть, ему удалось удрать от кошки или ястреба, а может, подбили его из рогатки какие-нибудь ребята. Коля и Миша перевязали ему крыло, а потом целыми днями ловили кузнечиков и наперебой мизинцами засовывали их дрозду глубоко в горло. Дрозд таращил глаза, давился, однако поглощал кузнечиков в неимоверном количестве. Скоро крыло у него зажило, перья стали гладкими и блестящими, но дрозд не улетал. Жил в лагере. Весело распевал, сидя где-нибудь на ветке. Когда мы завтракали или обедали, Васька-дрозд помещался на плече то у Коля, то у Миши. Вежливо ждал, когда и ему что-нибудь перепадет. Очень любил, когда я печатал на машинке. Васька тогда садился на металлическую мерную линейку каретки и, пока я печатал, переезжал вместе с кареткой то вправо, то влево. Он никогда не мешал мне печатать, гордо катаясь на каретке, наблюдал за моими пальцами и лишь иногда, склонив голову набок, круглым своим глазом, как мне казалось, то с иронией, то с одобрением поглядывал, что там за черные буквы получаются на белой бумаге.
Подружился дрозд и со щенками, особенно с Шариком, с которым порой и ел из одной миски.
Но вот случилось нечто загадочное. Как-то ранним утром, часа в четыре, когда до подъема остается совсем немного и особенно хочется спать, Шарик с лаем и визгом ворвался в одну из палаток. Тут началось что-то несусветное! Шарик бегал по головам Сани, Чалкина и Георге, рычал, лез под подушки, отгребал лапами края одеял. Его шлепали, швыряли в него чем попало, а Саня даже запустил в щенка со злости свои очки. Потом он долго их искал и ругал Шарика на чем свет стоит. Успокоился он только тогда, когда нашел их под раскладушкой, возле забившегося туда Рыжика.
Шарик безобразничал так каждое утро. Его стыдили, приводили в пример дрозда, который был так хорошо воспитан, что даже свою утреннюю песню заводил после подъема.
На щенка ничего не действовало. Было решено убрать его из лагеря.
Однажды я отправился в разведку. По дороге договорился с одним колхозником из соседней деревни, что он возьмет щенка.
Вернулся я в лагерь на третий день утром. Все еще спали. Шарик тоже спал, свернувшись калачиком, на своем обычном месте около печки. Васька вертелся вокруг него. Вдруг он подскочил и клюнул щенка прямо в самый кончик носа.
Шарик засопел, лениво отмахнулся лапой.
Васька взлетел, но тут же опустился и снова клюнул щенка прямо в нос, на этот раз посильнее.
Шарик закрыл морду лапами, перевернулся. Не помогало.
Васька всюду находил самый кончик его носа и без промаха бил в него острым клювом.
Наконец Шарик не выдержал. Он зарычал, прыгнул на дрозда. По челюсти его захлопнулись впустую, а ловкий Васька умудрился даже в это самое мгновение клюнуть щенка в нос.
Окончательно рассвирепевший и обиженный Шарик с визгом погнался за дроздом.
Васька убегал вприпрыжку по земле. Только когда, казалось, Шарик совсем настигал его, он слегка подлетал, но тут же снова опускался. Это еще больше выводило из себя Шарика. Наконец Васька вскочил в одну из палаток, а Шарик за ним. Через несколько секунд я увидел, что Васька преспокойно вылетел в окно. А из палатки раздавалось злое рычание щенка, ругань разбуженных, крик Турчанинова, известного московского журналиста, работавшего у нас землекопом: «Когда же, наконец, уберут этого урода!» — и визг. А Васька-дрозд тем временем как ни в чем не бывало сидел на ветке высокого бука, чистил перышки, охорашивался и дожидался подъема, чтобы запеть свою утреннюю песню.
Я вошел в палатку, вытащил щенка и рассказал товарищам обо всем, что случайно увидел. Так из-за проделок хитрого дрозда Шарик чуть не лишился места. Мы, в том числе и Турчанинов, ласкали Шарика, которому так часто ни за что доставалось. Щенок, конечно, остался в лагере, но теперь спал в палатке.
А Васька-дрозд каждое утро, после подъема, запевал свою веселую песню.
ДИНГО
Турчанинов однажды вернулся из Кишинева, куда он ездил по своим журналистским делам, чем-то очень возбужденный. Когда перед обедом мы мылись у лесного источника, он оживленно шептался с Георге и Вадимом. Георге явно возмущался и несколько раз пытался перейти на крик, от чего Турчанинов его с трудом удерживал. Под вечер Чалкин на больших листах оберточной бумаги разложил найденные за день по всем раскопкам кости животных. Как обычно в это время он занимался их определением. Кости были уже тщательно промыты и высушены. Необычным было только то, что почти все сотрудники отряда собрались вокруг Чалкина. Он морщился от непривычного внимания, но молча делал свое дело. В одной рубашке и брюках на помочах, в сандалиях на босу ногу, Чалкин, сдвинув одни очки на лоб, а другие водрузив на переносице, ловко перебрасывал кости, складывая их в различные кучки. Вдруг он изумленно пробурчал:
— Австралийский страус эму! — и схватил какую-то огромную кость.
С минуту он, лихорадочно меняя очки, рассматривал эту кость, то приближая ее к себе, то отдаляя. Потом, повернувшись ко мне, подняв одни очки на лоб, а другие спустив на кончик носа, глядя мне в глаза помимо очков, сказал:
— Мой уважаемый коллега Григорий Турчанинов допустил существенную оплошность, вполне, впрочем, для него простительную, ибо он не является специалистом в данной области.
«Уважаемый коллега», впервые за время пребывания в лагере покраснев, спросил:
— А как же вы узнали, Вениамин Иезекильевич?
— В этом нет решительно ничего сложного, — все так же спокойно отозвался Чалкин, — именно вы ездили в Кишинев, откуда и привезли эту кость. По характеру и вкусу сама шутка свойственна именно вам. Кроме того, кость имеет тончайшее пластиковое покрытие, которое не применялось в Древней Руси ни в десятом веке, ни позже, да и нашими коллекционерами стало применяться всего десять — пятнадцать лет тому назад.
Взяв злополучную кость в руки, я вдруг вспомнил, что вижу ее не впервые. Да, именно эту кость видел я на квартире своей ученицы Тани в Кишиневе, в кабинете ее отца, известного зоолога и писателя. Кость лежала там рядом с огромным страусовым яйцом. Все понятно. Турчанинов выпросил эту кость у Тани и подкинул ее Чалкину. Рассчитывал он, что Чалкин тут же определит, что это кость эму, а потом будет долго ломать голову, как на славянское городище в междуречье Прута и Днестра в десятом веке мог попасть австралийский страус. Но не тут-то было. Нашего старика оказалось не так легко провести. «Уважаемый коллега» смущенно извинился и вдруг почему-то попросил Чалкина рассказать об этих самых австралийских страусах. Неизменно любезный Чалкин очень интересно описал жизнь и особенности этих огромных птиц. Вечером у костра оживленно обсуждалась неудача Турчанинова. Вспоминали и разоблачение козней дрозда Васьки, и страдания ни в чем не повинного Шарика. Может быть, сочетание этих событий и вызвало в моей памяти одну историю. Она произошла в те отдаленные, почти археологические времена, когда я был еще школьником. История эта связана также с австралийской фауной. Когда до меня дошла очередь, я и рассказал эту историю.
Проработав три года в кружке юных биологов Зоопарка с черепахами и рыбами, я посчитал себя вполне солидным человеком и решил завести собаку. Я знал, что очень хорошие собаки, да еще к тому же и помеси с волком, имеются у Льва Владимировича — директора Зоопарка, и обратился к нему. Как старый юннат я много раз бывал у Льва Владимировича и надеялся, что он мне не откажет. Это был тощий старик невысокого роста с пышной седой шевелюрой, страстный любитель животных. Его имя — Лев — совершенно не вязалось с его внешностью. В особенности неподходящим это имя казалось при сравнении Льва Владимировича с настоящими львами, которые были в Зоопарке. Но это только казалось.
О его бесстрашии и находчивости ходили легенды.
Один случай был даже описан в газетах. Как-то воскресным утром, когда Зоопарк был полон посетителями, из клетки вышел огромный хищный красавец Аполло — помесь льва с тигром. Видимо, служитель плохо закрыл дверцу. Поднялась страшная паника. К счастью, в соседней клетке зарычал леопард и Аполло принялся с ним драться сквозь прутья решетки. Но ему могло прискучить это занятие, и в любую минуту разъяренный зверь мог кинуться на людей. Положение было отчаянным. Вызвали пожарных. Однако они боялись подъезжать близко, струя из шланга только слегка поливала Аполло, он не обращал на нее никакого внимания.
В это время прибежал Лев Владимирович. Он бросился прямо к Аполло, схватил его за загривок и ласково, как домашней кошке, говоря: «Брысь, брысь!» — повел его в клетку. Самое странное, что Аполло и послушался Льва Владимировича так, как будто и был маленькой домашней кошкой.
Я пришел к Льву Владимировичу на работу рано утром, еще до открытия Зоопарка для посетителей. Он выслушал мою просьбу и сказал:
— Конечно, я могу тебе дать хорошую собаку. Только лучше возьми динго. Эти дикие австралийские собаки очень умны, смелы и легко приручаются. У меня сейчас как раз есть подходящий щеночек.
Предложение показалось мне очень соблазнительным, и я с восторгом согласился. На другой день, также рано утром, прихватив с собой для компании школьного приятеля Артема Григорьянца, потом ставшего физиком, я пришел за щенком.
Лев Владимирович провел нас в один из внутренних, закрытых для посетителей загонов. Посредине его стоял большой серый кулан — дикий осел — и неодобрительно поглядывал на нас. А в глубине загона в большой клетке с рычанием прыгал на железные прутья решетки какой-то бледно-желтый зверь с большой тяжелой головой.
— Вот твой щенок! — сказал Лев Владимирович и, видя, как я изменился в лице, добавил: — Ты не удивляйся, что он такой рослый, ему всего десять месяцев, это еще щеночек.
Потом он спохватился, что забыл сворку в кабинете, и ушел. Мы с Артемом переглянулись, но не успели ничего сказать, потому что к нам двинулся кулан и притом явно с враждебными замыслами. Мы выскочили из загона и все время до прихода Льва Владимировича, навалившись, держали дверь, так как проклятый кулан не переставая брыкал ее ногами, а ключ Лев Владимирович унес с собой.
Наконец он вернулся, отогнал кулана, вывел динго из клетки, нацепил ошейник, торжественно вручил мне конец сворки. Мы отправились по пустынным дорожкам Зоопарка в помещение дирекции, чтобы оформить мое новое приобретение.
Динго брел медленно, с любопытством обнюхивая все встречные деревья, насторожив стоячие, слегка закругленные уши. Я усердно старался приноровиться к его шагу. Лев Владимирович, несмотря на маленький рост, шагал очень быстро, не оборачиваясь. Вскоре между нами образовалась порядочная дистанция. Артем, сохраняя нейтралитет, держался посредине. Вдруг динго заинтересовался моей особой и, встав на задние лапы, передние положил мне на плечи, стал с любопытством разглядывать мое лицо.
— Артем! — тихо позвал я, опасаясь, что слишком громкий звук голоса может не понравиться динго. — Артем, Артем!
Он наконец услышал, обернулся и спросил:
— Ну, чего тебе? — продолжая, однако, оставаться на месте.
— Артем, — взывал я, — ну не будь свиньей, подойди сюда! Ты же видишь, что получилось!
— Послушай, пожалуйста, какой хитрый! — ответил Артем. — Что мне, жизнь надоела! — И бессердечно добавил: — Твой щеночек, вот ты с ним и возись, а я человек горячий, мне эти звери на нервы действуют.
Не знаю, чем бы все это кончилось, но Лев Владимирович наконец случайно обернулся, восстановил порядок, и мы пришли к зданию дирекции. Пока в бухгалтерии оформлялись документы, динго сидел рядом со мной тихо, как мышь. Выражение у него было мирное и даже умильное. Но я решил, что с меня хватит, и лихорадочно изыскивал в уме способы, как бы отделаться от собаки, не теряя при этом собственного достоинства.
— Скажите, Лев Владимирович, — с надеждой спросил я, — а что, динго хороший сторож?
— Отличный! — последовал категорический ответ.
— Так что если придет чужой, можно надеяться, что он залает? — вопрошал я упавшим голосом.
— Да нет, чего ему лаять, он и сам справится. Кроме того, динго вообще редко лают, они чаще воют.
— Ах вот как! — с преувеличенным восторгом, а внутренне похолодев, заявил я. — Это замечательно.
Исчерпав на этом все попытки приличным образом отделаться от страшной собаки, я приуныл. В голове моей рождались видения вроде истории с сэром Генри Баскервилем. Я примирился было со своей горькой участью, когда пришла помощь, да еще с самой неожиданной стороны. Все документы были уже оформлены, деньги уплачены, как вдруг Лев Владимирович спросил меня:
— Да, кстати, а как ты думаешь доставить собачку домой? Вести на сворке не стоит. Она никогда не была на улице, мало ли что может случиться!
— Действительно, ах, какая досада! — сказал я, с трудом сдерживая ликование.
— Везти в такси тоже, пожалуй, не стоит, — продолжал рассуждать вслух Лев Владимирович, — это все же существо дикое, хотя и щенок. Шоферу такси может не понравиться — это ведь такие привереды!
— Да, да. Черт знает что за люди! — лицемерно вздохнул я.
— Подожди-ка, — сказал Лев Владимирович, — у тебя, наверное, есть знакомый приятель шофер. Вот ты с ним и договорись о перевозке.
— Да у меня их сколько угодно, — с готовностью согласился я, — только вот неприятность, они ведь сейчас все на работе. Так что придется как-нибудь в другой раз.
— Ну, хорошо, хорошо, — сказал Лев Владимирович, — значит, завтра ты его заберешь. Пока посажу его в клетку к нашим подопытным собакам.
— Чуть свет я буду у вас, — радостно пробормотал я, чувствуя вместе с великим облегчением и некоторый стыд от твердой уверенности, что бессовестно обману этого почтенного и уважаемого мной человека.
Лев Владимирович повел динго в один из внутренних загонов, в клетку для подопытных собак, а мы с Артемом легким прогулочным шагом пошли за ним, чтобы бросить прощальный взгляд на динго.
По дороге Артем, глядя на меня своими страстными черными глазами, тихо сказал:
— Дешево отделался. Дуракам счастье. У нас в Армении тебе бы это так не сошло. Ты большой мошенник. Нехорошо обманывать пожилого человека.
— Заткнись! — беззлобно ответил я.
Жизнь снова стала прекрасной, и я не таил обиды на своих ближних.
В большой клетке для подопытных собак сидели с десяток ужасных уродов, напоминающих чудовищ с острова доктора Моро. Это были помеси овчарок, борзых и других пород с волком — огромные, лохматые твари с отвратительными мордами. Как только Лев Владимирович впустил в клетку динго, вся эта банда, рыча и завывая, набросилась на него, и динго исчез в груде разъяренных собак.
Мне стало невыносимо жалко изящную желтую собаку с длинным пушистым хвостом, и я взмолился:
— Лев Владимирович! Ведь они разорвут динго!
Но Лев Владимирович спокойно сказал:
— Не волнуйся, сейчас ты увидишь, что значит вольная кровь.
Внезапно из груды собачьих тел, откуда-то из самой глубины, раздался странный, похожий на рев сирены, тонкий и все более утончающийся, идущий вверх звук.
Клубок тел распался. Собаки разбежались по стенкам клетки. Одна поджимала укушенную лапу, у другой сочилась кровь из раны на боку. Словом, все имели следы зубов динго.
Динго на своих крепких сильных лапах медленно подошел к одной из собак и, слегка приподняв верхнюю губу, показал блестящие белые клыки. Собака смиренно присела и униженно забила хвостом по полу. Динго обошел так всех собак, не пропуская ни одной, и всюду повторилась та же сцена.
Потом динго важно и грациозно, со спокойным достоинством хорошо поработавшего бойца, развалился посередине клетки. Темные глаза его с зеленоватым отливом были полузакрыты, под короткой желтой шерстью были хорошо видны отчетливые, словно вырезанные резцом, мускулы. Мы с Артемом молча, как зачарованные, наблюдали всю эту сцену.
— Значит, завтра, рано утром я заеду за моим динго, — сказал я Льву Владимировичу. — Может быть, сегодня завезти мяса моей собачке? — горделиво добавил я и уничтожающе взглянул на Артема.
— Послушай! Да! Ну, зачем тебе динго? Это же дикий зверь, а у тебя нервные родители, — убеждал меня Артем на обратном пути, — отдай мне! Я человек горячий, мне она как раз подходит! Будешь в гости приходить, смотри, играй сколько хочешь. Я же не жадный, я тебе друг!
В ответ я только сардонически улыбался, а про себя обдумывал, как убедить маму в том, что динго именно и есть та маленькая комнатная собачка, которую мама, скрепя сердце, согласилась иметь в доме. На другой день, несмотря на бурные протесты семьи, динго был водворен в нашей квартире. Это была самая умная и смелая собака из всех, которых я знал в своей жизни.
— А что же было потом? — с любопытством спросил Коля.
— Много всякого было, — ответил я. — Например, когда я уходил и динго без меня скучал, он вначале вышибал запертую дверь. Много, много было. Как-нибудь в другой раз расскажу. Уже поздно, тебе пора спать, да и костер догорает.
СКИФСКАЯ ЛОШАДЬ
В тот год в раскопках городища нам во всех раскопах попадалось очень много костей животных. Чалкин прямо не успевал их определять и сортировать. Было решено, что он после работы проведет занятие с археологами, чтобы научить хотя бы элементарно различать, какие кости какому животному принадлежат, какие из них можно определить, а какие нет. Тогда археологи прямо на раскопках смогли бы производить предварительную сортировку костей. Это ускорило и облегчило бы их последующую обработку. Чалкин действительно провел это полезное и интересное занятие. Мы сидели за длинным дощатым столом под брезентовым навесом. На столе лежали тщательно промытые кости различных животных, на фанерных щитах были нарисованы схемы скелетов животных с четкой прорисью основных костей. С удовольствием слушая ясную, даже и сейчас с оттенком иронии речь Чалкина, я почему-то вспомнил, как однажды поставил его, да и себя, в довольно неловкое положение. Произошло это так.
Как-то зимой, после перелома ноги и лечения в больнице, попал я в один подмосковный санаторий. Люди там подобрались какие-то неинтересные, тяжелая гипсовая повязка очень мешала ходить, и я изрядно скучал. Поэтому особенно обрадовался, когда в санаторий приехала моя давняя знакомая — Татьяна Богуславская, заведующая отделом науки одной из наших газет. Человек внимательный и добрый, Таня, снисходя к моему положению, часто сиживала со мной в салоне, где мы и болтали на самые разные темы. Время от времени ко мне приезжали в гости приятели, в том числе и один молодой сотрудник нашей экспедиции Саша Клячко. Саша был красивым, веселым парнем, и женщины обычно обращали на него внимание. Вот и Таня однажды спросила меня:
— Что это за молодой человек к тебе сегодня приезжал?
— Да это остеолог из нашей экспедиции.
— А что такое остеология? — спросила Таня.
— Вот тебе на! — отозвался я. — Какой же ты зав отделом науки, если не знаешь, что такое остеология?
— Объясни, пожалуйста, — жалобно попросила Таня.
— Остеология, — назидательно сказал я, — наука о костях, вернее, наука, которая изучает животных по их костным остаткам.
— Ну, — с некоторым облегчением отпарировала Таня, — этого я могла и не знать. Эта наука никакого практического значения не имеет.
— Вот как! — Тут я загорелся благородным негодованием. Решил, что надо немедленно проучить Таню, хотя и сам еще не знал толком, каким образом. Пускаться с ней в спор о том, что наука имеет только одно назначение: поиски истины, раздвижение границ познаваемого, и в этом смысл науки, а практическое использование ее выводов — это уже совсем другое дело, пускаться с ней в подобный спор было тогда явно неуместно, да и некогда. Я было замешкался, но тут вдохновение осенило меня: — Неправда. Эта наука имеет и очень большое практическое значение. Вот, например, ты, конечно, слышала, что в пятом веке до нашей эры жил великий историк, отец истории Геродот?
Таня утвердительно, хотя и с некоторым недоумением, кивнула головой.
— Так вот, — продолжал я, — слышать-то ты слышала, но, конечно, сама Геродота не читала. А между тем Геродот и другие историки древности писали очень много поучительного. Например, описывали не раз замечательных скифских лошадей, небольших, но очень сильных, быстрых, выносливых, неприхотливых. Во второй половине XIX века в южнорусских степях были произведены раскопки огромных царских скифских курганов. Вместе со скелетами рабов и жен, поневоле сопровождавших умерших царей на тот свет, в курганах были найдены и десятки скелетов знаменитых скифских лошадей. Остеологи внимательно изучили эти скелеты, восстановили экстерьер и другие данные скифских лошадей и передали полученные сведения животноводам-селекционерам. Те, совместно с остеологами, вывели заново, восстановили вымершую уже породу скифских лошадей. Эти лошади сыграли большую роль еще во время гражданской войны, так как именно на них ездили бойцы Первой конной армии. Затем скифские лошади принесли заметную пользу и в сельском хозяйстве, в частности, в освоении новых районов Средней Азии и Казахстана. Так-то, — торжествующе закончил я.
Таня молчала, подавленная величием науки. Сама-то она, квалифицированный физик, как и многие ее коллеги, с особым уважением относилась к гуманитарным и естественным наукам, хотя и не так уж хорошо в них разбиралась.
Я, конечно, совершенно забыл об этом эпизоде, но года через два мне пришлось его вспомнить при не совсем обычных обстоятельствах.
Вернувшись из экспедиции, я как-то зашел в одно издательство, куда меня пригласили в связи с работой над моей книгой. Во время разговора с редактором я заметил, что на меня время от времени с интересом поглядывает какая-то молодая, весьма милая на вид женщина, находившаяся в кабинете. Ее внимание меня несколько смущало, и я никак не мог понять, что же ей от меня нужно.
Едва закончился разговор с редактором, как женщина подошла ко мне и спросила:
— Простите, пожалуйста, вы такой-то?
Я подтвердил, что это именно так, и женщина обрадованно воскликнула:
— Ну, слава богу, ведь я вас уже два года разыскиваю!
— А в чем дело? — с недоумением спросил я.
— Да вот, — оживленно проговорила женщина, — мне Татьяна Ивановна Богуславская передала ваш замечательный рассказ о том, как на основании остеологических данных была восстановлена скифская лошадь и какую роль она сыграла. Знаете, — с милой доверчивостью продолжала женщина, — я веду в газете раздел «Читатели спрашивают — ученые отвечают». Так читатели иногда спрашивают такую чепуху! Вот мы время от времени и придумываем сами разные интересные вопросы, а потом просим ученых на них ответить. Я вас очень прошу, напишите для нас, какое практическое значение имеет остеология, как была выведена снова скифская лошадь, какую роль она сыграла.
Я опешил. Меньше всего я мог предполагать, что моя невинная шутка обернется таким странным образом и приведет к таким последствиям.
— Видите ли, — растерянно пробормотал я, — я ведь, собственно, не остеолог, а археолог, так что…
— Нет! Нет! Не отказывайтесь, — поспешно прервала меня женщина, — нам очень нужен этот материал. Вы не представляете себе, как я вас разыскивала, да вас почти никогда нет в Москве. То вы в экспедиции, то в командировке, то в отпуске…
— Да, да, — сочувственно поддакнул я, в душе посылая к черту злосчастную судьбу, которая привела меня в этот издательский кабинет.
— Знаете, — также доверчиво рассказывала между тем женщина, — отчаявшись вас найти, я стала расспрашивать, кто в Москве лучший остеолог, и мне сказали, что это профессор Чалкин. Вот я и обратилась к нему за консультацией.
Тут у меня дух перехватило. Я знал, что Вениамин Иезекильевич вряд ли сочувственно отнесется к такого рода шуткам.
— Ну и что же он вам ответил? — медленно спросил я.
— Да он сказал, — все также оживленно отозвалась женщина, видимо, не заметившая моего состояния, — что, поскольку первые сведения об этом выдающемся научном эксперименте я получила от вас, он считает некорректным вести без вас разговор на эту тему.
У меня отлегло от сердца. Молодец, старый друг, не подвел!
— Потом, — продолжала неугомонная женщина, — я обратилась к товарищу Буденному.
— Вот как? — пробурчал я, снова помрачнев.
— Да, — с досадой продолжала Вера (позже выяснилось, что именно так звали эту молодую женщину). — Товарищ маршал не смог меня принять, и со мной говорили два его референта. Так они сказали, что не в курсе дел, потому что недавно работают в этой системе. И вот наконец я вас встретила! Ведь вы нам напишете? Не откажете?
С трудом выдерживая взгляд ее голубых глаз, я, чувствуя себя очень неважно, ответил, тщательно подбирая слова:
— Я ведь вам уже говорил, что я не остеолог, а археолог. Важные детали этого эксперимента как-то позабылись. Дайте мне несколько дней, чтобы восстановить все это дело в памяти, кое-что освежить, порыться в источниках.
После обмена телефонами и торжественного заверения, что я выполню обещание, я выскочил из кабинета редактора и помчался к Чалкину. К счастью, он оказался дома. Я рассказал ему эту душераздирающую историю, с частью которой он, впрочем, был знаком и раньше, и буквально припал к его ногам, умоляя:
— Вениамин Иезекильевич, дорогой! Ведь вы же умный, опытный человек! Вы все знаете. Вы знаете, что все на свете уже было. Наверняка какие-нибудь сумасшедшие пытались и выводить скифских лошадей по остеологическим данным. Ну, пусть не лошадей, пусть хоть курицу, но, наверное, кто-нибудь да выводил!
— Я не припомню такого случая в анналах науки, — болезненно морщась, пробурчал Чалкин. — Действительно, в Америке выводят карликовых пони, но остеология здесь совершенно ни при чем. Вы бы могли ей рассказать о том, как остеология помогает восстановить историю животноводства и охоты — этих важнейших занятий человечества с древнейших времен.
— Да, да, конечно, — с отчаянием согласился я, — но нельзя же обмануть такую милую и доверчивую женщину, которая, вдобавок, вот уже два года занимается этим делом!
— Это не делает чести вам! — грозно отчеканил Чалкин, подняв кверху указательный палец.
— Ну, хорошо, хорошо, — поспешно покорился я, — мы еще устроим специальный суд чести надо мной, и я заранее признаю себя виновным, но пока что надо спасать положение. Помогите!
— Сделаю все возможное. Займусь поисками, — смягчаясь, ответил Чалкин.
Несколько дней он действительно рылся в своих бесконечных архивах, листал разные книги, но, увы, так ничего и не нашел.
Мне пришлось объяснить Вере, что есть высшие народнохозяйственные соображения, по которым данные о замечательном эксперименте со скифской лошадью не могут быть опубликованы. Я специально подобрал для Веры другой, довольно интересный вопрос и ответ, которые были опубликованы и, кажется, вполне удовлетворили Веру. Так что в конечном счете она, как думается, не осталась внакладе.
БОЛЬШОЙ СКАНДАЛ
В августе в нашем лесном лагере стало еще уютнее, чем раньше. Звери и птицы прижились и совершенно привыкли к нам и друг к другу. В августе дни еще очень жаркие, а ночи стали длиннее, темнее и холоднее, звезды ярче. Все чаще в центре лагеря, в круге между палатками, по вечерам стал вспыхивать костер. Почти все птицы и многие зверьки к вечеру засыпали, щенки и кошки тоже. Зато для других, как, например, для Рыжика, для моих сонь активная жизнь начиналась именно с темнотой. Когда я усаживался у костра, сони, ставшие особенно ручными после ухода их подросших детенышей, неторопливо вылезали из кармана моей куртки. Они сладко потягивались, шевелили почти голыми ушками, глядели на огонь немигающими круглыми глазами, быстро и тщательно умывались и причесывались, а потом хлопотливо принимались бегать то по мне, то по кому-нибудь другому из сидящих у костра, то по траве. Временами они надолго исчезали среди веток деревьев, откуда доносился только их мелодический протяжный свист и шорох листвы. Возвращались они в свой берет обычно уже под утро, когда все в лагере крепко спали.
Каких только песен не наслушаешься темными августовскими вечерами в нашем лесном лагере — русские, украинские, молдавские, румынские, болгарские, чешские, гагаузские, веселые и грустные, иронические и гневные, шуточные, словом, всякие. Вечерами у костра пели все, но, конечно, лучше всех Георге и вообще наши молдаване. Звучен, красив романский язык, мелодичны его напевы, молдаванам присущи природная музыкальность, артистичность, изящество манеры исполнения. После молдавских песен многие из наших студенческих шуточных вдруг начинали казаться не смешными, а какими-то жалкими, искусственными, суррогатом песни…
Раскопки все еще шли полным ходом. Каждый день приносил все новые и новые находки, а интерес несколько спадал. Пока что шло накопление количества уже известных, уже понятных, уже открытых нами вещей и остатков древних славянских сооружений. Кое-кто из новичков стал откровенно скучать. Черновая работа: мойка и шифровка керамики, обработка костей и других массовых находок, описи — все это шло своим чередом, требовало времени и сил, а вот открытие новых, еще загадочных, а потому особенно интересных сооружений и вещей приостановилось. Более опытные археологи относились к этому спокойно — знали, что и количественное накопление очень важно, да еще знали твердо коварный и великодушный экспедиционный закон: очень часто самые интересные, самые волнующие открытия делаются в последние дни работы, когда и времени и денег в обрез, да и погода уже не та, и только терпеливый труд побеждает в конце концов. Кстати сказать, так случилось и в ту осень, но это особый рассказ. Мы пока что терпеливо ждали. Хотя, конечно, на всех уже начала сказываться усталость — шел четвертый месяц нашей работы.
Мирное течение экспедиционной жизни было неожиданно нарушено посреди одной из августовских ночей. Я проснулся от каких-то диких, непонятно кем издаваемых завываний. Быстро оделся и выскочил из палатки. Лунный потрескавшийся шар висел прямо над валом городища напротив нашего лагеря. Я увидел стоящую возле стола под тентом группу людей, из центра которой и раздавалось это странное завывание. Подошел. Незнакомый высокий и плечистый парень лет восемнадцати — двадцати, дрожа мелкой дрожью, крепко держался левой рукой за руль велосипеда, а правой делал какие-то странные движения, как будто отмахивался от досаждавших ему мух и комаров. В довершение всего он тихонько подвывал, иногда переходя на вопли, один из которых и разбудил меня. Парня поддерживал за трясущиеся плечи Зденек. Вадим пытался напоить его водой из кружки. Саня, сложив руки на груди, как Наполеон, мрачно и безмолвно наблюдал эту сцену. Из дальней темной палатки выскочили и побежали к нам, переругиваясь на ходу, Георге и Турчанинов.
— А я тебе говорю, — кричал Георге, — что человек такие звуки издавать не может!
— А это, по-твоему, кто? — насмешливо спросил Турчанинов, указывая на парня.
— Это, — ни секунды не промедлив, отпарировал Георге, — это разве человек? Оболтус это, а не человек!
Турчанинов развел руками, а парень, при виде двух новых слушателей, стал подвывать еще громче.
— Секи мигалки! — сумрачно произнес вдруг Саня, выдвигаясь из тени.
— Как псевдоним?
Парень, уставившийся во все глаза на Саню, неожиданно перестал дрожать и пробормотал тонким голосом:
— Петрик.
Саня стал задавать наводящие вопросы. Парень, загипнотизированный сумрачным взглядом Сани, довольно внятно отвечал, иногда, впрочем, норовя снова сбиться на завывания. От этого его быстро отвращал Саня, молча поднося к его носу кулак. Горестная и несколько фантастическая история, которую рассказал Петрик, заключалась в следующем: проводив после танцев в клубе девушку из соседнего села, Петрик на велосипеде поехал в свое родное село. Когда он проезжал по узкой лесной дорожке, из-за дерева протянулась громадная черная рука и схватила его за руль. Петрик упал, но благодаря своему необыкновенному самообладанию успел спастись, даже прихватив при этом свой велосипед. Вот так он мчался что было духу, пока не добежал до нашего лагеря. Здесь силы оставили его.
Закончив рассказ, Петрик, видимо, вспомнив все пережитое, снова потерял способность к членораздельной речи и стал завывать, правда, потише прежнего. Добросердечный Зденек, а потом и мы все по очереди предлагали ему различные варианты дальнейших действий: пойти спать в какую-нибудь из наших палаток, продолжать путь в родное село, вернуться в село к девушке, вместе с нашим провожатым добраться до своего или ее села. На все эти предложения Петрик весьма энергично отрицательно качал головой и взвизгивал.
В конце концов решительный Саня лично отвел Петрика в свободную хозяйственную палатку. Петрик брел за ним, ни на секунду не выпуская из рук велосипеда.
Посмеявшись над ночным происшествием, мы разошлись по своим палаткам и снова уснули. Однако через некоторое время я был разбужен таким горестным воплем, по сравнению с которым все, что до сих пор издавал Петрик, казалось журчанием ручейка или шелестом весенней травы. Замешкавшись, я вышел из палатки несколько позже других и с удивлением обнаружил, что мои товарищи по лагерю и Петрик, неизменно сжимавший левой рукой руль велосипеда, стоят почему-то у ребячьей палатки, в которой спали Коля и Мишка. Саня применил к Петрику уже испытанный метод лечения и вернул ему членораздельную речь. Из его сбивчивых объяснений мы поняли, что Петрик, проснувшись, отправился по неотложной необходимости в лес, взяв с собой непонятно зачем велосипед. Вернувшись, он перепутал палатки и зашел в ребячью. Там, не обнаружив на прежнем месте своей раскладушки, он, чтобы разобраться, зажег спичку. Первое, что он увидел при ее свете, была голова большой змеи, которая раскачивалась всего в нескольких сантиметрах от его носа. Безвредный Колин полоз и привел Петрика в такой ужас.
По мере рассказа он постепенно успокаивался, как вдруг Рыжик, соскучившись без своего любимого хозяина, выскочил из палатки и легкими прыжками помчался к Сане, сверкая зелеными, яркими глазами. Притихший было Петрик взвыл не своим голосом, а тут еще, как назло, прямо над нашими головами тяжело ухнула сова, недавно поселившаяся возле лагеря. Снова, как уже не раз бывало, проснулись вес наши птицы и звери. Залаяли разбуженные щенки, замяукали кошки, закудахтали куры, белыми призраками слетая с деревьев, закрякали утки, зацокали сони, как леопарды крутя хвостиками, отрывисто затявкал испуганный Рыжик, снова ухнула сова, а с другого дерева ей громко отозвалась Клеопатра.
Петрик закрыл лицо руками и перешел прямо-таки на истошный визг. Утихомирить его оказалось совершенно невозможно, и мы безуспешно перепробовали самые различные способы. Наконец, осененный гениальной догадкой, Георге притащил двухстволку и выпалил сразу из обоих стволов прямо над ухом Петрика. Тот мгновенно успокоился. Вслед за ним утихли постепенно звери и птицы.
Петрик был снова препровожден в палатку. Остаток ночи прошел спокойно. Однако с первым же криком дежурного: «Подъем!» — Петрик стремглав вылетел из палатки, таща за собой свой верный велосипед, вскочил на него и помчался что было духу вниз по склону холма, вон из лагеря.
Не приметив ручья, он свалился в воду вниз головой, выпрыгнул, вытащил велосипед, снова вскочил на него и был таков. Ребята, Чалкин и Митриевна, безмятежно проспавшие эту ночь, с интересом выслушали наш рассказ о большом ночном скандале. А Петрик, Петрик, как это ни странно, снова попал к нам в экспедицию, и на этот раз надолго, но это уже особый рассказ. Но и тогда, несмотря на бессонную по его вине ночь, я не таил обиды на Петрика, а был ему даже признателен. Ведь вся эта глупейшая история почему-то сняла напряженность, которая существовала в лагере. Она послужила своеобразной разрядкой, восстановила в отряде веселое и спокойное настроение, а самое главное, привела к замечательному открытию.
На другой день, после работы, Саня и Вадим отправились в лес на место столкновения Петрика с загадочной Черной рукой. Они обследовали все кусты и деревья вдоль лесной тропинки, но так ничего и не обнаружили. Вернулись недовольные друг другом.
— Все он наврал, этот Петрик, — зло сказал Вадим, — не было там никаких черных рук. Это у Тома Сойера был друг Джо Гарпер — Кровавая Рука.
— Чмырь! — презрительно отозвался Саня. — Опыт надо ставить в условиях, максимально приближенных к действительности. После этого, дождавшись темноты, Саня в одиночестве углубился в лес для нового тура исследований.
Он пропадал долго, очень долго. Мы уже начали беспокоиться. Когда же он все-таки появился, беспокойство наше еще более возросло. Саня брел медленно, пошатываясь, вытянув вперед руки, время от времени спотыкаясь, не разбирая освещенной лунным светом тропинки. Зденек и Вадим тут же бросились к нему, подхватили под руки, подвели к столу. Георге, тщательно ощупав его лицо и торс, объявил, что видимых ран и других повреждений не обнаружено.
— Рука, черная, нахальная! — не дожидаясь наших вопросов, мрачно процедил Саня. — Это тебе не Джо Гарпер!
Вадим пристыженно молчал, теребя и без того растрепанную бороду. Митриевна хотела взвизгнуть от испуга, но вместо этого у нее получилось нечто вроде пароходного гудка.
— А что же она, окаянная, исделала? — спросила она.
— Гляделки тиснула! — еще более мрачно ответил Саня.
Тут только мы заметили, что Саня, даже спавший и купавшийся в очках, теперь их лишился. Сразу как-то отлегло от сердца. Вот, значит, почему он шел так неуверенно и спотыкался.
Саня отвечал крайне неохотно и вообще был явно не в духе. Тем не менее после настойчивых расспросов выяснилось, что он шел по той самой тропинке, по которой ночью ехал Петрик. Внезапно высунувшаяся из леса черная рука сорвала с него очки, да еще больно ударила чем-то по лицу.
Саня кипел мрачным негодованием и намеревался отправиться снова в лес для выяснения отношений с Черной рукой, как только он наденет имевшиеся в чемодане запасные очки. Водрузив их на нос, Саня двинулся к тропинке, но я потребовал, чтобы он шел с кем-нибудь. Саню сопровождал целый почетный эскорт в составе Зденека, Георге и Вадима. Они вооружились палками и фонариками. Митриевна была категорически против этого мероприятия из соображений безопасности. Однако Турчанинов заявил ей:
— В древних индийских книгах сказано, что величайшим даром и для отдельного человека и для народа является «абхай», что значит по-индийски бесстрашие. Это понятие включает не только физическое мужество, но и отсутствие страха в сознании. Подобно тому, как страх — спутник лжи, так и правда всегда следует за бесстрашием. Это еще покойный Неру говорил. Так что у наших ребят один способ выяснить правду — проявить абхай.
— Абхай, абхай! А сам небось в лагере остался! — пробурчала Митриевна и с шумом, как кит, выдохнула воздух.
Мы, томясь ожиданием, не зная, чем заняться, развели костер. Впрочем, ждать на этот раз пришлось совсем не долго. Не прошло и получаса, как мы услышали оживленные голоса, а затем показались и все наши исследователи. Саня со смущенным и даже виноватым видом плелся к костру. Остальные, особенно Вадим, с воинственно торчавшей кверху бородой, были, наоборот, очень веселы. Вадим, на лбу которого красовались отбитые у Черной руки Санины очки, объяснил нам, что очки эти они нашли на нависшей над самой тропинкой ветке дерева. Когда Саня в темноте пробирался по этой тропинке, он слегка отклонился в сторону, наткнулся на ветку, которая и прошла как раз между его лицом и дужкой очков. Вот очки и повисли на ветке. Саня же без очков ничего не видел и не мог сообразить, в чем дело.
— Так что все-таки Джо Гарпер! — с торжеством закончил свои пояснения Вадим. — А Петрик, наверное, тоже налетел со своим велосипедом на какую-нибудь более толстую ветку или даже целый куст. С перепугу принял их за Черную руку и задал стрекача.
— А я, по-твоему, тоже с переляку? — оскорбился Саня. — Это мы еще пошлифуем!
Следующий день был воскресным. Чтобы поразвлечься, мы все после завтрака отправились к тому злополучному месту на лесной тропинке, где уже две ночи подряд разыгрывались такие драматические события. Шарик и Пиля, как настоящие ищейки, бежали впереди. Косые солнечные лучи, разделенные ветвями и листвой, откуда-то сбоку освещали подымавшийся кверху, клубящийся, рассеивающийся на глазах, искрящийся туман. Трава по обочинам тропинки становилась все более резкой и темной. Тропинка прихотливо вилась вдоль ручья между деревьями, то распрямляясь ненадолго, то круто поворачивая, узкая, но четкая и какая-то стремительная, упругая. Вадим без труда нашел заповедное место. Оно и в самом деле было приметным — тропинка здесь резко расширялась, хотя и на очень коротком пространстве, образуя как бы линзу. Прямо над этой линзой склонился большой, древний уже граб.
Вадим показал нам знаменитую ветку, на которой вчера висели Санины очки. Все разбрелись кто куда в поисках Черной руки, схватившей Петрика. Странно было, что Георге, обычно самый активный из всех, на этот раз никуда не отходил от граба, как мне казалось, лениво и медленно переводя взгляд с тропинки на дерево. Неожиданно он спросил меня:
— Как вы думаете, почему именно в этом месте расширяется тропинка?
— Не знаю, а какое это имеет значение? — с удивлением ответил я.
— Очень большое, — живо отозвался Георге, — Вадим нам неправильно все объяснил. Не Саня отклонился в сторону и налетел на ветку, а ветка отклонилась в сторону и налетела на Саню. Саня шел правильно по тропинке.
— Что же это за мистика? — вмешался подошедший к нам Зденек.
— А я тебе говорю, что никакая не мистика, а закон природы, — тут же начал кипятиться Георге, — этот старый граб уже давно наклоняется и наклоняется в сторону тропинки. Потому она здесь и расширяется. Люди обходят стороной клонящийся граб. Он заставляет людей отклоняться в сторону и расширять тропинку. В последние дни граб стал клониться все быстрее и сильнее.
— Почему? — как бы извиняясь за бестактность и все же твердо спросил Зденек.
Георге не успел ответить. К нам подошел Турчанинов и, протягивая мне какие-то железки на вытянутой ладони, весело заявил:
— Вот, обратите внимание, обломки руля знаменитого велосипеда Петрика. Они даже успели несколько заржаветь, обильно политые его слезами.
Посмотрев, я выхватил у него из рук железки и сказал:
— Это не обломки руля Петрика. Это фрагменты железного калачевидного кресала для высекания огня. Кресало это датируется временем не позже XI века.
— Вот это да! — воскликнул Зденек, широко раскрыв голубые глаза.
Георге рванулся к ручью и, стоя по колено в воде, издал торжествующий вопль. Мы поспешили вслед за ним.
Георге приосанился и слегка откашлялся, явно готовясь произнести патетическую речь. Однако Вадим тут же взмолился:
— Помолчи, пожалуйста!
Георге обиженно надулся. Впрочем, и в самом деле, говорить особенно было нечего, и так все было ясно. Несмотря на корни деревьев и трав, вода все же постепенно размывала и подтачивала берега ручья. Происходила эрозия почвы. Берега трескались и обваливались в ручей. Корни граба, растущего на самом берегу, все более обнажались. Тяжелое, могучее дерево, постепенно лишаясь опоры, все клонилось и клонилось в сторону тропинки. Совсем недавно от берега отошел, обрушился большой кусок, и граб сразу резко склонился. Но главное было не в этом. Главное было в том, что после обвала в толще берегового суглинка отчетливо виднелись остатки какого-то сооружения из обожженной глины. Именно здесь Турчанинов и нашел обломки железного кресала, но не понял в чем дело.
Самая предварительная расчистка показала, что это остатки печи в полуземлянке того же времени и культуры, что и городище, которое мы раскапывали. Так было открыто самое большое и интересное из неукрепленных древнерусских поселений, входящих в то гнездо, центром которого было наше городище. Еще раз оправдался железный и загадочный закон экспедиции: все, что происходит, должно делаться и делается для пользы экспедиции.
УЛИТКИ ПО-ТВАРДИЦКИ
Всю ночь шел теплый осенний дождь. К утру ветер разогнал тучи. Солнце отражалось в каплях, покрывавших листву. Было особенно свежо и радостно, как всегда после дождя. Однако, когда мы вышли из палаток, радость поубавилась. Невесть откуда появились и поползли по всем тропинкам, по траве, по ложбинкам, проделанным в песке водой, дождевые черви и улитки. Червей быстро расхватали утки, заглатывая их с радостным кряканьем. С утками состязались наши рыболовы, набивая червями старые консервные банки. Хуже было с улитками. Улитки ползли по земле, сваливались с веток, заползали повсюду. Светло-коричневые, со спирально закрученными раковинами, с четырьмя рожками, они ползли не спеша, постепенно покрывая всю территорию нашего экспедиционного лагеря. Шагу невозможно было ступить, чтобы не почувствовать что-то скользкое под ногой и не услышать треск лопающейся раковины. Просто хоть не выходи из палатки. Это было тем более обидно, что день-то выдался отменный, да еще воскресный, у каждого накопилось вдоволь дел по лагерю. Однако из-за проклятых улиток настроение у всех испортилось. Спокойный и рассудительный Саня, отличающийся положительными знаниями по всем вопросам, благодушно объяснил нам:
— Этот вид брюхоногих моллюсков называется хеликс поматия, или, в просторечье, виноградные улитки. Вообще же брюхоногих моллюсков, или улиток, на земле и в воде насчитывается свыше девяноста тысяч видов. Это нам еще повезло, что у нас нашествие маленьких виноградных улиток. А что, если бы это были улитки вида мегалотрактус пробосцидалис, каждая весом около пяти килограммов!
Георге, вначале прислушивавшийся с уважением к Сане, невольно наступив на очередную улитку, закричал:
— А, мама дракуле! Иди ты со своими трактусами знаешь куда?
Однако Саню не так-то легко было сбить с толка.
— Вот ты ругаешь бедных улиток, — рассудительно сказал он Георге, — сам же давишь и сам же ругаешь! А вот мой дедушка, самый уважаемый человек в Твардице, так готовил этих улиток, что люди до сих пор с благодарностью его вспоминают. Он их жарил и угощал всех друзей. А запивали их красным сухим вином. Я до сих пор помню, как они благоухали и таяли во рту. Знаешь, дедушка уже за два часа до смерти, совсем ослабевший, попросил, чтобы я поджарил ему улиток. Это было его последним желанием, и я выполнил это желание.
Георге, отличающийся большой любознательностью ко всему, что связано с земными благами, спросил:
— А ты вправду умеешь готовить этих улиток?
— Еще бы, — гордо ответил Саня, — сам дедушка меня научил, и я не раз их жарил.
— Тогда давай, — решительно сказал Георге, стаскивая рубаху и хитроумными узлами превратив ее в объемистый мешок.
Мы тоже стали собирать улиток. Саня же с гордым удовлетворением поглядывая на нас, время от времени выбраковывал некондиционные экземпляры. Дурацкие улитки, все утро бессмысленно раздражавшие нас, внезапно стали предметом охоты и гурманских вожделений, а само нашествие их приобрело глубокий и весьма приятный смысл. Около двух часов, не покладая рук, под жарким уже солнцем, собирали мы улиток.
Все это время Саня обогащал нас все новыми и новыми положительными знаниями.
Мы узнали, что органами слуха у улиток являются пузырьки с какими-то отолитами, а органы обоняния называются осфрадии, что на языке у них имеется терка, или «радула», для измельчения пищи, что есть светящиеся улитки, и кучу других, весьма полезных сведений.
Наконец, Саня объявил, что собрано достаточное количество улиток, чтобы накормить всю экспедицию. После этого он закурил трубку и велел нам вычистить улиток из раковин и тщательно их промыть.
Затем по указанию Сани мы пересыпали улиток солью и перцем и положили на две громадные экспедиционные сковородки.
Печи зажгли, и Саня, вместе с ассистировавшим ему Георге, стали помешивать улиток большими кухонными ножами.
Мы почтительно стояли по стенкам палатки, служившей кухней. Постепенно по палатке стал распространяться и все более усиливаться ужасный удушливый запах.
— Это ничего, — бодро оповестил нас Саня, предупреждая возможные вопросы, — это так всегда сначала пахнет.
