1
Родился и вырос Илюшка в большой казачьей семье. Самым главным в доме был дед Никифор, по отчеству Иванович. Прожил он более девяноста лет, не потеряв ни одного зуба, и почти до самой смерти ездил за Урал косить для коров траву свежую, чтобы больше молока давали. Была еще бабушка Марина. Илюшка запомнил ее потому, что она стегала его хворостиной за то, что ябедничал дедушке. Смутно помнил Илюшка, как легла бабка Марина в белый ящик совсем сердитая… Так и унесли ее в церковь. Назад не вернулась, говорили, что жить туда переселилась. Хорошо это — стегаться не будет. Осталась дома славная горбатая тетушка Аннушка. Слышал Илюшка от старших сестренок, что Аннушка, когда была маленькой, помогала деду возить с Урала воду на паре большерогих быков. Возле станицы Петровской Урал бежит под кручей. Дед, держа налыгу, шел возле быков, Аннушка позади, ведерко все подставляла под тоненькую из-под крана струю. Заигралась и не заметила, как при подъеме бочка сползла с дрог и придавила ее, а дед не подоспел вовремя… С тех пор так и осталась калекой.
Дом у Никифоровых деревянный — две горницы и двое сеней. В одной большой горнице спали отец с матерью, в другой все остальные, с дедом Никифором во главе. Мать Илюшки тоже звали Аннушкой, отца Иваном. Детей-то было, как горшков на печке: шестеро больших — двое братьев, четыре сестры и двое малышей. Всего у Илюшкиной матери было четырнадцать детей, а выжили восемь. Горница, где ютились зимой ребятишки, по самую голландку была перегорожена крашеными досками. За перегородкой спал дед Никифор — раньше с бабкой Мариной, теперь один. Остальная мелочь и старшие вповалку на разостланной по полу большой серой кошме. Зимой из сеней через дверь поддувало, укрывались бараньими тулупами — если отцовский и дедушкин, то один на двоих. Уткнут носы в мягкую шерсть и спят себе, пока кто-нибудь утром не стащит тулуп. С ребятишками спала и тетка Аннушка. У нее было свое одеяло — теплое, ласковое, выстеганное из верблюжьей шерсти. Илюшка часто залезал под него, чтобы согреться у тетушки под бочком. Она нечаянно и головку погладит, и сказку расскажет. Вечером в горнице тепло, да еще надышит самовар, за которым любит сиживать дед Никифор. По его строгому наказу голландку топят два раза — утром и вечером. Калят жарко: таволжанником, бобовником, чилигой — вперемежку. Хворост этот густо растет по берегам Урала. Рубят его осенью по мерзлой земле или косят маленькими литовками. Привозят и наваливают ометом вровень с амбарным коньком.
Амбаров у Никифоровых два, и оба каменные. Плитняка вокруг полно. Раскопай любой бугорок — вот он и камень. Даже вход в церковь плитняком выстлан.
Была еще теплая и тоже из камня овчарня с плоской, как поветь, крышей, выстланной дерном. Летом там росли лебеда, паслен и высокие, веселые подсолнухи — это старший брат Минька насовал туда сырых семечек, вот они и росли на солнечном приволье воробьям на радость. Хлевы для коров и конюшня для лошадей сделаны из обмазанного глиной плетня. Рядом два навеса — повети. Зимой туда метали сено, а летом сушили траву для коров и рабочих лошадей. Всю свою жизнь дед хотел иметь самых хороших лошадей, мечтая хоть маленько перещеголять Полубояровых, у которых нагуливались целые косяки тонконогих диковатых коней. У деда же был старый, как и он сам, большущий, злой мерин Сивка. Ребятишки боялись к нему подходить, потому что он кусался, а может, только пугал, чтобы не очень-то к нему маленькие приставали. Ведь больших-то не трогал… Была еще длинная, задастая, темно-бурой масти кобыла Машка — покорная, ласковая, с широкой, мягкой спиной. Дед оберегал ее и запрягать не всегда велел. Минька на ней бороновал, даже Илюшку не раз на спину подсаживал. Машка была самая настоящая побирушка-кусочница. Стоило уйти от стана, она тут же припрыгивала к балагану, вытаскивала мешок с калачом и принималась его потрошить.
Водил дед Машку в аулы, к каким-то необыкновенно породистым жеребцам. От нее родился Лысманка — высокий гнедой жеребенок с белой, продольной на лбу лысиной. На следующий год принесла Машка голенастого, совсем неуклюжего жеребчика Бурку. На его ноги-растопырки Илюшке и глядеть-то не хотелось, а все расхваливали! Это было последнее Машкино потомство. Однажды в поисках хлеба ночью Машка свалила стоявшую позади балагана литовку. По несчастью, ручка окосева зацепилась за путо, а лезвие резануло по сухожильям — выше щетки. На рану жутко было смотреть. Все лето Машка прыгала на трех ногах, а осенью отдали ее татарам на махан.