Мне, однако, стало невмоготу, и я вышел из палатки, но ужасный запах преследовал меня и среди деревьев. Решив, что все равно пропадать, я вернулся в палатку как раз в тот самый момент, когда нетерпеливый Георге, подняв улитку вилкой прямо со сковородки, отправил ее в рот. Вслед за тем он издал громкий вопль и ринулся, едва не сбив опорный кол палатки, наружу. Птицей полетел он к ручью и вскоре исчез в сверкающей на солнце воде.
— Никогда не надо торопиться, — назидательно сказал Саня, — пока блюдо еще не готово, просто глупо его пробовать. Тем более что улиток надо жарить долго. Они очень живучи, и некоторые виды постоянно обитают в горячих источниках, в которых температура превышает пятьдесят градусов по Цельсию.
Все это было вполне разумно, но мне почему-то неожиданно стало очень жаль Саню, да и нас всех тоже.
Наконец содержимое сковородок, превратившееся в одну спекшуюся массу, почернело и Саня объявил, что блюдо готово.
— Знаешь, Саня, — искательно сказал я, — в старину было принято, чтобы повар первым пробовал изготовленное им кушанье, а мы все-таки археологи…
Саня отрезал с одной из сковородок клинышек черной плотной массы и положил его в алюминиевую миску. Делал он это все с невозмутимым видом, но я готов был поклясться, что руки у него дрожали. Потом Саня не спеша отрезал кусочек, положил его в рот и начал медленно, со вкусом жевать. В напряженном молчании глядя на него, я заметил, как сильно он побледнел и на скулах у него заходили желваки.
— Плюнь, Саня, плюнь! — убеждал я.
Саня послушался моего совета, выплюнул страшную жвачку, и вовремя. Не знаю, чем бы это для него кончилось, продлись это еще хоть несколько секунд. Кроме того, тут в палатку вошел весь еще влажный после вынужденного купания Георге и, обратившись к Сане, зловеще сказал:
— Бедный старик потому и умер, что отведал твоей стряпни.
Мы молча вышли из палатки. Саня нагнулся, меланхолически поднял одну из улиток, избежавших его гастрономических экзерсисов, и стал ее пристально рассматривать. Внезапно оживившись, он сказал:
— О, теперь я понял, в чем дело! Обычно у улиток, или как их научно называют, кастропода, раковина закручена спирально вправо, а у этих улиток раковина закручена влево. Это какие-то уродские мутанты. В этом все дело. Кроме того, сейчас, наверно, не сезон, — грустно добавил он.
Увы, передать, что ему ответил на это Георге, нет никакой возможности. Я же подумал: «Сезон, конечно, сезоном, но вот в какую сторону закручивать спираль — вправо или влево — это, видимо, играет большую роль».
ИДЕН
Подошла глубокая осень, время завершения археологических работ. Пора было свертывать и наш лесной лагерь и подумать о судьбе его обитателей. Реальная жизнь вступала в свои права. А может быть, наоборот, кончалась жизнь реальная, естественная и начиналась жизнь искусственная, связанная с неизвестно зачем придуманными тяготами и ограничениями. Не знаю. Во всяком случае — пора.
Ребята и большинство сотрудников уже разъехались по домам. Коля увез с собой полоза, и он еще послужил причиной грандиозной ссоры в их коммунальной квартире. Рыжик, отпущенный Саней, ускакал в лес. После этого он несколько раз подходил к крайним палаткам лагеря, а потом и вовсе исчез. Васька-дрозд улетел вместе с другими дроздами. Улетела и сова. Печально и нежно попищав на прощанье, неожиданно сами куда-то ушли сони. Собак и кошек мы не без труда пораздавали в соседних деревнях, в большинстве в семьи наших же рабочих. Пиля и Шарик — теперь уже не только взрослые, но и немолодые собаки — каждое лето радостно встречают нас и живут с нами в лагере экспедиции. А осенью они возвращаются до следующего года в село на зимние квартиры. Клеопатра внезапно пропала, может быть, погибла в одной из лесных схваток.
У нас оставалось только несколько кур и один петух, по имени Иден. Наших несушек охотно взяла одна знакомая крестьянка. Она обещала, что на будущий год отдаст нам их или столько же других кур. Но вот что делать с Иденом? Его никто не хотел брать. Дело в том, что в каждом хозяйстве при курах уже имелся один петух, и он неизбежно стал бы драться с Иденом. То есть его охотно соглашались взять, особенно принимая во внимание его величину и вес, но только с тем, чтобы сварить, а нам было жалко Идена. Это был замечательный петух, петух-джентльмен. Недаром он имел такое имя и носил его с большим достоинством. Иден был высокий стройный петух с черным оперением и белой грудью, с острыми длинными шпорами. Он вырывал своими могучими лапами ямки для кур, чтобы им было куда нестись, бдительно охранял своих подопечных от происков котят, щенков, Рыжика и вообще всех недругов. Если ему кидали корм, то он сначала созывал кур, а потом уже принимался клевать сам. Просто грех было такого замечательного петуха извести на бульон или сациви. Мы, оставшиеся еще в лагере, долго думали, как поступить с Иденом. Неожиданно проявил сердобольность вообще-то чуждый всяким сентиментам Турчанинов. Он смастерил из ящика клетку, вместо крышки набил жердочки и посадил туда Идена.
На нашем тяжелом экспедиционном фургоне холодным ноябрьским утром, еще до рассвета, мы выехали из лагеря в Москву. Путь предстоял долгий и не особенно приятный из-за холодов и рано наступавших сумерек. Всю дорогу, продолжавшуюся около пяти дней, Иден досаждал нам по утрам, привыкнув кукарекать в час подъема на раскопках, в чем теперь не было необходимости. Турчанинов очень привязался к Идену и в течение всего нашего путешествия проявлял к нему неизменное внимание. Часто кормил, менял воду, а однажды, когда мы ночевали у дорожного мастера, у которого был курятник, даже пустил в него Идена, чтобы он хотя бы ночь пробыл в облагораживающем женском обществе.
Но вот наконец и Москва. При въезде в город Турчанинов загрустил. Он объяснил мне, что живет в одной комнате с женой, говорящим попугаем и тещей. В связи с этим очень боится за судьбу Идена. Его опасения оказались ненапрасными. Как рассказывал мне Турчанинов, приехав, он привязал Идена за веревочку к ножке обеденного стола. Попугай на это не сказал ни одного слова. Теща же, узнав о его намерении оставить Идена в живых, заявила, что она не будет жить в одной комнате с петухом и что пусть он выбирает: или петух, или она. Если бы у него была свобода выбора, как пояснил Турчанинов, то он ни секунды не колебался бы, но такой свободы у него не было, и заявление тещи носило чисто демагогический характер. Однако отдать Идена под нож или топор Турчанинов тоже был не в силах. Он оделся, взял петуха под мышку и бродил с ним всю ночь по холодным осенним улицам. Утром, совсем замерзнув и отчаявшись, Турчанинов пришел во Дворец пионеров одного из московских заводов и спросил, есть ли у них живой уголок. К счастью, живой уголок оказался, и Турчанинов, придя туда, стал рассказывать историю экспедиционного петуха Идена. От проведенной без сна холодной ночи или от беспокойства за судьбу Идена, но на Турчанинова снизошло такое вдохновение, что, по его собственному свидетельству, он совершенно заворожил ребят россказнями о необыкновенных качествах и не менее необыкновенных приключениях Идена. Не ручаюсь, что все в его рассказе было правдой, но желаемое действие на ребят этот рассказ оказал. Иден был благосклонно и даже торжественно принят в число обитателей живого уголка, и ему была предоставлена просторная и светлая вольера. Турчанинов удалился с чувством выполненного долга и потом не раз навещал своего любимца.
В характере Турчанинова своеобразно переплетались доброта, практичность и даже некоторая бесцеремонность. Зимой мне как-то попалась на глаза детская газета. В ней Турчанинов описывал живой уголок и самого Идена, сообщая о нем совершенно поразительные вещи, как например: Иден в настоящее время учится играть на гуслях. Я и не подозревал за Иденом таких талантов, однако, поскольку это было напечатано в нашей прессе, хочешь не хочешь — приходится верить. Кроме того, никто не может осудить Турчанинова за эти невинные, хотя и не бескорыстные развлечения. Ведь Идена-то именно он все-таки спас.
Так в том далеком уже сейчас году закончились истории с животными и птицами нашего лагеря. В последующие годы у нас снова было много всякого зверья и птиц, и с ними тоже происходили различные приключения, но это были уже другие птицы и зверьки, и истории тоже были совсем другие.
ПИСЬМО ДРУГУ
Пишу тебе из Пахры. В окно видны заснеженные сосны, стволы без вершин и комлей. Прямо к стеклу с наружной стороны примыкает кормушка для птиц. На ней суетятся, поклевывая хлебные крошки и сало, палево-серые поползни с длинными клювиками, синицы с черными галстучками на светло-желтых грудках.
Вот всплыло откуда-то воспоминание об одном из сильных впечатлений, или «открытий», детства.
Первый раз в жизни я побывал в театре, знаменитом тогда МХАТе, который и вправду был одним из лучших. Шла метерлинковская «Синяя птица». Совершенно оглушенный, взволнованный, брел я после спектакля домой и старался хоть о чем-то думать, чтобы как-то сдержать распиравшие меня чувства. Но даже мысли все время неотвязно возвращались все к той же «Синей птице». Я подумал о том, какое счастье было бы, если вот здесь, на московской улице, за поворотом, я увидел бы на ветке синюю птицу. Но вдруг в голову мне пришла мысль, что синяя птица замерзла бы, если бы мое желание осуществилось. Была зима, трескучий мороз. По обе стороны и без того узкого Камергерского переулка (сейчас он называется проезд Художественного театра) возвышались сугробы. Они были такие большие, что из-за них с тротуара мне видны были только бородатые головы извозчиков, которые, мерно покачиваясь, проплывали мимо.
На мне-то был романовский полушубок с серой оторочкой, меховая финская шапка, черные валенки-чесанки, а каково было бы на этом морозе синей птице! Мне стало стыдно за мое эгоистическое желание.
А немного времени спустя я попал на Миусскую площадь, где тогда находился птичий рынок. Был солнечный воскресный день. На площади тьма-тьмущая народа, кто с баночками и аквариумами, в которых прыгали циклопы, сверкали разноцветные рыбки, кто с клетками, плетеными ивовыми садками, проволочными ловушками, полными всевозможных птиц.
Проталкиваясь без всякой определенной цели, я неожиданно попал в довольно большой круг зевак. В центре его стоял высокий человек в распахнутой, несмотря на мороз, шубе. В одной руке у него было несколько стоящих друг на друге клеток, а толстыми пальцами другой он с необычайной ловкостью открывал поочередно дверцы клеток. Птицы вылетали и, поднявшись высоко над толпой, над темно-красной громадой мертвого собора, уносились куда-то в морозную дымку.
Человек отдавал пустые клетки мальчишкам, швырял им гривенники, а они подносили ему все новые и новые клетки и садки.
Я вспомнил про синюю птицу, которая по моей вине чуть не погибла среди сугробов, и сердито спросил:
— Зачем вы выпускаете птиц? Они же замерзнут!
— Да это синицы! — весело отозвался высокий человек и даже подмигнул мне.
Я весь напрягся: синицы — да ведь это же почти синие птицы!
— Ну и что же? — еще более сердито спросил я.
— Эх ты, москвич, ничего ты не понимаешь, — ответил высокий человек, — синицы привыкли жить в холоде. Кроме того, у них очень высокая температура — больше сорока двух градусов, они легко переносят мороз.
Вот оно как! Хотя человек говорил со мной свысока и даже несколько насмешливо, он отчего-то показался мне очень симпатичным, внушающим доверие, и я спросил его:
— А почему же у нас, у людей, нет такой температуры? Нам тоже легче было бы тогда переносить мороз и зиму.
Вместо ответа высокий человек неожиданно тяжело и надолго закашлялся. Успокоившись, наконец, он задумчиво посмотрел на меня большими потемневшими цыганскими глазами и негромко сказал:
— Если бы у нас была такая температура, мы бы очень быстро умерли. Это дано только крылатым, мальчик.
Надолго запомнил я тот разговор.
А когда много лет спустя рассказал о нем другу — поэту Павлу Когану, позже, в сорок втором, погибшему на фронте, он стал уверять меня, что высокий человек — замечательный поэт Эдуард Багрицкий, с которым он в отрочестве не раз ходил на птичий рынок…
…Ну, вот, пора кончать письмо. Засыплю еще хлебных крошек в кормушку. А тебе, наверно, пора записать только что рожденные стихи. И ты, по выражению Багрицкого, услышишь, как «на сосне в ответ синицы рассыпают бубенцы», и многое услышишь из того, что слышал и он и Павел, из того, что дано услышать только вам — крылатым.
ЖИВАЯ ВОДА
Молодой человек в прошитых белыми нитками джинсах и рубашке навыпуск легко перепрыгнул через забор и подошел ко мне.
— Это база археологической экспедиции? — непринужденно спросил он.
— Да, садитесь.
Молодой человек бросил на стол тощую сумку авиационного агентства «Сабена» и сел рядом со мной на один из брезентовых стульев, стоящих под деревьями возле нашего склада.
— Можно видеть начальника экспедиции? — также непринужденно спросил он.
— Я начальник.
— Видите ли, — серьезно сказал молодой человек, — я ветеринар и нахожусь здесь на отдыхе. С детства интересуюсь археологией. Хочу принести посильную пользу. Может, у вас тут коровка заболела или лошадка, так я вылечу.
— Нет. У нас нет ни коровок, ни лошадок. Но вот наши куры страдают мигренью, и это отражается на их вкусовых качествах. Если накормите их пирамидоном, сделаете большой вклад в науку.
Молодой человек отер пот со лба шелковым клетчатым платком и, улыбаясь, заявил:
— Да, вижу, что вас бесполезно разыгрывать. Я корреспондент (тут он назвал известный московский журнал) Григорий Турчанинов, — и показал удостоверение. — Приехал к вам, чтобы поработать в экспедиции и собрать материал для очерка. Какую работу вы мне можете предложить?
— Что ж, — покорно согласился я, — есть работа. Нам нужны здоровые рабочие руки. Вон видите — там на бугре стоит высокий человек в очках? Это наш старший архитектор Барабанов. Скажите ему, что вы зачислены рабочим-землекопом. Он вам даст работу.
— А какие условия? — насторожившись, спросил Турчанинов.
— Восемь часов землекопной работы. Оплата рубль двадцать копеек в день. Воскресенье не оплачивается. Жилье и питание дает экспедиция.
— А другой работы, более квалифицированной, для меня не найдется? — осторожно спросил Турчанинов.
— Для другой надо быть археологом.
Турчанинов пожал плечами и отправился к Барабанову. Саша Барабанов не любил пижонов. Оглядев Турчанинова и выслушав его, он угрюмо сказал:
— Возьми лопату. В двух метрах от забора, вон у того кола, выкопай яму — метр на метр, глубиной два с половиной метра. Чтоб к обеду была готова. Покажи ладони.
Турчанинов показал.
— Хм, — удивленно буркнул Саша, — греблей, что ли, занимался? Все равно бинтуй.
Турчанинов, уже во второй раз пожав плечами, бинтовать не захотел и, положив на плечо лопату, отправился к колу. Он аккуратно повесил на забор рубашку и джинсы и, оставшись в одних трусах, стал копать. Непривычка и жаркое молдавское солнце вскоре взяли свое. Чтобы пот не заливал глаза, Турчанинов повязал лоб шелковым платком, что стоило ему еще одного презрительного взгляда Барабанова.
Я уехал по делам в Кишинев, а когда часа через три-четыре вернулся, Турчанинов все еще копал. Яма была уже такая глубокая, что Турчанинов умещался в ней целиком. Видны были только его руки и лопата, выбрасывающая на поверхность землю. Да из глубины доносился его приглушенный страстный голос, распевающий цыганские романсы. Время от времени Саша Барабанов подходил к яме и придирчиво промерял длинной рейкой отвесность стенок и глубину. Наконец Турчанинов, отсалютовав лопатой, доложил Барабанову:
— Товарищ начальник, работа закончена!
Саша, еще раз промерив яму рейкой, сказал:
— Вон видишь то сооружение из камыша? Перетащи-ка его сюда и поставь над ямой, а то старая уже отслужила.
— Вы, кажется, имеете в виду ватерклозет? — дрогнувшим голосом спросил Турчанинов.
— Вот именно, ватер! — злорадно отбрил Саша.
«А, черт бы побрал этого Саньку, — с досадой подумал я. — Что за штучки с новичками. А впрочем, дело-то ведь нужное. Все равно кому-нибудь надо его делать».
Турчанинов между тем, подойдя к сооружению, кряхтя стал вытягивать опорные колья. Это, однако, оказалось не так легко. Тогда белобрысая Зина, студентка-практикантка, которая умудрялась одновременно окать и якать, оторвалась от описи керамики, которую она вела. Подойдя к сооружению, Зина стала окапывать лопатой один из опорных кольев и пробормотала:
— Ты все сам хочешь сделать, как лорд Байрон?
Несколько озадаченный, Турчанинов раскланялся:
— Сударыня, вы достойны вдыхать все ароматы Аравии, но не этот. Эта работа не для вас.
Однако Зину не так-то легко было сбить с толку, и она тут же изрекла:
— Над плохим бурдюком не смейся, не зная, что в нем находится.
Турчанинов сквозь приступ смеха проговорил:
— Господи! Почему бурдюк!
— Это такая черкесская поговорка, — авторитетно заявила Зинка, наморщив свой и без того курносый нос.
Георге, который вместе со мной приехал из Кишинева и наблюдал эту сцену, не мог оставаться пассивным. Вскочив из-за стола, он подбежал к Зинке и Турчанинову и закричал:
— А я вам говорю — нечего тут возиться. Сейчас обвяжем веревкой и вытянем.
Он действительно достал из полевой сумки крепкую тонкую нейлоновую веревку и принялся обвязывать сооружение. В это время подошел Саша Барабанов. Молча растолкав собравшихся, он, без видимого усилия, взвалил на свои широченные плечи шаткую конструкцию и перенес ее на новое место. Остальные плелись за ним в почтительном молчании и лишь слегка поддерживали сзади.
«Что же, — подумал я, — может быть, таким несколько странным способом и начал формироваться коллектив злосчастного корчедарского отряда». Все остальные отряды экспедиции уже давно работали. А вот корчедарский не был еще даже сформирован. Дело в том, что раскопки в Корчедаре велись уже 14 лет. Они составили целую эпоху в работе экспедиции и дали огромные материалы. Были открыты мастерские литейщиков и гончаров, металлургов и ювелиров, оружейников и косторезов, множество жилищ, всевозможных сооружений, могильник. Почти вся доступная для раскопок площадь этого огромного древнерусского поселения была уже раскопана. Конечно, раскопана почти целиком была и цитадель — городище, окруженное высоким валом и глубоким рвом.
Мы оставили на городище небольшую площадку для археологов будущего, которые смогут копать более совершенными способами, а так почти все плато было раскопано. Почти все, но не все. В нижней части плато городища находилась круглая западина метров 20 в диаметре. Еще в 1950 году в маленьком шурфе, заложенном нами в центре западины, были обнаружены илистые отложения. Кроме того, на другом таком же древнерусском городище в Молдавии такая же западина и в наше время была полна водой. Почти наверняка это был водоем для жителей городища, особенно необходимый во время осады. Почти наверняка, но все-таки закон археологии гласит, что нужно докапывать любое сооружение, любой слой, который начал раскапывать, до материка — до почвы, в которой нет следов человеческой деятельности. Только тогда можно уверенно судить о том, что раскопал. Вот для этих-то контрольных раскопок, да еще и для уточнения конструкции вала, и должен был провести последний сезон полевых работ корчедарский отряд. Никто не спорил — нужно так нужно, но кому хочется потратить хотя бы часть сезона на бесперспективные раскопки, особенно когда остальные отряды ведут работы на совершенно новых, неизученных объектах, где каждый день может принести что-нибудь новое, интересное. Потому и было каверзным делом формирование корчедарского отряда.
— Ну вот, Юра, — бодро сказал я, когда Георге вернулся к столу, — видишь, коллектив отряда уже создается. Тебе сам бог велел быть начальником — ведь это ты своими руками в тысяча девятьсот пятидесятом году выкопал шурф в западине. Ты начал, ты и кончай. А коллектив у тебя прекрасный. Зина — энергичный, умелый археолог…
— Да, — хмуро прервал меня Георге. — Студентка, всего второй год в экспедиции.
— Ничего-ничего, зато какой напор. Саня Барабанов — прекрасный архитектор и художник.
— Грубиян, — все так же хмуро отрезал Георге.
— Какие люди, ей-богу, даже завидно! — убеждал я, стараясь не сбиться с тона. — Ты подумай, у тебя даже рабочим-землекопом будет корреспондент столичного журнала, интеллигентный человек!
— Землекоп должен землю копать, а с интеллигентным только намучаешься, одни разговоры, — отпарировал Георге.
— Зато поварихой у тебя будет Митриевна, — сказал я, пуская в ход последний козырь.
Тут уж Георге ничего не смог возразить.
— В общем, основные кадры я тебе подготовил, а остальных сам доберешь, — торопился я окончить не очень-то приятный разговор. — Формируйся, выезжай в лагерь — и с богом. А я дней через десять приеду в отряд посмотреть, как дела.
К вечеру, нагруженный оборудованием, продуктами и материалами, экспедиционный фургон выехал в Корчедар во главе с сумрачным Георге и с кое-как сформированным коллективом. А я с неутомимым Гармашем поехал в очередной объезд отрядов.
Я не раз задумывался о том, как идут дела в Корчедаре, но прошло немало времени, прежде чем мне удалось туда попасть. В Корчедарский лагерь мы приехали глубокой ночью: наш шофер Гармаш, профессор-остеолог Вениамин Иезекильевич и я. За годы работы в Корчедаре накопилось очень много костей животных из различных раскопов, и я пригласил своего старого друга, чтобы он их определил. Гармаш осторожно провел, с потушенными фарами, чтобы не разбудить кого-нибудь, машину по хорошо знакомому мостику прямо в лагерь. Мы с Вениамином Иезекильевичем пробрались к палатке Георге, где, как я знал, есть пара свободных коек, а Гармаш улегся в машине. Как ни старались мы укладываться тихо, Георге все же проснулся и, поздоровавшись, перевернулся на другой бок.
— Уж раз ты проснулся, — проворчал я, — подожди немного засыпать. Расскажи, как дела.
— Завтра… — отозвался шепотом Георге. — Теперь Турчанинов дежурит, дайте мне выспаться, я вам говорю, что должен выспаться, и вам советую.
— Черт возьми, да какая разница, кто дежурит! — разозлился я. — Ну крикнет: «Подъем!» — вот и все.
— Не будет он кричать, — мрачно сказал Георге. — Говорю вам — лучше спите и мне не мешайте.
Устрашенный, я сам проснулся еще до подъема, без четверти пять, оделся и с интересом стал ждать, что будет дальше. Ровно без пяти пять в палатку бесшумно вошел Турчанинов и, молча раскланявшись, подошел к кровати Георге.
— Не откажите в любезности полюбоваться вместе со мной солнечным восходом, — медовым голосом произнес он, сбросив с Георге одеяло и изо всех сил дернув его за ногу.
Георге вскочил, как подброшенный пружиной, и, обвязав голову полотенцем, помчался к источнику. Турчанинов походкой индейца, вышедшего на тропу войны, направился к следующей палатке. Мы с Вениамином Иезекильевичем умылись и сели за стол перед палаткой Георге. Профессор стал бриться, а я, найдя полевой дневник Георге, принялся с интересом его читать. Вдруг раздался дикий вопль Митриевны:
— Заавтриик!
Вениамин Иезекильевич вздрогнул и порезал щеку бритвой. Прижав порез квасцами, он несколько секунд сидел неподвижно, видимо приходя в себя, а потом продолжал бритье как ни в чем не бывало. Человек он отменно деликатный и воспитанный, поэтому о пережитом шоке можно было судить только по сильно затянувшейся процедуре бритья.
Когда мы наконец пришли к узкому длинному столу под брезентовым навесом, все уже давно были на раскопках. Только огненная шевелюра Гармаша покачивалась над столом. Он доедал огромную миску каши с жареным перцем, видимо раздобытую у Митриевны на льготных основаниях. Вениамин Иезекильевич, под нос которому стремительная, несмотря на дородность, Митриевна тут же сунула алюминиевую миску с дымящейся кашей, приступил к трапезе. Сохраняя полное достоинство, он ел кашу как самое изысканное блюдо. В это время с раскопа вернулся Георге.
— Ну, как, добрались уже до дна водоема? — спросил я.
— Какой водоем? Я вам говорю, что это донжон!
— Башня? — переспросил я. — А как же слой ила?
— Он имел в толщину всего сантиметров пятьдесят. Это просто поздние образования в западине. А под ним пошел суглинок, остатки каменной кладки, наверное, нижняя часть донжона или его фундамент! Там же найдены наконечники копий, стрел, представляете себе!
— Пойдем посмотрим на месте, — предложил я Вениамину Иезекильевичу.
— С величайшим удовольствием, — отозвался он, и мы все трое отправились на городище.
По дороге Георге держался несколько впереди и шагал как-то особенно аккуратно по прямой.
— Скажите, пожалуйста, — обратился ко мне вполголоса Вениамин Иезекильевич, — почему он так странно идет?
— Не знаю. Вы его самого спросите.
Вениамин Иезекильевич откашлялся и в своей обычной безупречно вежливой манере обратился к Георге:
— Не сочтите за труд, Георгий Ксенофонтович, сказать, чем объясняется удивительная регулярность и направленность вашей походки?
Георге только этого и надо было. Он буквально застыл на ходу, как бы боясь сбиться, и торжественно объявил:
— Мне нужно еще раз проверить расстояние от ручья до вала городища. Я иду точным мерным шагом римского легионера. Его длина была 0,679 метра, или, округляя, 68 сантиметров. Но я не округляю.
Посмотрев на голенастые тренированные ноги Георге, торчащие из выцветших шорт, Вениамин Иезекильевич со вздохом перевел взгляд на свои длинные и тощие профессорские ноги и с уважением сказал:
— Вот как? Даже не округляете?..
Но тут разговор оборвался, так как мы стали карабкаться на гребень вала, который в этом месте был особенно высок и крут, достигая 6-метровой высоты. В нижней части плато городища, на месте западины, виднелся темный четкий прямоугольник раскопа. В нем копошились рабочие, среди которых выделялся ярким платком, повязанным вокруг головы, Турчанинов. Он стоял в живописной позе, опираясь о лопату, и беседовал с каким-то молодым человеком в городском костюме. Зина, сидевшая на краю раскопа, поздоровалась с нами и оторвалась было от полевого дневника, чтобы подойти к нам, но Георге движением руки остановил ее.
— Это последний раскоп на городище, — сказал он, обращаясь к Вениамину Иезекильевичу. — И он закончится через несколько дней. Нам осталось снять последние тридцать — сорок сантиметров слоя с остатками фундамента, и мы дойдем до материка.
Осмотрев дно раскопа с многочисленными остатками камней кладки, я подумал:
«Это удивительно, но, кажется, Георге прав», — и сказал вынырнувшему неизвестно откуда Барабанову:
— Как, Саня, по-твоему, может это быть остатками фундамента донжона? Прав Георге?
— Суровая мысль, — пробурчал Барабанов, выразив этим одобрение на знакомом уже мне жаргоне молодых архитекторов.
Вениамин Иезекильевич вопросительно посмотрел на меня.
— Это наш старший архитектор Барабанов. Он разделяет точку зрения Георге. Возможно, они оба правы.
— Если это не остатки водоема, — задумчиво сказал Вениамин Иезекильевич, — то где же они? Люди не могли жить на городище без воды, особенно во время осады.
— Я измерил: до ручья ровно восемьдесят один шаг, то есть 54,999 метра, а тут, направо, должны были быть ворота, — сказал Георге.
Саня стал уверять Вениамина Иезекильевича, что следы водоема могли не сохраниться. Я тоже высказал несколько доводов в пользу этой гипотезы, но поймал себя на мысли, что убеждаем мы, собственно, не Вениамина Иезекильевича, а самих себя…
Уже после первых трех лет раскопок на городище Корчедар, начиная очередной сезон, мы каждый раз уверены были в том, что он будет последним. Но жизнь неуклонно разбивала наши глубокомысленные научные предположения. Обычно это происходило к концу сезона. Как живое существо, не желающее расстаться с нами, Корчедар молча и терпеливо выслушивал наши рассуждения о том, что уже все открыто, что нам здесь, по существу, уже нечего делать. Потом, когда мы, убежденные в собственной правоте, снимали палатки и упаковывали вьючные ящики, он вдруг выдавал что-нибудь до того неожиданное и интересное, что приходилось снова разбивать лагерь, метаться по разным учреждениям в поисках дополнительных средств на раскопки, работать в холод и дождь. Он был поистине неистощим в своих выдумках. Никогда не возможно было предугадать, какое коленце он выкинет к концу сезона… Но на этот раз так не будет!
Нежась под лучами жаркого солнца, городище имело вполне мирный и даже какой-то домашний вид. Просто огромный бублик, метров 100 в диаметре, лежащий на склоне холма. Да и всей площади для неожиданностей оставалось всего-навсего 20 на 20 — около 400 м2. Стараясь преодолеть ставшее уже суеверием представление о Корчедаре, я бодро предложил Вениамину Иезекильевичу: останемся в этом лагере до конца раскопок. Это еще дней пять-семь, не больше.
— С истинным удовольствием. Я вообще люблю острые ощущения.
— А я вам говорю… — несколько озадаченный, начал Георге, но тут к нам подошел человек, беседовавший с Турчаниновым.
— Разрешите представиться, я корреспондент молодежной газеты. Прибыл для собирания материала о вашей экспедиции, — сказал он.
— Ну, и каковы ваши впечатления? — осведомился я.
— О! Превосходный материал: все эти железки и черепки, но самое главное — люди! Вот, подумать только, простой рабочий, — сказал он, указывая рукой на Турчанинова, — бесхитростный, откровенный парень. А какая эрудиция, какая глубина мысли, пусть и выраженная наивно.
— Вы находите? — сказал я, и мы с Георге переглянулись.
— А ваш архитектор, товарищ Барабанов, это же просто герой!
— Секи пафос! — сумрачно посоветовал корреспонденту Барабанов и, махнув рукой, спустился в раскоп.
Корреспондент недоумевающе пожал плечами.
— Мы поговорим с вами попозже в лагере, — легкомысленно сказал я ему, недооценив ситуации, и подошел к Зине.
Она встала. Рабочие продолжали копать. Турчанинов выделялся своей преувеличенной старательностью.
— Ну, как, скоро сворачиваемся?
— Не знаю, — неопределенно ответила Зина.
— Да уж тут скоро не уедешь, — подал голос Турчанинов. — Одной канцелярии как в больнице. За две минуты вырвут зуб, а эпикриз на двадцать страниц.
Зина покраснела.
— Вы на работе, — сказал я Турчанинову. — Замечания ваши будете делать в лагере.
Потом я сказал Зине, чтобы она передала Вениамину Иезекильевичу остеологический материал из раскопа и подготовилась, так как в семь часов вечера будет обсуждение ее дневника.
Получив свои любимые кости, Вениамин Иезекильевич с помощью двух рабочих перетащил их в лагерь, вынул блокнот, ручку, штангель, рулетку и засел за работу. Мы с Георге осмотрели раскопки вала и рва, где все шло как и предполагалось. Ров шириною более 20 метров и глубиною до 4 метров был прорезан траншеей до самого дна. В основе вала лежала конструкция из толстых дубовых бревен и плотная, как камень, масса, получившаяся в результате армирования слоя жидкой глины дубовыми ветвями. Кроме того, на вершине вала находились остатки городен — бревенчатых срубов, заполненных землей и камнями. Очевидно, на городнях было установлено еще и забороло — крытая галерея, под защитой которой стояли часовые. От дна рва и до заборола, таким образом, возвышалась крутая стена до 15 метров высотой. Все вместе это было очень сильное укрепление, кольцом опоясывающее городище.
По дороге в лагерь я спросил у Георге:
— Ну, как Зина ведет раскоп? Ведь это первый в ее жизни?
— Хорошо.
— И с рабочими справляется?
— Да. Вот только Турчанинов этот… Придраться не к чему, а только есть в нем какая-то неточность…
Когда я пришел в лагерь, то уже не застал местного корреспондента. Он очень спешил и, воспользовавшись попутной машиной, уехал в районный центр.
К семи часам вечера все население лагеря собралось в столовую для обсуждения дневника. Зина к этому времени развесила уже все чертежи на фанерных щитах и сидела за столом. Она заметно волновалась. Не меньше волновался и я, хотя это, наверное, не так бросалось в глаза. Эта девушка в прошлом году была впервые направлена на практику в экспедицию по окончании первого курса истфака одного из северных институтов. Она поразила нас своей удивительной необразованностью, наивностью, в сочетании с ненасытной жаждой знания и природным умом. Много раз бывало так, что я впадал в отчаяние от ее дремучего невежества, но всегда мне возвращали надежду Зинино трудолюбие и наблюдательность. Она очень много успела узнать и понять за первый сезон работы в экспедиции. Как-то незаметно борьба за «бессмертную душу» Зины стала кровным делом всех археологов экспедиции.
И вот на второй год она, вопреки всем установившимся правилам, была назначена начальником раскопа, да еще и нелегкого.
Упрямо наклонив голову, медленно и четко выговаривая каждое слово, Зина читала дневник, время от времени показывая нужный рисунок или чертеж. Она ни разу не оторвала глаз от дневника, пока не кончила. В дневнике попадались иногда мелкие ошибки и неточности, но их не хотелось замечать. Это была работа профессионального археолога, поэтому у нас она не вызывала никаких лирических или покровительственных чувств, а только желание обсудить кое-что и поспорить. Неожиданным был основной вывод: в раскопе открыты не остатки донжона, а какого-то другого сооружения.
Георге, автор гипотезы о донжоне, потребовал повторить доказательства.
Зина, волнуясь, сказала:
— Камней слишком мало для фундамента башни, хотя они и лежали по кругу. Сегодня сняли последний слой — под камнями чистая глина.
— Как с точки зрения архитектуры, Саня? — спросил я.
— Похоже на правду…
— Камни могли выбрать позже крестьяне окрестных сел для хозяйственных надобностей! — горячо вступился Георге. — Что ты на это скажешь?
Зина задумалась и медлила с ответом.
Георге подошел к щиту с чертежами, внимательно посмотрел на него и вдруг сказал:
— Нет, не могли разобрать камни позже…
— Почему? — с радостным удивлением спросила Зина.
— А вот смотри: над слоем камней слой серого суглинка, а над ним слой ила с молдавской керамикой от четырнадцатого до семнадцатого века — в это время здесь и был водоем. Оба слоя без всяких следов перекопов и ям. Значит, начиная с четырнадцатого века никто не выбирал отсюда камня. Никто не мог этого сделать и до четырнадцатого века. Городище было покинуто в начале двенадцатого века под напором кочевников, и до четырнадцатого века ни здесь, ни в окрестностях никто не жил.
— А что же это тогда такое? — заинтересованно спросил Турчанинов. — И что нам делать дальше?
— Что это такое, мы еще не знаем, — ответил я. — Безусловно остатки какого-то общественного сооружения. А дальше надо продолжать раскопки.
И раскопки продолжались. Под слоем камней показались толстые дубовые бревна. Грунт стал опять глинистым и твердым, как камень. День шел за днем, а Корчедар упорно цеплялся за свою последнюю тайну.
Как-то меня пригласил к обеду давний приятель — председатель колхоза Иван Михайлович. Придя к нему, я не без некоторого удивления увидел благообразного старика Попеску, отставного священника. Попеску был человеком довольно образованным и занятным и уже несколько десятилетий весь свой досуг посвящал поискам водяных источников. В Молдавии, как и во всякой южной стране, питьевая вода — особенно важная проблема. По старинному обычаю, многие люди, в семье которых произошло какое-нибудь событие, в память о нем находили источник, заключали его в том месте, где он вытекает из земли, в обрезок железной трубы, делали небольшой бассейн из камней и цемента, сбоку нишу, в которую ставили кружку, рядом вкапывали скамейку и большой крест, который покрывали резьбой, подчас очень талантливой и интересной. Этот трогательный обычай был вместе с тем и глубоко рационален. Когда едешь по степи, крест виден издалека. Увидишь крест — значит, там вода. Подъезжай, напейся, напои лошадей, залей воды в радиатор. И вот пришло же в голову каким-то умникам, под видом борьбы с религиозными пережитками, сломать все кресты. Ни за что ни про что обидели народ, да и труднее стало находить в дороге воду. Так уничтожили и многие старинные красочные и своеобразные произведения народного молдавского искусства. Не один десяток источников в районе Корчедара носит имя их открывателя и называется «Изворул луй (источник) Попеску». Я не мог понять, зачем пригласил среди бела дня вечно занятый Иван Михайлович Попеску и меня.
— Вода нужна, — сдвинув выгоревшие добела брови, сказал Иван Михайлович. — В той долине, где городище, должна быть большая животноводческая ферма. Все там есть для этого, одного мало — воды. Ручеек, ползущий по дну лощины, да источник у подножия городища.
— А производили ли вы поиски вокруг, достопочтенный Иван Михайлович? — спросил Попеску.
— Искали, — махнул рукой председатель. — Сколько трудодней на шурфы потратили… Нигде нет воды. Может, вы поможете?
— А чем же наша экспедиция может быть вам полезна? — поинтересовался я.
— Скажите, людям, которые жили на древнем городище и вокруг него, могло хватать воды из ручья и источника?
— Нет, — подумав, сказал я. — Даже если ручей и был намного полноводнее тысячу лет назад, все равно не могло. На поселении жило несколько тысяч человек. Той воды, что есть сейчас, даже для питья и умывания не хватило бы. А ведь здесь жили сотни ремесленников: металлурги, гончары, литейщики. Им для производства нужно было очень много воды. Должна быть здесь вода. Ищите еще.
— Ищущий да обрящет, — сказал Попеску и поднял вверх толстый указательный палец.
Иван Михайлович развел руками.
— Да где же искать? Уж сколько искали. Специалистов из района вызывали.
— Помнится мне, — задумчиво сказал Попеску, — лет сорок назад, когда нашел я источник у подножия читацуи, городища по-вашему, и источник этот оформил, первое время в бассейне сильный отстой был — частицы голубой водоносной глины. Она бывает там, где издавна много воды.
— Водоносный слой? — спросил Иван Михайлович. — Как же это может быть? Ведь за источником крутой склон.
— Да и мне было удивительно, — сказал Попеску. — Искал я тогда и на городище, и выше него, да ничего не нашел.
— А вы ничего не обнаружили на городище? — спросил меня Иван Михайлович.
— Нет. Во впадине в нижней части городища была вода в четырнадцатом — семнадцатом веках, да только, видимо, стоячая — из весенних вод. А потом, когда впадина заполнилась илом, и этой воде негде было собираться. Ведь на городище с двенадцатого века никто не жил, некому было и чистить впадину.
— Ну ладно, — вздохнул Иван Михайлович, — подумайте, может, чего и надумаете, а теперь, — улыбаясь, продолжал он, — хочу вас повеселить, Георгий Борисович. Изрядные шутники, видно, работают в вашей экспедиции.
И он протянул мне свежую газету. С листа на меня глядела улыбающаяся физиономия Турчанинова, за ним раскоп. Очерк занимал почти целый подвал. По стилю можно было подумать, что это описывается не работа экспедиции, а опереточный спектакль. Я, например, был изображен в каком-то развевающемся на ветру голубом плаще. В довершение всего в очерке было рассказано, как во время пожара в колхозной овчарне архитектор экспедиции тов. Барабанов вынес на своих плечах около 60 колхозных баранов. Это было самой бессовестной ложью, которую мне приходилось когда-нибудь читать.
— Да вы не расстраивайтесь, — сказал, улыбаясь, Иван Михайлович. — Если бы вы знали, что иногда про нас пишут…
По дороге в лагерь я проклинал собственное легкомыслие. Видел же я, как Турчанинов морочит голову этому доверчивому корреспонденту. Тот еще восхищался турчаниновским простодушием и наивностью. А бараны, это, конечно, страшная месть за первый трудовой подвиг, который Барабанов заставил совершить Турчанинова в день знакомства. «Надо будет немедленно выгнать его из экспедиции», — размышлял я.
Когда я вернулся в лагерь, все грелись вокруг костра — надвигалась осень. Глубокий и сдержанный голос Турчанинова звучал в темноте:
— Река раскинулась. Течет, грустит лениво и моет берега. Над скудной глиной желтого обрыва в степи грустят стога…
Я поневоле заслушался.
Когда Турчанинов кончил, Зина тихо спросила:
— Что это, Гриша?
— Блок, — коротко ответил Турчанинов и ласково продолжал: — Ты в своем Кучеже только один блок и знаешь: механизм в форме колеса с желобом по окружности, а был еще, между прочим, и другой Блок — Александр. Как и я, родился в семье профессора и сначала учился на юридическом факультете. Правда, в дальнейшем наши пути несколько разошлись. Он стал великим русским поэтом, а я копаю землю под твоим очаровательным руководством.
Наваждение поэзии кончилось. «Нет, — подумал я мстительно, — тебя надо не просто выгнать из экспедиции, а сначала заставить над тобой смеяться».
— У-у-у-ж-и-и-ин! — раздался неожиданно вопль Митриевны.
Вениамин Иезекильевич подскочил на своем брезентовом стуле, чуть не угодив ногами в костер. Все невольно засмеялись.
— Что вы так испугались, Вениамин Иезекильевич? Это кричала Митриевна, а не снежный человек, — сказал Баранов и искоса поглядел на Турчанинова.
Из-под капюшона брезентового плаща высунулась рыжая голова Гармаша.
— Мы тут скоро превратимся если не в снежных, то в диких людей, пойдут дожди, размоют дорогу — и все будет, как в цирке… Ни туда ни сюда…
Вениамин Иезекильевич, игнорируя этот выпад, обратился к Барабанову:
— Видите ли, мой друг, между снежным человеком и Митриевной ведь все же существенная разница. Снежный человек — выдумка досужих фантазеров, а наша Митриевна — воплощенная реальность.
— Почему же снежный человек выдумка? — вступил в разговор Турчанинов. — Это тоже реальность.
— А вы откуда знаете? — быстро спросил я.
— Да я сам член Всесоюзной комиссии по снежному человеку, — запальчиво ответил Турчанинов и тут же прикусил язык, но было уже поздно.
«Наконец-то! — с торжеством подумал я. — Прекрасный повод, да и тонус у отряда поднимется».
— Вы знаете, — сказал я, подражая ласковым интонациям Турчанинова в разговоре с Зиной, — что у нас принято каждую субботу перед вечерним костром читать лекции. А вы пока что ни о чем не рассказывали. Снежный человек — какая захватывающая тема! А ведь вы член Международного бюро…
— Всесоюзной комиссии, — жалким голосом поправил Турчанинов. — Я не буду читать этой лекции.
— Почему же — не будете? Будете. Через три дня суббота. Не теряйте времени — готовьтесь.
— Не буду я читать в такой аудитории, да еще в присутствии Вениамина Иезекильевича! — нервно воскликнул Турчанинов.
— Вы знаете, что такое дисциплина в экспедиции? — строго спросил я. — Либо вы будете читать лекции, либо уедете.
Турчанинов сел за стол и за время ужина не произнес ни одного слова. Зина, которая была дежурной, несколько раз предлагала ему добавки, но он даже не отвечал. Перед сном я пригласил к себе в палатку Барабанова и молча протянул ему газету со статьей вдохновленного Турчаниновым корреспондента.
Читая, Барабанов все больше и больше мрачнел, а когда дошел до описания пожара в овчарне, то даже при свете «летучей мыши» было видно, как у него побагровела шея и заходили желваки на скулах.
— Вот что, Саня, — сказал я ему. — Я знаю твои босяцкие привычки. Но у нас экспедиция Академии наук, никакой физической расправы я не допущу. А вот в субботу Турчанинов будет читать лекцию о снежном человеке. Подумай, как лучше подготовить это культурное мероприятие.
— Хорошо, — сказал Барабанов, отдуваясь так, как будто он просидел несколько минут под водой. — Я подумаю!
Турчанинов понял, что он попал в переплет, и все свободное время трудился не покладая рук. В субботу сразу же после работы на деревьях появились многочисленные плакаты и рисунки со смешными изображениями снежного человека. У него были все характерные признаки, описанные «очевидцами»: оттопыренные большие пальцы ног, мохнатая спина. Лозунги гласили, например: «У каждого из нас должен быть свой снежный человек!»
После ужина все расселись около костра, и Турчанинов начал читать свою лекцию. Нужно отдать ему должное: он проявил изрядное хитроумие. Лекция была построена как некий симбиоз поэзии и иронии. Неважно, дескать, есть ли снежный человек или нет его, важно, что у людей есть мечта о чем-то необычном, удивительном, и это возвышает и оправдывает все. Я уже начал было беспокоиться, но потом сообразил, что ему придется сказать и что-то позитивное. Иначе чем оправдать высокую комиссию, членом которой он состоит. Турчанинов хотел было кончить на милой шутке, но Георге тут же спросил его:
— Есть ли хоть какие-нибудь доказательства существования снежного человека, если есть, то говори.
Турчанинов затравлено оглядел аудиторию, махнул рукой и пустился во все тяжкие. Посыпались свидетельства очевидцев: знатного чабана, орденоносца, которого снежный человек треснул дубинкой по голове, когда он расположился в горах поужинать; секретаря райкома, которому снежный человек перебежал дорогу, когда он возвращался на «газике» домой; каких-то иностранных ученых с очень звучными, но незнакомыми фамилиями. Я жалел, что был вынужден сохранить нейтралитет, но знал, что Турчанинов находится в руках товарищей по отряду и что это опытные и надежные руки. Выступили почти все. Георге и Гармаш разбили всю логику докладчика. Неожиданно взявшая слово Митриевна, стараясь сдержать раскаты своего могучего голоса, произнесла что-то жалостливое, от чего положение Турчанинова еще ухудшилось. Но все было бы ничего, если бы не Вениамин Иезекильевич. Сохраняя обычную вежливость и корректность, он, даже не отрицая теоретической возможности существования снежного человека, ясно показал весь дилетантизм доклада.
Когда Вениамин Иезекильевич закончил, слово попросил упорно молчавший до этого Барабанов:
— Это все тоскливые рассуждения. Возражаю. У меня есть реальные и наглядные доказательства существования снежного человека, — Аудитория заволновалась. — Три минуты, — пробормотал он.
На табуретку, за двумя стоявшими рядом деревьями, он поставил несколько керосиновых ламп, за ними укрепил подрамник, служивший рефлектором, а перед ними повесил навернутый на ручку от лопаты рулон бумаги. Он потянул рулон книзу, и, просвеченная лампами, показалась надпись: «Приключения снежного человека в П. Д. Э.» — то есть в нашей Прутско-Днестровской экспедиции. Затем на этом своеобразном теневом экране показался сам снежный человек. Он имел оттопыренные в стороны большие пальцы ног, волосатую спину и руки, спускавшиеся ниже колен, и в то же время это был, несомненно, Турчанинов. По мере того как разматывался рулон, показывалась безжалостно осмеянная история пребывания Турчанинова в П. Д. Э. Тут был и первый его «трудовой подвиг», и другие еще неизвестные мне страницы его биографии, как, например, добывание руками жареного мяса из кухонного котла. На этой картине Турчанинов был завернут в белое марсельское одеяло и явно смахивал на Васисуалия Лоханкина. Не успел замолкнуть общий смех, как Турчанинов молча и яростно прыгнул на Барабанова. Удар был столь неожиданным и сильным, что Барабанов рухнул, как когда-нибудь рухнет Пизанская башня. Они покатились по земле. Но потом Барабанов, видно, пришел в себя, встал и, зажав Турчанинова в огромных ручищах, легко поднял его над головой. Я ужаснулся, думая, что он сейчас швырнет Турчанинова в огонь, и в то же время я чувствовал в этой сцене что-то эпическое. Зажатый в тиски, Турчанинов тщетно извивался, стараясь вырваться.
Первой опомнилась Митриевна.
Как большой шар, подкатилась она к драчунам, развернувшись, хлопнула Барабанова пониже спины и прогремела:
— У, аспид, человек такую умственную лекцию прочел, а ты…
Барабанов, не выдержав натиска, сверкнул на Митриевну стеклами очков, покорно опустил Турчанинова на землю, демонстративно сдул у него с плеча невидимую пылинку, махнул рукой и, насвистывая, пошел к себе в палатку.
— Отбой! — закричал дежурный.
Все стали расходиться. Зина подошла к Турчанинову и тихо сказала:
— Ну вот, теперь мы знаем еще одну примету снежного человека — отсутствие чувства юмора и способность приходить в необузданную ярость…
— Ты что, с ума сошла? — зло перебил ее Турчанинов.
— Нет, — мечтательно сказала Зина, — наоборот. Набираюсь ума…
На другое утро оба участника драки получили по выговору и мрачные пошли на работу…
Огромные раскопы вала и рва были закончены. Завершены были и исследования гетского и славянского могильников. Оставался один только Зинин раскоп. Непонятный и вместе с тем не слишком интересный. В нем не было почти ничего. Зина нервничала. Она чувствовала себя виноватой за задержку всего отряда, хотя это и было несправедливо. Все устали. Становилось все холоднее, все труднее работать. Резкие контрасты в температуре на протяжении суток особенно тяжело переносил Вениамин Иезекильевич. Он, однако, отклонил мое предложение уехать на базу и вместе с нами переносил все трудности работы и быта. А их хватало. Если вечер выдавался теплый, это предвещало ночью дождь, значит, на другой день придется ждать, пока высохнут раскопы, а в следующую ночь даже в спальном мешке от сырости будет ломить все кости. Если сутки выдавались ясные, то утром на палатках лежал иней. Работать начинали в ватниках. Зажигали маленькие костры возле раскопов. И все равно пальцы коченели при расчистке. Трудно было даже делать записи в полевой дневник. У чертежников застывала тушь. Постепенно теплело, и к полудню работали даже без рубашек. А потом снова начинало холодать и к вечеру все уже опять надевали ватники. Все это было бы нестрашно, но надвигался период многодневных проливных дождей, когда хочешь не хочешь, а сезон полевых работ заканчивается. Мы ничего не говорили, но понимали, что это время близко. Неужели опять тайна Корчедара не будет до конца раскрыта и придется в будущем году снова начинать раскопки? А потом — ведь это первый в жизни раскоп Зины. От результатов этой работы, может быть, зависит все ее будущее.
Конечно, раскоп с интересными находками — самое лучшее, на худой конец пусть даже пустой, но законченный. А сейчас и почти пустой, и незаконченный… Хуже не придумаешь… Выходя ночью покурить, часто видел я слабый оранжевый круг на брезентовом пологе Зининой палатки. Я понимал, что она мучается, думает, но посоветовать мог ей только одно — продолжать работать, искать, а это она и сама знала. Когда я вернулся в палатку, Вениамин Иезекильевич перелистывал при свете керосиновой лампы какие-то свои заметки. Через некоторое время снаружи послышался приближающийся шум: треск сухих веток и чье-то хриплое дыхание. Вениамин Иезекильевич прислушался, а затем обратился ко мне:
— Если я не ошибаюсь, к нам движется нечто напоминающее средней величины медведя.
— Ну какие здесь медведи, — сказал я. — Ничего страшного быть не может.
В это время откинулся полог палатки и показалось круглое лицо Митриевны, Вениамин Иезекильевич быстро юркнул в спальный мешок, накрывшись с головой. Митриевна, видимо, от стремления идти бесшумно, очень устала, вперевалку она подошла к раскладушке Вениамина Иезекильевича и села прямо на его ноги, но он не подал признаков жизни. Я пододвинул ей стул:
— Здесь вам будет удобнее. Что так поздно, Митриевна? Что случилось?
Отдышавшись, Митриевна прохрипела паровозным шепотом:
— Зинка-то извелась вся…
— Сам вижу, что же тут поделаешь…
— А вот праздник устроить. Именины. Осемнадцатого, аккурат, ей девятнадцать будет лет.
— Что ж, идея хорошая… А вы как думаете, Вениамин Иезекильевич?
Из мешка послышался слабый голос:
— Весьма целесообразное и тонкое предложение.
Митриевна торжествующе подняла кверху могучую руку:
— Ну, раз такой человек сказал, так тому и быть!
В это время в палатку влез голый до пояса Барабанов и сел прямо на пол.
— Молодец, Митриевна, — сказал он.
— А как же ты услышал? — спросил я.
— Такой шепот, наверное, и на городище слышно… Хорошо хоть, Зинина палатка на отшибе.
Тут полог палатки снова приоткрылся, появились заспанный Георге, Турчанинов в своих неизменных джинсах и рыжие лохмы Гармаша.
— Вот что, — сказал я, — всем, по-моему, уже ясно. Давайте только распределим обязанности. Ты, Саня, должен взять на себя оформление: плакаты, приветствия, праздничный приказ.
— Ладно, нацарапаю, — буркнул Барабанов.
— Ты, Семен Абрамович, обеспечишь продукты и вечернюю иллюминацию — повесишь третью фару на дерево.
Гармаш кивнул головой.
— У меня еще четыре фальшфейера разноцветных остались, и залп из ружей дадим — салют, как в городе-герое.
— Вы, Митриевна, обеспечиваете стол…
— Банкет, как в лучших домах Филадельфии, — добавил Турчанинов.
— А вы, — подхватил я, обращаясь к Турчанинову, — как испытанный лектор прочтете короткую лекцию о жизненном и творческом пути Зины. Название сами придумаете.
— Хорошо, — отозвался Турчанинов. — Кроме того, я организую музей подарков Зине Малышевой от трудящихся. И буду его директором и экскурсоводом.
— А я, — сказал Георге, — буду заведовать музыкальной частью.
— Ну и прекрасно. Теперь последний вопрос. Надо бы сделать и один общий подарок.
— Платье бы ей, — сказала Митриевна, — хорошее. Она ведь на стипендию не купит. А сошьет Дуся.
Дуся — это наша бывшая рабочая, которая выучилась на портниху и стала заведовать ателье в селе.
— А как же мерку снять, чтобы она не догадалась? — спросил Турчанинов.
— Это я беру на себя, — самоуверенно заявил Георге.
— Ах, вот как? — ехидно переспросил Турчанинов.
— Не в том смысле, олух, я говорю про организацию и общее руководство. У меня есть идея.
Пообещав хранить все приготовления в тайне от Зины, общество наконец разошлось по своим палаткам. На другой день после работы Вениамин Иезекильевич, до того пошептавшийся о чем-то с Георге, обратился к Зине:
— Уважаемая Зинаида Николаевна, я хочу вас попросить об одном одолжении: для противопоставления южному антропологическому типу — северного, а вы его блестящий представитель, я бы хотел получить ваши антропометрические данные.
— Большую услугу окажешь науке, — вставил Георге. — Ты будешь эталоном.
— Ой, я стесняюсь, — покраснев, сказала Зина.
— Да что ты, обмерять-то Митриевна будет, — сказал Георге и дал Митриевне заранее заготовленную бумажку с размерами, необходимыми для Дуси, а для маскировки с несколькими действительно антропометрическими показателями.
И все же сколько бы мы ни изощрялись в выдумках, жизнь приготовила Зине куда более ценный и неожиданный подарок.
В тот день утро выдалось ясное и теплое. Мы с Вениамином Иезекильевичем работали в лагере, когда вдруг со стороны городища послышался сильный шум и крики. Потом на гребне вала показалась Зина. Она побежала к лагерю, раскинув руки, и вот уже стало видно ее торжествующее лицо. Руки ее как бы прорывали тень от листьев, впуская в лагерь все новые потоки солнечных лучей.
— Вода, — кричала она, — вода!
Мы с Вениамином Иезекильевичем пошли ей навстречу.
— Какая вода, Зина? — спросил я.
— Живая, — задыхаясь от быстрого бега, ответила Зина, — настоящая живая вода.
Когда мы трое поднялись на вал, я увидел на дне раскопа, под полностью снятой коркой из глины и дерева, огромный двойной сруб из темных дубовых бревен. Внутри сруба, постепенно заполняя его, клокотала и пенилась ярко-голубая вода.
— Колодец, — закричал Георге, увидев меня, — да не простой, какой-то огромный, двухкамерный!
Внезапно из глубины колодца вынырнул по пояс какой-то мощный человек, вдохнул воздух и снова ушел под воду.
— Кто это? — спросил я с изумлением.
— Да это же Саня Барабанов! Он без очков, вот вы и не узнали. Он венцы считает, пока совсем не залило.
— А ведь заливает все быстрее! — жалобно воскликнула Зина. — Что же делать?
— Едем в колхоз за подмогой, — сказал я и оглянулся, ища глазами Гармаша. Его не было, зато внизу, у подножия вала, стояла заведенная машина.
…Ивана Михайловича я застал в правлении.
— Одолжите самую мощную моторную помпу, какая у вас есть, и трактор. — попросил я.
— А что такое? — осведомился Иван Михайлович.
— Вода. Вода на городище. Та самая, которую вы искали, и много.
Через полчаса мощный «ЧТЗ», лязгая гусеницами, пошел на штурм вала, волоча за собой помпу. Но не тут-то было. Наши предки строили этот вал с запасом прочности в 1000 лет и с запасом мощности в 200 лошадиных сил. Трактор порычал, порыскал из стороны в сторону и заглох. А вода все пребывала и пребывала. Она уже вышла за пределы сруба и затопляла раскоп.
— Вкопаем столб на валу, зацепим тросом помпу, трос за столб, а другой конец к трактору и втянем помпу, — предложил Георге.
— Иди ты со своими выдумками, — зло отозвался Гармаш.
— А ну, возьмем, ребята!
Он ухватился за один из поручней помпы и, напружинившись так, что все веснушки на лице и плечах стали объемными, сдвинул помпу с места. За второй поручень взялся Турчанинов, сзади навалился мокрый Барабанов, а затем и все население лагеря и рабочие. Помпа медленно пошла вверх по валу, а потом вниз по склону и остановилась, прочно закрепленная камнями у края раскопа. Впускной шланг опустили в раскоп, выпускной перекинули через вал, чихнул мотор пару раз и заработал. Голубая вода сильной струей потекла через дорогу вниз к ручью. Прошло несколько минут, послышалось фырканье председательского «газика», и Иван Михайлович присоединился к нам.
— Вот это да! — воскликнул он. — Если поперек лощины поставить дамбу, тут такое озеро натечет! Выручили вы меня, товарищи археологи. А где же эта вода раньше была?
— Подождите, дайте раскопать до конца. Ну, а пока что́ можно сказать? Здесь был большой водоразборный бассейн. Чтобы он не переполнялся, излишек воды сбрасывался сквозь отверстие у подошвы вала в ров. Это создавало дополнительные трудности при штурме городища врагами. Потом, когда люди покидали городище, тут был пожар. Упавшие обугленные бревна, обожженная огнем глина образовали поверх бассейна плотную пробку. Вода нашла много мелких выходов — один из них «Изворул луй Попеску», а другой под землей впадает в ручей на дне лощины…
Помпа не справлялась, едва-едва откачивала она воду, как та набиралась снова и снова. И все же раскопки можно было продолжать. Мы нашли в колодце посуду, наконечники копий, стрел, а главное — части сложного водоподъемного механизма из твердого как камень мореного дуба: огромные подшипники, вал, храповик, слеги. Это было удивительной удачей. Вот в Новгороде, там во влажной заболоченной почве дерево сохраняется веками, в Молдавии же, если оно не обуглено, то истлевает в течение нескольких лет, а здесь, внутри водоема, оно пролежало восемь столетий. Это было первое сооружение подобного рода, известное нам в X—XI веках на Руси.
На другое утро бассейн снова был полон водой. Она была все еще такой же голубой от взвешенных частиц водоносной глины. Как назло, что-то заело в помпе. Пока Гармаш и Георге чинили ее, нетерпеливый Барабанов, а вслед за ним и Турчанинов снова стали нырять в ледяную воду, пытаясь достать что-нибудь со дна. Турчанинов вынырнул, вылез из бассейна и с торжеством показал, раскрыв кулак, потемневший серебряный перстень с резной византийской монограммой.
— Вот, — сказал он Георге, — видал! Это тебе не «воздушный донжон».
— А я тебе говорю, что ты просто осел! — взъерепенился Георге. — Вот теперь мы не сможем определить, где точно находился перстень «in situ»!
Зина, отложив планшет, подбежала к дрожащему от холода Турчанинову и взяла у него перстень:
— Я заметила квадрат, в котором он нырял, а уровень залегания не изменился со вчерашнего вечера. — А потом, обернувшись к Георге, насмешливо добавила: — Читала я, что у древних славян и германцев был институт лаяния, когда можно было поносить должника и оскорбителя самыми последними словами. Вот если бы ты тогда жил, то был бы обязательно директором этого института.
— Так это же «институт» в другом смысле! — пытался отпарировать Георге.
— Спасибо за разъяснение, — снисходительно улыбнулась Зина и стала составлять паспорт на перстень.
— Только что был красивый серебряный перстень, — грустно вздохнул Турчанинов, — а теперь индивидуальная находка номер такой-то…
— Интересно все-таки, как же сюда попал византийский перстень? — задумчиво сказал Георге.
В это время затрещала налаженная Гармашем помпа.
Следующие несколько дней были посвящены раскопкам водоразборного бассейна, классификации и изучению найденных в нем керамики и других вещей. Сруб был врыт в материковую почву без каких-либо следов человеческой деятельности. И вдруг, расчищая площадь раскопа, примыкающую к валу, мы открыли под насыпью каменную вымостку. Что это? Может быть, каменная подушка для придания жесткости всей конструкции? Нет. Ее протяженность слишком мала, она ограничена несколькими метрами. Для того чтобы это выяснить, пришлось вскрыть большой участок насыпи. Трудоемкая и неблагодарная работа. Она требовала второго дыхания — терпения. И оно пришло — это второе дыхание. Все терпеливо ждали, что еще приготовил Корчедар.
В это время меня вызвали в другой отряд экспедиции, а когда я вернулся, раскопки подходили к концу. Под вымосткой оказался забитый камнями и глиной дубовый сруб еще одного большого колодца. Внутри него нашли целый скелет косули, славянскую керамику. На первый взгляд все это казалось абсурдом, зачем нужно было рыть колодец, чтобы потом засыпать его, забутовывать, а над ним возводить насыпь вала, а после этого делать рядом новое водоразборное сооружение? Однако анализ и сопоставление керамики из обоих колодцев и учет результатов раскопок прежних лет позволили разгадать и эту последнюю загадку. Славяне поселились на этом месте еще в VI веке, а цитадель городища была сооружена лишь на рубеже IX—X веков. В первый период существования поселения и использовался этот засыпанный потом колодец. Строителям городища выгодно было его засыпать, так как он находился на самой стрелке мыса. Здесь достаточно было лишь немного усилить крутизну склона и сделать небольшую насыпь, чтобы общая высота эскарпа достигла пяти с лишним метров. А после сооружения вала был сделан новый, более совершенный колодец — целый водоразборный роскошный бассейн.
Раскопки закончились, наступило время упаковки и заколачивания ящиков. За день до дня рождения Зины все было готово к отъезду. Мы сидели у костра и слушали молдавские песни, которые пел Георге вместе с рабочими.
— Зина, — сказал я ей тихо, — завтра по случаю твоего дня рождения все в лагере будет делаться по твоему распоряжению. До вечера — ты хозяйка. Идет?
Зина улыбнулась, кивнула и, скрывая смущение, пошла за хворостом для костра. В это время ко мне подсел Турчанинов:
— Можно задать один вопрос?
— Вы ведь не в армии, Турчанинов, и отлично это знаете, чего же вы притворяетесь?
— Так вот, — как-то напряженно заговорил он, — я ведь точно знаю, вы хотели выгнать меня из экспедиции. Почему вы этого не сделали?
— Как вам сказать… Поверхностному наблюдателю люди, работающие в экспедиции, настоящие экспедиционники, могут показаться односторонними, даже примитивными. Это, конечно, не так. Непрерывное, круглосуточное общение и на раскопках, и в лагере, добровольно принятая необходимость подчинить все свои действия интересам экспедиции, если понимать их в широком смысле, — все это требует предельной простоты и точности отношений. Во всяком случае, их внешних проявлений, какими бы путями человек ни приходил к простоте и точности. Тот, кто этого не поймет и этому не следует, должен уйти из экспедиции сам или с посторонней помощью. Вы, в конце концов, это поняли, потому и остались. Хотя, за ваши хулиганские шуточки, например за выходку с корреспондентом, вам надо было бы намылить шею!
— Спасибо! — медленно ответил Турчанинов. — Спасибо. А теперь я хочу вам кое-что сказать. Я ведь чувствовал, что все относятся ко мне по-особому. Неплохо, но по-особому. И от этого я несколько раз порывался уехать. Знаете, что меня удерживало? Материальность, очевидность открытия нового, сопутствующая вашей работе. А потом, помните стихотворение «Память»?.. О том, как в кружении жизни проносится мелькающее отражение потерянного навсегда, но кончается стихотворение такой строфой: «Когда же, наконец, восставши ото сна, я буду снова я — простой индеец, задремавший в священный вечер у ручья…»
— Знаю это стихотворение.
— Так вот, — продолжал он, — о людях, которые до старости, до тех пор пока хватит сил, месяцами жили бы в лесу, в палатках, сидели бы у костров, пристально всматривались и вслушивались в природу, судили бы, как не о совсем нормальных субъектах с сильно затянувшимся инфантилизмом. А для вас и для людей некоторых других специальностей это входит в круг профессиональных обязанностей.
— Думаю, что есть и еще одна причина…
— Вы это серьезно говорите? — спросил Турчанинов.
— Степень серьезности соответствует мере нашего взаимопонимания…
На другой день Зина поднялась с рассветом, но как ни рано она проснулась, мы встали еще раньше. Когда она вышла из палатки, весь лагерь был уже украшен. На большом столе с надписью «Музей подарков» стояли первые экспонаты. Между деревьями висели бумажные ленты с шутливыми приветствиями и поздравлениями. Над обеденным столом был прибит фанерный щит с огромным, метр на метр, фотопортретом Зины. Перед завтраком Георге прочел праздничный приказ, а потом, когда все вдоволь напоздравлялись, дежурный Саня Барабанов осведомился:
— Зина, вечером будут серенады, вручение подарков и вся программа, а что теперь делать? Ты хозяйка…
— Пойдемте на городище, — сказала Зина.
Вот уже несколько дней как не работала помпа, Зинин раскоп был залит голубоватой водой. Она сквозь траншею, пробитую в толще вала, стекала вниз ко дну лощины. С городища видно было, как вдалеке возятся колхозные строители, перекрывая дамбой ручей. Мы спустились к самому раскопу. Вот она — живая вода, столетиями скрытая от людей, обреченная течь где-то под землей! Теперь она снова вырвалась на дневную поверхность, она прихотливо бежит, отражая солнце и небо, и это мы помогли ей.
А потом Зина неожиданно поднялась на гребень вала и стала читать:
Она прочла стихотворение, и ее звонкий голос, подхваченный порывами ветра, был слышен далеко вокруг. Турчанинов не сразу и каким-то осипшим голосом спросил:
— Откуда ты знаешь эти стихи?
— Да у нас прошлый год работал один землекоп, — вот он и написал.
— Врешь ты все, — нахмурившись, отрезал Турчанинов. — Я знаю эти стихи. Их написал московский поэт. И его знаю. Это Саша Тихомиров.
— Ну, значит, он и работал у нас землекопом, — отпарировала Зина. — Не веришь, спроси у кого хочешь из отряда или у него самого, когда будешь в Москве.
Темнело рано, и уже после обеда, по распоряжению Зины, мы собрались возле костра. Когда огонь разгорелся и видимый мир сдвинулся, ограниченный отсветами пламени, Зина сказала:
— Скоро мы вернемся, будем анализировать материалы, изучать, сравнивать, писать отчеты, — давайте сегодня пофантазируем… Давайте по очереди придумывать, что было, когда на древнем поселении кипела жизнь, как попал сюда византийский перстень, — словом, обо всем… Вы не против, Георгий Борисович? — обратилась она ко мне.
— Совсем не против. Ведь если факты — воздух науки, то воображение — ее живая вода. Без воображения факты оставались бы мертвой и неосмысленной грудой информации.
— Ну что ж, — сказала Зина, — вот вам и начинать.
— Это было в середине десятого века, — неуверенно проговорил я. — Столица Византийской империи — Константинополь. Глубокая ночь. Темны окна императорского дворца. Только в одном из них горит свет. Третий император Македонской династии — мыслитель и историк Константин Багрянородный — принимает вызванного среди ночи во дворец молодого аристократа Стилиона. Император задумчиво говорит:
«Никогда еще со времен самого Юстиниана Великого так не восхваляли империю и императора художники, поэты, музыканты и риторы. Но я не обманываюсь. Подобно тому как кузнечики в поле стрекочут особенно яростно перед бурей, так хор льстецов поет особенно громко перед катастрофой».
Император откинулся в кресле, выйдя из круга, освещенного двумя светильниками, стоявшими на столе, и продолжал, почти невидимый:
«Империя! Прекрасная империя, венец творения рук человеческих, благословенная господом, больна смертельной тайной болезнью».
Стилион, сидевший напротив императора, сделал едва заметное движение головой, но император увидел и понял это движение.
«Да. Это именно так, — твердо проговорил он. — Империя процветает, но неодолимо зреют внешние и внутренние силы, ведущие ее к гибели. Мне было четырнадцать лет, когда, увлеченный наукой и искусством, я передал власть в государстве друнгарию — начальнику флота Роману Лекапину. Роман был энергичным и проницательным политиком. Он понял, что в империи борются насмерть две силы и от исхода этой борьбы зависит все. И он решительно встал на сторону крестьян и стратиотов — земледельцев-воинов, основу византийской армии, против динатов, провинциальных крупных землевладельцев, опиравшихся на церковь и часть чиновничества. Динаты разоряют и захватывают крестьянские земли, подрывая военную мощь империи и ведя ее к распаду. Шесть лет назад, в результате заговора динатов, Роман был свергнут и сослан своими же сыновьями. Динаты торжествовали. Тогда мне пришлось оторваться от любимых занятий и взять тяжесть практической власти на себя. Я издал еще более суровые законы против произвола динатов. Я хотел восстановить справедливость. Но что получилось? Веления императора — категоричные и ясные — не выполняются. Это происходит потому, что государственный аппарат, обновленный только сверху, пассивно, но неуклонно сопротивляется новой политике. Сменить весь аппарат невозможно: многие императоры были убиты при такой попытке. И даже новая смена ничего бы не дала. Новые люди быстро стали бы на тот же путь.
Крестьяне и стратиоты разорены. В них все больше появляется рабских черт — трусость, угодливость, эгоизм. Основой военных сил теперь служат тяжеловооруженные дружины всадников — катафрактов, состоящие при динатах. Но разве на этих своевольных, равно далеких от императора и от народа войсках может покоиться безопасность и величие империи?!»
Стилион слушал молча, не двигаясь. Этот тридцатилетний патриций принадлежал к старинному знатному роду, насчитывающему с десяток поколений. Среди его предков были послы, генералы, главы провинций, магистры и другие высшие чиновники империи. Среди них был даже один «логофет дрома» — чиновник, ведавший государственной почтой и приемом послов. Сам Стилион в свои тридцать лет успел уже, состоя в свите посла, побывать в Персии, он воевал в Египте, Сицилии и Болгарии. Став «протокарабом» — капитаном корабля, принимал участие в нападении на гнездо арабских корсаров, остров Крит.
Образованный и циничный, изнеженный и мужественный, он одинаково равнодушно мог спать и на камнях, и на роскошном ложе, с насмешливым безразличием принимал как победу, так и поражение.
Поэтому он не дал себе труда поволноваться, когда, разбуженный посреди ночи самим начальником императорской гвардии, был тайно приведен во дворец и выслушивал здесь то, чего не должен слышать никто.
Стилион думал со свойственным ему снисходительным цинизмом:
«Ого! Быстро же проникся ты, великий император, понятиями величия империи, божественности власти, собственного величия. А ведь еще твой дед Василий — полуармянин-полуславянин, которого ты теперь выдаешь за потомка Александра Великого, был безграмотным крестьянином, красивым животным, который благодаря силе и ловкости получил состояние от богатой старухи и поступил на императорскую службу. Обласканный Михаилом Третьим, он отплатил ему тем, что ночью приказал своим людям зарезать пьяного императора в его спальне, а сам захватил престол убитого. Впрочем, власть, полученную путем злодеяния, Василий охранял доблестями.
Ты же, мой император, внук разбойника, не сам передал власть Роману, как ты говоришь. Просто новый разбойник отшвырнул мальчика в сторону. Ты не очень-то сведущ в практической политике, но отдадим тебе справедливость: ты умеешь приближать к трону знающих и нужных людей, вроде Василия — незаконного сына Романа или полководца Варда Фока. А главное, за что тебе простит все прегрешения всевышний, — это то, что науку и искусство, прозябавшие долгое время из-за невежества властителей, ты восстановил и дал им свободу развития».
Между тем Константин продолжал:
«Империя окружена могущественными врагами. Еще Юстиниан Великий говорил, что «для победы над врагом надо его знать». Мы же знаем о многих из варваров только то, чего они хотят. Послы, которых я направляю в разные страны, вместо того чтобы находить и подкупать соглядатаев, сами оказываются подкупленными. Ты знаешь об этом».
«Государь! Вы говорите со мной так откровенно, как говорят либо с очень близкими друзьями, либо с осужденными на казнь».
Константин придвинулся, облокотился на стол. В неверном пламени светильников его высокий лоб казался особенно бледным. Улыбнувшись, он тихо и в упор спросил.
«Ну и что же? Ты боишься моей дружбы? Или казни?»
«Нет, — медленно ответил Стилион. — Я полагаю, что не достоин ни того, ни другого».
«Как знать, — все с той же легкой печальной полуулыбкой ответил император. — Может быть, тебе предстоит именно этот выбор».
Стилион, хотя ничем не выдал себя, внутренне содрогнулся. Он хорошо знал эту печальную полуулыбку, с которой император не задумываясь отправлял на гибель тысячи людей, как это было во время памятной экспедиции на Крит в прошлом году. Каменные изваяния фараонов улыбаются так же.
«Во все времена улыбка властителя таила смертельную опасность», — подумал патриций.
«Что ты знаешь о руссах?» — внезапно спросил император.
«Почти ничего, — пожал плечами Стилион. — В прошлом году шестьсот руссов, служивших в твоей армии, высадились вместе с нами на Крите. Сражались они храбро и почти все погибли».
«Так вот, слушай. Мне было всего два года, когда русский архонт Олег едва не взял Константинополь и прибил свой щит на Золотых воротах, а еще через четыре года нам пришлось заключить унизительный договор с Русью. Девять лет назад, когда мы разорвали этот договор, новый русский архонт Игорь на множестве кораблей подошел к Босфору. Мы сожгли эти корабли греческим огнем, но варвары перебрались на сушу и провели в империи еще два месяца, грабя Вифинию».
«Об этом я кое-что знаю, — процедил Стилион. — Тогда был убит мой отец».
«Через три года, — словно не слыша слов Стилиона, продолжал император, — Игорь направился в новый поход, и только ценой дорогого откупа и нового договора удалось остановить его войска в низовьях Дуная. Через год Игорь был убит своими же русскими, и теперь на Руси правит архонтесса Ольга. Она благосклонно внимает канонам нашей святой веры, но я не думаю, чтобы это могло помешать новому вторжению. Руссы — опасный противник. Они мужественны и храбры. Особенно опасны руссы тем, что о них мы мало что знаем. Сегодня ночью, еще до рассвета, ты уедешь в свое поместье. Там ты приготовишься к своей новой миссии. Знаешь ли ты славянские языки?»
«Я хорошо говорю по-болгарски, государь».
«Ты будешь моим послом в стране руссов, но послом тайным. Ты проникнешь в их страну как варвар. Ты будешь жить одной жизнью с ними, и ты изучишь все: их военную мощь, их религию, их экономику. Ты узнаешь, как они строят и любят, воюют и ненавидят. Возвращайся через год. Если ты будешь ранен, болен или попадешь в плен, пришли мне донесение и запечатай его вот этим перстнем».
Император снял с пальца тяжелый серебряный перстень с печаткой.
«Готов ли ты? Запомни! У нас нет сил для победы в открытом бою. Могущество и процветание империи должно быть важнее всего для меня и для каждого из моих подданных. Зло, преступление, смерть во имя этого процветания и могущества есть благо».
Оставаясь все так же равнодушно-бесстрастным. Стилион подумал, неожиданно для самого себя:
«Мой император, ты ошибаешься. Зло ведет только ко злу, преступление — только к преступлению, смерть — к смерти. В конце концов — к смерти убийцы. Но у меня нет выбора».
И он сказал уже вслух:
«Я готов. Но мне нужно время».
Через несколько месяцев после этого разговора в погожий летний вечер на утлой лодке пересек один из рукавов Дуная высокий человек в темном плаще, заколотом у плеча круглой железной фибулой. Расплатившись с лодочником, он вы прыгнул на берег, снял островерхую кожаную шапку, подставив русые волосы теплому ветру, и огляделся вокруг.
На горизонте виднелись невысокие холмы, а вокруг, на сколько хватал глаз, — озера, песчаные дюны и снова озера. На их берегах сушились сети, лежали черные просмоленные лодки. Между озерами там и сям были разбросаны небольшие дома под двухскатными камышовыми крышами, окруженные заборами из того же высокого дунайского камыша с заплетенным верхом. А на дюнах выделялось несколько круглых войлочных юрт. Поднялся ветер, вздымая красноватую едкую пыль. Человек пошел мимо домов, направляясь к старице Дуная. Из-под плаща его виднелся кожаный передник и висевшие на широком поясе клещи, молоток, напильник, волочило. Обутый в сыромятные постолы, он шел неспешной развалистой походкой простолюдина.
Показался берег дунайской старицы, и вслед за ним прямо из воды стала вырастать могучая желтовато-серая глыба византийской крепости. По мере приближения путника к берегу, толстые каменные стены крепости, выстроенной на острове, росли все выше и выше, подавались вперед, надвигаясь на окрестные холмы. С южной, короткой стороны были ворота. Возле них и по восьмиметровым стенам находились четырнадцать двухэтажных башен из серого необработанного камня. По галерее, расположенной на стенах, медленно двигались лучники в тяжелых доспехах, с мечами и горитами у пояса, точно такие же, как на стене Феодосия в Константинополе.
При виде их голубые глаза путника блеснули, а шаг сделался мерным и тяжелым.
Вдруг высоко в небе раздались резкие трубные крики. Путник поднял голову и, увидев пролетавший треугольник диких гусей, усмехнулся. Походка его снова стала прежней. Он шел и думал: «Опаленная солнцем, сухая, бесплодная земля. Она похожа на дно высохшего моря. От него остались только огромные соленые озера. Они мертвы, эти озера. Только широкие белоснежные воротники соли лежат вокруг мертвой воды».
Ветер стих. Пыль осела. На горизонте стали видны древние невысокие выветренные скалы. Извилистые трещины пересекали голые, обнаженные склоны. Низко над землей клубились темные, густые облака, но они не принесли дождя. Душно и пыльно вокруг. Тишина. Только протяжно и тревожно стонала болотная выпь да ревели от голода тощие буйволы с облезлыми боками.
…Почему же тогда всю эту землю пересекают огромные валы и рвы? Почему виднеются на ней четкие прямоугольники римских лагерей, которые не может уничтожить время уже многие сотни лет? Почему сейчас возвышаются над ней ромейские крепости? Почему испокон веков идет битва за владычество над этой землей? Мертвы озера, но они же содержат неисчислимые запасы соли, необходимой каждому живому существу. В выветренных древних скалах, почти на поверхности, лежат золото и серебро, медь и свинец. В желтых водах семиустого Дуная водится бесчисленное множество различных рыб. Отсюда привозят в Константинополь гигантских сомов, белуг и осетров, которые еще со времен скифов лакомые блюда на любом столе. Здесь кончается великий водный путь по Дунаю из северных, западных и восточных стран… На десятки километров разлились низовья Дуная, образовав островки, густо заросшие вербой и ивой, здесь бесконечные рукава, старицы, каналы, заводи. Только тот, кто давно и хорошо знает эти места, проберется здесь. А так не проедешь на лошади, не проплывешь на лодке, не пройдешь пешком…
Неспешной своей походкой путник добрался до одной из войлочных юрт, возле которой стоял шест с перекладиной и двумя конскими хвостами на ней. Около шеста горел костер. Над огнем покачивался большой глиняный котел. В бурлящей воде то показывались, то исчезали куски синего мяса, от него шел душный, сладковатый запах. Возле костра сидели и лежали несколько воинов-печенегов. Путник поздоровался по-тюркски. Ему никто не ответил. Оглядев воинов, путник обратился к одному из них, судя по всему, начальнику. Это был невысокий маленький человек в фантастическом одеянии. Он был облачен в красный с золотыми разводами халат, обут в зеленые мягкие сапожки с загнутыми носками. На голове красовался позолоченный византийский шлем, у пояса — кривая сабля, ножны которой были покрыты чеканным узором и гранеными сердоликами. Путник почтительно спросил:
«Где могу я увидеть командира вспомогательного войска Аюка?»
Желтое лицо печенега, к которому он обратился, побелело на скулах, редкая борода, росшая откуда-то из шеи, затряслась. Не поднимая полузакрытых, подтянутых к вискам глаз, слегка погладив рукой длинные вислые черные усы, он хрипло спросил:
«Какое дело булгарской собаке до великого воина Аюк-хана?»
Путник очень почтительно поклонился, вынул из-под плаща серебряную кованую чашу с чеканным узором из пальмет и меандра и, поставив ее перед Аюк-ханом, сказал:
«Прими от меня этот недостойный дар, твой родич Канчар приветствует тебя. Я кузнец и жил в Фессалониках, где Канчар командует конной стражей. Моего отца захватили арабские корсары и увезли на Крит. Чтобы выкупить его, нужно много денег. Я искусный кузнец, а я слышал, что ромеи хорошо платят ремесленникам в пограничных крепостях. Канчар просил тебя, о великий хан, чтобы ты помог мне получить здесь работу».
Аюк накрыл чашу полой халата и важно ответил:
«Видишь: у самого берега против крепости полукругом стоят дома? Это община булгарских кузнецов и оружейников. Иди туда, найди старосту Иванко и скажи ему, что я послал тебя, я — великий хан Аюк. Как зовут тебя, булгарская собака?»
«Дамиан, великий хан. Верный слуга твоей милости».
Добравшись до булгарской общины, Дамиан был радушно встречен соплеменниками. Византийскому гарнизону непрерывно нужны были оружие и другие изделия кузнецов. Отводя Дамиану избу, одновременно служившую и кузницей, почтенный старик — староста общины — сказал:
«Ковалем у тебя будет русский раб. Тебе придется с ним делить и жилье. Не посетуй, у нас нет свободных рук, а раб — умный работник».
Дамиан изобразил брезгливую мину. Тогда староста сурово сказал ему:
«Не на службе ли у ромеев набрался ты спеси? И ты мог бы оказаться на его месте, ведь и он славянин».
Во дворе под камышовым навесом виднелись мехи, наковальня, уголь. С чурбака, увидев Дамиана, поднялся рослый человек с широкими вислыми плечами, длинные волосы его, стриженные кругом, были перехвачены на лбу кожаной тесьмой. Короткими шаркающими шагами из-за ножных кандалов он подошел к Дамиану и молча поклонился ему. Когда Дамиан в ответ протянул руку, назвав свое имя, русс удивленно поднял на него глаза и негромко сказал:
«Горислав, слуга твоей милости».
«Я новый кузнец, — отозвался Дамиан по-болгарски. — Ты будешь работать со мной молотобойцем…»
Уже в этот день от старейшин общины поступил большой заказ на наконечники стрел и копий. Следующие две недели кузнец и его помощник работали с утра до вечера до полного изнеможения, перебрасываясь лишь короткими фразами, необходимыми для дела. Но все же Дамиан узнал, что Горислав происходит из русского города Корчедара, неподалеку от Днестра — Тираса. Вместе с другими своими соплеменниками-тиверцами в составе большого русского войска под командованием самого киевского князя Игоря, Горислав принимал участие в походе на Константинополь. Здесь, в низовьях Дуная, во время стычки небольшого передового отряда с византийцами он был тяжело ранен и попал в плен. Когда князь, получив откуп от Византии золотом, драгоценными тканями и заключив выгодный договор, повернул восвояси, о Гориславе, да и не только о нем, наверное, просто забыли.
Дамиан тоже рассказал, как вырос он в болгарской общине славного ромейского города Фессалоника. Как, во время нападения арабских пиратов была убита его мать, а отец увезен в рабство на Крит. Он поделился с Гориславом и своей мечтой заработать деньги на выкуп отца.
Прошло немного более месяца, когда старейшина болгарской общины кузнецов передал Дамиану приказ помощника топарха, наместника императора, явиться в крепость. Когда они шли вместе к переправе, мимо проезжал Аюк с несколькими воинами. Свесившись с седла, он стегнул Дамиана плеткой и процедил:
«Тебя надо утопить в Дунае, булгарский пес, ты глядишь как воин, а не как жалкий ремесленник!»
Не вытирая выступившей на лице крови, Дамиан вобрал голову в плечи и, опустив глаза, низко поклонился. Он пробормотал:
«Благодарю тебя, великий хан, ты оказал мне большую услугу».
Переправившись на остров, старейшина и Дамиан после долгой проверки были впущены в узкие крепостные ворота. Перед ними простиралась строго с севера на юг мощеная улица. Посредине крепости ее пересекала другая такая же улица, идущая с запада на восток. На их перекрестке находилось большое высокое каменное здание преториума — помещение для привилегированных воинов и штаба. В четырех отсеках, образованных главными улицами, находились кварталы каменных домов, где жили солдаты со своими семьями.
Навстречу болгарам то и дело попадались воины, идущие в полном вооружении в наряд, сменившиеся часовые, женщины, солдаты и другие жители крепости. Дамиан шел, смиренно склонившись, набросив на голову капюшон своего широкого темного плаща. У входа в преториум рослый воин остановил болгар и предложил им ждать вызова, сидя на мраморной скамье.
«Почему эта старинная крепость носит такое странное название — Диногетия?» — спросил Дамиан.
«Это длинная история, сынок, — ответил старейшина. — Когда-то на этом скалистом острове было поселение гетов, исконных жителей этой земли. Потом пришли римские купцы в низовья Дуная. Они назвали этот остров Дуно-гетия. За купцами явились воины. Они уничтожили или обратили в рабство жителей сотен гетских поселений, а на этом месте римляне семьсот лет назад выстроили крепость. Вместе с падением Рима пали и римские крепости на Дунае, пала и Диногетия. Но недолго оставался этот край свободным. На место римлян пришли византийцы-ромеи. Они снова отстроили крепость. И снова потекли отсюда за море рабы и хлеб. После смерти великого императора ромеев, Юстиниана, крепость опять была разрушена и стояла покинутой почти четыреста лет. Лишь недавно нынешний император ромеев, Константин, захватил опять это место и велел восстановить крепость для борьбы с болгарами и руссами. Но недолго ей стоять. Три раза отстраивалась эта крепость, четвертому не быть!»
«Ты говоришь об этом как будто с радостью, а ведь ты служишь ромеям?»
«Всему свое время, — ответил старейшина. — Подожди, соберется с силами молодой булгарский царь, будет и другая служба. А тебе советую, если люди топарха, наместника императора в крепости, будут предлагать тебе перейти в гарнизон, не соглашайся».
Когда Дамиана ввели наконец в преториум, в низкой маленькой зале он увидел пожилого офицера с надменным выражением лица, сидящего в кресле, обитом темной кожей с золотым тиснением. Не ответив на почтительное приветствие Дамиана, офицер сказал:
«Кузнец, до нас дошли слухи, что ты ведешь себя неподобающим образом. И с русским рабом, и с воинами ты разговариваешь как с равными. И за то и за другое полагается смерть. Но я великодушен, выбирай: либо, пройдя военную науку, ты станешь солдатом гарнизона и поднимешься часовым на стену, либо превратишься в раба и до конца дней проведешь внизу, в подвалах крепости».
«А другого выхода нет?»
«Нет. Из этой крепости ты уже не выйдешь живым…»
«Ты так же высокопарен и так же близорук, как всегда, Симеон», — усмехнулся Дамиан.
Помощник топарха уставился на Дамиана, не в силах произнести ни одного слова от изумления.
Дамиан выпрямился, надел на палец серебряный перстень и, поднеся его к лицу Симеона, спросил:
«Ты знаешь, чья это печать?»
«Посол императора, — прошептал помощник топарха, опускаясь на колени. — Но кто ты? Мне знаком твой голос…»
Не отвечая на вопрос, Дамиан сказал:
«Я выйду из этой крепости и вернусь на прежнее место в кузницу. Через некоторое время я убегу отсюда вместе с русским рабом, а ты пошлешь погоню за нами с большим опозданием и отправишь ее на север».
Дамиан тщательно спрятал перстень и, повернувшись, направился к выходу.
Когда Дамиан вернулся в домик под камышовой крышей, вид у него был мрачный, а на лице узкой полосой запеклась кровь. Он рассказал встревоженному Гориславу о том, как ударил его плетью Аюк, как помощник топарха приказал ему перейти в гарнизон крепости, дав только несколько дней на исполнение заказа.
«Я не видел и не слышал, чтобы кто-нибудь из неромеев, попав в крепость, вернулся обратно», — сказал Горислав.
«Тогда, — решительно произнес Дамиан, — мне осталось одно — бежать».
«Далеко не уйдешь в этих болотах, беглецов после поимки пытают и топят в Дунае».
«Я знаю проходы, ведущие на восток, к Данастру, — ответил Дамиан. — Старейшина рассказал мне о них, когда узнал, что случилось…»
«Я иду с тобой, — сказал Горислав. — Одному трудно. А на Данастре, в земле руссов, моя родина. Я еще пригожусь тебе там».
Через несколько дней все было готово к побегу. Кандалы Горислава надпилены так, что еле-еле держались, запасены продукты, два крепких лука и стрелы, откованы засапожные ножи. Горислав взял несколько высоких камышинок, вытащил из них сердцевину, а возле султанчиков сделал по небольшому надрезу, чтобы в случае надобности дышать, спрятавшись под водой. Дождавшись вечера, когда частый здесь густой туман плотно закрыл все вокруг, Дамиан и Горислав переплыли на левый берег Дуная и, спрятав лодку в камышах, отправились дальше пешком. Они благополучно миновали раскинувшиеся на десятки километров плавни, где болота чередовались с заросшими осокой старицами, а трясины — с открытой черной водой, и вышли, наконец, в степь. По степи пришлось пробираться ночами, далеко обходя дымный пламень костров у печенежских юрт. Впрочем, путникам все же удалось пополнить запасы продовольствия в одной из болгарских деревень, жавшихся к берегам больших озер с густыми зарослями ив. Степь сменилась постепенно лиственным лесом. Он обступил путников со всех сторон. Плотные кроны дубов и буков надежно скрывали не только от палящих солнечных лучей, но и от вражеского глаза. В зыбкой лесной тишине слышалось только пение птиц да журчание родников. Горислав уверенно вел Дамиана сквозь чащу. А когда внезапно послышался легкий хруст сухих ветвей, Горислав метким выстрелом из лука уложил косулю.
Неожиданно рельеф опять изменился. Местность стала холмистой. Поднимаясь на вершины, путники видели внизу в просветы между деревьями изгибающиеся черно-зеленые волны леса, многочисленные разбросанные в долинах села. Когда же они спускались вниз, их поглощал золотистый сумрак.
«Это Русь», — сказал Горислав, жадно вдыхая острый свежий запах листвы и влажной плодородной почвы.
Здесь же шли уже не таясь, и на шестой день Горислав вывел Дамиана на вершину холма, где сразу оборвался лес. Внизу на обоих склонах неширокой лощины, как на двух сложенных вместе гигантских ладонях, лежало большое поселение, целый город.
Оба путника, взволнованные, хотя и каждый по-своему, молча смотрели вниз. По дну лощины протекала речка. Сотни невысоких двускатных крыш, обложенные сверху дерном, то большими, то меньшими кругами по 3—5 в каждом, были разбросаны по всему поселению. Возле многих домов возвышались легкие наземные здания: сараи или мастерские. То там, то здесь белым жарким пламенем полыхали печи, в которые рослые люди мехами накачивали воздух; взмахивали, блестя на солнце, молоты, слышался звон металла. На одном из склонов лощины, там, где ее пересекали два небольших оврага, помещался детинец. Широкий, наполненный водой ров опоясывал его. Второе защитное кольцо составлял крутой высокий вал, поверх которого находились дубовые городни, а на них заборола. Внутри на плато виднелись расположенные по кругу жилища, блестела в большом прямоугольном бассейне вода. В детинце было два выхода. Один внизу, где через речку и ров были переброшены деревянные мостки, которые вели к узким воротам. Над ними на четырех столбах возвышалась островерхая бревенчатая башня. С двух сторон от нее находились две мощные катапульты. Второй проход, еще более узкий, виднелся с противоположной, напольной, стороны детинца.
Первым нарушил молчание Горислав. Положив руку на плечо Дамиана, он тихо сказал:
«Вот и Корчедар. Добро пожаловать, брат».
На этом я прервал свой рассказ и сказал, обращаясь к Георге:
— Путники добрались до Корчедара. Передаю их в твои надежные руки…
Георге, бросив сигарету в костер, тут же подхватил:
— Горислав отвел Дамиана к одному из гнезд жилищ. Это было его родное гнездо, состоявшее из четырех домов. Они расположились подковой вон там, — показал Георге на опушку леса. — Ровно через тысячу лет, во время первого сезона раскопок на Корчедаре, там стояла моя палатка.
Обрадованные возвращением Горислава, его родичи приняли и Дамиана как своего. Во всех четырех домах гнезда жили близкие родственники. В одном — родители Горислава и его братья и сестры, в другом — дядя с женой и двумя детьми, в третьем — еще один дядя и его семья, а в четвертом, принадлежавшем Гориславу поселились оба путника. Дома были небольшие, площадь их не превышала двадцати — двадцати пяти квадратных метров. Дамиану они показались примитивными, даже жалкими, особенно после каменных зданий Константинополя. Это впечатление еще усилилось, когда пришлось спускаться вниз, как в подвал, на глубину полутора метров. Полом была просто утрамбованная глина, стены обшиты толстыми рублеными досками. Мебелью служили деревянные столы, лежанки, покрытые льняными простынями и грубыми шерстяными одеялами, сидели на фигурных вырезках в глине, оставленных нарочно во время копания ямы. Над ямой возвышалась двускатная кровля с каркасом из жердей, опирающихся на столбы, вкопанные прямо в пол жилища, и на наземные стены, сделанные из плетня, обмазанного глиной, и побеленные. В стенах, обращенных к центру круга, образованного жилищами, находилась входная дверь и маленькое оконце, затянутое бычьим пузырем. Внутри дома почти четверть его занимала большая печь, сложенная из множества известняковых камней.
Горислав объяснил Дамиану, что в зимние морозы, когда эти печки накаляются, в доме можно ходить в одном белье. Зато летом, в жаркую погоду, в домах мало кто спал, многие предпочитали ночевать в сараях, на сеновалах или просто во дворе, возле мастерских.
«А такие мастерские у нас в каждой семье есть», — сказал Горислав.
«А это что?» — спросил Дамиан, указывая на врытый в землю большой глиняный горшок с углем.
«Лепешки делать, — ответил Горислав. — Сегодня сестра испечет, да еще если с творогом — увидишь, какие вкусные…»
«Хорошо. А вот найду ли я здесь работу кузнеца? У вас тут своих полно».
«Найдешь, наверное. Завтра спросим у посадника. А хочешь железо плавить, так и спрашивать не надо. Просто работай в нашей семье, и все».
«Я не знаком с этим ремеслом», — искренне сказал Дамиан.
Утром они с Гориславом беспрепятственно вошли через ворота в детинец. Их не остановили часовые, и это удивило Дамиана.
«Чего ты удивляешься! — ответил Горислав. — Это же не византийская крепость, окруженная со всех сторон врагами или наемниками. Здесь всюду свои — и на посаде и в детинце. Нападут враги — все знают свое место в боевом строю: и те, кто будет оборонять детинец, и те, кто будет охранять ворота, пока люди спрячутся под защиту валов. Так что вход и должен быть свободен».
«Ну, а если этим воспользуется враг? Зашлет своих лазутчиков?»
«На две вражеские руки найдется двести рук, которые их схватят. Ведь это нужно всем», — объяснил Горислав.