Второй жеребенок Бурка вымахал так, что через три года выиграл на ярмарке самые крупные, на большую дистанцию, скачки, оставив позади знаменитых в округе лошадей, приобретенных баями, богатыми казаками, офицерами за огромные деньги. Так неизвестный доселе Бурка стал знаменитостью. Из неуклюжего он превратился в высокого, тонконогого жеребца. После одной из массовых скачек проезжий казачий офицер пристал к деду продать Бурку. Никифор Иванович долго не соглашался. Но офицер предложил за лошадь тысячу золотых, и дед не устоял. После того как распили магарыч, дедушка высыпал на стол кучу золота и стал у всех на виду пересчитывать свое богатство. В доме было уныло и тихо. Мать, тетка Аннушка, да и сестренки ходили с заплаканными глазами. Всем до смерти жалко было любимого Бурку. Когда офицер уводил его со двора, в доме поднялся такой вой, что и дед не удержался, заморгал глазами…
Войдя в горницу, не глядя на деньги, отец сказал деду:
— Продать такого коня все равно что дьяволу душу отдать…
Дедушка спрятал деньги, накричал на сына, хлопнул дверью, подседлал молодого Лысманку и куда-то ускакал.
Вернулся он через неделю, привел с помощью знакомого казаха трех полудиких степных кобылиц темно-гнедой масти. Спустя три года у него уже сбился небольшой косяк длиннохвостых, машистых коней. Верховодил в этом косяке свирепый, такой же бурой масти жеребец, с белой, как у Бурки, звездочкой на лбу, с густой косматой гривой. Дед продолжал выводить все ту же породу.
2
Мать Илюшки, Анна Степановна, была взята из Губерлинской станицы, из казачьей семьи Шустиковых. Кроме нее, в семье было еще три брата. Старший, Петр Степанович, служил поселковым писарем, второй, Алексей, был хлеборобом, а вот третий, Николай Степанович, учился в Москве, в университете. Говорили, что, будучи студентом, Николай бунтовал против царя, за что и был сослан в Сибирь на реку Лену, и там его не то убили стражники, не то он умер в тайге. В семье Никифоровых про него говорить не полагалось. Дед запрещал. Однако запрет этот нарушал Петр Степанович, когда приезжал в гости. После нескольких стаканов хмельной бражки он расчесывал окладистую бороду и начинал разговор о храбром вольнодумце Николушке, чем выводил из терпения Никифора Ивановича. Дело кончалось тем, что спорщиков разводили по разным комнатам.
Илюшу дед любил больше всех. Да и похож он был на него, как две капли воды. Дед радовался, но Илюшка не разделял этого восторга. Дедушку все побаивались. А Илюшке зачем, чтобы его пугались?
В порыве умиленности дед говорил внуку, что он наследник никифоровского казачьего рода. Илюшке нравилось быть наследником, потому что по тем временам дом со всеми пристройками отписывался младшему сыну. Старшим же строили новый и скотину выделяли по усмотрению отца. Все родственники считали, что Илюшка самый смышленый, добрый мальчишка, с бойким характером. Сам Илюшка не разделял этого мнения. Ну какой он бойкий, если среди дня боялся заходить в баню, полагая, что под полком затаился чертенок с хвостиком, с красненьким язычком, а на каменке — сам рогатый с выпаренным березовым голиком в волосатых руках…
А отважным и смелым он был, когда ездил верхом на коне. Этим искусством он овладел с малых лет не хуже взрослого. Верхом казачонка сажали чуть ли не с пеленок — давали почувствовать колючую конскую гриву… Да и работать детей приучали очень рано.
До самых последних дней жизни дед Никифор держал при себе хорошую, им же выезженную лошадь Лысманку. Когда продали Бурку, Лысманка был еще молодым жеребчиком. Через год, весной, его превратили в мерина и, как обычно, пустили в общественный табун. За одно лето с Лысманкой произошло чудо. Молодого мерина трудно было узнать, еще труднее заарканить. Лысманка хорошо помнил, какое изуверство произвели над ним люди. Он бешено скакал от плетня к плетню, шарахался от длинного чоблока с петлей на конце, прижатый в углу, фырчал, скалил зубы. Но Иван твердой, как железо, рукой быстро укротил и покорил коня своей воле. Иван Никифорович ростом был выше своего отца на целую голову. Смуглый, горбоносый детина — наверное, с примесью горячей азиатской крови, он подседлал молодого мерина, сел на него, выехал за Татарский курмыш и гонял до темноты. На другой день то же проделал с конем и брат Миша. Он был старше Ильи на девять лет.
— Ох и подсыпал же я ему жару! Не конь, а ветер! — дразнил он братишку.
— Ну дай мне проехаться! — просил Илюшка.
— Тебе?