В детинце их постигла неудача. Посадника не было. Он уехал с малой дружиной, состоящей из профессиональных воинов, на соколиную охоту, с которой, впрочем, вскоре должен был вернуться. Друзья решили подождать посадника, а пока осмотреть детинец…
— Стой, стой! — неожиданно прервала рассказ Георге Зина. — Откуда же взялся посадник? Ведь мы раскопали все городище и не нашли никаких следов дворца посадника.
— Как это — не нашли следов? Ты что, забыла серебряную шейную гривну, которую мы откопали? Это типичный знак власти. В летописи, например, сказано, что великий князь киевский Владимир Мономах вручил шейную гривну посаднику Фоме Ратиборовичу, назначая его тысяцким во Владимир Волынский. А дворец здесь вообще ни при чем. Посадник жил в такой же полуземлянке, как и остальные воины на детинце. Только побольше. Там же и была найдена гривна. Кстати, ты сама участвовала в раскопках. Это жилище номер семь. Не веришь? Подожди, пока вернется посадник и Горислав с Дамианом пойдут к нему, сходи с ними, проверь.
Зина, пристыженная, замолчала, а Георге победоносно продолжал:
— В ожидании посадника друзья зашли в мастерскую оружейника, приятеля Горислава, который набивал в это время на кожаную основу зерцала — сверкающий доспех из кованых железных пластин. В мастерской лежали готовые и еще недоработанные кольчуги, десятки каленых наконечников стрел и копий, ножи и мечи с наварным стальным лезвием. Дамиан подивился богатству и высокому качеству оружия, совершенному инструменту и мастерству оружейника.
Великан оружейник усмехнулся в рыжую бороду, вытянул из кучи боевой топор и, играя им, сказал:
«Кабы Русь не была искусна в выделке оружия, давно бы заполонили нас. Несть числа воронам: и печенеги, и торки, и византийцы, — кого только не отбивала матушка-Русь!»
Взяв у оружейника топор, Дамиан поневоле залюбовался им. Узкий, длинный, с хищно изогнутым полукруглым лезвием с одной стороны и вытянутым вперед бойком с другой.
«А что это?» — с удивлением спросил Дамиан, увидев круглое сквозное отверстие возле лезвия.
«Лезвие такого топора, как и лезвие меча, должно обнажаться только в бою, — сказал оружейник. — Вот погляди». — И он ловко надел на лезвие своими тонкими пальцами маленький железный чехольчик, закрепив его сквозь отверстие точно подогнанным штырем.
«Да-а, — с каким-то особым выражением протянул Дамиан, — такой топор годится только для боя, но для боя он хорош…»
Выйдя из мастерской оружейника, они побродили по центральной незастроенной площадке и подошли к круглой, вымощенной камнями большой выемке, на дне которой находился двухкамерный водоразборный бассейн, полный голубоватой воды.
У колодца стояло несколько женщин в льняных, вышитых на рукавах платьях и черных, в красную и желтую клетку шерстяных поневах. На головах у них были расшитые разноцветным бисером кокошники, в волосы вплетены у висков по три-четыре круглых блестящих кольца, в ушах серебряные серьги в виде грозди винограда. Одна из женщин, неся на концах коромысла полные воды деревянные ведра с железными обручами и дужками, прошла мимо Дамиана.
«Хорошая примета», — сказал Горислав.
«Откуда у нее византийские серьги?» — спросил удивленно Дамиан.
«А я тебе говорю — эти серьги русские, — ответил Горислав. — Вначале, правда, из Византии привозили купцы, а теперь и наши научились не хуже делать. А заметил ли ты у нее ожерелье из серебряных круглых бляшек?»
«Да. На них узор, сделанный зернью и сканью».
«Так вот, — с гордостью сказал Горислав, — бляшка меньше человеческого глаза, а звездочка на ней сделана из семисот с лишним напаянных серебряных шариков. Вон видишь дом у колодца? Там наш златокузнец работает».
«Ваш? — переспросил Дамиан. — Что-то я не видел таких украшений у женщин на посаде. Там ожерелья из граненых сердоликов, а серьги литые бронзовые».
«Это правда, — усмехнулся Горислав. — Серебро да золото только жены дружинников носят, а у мастеровых попроще».
«А велика ли дружина у вас?»
«Восемьдесят всадников с мечами и копьями, бывалые воины».
«Не мало ли для охраны такого города?»
«Ничего, у нас каждый мужчина — воин».
Они подошли к самому колодцу, и Дамиан увидел сложный водоподъемный механизм со стопорным колесом-храповиком, системой валов и деревянных подъемников, позволяющих подавать воду из бассейна прямо на площадку перед западиной.
«В обычное время, — пояснил Горислав, — вода держится на уровне верхних венцов бассейна, а излишек по трубе стекает прямо в ров. Когда же нападает враг и в детинце скапливается много народу, и расход воды возрастает, тогда перекрывают трубу заслонкой и вода заполняет всю эту круглую, мощенную камнем выемку».
«Удивительно, — подумал Дамиан, — откуда эти варвары, не имеющие никаких традиций и опыта в гидротехнике, могли додуматься до такого сооружения?»
— Как это — не имеющие никаких традиций и опыта? — прервал Георге Барабанов. — Они еще за двести лет до этого построили тут рядом отличный колодец.
— А я тебе говорю, Дамиан не мог знать о его существовании — ведь он скрыт под насыпью вала.
— Ну что же, что скрыт. Ведь мы-то его раскопали…
— Помалкивай, архитектор Барабанов. Нет у тебя чувства историзма, — строго сказал Георге и продолжал рассказ: — В общем, пока они ждали возвращения дружины, Горислав объяснил Дамиану, что посадник княжеского рода из Киева и поставил его великий князь Руси Игорь, когда проходил в этих местах шесть лет назад, направляясь на Царьград. Тогда же была и установлена новая, единая для всех подать в пользу великого князя: по черной куне с дыма.
«Что же это за подать такая?» — удивился Дамиан.
«С дыма, то есть с дома, в котором есть печь. С хозяйства, значит. А черная куна — вот что такое: есть у нас деньги — большие слитки серебра — гривны, ходит как своя и восточная монета, и византийская, а для небольших расчетов служат нам меховые деньги — шкурки. Так и называются они — «куны», или «куницы», «белки» и другие. Раз в год посылаем мы дань в Киев по счету с дыма. Князь Великий заповедал посаднику и дружине крепко стеречь этот край от незваных гостей. Ведь это ворота на Русь.
Горислав рассказал Дамиану и о том, что Корчедар главный город над двадцатью другими городами и семидесятые селами и все они связаны между собой и общей обороной, и общим хозяйством. Крестьяне снабжают города продуктами, получая взамен железные лемехи, серпы, косы и другие нужные в хозяйстве вещи и защиту при нападении врага.
Их разговор был прерван неожиданно раздавшимся ржанием коней и стуком копыт по деревянным мосткам. На площадь во главе двух десятков дружинников въехал посадник. Воины спешились, передав коней слугам, которые отвели их в открытый загон, где сняли притороченную к седлам добычу: лисиц, зайцев, куниц.
Посадник прищурил серые глаза под седыми бровями и сказал, глядя на Дамиана:
«Здравствуй, пришелец. Откуда пожаловал?»
«Князь, — ответил за Дамиана Горислав, — это булгарин. Кузнец. Вместе со мной бежал он из византийской неволи. Позволь ему побыть с нами».
«Что ж, — ответил князь, — кровь братская, да и ремесло нужное. Живи. Железо варить умеешь?»
«Нет», — ответил Дамиан.
«Научи его, — бросил князь Гориславу и, опять обернувшись к Дамиану, спросил: — Ратному делу обучен?»
Дамиан, опустив голову, снова сказал:
«Нет. Охотиться на птицу с луком иногда доводилось…»
«Это не та охота, — прервал князь. — Должен научиться ты охотиться на матерого зверя, что о двух ногах, я сам проверю, как тебя учат».
Князь принял от сокольничего, посадил на толстую кожаную рукавицу своего любимого сокола с колпачком на глазах и направился к дому…
— Это что, к жилищу номер семь? — ехидно спросил Турчанинов.
— Да, да, именно к жилищу номер семь, — взорвался Георге. — Надоели вы мне! Прерываете все время. Вот сам теперь и рассказывай, — заявил он Турчанинову.
— Я же не археолог, не историк, где уж мне, — с притворной скромностью ответил Турчанинов.
— Да брось, пожалуйста, — сказал Георге, — после лекции о снежном человеке ты о чем хочешь можешь рассказывать.
— Ну хорошо, — согласился Турчанинов. — Но имейте в виду — за историческую точность я не ручаюсь. Итак, князь обернулся и направился к своему дому, — начал Турчанинов.
«Видно, славный воин, ваш князь», — сказал Дамиан.
«Да, — подтвердил Горислав, — на его счету много побед. Особенно отличился князь во время боев в Вифинии».
«Вот как, — недобро подумал Дамиан, глядя вслед уходящему посаднику. — Значит, он отличился в Вифинии, где пал в боях с руссами мой отец».
«Да, вот так — князь отличился в бою в Вифинии», — неожиданно услышал Дамиан чей-то негромкий хриплый голос. Дамиан стремительно обернулся и увидел высокого сутулого старика в ветхом рубище, с волнистой бородой и густыми волосами, спускавшимися почти до плеч, который глядел на него в упор. Порыв ветра раздвинул седые волосы старика, и Дамиан с ужасом заметил, что уши у него отрублены. Дамиан пристально смотрел на старика, стараясь не опустить глаза. Тогда старик низко поклонился Дамиану и шаркающей походкой пошел прочь.
«Кто это?»
«Божий человек, Гостомысл, — приглушенно ответил Горислав. — Был он рабом у арабских корсаров, много лет плавал гребцом на византийских галерах, а на Руси нет у него своего дома. Ходит меж двор из одного города в другой. Когда же происходит несчастье в каком-нибудь доме, так и он там».
«Почему же, — возбужденно спросил Дамиан, — пускают его в дома? Почему не выгонят?»
«Нельзя. Ведь Гостомысл блаженный. Таких грех обижать».
Выполняя наказ посадника, Горислав стал обучать Дамиана искусству варить железо. Для этого им даже не нужно было выходить со двора. Железную руду откуда-то с верховий Днестра сплавляли на плотах, а потом на телегах доставляли в самый Корчедар. Груда такой темно-красной руды лежала и во дворе Горислава. Положив куски этой руды на круглую каменную площадку, Горислав и Дамиан разбивали ее молотами на мелкие куски, потом долго промывали и укладывали в большую круглую печь, где она томилась несколько дней. При промывке и в печи вымывались и выгорали легкие частицы. И без того богатая железом руда еще больше обогащалась. И вот эту-то обогащенную руду вперемешку со слоями древесного угля клали в небольшую, врытую в землю толстостенную печку — домницу. С боков в печку входило пять глиняных трубок-сопел, соединенных с мехами. После того как уголь поджигали, Дамиан и Горислав по очереди непрерывно подкачивали воздух в домницу. При огромной температуре, свыше 1300°, руда плавилась, и железо стекало вниз, застывая губчатой лепешкой на дне печи, а наверху оставался раскаленный шлак.
— Вы явно делаете успехи, Григорий Адамович, — поощрительно сказал Вениамин Иезекильевич. — Я даже от археологов не слышал столь ясного объяснения сыродутного процесса. Тематика ваших лекций может быть значительно расширена.
Турчанинов в ответ обвел нас всех горделивым многообещающим взглядом и продолжал:
— Так вот, однажды, когда Горислав работал с мехами, а Дамиан сидел и ждал своей очереди, к ним неслышно подошла сестра Горислава Ольга и поставила на землю глиняный горшок, вспыхивающий на солнце золотыми искрами от примеси слюды и весь покрытый нарядным узором из волнистых и прямых линий. В горшке была просяная каша, а в миске творог и еще теплые пшеничные лепешки. Она села рядом с Дамианом и насмешливо сказала:
«Ты охотней служишь Сварогу, чем Перуну».
«А кто это такие?» — удивился Дамиан.
«Как — кто? Видел возле домницы стоит глиняный человек? Это и есть Сварог — бог кузнецов и плавщиков железа. А тебе, говорят, князь велел ратному делу обучаться, служить богу-громовержцу Перуну?»
«Я христианин, — ответил Дамиан, — и вашим языческим богам не поклоняюсь».
«А у нас только князь да его дружина приняли христианскую веру, а по мне и старая хороша».
«Ладно, не будем спорить, — усмехнулся Дамиан, — а кто меня обучать станет?»
«Да хотя бы я. Спроси вот у брата, как я из лука стреляю».
«Что ж давай. С такой учительницей я готов и за прялку сесть», — снова усмехнулся Дамиан.
Ольга вскочила, скрывая смущение, и сказала, не глядя на Дамиана:
«Не до прялки теперь. Слух идет, снова печенежская степь на Русь поднимается. Гляди, и к нам пожалуют. Каждая рука понадобится… Заболталась я тут с вами… Надо идти. У нас гость сегодня. Божий человек Гостомысл пришел».
«Зачем же вы его пускаете? — резко спросил Дамиан. — Ведь он только несчастье приносит».
«Ничего вы о нем не знаете и не понимаете», — мягко ответила Ольга и пошла своей легкой, неслышной походкой.
А Дамиан после долгого, глубокого раздумья сказал Гориславу:
«Ходят ли купцы корчедарские к ромейским городам на морском побережье?»
«Отчего не ходить. Ходят», — ответил Горислав.
«Вот, — сказал Дамиан, вытаскивая кожаный мешочек, в котором звякали монеты, — это то, что заработал я на ромейской службе. Знают ли ромейскую грамоту ваши купцы?»
«Те, что ходят в их города, знают — как не знать», — подтвердил Горислав.
«Так вот, я напишу, какой товар купить. Тут его четыре рода. Пусть купят да привезут».
«Уж не украшения ли для моей сестры надумал ты покупать?»
«Нет, не украшения, — серьезно ответил Дамиан, — а составные части для зелья: нефть, смола, сера да селитра».
— Что это еще за зелье? — заинтересовалась Зина. — Приворотное, что ли?
— Это зелье по рецепту сирийца Калинника из Баальбека. Подожди, в свое время все подробности узнаешь.
Уже через полмесяца просьба Дамиана была выполнена, и он, получив привезенный купцом товар, долго возился со своим зельем. Кроме того, Дамиан сделал какой-то заказ гончару. Горислав был удивлен странными действиями друга, но ни о чем его не расспрашивал, выжидая, когда тот сам расскажет. А между тем Дамиан уже неплохо овладел навыками плавщика железа и решился, наконец, попросить Ольгу поучить его стрельбе из лука. Поднявшись по склону на вершину холма, Ольга и Дамиан отыскали в лесу довольно большую поляну, где и начали тренироваться. Дамиан оказался на редкость неспособным учеником. С пятнадцати — двадцати шагов никак не мог он попасть в ствол мощного бука. Снова и снова с терпеливой настойчивостью объясняла и показывала ему Ольга, как надо стрелять. Дамиан слушал внимательно, очень старался подражать всем движениям Ольги, выполнять ее указания, но получалось у него из рук вон плохо. Больше времени уходило на то, чтобы отыскать в кустах беспорядочно падавшие стрелы, чем на саму стрельбу. Ольга устала, она присела прямо на траву и стала смотреть, как медленно плыли в небе редкие облака. Дамиан же, проявляя неизмеримо больше упорства, чем способностей, продолжал стрелять. Вдруг он услышал, как Ольга вскрикнула, и, проследив за ее взглядом, увидел, как ястреб, заставляя снижаться, преследует сизого голубя. Еще секунда, и ястреб, сложив крылья, камнем упадет на него сверху, схватит когтями. И вот ястреб начал падать, но почему-то он пролетел мимо голубя и тяжело ударился о землю. Подбежав, Ольга увидела глубоко застрявшую в груди ястреба стрелу, пущенную из лука Дамиана.
«Сам Перун натягивал тетиву твоего лука, чтобы зло не торжествовало, — с удивлением сказала Ольга. — Я еще никогда не видала такого выстрела».
Дамиан пожал плечами:
«Сам не знаю, как это получилось, да я и не целился — видно, правда, это Перун не хотел допустить зла».
Но только оба они не знали, не видели, что уже через несколько минут второй ястреб догнал над самым городом измученного голубя и убил его. Не знали они и того, что голубь был почтовым и нес с дальней заставы, на границе со степью, письмо. «Без числа печенегов идет по Днестру вверх», — было написано в нем. И то, что письмо попало в ястребиное гнездо, а не в детинец Корчедара, стоило многих человеческих жизней… Но все это произошло позже.
Обрадованная, пусть и случайной удачей Дамиана, Ольга снова начала заниматься с ним, но — увы! — ничего похожего на меткий выстрел в ястреба Дамиан не смог повторить. По-прежнему не мог он даже с небольшого расстояния попасть в толстый ствол бука, стрелы застревали в соседних кустах. Наконец, когда оба они изрядно измучились, Дамиан предложил прекратить занятия и просто погулять по лесу. Они поднимались с холма на холм и наконец остановились на одной из вершин, где на большой площади там и сям попадались невысокие вытянутые насыпи курганов.
«Что это?» — спросил Дамиан.
«Кладбище посадских людей. Князь и его дружина, как и ты, — христиане, они хоронят в могилах на другом кладбище и по-другому. А мы сжигаем наших умерших и пепел их зарываем в такие насыпи. Каждая большая семья имеет свой курган. Вот видишь, тот с края, — это курган нашей семьи. Там зарыт пепел моих дедов, там будет и мой пепел, — сказала Ольга, присев на ствол поваленного бурей дуба возле кургана. Помолчав, она неожиданно спросила: — Скажи, Дамиан, что ты думаешь о жизни?»
Дамиан внимательно посмотрел на нее, усмехнулся и ответил медленно, тщательно выбирая слова:
«Я уже давно воздерживаюсь от суждений, чтобы обеспечить себе невозмутимость. Тот, кто имеет мнение о том, что хорошо и что плохо, неизменно стремится к тому, что ему кажется хорошим, и почти всегда ошибается. Нужно просто следовать существующим законам и обычаям, применяясь к потребностям жизни, не оставляя и не высказывая ни о чем суждение. Вот я, например, по обычаю, почитаю бога и сына божьего Иисуса, но не могу утверждать, что они существуют. Иначе трудно было бы примириться с тем злом, которое царит в мире или можно дойти до нечестивого утверждения, что бог не хочет или не может устранить зло».
«Вот как, — отозвалась Ольга. — Я плохо знаю вашу христианскую веру, но, кажется, то, что ты говоришь, не в ладу с ней».
«Может быть, — беспечно отозвался Дамиан, — я ведь не выбирал себе веры — меня крестили, когда я был меньше и глупее, чем вон эта косуля, которая смотрит на нас из-за кустов. Ну, а во что ты веришь, Ольга?»
«На это трудно ответить не только кому-нибудь, но и самой себе, — задумчиво ответила девушка, — хотя эта вера есть и она живет во мне.
Оглянись вокруг. Ты видишь, солнечные лучи пробиваются между листьев, вершины деревьев покачиваются в бездонной голубизне неба, земля дышит, земля теплая, живая, земля поет и разговаривает с тобой тысячами голосов. Ты слышишь, ты видишь?»
И Дамиан, как будто впервые почувствовал то, чего еще никогда не чувствовал, тихо сказал:
«Да, я слышу, я вижу».
«А скажи, — так же серьезно продолжала Ольга, — нет ли в душе твоей чувства благодарности за все, что ты слышишь и видишь?»
«Да, — медленно и как бы с трудом произнес Дамиан. — Все мое существо полно этого чувства благодарности, и это самое радостное и прекрасное чувство, которое я испытал в жизни».
«Вот это и есть единственная молитва, какая существует в мире. Другой нет, — спокойно и снова чуть грустно сказала Ольга, — так говорит Гостомысл».
«Ответь мне еще, — сказал Дамиан. — Я знаю, что, согласно вашей вере, нельзя обижать людей, лишившихся разума, что вы считаете их вещими людьми. Но скажи, почему ты так относишься к Гостомыслу? Ведь ты не просто не обижаешь его — ты так ласкова, так приветлива с ним. А он, как говорят люди, приносит несчастье, да я и сам испытал страх и какую-то тяжесть на сердце, когда он смотрел на меня и говорил со мной». Ольга улыбнулась:
«Что же ты, славный булгарский кузнец-богатырь, испугался нищего, больного старика? Нет, Гостомысл совсем не такой, каким представляешь себе его ты и некоторые другие люди. Он не приносит несчастье в дом. Он предотвращает несчастье. Наверно, у тебя, как и у многих людей, был такой близкий или уважаемый тобой человек, который под влиянием свалившегося на него тяжкого горя или иных причин кончил жизнь самоубийством?»
Дамиан утвердительно, по-болгарски, покачал из стороны в сторону головой.
«Вот когда ты узнал об этом, как хотелось тебе знать о намерении этого человека раньше, прежде чем произошло несчастье, чтобы своей рукой остановить его, отговорить от гибельного намерения. Но мы обычные люди, нам не дано знать и чувствовать несчастье, приближающееся к близким людям. А Гостомыслу дано, и все мы ему близки. Непостижимым, чудесным образом на огромных расстояниях, сквозь толщи стен, частокол гордыни, заслоняющий души людей, чувствует он приближающееся несчастье и спешит на помощь. Он тот самый человек, предотвращающий несчастье, сохраняющий жизнь, которым нам так мучительно, но поздно хочется быть. Смотри, уже солнце садится, — прервала она неожиданно ход своих мыслей, — пойдем домой. Пора».
Дамиан помог Ольге встать со ствола и задержал ее руку в своей…
— Подожди, подожди, — прервал Турчанинова чуждый философии Георге, — так, выходит, что этот Дамиан, он же Стилион, неравнодушен к Ольге?
— Я не знаю, как тебе удалось догадаться, но это так, — иронически улыбаясь, подтвердил Турчанинов. — Попросту говоря, Дамиан влюбился по уши…
— Ну, это уж ты, Гриша, заврался, — вмешалась Зина. — С какой это стати византийский аристократ из Константинополя полюбит сестру простого ремесленника из Корчедара?
— Много ты понимаешь, — сердито сказал Турчанинов и продолжал: — На другое утро князь с дружиной выехал в окрестные села собирать дань, а остальные корчедарцы жили своей обычной жизнью.
Дымились домницы, звенели молоты, поскрипывали круглые каменные жернова ручных мельниц, пели пилы. Неожиданно все эти мирные звуки были заглушены страшным, идущим, казалось, из-под земли, воем…
Мой репортаж из Корчедара десятого века заканчивается, я не баталист и потому передаю слово вам, Вениамин Иезекильевич, — объявил Турчанинов.
Вениамин Иезекильевич бросил на меня умоляющий взгляд и сказал:
— Мне кажется, что история подходит к концу и завершить ее надо тому, кто начинал рассказ.
Мне не оставалось ничего другого, как согласиться продолжать:
— В пойме реки показалось несметное множество всадников на маленьких мохноногих лошадях. С дикими завываниями, размахивая саблями, пуская во все стороны тучи стрел, выскакивали они из стиснутой лесом поймы на широкий простор Корчедара. Впереди всех, сопровождаемый всадником с шестом, на котором висело два конских хвоста, скакал желтолицый воин в византийском шлеме и малиновом с золотыми разводами халате.
Со всех сторон к границе Корчедара спешили русские воины, чтобы в узкой горловине остановить печенегов, но слишком внезапен был их удар — редкий заслон воинов был опрокинут и порублен саблями. Печенеги растеклись по обоим склонам лощины. Однако до победы было им еще далеко. Каждое гнездо домов, ощетинясь сулицами, стрелами, копьями, как водоворот, втягивало всадников, а таких водоворотов были сотни.
Из-за поворота лощины на огромном вороном коне вылетел князь, без шлема, с окровавленной головой, высоко подняв широкий блестящий меч. Горислав, уже занявший вместе со своими родичами и Дамианом место на стене детинца возле катапульт, с горечью заметил, что в княжеской дружине осталось не более пятидесяти — шестидесяти воинов. Остальные, видимо, пали во время внезапного нападения печенегов. Однако и этот небольшой отряд представлял грозную силу. Тем более что, увидев князя, приободрилось и все население Корчедара. Отовсюду на соединение с ними скакали вооруженные чем попало всадники.
Если печенеги, как волны, накатились на Корчедар, то княжеская дружина подобно каменному волнорезу разбросала и рассекла эти волны, отбросив печенегов от детинца. Под прикрытием тяжелой конницы князя, врубившейся в ряды печенегов, выстроилась возле обоих ворот в детинец местная стража, состоящая из мечников, лучников и копейщиков. В детинец потянулись женщины и дети; воины погнали коров и овец, понесли железо и припасы. На самом детинце все подготовлялось к возможной длительной осаде. Заслон перекрыл отводную трубу, вода, выйдя из колодца, начала заполнять круглый, выложенный камнем бассейн. Оружейник раздавал оружие всем, у кого его не было. Боевые порядки воинов заняли свои места на стенах, в башнях, возле обоих ворот. Женщины перевязывали первых раненых.
Между тем печенеги, почувствовав силу и стойкость княжеской дружины, усилившейся благодаря пополнению за счет всадников-ремесленников и имевшей в тылу детинец, разбились на несколько отрядов, которые с громкими криками носились по всей площади города. Одни из этих отрядов уничтожили еще сопротивляющихся воинов, другие с разных сторон пытались прорваться к воротам в детинец, опрокинув княжескую дружину. Стало темнеть. По склонам лощины загорелись печенежские костры, а то и просто подожженные печенегами дома ремесленников. Однако костры и горящие дома только подчеркивали и без того сгустившуюся тьму. Постепенно все замолкло, и лишь изредка со стен детинца или в детинец летели пущенные наугад стрелы.
Вой, затихший ночью, с удвоенной яростью возобновился с восходом солнца. Князь вместе с дружиной выехал за ворота детинца и бросился в атаку на печенегов, стремясь добраться до их хана — воина в малиновом с золотыми разводами халате. Защитники детинца затаив дыхание следили за князем, особенно хорошо заметным из-за повязки на голове. Вот князь, пробившись глубоко в ряды печенегов, уже подрубил мечом шест с конскими хвостами, возле самого хана, как вдруг тяжело свесился с седла, получив скользящий сабельный удар, и потерял сознание. Уцелевшие дружинники, окружив князя, пробились с ним к детинцу и едва успели захлопнуть ворота перед носом у печенегов. Однако в сражении произошел уже непоправимый перелом. Тяжелое ранение князя, захваченная печенегами инициатива боя — все это подорвало дух и силы защитников города. Все яростней становились атаки печенегов, все выше по склону вала поднимались они. Один за другим гасли очаги сопротивления и на посаде. Угроза неминуемой гибели нависла над городищем.
Ольга, вместе с другими лучниками прикрывавшая Горислава и других воинов, обстреливавших печенегов из катапульт каменными ядрами, обернувшись, увидела, что Дамиан, бессильно откинувшись к бревнам заборола, сидит у стены. Подбежав к нему, Ольга спросила:
«Что с тобой, ты ранен?»
Но Дамиан поднял на нее невидящие глаза и ничего не ответил. «Дамиан, Дамиан, — закричала Ольга, — что с тобой, встань, если нам суждено погибнуть, погибнем вместе в бою!» Но Дамиан ничего не ответил ей, и девушка, изумленная его молчанием и странным отсутствующим и напряженным взглядом, вернулась к бойнице.
Перед взором Дамиана было в это время лицо императора с застывшей на нем полуулыбкой, и в ушах его звучал голос императора, его слова о величии империи. Все это величие, построенное на лжи и коварстве, ничто по сравнению с тем, что просто и нужно как день, как солнце и хлеб… Что же делать? О, он хорошо знал, как защитить город, как отбить печенегов. И пока еще это не поздно сделать. Но ведь он выдаст себя, если примется за это, — простой кузнец не может иметь знания и навыки военачальника…
Эти мысли, одна лихорадочно сменявшая другую, теснились в голове Дамиана, как вдруг он услышал тихий, но твердый голос, произнесший по-гречески:
«Иди!»
Дамиан увидел перед собой Гостомысла, неизвестно как оказавшегося в детинце. Не вставая, Дамиан ответил также по-гречески: «К другим ты приходишь, чтобы спасать их, а меня ты хочешь погубить?»
«Нет, — все так же тихо и твердо сказал Гостомысл, — я пришел, чтобы спасти тебя. Иди!»
Медленно поднялся Дамиан, вытянулся во весь рост, подобрал выпавший из рук погибшего дружинника меч-кладенец и поднял его над головой. Офицер императорской гвардии Стилион, сражавшийся в Египте и Сирии, в Болгарии и на Крите, в Италии и в Греции, принял на себя оборону города. Негромким, но привыкшим повелевать голосом командира он приказал оружейнику:
«Спустись со стены, подними заслон в трубе, идущей в ров от бассейна!»
«Но нам не хватит воды — здесь сейчас очень много людей», — растерянно пробормотал оружейник.
«Побежденным и мертвым вода не понадобится, — надменно прервал его Стилион, — а победители будут иметь сколько угодно воды в реке», — и такая сила прозвучала в словах Стилиона, что оружейник опрометью бросился выполнять приказ.
Между тем Стилион, подозвав Горислава, властно сказал ему: «Возьми сто умелых, хорошо вооруженных воинов. Пусть захватят с собой несколько мешков. Пробейтесь к нашему дому. Там возьмете два десятка тяжелых глиняных шаров, которые я сделал, и вернетесь с ними в детинец. Когда я взмахну платком или как только меня убьют, вы станете обстреливать печенегов из катапульт не камнями, а этими шарами. Быстрее».
Горислав, на протяжении речи Стилиона не сводивший изумленного взгляда с друга, молча повернулся и пошел выполнять приказ.
Стилион же одного за другим подозвал к себе тридцать воинов, велел им взять из загона лучших коней и по одному выезжать из верхних узких напольных ворот детинца. Пока отобранные им воины, как и все в детинце, вдруг понявшие, что это вождь, которому надо повиноваться, выполняли его приказ, Стилион, поднявшись на стену, убедился, что и оружейник и Горислав делали все, что надо. Вода, стремительно бьющая из трубы, быстро переполнила ров и, растекаясь по склону, сделала скользкими все подступы к детинцу со стороны реки и главных ворот. Неподкованные кони печенегов скользили и падали, их натиск на этом самом опасном участке ослабел. Горислав вместе со своими воинами, построенными острым клином, уже пробивался обратно к детинцу с полными мешками.
Тогда Стилион, вскочив на коня, с обнаженным мечом, выехал через узкие ворота и во главе своего маленького отряда стремительно поскакал по направлению к печенежскому хану. Таким внезапным и стремительным был этот бросок, что Стилион почти беспрепятственно доскакал до самого хана и скрестил свой меч с его изогнутой саблей. Хан зарычал от ярости, кожа на скулах его желтого лица побелела, и он вскрикнул:
«А, новый князь руссов, я отправлю тебя вслед за старым», — но едва увернулся от меча Стилиона.
Противники рубились молча, со все возрастающим ожесточением. Печенеги, прекратив бой, сплотившись в тесную массу, наблюдали за сражением, дикими воплями подбадривая своего хана. Стилион медленно отступил по направлению к детинцу. За ним двигался хан, а вслед и все печенежское войско. Стилион, на секунду оглянувшись, увидел, что печенеги находятся уже в пределах досягаемости выстрела из катапульты, и вдруг, резко рванувшись вперед, лицом к лицу, клинок к клинку, сшибся с ханом, насмешливо сказал:
«Здравствуй, великий воин Аюк-хан».
«Булгарский пес!» — прохрипел Аюк и со свистом ударил саблей.
Но Стилион, отбив мечом удар, левой рукой взмахнул платком. Первые глиняные шары, пущенные катапультами Горислава, разбились среди печенегов. Они взрывались, разбрызгивая жидкое зеленое пламя, каждая капля которого прожигала насквозь тело. И со стен детинца, и из орды печенегов донесся крик ужаса: «Греческий огонь!» Да, это был знаменитый греческий огонь, изобретение Калинника из Баальбека, тайное и страшное оружие, при помощи которого византийцы не раз побеждали могущественных врагов на суше и на море.
Услышав крики, Аюк повел красными от бешенства глазами в сторону своих воинов, а затем, с изумлением и яростью устремив взгляд на Стилиона, закричал: «Византиец, ромей!» — и это было последнее, что он успел сказать, прежде чем меч Стилиона перерубил его надвое от плеча до поясницы…
Остатки разбитого печенежского войска умчались, как гонимые бурей листья.
Стилион, спешившись, неся меч поперек на вытянутых руках, наклонив голову, вошел в детинец и, взойдя на площадь, где лежал раненый князь, окруженный дружинниками, молча положил перед ним меч. Ему послышалось, что, когда он шел, его позвал чей-то знакомый девичий голос, но Стилион не повернул головы и не ответил.
Когда он подошел к князю, все расступились.
«Кто ты, храбрый воин? — спросил князь. — Что привело тебя в наш город?»
«Я византийский патриций и офицер Стилион, — негромко, но четко ответил Стилион. — Я был послан императором, чтобы тайно, под чужим именем, проникнуть в земли руссов и узнать их военное дело, их ремесла и экономику, чтобы все это можно было учесть в действиях против возможного врага. Я шпион императора и готов нести любое наказание».
Помедлив, князь сказал:
«А разве проявить свое мужество и опыт офицера для спасения города руссов, разве вступить в смертельный поединок с врагом руссов — это действия шпиона, разве это поручал тебе византийский император?»
Стилион молчал, но среди воинов и ремесленников, стоящих на площади, пробежал одобрительный ропот.
«Так вот, — сказал князь, — ты пришел к нам как тайный враг, но в решительный момент ты вел себя как верный друг. Поэтому мой приговор таков: или уходи от нас, возвращайся в свою Византию, патриций Стилион, или оставайся с нами, наш друг и брат Дамиан».
И снова в толпе воинов и ремесленников пробежал одобрительный ропот.
А Дамиан-Стилион вынул бронзовый стиль и начертил на куске пергамента: «Не с войной, но с миром иди к руссам. Их много, и они непобедимы». Он прочел надпись вслух, сложил пергамент, обвязал его шнурком, приложил кусочек воска и, достав императорский перстень, запечатал его печаткой. Потом он спросил Гостомысла:
«Знаешь ли ты византийскую крепость Диногетию в низовьях Дуная?»
«Да, — ответил Гостомысл. — И я передам твое послание топарху крепости, а он перешлет его в Константинополь».
«Пусть будет так, — наклонил голову Дамиан. — А я остаюсь с вами». — И он с силой швырнул в колодец императорский перстень.
И в третий раз одобрительный ропот пробежал среди воинов и ремесленников, и, приветствуя Дамиана, воины ударяли мечами по умбонам щитов, а ремесленники одним инструментом о другой. А князь сказал Дамиану:
«Подойди. Я ранен тяжело. Мои раны смертельны, и я не доживу до завтрашнего утра. Вот — надень и носи с честью. — И, сняв с шеи, он протянул Дамиану массивную серебряную гривну, перевитую сканью, — знак достоинства и власти князя и посадника. — Ты бросил византийское серебро. Прими русское, оно не хуже. А еще пошли в Киев гонца, чтобы передал великой княгине Ольге, что я умер и, умирая, сделал тебя своим преемником».
Вот так кончилась эта история, — сказал я.
— А я вам говорю, что она не может так кончиться! — вскипел Георге. — Если Дамиан стал посадником и носил гривну, то как же она могла попасть в слой городища — ведь не потерял же он гривну? Может быть, его убили или он все же ушел в Византию, и вообще что стало с Ольгой?
Но я не успел ответить на эти вопросы, так как тут раз дался истошный вопль Митриевны:
— Банкет!!!
Вениамин Иезекильевич встал и со спокойным достоинством объявил:
— Банкет, друзья! Если я не ослышался, достопочтенная Пелагея Дмитриевна приглашает нас занять места за праздничным столом.
АЛЛЕЯ ПОД КЛЕНАМИ
Мы сидели с ним у костра в самом центре экспедиционного лагеря. Остальные сотрудники экспедиции давно уже спали. Костер постепенно затухал, становилось темнее. Все теснее обступали нас деревья и строгие силуэты палаток. Лицо его едва различалось. Только когда он помешивал хворостиной уже покрывавшиеся темной коркой угли, на мгновение вспыхивали и тут же потухали стекла его очков.
Оставалось всего несколько часов до подъема. Пора, давно уже пора было разойтись по своим палаткам, но я все медлил. Он же, наверное, из-за обычной своей деликатности не решался уйти от костра первым. А может быть, мы оба предчувствовали, что скоро расстанемся, и я дорожил каждой минутой, которую мог провести с ним, каждой возможностью поделиться тем, что волновало.
— Скажи, Илья, — спросил я, — случалось ли тебе бывать в Москве на старинном Введенском кладбище?
— Нет, — с некоторым удивлением ответил он и осторожно спросил: — А что?
— Там находится могила доктора Гааза. Она помещается по правую сторону центральной аллеи, если идти от главного входа.
Каждый раз, навещая могилу отца, я, хоть на короткое время, подхожу и к этой могиле. Все необычно здесь. Необыкновенный человек погребен за чугунной оградой. Необыкновенной была его жизнь, целиком посвященная любимому делу. Необычны и могила его и судьба этой могилы.
За оградой мраморный темный постамент. На нем обелиск из грубо обработанного серого гранита, который венчает черный мраморный крест. В центре обелиска надпись на латинском языке. В переводе она звучит так: «Фридрих Иосиф Гааз. Родился 10 августа 1780 года. Скончался 16 августа 1853 года». Ниже, на мраморном постаменте надпись уже на русском языке:
«Спешите делать добро». Ф. П. Гааз.
Черные чугунные перила ограды перевиты тяжелыми железными цепями с кандалами на концах. Это настоящие цепи и настоящие кандалы…
Фридрих Гааз в течение двадцати четырех лет, с 1829 по 1853, был главным московским тюремным врачом. Все свои медицинские познания, всю теплоту своего сердца он отдавал заключенным, стремясь облегчить их страдания. Сострадая им, Фридрих, или, как его называли в Москве, Федор Петрович, «святой доктор», «божий человек», посвящал им не только все свое время, помыслы и заботы, но и раздавал им свое жалованье и вообще все, что имел. Целые годы потратил доктор на то, чтобы добиться отмены этапирования заключенных в Сибирь в тяжелых кандалах. За долгие недели, иногда месяцы этапа, закованные в эти кандалы заключенные не только испытывали неимоверные физические и нравственные страдания, но многие из них умирали от заражения крови из-за нестерпимо натиравших кожу кандалов.
Бесстрашно вступив в борьбу со всевозможными тюремщиками, даже министрами, Гааз в конце концов добился смягчения этого варварского правила, чем облегчил страдания и спас жизнь множеству людей.
Федор Петрович выполнял свой долг человеколюбия, постоянно сталкиваясь с чудовищной тупостью и равнодушием бюрократической системы, с плохо скрытой ненавистью к нему, как к беспокойному человеку и к «иноземцу». Еще бы — немец, католик! Так относились к нему некоторые представители высшего духовенства и другие «истинно русские» столпы самодержавия.
Он оставался верен себе и своему святому делу до последнего вздоха. После его смерти бывшие пациенты соорудили эту могилу с ее торжественным и мрачным убранством и вырезали на постаменте любимое изречение доктора: «Спешите делать добро».
Скончался Федор Петрович в 1853 году, вот уже более 130 лет назад. Давным-давно умерли не только самые молодые из его пациентов, но даже и их дети.
Но вот диво дивное! Свыше 23 лет ежегодно прихожу я на могилу отца. Случается бывать на этом кладбище и когда хоронят здесь близких мне людей. Всякий раз хоть на минуту подхожу я к могиле Федора Петровича Гааза. И всегда, всегда убрана могила живыми цветами, и, словно только что начертанная, горит надпись: «Спешите делать добро».
Костер совсем догорел. Мой друг, ни разу меня не прервав, еще некоторое время молчал. Потом я услышал его голос:
— Вы не пытались узнать, кто приносит цветы на могилу доктора?
— Пытался. Даже спрашивал у женщины, которая охраняет этот участок кладбища. Знаешь, что она мне ответила? «Такие же люди, как вы».
— Она сказала так потому, что вы тоже стали приносить цветы на эту могилу? — не то спросил, не то догадался он.
Я подтвердил. А он, поэт и филолог, обладая сложным ходом литературных ассоциаций, задумчиво добавил:
— Люди типа Гааза — это вечное чудо. Чудо великодушия и самоотверженности, к которому нельзя же, согласитесь, взять и обязать человека. Я так неприязненно относился всегда к мемориалу — и имел в последние годы поводы убедиться в беспочвенности своей предвзятости. Ваш пример — после дома на Мойке, потрясшего меня как-то, — велик и убедителен.
В полной темноте мы молча встали и направились каждый к своей палатке. Уходя, я уносил с собой чувство неразрывной духовной связи с ним, связи, которой, может быть, суждено пережить нас обоих.
ПОЭТ, ХУДОЖНИК И «КАМЕННАЯ БАБА»
О Москве на Новодевичьем кладбище на могиле известного русского поэта Велимира Хлебникова, умершего в 1922 году, лежит подлинная «каменная баба» — изваяние, сделанное неведомым скульптором без малого полторы тысячи лет назад…
Тот, кто видел и слышал оперу Бородина «Князь Игорь», вряд ли сможет забыть грозного половецкого хана Кончака, полные огня, дикие и грациозные половецкие пляски…
С начала XI века нашей эры половцы, или, как их еще называли, куманы или кипчаки, захватили южнорусские причерноморские степи, пройдя по широкому евразийскому степному коридору из глубин Средней Азии и Монголии. Отсюда, через прикаспийские, приазовские, причерноморские равнины, испокон веков двигались к Дунаю кочевые ираноязычные и тюркоязычные племена.
Половцы то воевали с русскими, то вступали с ними в союзы, то ссорились, то заключали браки, но неизменно в течение двух с лишним столетий оказывали огромное влияние на всю жизнь Древней Руси.
Прошли века. Половцы растворились в среде оседлых земледельцев, в том числе и прежде всего среди русских. Так не раз бывало в истории — кочевники, гораздо более приспособленные к войне, одерживали верх над оседлыми земледельцами, побеждали их. Однако земледельцы были гораздо более приспособлены к мирной жизни, к жизни вообще. И вот постепенно свершался великий акт исторического возмездия, исторической справедливости — победители бесследно или почти бесследно растворялись в среде побежденных, перенимая их язык, культуру и образ жизни.
Так было и с половцами. От них сохранились лишь отдельные слова в различных языках, прежде всего в русском, например, слово «казак», в переводе означающий «страж», «передовой». Да и в действительности бежавшие от всяких притеснений на границы с половецкой степью русские поневоле должны были жить воинскими лагерями и играть роль пограничной стражи русской земли. Отсюда и пошли казаки и казачьи станицы и сечи. Сохранились у нас от половцев и некоторые другие слова, а также сказания, орнаменты, персонажи летописей и былин. Но, пожалуй, самое замечательное материальное свидетельство о половцах из далекого прошлого — это каменные статуи, которые еще до недавнего времени тысячами возвышались на вершинах курганов по всей бескрайней причерноморской степи. Статуи эти необычайно выразительны и носят в народе название «каменных баб». Многие из них действительно изображают сидящих или стоящих женщин в пышных одеяниях, украшенных серьгами, браслетами, ожерельями. Однако народное название весьма условно. Ведь среди «каменных баб» нередко встречаются и статуи мужчин с усами, бородами, с оружием, словом, мужчин с головы до ног.
Эти каменные изваяния связаны с культом предков. Перед ними совершались различные церемонии, посвященные этому культу, приносились в жертву животные — быки и лошади, собаки и овцы, а иногда совершались и человеческие жертвоприношения. Интересно, что и после ассимиляции половцев новыми хозяевами степей — монголо-татарами и оседлыми земледельческими народами — почитание половецких «каменных баб» сохранялось: им молились для получения хорошего урожая, они имели значение и вполне практическое. Поставленные на вершинах высоких курганов, часто на перекрестках различных дорог, иногда специально туда перетаскиваемые, они, эти каменные изваяния, издалека видные в степных равнинах, играли роль постоянных и надежных дорожных ориентиров, подобно путевым столбам древних римлян. Как дорожные знаки они и вошли в русские исторические и географические сочинения различных веков.
Новые «владельцы» статуй, не зная их происхождения, создавали о них свои легенды. Например такую: жили когда-то в степях богатыри могучие, но очень вспыльчивые. Однажды разозлились они на солнце и стали плевать на него. Солнце же, возмущенное таким непочтительным отношением, превратило этих богатырей в камни.
Хотя большинство «каменных баб» в южнорусских степях было возведено половцами, но далеко не только одни половцы и вовсе не в одном лишь Причерноморье создавали такие статуи. Подобные же каменные изваяния на необозримых просторах Средней Азии, Сибири, Восточноевропейской равнины ваяли различные племена и народы еще со II тысячелетия до нашей эры. Такие статуи, для каждого времени и места в своем стиле, создавали люди эпохи бронзы, раннего железа, скифы, сарматы, различные тюркоязычные, ираноязычные и другие племена. Они — бесценный материал для историка, позволяющий судить об одежде, украшениях, оружии, бытовых предметах, внешности, верованиях, обычаях как давно ушедших в небытие, так и ныне здравствующих народов. Они и величественные памятники искусства этих народов.
«Каменные бабы» вдохновляли не только историков и искусствоведов.
Это отрывок из замечательной поэмы, которая так и называется «Каменная баба» и принадлежит перу одного из талантливейших русских поэтов — Велимиру Хлебникову. Хлебников прожил недолгую жизнь, всего 37 лет (1885—1922 гг.) — возраст фатальный для многих выдающихся русских, да и не только русских поэтов. Он успел создать талантливейшие, даже гениальные произведения и был признанным и почитаемым учителем ряда известных русских поэтов, таких, например, как Маяковский. Другой выдающийся русский поэт — Осип Мандельштам писал о нем:
«Хлебников возится со словами, как крот, между тем он прорыл в земле ходы для будущего на целое столетие».
Одной из самых центральных, вдохновляющих тем творчества Хлебникова была идея единства человечества, слияния его, при сохранении неповторимой индивидуальности каждой человеческой личности, в одно единое целое. Во главе этого, проникнутого духом интернационализма человечества, объединяющего население всего земного шара, должны были стоять, сменяясь, председатели — представители разных народов и стран. Поэтический образ этот вдохновлял и окрылял людей. Недаром Хлебникова называли первым председателем земного шара.
Едва ли не самым любимым жанром в творчестве Хлебникова был эпос, творимый им эпос, возникающий, как и всякий подлинный эпос, на основе народной сказки. Поэтому русское язычество, само послужившее источником многих произведений русского сказочного эпоса, впитавшее в себя языческие сказания ряда соседних племен и народов, органически вошло в плоть и кровь творчества Хлебникова, было в значительной мере субстратом и питательной средой этого творчества.
Не только упомянутая уже «Каменная баба», но и многие другие произведения поэта: «Повесть каменного века», «Венера и шаман», «Три сестры», «Лесная тоска», «Вила и леший» вдохновлены языческими образами, фольклором.
Пленительными в поэте был и его многогранный талант и его доброта, удивительная отзывчивость, бескорыстие в сочетании с умением любить жизнь и наслаждаться ее красотой. Это само по себе влекло к нему сердца людей. Вспомним хотя бы строки из той же поэмы «Каменная баба»:
Это ведь вовсе не одна лишь поэтическая метафора, это и жизненное и творческое кредо поэта…
Близкая дружба связала Хлебникова с выдающимся русским художником Петром Митуричем. Митурич видел в Хлебникове не только необыкновенно одаренного поэта, обаятельного человека, но и учителя жизни, философские и художнические взгляды которого были чрезвычайно близки ему.
Как созвучно, например, творчеству Хлебникова такое понимание Митуричем возможностей живописи:
«Живопись по материалу воплощения (краска — это волна света в руках художника) — наитончайшим образом может формировать идеи, еще не дошедшие до полного осознания, но определяемые подсознательно».
После долгих мытарств, после службы в Красной Армии, с частями которой Хлебников в 1921 году проделал весь легендарный поход по Ирану на Тегеран, он тяжело заболел. Весной 1922 года поэт и художник поехали в живописную деревню Санталово Новгородской области на северо-западе России. Там рассчитывал Хлебников оправиться от болезни и тяжких испытаний, выпавших на его долю, окрепнуть, набраться сил. Однако этого не произошло. В Санталове болезнь обострилась, и после долгих страданий 28 июня 1922 года поэт скончался на руках у друга. Петр Митурич нарисовал портрет его за день до его смерти, а затем и на смертном одре. По философской глубине, художественной выразительности трагедии болезни и смерти эти произведения Митурича относятся к шедеврам русского изобразительного искусства.
Потрясенный тяжелой утратой, Митурич похоронил друга, отметил на плане место его погребения и вернулся в Москву.
Вскоре из Астрахани прибыла туда и сестра Хлебникова, художница, Вера Владимировна. Занимаясь наследием поэта, она, естественно, познакомилась с Петром Митуричем. Знакомство это вскоре перешло в любовь. Шли годы, наполненные напряженной творческой работой, общими радостями и горестями… Вера Хлебникова и Петр Митурич скончались. Их единственный сын, Май Митурич, семнадцатилетним мальчиком ушедший на фронт, вернулся домой после окончания Великой Отечественной войны и сам стал известным художником.
В 1970 году Май Митурич вместе со своим учителем и учеником своего отца художником Павлом Захаровым по командировке Союза писателей поехал в деревню Санталово. Прах Велимира Хлебникова был перевезен в Москву и погребен на Новодевичьем кладбище, где находятся могилы многих русских деятелей культуры и искусства. Это событие описал в чеканном стихотворении поэт Борис Слуцкий.
Стихи эти кончаются так:
Новое поколение, пришедшее на смену Велимиру Хлебникову и Петру Митуричу — поэт Борис Слуцкий и художник Май Митурич, — исходя из самого духа и содержания творчества Хлебникова, решили установить на его могиле подлинную «каменную бабу». Союз писателей поддержал эту идею. Вот с просьбой добыть «каменную бабу» они и обратились ко мне, рассчитывая, и не без основания, что я пойму их желание и как археолог смогу его осуществить. Это, однако, оказалось очень трудным делом. Разумеется, у меня как у археолога много не только знакомых, но даже и друзей среди директоров музеев. В некоторых из этих музеев имеются и «каменные бабы». Однако оказалось, что получить «каменную бабу» из музея нет никакой возможности и ни один директор в этом не властен. Досадное, но, может быть, и вполне справедливое правило. Что же, ведь немало «каменных баб» еще и до сих пор высятся на вершинах курганов. Провели разведку, обнаружили целый ряд таких изваяний, относящихся к самым различным эпохам и расположенных в разных местностях. Казалось бы, чего уж лучше! Выбирай, какая понравится, и перевози ее в Москву. Вдруг выявилось совершенно неожиданное обстоятельство. Все «каменные бабы», стоящие на вершинах курганов, пользуются у местных жителей большой популярностью и находятся под их охраной. Их даже перед праздниками частенько моют и белят. Более того, до недавнего времени эти «бабы» были предметом поклонения. Они считались божествами плодородия. Им молились, прося о хорошем урожае, верили, что «бабы» могут покарать за непочтение к ним или за конокрадство и другие преступления перед обществом. Им приносили жертвы. Так, у подножия некоторых статуй были найдены кости животных, множество монет XVIII и XIX веков. Дело осложнялось. Был предложен проект похищения «каменной бабы». Намечен объект в Ставропольской степи, разработан план похищения, который должен был быть осуществлен ночью, с помощью грузовой автомашины. Однако проект этот мной и другими, как говорится, заинтересованными лицами по вполне понятным причинам был отвергнут. Нельзя обижать народ.
Казалось, дело не только осложнилось, но просто зашло в тупик. И вот, после нескольких лет бесплодных поисков и раздумий — неожиданная удача. Мой друг и коллега, работающий в Киргизии, на берегу огромного горного озера Иссык-Куль обследовал один из находящихся там курганов. Он обнаружил редчайшую находку. Стоявшая на вершине кургана «каменная баба» каким-то образом соскочила с каменного пьедестала и стала постепенно погружаться, уходить в глубь земляной насыпи кургана. Когда мой коллега обнаружил ее, в насыпи еле-еле виднелась лишь самая макушка, совершенно неприметная для неспециалиста. Вот это удача — «баба» и не в музее, и не предмет почитания местных жителей, даже совсем им неизвестная.
Мой коллега выкопал «бабу», привез ее в Москву и передал мне, а я в Союз писателей. «Баба» оказалась на редкость выразительной. Сделана она была в VI—VII веках нашей эры. Черты лица явно тюркские. Это — женщина с задумчивым, печальным лицом, скромная, спокойная. В правой руке ее — нечто напоминающее круглый сосуд, но скорее — плод граната, который на всем Востоке является символом вечной цикличности, взаимосвязанности и взаимоперехода жизни и смерти. Скульптор, изваявший ее около полутора тысяч лет назад, был подлинным художником.
Мы установили статую на могиле Хлебникова. Здесь находится она под надежной охраной и достойно венчает могилу поэта. Здесь же погребены Петр Митурич, Вера Хлебникова, мать Хлебниковых — Екатерина Алексеевна. Круг замкнулся.
СТАТУЭТКА ИЗ ТАНАГРЫ
На вокзале, едва соскочив с подножки вагона, я увидел Адриана и Галку. Но где же Помонис? Я тщетно искал глазами его высокую сильную фигуру, облаченную в неизменный коричневый пиджак с неизменным же кокетливым цветком в петлице.
По лицам ребят я еще до всяких объяснений понял, что случилось что-то очень тяжелое, непоправимое.
— У профессора несколько месяцев назад был инсульт, — тихо сказал Адриан, отвечая на мой немой вопрос. Потом, прищурив свои слегка выпуклые добрые глаза, он, глядя куда-то поверх меня, продолжил: — Врачи говорят — физически он поправился. Но произошло что-то ужасное: знаете, что в жизни каждого человека может быть… Мы часто убегаем от страха и обычно вполне успешно. От страха смерти, от страха бессилия старости, от страха потерять близких. Но бывает, что человека нагоняет страх, и тогда ему худо. Так вот, профессора нагнал этот страх. Врачи говорят, что, если он сам этого не преодолеет, никакая медицина не поможет. Он почти не встает и давно уже нигде не был.
Прежде чем я, ошарашенный этим известием, успел хоть что-нибудь произнести, Галка, сейчас больше чем когда-либо похожая на взъерошенную птицу, тихо обронила:
— Профессор сказал, что, когда вы поработаете в музее, он примет вас у себя.
— Зачем же в музей, — решительно сказал я, — поехали прямо к профессору.
По дороге я машинально спросил:
— А где Николай?
В ответ Адриан только зло пожал плечами, и я понял, что по крайней мере сейчас лучше не продолжать разговор на эту тему. Впрочем, я мог бы и сам догадаться, что вряд ли найду его возле Помониса, ведь все к этому шло.
Когда мы вылезли из машины, Адриан своим ключом открыл входную дверь, и ребята, ступая на цыпочках дошли до передней и тут же тихо ушли, оставив меня одного. Я стоял в маленькой лоджии со стеклянными стенами, покрытыми вьющимися растениями, и стеклянной же дверью, сквозь которую был виден кабинет. Я шагнул было вперед. Сердце сжалось. Помонис был здесь, совсем рядом, но какая-то невидимая сила властно остановила меня. Я беспомощно глядел на него. Я не мог понять, дремлет он или думает о чем-то, и не решался нарушить его покой. Я много раз бывал в этом кабинете. Я знал его не хуже самого Помониса. Большая с низковатым потолком комната своим окном, занимавшим всю стену, выходила прямо на море. Блики, отражавшиеся от набегавших волн, скользили по высоким темным книжным шкафам, по столу, на котором в беспорядке валялись трубки, географические карты, какие-то фолианты, панцирь слоновой черепахи, морской бинокль, античный бронзовый светильник, тетради, секстант и множество всякой всячины.
Все было таким же, как всегда. Все. Все. Другим стал Помонис. Он сидел совершенно неподвижно, закрыв глаза с набрякшими коричневыми веками, уронив большие руки на подлокотники плетеного кресла, с сиденьем, слегка опущенным к спинке. В таком кресле удобно сидеть, но встать из него трудно. Ноги профессора были заботливо укутаны клетчатым шерстяным пледом. Под головой — зеленая бархатная подушечка. Лицо его, исхлестанное временем и непогодой, несмотря на многомесячную болезнь, не потеряло загара. Особенно выделялись три глубокие вертикальные морщины — одна, идущая от переносицы вверх по крутому лбу, и две возле углов рта. Заключенное между этим трехсвечником лицо его с твердыми и резкими чертами заметно отличалось от морщинистой шеи и уже размытых очертаний щек. Седые волосы его пышной шевелюры не были мертвы, они блестели и отливали голубизной. Профессор сидел совершенно неподвижно, но не трудно было понять, что как раз не в этом его суть, его естество. Так неподвижно лежащий клинок в самой своей форме, остроте заточенного лезвия, стали, из которой он сделан, несет свое предназначение, он создан для быстрого и сильного удара, а не для покоя.
Профессор приоткрыл глаза и стал всматриваться в большие волны, пена от которых заливала вспыхивающую прибрежную гальку. Краем глаза он увидел меня, но никак на это не реагировал. Разве что беспомощно и беспорядочно задвигались пальцы. Я знал совсем другие их движения — точные, уверенные. Этими пальцами умел он, пользуясь иглой и крошечными кисточками, с ювелирной точностью снять накипь тысячелетий с древней статуэтки, нисколько не повредив ее хрупкой поверхности. А сейчас эти движения напоминали походку недавно ослепшего человека.
Когда Помонис увидел стоящего в лоджии друга, он подумал: «Приехал сразу, старина. Ну и что ж… Это хорошо… но я не могу даже ради него менять свой распорядок. А потом, что я ему скажу? Все давно уже сказано…»
Он снова стал смотреть на волны, и твердые бледные губы его искривились в подобие презрительной усмешки. Он думал: «Вот она, пресловутая реальность бытия, со всей ее нелепостью и иллюзорностью. Судя по высоте волн, на море шторм, а я не слышу даже слабого шума прибоя! Ухищрениями софистики все можно объяснить, можно, конечно, и это — но зачем?.. Очевидность факта, во всей его незамутненной ясности, лишь подчеркивает нелепость видимой реальности. Насколько ярче, логичнее, истинно реальнее уже пройденные пути. Достаточно только сдвига во времени, неизмеримо более легкого, чем в пространстве, и все становится на свои места».
Длинные, еще сильные пальцы профессора застыли на подлокотниках кресла, и весь он, нахохлившись, склонив набок большую седую голову, снова стал неподвижным. В мозгу его с ненавязчивой, но совершенной ясностью, возникали воспоминания…
Вот он — девятнадцатилетний элегантный юноша, единственный сын и наследник богатого землевладельца, после окончания лицея приехал впервые в Рим. Немного он еще видел на свете, но уже пресыщен, как легко пресыщаются люди со скользящим, поверхностным видением. Со скукой, в которой нет ничего наигранного, бродит он по каменному полу Пантеона с его темно-красными и серыми кругами и квадратами. От пола приятно тянет холодком, икры слегка покалывает. Многоголосый и разноязычный гул, исходящий от бесчисленных групп туристов, действует усыпляюще. Юноша на минуту оживляется, когда широкий и яркий солнечный луч, свободно пройдя через круглое девятиметровое отверстие огромного купола и постепенно перемещаясь по стенам, падает на старинную входную дверь.
В этом широком луче, в этом потоке света вдруг ожила и засияла золотистыми блестками невидимая до того пыль. Присутствие ее раньше ощущалось только сладковатым душным запахом.
Юноша смотрит на часы и усмехается:
— Да, ровно 12 часов. Древние умели строить. Впрочем, что это? Пустяк, игрушка, детский фокус. Современные часы более точны и куда как удобнее.
Расправившись так со строителями Пантеона, юноша со скучающим видом еще раз окидывает взглядом огромные мраморные серые и желтоватые гробницы. Это гробницы королей Италии. Роскошные сооружения, покрытые гирляндами цветов и причудливыми резными изображениями. Рассеянно читал он начертанные золотыми буквами пышные титулы. Как торжественно звучали, например, «падре делла патриа» — «отец отечества». Это гробница Виктора-Эммануила. Венценосные владельцы этих титулов и после смерти высоко вознесены над простыми смертными. Вдруг юноша вспоминает: еще в лицейском учебнике читал он, что в Пантеоне похоронен Рафаэль. Где же его гробница? Подняв голову, юноша тщательно, метр за метром, оглядывает стены Пантеона. Нет. Нигде нет могилы Рафаэля. Смущенный и обескураженный, он обращается к служителю. Маленький подвижной итальянец, в живописной форме смотрителя королевских музеев, молча подводит его к одной из стен и останавливается у прямоугольного каменного ящика, стоящего в неглубокой нише возле самого пола.
— Великий маэстро похоронен здесь.
Юноша возмущается:
— Да, конечно, Рафаэль не король. Но все же это один из величайших художников человечества! Неужели его нельзя было похоронить более достойно, повыше, поближе к королевским усыпальницам, в более красивой гробнице!
Служитель, сделавшийся очень серьезным, медленно говорит:
— Присмотритесь внимательнее, синьор. Маэстро Рафаэль погребен в подлинном античном саркофаге. — И, улыбнувшись, добавил, театральным жестом подняв руку к пышным гробницам: — Ибо сделано так, как сказано в писании: «Воздайте кесарю кесарево, а богу — богово», — и опустил руку к нише.
Юноша всматривается в саркофаг, в его безупречные, совершенные линии и чувствует, что к лицу его приливает краска стыда, а в сердце пробуждается неведомая радость от познания новой, непонятной, но удивительной и глубокой меры вещей и явлений. Выйдя из Пантеона, он долго бродит по улицам, забыв про встречу с друзьями, назначенную на вечер в одной из тратторий на Аппиевой дороге, и о билете в оперу, лежавшем в жилетном кармане. Он стоит всю ночь на площади Венеции, опершись на шершавые перила белой каменной балюстрады, смотрит, как гаснут один за другим огни Вечного города, как плывут в сером ночном небе черные облака, как вспыхивают первые солнечные лучи на выпуклых ребрах купола собора святого Петра, как ясной голубизной засияло отдохнувшее за ночь небо. Вот и сейчас стоит это небо перед глазами Помониса. Но когда он отвел глаза от неба, то увидел себя уже совсем не там и не в те времена, а в горах своей родной страны. Далеко внизу, погребенные снежной лавиной, стыли трупы настигшей было их погони. Под ногами взвизгивали мелкие камешки. Отдых был необходим. На труднопроходимых подъемах и спусках вьюки на мулах разболтались. Люди и животные устали. Они были почти совсем ослеплены сверкающим снежным покровом. Только снег и виден был вокруг вот уже несколько часов да впереди на фоне бледно-голубого неба немой угрозой и надеждой чернел острый кряж перевала. Нельзя было разрешить остановиться ни на минуту! Перевал притягивал с неодолимой силой, и Помонис не хотел ничего другого видеть и слышать. А может быть, он просто знал больше других? Когда на одном из мулов, хлопая ремнями, стал болтаться вьючный ящик с продовольствием, Помонис просто перерезал ножом ремни и равнодушно столкнул в пропасть упавший под ноги ящик. Он смотрел на перевал, почти не отрывая глаз, и было непонятно, почему он не спотыкается о бесчисленные камни, попадавшиеся на тропинке, и сам не падает в пропасть. Никто не решался присесть, задержаться на секунду без его команды. Оружие и патроны лежали не только во вьюках, но и были у каждого в его маленьком отряде. Нужно во что бы то ни стало донести оружие… Помонис и сейчас хорошо понимал, что не задумываясь стрелял бы при всякой попытке остановить караван. Когда же в разреженном воздухе особенно звонко зазвенели пули, а на вершине перевала вспыхнула и пошла в небо долгожданная зеленая ракета, он как будто не удивился и не обрадовался. Во всяком случае, не сделал ни одного лишнего движения, не сказал ни слова и продолжал подъем, ведя за собой караван.
И вот — перевал. За острыми ребрами скал, за огромными камнями кто лежа, кто став на колено стреляли туда, вниз, где хорошо были видны черные фигурки на снегу и вспышки пламени на концах стволов автоматов, винтовок и ручных пулеметов. Появление каравана заметили, кто-то прокричал приветствие. Заметили его и те, внизу — огонь усилился. Но Помонис уже приказал спрятать мулов за камнями, разгрузить их и разносить патроны бойцам. Командир отряда, тот самый, который через год после этого попал в засаду и погиб, обнял его, улыбнулся и показал глазами на небольшую ложбинку среди камней, откуда слышались звуки частых выстрелов. Помонису захотелось сию же минуту, немедленно идти туда, но огромным усилием воли он сдержал себя и, докладывая о выполнении задания, оглядывался вокруг, оценивая обстановку. Что же, дело не так уж плохо. Отряд занимал перевал, господствующий над склоном, где закрепились наци. Они все видны как на ладони, их прикрывают только редкие камни. А две группы партизан наседают на них с флангов, и фашистам некуда деться — отступая, они откроют себя и попадут под кинжальный огонь тех, кто держит вершину перевала. Вот тебе и карательная операция. Впрочем, все может измениться, если появится их авиация. Надо успеть разгромить карателей, пока нет самолетов! А потом командир снова указал глазами туда, где была она, и даже подтолкнул…
Помонису стало казаться, что все это было не с ним, а вместе с тем с ним самим. Как будто есть два человека — два образа, очень похожих, но все же не один, а два, как при наводке на фокус в глазке фодиса фотоаппарата…
Пригибаясь и прячась за камни, он добежал до ложбинки, увидел наконец ее. Она стреляла лежа на снегу, кучки стреляных гильз вокруг. Он сделал последний рывок — и вот они рядом. Ее откинутая назад голова и улыбка, та улыбка, которая встречала только его… Вдруг глухой, несильный удар, и Гела поникла, поникла в его руках, и возле уха медленно выкатилась капелька крови, а за ней заторопились, заспешили еще и еще капельки, и вот уже целый ручеек, извилистый ручеек побежал к вороту ее гимнастерки. Она потянулась слегка и замерла на его руках.
Помонис забеспокоился в своем кресле, глухо застонал. Я рванулся к двери, хотел было уже войти к нему, но старик снова стал недвижим и снова невидимая преграда остановила меня. Я сел и стал ждать, не зная чего и сколько ждать…
С Помонисом я познакомился во время командировки в эту придунайскую страну. То есть я давно знал его работы по античной археологии, в частности, исследования по терракотовым статуэткам, изданные на многих языках. Глубокая и широкая эрудиция, тонкий анализ, интересные, часто неожиданные выводы сочетались с блестящим, очень эмоциональным изложением. Помонис писал с бестрепетным доверием к уму и знаниям читателя, создавая атмосферу близости.
Я приехал тогда для работы в музее, созданном Помонисом вскоре после войны. До меня доходили показавшиеся мне совершенно фантастическими рассказы о жизни Помониса, и это еще больше подогрело мое любопытство…
Помонис встретил меня на вокзале вместе со своими сотрудниками. Даже в вокзальной суете он сразу же бросился мне в глаза — высокий, могучий, в коричневом замшевом пиджаке с темно-красной гвоздикой в петлице. Пожатие его большой руки с длинными сильными пальцами было коротким и очень крепким. Тут же он познакомил меня со своими учениками — стройной рыжеволосой Марианной, которую все они почему-то называли Галкой, Николаем и Адрианом. Помонис представил их как сотрудников музея и студентов-заочников столичного университета. Я удивился, потому что у парней вид был совсем мальчишеский, а Марианна вообще выглядела как школьница, да еще не самого старшего класса. С самого начала я обратил внимание на одну забавную особенность: у каждого из сотрудников Помониса даже во внешности было что-то от учителя. У Марианны — синие, ярко-синие глаза, у Николая — высокий рост, у Адриана — добродушная и в то же время ироническая улыбка. Впрочем, как потом оказалось, сходство было не только внешним.
Я положил чемодан в машину и попросил, если это возможно, дойти до гостиницы и музея пешком. Помонис и его ученики охотно согласились.
Был жаркий летний день. Мы шли по залитым солнцем нешироким улицам этого южного города с разностильными, подчас очень своеобразными домами, среди которых встречались и строгие древние византийские базилики, и стройные минареты мечетей, гордо поднимающиеся в синее небо. Иногда попадались и полуразрушенные дома — город этот жестоко пострадал во время войны, а десяток лет не такой большой срок, чтобы залечить все раны. Зато повсюду виднелись новые дома, целые улицы, даже кварталы новых домов. И еще цветы, цветы, цветы. Клумбы на площадях, дорожки из цветов вдоль тротуаров, цветы в палисадниках, на многочисленных бульварах и скверах… И новые здания, и эти цветы, казалось, сами прорастали с неудержимой силой из плодороднейшей почвы, погребая остатки разрушений.
В центральной аллее парка я поневоле остановился, пораженный тем, что внезапно предстало перед нами. Между тополями, слегка выдвинутые по отношению к деревьям вперед, тянулись ряды каменных и мраморных греческих и римских колонн, фронтонов, капителей, архитравов, покрытых бесценной художественной резьбой.
Помонис, довольный произведенным эффектом, не скрывая гордости, сказал:
— Археологический парк. Все это было отрыто во время раскопок и разных хозяйственных работ в городе и за его пределами.
— Здесь каждое дерево посажено нами, каждая колонна, каждый камень установлены нами, — торжественно дополнил учителя Николай.
Вот шли одна за другой античные колонны на базах с капителями различных ордеров — ионического, коринфского, дорического. Вот аллея пифосов — огромных глиняных сосудов с острым дном, установленных на железных треножниках, надгробные памятники с изображениями умерших, поминальных пиров. Вот алтари, среди которых выделялся удивительным изяществом мраморный алтарь солнечного бога Митры. Вот аллея саркофагов, многие из которых украшены растительным орнаментом или странными символическими знаками. Мне показали огромный саркофаг с рельефами Медузы, плети, ко́локола, клещей, весов, бычьей головы, топорика. Зелень газонов и деревьев парка, клумбы цветов нисколько не мешали восприятию. Более того, они помогали ощутить непрерывную связь времен, преемственность человеческой культуры. Но вот мы вступили на аллею, где на каменных рельефах я увидел различные изображения Геракла. Одно из них было особенно выразительным и очень динамичным. Геракл нес на своих мощных плечах убитого им дикого кабана. Рельеф был изваян на круглом известняковом столбе.
— Это, — пояснил мне Помонис, — безусловно работа местных мастеров III века нашей эры. Сделана она, как видите, в традициях классического римского искусства.
— А для чего служил этот столб?
— Точно сказать трудно, — развел руками Помонис, — вероятнее всего это одна из колонн храма, посвященного Гераклу. Этого бога и героя особенно почитали в Подунавье не только в эллинистическую и более ранние эпохи, но и во времена Римской империи.
— А я продолжаю настаивать на том, — вдруг вмешался Адриан, — что это не колонна храма, а дорожный указательный столб. Римляне, устанавливали такие столбы на главных дорогах на расстоянии 680 метров, то есть тысячи шагов друг от друга, — спокойно закончил он.
— О, упрямец! — воскликнул Помонис — Чем же ты можешь доказать, что это дорожный столб?
— Да хотя бы тем, что Геракл изображен идущим, — спокойно парировал Адриан. — А вот чем вы можете доказать, что это колонна храма?
Помонис в ответ начал что-то кричать, но рыжеволосая девушка, взяв меня под руку, увела в одну из боковых аллей парка.
— Не кажется ли вам, — весьма серьезным и даже дидактическим тоном сказала она, — что общая картина исторического прошлого, жизни и борьбы человека за лучшее существование становится красноречивее при осмотре экспонатов этого парка?
— Бесспорно, бесспорно! — ответил я, с трудом удерживаясь от смеха. — Более того, созерцание размещенных здесь памятников наводит на различные весьма полезные мысли. Вот, например, глядя на этот рельеф Юпитера, видимо IV века, эпохи упадка Римской империи, невольно проникаешься философией того времени. Она призывала воздерживаться от суждений, а особенно от их высказывания.
— Вы так думаете? — подозрительно сказала Марианна, прислушиваясь краем уха, не затих ли шум спора. Почувствовав некоторые угрызения совести и стремясь облегчить ей задачу, я спросил Марианну:
— Скажите, а не вредит ли всем этим экспонатам постоянное пребывание на открытом воздухе, не могут ли, наконец, их испортить или разбить какие-нибудь хулиганы?
Марианна, с благодарностью взглянув на меня, непринужденно ответила:
— Нет. Ведь все эти вещи и были сделаны, чтобы веками находиться на открытом воздухе. Климат у нас мягкий и ровный. Парк на ночь закрывается. Кроме того, авторитет господина профессора и нашего музея очень высок в городе. Знаете, — улыбнулась она, — даже улица, на которой мы построили наш музей, так и называется — улица Археологии…
Мы еще несколько минут прогуливались по аллее, пока к нам присоединились уже почти совсем остывшие спорщики и соблюдавший все время строгий нейтралитет Николай.
Мои новые знакомые проводили меня до гостиницы, и мы условились, что через час я приду в музей.
Через час я подошел к двери музея и увидел объявление, что по понедельникам он закрыт для посетителей.
Был понедельник, и я замешкался у входа. Однако дверь отворилась, и высокий седой швейцар торжественно провозгласил:
— Добро пожаловать, господин, друг господина профессора! Господин профессор вас ждет!
«Вот как! Я уже попал в друзья Помониса! Что ж, ничего не имею против этой дружбы», — подумал я.
Между тем, пока я снимал плащ, швейцар, уже совсем другим тоном, вполголоса, обратился ко мне:
— Разрешите задать вам один трудный вопрос?
— Пожалуйста, — несколько удивленно отвечал я.
— Вот, — так же вполголоса, но с большим волнением, продолжал старик, — я ведь знаю господина профессора с юности. Объясните мне, как же это так получается: при старом режиме фашисты назвали господина профессора большевиком, а при новой власти его тут некоторые, особенно приезжие, называли помещиком. Так кто же он, что за человек, наш господин профессор?
Растерявшись от этого неожиданного вопроса, я, пожав плечами, пробормотал:
— Да, право, не знаю, в чем тут дело. Вот только сразу видно — интересный человек. А скажите, — в свою очередь спросил я, очень заинтригованный, — почему же его так называли?
Но старик, услышавший шум шагов по лестнице, поспешно отошел в сторону, сделав мне заговорщицкий жест рукой.
Помонис и все трое его учеников были уже тут. Мы вошли по какому-то служебному коридору в один из экспозиционных залов, и я снова был поражен. Зал был оформлен как римский атриум. Стены его были сложены из каменных блоков — квадров. Яркий солнечный свет шел сверху сквозь прямоугольное отверстие. Только спустя много времени я сообразил, что свет этот искусственный. Посредине небольшого прямоугольного бассейна бил фонтан. Слева стоял стол и ложа для хозяина и гостей. На столе — подлинные керамические и серебряные римские сосуды. Их было немного, ровно столько, сколько нужно для трапезы, но зато как достоверно они выглядели! Между ними находилось несколько светильников. По атриуму, в разных его местах, стояли вазы с живыми цветами и настоящими фруктами, подлинные римские скульптуры и различные предметы обихода. Казалось, что атриум обитаем, что его хозяева только что вышли, может быть, закончив дружескую трапезу, уехали в цирк посмотреть бой гладиаторов или в театр. В таком зале, при обычном способе экспозиции, в других музеях поместили бы в сотни раз больше экспонатов. Но там они были бы мертвыми предметами, а здесь они стали атрибутами жизни. Разница была такая, как при размещении мебели в комиссионном магазине или в хорошо обставленной квартире. Я обошел зал. Все было безупречно, все точно. Глубокие знания, вкус и талант позволили создать этот зал, сделать его живым уголком давно ушедшей жизни. Ни одной фальшивой ноты. Бассейн и фонтан просто перенесены из какого-то раскопанного античного атриума. На стенах — имитация каменных квадров кладки. Квадры эти не покрыты штукатуркой с фресками. Копии древних фресок неизбежно были бы значительно хуже оригинала и сразу же нарушили бы иллюзию подлинности.
Опомнившись от первого впечатления, я заметил, что Помонис и его ученики с интересом поглядывают на меня, стараясь определить, как же я оценил их труд.
Им не пришлось долго ждать. Я тут же высказал все, что думал. В следующий зал мы перешли уже полными единомышленниками. Мы проходили зал за залом, и я поражался вкусу, артистичности в подборе, размещении и обрамлении экспонатов. Помонис, Николай и Адриан шли на некотором расстоянии, чтобы не мешать мне самому воспринимать все, что вижу. Однако девушка, которая вначале шла с ними, вскоре присоединилась ко мне, как видно, не особенно доверяя моей восприимчивости. Впрочем, и она ограничивалась весьма сдержанными комментариями. Так мы пришли в зал античной скульптуры.
В полукруглой нише, куда почти не проникал дневной свет, на фоне черного бархата стояла на небольшом круглом, тоже черном, постаменте статуя Афродиты из желтоватого мрамора. Лицо ее, в соответствии с традициями давней греческой скульптуры, было ясным, чистым, спокойным. Откуда-то сверху и сбоку на богиню падал довольно сильный, но узкий луч света. Постамент вместе с Афродитой медленно вращался, свет скользил по статуе, как бы лаская ее. Богиня казалась живой.
В следующей полукруглой нише на фоне нескольких причудливо изогнутых ветвей я увидел двух сов. Они сидели рядом и были необыкновенно похожи друг на друга, как будто сделаны рукой одного мастера. Одна из сов — из белого мрамора — была выдвинута вперед и лучше освещена. Другая — из какого-то темного материала — находилась в глубине ниши.
— Какая прекрасная работа! — обратился я к Помонису. — Интересно, из какого материала сделана вторая сова?
— Какая вторая? — с удивлением спросил Помонис, подходя ко мне. — У нас всего одна скульптура совы — из белого мрамора.
Тут он увидел вторую сову и буквально окаменел на месте. Он окаменел, а вторая, темная сова вдруг моргнула круглыми глазами и, взмахнув крыльями, зашипела. Тут уж и я застыл от изумления. В этот момент я услышал откуда-то сзади приглушенный смех.
Помонис, опомнившийся первым, обернулся и бросил испепеляющий взгляд на своих ребят. Адриан, подойдя к нам, сказал весьма серьезно:
— Учитель! Эту сову сегодня рано утром принес какой-то деревенский мальчик и предложил ее нам. Я поразился ее сходству с нашей знаменитой скульптурой и решил приобрести ее и поместить здесь, тем более, что сегодня музей закрыт для посетителей. Это не забава. Наш спор о реалистическом или натуралистическом характере позднеримского искусства, к которому относится скульптура совы, может быть решен сравнением с живой натурой. Так что здесь поставлен нами искусствоведческий эксперимент, — закончил Адриан даже с некоторой торжественностью, показавшейся мне, впрочем, напускной.
— Я тебе покажу искусствоведческие эксперименты, — заворчал Помонис — Ты думаешь, я не понимаю ваши дурацкие шутки?
В это время верная себе девушка взяла меня под руку и увлекла в другой зал, подальше от спорящих. Она остановилась перед одной скульптурой, стала оживленно объяснять мне ее особенности. Это была клубящаяся мраморная змея. Ее покрытое чешуйками мощное тело длиной, наверное, около пяти метров, свитое несколькими крупными узлами, оканчивалось фантастической головой с большими ушами и длинными волосами. Ничего подобного я не видел ни в одном музее.
Между тем девушка оживленно и нарочито громко говорила:
— Обратите внимание на эту совершенно уникальную скульптуру второго-третьего века нашей эры. Хвост у этой змеи львиный, а голова более всего подошла бы ягненку или доброй собачонке. Глаза и уши у змеи человечьи, длинные пряди волос похожи на женские, вот как у меня.
А, черт побери, у меня уже в глазах потемнело от этих сравнений. Но странное дело, чем дольше я смотрел на эту удивительную скульптуру, тем больше убеждался в том, что девушка права. Голова змеи действительно имела сходство и с головой ягненка и с головой собачки, причем именно доброй, и с головой женщины. Вот это да!
Через некоторое время к нам присоединились Николай, Адриан и Помонис, видимо кончившие выяснять отношения в связи с искусствоведческим экспериментом, поставленным Адрианом.
Но вот перед входом в один из залов у двустворчатой двери Помонис остановился и сказал просто, даже буднично:
— Здесь античная терракота.
Я почувствовал, что нас ждет что-то необычное. Так оно и оказалось. Огромный зал был уставлен сотнями терракотовых статуэток из Танагры или типа Танагры. Сочетавшиеся между собой в свободной, но совсем не случайной композиции, они вводили зрителя в новый, совершенно особый мир — мир существ маленьких, от пяти до тридцати сантиметров, миниатюрных, однако при этом мир, полный движения, страсти, дум.
Помонис, казавшийся особенно высоким и мощным на фоне сотен этих маленьких фигурок, был очень возбужден — он раскраснелся, голубые глаза его сверкали.
«Господи, — подумал я, — который раз он входил в этот зал и все еще волнуется!..»
Однако уже через несколько мгновений я и сам был захвачен и увлечен этим миром.
— Взгляните, — торжественно провозглашал Помонис, — здесь обитают всеблагие боги — сидящая на троне Кибела, богиня матери-природы, с пантерой на руках, прекрасная Афродита с двумя эросами на плечах и еще и еще Афродиты.
Тут и вправду был целый сонм Афродит — обнаженных и облаченных в хитоны, с венцом, короной или диадемой, с факелом возле плеча или без факела, с Эросом или в одиночестве, но всегда прекрасных, как и подобает этой богине. Рядом стояли, точнее, жили, статуэтки гордой и стремительной богини-охотницы Артемиды, неразлучной со своей собакой. Тут же были величественная и грозная Афина как всегда в боевом шлеме, бог вина Дионис, целующийся с вакханкой, крылатая богиня победы Ника с развевающимися на ветру полами одежды, Посейдон с трезубцем, Пан, сидящий на утесе со скрещенными козлиными ногами, и многие другие боги. Как и полагается богам, они размещались на возвышении, отделенные от простых смертных.
Марианна, снова взявшая на себя роль проводницы, позвала меня к витринам, за которыми находились женские статуэтки, Одни печальные, с покрывалом, наброшенным на голову и закрывающим часть лица, другие с открытыми лицами и с пышными прическами, диадемами, серьгами и прочими украшениями. Улыбающиеся, лукавые, задумчивые, полные достоинства и шаловливые, мечтательные и огненные, в разных одеждах и позах, но всегда грациозные, прекрасные, со свободной раскованностью движений, с удивительной гармонией духовной и физической красоты. Впрочем, были здесь и варварские подражания танагрским статуэткам.
— А что это? — с удивлением спросил я у девушки, указывая на несколько статуэток без головы с прямоугольными вырезами на месте шеи.
— Это, — улыбнулась девушка, — статуэтки для самых бедных. Они имеют сменные головки. Есть головки печальные, есть веселые, есть сердитые, словом, на всякие настроения и ситуации. И у каждой головки на конце шеи клинышек, который вставляется в отверстие статуи. Как сменные объективы у фотоаппарата — на всякие случаи и надобности.
— Знаете, — взмолился я, — никогда еще не видел я такого собрания отличнейших терракот. У меня уже голова кружится. Может быть, на сегодня хватит? Остальное я досмотрю завтра.
— Да, да, конечно, — тут же согласился Помонис, но мне показалось, что он не особенно доволен, что ему хотелось, чтобы я сегодня, сейчас же увидел все.
И я остался, о чем ничуть не пожалел. После изумительных женских статуэток витрины с мужскими статуэтками произвели на меня меньшее впечатление. Хотя они и не уступали женским ни в реализме, ни в совершенстве выделки. Подошли мы к витрине и со статуэтками детей. Озорные, смышленые, полные жизни личики.
А вот, в полный голос, зарыдали, захохотали, запели перед нами терракотовые маски актеров. Все чувства на этих масках преувеличивались, гипертрофировались. Однако великим скульпторам маленьких статуэток удалось и в масках передать сложнейшие сочетания эмоций: сарказм и добродушие, гнев и печаль, веселье и задумчивость. Чувствуя, что я уже не способен ничего больше воспринимать, я хотел было пройти мимо последней витрины, но, остановившись, как думал, на минуту, провел около нее чуть ли не час. В этой витрине были выставлены статуэтки животных и птиц: утка, голубь, петух, теленок, щенок, пантера, лев, баран, бычок, лошадка и другие.
— В этих статуэтках есть какая-то особенность. Они не похожи на все остальные. Какие-то части тела подчеркнуты или слегка изменены, и от этого фигурки становятся очень милыми и смешными, как зверьки Уолта Диснея. Будто они сделаны не всерьез, для забавы.
— Вы заметили это? — обрадовался Помонис — Ведь это игрушки! Их тоже делали настоящие художники. Они хорошо понимали детей и не навязчиво, но увлекательно и нежно говорили им о любви к животным, воспитывали в них эту любовь. К сожалению, на этих, как и на всех остальных статуэтках сохранились только следы красок, которыми они были расписаны в древности. Игрушки были особенно яркими и живописными.
Из зала с античными терракотами я вышел пошатываясь и, не глядя ни на один экспонат, прошел, не останавливаясь, все остальные залы и очутился на улице. С наслаждением вдыхая морской воздух, подставив лицо ветру, я несколько минут молча стоял на ступеньках музея.
После этого, попрощавшись с молодыми людьми, мы с Помонисом спустились вниз к морю. Там уселись мы на затененную скамейку, стоявшую между несколькими деревьями в полукруге из густого кустарника. Постепенно стало темнеть. Засветился стеклянный купол невысокого, но обширного здания, стоявшего у самого моря. Здание это я заметил еще утром и спросил Помониса, что это такое. Помонис в ответ довольно небрежно ответил:
— Это наш аквариум.
— Да, да, — вспомнил я, — ведь мне еще в столице говорили, что у вас в городе замечательный аквариум, чуть ли не лучший на всем побережье. Я обязательно хочу его осмотреть. Вы не знаете, когда он открыт?
Помонис, как-то странно посмотрев на меня, медленно процедил в ответ:
— Для вас — всегда.
Я понял, что тут что-то скрывается, но решил подождать, пока он сам мне все объяснит. После ужина мы с Помонисом бродили по пустынной набережной рано засыпавшего города.
— Я знал, что в музее есть коллекции античных терракот, — неожиданно для себя самого сказал я, — но не представлял себе, что она такая богатая. Как она образовалась?
— Вижу, что вы уже отдохнули, раз снова стали интересоваться музеем, — пробормотал Помонис.
Потом, положив обе руки на каменный парапет и глядя прямо перед собой на фосфоресцирующие волны, сказал:
— Эту коллекцию я собирал всю жизнь. Всю жизнь, кроме нескольких лет последней войны. Еще в юности я увлекся статуэтками из Танагры — тогда прошло всего несколько десятилетий, как их открыли. Они покорили меня своим художественным совершенством, своей необыкновенной человечностью, своей резко выраженной индивидуальностью. Подумайте, среди множества статуэток, прошедших через мои руки, я никогда не встретил двух одинаковых, хотя их и делали в формах. Значит, были близнецы, вышедшие из одной формы! Но я их не нашел. Да, всю жизнь я собирал эти статуэтки. Каждая из них могла бы многое рассказать о своей удивительной судьбе. И у меня были связанные с ними и радость находок и горечь утрат. В этой коллекции мало статуэток собственно из Танагры, из Афин и других городов Греции. Большинство наших статуэток из греческих колоний. Качеством они уступают подлинным танагрским, но и они прекрасны. И теперь у них есть свой постоянный дом. Дом, в котором они живут. Где они сейчас спокойно спят после целого бурного дня.
Я подумал, что этот странный человек говорит о статуэтках, как о живых людях.
Последующие дни были заполнены работой в музее. Помонис и его ученики приняли меня дружески. Всего несколько дней я был знаком с ними, а они стали уже близкими людьми. Думаю, что то радостное возбуждение, которое я тогда испытывал, происходило совсем не только от замечательных материалов, над которыми довелось поработать в музее. Что было причиной нашего стремительного сближения? Общность интересов и отношения к жизни, их дружеское внимание, та их абсолютная естественность, которая встречается так редко. Первое знакомство быстро и просто развивалось в настоящую дружбу, и, видно, ничто не сможет ее прервать. Вскоре я поймал себя на том, что назвал Марианну не по имени, а «Галка», как звали ее Помонис и ребята. Я смущенно извинился, однако Галка в ответ только улыбнулась своими синими глазами и весело бросила:
— А как же иначе? Меня все наши так зовут! — И этим ответом привела меня в восторг.
Вместе с Галкой побывали мы ив аквариуме. С трудом пробились мы к центру здания аквариума через многочисленные группы туристов, среди которых было немало иностранных. Щелкали затворы фотоаппаратов. Вспыхивали блиц-лампы. В центре находился огромный бассейн. Он через зарешеченную подземную трубу мог сообщаться прямо с морем. Бассейн был подсвечен невидимыми источниками рассеянного света откуда-то снизу и с боков.
В этом неверном свете мелькали скаты. Они, развевая мантию, стремительно проносились из одного конца бассейна в другой и бешено тормозили на разворотах, так что вскипала вокруг них вода. Им составляли компанию акулы и еще какие-то большие хищные рыбины. По стенам аквариума шли огромные, ярко освещенные откуда-то сверху окна, за каждым из которых плавали самые различные породы рыб, морские коньки, ползали раки-отшельники, прыгали креветки. Множество всевозможных водорослей медленно покачивалось.
— Здесь как будто чувствуется рука профессора Помониса, — сказал я Галке. — Хоть это совсем другая область, но тот же артистизм, художественное чутье…
— А вы разве не знали? — удивилась Галка. — Профессор сам строил этот аквариум. Он и здесь директор. Это у нас одно из самых доходных предприятий в городе.
— Как это так? — в свою очередь удивился я.
— Город только еще начали восстанавливать после войны, когда профессор создал проект аквариума. Многие считали, что это утопия, но профессора поддержал секретарь обкома. А энтузиастов-строителей хватило с лихвой.
Так постепенно открывались для меня все новые грани необычной биографии Помониса…
Однажды теплым вечером, после работы, очутились мы с Адрианом на пляже. Я уже успел подружиться с этим умным и славным малым, у которого странно сочетались серьезность и обширность познаний с мальчишеством, глубокая любовь и уважение к своему учителю с желанием его разыгрывать и посмеиваться над ним.
Вдоволь накупавшись, мы лежали на мохнатых полотенцах, лениво перебрасываясь ничего не значащими фразами. Наконец я решился. Пересказал странную речь, с которой обратился ко мне швейцар музея, и спросил:
— Что все это значит? Этот старик, швейцар, он что, не совсем?..
— Нет, нет, — рассмеялся Адриан, — со швейцаром все в порядке. Это профессор не совсем, а вернее, совсем не укладывается в прежние нормы.
— Что это значит?
— Он действительно был помещиком. Какие-то далекие предки его — выходцы из Греции — издавна поселились здесь и постепенно прибрали к рукам обширные угодья. Так что он с самого рождения стал одним из крупных придунайских землевладельцев. Вдруг в начале тридцатых годов он без всяких видимых причин роздал все свои земли крестьянам.
— А каковы же были причины?
— Видите, — улыбнулся Адриан, — профессор все объясняет своим увлечением терракотовыми статуэтками. Дескать, они его научили добру, справедливости, бесстрашию и еще множеству всяких качеств. Только на самом-то деле тут, конечно, обратная связь.
Я не понял, что собственно хотел этим сказать Адриан, но промолчал, чтобы не прерывать столь интересного для меня рассказа.
— Во всяком случае, — продолжал Адриан, — дело это получило широкую огласку. О нем говорили, говорили по-разному не только в нашем крае, а даже в самой столице. Многие не одобряли действий профессора, а один из министров реакционного правительства, стоявшего тогда у власти, даже назвал его большевиком. Так что швейцар сказал правду.
— А что же было потом?
— Подождите. Профессор тогда же предпринял еще один шаг. Он прошел почти незамеченным, но имел важные последствия. Профессор в столичном университете учредил три стипендии для крестьянских детей, выходцев из этой области. Между прочим, среди людей, которые благодаря ему получили образование, и нынешний секретарь обкома партии.
— Ну и как? Помогает вам это? — полюбопытствовал я.
— Да как сказать… У нас в городе вообще очень многие любят профессора и стараются нам помочь. Вот когда строили музей, то тут сотни людей добровольно и бесплатно помогали нам.
— А вы что же, сами своими руками здание музея строили? — удивился я.
— Да, конечно, — как о чем-то само собой разумеющемся ответил Адриан, — Сами строили, сами собирали экспонаты, теперь сами ведем раскопки. Но нам очень многие люди помогают.
— Ну, а что же все-таки было с профессором после того, как он роздал земли?
— Следом за высшими властями его стали ругать и власти поменьше, даже некоторые газеты нелестно отозвались о нем. Может быть, это навело его на мысль, а может быть, и что-то другое, только профессор вскоре основал свою собственную газету. Знаете, — оживился Адриан, — мне отец рассказывал, что эта газета сразу же завоевала популярность. Профессор сам был и издателем, и редактором, и одним из авторов. Он публиковал новости, разные приключенческие и детективные истории, но и статьи, призывающие к демократии и гуманизму. Нам угрожала тогда фашизация страны, и статьи профессора предостерегали против этого. Вот за одну из таких статей газету закрыли. Только профессор не сложил оружия, а во время войны взялся и за самое настоящее оружие. Раненный, попал в плен. Чудом спасся из нацистского концлагеря…
— Да расскажите же поподробней!
Но Адриан ответил извиняющимся тоном:
— Подробно я и сам не знаю, ведь тогда я был еще мальчишкой. А профессор не особенно охотно вспоминает прошлое, — он всегда захвачен тем, что делает сейчас, и новыми проектами.
— Ну да, археолог, изучающий прошлое, не интересуется им в масштабах собственной личности. Сапожник ведь всегда без сапог.
— Вот именно, — улыбнулся Адриан. — Я хорошо знаю, что было с того времени, когда профессор приехал к нам в университет. Он тогда долго выбирал себе помощников. Выбрал Галку, Николая и меня. Перевел нас на заочное отделение, привез сюда, а потом было и строительство музея, и раскопки, и учеба…
— Ну, а все-таки, почему же и кто называл профессора помещиком?
— Знаете, — насупился Адриан, — находятся ведь разные люди. Вот и у нас в городе нашлись такие: они пытались скомпрометировать профессора — он, дескать, из помещиков, подозрительная личность. Они сумели причинить профессору и некоторые неприятности. Только весь город встал на его защиту, да и не только город. Ничего у них не получилось…
Об этом разговоре и о многом другом вспоминал я, сидя в стеклянной лоджии перед входом в кабинет Помониса, ожидая какого-нибудь знака, чтобы войти к нему. Но профессор сидел с закрытыми глазами, не подавая признаков жизни. Казалось, он спал…
Помонис не спал. Он снова погрузился в свои воспоминания. И снова личность его раздвоилась. Одной из этих личностей сейчас был он сам — больной, немощный старик, ждущий смерти. Он знал, что это он и есть, но только ему было неинтересно с таким собою, даже не так страшно, как просто скучно. Другая личность был тоже он, но он до болезни, до страха, он, существовавший, казалось, только в воображении, в воспоминании, но зато такой, каким он и был тогда в действительности. Тут все перепуталось — реальность и эфемерность, сущность и видимость. У него была память историка. Иногда он запоминал все. Каждое слово…
— Подумать только! Какие подлецы! — возмущался Арнаут, взбивая коктейль в алюминиевом миксере. — Закрыть газету, такую газету! Выгнать из университета! Какая гадость! Больше того, какая глупость! Ведь ты один из тех, кто составляет золотой фонд нации, ее гордость. Они же сами себя обокрали, заткнув тебе рот.
Помонис не сомневался в искренности возмущения приятеля, но не мог побороть в себе по отношению к нему какой-то смеси жалости и сочувствия. Не желая обидеть Арнаута ни с того, ни с сего проявлением этого чувства, Помонис с нарочитым спокойствием, даже слегка небрежно, отозвался:
— Ну, уж не знаю, как там сами себя, а мне они рот тогда действительно заткнули.
Арнаут еще энергичнее стал встряхивать миксер и заметался по своему кабинету. Он то присаживался в кресло к круглому столику, возле которого сидел Помонис, то вскакивал и одной рукой зачем-то перебирал бумаги на своем массивном письменном столе. Как многие невысокого роста люди, он выработал у себя некую степенность в походке и в жестах, долженствующую компенсировать недостающие сантиметры. А теперь, когда вдруг эта степенность уступила место суетливой быстроте движений, он казался, несмотря на полноту, особенно маленьким, каким-то потерянным, беспомощным.
«Интересно, собьет он рюмки с круглого столика или нет? — подумал Помонис. — Еще с гимназических лет он, когда волновался, обязательно что-нибудь ломал».
Однако Арнаут ловко разлил коктейль в высокие на желтых ножках рюмки и настороженно спросил:
— Ну, и что же ты думаешь делать дальше?
«Не разбил, смотри какой молодец!» — мысленно удивился Помонис и, не отвечая, потянулся к рюмке. Приятели чокнулись и выпили.
— Я обошел все редакции в городе, — спокойно ответил Помонис, — никто не решается взять меня на работу. А у меня почти ничего уже не осталось. Вот я и пришел к тебе. Ты ведь знаешь, я умею работать. Возьми меня на любую должность, на любых условиях.
Арнаут побледнел, и Помонис понял, что именно этого он и боялся больше всего, боялся с того самого момента, как Помонис переступил порог его редакторского кабинета. Но вот Арнаут, видимо снова обретя власть над собой и снова ставший степенным и солидным, негромко, но внушительно ответил:
— Пойми меня, Помонис. Я тебя очень люблю. Я считаю тебя своим другом и горжусь этой дружбой. Я полностью разделяю твои взгляды! — наклонился он к Помонису, сбив при этом одну из рюмок полой пиджака на пол и даже не заметив этого.
— Раскокал все-таки! — не без злорадства усмехнулся Помонис.
Арнаут с недоумением вытаращил глаза на улыбающегося приятеля, но потом продолжал, правда, уже без прежней степенности:
— Что я могу сейчас поделать? Если я тебя возьму, это не пройдет незамеченным. А потом у тебя такой яркий талант, такой неугомонный темперамент. Кончится тем, что газету закроют. А ведь я газетчик. Ничего другого я не умею, и у меня семья!
— Да, да, — сочувственно и брезгливо отозвался Помонис, — мы учились вместе и думаем примерно одинаково. Только ты печатаешь совсем не то, что думаешь, и получаешь за это свои сребреники.
— Да, — горестно покачал седеющей головой Арнаут. — Зато ты остаешься самим собой, и, честное слово, я завидую тебе!
Помонис, под влиянием охватившей его вдруг усталости и тоски, не отвечая, встал, надвинул на лоб берет и молча вышел из кабинета. Только очутившись на улице, он позволил себе снять маску бесстрастия. Мрачно понурившись, не замечая прохожих, бесцельно брел он по необычно оживленным зимним улицам столицы. Он потерял ощущение реальности, которая врывалась в сознание лишь мутным, расплывчатым светом городских фонарей, толчками спешивших людей, неясным гомоном, из которого выскакивали отдельные, ничего не значащие слова… Помонис брел наугад, не зная, ни по каким улицам он идет, ни сколько времени продолжается эта бесцельная прогулка. Внезапно над самым ухом его раздался оглушительный треск. Помонис вскинул голову, впервые после выхода от Арнаута пристально оглянулся вокруг. Рядом с ним беспечный парнишка в свитере и вязаной шапке, похожей на фригийский колпак, подбрасывал высоко в воздух какой-то твердый коричневый шарик и ловко ловил его левой рукой, в которой был зажат второй такой же шарик. Когда шарики соприкасались, тогда и раздавался тот самый оглушительный треск и даже видны были искры. Не успел Помонис прийти в себя, как другой парнишка зажег шутиху, и она, взрываясь, запрыгала между прохожими, как какая-то огненная лягушка. Помонис, решивший уже было рассердиться на ребят и как следует их обругать, вдруг вспомнил, что сегодня канун Рождества. Потому так много всюду людей, потому развлекаются парни прямо на улицах. Он уже совсем по-другому оглянулся вокруг, как бы желая впитать в себя эту знакомую, привычную ему атмосферу непринужденного веселья. Город шумел. Люди, нагруженные пакетами с яствами и подарками, ехали на празднично разукрашенных извозчичьих экипажах, в редких черных такси с красными плюшевыми сиденьями, сновали по улицам. Там и здесь проходили в обнимку парочки, без стеснения целуясь прямо на глазах у всех. Легкие, стыдливые снежинки кружились и сверкали в лучах света уличных фонарей и таяли, не долетая до земли. Из открытых, несмотря на зиму, окон вырывались звуки музыки, смех, виднелись разукрашенные елки.
— Господин ищет счастья, — раздался над самым ухом Помониса чей-то грубоватый, характерный певучий голос — А оно вот здесь рядом, сто́ит только как следует пожелать его…
Помонис перестал оглядываться и воззрился на подошедшую к нему почти вплотную фигуру, которую в другие дни в столице можно было увидеть разве что на маскараде. Это был высокий, чуть пониже самого Помониса типичный крестьянин-пастух с гор, облаченный в белые домотканые штаны, перепоясанные широким цветным матерчатым поясом, в белую же домотканую рубаху, поверх которой был небрежно надет кожаный, великолепно расшитый жилет. На голове у крестьянина красовалась остроконечная черная барашковая шапка, на левой руке его лежал маленький снежно-белый ягненок и, моргая, смотрел на Помониса желтыми, слегка подсиненными глазами с короткими белыми ресницами.
— Только погладьте его, господин, — вежливо сказал крестьянин, — и ждите, счастье само придет к вам.
Помонис послушно погладил шелковистую теплую шерсть ягненка и спросил:
— А ты сам часто его гладишь?
Крестьянин кивнул головой.
— Ну и счастлив ли ты? — с интересом спросил Помонис.
— Нет, господин, — спокойно ответил крестьянин, — разве вы не знаете: тот, кто приносит счастье другим, не может принести его себе, а то бы все распалось на куски.
— Вот как, — усмехнулся Помонис, — ну, ладно. На́ возьми. Позолоти копытца твоей малышке и промочи себе горло.
Он оставил крестьянина, ошеломленно глядевшего на золотую монету в заскорузлой ладони, и, сливаясь с толпой, пошел вперед, с интересом оглядываясь по сторонам, всматриваясь во встречные лица, будто он и вправду ждал чего-то, что должно было принести счастье.
«Ну вот, — подумал Помонис, — лишившись последней золотой монеты, я теперь полностью порвал с прошлым. Если меня и вправду ждет счастье, то не мешает ему поторопиться». Он дошел до широкого бульвара. Над темными силуэтами вечнозеленых деревьев сверкала разноцветными огнями реклама цирка.
Помонис решил отправиться туда, но оказалось, что представление давно уже началось: фонари у главного входа потушены и двери закрыты. Рассердившись, что после встречи с пастухом первое же его желание не осуществляется, Помонис стал обходить здание цирка, надеясь, что какой-нибудь случай поможет ему попасть туда, и не ошибся.
Внезапно узкая дверь служебного входа распахнулась, и из нее выскочил невысокий, страшно взволнованный человек. Он оторопело посмотрел на Помониса, потом взглянул на него как-то совсем по-другому, оценивающим взглядом, и вдруг, схватив его за плечи, закричал:
— Кажется, подходит. Сам бог послал вас!
— Я тоже так думаю, — проворчал Помонис, — только еще не знаю, зачем бог это сделал.
— Хотите заработать кое-что? — быстро сказал человек, увлекая за собой Помониса по узкому коридору.
— Еще как! — ухмыляясь ответил он. — А много?
Однако взволнованный человек ничего не ответил и, введя Помониса в разукрашенную афишами комнату, стремительно вытащил из ящика стола метр и ловко принялся обмерять рост и ширину плеч Помониса.
— Вот это удача! Точка в точку. Даже пристрелки не понадобится! Вам выступать через 15 минут! — закричал он, ликуя.
— А что я должен делать? — с недоумением спросил Помонис — Глотать шпаги, класть голову в пасть льва, жонглировать факелами? Я ничего этого не умею.
— Вы, — постепенно остывая ответил антрепренер, — должны быть только настоящим мужчиной.
— Это что же, теперь такая редкость, что их в цирке показывают? — усмехнулся Помонис — Ну а все же, нельзя поконкретнее?
— Самое главное, — назидательно произнес человек, — с того момента, как ствол винтовки поднимется, и до того, как он опустится, вы должны сохранять полную неподвижность. Помните, даже пальцем нельзя шевельнуть. А то испортите отличный номер да еще и сами можете получить пулю.
— Вот как, — повторил Помонис, — испортить отличный номер, а заодно и получить пулю?
В это время, приглушенные бархатным занавесом, раздались один за другим несколько выстрелов и следом за ними аплодисменты.
— Ваш выход, — моментально рассвирепев, зарычал маленький человек. — Идемте! Вы же теперь артист! Там сами поймете.
Помонис, так ничего и не разобрав, покорно последовал за кипящим маленьким человеком. Идти пришлось недалеко.
Раздвинув тяжелый занавес и пройдя несколько шагов, они оказались на арене возле большого щита из толстых досок, к которому маленький человек прислонил Помониса и, прошептав: «Помните — не шевелиться», исчез. Щурясь от яркого света прожекторов, болезненно ощущая направленные на него сотни пар глаз, слыша невнятный гул, показавшийся ему грозным и тревожным, Помонис стал, не поворачивая головы, внимательно оглядываться. Первое, кого он увидел, была невысокая стройная девушка с сияющим нимбом над головой. Только присмотревшись, он понял, что этот эффект создают ее рыжие волосы, освещенные сзади. Девушка была одета в светло-коричневый кожаный колет и такие же брюки, заправленные в высокие сафьяновые сапоги. Колет, брюки и сапоги имели оторочку из кремовой кожи. Сзади на шнурке, слегка примяв ее пышные волосы, висела мягкая шляпа. В руках девушка нервно сжимала ружье. Внезапно рядом с ней оказался неизвестно откуда вынырнувший антрепренер, который что-то прошептал и исчез. Девушка кивнула головой, однако, как показалось Помонису, она нисколько не успокоилась, а даже еще с большей растерянностью стала на него смотреть.
Помонису стало жалко девушку, и, желая ее ободрить, он ей улыбнулся и даже дружелюбно подмигнул. Это, однако, оказало совершенно неожиданное действие. Она явно рассердилась, сверкнула на Помониса темно-зелеными глазами, сжала губы и медленно стала поднимать ствол ружья, прицеливаясь, как казалось Помонису, прямо ему в голову. Внезапно выступивший пот, пройдя под беретом, стал стекать вниз по лицу и попадать в глаза. Помонис хотел было отереть пот рукой, но вспомнил совет антрепренера и остался неподвижен. В ту же секунду он понял, насколько хорош был совет. Деревянный щит задрожал от сильного удара, пуля вошла в него прямо над головой Помониса. А затем девушка с непостижимой быстротой выпустила целую серию пуль, каждая из которых, как твердо был убежден Помонис, не убила его наповал только совершенно случайно. Девушка стреляла стоя и с колена, лежа и два раза даже стоя к нему спиной и целясь в маленькое зеркальце, укрепленное на ложе.
Цирк взорвался аплодисментами. Помонис как сквозь туман увидел, что ствол ружья опустился вниз, и понял, что испытание, выпавшее на его долю, окончено. С чувством невероятного облегчения, очень возбужденный, он отошел на несколько шагов от щита и высоко подбросил в воздух берет. В тот же момент ствол ружья снова взметнулся кверху, раздался выстрел, и Помонис подхватил свой берет уже пробитый точно посередине. Раздались новые аплодисменты, и Помонис, все более и более возбуждаясь, теряя голову, подбежал к девушке, наклонился и, схватив ее за щиколотки, высоко поднял над головой на вытянутых руках. Продефилировав так по арене, он вынес девушку за занавес и бережно опустил на пол.
— Рассчитайтесь с этим человеком, — сказала девушка подбежавшему антрепренеру с таким видом, что Помонис решил: сейчас она опять будет стрелять и на этот раз именно в него и без промаха. Однако ничего подобного не произошло. Маленький антрепренер протянул Помонису довольно толстую пачку кредиток, которые тот не считая сунул в карман, и сразу обратился к девушке:
— Значит, я вас больше не увижу? Я хотел бы поговорить с вами.
— Сейчас это невозможно, — печально ответила девушка, — всего два часа назад погиб в автомобильной катастрофе мой друг и ассистент. Если хотите и дальше со мной работать, приходите послезавтра в три часа дня в кафе «Тележка с вином». Знаете такое?
Помонис утвердительно кивнул головой и, круто повернувшись, тут же ушел из цирка, словно боясь потерять, расплескать новые впечатления и переживания.
С нетерпением дождавшись условного дня и часа, он без труда нашел девушку в полупустом в это время кафе.
— Здравствуйте, Гела, — сказал он и поцеловал девушке руку.
— Откуда вы знаете мое имя? — удивилась она.
— Его можно прочесть на любой цирковой афише, а они расклеены по всему городу.
Девушка вспыхнула и сердито спросила:
— Ну, а вы кто?
— Несостоявшийся помещик, разорившийся издатель, изгнанный из университета профессор, — с некоторой бравадой весело ответил он.
— Как ваше имя? — насторожившись, спросила Гела.
Помонис назвал себя, и Гела воскликнула:
— Как, вы тот самый профессор Помонис — редактор знаменитой газеты «Время»?
— Я, — осторожно ответил он, — действительно профессор Помонис, и я редактировал «Время».
— Господи, как хорошо, что я узнала об этом только сейчас, — призналась девушка, — если бы вы сказали тогда в цирке… я бы так волновалась, что могла случайно промахнуться и попасть в вас, — говорила она, с откровенным любопытством разглядывая Помониса. — А что же вы теперь намереваетесь делать?
— Служить вашим ассистентом, — беззаботно отозвался Помонис.
— Нет, нет, — решительно сказала Гела, — я никогда больше не смогу стрелять в щит, если вы будете около него стоять. Давайте подумаем, надо найти какой-то выход.
— Идет, — также беззаботно отозвался Помонис, — только давайте подумаем втроем. — И привычным движением он вытащил из жилетного кармана и поставил на стол между бокалами маленькую терракотовую обезьянку с протянутыми вверх передними лапками.
Гела внимательно посмотрела на обезьянку и серьезно сказала:
— Если этот ваш друг всегда дает такие хорошие советы, то вы не зря носите его с собой.
— Что вы имеете в виду? — недоумевающе спросил Помонис.
— Мой погибший товарищ, — медленно проговорила Гела, — был очень способный человек. Он не только работал моим ассистентом, но и готовил замечательный номер — дрессированные обезьяны. Катастрофа произошла, когда дрессура была доведена только до середины. Осталась труппа обезьян. У нас во всей стране нет второго дрессировщика. Очень обидно отдавать этих обезьян — уже наполовину артистов — в зоопарк. Вы доведете дрессировку до конца и создадите такую программу, которую еще никто не видел.
— Почему вы думаете, что я смогу это сделать? — пробормотал крайне озадаченный Помонис.
— Профессор Помонис может все! — твердо парировала Гела.
— Хотел бы я хотя бы наполовину так в это верить, как вы, — пробормотал Помонис и громко спросил: — Ну, хорошо, допустим, что так будет. А деньги на покупку обезьян?
Но Гелу уже ничем нельзя было смутить.
— Вдова моего друга не возьмет с нас слишком дорого, особенно когда узнает, что обезьянки не попадут в зверинцы. У меня есть деньги для первого взноса. Номер безусловно будет пользоваться успехом, и мы быстро сможем расплатиться.
— Мы? — тоже став очень серьезным, спросил Помонис.
— Да. Мы, — секунду помедлив, твердо ответила Гела и сразу же, словно торопясь, спросила: — Как же все-таки получилось, что вы остались без работы?
— Я очень старался, — возвращаясь к прежнему тону, сказал Помонис — А как бы я иначе, встретился с вами?..
Тогда он отделался шуткой, но сейчас память упрямо возвращала ему давнопрошедшее…
— Я безмерно огорчен, что повод, доставивший мне удовольствие познакомиться с вами, профессор, столь неприятен для нас обоих, — мягко говорил высоколобый человек в блестящем жандармском мундире. — Увы, у правительства не было другого выхода. Вы уже не раз получали предупреждения. Министр внутренних дел проявил поистине ангельское терпение. С сегодняшнего дня ваша газета, которую я так высоко ценю, закрывается, — закончил он, беспомощно разведя холеными руками.
— Могу я узнать, за что? — холодно осведомился Помонис. — Ведь в газете ничего не писалось о политике. Может быть, вы находите ее безнравственной?
— Что вы, что вы! — с непритворным возмущением воскликнул генерал, совершенно выпрямляя и без того стройный стан. — Напротив. Ваша газета высоконравственная. Не скрою, я с удовольствием читаю ее по вечерам в семейном кругу. Моя жена и дети в восторге от вашей газеты. Вчера, когда за ужином я сообщил супруге о решении правительства закрыть газету, мой младший сын даже расплакался. Ему было очень обидно, что он так и не узнает, чем кончатся удивительные приключения капитана Фагерата.
— Тогда что же послужило причиной? — тем же тоном спросил Помонис.
— Видите ли, — доверительно наклонился к нему генерал, — как это ни странно — именно нравственный облик вашей газеты. Она слишком высоконравственная для массового читателя.
Помонис с недоумением откинулся в кресле и положил руку на край резного письменного стола.
— Да, да, — также доверительно продолжал генерал, — ужас настоящего времени — terror præsentis, как говорили римляне, — заключается и в том, что широкие массы народа еще не подготовлены для такого всеобъемлющего, безбрежного гуманизма, который проповедуете вы в вашей газете. Высокие идеи такого гуманизма понятны лишь таким, как мы с вами, и другим представителям мыслящей интеллигенции. А потом эти ассоциации…
При этих словах Помонис улыбнулся, но генерал продолжал, не заметив или сделав вид, что не заметил этой улыбки.
— Не подготовленные к этим идеям широкие массы воспринимают их в искаженном виде. Это приводит их незрелые умы к чудовищным претензиям, а их самих к потере лояльности, даже к враждебным действиям против правительства. Всему свое время, господин профессор, всему свое время. Гуманизм в массы народа надо вносить постепенно, давая идеям его хорошо перевариться. Иначе можно только принести вред, как если бы истощенного голодом человека сразу обильно накормить, — с оттенком менторства, хотя и не без почтительности закончил генерал.
— А пока что, — не скрывая насмешки, ответил Помонис, — надо усиливать, как вы выразились, ужас настоящего времени. Недостаток гуманизма возмещать насилием, как недостаток пищи — плетью.
— Мне очень жаль, — утомленно проговорил генерал, — что вы так превратно истолковали мои слова, господин профессор. Люди вашего круга, как правило, сохраняют лояльность. Вы — редкое исключение. Вам не кажется это странным?
— Ничуть. Единообразие этой лояльности просто результат страха. На самом деле люди думают и чувствуют по-разному.
— Мысль не новая, — тонко улыбнулся генерал, — что-то в этом духе писал еще в XVIII веке Монтескье.
— Да, конечно, — зло сказал Помонис, — как не нова и тирания. Как не новы и попытки заставить людей при помощи страха быть или казаться одинаковыми. Одинаково безликими. Благодарю вас, господин генерал. Я вынес кое-что полезное из нашей беседы.
— Мне бы очень этого хотелось, — вздохнул его превосходительство, — от души надеюсь встретиться с вами, господин профессор, при более благоприятных обстоятельствах.
— Это не исключено, — пробормотал Помонис, покидая огромный кабинет с суетной помпезной лепниной на потолке. Он отодвинул тяжелую бархатную портьеру, прикрывавшую дверь… Но что там за этой портьерой?
Его рука слегка раздвинула вдруг ставший потертым бархатный занавес, за ним оказалась арена цирка. Да, начались «Нотные герлс», — значит, следующий номер его. Семь девушек в длинных алых плащах, пританцовывая, выстроились перед человеком во фраке. Он сидит неподвижно, а под ногами у него плоский ящик с семью белыми педалями, напоминающими гигантские рояльные клавиши. Девушки сбрасывают плащи на арену и оказываются в коротких блестящих трико, на каждом из которых черным вышита соответствующая нота — «до», «ре», «ми», «фа», «соль», «ля», «си». «Пианист» по очереди нажимает ногой клавиши, и девушки также по очереди выдвигаются вперед, для начала пропев соответствующую ноту, а затем жонглируют, или танцуют, или исполняют какую-нибудь песенку. Когда пианист, якобы случайно, нажимает одновременно несколько клавиш, поднимается невообразимый шум и гам… Помонису искренне жаль этих вовсе не бездарных девчонок, которым приходится зарабатывать на хлеб насущный такой пошлятиной. Но вот девицы, снискав жидкие аплодисменты и подхватив алые плащи, убегают с арены, обдав стоящего в проходе Помониса запахом пота и дешевой пудры. Напыщенно раскланиваясь и пятясь задом, удалился и «музыкант». Униформисты утащили с арены его ящик. Шталмейстер торжественно объявил:
— Мировой класс дрессировки! Мартышки и шимпанзе профессора Помониса!
В проходе показался ослик, запряженный в тележку, полную мартышек. Ослика под уздцы вела Гела. Блестящая диадема вплетена в ее ярко-рыжие волосы. Проходя мимо Помониса, она улыбнулась ему. Улыбнулась так, как тогда, несколько лет спустя в горах, на перевале…
…Помонис застонал, голова его на зеленой бархатной подушке заметалась, дыхание стало прерывистым. Усилием воли он отодвинул куда-то в глубины подсознания страшное воспоминание, которое жило там всегда, и заставил себя вспоминать дальше арену цирка и смотреть на эту арену…
…Сверху спустились трапеции и канаты, мартышки с визгом забрались на них. Потом эти трапеции поднялись почти под самый купол, и мартышки стали легко перелетать с одной трапеции на другую, раскачиваться, лазить вверх и вниз по канатам, подчиняясь его команде, а то и вовсе без команды. Но вот оркестр заиграл новую, таинственную мелодию. Свет прожекторов погас, зато на концах трапеций и канатов вспыхнули разноцветные лампочки. Обезьян не было видно, только мелькали в воздухе разноцветные лампочки, расходясь и сталкиваясь, в самых причудливых сочетаниях. Оркестр замолк, забила барабанная дробь, погасли и разноцветные лампочки. Тогда в полной тьме стали видны тонкие полоски люминесцентной золотистой краски, проведенной с боков, спереди и сзади каждой обезьянки. Светящиеся по контурам силуэты мартышек с невероятной скоростью перелетали с одной трапеции на другую, взбирались по канатам, раскачивались. Раздались аплодисменты. Но вот вспыхнул свет, и аплодисменты стали еще громче. В темноте арена преобразилась. В центре ее стояли кровать, тумбочка с будильником, умывальник. В кровати лежал большой шимпанзе. Поодаль стоял Помонис в синем, обшитом белым шнурком комбинезоне. Раздался звонок будильника. Шимпанзе вытащил лапу из-под одеяла, нажал на кнопку будильника. Встал, потянулся, подошел к умывальнику, помахал над краном руками и стал делать зарядку. Упражнения он делал самые невероятные: выжимал стойку на одной передней лапе и делал многое, что походило на чудовищно гротескные движения человека и потому вызывало неудержимый смех. Потом шимпанзе с аппетитом позавтракал, сидя за небольшим столиком и беря из вазы фрукты. Наконец он встал из-за стола и направился в ту часть арены, где стоял Помонис. Не дойдя нескольких шагов до Помониса, он издал пронзительный крик. Из прохода выскочило с десяток мартышек, одетых в одинаковые зеленые куртки и зеленые штаны, не закрывавшие, однако, их длинных хвостов. В руках у каждой было ружье. По неслышной зрителям команде Помониса, под рев шимпанзе, мартышки вскинули ружья и нажали курки. Раздался залп, и Помонис в своем синем комбинезоне упал на опилки арены. На этот раз никто не смеялся, послышались вскрики испуганных женщин. Но вот Помонис вскочил на ноги, мартышки, побросав свои ружья, кинулись к нему за угощением, и весь цирк взорвался аплодисментами. Только несколько зрителей из передних лож не аплодировали и смотрели на арену со злым недоумением. Гела раскланивается. Красные камни ее диадемы напоминают красные капли…
Помонис опять заставляет себя вспомнить другое…
Вот они с Гелой обходят в вагоне клетки с обезьянами, успокаивают их и угощают фруктами и сладостями под перестук колес. Мелькают города, улицы, цирки, арены…
И вот столичный цирк. Очереди за билетами. Толпа у входа. Помонис с трудом протискивается к служебному входу… На арене — сверкающая балерина на лошади. Цирк переполнен. В роскошной ложе министр — племянник диктатора — со своей дамой. Министр облачен в блестящий придворный мундир. Кроме министерского поста, у него есть придворный титул. Как только номер кончился, балерина, провожаемая вполне заслуженными аплодисментами, ускакала на своей белой лошади. На арену, выпущенный Помонисом, выскочил маленький ослик с тележкой, полной мартышек. Летают под куполом мартышки. Один за другим сменяются номера с дрессированными обезьянами. Вот четыре униформиста выносят на плечах железную клетку. А в клетке кричит и размахивает передними лапами шимпанзе в полувоенном костюме с нарукавной повязкой, и на этой повязке на белом фоне вышита черная обезьяна. Гул проносится по цирку, потом раздаются дружные аплодисменты. Зрители не заметили, как встали со своих мест и покинули цирк несколько мужчин, двое из которых были одеты в полувоенные формы, правда совсем другого типа, чем на обезьяне. Помонис это заметил и на вопросительный взгляд Гелы только усмехнулся и кивнул головой. Вот шимпанзе удалось открыть дверцу клетки. Обезьяна прыгнула на арену. Мундир ее был украшен рядом сверкающих и звенящих фантастических орденов. Повинуясь незаметным командам Помониса, обезьяна быстро на четвереньках добежала до ложи, в которой сидел министр, мгновенно прыгнула в ложу, села в кресло и обняла лапой даму министра. Женщина завизжала. Министр вскочил и, осыпая проклятьями обезьяну, стал отталкивать ее лапу. Шимпанзе отвечала сварливым ворчанием. Министр и обезьяна стояли друг перед другом в блестящих мундирах, звенели орденами и кричали истошными голосами, дама визжала, а зрители хохотали как сумасшедшие.
Наконец, повинуясь команде Помониса, обезьяна отпустила свою жертву и прыгнула на арену. Дама, рыдая, опрометью бросилась к выходу, вслед за ней, пытаясь сохранить достоинство, направился и министр, а весь цирк разразился бешеными аплодисментами.
Когда же Помонис, при несмолкающих аплодисментах и криках зрителей, ушел с арены, его уже в проходе остановил жандармский офицер и, не скрывая ярости, объявил:
— Господин Помонис! Ваши обезьяны конфискованы. А вы предстанете перед судом. — Затем, обернувшись к двум жандармам, приказал: — Взять под стражу!
Когда Помониса уводили, он, поймав тревожный взгляд Гелы, улыбнулся ей ободряюще. Последнее, что он увидел, покидая цирк, было ее бледное лицо в ореоле огненно-рыжих волос…
Дверь аудитории открылась, и в комнату без стука вошла, или, вернее, влетела, невысокая девушка с ярко-рыжими волосами, ярко-синими, очень решительными глазами и в ярко-зеленом платье. Помонис взглянул на нее, и ему показалось, что по этим рыжим волосам течет, извиваясь, тоненький красный ручеек. Он даже закрыл глаза. Но тут же открыл их и сильно сжал правой рукой кисть левой. Как ни была занята своими мыслями девушка, она все же заметила, что Помонис на какое-то мгновение изменился в лице и закрыл глаза. Она испуганно спросила:
— Что с вами, господин профессор? Вам плохо?
— Милая девушка, — улыбаясь сказал он, — просто у меня зарябило в глазах от этого варварского пиршества цветов.
— Ах, вот как, — беспечно махнула руками девушка, — так вот, знайте, — я сама читала в парижском журнале мод, что к рыжим волосам очень идет зеленое платье. Вот так! — торжественно закончила она.
Помонис, не очень хорошо представлял, что ему делать — сердиться или смеяться, — слегка нахмурился, потом слегка улыбнулся и галантно сказал:
— Благодарю вас, милая барышня. А теперь не откажите в любезности, скажите мне, чем обязан?
Девушка на секунду запнулась, а потом, набравшись решимости, выпалила:
— Правда, что вы набираете волонтеров для строительства дворца археологии?
— А что? — осторожно ответил Помонис.
— Возьмите меня! — решительно сказала девушка.
— Нет! — так же решительно ответил Помонис.
— Ах вот как! — вспыхнула девушка. — Значит, меня все-таки разыграли! Ну, хорошо! — мстительно добавила она, показывая кулак невидимым врагам.
— Нет, вас не разыграли, я действительно набираю волонтеров, — терпеливо, как ребенку, объяснил Помонис.
— Тогда почему же вы не берете меня? — с сердитым недоумением спросила девушка.
— Потому, — также терпеливо продолжал свои объяснения Помонис, — что я набираю волонтеров для тяжелой работы, а не детей.
Девушка закусила губу, сморщилась, но, взяв себя в руки, сказала одновременно с мольбой и вызовом:
— Возьмите меня, я ценный и энергичный работник!
Помонис надел очки, внимательно поглядел на нее, а потом пробурчал:
— Взял бы, если бы был врачом-окулистом, и то для диагностики дальтонизма.
— Возьмите! — не слушая его и сдерживая слезы, повторила девушка. — Откуда вы знаете? Может быть, за этой заурядной внешностью скрывается недюжинная натура? — с отчаянием, но все еще с вызовом произнесла она где-то вычитанную фразу.
— А если не скрывается? — спросил Помонис — Нет. Риск слишком велик.
— А разве не бо́льший риск строить дворец археологии в полуразрушенном городе? — спросила девушка и, на этот раз не сдержав слез, выбежала из комнаты.
Помонис озадаченно снял очки, тщательно протер их кусочком замши, задумался, а потом сделал какую-то пометку в записной книжке…
…Девушка не знала, что в этот момент дело, ради которого она пришла, было уже решено, и не только это дело, но и вся судьба ее предопределена на многие годы вперед… Ей предстояло как бы случайно войти в круг больших мыслей и свершений. Но это только казалось случайностью.
…Дверь с табличкой «секретарь обкома» открылась, и Василе, крепко пожав обеими руками руку Помониса, ввел его в свой кабинет, усадил на стул и сам сел напротив него. Некоторое время они молча рассматривали друг друга, потом Помонис сказал:
— Ты сильно изменился. Начал седеть…
— Да, — невесело усмехнулся секретарь, — я уже не тот деревенский мальчишка, которого вы посылали в столицу на учебу. Изменился, конечно. Что же вы хотите? Столько лет прошло, а потом, война, концлагерь, партизанский отряд… Впрочем, вы ведь и сами все это прошли. Да только вы совсем не изменились. Может быть, археологи умеют консервировать не только находки, но и живых людей?
— Умеют, умеют, — пробурчал Помонис — Я пришел к тебе не за этим. Скажи мне лучше, как же так — город лежит в развалинах, а вы так медленно его восстанавливаете?
— Мы только сейчас становимся здесь хозяевами. Да и со строительными материалами плохо.
— Неправда, — нахмурился Помонис, — вокруг города выходы известняка. Его сколько угодно. Он пилится на блоки простой ножовкой. Это прекрасный строительный материал.
— Знаю, знаю, — отозвался секретарь, слегка улыбаясь горячности Помониса, — камень есть, не хватает балок, фурнитуры, стекла, многого другого. Все это можно купить у частников, но нет денег. Не хватает денег и на оплату рабочих.
— Значит, нужны деньги?
— Очень.
— Деньги надо достать?
— Надо, конечно, надо, но как?
— Очень просто — надо построить аквариум!
— Что еще за аквариум? — с изумлением спросил секретарь.
Помонис сердито пояснил:
— Ну как ты не понимаешь! Надо построить большое здание аквариума с центральным бассейном и отдельными отсеками по стенам. Провести туда свет, наполнить аквариум рыбами, крабами, морскими коньками, всеми видами обитателей нашего моря. Аквариум будет привлекать посетителей из самых разных мест. Вот и появятся деньги.
— Да… — изумленно протянул секретарь и неожиданно рассмеялся: — А ведь и в самом деле здорово — аквариум. Интересно, очень интересно! Аквариум. И чтобы разноцветные водоросли. Чтоб знающие люди рассказывали о тайнах моря. Чтобы все знали, что мы здесь всерьез, что мы не просто приморский город. Да! Но вот только… — И он прищурился и уже совсем другим тоном сказал: — А кто же сделает проект этого аквариума, кто будет руководить его строительством, кто заполнит его и запустит в работу?
— Я, — твердо ответил Помонис, раскрывая портфель. — В этой папке проект и смета, а в этой — эксплуатационный режим. Денег для этого понадобится сравнительно немного.
— Оставьте мне папки, профессор, — очень серьезно ответил секретарь, — такие вопросы решаются не одним человеком. Я сообщу вам о нашем решении. Во всяком случае, большое вам спасибо. Но чем же я смогу вас отблагодарить?
— Ты, как и твои товарищи — материалист, — пробурчал профессор, — и я от тебя тоже этому научился. Да, мне нужна благодарность. Вполне материальная. Ведь наш город — один из самых древних и прекрасных городов. Пусть хотя бы пять процентов доходов от аквариума пойдут на строительство археологического музея и археологического парка. И еще фонды строительных материалов.
— Вот как? — весело отозвался секретарь, привыкший ничему не удивляться при разговоре с Помонисом. — Вы уже делите шкуру неубитого медведя? А мысль интересная… Город-то наш действительно еще с античного времени был знаменитым. Чего тут только не находят, когда роют разные котлованы — даже целые статуи. Но поначалу музей будет пуст, не сразу же населишь его экспонатами.
— Я передам музею мою коллекцию терракот — она одна из лучших в мире, — быстро парировал Помонис.
— Хорошо, — заключил секретарь и, тут же спохватившись, добавил, — я вам уже говорил — эти вопросы не решаются одним человеком. И еще, — сказал он задумчиво, — ведь вы один не справитесь. Где же вы найдете сотрудников, знающих археологов?
— Я их сделаю. Отберу студентов в столичном университете, нескольких самых способных и самых настоящих, обязательно с младших курсов. Переведу их на заочное отделение и привезу сюда. Они будут учиться многому, и они научатся.
— Что же, этот способ, может быть, и не такой скорый, но радикальный. Но ведь будут затруднения с жильем. Вы знаете, у нас пока еще недостаточно построено домов.
— Ничего, поживут пока у меня. Квартира у меня большая.
— Что же, — обнял Василе Помониса, — в добрый путь, профессор…
…Первой в его квартире появилась Марианна, та самая невысокая девушка с ярко-рыжими волосами, ярко-синими, очень решительными глазами. Она вошла без стука с чемоданом в руке и рюкзаком за плечами… Рыжие волосы… Гела… Перевал…
…Напрягая всю волю, зная, что за этим последует, Помонис отгонял от себя это воспоминание. Но оно возвращалось неумолимо вновь и вновь. Он устал от этой неслышной, недвижимой, но тяжкой для него борьбы. Помонис заторопился назад к воспоминаниям далекой молодости…
…Вот он не спеша идет по улочкам родного города к набережной. Улочки эти петляли из стороны в сторону, взбегали к вершинам холмов и стремительно спускались с них в низины. Помонис не был здесь несколько лет и сейчас со смешанным чувством оглядывал все вокруг, то хмурясь, то улыбаясь прихотливо выплывающим воспоминаниям. Ему было радостно узнавать как будто уже напрочь забытые уголки и дома. Кроме того, ничем, казалось, не примечательные здания, перекрестки, палисадники, лестницы, сами по себе совсем забытые, вдруг поднимали в душе когда-то волновавшие, пережитые, мучившие и радовавшие мысли и чувства. В памяти возникали неясные, почти бесплотные, как тени, но до боли близкие люди, с которыми когда-то так много было связано.
— Песчинки бесшумно скатывались в ямку, на дне которой сидел муравьиный лев, — громко сказал Помонис. Случайный прохожий с недоумением оглянулся, но Помонис не обратил на него никакого внимания. Он вздрогнул от пронизывающего время ассоциативного видения, встряхнул головой и пристально, как бы впервые огляделся вокруг. После классических линий и красок Средиземноморья ему показались варварскими цвета родного города. Они были яркими, резкими, лишены полутонов и гармонических сочетаний. Голубоватой белизной сверкали дома, алели кувшины цветущих канн… Вот показался маяк, и Помонис словно внезапно остановился. Башня маяка, как брюхо гигантской осы, была покрыта черными и желтыми полосами. Потом он вышел к побережью и сразу же успокоился. Море вобрало в себя все кричащие краски города, растворило их в своей безмятежной и бескрайней синеве. Стоящее на берегу старинное приземистое каменное здание одним своим видом обещало покой и прохладу. Стены его были сложены из крупных рваных темно-серых, кое-где обомшелых камней. Причудливо извивались между ними тонкие светло-серые полоски скрепляющего раствора. Вокруг всего здания шла крытая дранкой галерея, на которую выходили узкие стрельчатые окна. Над стрельчатым же выпуклым порталом входа вцепился когтями в стену грубо обтесанный каменный лев. Под ним косо висела жестяная вывеска «Трактир» с двумя коваными железными фонарями по бокам.
Помонис не спеша вошел в низкий сводчатый зал и с удовольствием убедился, что здесь ничего не изменилось. В беспорядке стояли грубые столы, бочки и бочонки, заменявшие сиденья. Над почерневшей стойкой, как и годы назад, висела свежая ветка омелы. По стенам были прибиты оленьи и кабаньи головы. С потолка на веревках свешивались скелеты и чучела немыслимо огромных рыб. Они мерно покачивались от потоков воздуха, которые гнал крутящийся под самым потолком пропеллер. Между звериными головами особенно странно выглядели до неузнаваемости искаженные портреты великих писателей, которых можно было узнать только по корявым надписям.
— О, господин Помонис, — радостно заревел и выкатился из-за стойки хозяин, огромный толстый турок Хасан, в черной, открытой на груди блузе и матросских синих клешах, перехваченных широченным кожаным поясом с множеством набитых на нем блестящих бляшек.
«Тебя-то уж никак не назовешь тенью», — усмехаясь, подумал Помонис и весело поздоровался с Хасаном. Он уселся на предупредительно поставленный хозяином тяжелый резной стул и с наслаждением отпил из высокого бокала шприц — смесь красного искристого вина с ледяной газированной водой.
— Давно, давно, господин Помонис, — прищурился Хасан, — не бывали вы в родных местах, а уж наш город и совсем забыли!
— После приезда у меня оказалось несколько неотложных дел в поместье, — терпеливо разъяснил Помонис.
— Как же, слышал, что за дела, — снова прищурился Хасан. — Даже газеты писали о том, что вы роздали все ваши земли крестьянам.
— Ну и что? — полюбопытствовал Помонис.
— Не мое дело судить, — лукаво ответил трактирщик, — у кого потолок треснул, тому не пристало смотреть на звезды. — И тут же, в свою очередь, спросил: — А где вы так долго пропадали, господин Помонис?
— Сначала путешествовал, — непринужденно отозвался Помонис, — а потом учился в Риме и в Афинах. В Афинах даже преподавал целый год в университете.
— Вот как! — воскликнул Хасан. — Значит, умер помещик Помонис и да здравствует профессор Помонис! Эй, Даниель, Ганс-Христиан! Тащите из подвала бочонок родосского, самого старого. Мы отпразднуем возвращение господина Помониса и его профессорскую мантию!
Через несколько минут два стройных горбоносых черноволосых парня не без труда подтащили к столу запыленный бочонок и стали выбивать из него просмоленную запечатанную пробку. Почтительным поклоном ответив на приветствие Помониса, один из парней быстрым движением воткнул на место пробки деревянный кран, а другой стал наполнять зеленые керамические кружки темно-золотистым вином, пряный аромат которого медленно поплыл по залу.
— Здорово выросли твои ребята, — сказал Помонис, — а где же остальные сыновья?
— Старший — Бекир закончил университет. Он теперь литератор и живет в столице. Жан-Батист погиб в море — он ведь был рыбаком. Младшие, слава аллаху, здоровы. Эти двое, — кивнул он на застывших у стола сыновей, — да еще Джонатан рыбачат. Мигель и Лев помогают мне по хозяйству. Вильям кузнец. А за это время появились еще близнецы — Федор и Жан-Жак, так они сейчас с матерью в деревне.
— Вот оно как! — улыбаясь, протянул Помонис — Ты верен себе! Федор назван, надо полагать, в честь Достоевского?
— Так, — с достоинством кивнул головой трактирщик.
— Ты что же, сам читал Достоевского?
— О, нет, — гордо ответил Хасан. — Вы же знаете, господин профессор, я едва буквы разбираю. Но с тех пор как вы приохотили моего первенца Бекира к чтению и определили его в гимназию, мальчик много читал и потом мне рассказывал. Да и теперь, когда он приезжает проведать отца, тоже всегда много читает и рассказывает.
— Да, Бекир способный, добрый малый! — согласился Помонис — Ну, что же, садись к столу, да позволь посидеть с нами Даниелю и Гансу-Христиану. Я тоже привел с собой друга.
— Где же ваш друг? — с удивлением спросил Хасан, обводя взглядом пустой в эти утренние часы трактир.
— А вот, — улыбаясь ответил Помонис, доставая из кармана маленькую терракотовую обезьянку.
Обезьянка, покрытая короткой вьющейся шерстью, склонила набок лукавую мордочку, присела на задних лапках, а передние протянула кверху, не то недоумевающим, не то просящим жестом.
— Славная игрушка, — тоном ценителя определил Хасан, — откуда она у вас, господин профессор?
— Ты прав, — отдавая должное Хасану, ответил Помонис, — это действительно игрушка. Только те, кто ее делал, и те, кто ею играли, жили едва ли не за тысячу лет до рождения Магомета.
— А где они жили? — осведомился Ганс-Христиан.
— В Древней Греции, там, где начиналось очень многое из того, что нам сейчас дорого, — отозвался Помонис — Эти статуэтки делали во множестве мастерских и продавали на всех рынках — как теперь, скажем, коврики с лебедями или глиняных кошек. Но вот вкус у древних греков был во много раз выше, чем у нас. Статуэток было так много, что они сохранились до нас. Я купил обезьянку у антиквара на последние деньги. Но я все равно буду собирать эти статуэтки и изучать их, сколько бы труда и средств это ни стоило. Вот только денег у меня теперь нет.
— Вот как, — прервал наступившую паузу Хасан, понявший из всей речи Помониса только последнюю фразу, и как-то странно посмотрел на него: — А может быть, труды и средства дома и не так нужны, как на чужбине?
— Что ты хочешь этим сказать? — с любопытством спросил Помонис.
Но Хасан, не отвечая, грузно повернулся и, несмотря на свой внушительный объем и вес, мгновенно скрылся в проходе, ведущем от стойки во внутренние комнаты. Даниель и Ганс-Христиан в ответ на требование объяснить, в чем дело, только молча покачивали головой. Впрочем, по их улыбкам Помонис понял, что его ждет приятный сюрприз. Все же он не мог сдержать радостного и изумленного возгласа, когда запыхавшийся Хасан с торжеством притащил шесть небольших терракотовых статуэток. Помонис выхватил их из рук трактирщика, поставил на стол и принялся пристально рассматривать.
— Слава аллаху, — степенно пробасил Хасан, — господину профессору не пришлось уезжать в дальние края за его глиняными игрушками.
— Геракл со львом, Вакх, три женские и одна мужская, — не слушая Хасана, бормотал между тем Помонис, — это безусловно античные. В чем-то они отличаются от классических, но это тип Танагры, тот же стиль, то же время! Откуда они у тебя? — резко повернулся он к Хасану.
— Да вот, — так же степенно, не торопясь, явно наслаждаясь произведенным эффектом, ответствовал Хасан, поглаживая красную окладистую бороду, — когда Мигель, Джонатан и Ганс-Христиан в прошлом году копали у нас во дворе погреб для вина, они и наткнулись прямо в земле на эти игрушки.
— Поразительно! — воскликнул Помонис. — Как же они сюда попали?
— Ответ на это мы и ждем от господина профессора, — не без лукавства сказал Хасан.
— А больше там ничего не было? — все так же резко спросил Помонис.
Хасан с сокрушением отрицательно покачал головой.
— Но, отец, — несмело вставил Даниель, — там была еще одна, правда, плохая…
— А, — с досадой прервал его Хасан, — это же дрянь, незачем занимать ею внимание господина профессора.
Даниель смущенно потупился, однако Помонис быстро спросил:
— Что же это за дрянь? Я хочу ее видеть.
Хасан, с недоумением пожав плечами, кивнул Гансу-Христиану, который немедленно выскочил в проход и уже через несколько минут вернулся, неся небольшую мужскую статуэтку, и в самом деле очень сильно деформированную и ошлакованную.
Помонис буквально выхватил ее из рук Даниеля и, едва взглянув, закричал:
— Да ведь это чудо! Просто чудо!
— Что тут особенного? — с недоумением спросил Хасан. — Самая дрянь. Не сравнить с другими.
— Ну как ты не понимаешь! — с возмущением ответил Помонис — Ведь это брак производства, статуэтка испорчена. Испорчена очень сильно, безнадежно, во время обжига.
— Вот я и говорю — испорчена! — еще более удивленно отозвался Хасан. — Так чему же вы радуетесь, господин профессор?
— А, черт! — нетерпеливо проговорил Помонис — Разве ты не понимаешь? Ведь это бракованная, безнадежно испорченная во время производства статуэтка. Ее никто и никуда не стал бы возить. Значит, эти статуэтки делали здесь, на месте! Ты понимаешь, что это значит? Получается, что давным-давно, когда на месте нашего города была греческая колония, здесь делали такие статуэтки. А до сих пор ученые думали, что их делали только в самой Греции. Это же открытие!
— Выходит, — удовлетворенно сказал Хасан, хотя и не до конца уразумевший, о чем идет речь, — господину профессору удалось без особых трудов пополнить свою коллекцию. Очень рад, что я и мои сыновья этому помогли. Как жаль, что Жан-Батист этого не увидит, он был бы так рад. Пусть великие смотрят сейчас на господина профессора! — торжественно закончил Хасан, обращаясь к портретам писателей.
— Тут дело не только в коллекции, это все гораздо важнее, — горячо ответил Помонис, обнимая Хасана. — Благодаря тебе первое открытие по статуэткам типа Танагры сделано! Первый камень заложен! Сколько я должен тебе уплатить за статуэтки?
— Господин профессор, видно, забыл, — мрачно ответил Хасан, — что мой сын Бекир учился в университете на одну из стипендий, учрежденных господином профессором, что сын трактирщика благодаря вам стал столичным писателем. Сколько же я должен вам за все это?
Не в силах сдержать волнения, Помонис еще раз крепко обнял Хасана, пожал руки Даниелю и Гансу-Христиану и, распахнув дверь, выскочил на улицу…
Лицо профессора оставалось неподвижным, как маска.
Что ж, нужно ждать, иного выхода нет.
В последний раз я был здесь всего год назад, и тогда мы с Помонисом особенно много времени провели вместе. Все, что довелось нам пережить, всплыло в памяти. В музее, кроме Помониса, из старой гвардии я застал только Галку. Адриан и Николай вели раскопки римской крепости где-то на островке в низовьях Дуная.
Помонис показал мне новые открытия: прямо в городе возле берега откопали они, под шестиметровой толщей земли, остатки античного здания. Несколько сот метров пола были покрыты разноцветной мозаикой. Ее узоры: листья, цветы, вазы, секиры, многочисленные и разнообразные геометрические орнаменты — поражали сохранностью и свежестью красок. Пополнился новыми экспонатами и археологические парк. Деревья его становились все выше, кроны все гуще. Новые вещи и новые люди появились и в самом музее.
После того как я поработал в фондах музея, мы с Помонисом весь вечер провели на берегу моря. Вот тут внизу. У самого его дома…
Утром, как ни рано я встал, придя в музей, я уже застал там Помониса. Почему-то он был в дорожном костюме, а на ногах его красовались крепкие кожаные постолы, в которых он обычно выезжал на разведки или раскопки.
Заметив мой недоумевающий взгляд, Помонис несколько смущенно объяснил:
— Хочу проехаться вниз, к ребятам, посмотреть, как там идут дела. А вы не составите ли мне компанию? Вот и Галка поедет.
— Когда мы едем? — спросил я.
— Пароход отходит через два часа, — ответил Помонис, — так что времени у вас осталось в обрез. Машина у входа в музей. Поезжайте в гостиницу, захватите вещи и скорее сюда. Очень рад, что вы решили ехать.
— О, господи, конечно, мне хочется поехать, — ответил я, — только вот при чем здесь «я решил»?
— Не понимаю, — отозвался Помонис.
— Ах вот как! Билеты на пароход у вас есть?
Помонис утвердительно кивнул головой.
— Покажите-ка, сколько их, — не отставал я, — ручаюсь, что три.
Помонису ничего не оставалось делать, как вытащить из бумажника билеты. Их действительно оказалось три.
— Я вижу, вы заодно с моими шалопаями, — пробурчал Помонис, — ну ладно. Мой ответ впереди. Deus vult! Так хочет бог, как говорили крестоносцы.
И вот мы все трое уже плывем по Дунаю. Весело и шумно на залитой солнцем палубе. Весело и шумно на самой реке. Широк Дунай. Десятки барж, буксиров, рыбачьих шхун, пассажирских пароходов стоят на причалах или плывут по волнам. Сильный ветер полощет разноцветные флаги многих стран. Когда пароходы сближаются, пассажиры кричат что-то друг другу каждый на своем языке. Широк и волен опененный Дунай. «Дунай, Дунай — дорога без пыли», как говорят в этих местах. Да, здесь он совсем не голубой, а именно желтый, даже коричневатый. Наверное, голубой цвет красивей, только желтизна реки животворна. Желтый цвет от частичек плодороднейшего ила, который образует островки. Они почти сразу покрываются буйной растительностью. Крестьяне вывозят ил на поля, и урожаи в этих местах удивительные.
Пока мы с Галкой, у которой ветер то и дело выхватывал из-под косынки и развевал пряди рыжих волос, глазели на встречные пароходы, Помонис, как всегда, отыскал знакомого — это был бородатый мрачный человек. Помонис объяснялся с ним по поводу какого-то монастыря. Насколько я понял, в этом монастыре постепенно разрушались старинные фрески, и профессор горячо убеждал своего мрачного собеседника заняться их консервацией.
Кончилось наше путешествие на пароходе у небольшого рыбацкого городка. В широкой полукруглой бухте покачивались десятки судов — от аристократов, белых многоэтажных пассажирских пароходов, до легких парусных суденышек с черными просмоленными бортами и латаными парусами. Почти все суда рабочие — рыболовные траулеры, буксиры, шхуны. Городок расположен на склоне. Маленькие, в большинстве одноэтажные, белые домики сбегают вниз к бухте, где центр всей жизни города. Оказалось, что нам нужен директор местного рыбоконсервного завода — приятель Помониса (где только у него нет приятелей!), у которого можно одолжить машину. Мы пошли на завод, по пути оглядывая автобусную станцию, тенистый парк, чистенький отель, клуб моряков с кокетливой вывеской. Город пропах рыбой, смолой, солью. Все ресторанчики и кафе называются «Чайка», «Альбатрос» или, на худой конец, «Рыбацкий». Рыбу продают в магазинах и на лотках, рыбу везут в маленьких четырехугольных тележках вислоухие ослики.
Вот и рыбоконсервный завод. По всей территории его деревья, клумбы. Директор был на заводе, но кабинет его пустовал. Пришлось нам искать его по всем этим белым цехам, стены которых выложены кафелем и обмываются то и дело сильными струями воды из брандспойтов. Я в жизни не бывал на рыбоконсервном заводе и с интересом осматривался. Суда подходят к причалу, расположенному прямо на заводской территории. С причалов рыба по узкоколейке подается в раздаточный цех. Здесь машины очищают ее от чешуи, отрезают головы, хвосты, плавники. В воздухе сверкают потоки золотистых и серебряных чешуек. Зазевавшаяся Галка попала под такой ливень чешуек и оказалась облепленной ими, как русалка. Помонис, торопившийся найти директора, произнес звучное латинское проклятие и удалился, предоставив мне помогать Галке очищаться от чешуи. С помощью сердобольных веселых девушек в белых косынках, работавших в цехе, мы быстро закончили эту операцию и побежали искать Помониса. Открыли какую-то тяжелую дверь и попали в гигантский холодильник. Стены его от пола до потолка были покрыты батареями. Стоял резкий запах аммиака. Огромные рыбины с белыми усами вокруг рта лежали на металлических столах. Дежурили раздатчики в сибирских овчинных тулупах и меховых рукавицах. Из этого холодильника мы с Галкой выскочили, как из проруби. Возле клумбы с яркими цветами стояли вышедшие погреться раздатчики. Под лучами жаркого южного солнца они зябко поеживались в своих тулупах и хлопали рукавицами. К счастью, среди них мы заметили Помониса. Он, оказывается, уже нашел директора, и машина ждала нас у ворот. Видавший виды большой черный «мерседес», прыгая по ухабам, понес нас вперед. Некоторое время мы ехали молча. Стоило машине чуточку сбавить ход, как поднятая ею красноватая едкая пыль догоняла нас, оседала на одежде, попадала в нос.
Наш шофер, меланхолического вида плотный молодой человек лет двадцати пяти, вел машину со скоростью тридцать — сорок километров в час. Нас всех мучила эта иссушающая душу медлительность, но особенно страдал от нее Помонис. Узнав, что шофер имеет довольно поэтическое имя «Замфир», Помонис стал просить его ехать быстрее. Однако Замфир, поглядев на него своими большими черными глазами, ответил грустно, но твердо:
— Я обязан доставить господина профессора живым к месту назначения, и, клянусь девой Марией, я это сделаю.
Перед авторитетом девы Марии даже Помонис оказался бессильным. Впрочем, состояние дороги указывало на то, что дева была далеко не лишена сообразительности.
Помонис скоро утешился, узнав, что Замфир знает несколько действительно очень красивых старинных песен, времен еще турецкой неволи. Некоторое время они вдвоем распевали эти песни. Это привело Замфира в восхищение, насколько он вообще при своем меланхолическом нраве мог испытывать это чувство. Потом снова воцарилась тишина, которую внезапно прервал Помонис, спросив Галку:
— Ну, расскажи, что же ты здесь увидела и как тебе это понравилось?
И Галка и я поняли, что вопрос этот, как, впрочем, почти все его вопросы, задан неспроста.
Галка начала очень осторожно:
— Я читала, что когда-то вся эта область была дном Сарматского моря. Море давно высохло, исчезло. От него остались только соленые озера. Мы уже проехали мимо нескольких таких озер. Вокруг их берегов лежат широкие белые снеговые полосы, как воротники. Но это не снег, это соль. Озера мертвы. В них нет рыбы и вообще нет никакой жизни. Всюду вокруг видны древние невысокие скалы. Безобразные трещины рассекают их голые, выветренные склоны. В небе все время клубятся низкие темные облака. Но они не приносят дождя. Суха и бесплодна комковатая желтая земля. Душно и пыльно в этой низине. Вот, правда, археологических памятников здесь полно. Я уже видела какие-то валы и остатки римских укрепленных лагерей — каструмов и развалины средневековых замков. Так что для нас — археологов — эта земля ценная.
— Это все? — мрачно спросил Помонис.
Галка неуверенно кивнула.
— Не много же ты увидела, — все так же мрачно протянул Помонис, — еще меньше думала о том, что видишь. «Для нас — археологов»… — передразнил он. — А ты подумала, почему же так стремились сюда на протяжении многих веков люди? Почему насыпали они здесь валы, почему строили лагеря римляне, возводили свои замки феодалы? Неужели только для того, чтобы нам с тобой было что раскапывать! Да, мертвы соленые озера. Но ведь в них огромные запасы соли, нужной любому живому существу. Соль эту вывозят в десятки стран. Да и вода в них целебная — лечит от ревматизма и других болезней. Некрасивы эти древние скалы, но ведь в них почти на поверхности лежат золото и серебро, медь и свинец, уран и вольфрам. Бесплодна эта сухая земля. Но стоит только подвести к ней воду, как в теплой, устойчивой, как в парниках, атмосфере вырастет и созреет и виноград и любые фрукты и овощи. А потом, защищенная плавнями, старицами и самим Дунаем, вот уже сотни лет принимает эта земля беженцев из разных стран, всех обездоленных и отчаявшихся, вынужденных покинуть родную страну. От цезарей и султанов, от царей и королей, от князей и ханов надежно укрывала она гонимых, поила и кормила.
Галка смотрела на Помониса с особенным выражением, которое я нередко замечал у его учеников, да думаю, что и сам так же не раз смотрел на него.
Но вот пейзаж изменился. Вдруг совершенно неожиданно открылись перед нами плавни Дуная. Машина завиляла по насыпной дороге мимо высоких раскидистых вязов, растущих прямо из воды. А вокруг, насколько хватает зрения, островки, густо заросшие ивой и вербой, бесконечные рукава, каналы, старицы, заводи. Навстречу то и дело попадались рыбачьи лодки с непривычно высокими бортами. Вдруг откуда-то вынырнула двойная лодка, вернее, две, связанные между собой лодки, поверх которых был сделан настил, в несколько рядов уставленный пчелиными ульями. Лодками беззаботно и уверенно управлял белобрысый парнишка, как гондольер стоя сзади на корме и орудуя одним большим длинным веслом.
— Перевозит к цветущей вербе — она как раз сейчас черноцвет дает, — пояснил Помонис.
Наконец мы въехали в довольно большое село, в котором за камышовыми заборами с наброшенными на них сетями белели дома под камышовыми же крышами. Возле домов лежали смоленые лодки, цвели абрикосы. Едва мы вышли из машины, как нас окружила целая толпа крестьян. Они приветствовали Помониса так, как будто это был их самый близкий родственник, и с любопытством разглядывали нас с Галкой. Помонис, радостно отвечая на приветствия, тем не менее быстро навел относительный порядок. Поблагодарив Замфира, мы погрузились в узкую остроносую лодку и поплыли к острову. Впереди, как бы прямо из воды, поднимались каменные, циклопической кладки стены крепости, по углам высились мощные башни. На смотровой площадке одной из стен застыл темный силуэт мужчины, как тень римского воина. Впрочем, эта тень, когда мы приблизились к берегу, издала приветственный вопль и исчезла, чтобы через минуту появиться уже внизу, у подножия крепости.
Адриан подтянул нос лодки и помог нам выбраться на сушу. Тут же появились Николай и еще несколько незнакомых мне археологов. По мощенной камнем дорожке мы пошли к большому дому, выстроенному из древних квадров. Болтая о том о сем, я между делом оглядывался вокруг и поражался, до чего прочно, солидно обосновались здесь археологи. Из камней, видимо добытых во время раскопок, было построено несколько зданий, в том числе кухня, из трубы которой как раз шел гостеприимный дымок. Рядом находился колодец. Сквозь въездные ворота крепости виднелась узкоколейка, проложенная через все плато, и вагонетки для вывоза просмотренной земли и камней. После того как нам с Помонисом отвели небольшую комнатку и мы поели свежей рыбацкой ухи, все отправились осматривать крепость. Мы шли к ней опять-таки по мощеной дорожке и по пути завернули на каменный склад и в находящийся тут же небольшой музей. Там был вывешен план крепости, указаны раскопы, схема открытых сооружений, лежали всевозможные экспонаты. Вот это да! Здорово же устроились здесь археологи. Впрочем, ничего особенно удивительного нет. Ведь раскопки ведутся уже многие годы. На память невольно пришли наши палаточные экспедиционные лагеря. Ну и ладно, зато их можно разбить и свернуть всего за несколько часов, и мы меньше обрастаем бытом и не так привязаны к месту, утешал я себя.
— Профессор, — обратился к Помонису Адриан, — несколько дней назад мы нашли какой-то странный сосуд из глины. Больше всего он напоминает огромный поплавок для удочки. Что бы это могло быть?
— Где он?
— Здесь. Мы его уже вымыли и зашифровали. — И Адриан достал сосуд из шкафа, стоящего у стены музея.
Профессор удивленно стал рассматривать его. Удивился и я, хотя очень хорошо знал, что это за сосуд.
— Это так называемый сфероконус, — объяснил я, — сосуд и в самом деле загадочный. Обычно эти сосуды делали из хорошо промешанной глины, и они очень прочны. Видите — нижняя часть имеет вид конуса, а верхняя — полушария с небольшим горлышком в центре. Название условное и дано археологами. Относительно того, как применялись сфероконусы, есть много догадок. Когда-то я участвовал в раскопках одного средневекового города в Каракумах, и там этих сфероконусов были сотни. Судя по особенностям формы и изготовления, этот сосуд сделан в XII — первой половине XIII века. Множество таких сосудов находят в Средней Азии, есть они и в Нижнем Поволжье.
Внимательно выслушав меня, Адриан спросил:
— А как же попал сфероконус сюда — на Нижний Дунай и в эту крепость, да еще через несколько веков после того, как она запустела?
— Вот этого уж я не знаю, — чистосердечно признался я. — Это вам предстоит выяснить.
Мы вышли из музея и продолжали осмотр. Какой большой труд, сколько вложено в эти раскопки знания, любви к делу, изобретательности! Когда мы поднялись на крепостную стену, я залюбовался открывшейся панорамой. Была раскрыта уже большая часть крепости, расчищены оборонительные стены, башни, сотни жилищ, целые улицы.
Как и в других римских цитаделях и городах, через всю крепость, пересекаясь крестообразно в центре, тянулись две главные улицы — с севера на юг и с запада на восток. Они выходили к въездным воротам со сторожевыми башнями. В центре возвышалось большое каменное здание — преториум — помещение для солдат и военный штаб. Вокруг находились остатки храмов, бань, тянулись ровными рядами неширокие, мощенные камнем улицы с развалинами домов по бокам. Все это было тщательно расчищено, поверх стен сделана цементная полоса, предохраняющая их от разрушения, над некоторыми строениями возведены защитные козырьки и покрытия. Мы спустились вниз, и в одном месте Адриан показал мне раскоп, позволивший установить, как и когда была возведена крепость. Римляне основали ее в конце III века нашей эры. В то время в связи с напором варваров была создана целая система крепостей на Дунае. Развалины их до сих пор видны на многих возвышенностях Придунавья. Основанием для постройки этой крепости послужила крутая скала из девонского песчаника в центре острова. Сначала римляне обнесли скалу каменной стеной, потом засыпали камнями пространство между стеной и скалой, так что получилось ровное плато. Тогда они и начали возводить свои постройки. В самом основании крепости были найдены монеты и застежки плащей конца III века. В четких срезах раскопов, в неразрывно связанных между собой напластованиях слоев, раскрыта была история крепости. Вот толстый слой огромного пожара, бушевавшего в конце IV века. К этому же времени относятся и следы разрушения части стен и башен — остатки битвы. Тогда крепость была взята варварами, сожжена и частично разрушена, жители ее истреблены. Скелеты погибших лежали прямо на улицах и в развалинах домов. Но в VI веке, при императоре Юстиниане, монеты которого здесь найдены, крепость восстановили, построили новые здания, христианские храмы.
Мы шли с Помонисом по чисто подметенным улицам, заглядывали в дома, сохранившиеся иногда до второго этажа, входили сквозь дверные проемы в бани и храмы, рассматривали дренажные трубы, срезы культурного слоя, где четко было видно чередование прослоек от основания крепости до времени ее полного запустения. Честно говоря, я уже устал и от впечатлений и просто от многочасового лазания по крепостным стенам и башням, по домам и раскопам. Однако Помонис не успокоился, пока не осмотрел всю крепость, каждый раскоп, даже каждый пробный шурф, каждое расчищенное здание.
Раскопки шли полным ходом, с лязгом проносились мимо нас вагонетки, летели комья земли из-под лопат, археологи саперными лопатками, скальпелями, медорезными ножами и кистями вели расчистку, работали с теодолитом.
Когда во время обеда Помонис спросил меня:
— Ну как ваши впечатления? Хорошо умели строить римляне?
— Римляне строили хорошо, — ответил я, — но и ваши археологи отлично копают, одни стоят других.
Я видел, что моя похвала приятна его ученикам, но сам Помонис в ответ только пробурчал что-то невнятное.
После обеда, когда мы с ним мылись в реке, на другом берегу, поодаль от села, показались неожиданно многочисленные повозки, крытые брезентом, верховые и пешие мужчины и женщины в пестрых одеждах.
— Цыгане! — закричали все наши, а неугомонный Помонис тут же предложил мне переправиться на другой берег и посмотреть на табор.
Наскоро вытершись и одевшись, мы сели в лодку и подъехали к тому месту, где остановился табор. Когда мы подтаскивали на берег нос лодки, мимо нас на неоседланной вороной лошади проехал молодой цыган в белой нейлоновой рубашке с расстегнутым воротом и кожаных штанах, снизу расклешенных. Сбоку на штанах по обеим сторонам сверху донизу шла кожаная бахрома, как у индейцев. Цыган приветливо махнул рукой и обнажил в улыбке блестящие белые зубы. Мы с Помонисом шагали к центру табора, лавируя между повозками, на которых были нарисованы цветы, святой Георгий на коне и много всяких других изображений. Неожиданно путь нам преградила босоногая старая цыганка в развевающейся черной юбке, с оранжевой шалью и монистами из больших серебряных монет — как я разглядел, шведского короля Густава Адольфа. Пышные седые с прозеленью и синевой, как морская вода, волосы ее были распущены, ярко горели бешеные тигриные глаза. Цыганка громко и страстно что-то нам кричала, но я не мог понять ни одного слова.
— Она говорит, что табор пришел из далекого города, где было что-то вроде землетрясения, так по крайней мере я ее понял, — объяснил мне Помонис — Говорит, что они потеряли там много вещей во время этого самого землетрясения, что даже люди у них погибли. И она предлагает нам погадать.
Я с сочувствием посмотрел на старуху. Однако Помонис несколькими непонятными мне словами пресек поток ее красноречия и сунул ей какие-то деньги в раскрытую ладонь. Цыганка, бормоча слова благодарности, отступила, а мы с Помонисом без всякой определенной цели продолжали идти и вскоре оказались в самом центре табора. Здесь несколько человек кончали сооружать довольно высокий шатер из жердей и ветхого брезента. А вокруг уже кипела таборная жизнь — звенели наковальни, на кострах грелась вода в огромных котлах. Молодой цыган, которого мы видели по пути, вернулся и увел с собой к реке распряженных и успевших остыть лошадей. У шатра распоряжался невысокий седой цыган, облаченный в одеяние, напоминающее южноамериканское пончо — большое байковое одеяло с дыркой для головы посередине. Увидев Помониса, он вскрикнул. Оба старика обнялись и несколько минут хлопали друг друга по плечам и по спине, издавая при этом изумленные возгласы. Они изумлялись, а я нисколько. Более того, я до сих пор удивлялся, как это мы попали в какое-то новое общество, а Помонис все еще не встретил друга.
Когда первая радость от встречи улеглась, Помонис объявил мне, что цыгана зовут Янош, и представил меня ему как своего близкого друга. Помонис пригласил Яноша к себе в лагерь, и тот обещал прийти вечером. Мы отправились к берегу, и Янош пошел нас проводить. Помонис участливо осведомился, много ли людей пострадало при землетрясении, чем привел Яноша в немалое удивление. Узнав, от кого мы получили эти сведения, он ухмыльнулся, а потом, нахмурившись, сказал, что все это чистая фантазия, что про землетрясение той старой цыганке, наверно, прочел в газете внук, а табор сюда откочевал из совсем других краев.
Я увидел, что на лугу несколько цыган ставят и закрепляют большой высокий столб. Наверху его была прочная железная вертушка, с которой почти до земли свешивались канаты с петлями на концах. Это сооружение было похоже на памятные мне с детства гигантские шаги. Я спросил Яноша, что это, и он ответил:
— Через несколько дней свадьба будет. Моя дочка Маша выходит замуж. Скачки будут. Песни будут. Игры будут. Обязательно приходите.
Янош громко крикнул что-то, и к нам, вынырнув из-за телеги, подошла девушка лет семнадцати с длинными изумрудно-зелеными глазами и бровями, поднимающимися к вискам. Трудно было поверить, что это именно и есть Маша, так не походили друг на друга сутуловатый, кряжистый, медведеобразный Янош и его стройная, тоненькая дочка. Когда нас знакомили, она вспыхнула, опустила глаза и, не поднимая их, только кивнула головой, когда Янош просил ее подтвердить приглашение на свадьбу.
— А где же жених? — спросил Помонис.
Янош указал рукой на молодого цыгана в нейлоновой рубашке, который все еще поил и обмывал лошадей на реке, и сказал, что его зовут Атанас и что он добрый кузнец. Когда Янош говорил про свадьбу, мне очень захотелось, чтобы женихом оказался именно этот цыган, и теперь было приятно услышать подтверждение. Помонис попросил Яноша разрешить Маше съездить с ним в крепость, чтобы передать ему какие-то подарки. Маша было застеснялась, но старик ей что-то строго сказал, и она покорно пошла с нами к лодке.
В крепости к этому времени оставалось всего несколько человек. Работавшие у нас землекопами жители из села давно уже разошлись по домам, да и большинство сотрудников и студентов, принимавших участие в раскопках, тоже жили в селе.
Однако, когда Адриан, Николай, Галка и еще двое наших сотрудников окружили Машу, она снова очень смутилась, и Галка, тут же проникнувшаяся к ней симпатией, утащила девушку к себе. Они где-то пропадали до самого ужина. Мы уже сидели за столом, когда показались Маша и Галка, и я невольно залюбовался ими. Хотя Галка была лет на 10 старше Маши, но они выглядели ровесницами и обе были радостно возбуждены, знакомой мне радостью открытия нового человека, сразу ставшего близким. Маша, преодолев смущение, неожиданно смело обвела нас своими зелеными глазами и пригласила на свадьбу. Она сделала это как-то удивительно гордо, а потом грациозно повела плечами.
За ужином Помонис сказал:
— Завтра после работы и отдыха, в шесть часов вечера, будет подведение итогов раскопок.
Я видел, как насторожились ребята при этом объявлении.
После ужина Маша с целым рюкзаком каких-то вещей, которые Помонис послал Яношу, сопровождаемая Галкой пошла к лодке.
Стемнело. Стали виднее и ярче таборные костры на том берегу. Мы тоже развели костер у подножия крепости. Тьма скрыла разрушения, причиненные людьми и временем. Мощные башни казались целыми и грозно темнели на фоне звездного неба. Где-то высоко, уже невидимые, с тревожным криком пролетели журавли. Но вот послышался стук уключин и плеск воды. Шурша килем о прибрежный песок, лодка ткнулась носом в кусты. Янош, с неожиданной для его возраста ловкостью, выпрыгнул из лодки, прямо через ветки, лишь слегка забрызгав водой высокие сапоги с желтыми отворотами и пряжками на подъеме. Он оправил сатиновую синюю рубаху, перепоясанную белым шнуром, и, осторожно развернув темный холст, достал скрипку.
— Ты и вправду колдун, — усмехнулся Помонис. — Я ведь именно сейчас о тебе думал, думал о том, что уже много лет не слышал твоей игры, а все ее помню.
Янош не заставил себя просить. Он широко расставил ноги. Слегка наклонил набок голову. В свете костра блеснула большая медная серьга в правом ухе. Он стоял неподвижно, согнув и без того сутуловатую спину, как будто на плечах его лежала какая-то тяжесть. Лицо широкое, с резко поднимающимися к вискам кустистыми седыми бровями, как бы застыло. Губы были крепко сжаты. Неторопливо поднял он скрипку, сильным движением подбородка прижав ее к груди. Толстые коричневые пальцы его, казалось, были созданы для того, чтобы держать молот и лом. Но вот Янош провел смычком по струнам, и лихая, бесшабашная мелодия зазвенела над темной рекой. Янош стоял неподвижно, лишь иногда слегка поворачиваясь на месте, и тогда был виден его профиль — могучий, набегающий на брови лоб под густой шапкой седых волос, большой нос с горбинкой.
Вдруг, обведя нас зорким взглядом, Янош прервал бравурную мелодию и заиграл медленную, грустную пастушескую песню. Он играл долго и проникновенно и, в последний раз проведя смычком по струнам, сделал какое-то неуловимое движение и поднял смычок. Послышался нежный, таинственный, слегка вибрирующий звук. Он был слышен целую минуту, а то и больше. Он поднимался все выше и выше, постепенно слабел и, наконец, растаял в свежем ночном воздухе. Все это время Янош держал смычок высоко поднятым, слегка наклонив голову и прищурив глаза, как бы прислушиваясь, а скрипка пела сама. Наконец таинственный звук замер.
Прошло несколько секунд. Галка, первая из нас оправившаяся от наваждения, вскрикнула:
— Ой, как здорово! — и спросила: — Как же это, дядя Янош, как?
Янош широко улыбнулся и, тряхнув буйной своей шевелюрой, весело сказал:
— Тяну, барышня, тяну! — Этим и исчерпав свои объяснения.
Помонис взял скрипку, осторожно повертел ее в руках и вдруг с изумлением спросил:
— Все та же, неужели это она?
Янош утвердительно кивнул. Заметив мой взгляд, Помонис объяснил:
— Почти год мы провели вместе с Яношем в нацистском концлагере. Он прятал скрипку от капо. В морозные дни, когда от холода трещали сосны, отогревал своим телом ее нежную древесину. А потом его отправили куда-то в долину, и я был уверен, что это конец. И вдруг они оба — Янош и скрипка — здесь, целые…
— А вы, как же вы уцелели? — спросил я.
— Освобождение пришло как раз вовремя, — невесело усмехнулся Помонис, — еще день-два — и было бы поздно.
Мы помолчали. Потом Адриан из большой потемневшей глиняной бутыли разлил по кружкам красное сухое вино. Выпили мы молча. Через некоторое время я все-таки решился задать вопрос, который уже давно вертелся у меня на языке:
— Скажите, профессор, как вы попали в Сопротивление?
Помонис ответил не сразу, задумчиво, медленно процеживая слова:
— Это как-то само собой получилось. Но уж во всяком случае не из политических соображений. Я тогда был очень далек от политики. Так что тут, наверное, причина нравственная. Уж очень нечистоплотными были все эти субъекты — его величество и его фашистская клика, — прищурив глаза, сказал Помонис. Помолчав, он продолжал: — Любое проявление интеллектуальной жизни казалось им подозрительным и опасным. Да так оно для них и было. Они пытались подавить в людях естественную тягу к солидарности: превратить человека в трусливое и жадное эгоистическое существо. Чтобы это существо заботилось только о своих, причем низменных нуждах, под покровом все более пышных и крикливых славословий режима. А потом… — Тут глаза Помониса еще более сузились и потемнели: — Потом… В этом не было для меня никакого раздвоения личности. Все было неразрывно связано. Я был тогда захвачен стремлением спасти для людей и науки чудо искусства — античные терракоты. Знаете, это, может быть, самые человечные произведения искусства, которые когда-либо были созданы. Я использовал все свое умение, всю душевную силу, чтобы объяснить возможно большему количеству людей значение и важность этого дела. Я взывал к чувствам, к их стремлению к красоте и добру. А эти бандиты само понятие добра пытались превратить в нечто постыдное, преступное.
Помонис подбросил в костер большую ветку с сухими листьями. Она затрещала, ярко вспыхнула. Неровные блики побежали по лицам напряженно слушавших Адриана, Галки, Николая, Яноша… А Помонис, видимо поняв что-то, до того ему самому не совсем ясное, продолжал уже очень уверенно и четко:
— Объявив добро вне закона, они стали вылавливать тех, кто даже в том страшном мире, в том кровавом тумане, не потеряв доброты, совести и мужества, заступались за несправедливо обиженных. Всех таких людей они стали выявлять. Это было особенно легко, потому что люди эти и не думали скрываться. Выявив же, их преследовали с неукротимой ненавистью и жестокостью. Лишали средств к существованию, бросали в тюрьмы и ссылки. Так что у меня и выхода иного не оставалось. Началось с газеты. А потом как-то само собой и пошло.
…Некоторое время мы все сидели молча. Потом Помонис и Янош поехали в лодке на другой берег. Перед отъездом Янош снова пригласил нас всех на свадьбу, точно назначив день, и, подмигнув, бросил Галке:
— Там обязательно снова так сыграю. А вы глядите, барышня, хорошо глядите. Если разгадаете, подарю такие мониста!.. — и еще раз улыбнувшись, прыгнул в лодку.
Костер догорал, угли медленно тускнели, покрываясь черной шапкой, потянуло едким запахом влажной гари.
— Да, конечно, профессор очень добрый человек, — вставая, неожиданно протянул Николай, — но, честно говоря, меня немного раздражает его доброта. Она, сколько бы старик ни ворчал, написана у него на лице, слышится в каждом слове, видится в каждом движении. А доброта должна не бросаться в глаза, она должна быть сдержанной, внешне суровой, вот тогда я в нее поверю.
Галка вспыхнула, даже в слабом свете догорающих веток было видно, что лицо ее покрылось красными пятнами и стало каким-то жалким. Она беспомощно и просительно переводила взгляд с меня на Адриана.
Я промолчал, а Адриан, после небольшой паузы, сказал негромко и спокойно:
— Что это ты вздумал диктовать доброте, какой она должна выглядеть? По-моему, у доброты должно быть только одно качество: она и должна быть добротой. А как она при этом выглядит, чем кажется, ей-богу, это совершенно несущественно.
Николай не ответил и, пожав плечами, пошел к палаткам. Мы нехотя последовали за ним, уж очень теплой, прозрачной была эта ночь. Но до подъема и начала работы оставалось всего несколько часов.
Ну и досталось же нам в этот день. Неожиданности начались почти с самого утра. Из раскопа Адриана вылез раскрасневшийся Помонис и позвал меня.
— Целый клад! — закричал он еще издали. — Кажется, это полностью в вашей компетенции.
Вслед за ним по приставной лестнице и откосу спустился в раскоп и я. Галка что-то фотографировала на дне затененного угла раскопа. Я наклонился над тщательно расчищенными вещами. Это действительно был клад, клад серебряных вещей и действительно по моей части. Такое впечатление, что неожиданно встретился с родичами или, во всяком случае, с земляками. Перед нами лежали серебряные, покрытые узором из зерни — мельчайших напаянных серебряных шариков, — браслеты, звездчатые колты — большие, полые внутри подвески, другие колты — серебряные, позолоченные, с узорами из черни в виде парных птиц с высокими шеями. Все это было безусловно сделано в Киевской Руси. Любопытно, что вещи эти датировались, как и сфероконус, XII — началом XIII века. Но как они сюда попали? Разгадка, или, во всяком случае, путь к разгадке, пришла быстро — уже после обеда — и совсем с неожиданной стороны. Жених Маши Атанас приехал и привез ответные подарки: выкованные им самим великолепные топорики с замысловатым и изящным узором вдоль всего лезвия. Молодой цыган, передав нам топорики, попросил взамен по мелкой медной монете, потому что нельзя острые предметы дарить друзьям. Искомых монет у нас не оказалось. Атанас категорически отказался взять хотя бы самую мелкую серебряную монету. Помонис махнул рукой и пробурчал, что ладно, успеется: вот будет в селе, тогда и наменяет в лавке целую кучу медяков.
Атанас присел возле Галки, которая, как и все ученики Помониса, имела не одну профессию. Она неплохо разбиралась в остеологии и занялась классификацией и разбором костей животных, целая куча которых набралась за последние дни из всех раскопов. Мы с Помонисом и Николаем тоже присели рядом. Вдруг Атанас молча взял одну из костей и отложил ее в сторону.
— Зачем? — спросила Галка. — Ведь я ее уже определила. Это кость лошадиная.
Она взяла кость и положила ее в кучу. Но Атанас замотал головой и снова отложил кость.
— Да чья же это, по-твоему? — нетерпеливо спросила Галка.
Атанас негромко сказал:
— Верблюда.
Для убедительности он взял какую-то щепочку и очень похоже нарисовал прямо на земле двугорбого верблюда.
— Не может быть! — запальчиво закричала Галка. — Это лошадиная. Да и вообще, откуда здесь взяться верблюду?
Атанас упрямо покачал головой и ткнул щепкой в свой рисунок. Вдруг Николай, с злой насмешкой, сказал:
— Тоже мне, цыганский остеолог! Ты что, не только лошадей, но и верблюдов угонял?
Атанас побледнел, отшатнулся, как от удара, и вскочил на ноги. Вслед за ним вскочил и Помонис. Приглушенным голосом, в котором слышалось еле сдерживаемое бешенство, почему-то обращаясь на «вы», бросил он Николаю:
— Не смейте! Вы, вы… — и, не находя слов, замолчал.
Николай тоже мгновенно вскочил на ноги. Некоторое время он пытался смотреть в глаза Помонису, но потом опустил голову.
— Вот. Обязательно надо было дать медяки за топорики, — жалобно проговорила Галка, — а то вредная примета и сработала.
Атанас взглянул на Галку и улыбнулся.
Николай, резко повернувшись, пошел к дому. Помонис, делая вид, что уже успокоился, снова присел возле кучи костей. Он стал рассматривать злополучную кость и через несколько минут сказал:
— Не знаю, точно верблюда ли, но действительно не лошадиная.
— Послушайте, — вмешался я, — если Атанас прав, то и клад, и сфероконус, и эта кость — все связывается воедино. Откуда здесь верблюд? А вот откуда: в русской летописи при описании нападения татар на Киев в 1240 году упоминается, что в их войске было много верблюдов. Мы знаем, что после взятия Киева татары продвинулись далеко на юго-запад. Кочевали они и в низовьях Дуная. Если допустить, что здесь вскоре после взятия Киева остановился на несколько дней, а может и часов, отряд татар — вот и ответ. С ними попали сюда и серебряные вещи, и сфероконус.
Моя гипотеза после небольшого спора была принята, и, честно говоря, мне это было приятно.
Атанас ушел, сопровождаемый Галкой.
Но вот наступило время обсуждения итогов и задач раскопок. Я видел, что ребята заметно нервничают. Когда мы уселись за стол, под навесом около здания музейчика, я тихонько спросил своего соседа, Адриана:
— Чего это вы так волнуетесь, словно студенты перед экзаменом? Как будто ждете какого-нибудь подвоха?
— Вы еще не знаете как следует нашего старика, — довольно мрачно прошептал в ответ Адриан, — не знаете, на что он способен!
Мало что поняв из этого объяснения, я стал внимательно слушать. Все шло как нельзя лучше. Руководители раскопов рассказали о своих работах, продемонстрировав чертежи, планы, рисунки, фотографии, самые интересные вещи. Их выводы, датировки, классификация — все это показалось мне вполне убедительным. Ребята, Помонис и я время от времени задавали докладывающим разные вопросы, на которые получали вразумительные ответы. Старик слушал вполне благожелательно. Когда мы все тщательно просмотрели, Помонис сказал:
— Полевая документация в порядке. Теперь прошу вас поделиться с нами общими выводами.
Николай встал и, немного волнуясь, ответил:
— Мы все обсудили и пришли к таким выводам. Весь первый, то есть римский период существования крепости в основном раскрыт и изучен. Принципиально нам ясна вся жизнь и история крепости от времени ее постройки до разрушения варварами в конце четвертого века. Дальнейшие раскопки этого слоя нецелесообразны, они могут дать только количественное накопление уже известного материала. Хуже, меньше изучен второй, византийский период. Изучение этого слоя следовало бы продолжать, и вести это изучение нужно там, где существует только византийский слой, а не там, где он подстилается римским, чтобы не делать лишней работы. У нас уже и времени и денег на этот сезон в обрез, и такое направление дальнейших работ представляется самым правильным.
Мне эти выводы и предложения тоже показались вполне убедительными и разумными, но Помонис не спешил присоединиться к моему мнению. Вместо этого он задумчиво спросил:
— Так вы считаете, что вам ясна, хотя бы в главных чертах, вся жизнь и история крепости в римский период?
— Да! — уверенно подтвердил Николай. — Это наше общее мнение.
Тогда старик неожиданно предложил:
— Ну что же, давайте вместе проведем хотя бы один день в римской крепости, представив себе, что сейчас, скажем, середина четвертого века.
По просьбе Помониса, Адриан принес и положил на стол план крепости и отдельных раскопанных участков. Прищурив глаза, он дал мне понять, что вот тут-то что-то и должно произойти. Но ровным счетом ничего не произошло. Николай играл роль проводника и комментатора:
— Рассвело. Мы вслед за центурионом обошли посты на стенах и башнях, сменили караулы. Воины спускались со стен по лестницам. В домах зажгли печи, стали готовить еду. Заработали ремесленники. Мы видели их мастерские, орудия их труда, их продукцию. Окрестные варвары привезли для продажи на повозках свежее мясо. Их встретили на другом берегу жители крепости, состоялся торг, потом лодки доставили в крепость закупленные продукты. Воины тренировались на специальной площадке в беге, прыжках, владении оружием… Так прошел весь день.
Все было обосновано, все подкреплялось полученными во время раскопок данными, логикой и разумом. Я видел, что ребята постепенно успокаиваются, и мне было досадно, что Адриан поспешил насплетничать.
Потом наступил второй этап этой своеобразной реконструкции былого. Когда мы благополучно добрались до позднего вечера и римляне, жившие в крепости, за исключением часовых, погрузились в сон, а мы удостоверились, где, на чем и как они спали, Помонис сказал:
— Так. А теперь ответь мне ты, Адриан. Какова была главная цель постройки римлянами этой крепости?
Адриан, слегка пожав плечами, пробурчал:
— Это же ясно — защищать границы империи от варваров, как и другие крепости на Дунае.
— Прекрасно, — быстро сказал Помонис, — вот и посмотрим, как служила этой цели наша крепость. Я предводитель варваров, ты — глава крепости. Начинаем поединок. — Помонис оживился, голос его стал звонче, он говорил быстро, решительно, требуя от собеседника также быстрого ответа. — Нас несколько тысяч. Мы подходим к крепости.
— Вас увидели часовые со стен и подали сигнал тревоги, — так же быстро ответил Адриан. — Подаю команду: всем немедленно войти в крепость. Увести с другого берега все лодки, все средства переправы. Поджечь деревья и строения, чтобы варвары не смогли построить из них плоты. Приготовить катапульты. Лучникам подняться на стены. Ворота закрыть.
— Мы подошли к берегу, — подхватил Помонис, — камни из катапульт и стрелы из луков, летящие со стен крепости, не причиняют нам особого вреда — расстояние слишком велико, но они удерживают нас на почтительной дистанции и не позволяют пуститься вплавь. Принимаю решение организовать длительную осаду.
— Стены крепости крепки и высоки, гарнизон многочислен и вооружен до зубов, — с надменностью истого римлянина парировал Адриан, — нам не страшна эта осада. А то еще и разобьем варваров неожиданной вылазкой.
— Разбить не получится, — улыбнулся Помонис, — у меня несколько тысяч воинов. Они умеют владеть оружием.
— Ничего, — спокойно ответил Адриан, — так отсидимся.
— Пошлем за подмогой в ближайшие крепости, — не выдержав, вступила Галка.
— Гонцы будут перехвачены, — отозвался Помонис.
— Ну, что же, — упрямо настаивал Адриан, — отсидимся, будем ждать месяц, если нужно, два. Варвары сами уничтожат все живое вокруг и вынуждены будут уйти или за это время все-таки подойдет подмога.
— Хорошо, — согласился Помонис — Ну а чем же ты будешь кормить эти два месяца многочисленный, по твоим словам, гарнизон? Да не забудь еще жен и детей ветеранов.
— В городе несколько колодцев. В каждом доме есть запасы еды, — снова горячо вмешалась Галка.
Но Адриан уже все понял и помрачнел.
— Я говорю не про воду, а про еду, — терпеливо разъяснил Помонис. — Тех запасов, что есть в каждом доме, может хватить всего на несколько дней, а предстоит выдержать осаду в два месяца. Где находятся запасы еды?
— Ну, в храмах, — процедил Николай, который тоже уже все понял и отбивался только из упрямства.
— В храмах нет для них места. Пространство храмов нужно для молящихся, — безжалостно припирал ребят к стенке Помонис — Нет места для запасов продовольствия и на улицах и площадях, и потом, они должны находиться в охраняемом помещении и быть надежно укрытыми от непогоды.
— Сдаюсь, — с мужеством признал Адриан. — Наши выводы поспешны. Не все главные линии жизни римской крепости мы знаем. Раскопки римского слоя необходимо продолжать. Они не только могут, но и должны дать новое качество. Мы должны найти продовольственные склады — склады запасов зерна, масла, фасоли и других продуктов.
Помонис же, проявляя несвойственное предводителю варваров великодушие, не стал продолжать экзекуцию…
После ужина, когда крепость опустела, до самой темноты Адриан, Галка, Николай и еще несколько человек с лопатами в руках бродили повсюду, то там, то здесь производя зачистку. Как-то само собой получилось, что и мы с Помонисом занялись этим делом, но все безрезультатно.
Помонис злился.
— Крепостные склады должны быть очень большими, это не придомный погреб, — ворчал он. — Может быть, вход в них как раз под не раскрытым еще византийским слоем? Да, может быть, — отвечал он сам себе, — но маловероятно. Ведь раскрыто почти три четверти всей площади римской крепости. Потом, раскрыт весь центр. Где-то здесь и должны быть входы или вход в склады.
Из крепости в дом нас загнала только темнота и внезапно пошедший, редкий в этих местах, дождь. Мы с Помонисом присоединились к ребятам, которые сидели в столовой при свете керосиновой лампы, тихо и лениво напевая что-то.
Дождь так же внезапно, как начался, перестал. Сильный ветер разнес тучи, огромная полная луна поднялась над крепостью. Помонис, вместо того, чтобы лечь спать, снова предложил мне походить по узким древним улицам, уверяя, что, освещенные лунным светом, они особенно живописны. Так оно и было, но я-то понимал, что сейчас дело не в этом. Помонис сам больше всех мучился загадкой, которую он загадал ребятам.
Больше часа бесцельно бродили мы по развалинам крепости. Я уже давно хотел спать, но меня удерживало чувство товарищества.
Неожиданно пришло счастье, то самое археологическое счастье, которое иногда приходит, когда все чувства обострены до предела, а мысль упорно бьется над одним и тем же вопросом. Счастье, которое чаще всего результат напряженной работы подсознания, еще не разгаданного механизма интуиции.
Омытые дождем, ярко блестели в лунном свете камни домов. Вот мы дошли — уже в который раз! — до центра крепости, где возвышались остатки преториума.
— Смотрите, какую густую и правильную, почти прямоугольную тень отбрасывает стена преториума, — обратил я внимание Помониса.
Помонис довольно безучастно посмотрел и вдруг застыл. Несколько секунд он пристально всматривался, а потом прошептал:
— Это не тень, это совсем не тень!
— Почему? — удивился я и, вглядевшись, понял, что соотношение положения луны и стены преториума было таким, что тень не могла быть отброшена в эту сторону.
— Что же это?
Но Помонис исчез. Впрочем, он появился через несколько минут с лопатой и рулеткой в руках. Движения его были снова быстрыми, четкими, сильными. Прежде всего он процарапал лопатой полоски по периметру темного прямоугольника. Потом, обернувшись ко мне, сказал:
— Да, это совсем не тень. Тут по-другому высыхающее от дождя место, чем почва вокруг. Оно высыхает медленнее, потому что плотнее окружающей почвы. Но скоро эта разница в цвете исчезнет. Потому я и торопился очертить его. А правильная форма говорит о том, что это не случайное уплотнение почвы, а дело рук человеческих.
— Но ведь вся площадь вокруг преториума замощена известняковыми плитами! — воскликнул я.
— Да, — отозвался Помонис, — вот и надо вскрыть эту мостовую там, где темный прямоугольник, и выяснить, в чем дело.
Не скрою, я плохо спал в эту ночь и несколько раз зажигал спички, чтобы посмотреть, долго ли еще осталось до подъема.
Едва позавтракав, мы с Помонисом и ребятами, прихватив с собой еще несколько землекопов и вооружившись лопатами и ломами, подошли к преториуму. При ярком солнечном свете темный прямоугольник исчез совершенно, но очертания его, зафиксированные вчера Помонисом, виднелись четко. Интересно, что этот прямоугольник как бы вписывался в две плиты мостовых, был лишь немного меньше их по размеру. Когда мостовую в этом месте подняли, под ней оказалась плотная и тяжелая песчаниковая плита с вделанным в нее железным кольцом. Чтобы поднять эту плиту, понадобились еще десятка полтора рабочих, канаты и лом. Мы все работали, не давая себе ни минуты передышки, и все же только часа через два подняли плиту. Зато под ней оказались полузасыпанные землей ступеньки. Первой, как ящерица, скользнула по ним вниз Галка, и мы услышали ее приглушенный восторженный крик. Мне пришлось пропустить вперед Помониса и Николая, и лишь потом, с трудом протискиваясь сквозь полузасыпанный лаз, спустился вниз и я, за мной Адриан. Свет наших фонариков метался по какому-то большому помещению. Могучие, выдержавшие испытание на прочность в течение многих столетий каменные своды, такие же крепкие, как сама скала, на которой построена крепость, уходили вдаль. Это было огромное прямоугольное помещение, вырубленное прямо в скале. Оно в основном находилось под преториумом, лишь небольшая часть выходила за его пределы. Вход, который мы нашли, был, видимо, запасным. Мы протискивались между колоннами, на которые опирались своды. Повсюду ровными рядами были вкопаны в землю огромные глиняные сосуды — пифосы. Диаметры их были полтора-два метра. Весь этот заключенный в каменную коробку склад, надежно прикрытый сверху зданием преториума, сохранился прекрасно. Только в немногих местах треснули арки сводов и рухнули колонны, разбив ближайшие пифосы. На полу возле одного из пифосов Адриан нашел бронзовую монету Константина Великого.
Склады или, во всяком случае, один из складов, о которых говорил Помонис, существование которых он предсказывал, были найдены. Теперь оставалась только расчистка, разборка, описание, фотографирование, зарисовки, классификация, словом, как говорят, только начать и кончить, но это была уже совсем другая работа. Когда мы вылезли, изрядно перепачканные, на свет божий, у входа в склад толпилась вся экспедиция. Волей-неволей, работы пришлось прервать больше чем на час, пока каждый хотя бы одним глазком не взглянул со ступенек вниз. В помещение склада Помонис запретил входить кому-либо, кроме тех, кто будет заниматься расчисткой.
Настроение у всех было радостное. Вчерашние обиды прошли, и я с удовольствием видел, с каким восторженным выражением смотрят ребята на своего учителя.
А все-таки открытие склада было не последней и даже не главной неожиданностью, которая произошла в этот день.
Земляные работы дня закончились. Мы собирались уже идти в столовую обедать, а рабочие стали расходиться, вернее, разъезжаться по домам. К Помонису подошел один старый крестьянин, уже не первый год работавший землекопом. Смущенно помявшись, он сказал:
— Господин профессор, может, оно, конечно, все это так себе, а все же…
Помонис молча смотрел на него, и старик, приободрившись, продолжал:
— Так, господин профессор, вчера у меня в гостях свояк был из соседнего села — вон оттуда. — И он указал рукой на видневшиеся вдалеке крыши: — Так он сказывал, господин профессор, вот у них прошлый год осенью бригада колодец копала. А как прокопали с метр — так тут и крышка каменная. А под ней каменный же ящик. А в нем, господин профессор, чего-чего не было!
Помонис продолжал молчать, но я видел, чего ему теперь стоило это молчание.
А совсем разошедшийся старик продолжал и сам увлекаясь:
— А в том ящике и косточки, и горшочки, и бусины, да еще, сказывал свояк, кукла глиняная! Вот он рассказал, а я подумал, может, вам в этом интерес какой будет.
— Спасибо, — порывисто сказал Помонис, — а как зовут свояка?
Крестьянин сказал, и Помонис, еще раз, уже на бегу, поблагодарив его, бросился к берегу. Я без приглашения побежал за ним. Едва переправившись, мы по счастливой случайности наткнулись на крестьянина, сидевшего в запряженной телеге, и тот, сразу же согласившись, рысью погнал свою пару каурых к селу.
Село это было похоже на этнографический музей: дома разного типа, с крытыми галереями вокруг всего дома и с застекленными террасами, выкрашенными в синий, салатный, белый, розовый цвета. На крышах фигурные железные вертушки — флюгеры, гнезда аистов на старых тележных колесах. Было бы очень интересно осмотреть это село, но было не до того. Мы без труда нашли свояка, такого же пожилого крестьянина, который сидел на скамеечке у забора собственного дома. Чтобы не обидеть, пришлось распить с ним традиционный графин с красным вином, и только тогда Помонис приступил к расспросам. Вокруг между тем, привлеченные нашими костюмами и неожиданным приездом, стали собираться любопытствующие.
Свояк подтвердил все уже известные нам сведения. Более того, он сказал, что после разговора с родственником один из соседей дал ему несколько глиняных шариков и обломок горшка из того каменного ящика. Помонис впился взглядом в керамические, покрытые разноцветной поливой бусины — ягодки и обломок амфоры, которые свояк вынес из дома. Потом он взял их и после беглого осмотра сказал мне:
— Расцвет эллинизма. Вторая половина четвертого века. И каменный склеп типичен для этого времени и культуры.
Обернувшись к свояку, он попросил:
— Опишите глиняную куклу.
Свояк, однако, только пожал плечами:
— Стар я, батюшка, куклами-то интересоваться…
Помонис нетерпеливо перебил его новым вопросом:
— Какой высоты кукла?
Свояк нехотя отмерил расстояние чуть поменьше его вытянутой заскорузлой ладони.
— Так, так, — пробормотал Помонис. — Хорошо. Кукла глиняная?
Свояк утвердительно кивнул. А один из окружающих нас крестьян добавил:
— Твердая, как кирпич. Да еще и крашеная, видно, была, да облезла та краска почти вся.
— Ну, и кого же изображала эта кукла?
Свояк недоумевающе развел руками:
— Кукла она и есть кукла.
— Я не про то, — отмахнулся Помонис, — мужчина, женщина, старик, ребенок, может быть, животное какое-нибудь?
— Да ведь сказано — кукла, — с досадой ответил свояк, — кукла она и есть кукла — не старик, а кукла, баба то есть или девчонка, кто ее разберет!
— Да, да, — пробормотал, обращаясь не то ко мне, не то к самому себе, Помонис, — это я и сам мог понять. Что она делала, эта кукла, стояла, лежала, говорила, думала?
Свояк даже поперхнулся от негодования.
— Да слыханное ли дело — чем кукла занималась?
Однако один из крестьян, окружавших нас, молодой еще парень, в кожаном расшитом жилете, ответил:
— Стояла она, господин профессор, так это спокойно вроде стояла, задумалась и вроде как улыбалась.
— Все ты врешь, — неожиданно вмешался другой крестьянин, — плакала она, а не улыбалась.
Свояк, тоже уразумевший, о чем идет речь, поддержал того крестьянина, который утверждал, что кукла вроде бы плакала, но молодой крестьянин твердо стоял на том, что она улыбалась.
— Ладно, — прервал этот спор Помонис, — потом разберемся.
К сожалению, больше в селе, как заверил нас свояк, никто и не видел этой куклы.
— А где же она? — спросил Помонис.
— А кто знает, — равнодушно ответил свояк, — должно, бросили куда-нибудь.
— Нет-нет, — снова вмешался молодой парень, — я точно знаю — ее дядя Ангел взял.
— Какой еще Ангел? — удивился я.
— Бригада у нас работала — колодезники, прошлый год, — как маленькому ребенку, стал объяснять мне свояк. — Четверо мужиков — они целую осень по селам ходят, колодцы копают. И к нам что ни год наведываются — такие мастера нужны — то починить колодец, то новый сделать. Вот он и говорит: один из мастеров — Иван, по фамилии Ангел, и взял куклу, а только я этого не видел.
— Взял, взял, — подтвердил парень, — еще сказал, что дочкам отнесет, поиграть.
Помонис попросил, чтобы нам показали, где копали колодец. Мы внимательно осмотрели и колодец и все вокруг.
Ничего, конечно, не нашли. Надгробная плита склепа, сделанная из грубо обработанного известняка, лежала возле колодца, слегка вкопанная в землю строителями. Несколько костей возле плетня, вот и все, что нам удалось найти. Остальные камни, по свидетельству крестьян, были меньше, их просто разбили и разбросали кто куда, а кости выбросили.
После осмотра мы с Помонисом зашли в избу к свояку. Помонис, даже рискуя обидеть хозяина, решительно отклонил предложение выпить еще графин вина и попросил пока что нам не мешать.
— Погребение эллинистического времени. Судя по бусинам и амфоре — вторая половина четвертого века, точнее, время Александра Македонского. Терракотовая статуэтка из погребения, что это именно она — вне сомнения, — это Танагра. Именно Танагра, — возбужденно сказал он.
— Почему Танагра? — спросил я. — А может быть, это статуэтка типа Танагры, но из какого-нибудь местного центра, где их делали?
Помонис только досадливо отмахнулся:
— Да нет! В четвертом веке такие статуэтки делали только в Танагре. В колониях их стали делать позже.
Он попросил хозяина позвать тех двух крестьян, которые видели статуэтку. Свояк и оба крестьянина с важностью уселись у стола. Помонис на вырванных из полевого дневника листах нарисовал несколько схем танагрских женских статуэток и попросил крестьян сказать, на какую из них больше всего похожа та, которая была найдена при рытье колодца.
После небольшого спора крестьяне, не перестававшие удивляться, как это Помонис, не видя статуэтки, так хорошо ее нарисовал, остановились на одном из изображений.
Помонис с торжеством посмотрел на меня.
— Видите, — сказал он, — они все показывают на статуэтку с высоким цоколем — такие всегда делали именно в самой Танагре, а в колониях — статуэтки без цоколя.
Да, видимо, в этом эллинистическом погребении в каменном склепе была найдена терракотовая статуэтка из Танагры. Но ее унес человек со странной фамилией Ангел. Впрочем, как мне потом объяснили, в здешних местах такая фамилия вовсе не редкость, но от этого, как говорится, не легче.
Помонис между тем вместе с молодым крестьянином куда-то ушел, попросив меня подождать.
Мучаясь нетерпением, я от нечего делать рассматривал пестрое убранство дома — кувшины с разноцветной поливой. Целая вереница их, один за другим, висит на потолочной балясине. На кроватях пестрые рядна и расшитые подушки, сундуки и полки покрыты узорчатой геометрической резьбой или раскрашены яркими большими цветами по зеленому полю. На стенах ковры, тоже с вышитыми на них цветами. Цвета и резьба подобраны и выполнены со вкусом. Впечатление несколько портило висящее возле самого большого ковра белое полотнище с вышитым на нем изречением: «Выходит из цветка Елена, самая красивая, ранним утром» — и изображение голой толстой женщины, прикрывающейся огромным красным цветком.
Наконец появился Помонис, очень возбужденный. Уже с порога он закричал:
— Я узнал фамилию и адрес брата одного из рабочих, копавших колодец! Поехали!
Да, конечно, хотя шансы были и не велики, но мы просто обязаны использовать их до конца. Мы поблагодарили гостеприимного хозяина и на повозке того же злополучного крестьянина, успевшего, впрочем, хорошо угоститься у знакомых, выехали. Оказалось, что путь не близкий. Нам предстояло проехать километров пятьдесят до городка, где жил брат одного из рабочих. Между тем верного Замфира теперь не было с нами. Крестьянин довез нас до автобусной остановки. Помонис попросил его передать ребятам в крепости, чтобы они не удивлялись и не волновались, если мы задержимся, расплатился с ним и отпустил с миром. Помонис внешне был совершенно спокоен, но по тому, как особенно легки стали его движения и походка, как весь он подтянулся и помолодел, я понимал, в каком он возбуждении, как увлекает его своими неожиданностями и надеждами этот поиск.
Из автобуса мы выскочили первыми и уже через несколько минут оказались в центре города. Помонис, подойдя к милиционеру, сказал:
— Я профессор Помонис. Разыскиваю одного человека, который живет на улице Сильфиды, дом два. Не знаете ли вы, где находится эта улица?
Милиционер встал как вкопанный. После секундного замешательства он оправился и начал кричать, размахивая руками:
— К нам приехал сам господин профессор Помонис! Ему нужна улица Сильфиды! Мы найдем эту улицу. Где бы она ни была, мы найдем ее. Пусть она будет даже на дне моря, мы все равно найдем ее.
Время было послеобеденное. На улице полно гуляющих. Крики милиционера привлекли всеобщее внимание. Вокруг сразу же собралась довольно большая компания зевак, которая увеличивалась с каждой минутой. Понимая, что ничего хорошего быть уже не может, я остановил такси, спрятался в глубь машины и поднял воротник плаща. Помонис, оглянувшись на меня, беспомощно пожал плечами. Между тем милиционер, полный кипучей энергии, еще только разводил пары. Он принялся в бешеном темпе опрашивать зевак:
— Вы не знаете, где находится улица Сильфиды? А вы, мадам, не знаете, где эта улица? Эй, ты, лоботряс, а ты не знаешь, где улица Сильфиды? Но ты-то должен знать? — обратился он неожиданно к шоферу такси.
Увы, никто не знал, где же эта улица.
Я уже начал надеяться, что избавление близко, но я просто недооценивал дружелюбия и служебного рвения местной милиции. Милиционер не унимался, а тут неожиданно к нему прибыло подкрепление в виде молодцеватого круглолицего лейтенанта милиции (тоже с усиками), который, растолкав толпу зевак, оказался нос к носу с нашей машиной.
Теперь оба милиционера начали вести опрос уже в два голоса. Когда вокруг нашей машины собралось по крайней мере население целого квартала и все они были опрошены, неустрашимый лейтенант крикнул милиционеру: «Вперед!» Они оба залезли в нашу машину, и мы поехали в паспортный стол. Там они подняли страшный шум и гам. Они звонили по всем телефонам, рылись в картотеках, вызывали заведующего. Наконец было установлено, что улица Сильфиды действительно есть в этом городе. Удалось даже выяснить, что она расположена в районе новостроек и существует всего два года.
С чувством необыкновенного облегчения поблагодарили мы милиционеров, выразили им нашу живейшую признательность и хотели было уехать, но не тут-то было!
— Как? — закричали они оба, перебивая друг друга. — Неужели господин профессор и его друг могли подумать, что мы бросим их? О, нет! Мы вместе найдем эту проклятую улицу Сильфиды. И мы найдем этого парня! Он никуда не скроется от нас!
После этого они снова уселись в машину.
Когда мы наконец оказались на улице Сильфиды и нашли дом номер два, шофер, по знаку Помониса, остановился, и профессор еще раз поблагодарил милиционеров. Но его наивная попытка была легко отбита, и мы все: лейтенант, милиционер, шофер, Помонис и я — ввалились в домик, стоящий в глубине большого тенистого двора. Там находился пожилой человек, как позже выяснилось, брат одного из рабочих, копавших колодец. Увидев такое шествие, он побледнел и в испуге выронил соты, из которых вытапливал мед в большой синий эмалированный таз. Но наши попутчики не дали ему погрузиться в свои переживания. Прежде чем мы успели поздороваться и просто вымолвить хотя бы одно слово, на хозяина напустился лейтенант.
— Старина, — закричал он, полный энтузиазма и благородных чувств, — ты только подумай! Какая честь для тебя! Из столицы к тебе приехал сам профессор Помонис со своим другом! Что же ты стоишь как чурбан? Бросай своих паршивых пчел! Проводи дорогих гостей в парадную комнату.
Слегка очумевший хозяин сделал слабый приглашающий жест рукой, после чего мы вошли в горницу и действительно расселись в кресла вокруг большого круглого стола. Пока мы извинялись за вторжение, старик дрожащими руками разливал по стаканам вино. Из его сбивчивых объяснений мы поняли, что его брат временно работает на судоверфи, находившейся на расстоянии нескольких километров от города, и там же живет в общежитии. Относительно терракотовой статуэтки старик решительно ничего не знал.
Когда мы с Помонисом вышли, лейтенант и его верный спутник уже сидели в машине. Но как ехать к судоверфи, находившейся на берегу Дуная, Помонис сам прекрасно знал, и, когда мы добрались до центра города, он остановил машину и, с безупречной вежливостью обернувшись к милиционерам, сказал:
— Ну, вот что, друзья мои! Я знаю, куда нам нужно ехать дальше, а вы этого не знаете. Вам этого просто нельзя знать. Спасибо за все. Мы долго не забудем вашего горячего участия. Прощайте!
Некоторое время после того, как мы остались втроем с шофером, мы молча с наслаждением вдыхали душистый степной воздух. Потом Помонис пристально взглянул на меня своими голубыми глазами и залился хохотом. Еще не отсмеявшись как следует, он сказал мне:
— Вот как! Вы же любите изучать быт и нравы! Думаю, что сегодняшние встречи дадут вам больше знания о наших южанах, чем цикл лекций и этнографическая монография.
Когда мы добрались до местечка, возле которого находилась верфь, совсем стемнело. Оказалось, что общежитие размещается на территории верфи, а входить туда посторонние, особенно после конца рабочего дня, могут только по пропускам. Пришлось нам заночевать в местной маленькой гостиничке, впрочем очень уютной. Зато с самого утра мы были уже возле проходной. Помонис попросил, чтобы его соединили с директором. Тот оказался в командировке, но к нам вышел главный инженер верфи — тридцатилетний скуластый черноволосый человек в синем комбинезоне. Инженер охотно согласился нам помочь.
Мы шли мимо уже почти готового океанского парохода, который стоял бортом к Дунаю. Огромный медный винт весом в несколько тонн, покачиваясь, висел на талях, и бригада не торопясь забивала масло в подшипники и подводила винт к оси. Нашего рабочего здесь не оказалось, и мы в поисках его пошли дальше. Неожиданно инженер спросил:
— Что это за Танагра?
— Город в Беотии, в Греции, — ответил Помонис — Там около ста лет назад в древнем могильнике четвертого века до нашей эры были найдены многочисленные терракотовые статуэтки. Особенно много их было найдено в 1870 году. Классические, совершенные по форме и выделке статуэтки привлекли внимание множества ученых да и просто собирателей. Коллекции их появились в разных музеях мира и в частных собраниях. Танагра прославилась как родина этих статуэток. А позже — в конце четвертого и в третьем веке до нашей эры — подобные статуэтки стали производить и в некоторых греческих колониях, часто на сотни и тысячи километров удаленных от самой Греции.
— Вот как! — удивился инженер. — А почему же они пользовались такой популярностью?
— Да потому, — пожал плечами Помонис, видимо досадуя на непонятливость собеседника, — что маленькие эти статуэтки были недорогими, доступными самым широким слоям населения. А вместе с тем эти произведения, как говорят, «мелкой пластики», бесконечно разнообразны, на все вкусы. Они впитали в себя многие черты большого искусства классической Греции. В них как бы продолжал жить дух великого Праксителя, который, кстати, долгое время жил и работал по соседству с Танагрой. А как в них передано изящество беотийских женщин, грациозность их движений, их поступь и красота! — Тут Помонису пришлось прервать свои пояснения, потому что мы пришли в цех резки железных листов для обшивки и сварки огромных мачтовых труб. Здесь стоял такой адский грохот, скрежет, свист и шипение, что абсолютно невозможно было разговаривать.
Но рабочего и здесь не оказалось.
Он отыскался в самом неожиданном месте — в модельном цехе — огромном сводчатом двухсветном зале с музейной чистотой и тишиной. Пол этого зала был расчерчен разными кривыми и числами, нанесенными белой и красной масляными красками. По этому полу, как и полагается в хороших музеях, ходили в специальных тапочках, с войлочными подошвами, одетыми поверх обуви, чтобы не стереть линий и чисел. Здесь из картона и фанеры делают модели будущих судов. Проект судна становится объемным.
Наш рабочий оказался смешливым парнем в куртке, испачканной белой краской, в берете, лихо сдвинутом набок, и с огромным серым шарфом на шее.
— Как же, господин профессор, — ответил он на нетерпеливый вопрос Помониса, — помню, как колодец копали, и куклу помню. Ничего куколка. Мне-то она ни к чему была — у меня дочки нет, не нажил еще. Кто взял? Точно знаю — он, Ангел.
Оказалось, что наш Ангел живет постоянно в деревне, где он работает плотником.
Помонис тщательно записал название деревни, а заодно и фамилии и места жительства других двух колодезников. Кроме того, он попросил описать внешность Ангела.
Поблагодарив, мы с Помонисом вышли с верфи, обрадованные удачей, но и несколько озабоченные. До указанной рабочим деревни было добрых 70 километров. Все машины, уходившие с верфи, направлялись в город, а нам нужно было в противоположную сторону. Ни такси, ни лошадей мы не достали и, не долго думая, решили идти пешком.
Ноги то и дело скользили по весенней грязи. Глина облепляла ботинки, и они становились страшно тяжелыми. Приходилось останавливаться и большим перочинным ножом, который оказался у Помониса, счищать глину.
Через некоторое время нетерпеливый Помонис, чертыхаясь, снял постолы и носки, закатал брюки до колен, постолы связал кожаными тесемками, перебросил через плечо и пошел босиком. Пришлось и мне последовать его примеру. Идти стало сразу гораздо легче.
Оба мы находились в состоянии того радостного возбуждения, которое наступает, когда возможно близкое открытие или необычная находка. По неписаному, но твердо установленному правилу, мы не говорили о том, что, может быть, предстоит увидеть. Зато Помонис вдруг напустился на Николая, который, по его мнению, увлекся философией Марка Аврелия.
— Подумайте только! — кричал он мне, размахивая облепленным глиной ножом. — Этот мальчишка считает, что индивидуальная судьба ничтожна по сравнению с вечным, непреходящим, гармоничным во всем миром! Все человечество вообще якобы ничтожно по сравнению со всеобщим конечным уничтожением! Да это просто идиотский стоицизм эпохи упадка! Хорошо, — пытался придать себе Помонис вид объективного судьи, — допустим, можно согласиться с тем, что почести, богатства, слава бесполезны и преходящи, что ваш дом и сама земля лишь ничтожная точка в пространстве. Но что за глупости считать, что людей нельзя исправить или изменить их бытие! Что за чепуха считать бесполезной даже привязанность к близким, потому, видите ли, что они могут каждую минуту умереть! А это метафизическое представление о том, что якобы в природе и обществе ничего, по существу, не меняется?!
Помонис грозно взмахнул ножом, поскользнулся и, едва не упав, продолжал с такой горячностью, как будто ему кто-то возражал:
— Выходит, что человек, достигший зрелого возраста, видел уже все, что было, и все, что будет. Николай, вслед за своим сумасшедшим философом-императором, убежден, что меняются только актеры, а не содержание пьесы, что все иллюзорно и существует лишь во мнении человека. Да, конечно, часто бывает так, что невольно сомневаешься и в разуме отдельного человека, и в разумности всего сущего. Но разве из этого следует, что остается только спокойствие духа и исполнение долга ради долга без всякой положительной цели? Да это черт знает что за философия! Почему человек, едва успев родиться, оказывается обязанным платить всяческие долги? Почему он оказывается опутанным долгами? Разве он выбирал место своего рождения? Среду и условия, в которых ему придется жить и расти?..
— Простите, — прервал я Помониса с невольной улыбкой, — а вы, разве вы отрицаете чувство долга?
— Нет, — горячо отозвался Помонис, — совсем не отрицаю, а полностью признаю в той мере, в какой оно вытекает из моей принадлежности к людям и к живой природе, а не долг ради долга без всякой цели!
Не знаю точно, сколько времени мы так шли, но в конце концов яркое весеннее солнце немного подсушило дорогу, идти стало легче. Зато мы оба почувствовали сильный голод и только тут сообразили, что еще ничего не ели, а уже середина дня.
— Неплохо бы теперь хоть что-нибудь перекусить, — сказал я, — или если уж ничего нет, то проникнуться философией этих стоиков, проповедовавших воздержание и в суждениях и в пище.
— Это не стоики, — пробормотал Помонис, — это философия Секста Эмпирика и других поздних скептиков.
Так прошло еще часа два, и тут мы услышали прерывистый, неровный шум мотора. Нас нагонял «виллис», потрепанный, видавший виды «виллис» военных еще времен. Шофер — он же районный агроном — ехал для весенней консультации в село, расположенное всего в нескольких километрах от того, куда стремились мы, и, узнав о цели поездки, охотно согласился нас туда подкинуть. Однако мы не сразу даже поняли, как сильно нам повезло. В полной мере мы оценили это только тогда, когда этот самый лучший и самый запасливый в мире человек, узнав о наших злоключениях, вытащил из мешка каравай хлеба, брынзу, копченое сало.
— Великая Нутрикес, древняя богиня, кормилица Подунавья! Благодарю тебя! — с чувством произнес Помонис, все тем же ножом разрезая хлеб и брынзу на огромные куски.
Когда мы наконец насытились, Помонис стал убеждать нашего спасителя, что он внешне — и черной бородой, и высоким лбом, и могучим телосложением, и застенчивой улыбкой — похож на Геракла и что это не случайность.
— Да, да, — оживленно убеждал Помонис растерявшегося агронома. — Геракл еще со времен греческих колоний — с середины первого тысячелетия до нашей эры был здесь в Подунавье самым уважаемым и любимым божеством. Вы его потомок, это же ясно. Геракл был богом — защитником и спасителем бедных и добродетельных людей, проповедником морали. Зачем вам отпираться? Что же в этом позорного, наоборот, это лестное родство.
Сраженный аргументами, а также темпераментом Помониса, агроном замолчал и прекратил бесполезное отрицание, так до конца и не поняв, шутит ли профессор. Я решил тоже немного подшутить над Помонисом и сказал, что вот возьму и расскажу Николаю, как Помонис отзывался о его философских взглядах. Помонис в ответ принял величественную позу, насколько это позволяла низкая брезентовая крыша и толчки нашего «виллиса».
Незаметно мы доехали до деревни. Агроном, зараженный нашим азартом, заявил, что не покинет нас, пока не узнает, чем кончатся поиски. Мы без труда нашли жилище Ангела — высокий, сверкающий новенькой побелкой дом за плетневым забором. Сам Иван Ангел — немолодой крестьянин с длинными усами — встретил нас приветливо и попробовал было предложить традиционное угощение, но мы отказались, объяснив ему прежде всего, зачем мы приехали.
— Как же, — задумчиво ответил хозяин, закладывая пальцы рук за огромный красный матерчатый пояс, — была кукла. Сначала мы ее посмотрели, да и бросили. А после — думаю, может, девочкам моим пригодится играть — подобрал ее да и в карман. Вот и нес до самого дома.
— А где же она теперь? — спросил Помонис.
— А не знаю, — довольно равнодушно сказал крестьянин, — девочки поиграли, а потом им надоело, видно, бросили куда…
— Куда, куда бросили? — с отчаянием спросил Помонис.
Ангел, видя, что дело тут нешуточное, позвал дочек, которые уже давно с любопытством поглядывали на нас из полуоткрытой двери, не решаясь, однако, подойти поближе. Обе босоногие хорошенькие девчушки, одна лет восьми, другая немного постарше, выслушав отца и Помониса, долго вспоминали, куда они дели куклу, да так и не вспомнили. Тогда все мы — Помонис, Ангел, его жена, агроном, обе девочки и я — принялись разыскивать статуэтку. Девочки сказали, что никуда со двора они ее не выносили. Сначала мы тщательно осмотрели дом. Это заняло довольно много времени — дом большой и, как говорится, полная чаша. Девочки, под руководством Помониса, перетряхнули все коврики на огромной лежанке печи, от которой отходили дымоходы, согревавшие весь дом и действующие по принципу калорифера. Хозяйка, проявлявшая особое усердие, заглядывала даже за висящие на стене ковры и в разные сундуки, стоявшие вдоль стен, и под каждую гору подушек, возвышавшихся на парадной постели в комнате для гостей. Смотрели мы и возле очага, помещавшегося в передней, над которым висел большой глиняный колпак для печения лепешек. Все было тщетно. Пришлось перенести поиски на двор, где предстояло осмотреть и хлев, и сарай, и амбар, и другие службы. Неожиданно младшая из девочек радостно завизжала. У самого забора стоял большой сарай, сплетенный из веток и применявшийся для сушки кукурузы. Его плетневые стены были прочно закреплены на деревянной раме, а рама, для лучшей циркуляции воздуха, поставлена по углам на четыре больших камня. Девочка подлезла под сарай и извлекла оттуда статуэтку. Помонис осторожно взял у нее из рук статуэтку и стал внимательно рассматривать. Мы сгрудились вокруг него. Статуэтка была небольшой — высотой меньше 15 сантиметров. Стройная женская фигура в хитоне и наброшенном поверх него плаще — химатионе, обернутом вокруг тела. Поза женщины изящна, грациозна. Одна рука опущена вдоль тела, другая согнута в локте и слегка приподнимает край химатиона. Из-под широких складок хитона выглядывает носок правой ноги. На плаще видны следы ангоба — тончайшего слоя белой глины. Складки хитона переливаются несколькими оттенками голубого цвета, заметны остатки золотой кромки по краю одежды. От статуэтки невозможно было оторвать взгляда.
— Видите, — обращаясь ко мне, сказал Помонис, — у нее поясок подвязан выше талии, под самой грудью, значит, женщина молодая. А вот, — возбужденно продолжал он, — помните, я вам говорил, что у нее должен быть цоколь — это он и есть, небольшой постамент, или цоколь. Значит, эта статуэтка именно из Танагры, да и весь стиль ее именно танагрский. Это точно вторая половина четвертого века до нашей эры, время Александра Македонского. Высший расцвет искусства миниатюрной терракоты.
Хозяин, хозяйка и девочки, как будто впервые увидевшие статуэтку, смотрели на нее во все глаза, не говоря уже о нас с агрономом. Вдруг Помонис вскрикнул и схватился одной рукой за голову.
— Голова, голова! — простонал он с отчаянием.
— Что случилось, — в испуге закричал я, — у вас спазм? Что с головой?
— Да не с моей, — все с тем же отчаянием простонал Помонис, — с ее головой!
— С чьей?
— С головой статуэтки!
— А что же с ней?
— Как что? Ее нет, понимаете — нет! Ее не стало!
Тут, еще раз взглянув на статуэтку, я увидел, что у нее действительно нет головы.
— Как же так? — пробормотал я. — Ведь люди в селе говорили, что у нее была голова.
Однако хозяйка подтвердила, что муж принес куклу безголовую, она хотела даже попрекнуть его — зачем девочкам такую старую да безголовую куклу притащил.
Растерянный Ангел в течение довольно долгого времени отмалчивался, не отвечая на расспросы Помониса. Он то снимал высокую остроконечную баранью шапку и сосредоточенно скреб в потылице, то снова нахлобучивал шапку до самых бровей.
— Может быть, она и была без головы? — осторожно предположил я. — Ведь излом на шее старый.
— Нет, нет, — возразил Помонис, — статуэтка чуть не год пролежала фактически под открытым небом. Естественно, что глина в изломе потемнела. А ведь они в том селе описывали не просто голову, а лицо с очень конкретными, точными чертами. Разве вы забыли?
Мы зашли в дом, где сконфуженный хозяин и хозяйка принялись накрывать на стол. Помонис широкими шагами ходил по комнате, время от времени что-то бормоча себе под нос. Мы с агрономом присели на лавку. Агроном был очень огорчен за нас и все медлил с отъездом.
Прошло около часа, мы все еще сидели за столом. Помонис несколько успокоился и мужественно сказал мне, что даже и без головы эта статуэтка имеет очень большое научное значение, что это новый, еще неизвестный тип танагрской терракоты. Все это было так, да только я видел, чего ему стоило его спокойствие. Я и сам был обрадован находкой и очень огорчен неожиданным несчастьем.
Темнело. Хозяева предложили нам переночевать. Нас всех троих поместили в большой парадной комнате, очень пестро и нарядно украшенной. Когда свет был уже потушен, в комнату неожиданно, шлепая босыми ногами по глинобитному полу, вошел Ангел и тихо спросил:
— Господин профессор, вы не спите?
— Конечно, не сплю, — отозвался Помонис — А что?
— Так ведь правда, это точно была голова, — виновато произнес Ангел, — вспомнил я. Была.
Помонис тут же вскочил.
— Была, — продолжал между тем Ангел, — точно была, как мы из ящика ее из каменного вытащили — была кукла с головой. Посмотрели, посмеялись, а потом я ее бросил в канаву. А когда колодец сделали, работе шабаш, надо домой собираться, я и вспомнил про эту куклу — дай, думаю, отнесу доченькам, пусть поиграют. Поискал в канаве, нашел, да уже без головы. Может, отбилась, когда я ее кидал, а может, кто из ребят побаловался — отбил, но была, точно была голова. Мне-то ни к чему, а вот вижу — дело нужное.
Помонис зажег керосиновую лампу и быстро набросал на листке полевого дневника рисунок колодца, проходящей возле него канавки, ближайшего дома. Ангел показал ему место в канавке, откуда он поднял статуэтку.
Вид у Ангела был несчастный, кончики длинных усов его печально свесились. Помонис обнял его и сказал ласково:
— Ничего. Спасибо и за то, что сохранили. А голову мы найдем, найдем, такая у нас работа.
Ангел повеселел и, еще немного неловко потоптавшись, ушел, пожелав нам спокойной ночи.
— Вы и вправду думаете, что мы найдем голову? — осторожно спросил я Помониса.
— Найдем или, во всяком случае, сделаем все, чтобы найти, — твердо ответил он.
«Как жаль, что я-то этого, может, и не увижу. Через день нам придется расстаться. Командировка кончается, а еще есть дела в музее», — с досадой подумал я.
— Найдете, точно говорю — найдете. А мне тогда открыточку бросьте, когда найдете, господин профессор, — сонным голосом проговорил агроном.
— Ну вот, видите, — обратился ко мне Помонис, — боги благоприятствуют нам. Сам Геракл взял под защиту наше дело. А пока что давайте спать.
Мы проснулись чуть свет. После завтрака Помонис щедро расплатился с Ангелами. Агроном подбросил нас до совхоза, откуда время от времени ходили грузовики до районного центра. Прощаясь, агроном еще раз пожелал нам удачи. Помонис записал его адрес и заверил, что обязательно сообщит, чем кончились наши поиски. Может быть, сказалась усталость, а может быть, нам просто не везло, но до нашей крепости мы добрались уже глубокой ночью. Луны не было, и все вокруг погрузилось в глубокую тьму. Светя карманным фонариком, Помонис отыскал на берегу лодку, мы переправились на остров и тихо, добравшись до своей комнаты, улеглись в кровати.
Вдруг Помонис прошептал мне:
— Вы знаете, мы опоздали на свадьбу Маши и Атанаса. Она должна была быть вчера. Но вот что удивительно. Насколько я знаю, свадьба здесь, и у цыган тоже, продолжается не меньше трех дней. Да и гуляют почти круглые сутки. Почему же уже на второй день там так тихо?
Это было действительно странно, но мне так хотелось спать, что я только пробурчал в ответ что-то неопределенное и повернулся на бок.
Особенно долго поспать нам не удалось. Нас разбудил скрежет вагонеток, катившихся по рельсам, голоса рабочих. Пока мы ходили умываться и завтракать, ребята тактично сидели по своим раскопам. Едва только мы кончили есть, как в столовую пришли и Адриан, и Галка, и Николай, и еще несколько сотрудников и студентов. Помонис очень коротко рассказал о нашем путешествии и показал статуэтку. Он объявил, что подробный отчет сделает вечером, после завершения раскопочного дня, а пока что мы поедем в село и будем продолжать розыски.
Мы вышли из столовой и направились к берегу. Все ребята разошлись по своим местам, только Николай молча почему-то шел за нами. То место на другом берегу, где раньше стоял цыганский табор, было пустынным, только торчал высокий столб со свисающими с него канатами. Этот одинокий столб выглядел теперь каким-то нелепым и даже зловещим.
— Да, — всматриваясь, как и я, в тот берег, обратился к Николаю Помонис, — что же произошло со свадьбой? Где цыгане?
Николай помрачнел и тихо пробормотал:
— Вот по этому делу я и хотел поговорить с вами, учитель.
Помонис остановился и стал смотреть на Николая.
— Понимаете, — все тем же тоном продолжал Николай, — свадьбы не было. Цыган прогнали. Свадьба должна была начаться вчера днем, а утром двое крестьян увидели, как парень в красной рубашке украл прямо с воды двух гусей. А в красную-то рубашку с утра оделся Атанас — жених. Лица его крестьяне не видели — далеко, но опознали по красной рубашке. Тут собрались все мужчины из села, кто с чем, пришли и сказали цыганам, чтобы убирались вон, а то плохо будет. Те, конечно, все отрицали, но им пришлось уйти, все равно пришлось.
— Да, — протянул тоже помрачневший Помонис, — какая глупая история, как обидно!
— Это еще не все, учитель, — с большим усилием произнес Николай.
— Дело в том, что цыгане не виноваты. Гусей украл один из наших рабочих, и он действительно был в этот день в красной рубашке. Я сам это видел.
Лицо Помониса как бы окаменело. Голубые глаза его сделались совсем светлыми. Набухла и забилась жилка у виска.
— Как? Видели и смолчали? Видели и допустили, чтобы пострадали невинные люди? — хрипло произнес он.
Николай, опустив голову, пробормотал:
— Я не хотел, чтобы в такое мелкое воровство оказался замешанным наш работник. Вчера же вечером я его уволил. Я думал о чести экспедиции…
Помонис, сжимая кулаки, перебил его:
— Вы думали о чести? — глухо сказал он. — О чести? Так это же бесчестье. Знать и допустить, чтобы прогнали ни в чем не повинных людей. Этот день для Маши и Атанаса должен был быть счастливым днем, а стал из-за вас днем позора и несчастья. А вы подумали, что сейчас у всего этого табора на сердце? Что они думают, что чувствуют сейчас? Нет! — перебил сам себя Помонис — Нет! Не бывать этому! В какую сторону ушел табор? — резко бросил он Николаю.
Тот, не поднимая головы, молча показал рукой. Помонис стремительно бросился к лодке. Неожиданно он вернулся, обнял меня и снова кинулся к лодке. Мне не хотелось смотреть на Николая. Я видел, как Помонис, быстро работая веслами, переправился на другой берег, как вокруг него стали собираться люди, как он, жестикулируя, что-то говорил им и даже слышал звук его голоса, но не мог разобрать слов. А толпа на берегу все увеличивалась и увеличивалась. А потом, расталкивая толпу, к Помонису верхом пробились двое молодых парней, один из которых вел в поводу рослого гнедого жеребца. Помонис вскочил на него и, сопровождаемый парнями, крупным галопом поскакал в ту сторону, которую указал Николай. Красноватая пыль, поднятая копытами лошадей, скоро скрыла от меня и Помониса и его спутников. А толпа на берегу все росла и росла…
Вот таким я и видел в последний раз Помониса — таким и запомнил его. Сами эти воспоминания обернулись теперь для меня настоящей пыткой. Не выдержав ее, я открыл дверь и вошел в комнату…
Помонис открыл глаза, постепенно взгляд их становился все более ясным. Он ничуть не удивился и не обрадовался моему появлению. Поздоровался со мной приветливо и спокойно.
Подчиняясь его воле, я ответил ему так же. Помонис вежливо, но без настоящего интереса стал расспрашивать меня о здоровье, о дороге, о делах. От этого так не свойственного ему тона и манеры разговора у меня еще больше сжалось сердце. Хотелось закричать, позвать кого-нибудь на помощь, броситься к нему, обнять его, как это было раньше, затормошить. За этой маской, тенью увидеть того большого, сильного, доброго, бесконечно живого и веселого человека. Но я понимал, что мне некого звать на помощь, да и невольно из почтительности и уважения принял этот новый стиль отношений, хотя все мое существо восставало против него.
— Закончили ли вы книгу по археологии нашей страны? — равнодушно спросил Помонис.
— Нет еще, — ответил я, — но надеюсь закончить вскоре. Тогда обязательно пришлю вам экземпляр. Мне очень важно знать ваше мнение.
— Когда же вы закончите?
— Примерно через год.
— Тогда вам уже не придется показывать мне книгу, не успеете, — ровным голосом произнес Помонис и полузакрыл глаза, как бы показывая мне, что он устал и мне пора уходить. Но я не ушел.
— Глупости, — наверно, не слишком-то натурально возмутился я, — вы еще поживете, старый орел.
Помонис снова слегка приоткрыл набрякшие коричневые веки и, глядя мне прямо в лицо, тихо спросил:
— Вы знаете, как умирают орлы и попугаи?
— Как? — несколько растерявшись, ответил я вопросом на вопрос.
— А вот как, — бесцветным голосом продолжал Помонис, — у этих птиц очень тяжелые большие клювы. Когда они заболевают, они слабеют, клювы опускаются все ниже и ниже. Они уже не в состоянии поднять клюв, чтобы принять пищу. Так они и умирают от голода и слабости. Об этом знал еще в прошлом веке ваш ученый соотечественник епископ Порфирий Успенский. Он приводит среди описания египетских иероглифов и такое: «Как изображают умирающего старика? Изображают старого орла, у которого клюв искривился в одну сторону и который потому не может ничего клевать и умирает».
— Брехня, — закричал я со злостью и отчаянием. — Чистая брехня. Насчет попугаев не знаю, а насчет орлов — точно брехня. Вы и ваши египтяне, наверно, орлов только и видели, что в клетках в зоопарках да на иероглифах, а я их видел на воле, даже охотился на них в Казахстане.
— Что есть «брехня»? — удивился Помонис.
— Ну, неправда, несоответствие с действительностью, — несколько смущенно ответил я.
— А как же в действительности умирают орлы? — требовательно спросил Помонис, и я понял, что тут не до шуток, что многое, очень многое может решиться сейчас.
— Когда орел чувствует приближение смерти, — медленно и раздельно произнес я, — он собирает все силы и взлетает. Орлы умирают в полете, в воздухе, раскрыв крылья.
Помонис моргнул ресницами, как стряхивают пепел с сигареты, широко раскрыл веки и, обжигая меня взглядом внезапно блеснувших голубых глаз, в упор спросил:
— Это так?
— Да, это так! — ответил я, торжествуя.
— Посреди третьей снизу книжной полки, — снова спокойным ровным голосом произнес Помонис, — есть полированная дверца. Откройте ее!
Я повиновался. Там оказался графин с густым темно-красным вином и узкие золотистые бокалы. Последовал новый приказ:
— Наполните два — для вас и для меня.
— У вас же был инсульт, — нерешительно запротестовал я, — вам нельзя пить.
— Вы моложе меня, как же вы смеете делать мне замечания? А? — прищурился старик.
Я был настолько ошарашен вдруг вернувшимися знакомыми и любимыми мной его интонациями, что без дальнейших возражений молча выполнил приказ.
Помонис поднял бокал и, прищурив один глаз, а другим глядя сквозь пенистую, красно-золотистую жидкость, медленно сказал:
— За дружбу, о которой еще Спиноза писал, что на свете нет ничего драгоценнее ее.
Мы выпили. Старик медленно поднялся с кресла. Плед упал на пол. Помонис своими огромными ножищами, обутыми только в толстые деревенские шерстяные носки, тяжело переступил через плед и, волоча ноги, подошел к окну. Нажатием кнопки он раздвинул длинную раму, и комнату наполнил шуршащий, равномерно взрывающийся шум прибоя, резкий йодистый запах моря.
— Пойдемте в музей, — повелительно сказал старик.
Понимая, что всякие возражения бесполезны, я помог ему натянуть его знаменитые кожаные постолы, надеть плащ и вышел вслед за ним. Сидевшие возле дома на скамейке Адриан и Галка вскочили и застыли в изумлении. Помонис молча прошествовал мимо, поприветствовав их только величественным жестом патриция.
Мы шли по неширокому тротуару. Многие прохожие раскланивались с профессором. А сзади я слышал перестук каблучков Галки, ее смех и оживленный голос Адриана.
Старик шел медленно, с наслаждением дыша и поворачивая во все стороны огромную голову, все ощупывая взглядом, как лучом прожектора.
Его пошатывало, но я с радостью видел, что с каждой минутой его походка становится все тверже и уверенней.
Мы дошли до музея, где обомлевший было швейцар широко распахнул дверь и снял со старика плащ.
Мы вошли во всегда прохладный светлый вестибюль. Возле бассейна с небольшим фонтанчиком посередине старик внезапно остановился и спросил:
— А может быть, я не орел? Может быть, я попугай?
— Снова брехня! — на этот раз уже спокойно ответил я.
— Почему? — не унимаясь, строго спросил Помонис, но уже и он и я понимали, что теперь это только игра, почти такая, какая бывала и раньше.
— Да потому, что попугай всю жизнь повторяет чужие слова, а у вас всегда были свои, собственные. Вот так!
Помонис усмехнулся и что-то пробурчал. А я, не в силах сдержать радости, довольно ехидно спросил, в свою очередь:
— Так как же с египетскими иероглифами?
Старик снова заворчал, как медведь, а потом, со свойственным ему добродушием, пробормотал, проведя рукой по своей седой шевелюре:
— В Древнем Египте из всех ослов больше всего ценились белые. Это все, что остается мне в утешение! — и сердито скосил глаза в сторону, откуда раздался смех Адриана.
— Я заметил вас, как только вы вошли в лоджию, — неожиданно сказал Помонис, — но у меня просто не было сил, чтобы оторваться от тех мыслей, от тех воспоминаний, в которые я был погружен. Знаете, всегда при переходе из одного состояния в другое нужно сделать усилие, чтобы преодолеть инерцию. А я был в таком состоянии, что не мог ее преодолеть.
— Знаю, знаю, — успокоил я старика, — а о чем вы тогда вспоминали?
— Расскажу, обязательно все расскажу, — мягко отозвался Помонис.
Он сдержал обещание и действительно рассказал мне все, о чем вспоминал, сидя тогда в своем кабинете. Но это было позже. А тогда он не пожелал ничего рассказывать и повел меня дальше к залам со своими бесценными терракотами. Мы шли мимо статуи Афродиты, мимо белой мраморной совы, прошли лапидарий и наконец пришли. По блеску глаз Помониса, по его усмешке я понял, что сейчас он даст мне реванш.
Но того, что я увидел за стеклянной витриной, на фоне зеленого бархата, я никак не мог ожидать. Там стояла статуэтка из Танагры, наша статуэтка. Она была с головой! Значит, старик все-таки отыскал эту голову, уж не знаю где, но отыскал. Отыскал, реставрировал и приклеил к туловищу. Да так приклеил, что даже я не заметил место излома. Это была пленительная головка молодой женщины. Чудом сохранились краски — синие полоски глаз. Вьющиеся волосы, собранные сзади в узел, были рыжими, как у Галки. Женщина плакала, но чем дольше я смотрел на нее, тем больше мне казалось, что она улыбается. Пусть даже сквозь слезы, но улыбается.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Ученые зачастую хорошо пишут. Если обратиться к великим, то «Путешествие на корабле «Биггль» Чарлза Дарвина должно быть названо первым; знаменитые путешественники пишут на редкость интересно — от Марко Поло, хотя тут полно безудержной фантазии, до Ливингстона, Стенли, Амундсена, Тура Хейердала.
Георгий Федоров в литературном деле продолжает свою жизнь ученого. Он археолог, то есть не кабинетный ученый, а человек, связанный родом деятельности с природой, с людьми, с историей нашей Родины, с насущными проблемами настоящего и будущего. Читая его рассказы, радуешься, что мир так богат, что в нем столько волнующих загадок, проблем, ждущих решения, столько хороших, ярких, бескорыстных людей, столько еще не погубленной, чистой и вечной (хотелось бы в это верить) природы. Любопытно, что Г. Федоров нигде не говорит впрямую о том, что стало сейчас, в наше огнепальное время, самым главным: о сохранении мира, предотвращения страшной разрушительной войны, но его книга — это гимн природе и земле, хранящей в своих недрах столько загадок и разгадок, гимн мирной созидательной жизни, прекрасным — деятельным и мыслящим людям. Как много уже сделано человеком, но куда больше предстоит сделать, и зачем война, зачем вселенское убийство, когда перед нами — столько высоких, благородных задач, столько радостного труда. Эти мысли невольно приходят в голову, когда читаешь о раскопках давно уничтоженных не стихиями, а людской рознью и злобой древних городов, превращенных в кладбища войной или нашествием. Целые цивилизации навсегда исчезли, а ведь средства уничтожения в ту давнюю пору не шли ни в какое сравнение с нынешними, способными превратить весь земной шар в мертвеца.
Мысли и чувства, связанные с этой глобальной проблемой, наделяют книгу злободневностью и остротой. Слово Г. Федорова — емкое, насыщенное и согретое интонацией прекрасной и умной человеческой доброты. Рассказы его прежде всего талантливы.
Замечательны страницы, посвященные молодой женщине Стеше («Лесное село»), которую все односельчане любят за нежную душу и жалеют за кажущуюся им некрасивость. А Стеша — редкая красавица, просто она не соответствует местному типу женщин: крепких, статных, ширококостных, быть может, лишь ее славный, тихий муж догадывается, в глубине души, что ему досталось диво дивное. Пронзительна история гибели в Каракумах от песчаного вихря «афганца» гордого скакуна-ахалтекинца Тогрула (рассказ «Данданкан»), и читателю не мешает, а скорее помогает ассоциация с похищением коня Карагёза в лермонтовской «Бэле».
В повести «Живая вода» Г. Федоров обнаруживает незаурядный дар исторического писателя. Превосходно выписан образ византийского аристократа Стилиона, посланного императором Константином Багрянородным в землю руссов в качестве разведчика. Чует проницательный монарх обреченность насквозь прогнившей, одряхлевшей Византии и хочет любыми средствами продлить агонию и потому злоумышляет против пограничных народов. После приключений Стилион под видом ремесленника попадает в город руссов Корчедар. И тут происходит нежданное: привлеченный простотой и целомудренной жизнью жителей Корчедара, их трудолюбием и добротой, их мужеством и миролюбием, Стилион, скрывшийся под именем Дамиана, в решительный час схватки с союзником императора Аюк-ханом, пришедшим разрушить Корчедар, не страшась разоблачения и кары, сбрасывает личину, берет на себя командование и разбивает полчища Аюк-хана, самого же кичливого полководца убивает в яростном бою. Но победив, он требует, чтобы его казнили за обман, с помощью которого он втерся в доверие руссов. Благодарные и великодушные руссы не только прощают Стилиона-Дамиана, но и принимают его в свое сообщество как друга и брата. И тогда Дамиан — теперь это славянское имя стало единственным — пишет пославшему его на опасное и злое дело императору Византии: «Не с войной, а с миром иди к руссам. Их много, и они непобедимы». Золотые слова, ничуть не потерявшие своего значения до сегодняшнего дня.
Замечательна повесть «Статуэтка из Танагры». Ее герой — профессор Помонис, основатель археологического музея и аквариума в старинном городе дружественной нам страны. Автор не называет ни города, ни страны, но любой, даже малосведущий читатель поймет, о чем идет речь. В личной судьбе Помониса отражена судьба лучшей части интеллигенции балканских стран. Цель поисков ученого — маленький предмет из красной глины, но за этой малостью — научное откровение. После головоломных осложнений старый ученый одерживает победу. Но как ни увлекательны перипетии поисков, как ни богата россыпь знаний на каждой странице, сильнее всего читателя захватывает фигура самого Помониса, воплощающая в себе бессмертную ценность — высокое человеческое достоинство. Поистине человеку по-настоящему интересен только человек. Помонис ощущает свои усилия как часть общечеловеческого дела, в каждом свершении, в каждом поступке для него важен прежде всего этический смысл. И потому огорчения цыганского табора, случайно оказавшегося возле места раскопок, становятся такой же заботой его старого сердца, как раскрытие древних тайн. И в этом существо непримиримого спора Помониса с его учеником, хорошим специалистом, но прагматиком, человеком с приглушенным нравственным чувством.
Цикл рассказов «Лесные пересуды» посвящен животным. Автор словно напоминает об ответственности за жизнь, доверенную нам, хозяевам земли, о чем мы, к сожалению, нередко забываем.
Одно из главных достоинств рассказов Г. Федорова — органическая связь прошлого с настоящим, давно минувшего, ставшего черепком, обломком, костью, с духом и плотью сегодняшнего бытия. Писатель реставрирует минувшую жизнь, делает ее близкой и понятной, все бывшее, и сущее, и грядущее становится частью единого мощного потока.
Юрий Нагибин
#img_3.jpeg
#img_4.jpeg
[1] Ла́лы — украшение.
[2] Маверанна́хр — по-арабски «Заречье» — междуречье рек Амударьи и Сырдарьи.
[3] Дирге́м — средневековая восточная монета.
[4] Гуля́мы — отборные воины.
[5] «In situ» (лат.) — на месте, непотревоженное.
[6] Дневная поверхность — термин, применяемый археологами и геологами, — поверхность, которая когда-то была освещена светом дня, но оказалась погребенной под землей. Задача ученых — открыть древнюю дневную поверхность.
[7] Стратиоты — воины, получавшие за свою службу в пользование надел земли.
[8] Горит — футляр для лука.
[9] Пальме́ты — растительный орнамент.
[10] Меа́ндр — геометрический орнамент.
[11] Дом на Мойке — квартира-музей А. С. Пушкина в Ленинграде.
[12] Архитра́в — нижняя плоскость антаблемента — завершающей части здания в классической архитектуре. Обычно лежит на колоннах.
[13] Атриум — закрытый внутренний дворик в древнеримском жилище, куда выходили остальные помещения.
[14] Тана́гра — древнегреческий город, при раскопках которого было найдено множество высокохудожественных статуэток, расцвет производства которых падает на IV—III века до н. э.
[15] Шприц — широко распространенный на Балканском полуострове напиток.
[16] Капо́ — младшие надзиратели в фашистских концлагерях. Обычно вербовались из уголовников.