— Хоть один разок, по двору!
— Такого шибздика враз сбросит…
— А вот и не сбросит! Поглядишь, поглядишь, — еле сдерживая слезы, дрожащим голосом твердил Илюшка.
Но старший брат был неумолим.
Дня через два Илюшка подкараулил, когда вернулся Минька, поставил коня на выстойку, а сам ушел в избу. Илюха шмыгнул под навес, вытащил из-за пазухи кусок калача, скормил Лысманке, огладил грудь и шею, взнуздал; потихоньку, как на проминку, вывел за ворота, вскарабкался в седло — и был таков! Лысманка оказался на редкость умной, послушной лошадью, слушался малейшего движения повода. Угощенье и ласка сделали свое дело.
Отец встретил Илюху у ворот с нагайкой в руках. Со своевольством детей родитель не церемонился. Шуточное ли дело — угнать коня! Рядом с отцом во дворе стоял и дед Никифор. Кивнув отцу, сказал кратко:
— Не тронь. Я сам сниму. — Стащил внука с седла, потрепал за ухо и добродушно сказал: — Ишь какой шельмец!
С этого времени Лысманка стал домашней, общедоступной лошадью. Дед Никифор не расставался с конем ни на один день. Сам ухаживал за ним и только Илюшке разрешал иногда водить на водопой. Когда не было деда, Илюшка смело расчесывал Лысманке гриву, хвост, пролезал между ног, выискивая клещей. Именно на Лысманке он выиграл несколько станичных скачек.
Кормили дед с внуком одну лошадь и сдруживались все крепче и крепче. Не успеет Никифор Иванович завести Лысманку в оглобли, а Илюха уже тащит вожжи, волочет подстилку кошемную, которой дед траву накрывает, чтобы сидеть было мягче.
— А ты куда собрался? — спрашивал дед.
— За травой! Куда же еще? Коровам-то есть нечево, и молока не дадут, — с детской серьезностью отвечал Илюха.
— Гляди какой заботливый… А если я тебя не возьму? — Широкое темнобровое лицо деда улыбалось.
— Не возьмешь? — озадаченно спрашивал Илюха. — А я оглоблю сломаю. На чем поедешь?
— Новую поставлю, а тебя выпорю.
— А я убегу…
— Куда?
— На Урал…
Однажды маленький Илюха самостоятельно отправился купаться и чуть не утонул. Вытащил его Ванюшка Миронов, купавший лошадь. Все тогда так переполошились, что отлупить забыли и даже меду сотового дали…
— Я тебе покажу Урал!..
Появлялась на крыльце мать, сыпала курам зерно.
— Не берите его, папаша, слепни заедят, — говорила она.
— Ничего, одну ножку съедят, другая нам останется…
Почти каждый день, под вечер, когда спадала дневная жара, дед запрягал лошадь в высокий, с плетеным кузовом тарантас, сажал Илюху рядом с собой на разостланную кошомку. Мать отпирала ворота, и они отправлялись на тот берег Урала за травой.
Когда дед брался за вожжи, он весь преображался, окладистая борода его будто делалась шире, смуглое лицо строже. Правил без шика, степенно, с присущим ему достоинством. Все встречные кланялись.
Лысманка в упряжке был красивый и статный. Весело помахивая головой да позвякивая колечками трензелей, легким, танцующим шагом он выезжал на Большую улицу. Так называлась самая главная и длинная в станице улица, пересекающая возле церкви площадь. Когда проезжали мимо церкви, дед снимал старую, в дегтярных пятнах казачью фуражку и крестился. Большая улица, по которой Илюха и дед направлялись к Татарскому курмышу, чисто подметена — каждый хозяин сам подметает против своего двора. Все улицы имеют свои доморощенные названия: Целовальникова, потому что на ней казенка, а проще — кабак; Аксиньин переулок, где когда-то жила бабка Аксинья — знахарка; Семишкин тупик, там расположена лавка татарина Семишки. Никифоровы в этой лавке ничего не покупают, здесь все дороже. Есть еще лавка Вахмистровых, Максима Овсянникова и самая большая Елизара Шулова. В станице на 360 дворов пять торговых заведений и одна пивная — тоже Вахмистровых. Три лавки русских, две татарских, как и два курмыша. В одном живут русские, в другом — татары. Ихний курмыш — конец — так и называется — Татарский, но они такие же правомерные казаки, как и все прочие. Илюшке приятно ехать по Татарскому курмышу в постный день — там всегда вкусно пахнет. А дома дадут чашку молока, и то украдкой от дедушки… Не дай бог, если увидит!
Живут в Татарском курмыше еще и нугайбаки. Это те же татары, только крещеные. В смысле веры и языка они ни то ни се. В мечеть их не пускают, а в церковь они сами не ходят. Говорят нугайбаки смешно: сначала скажут по-русски и тут же те же самые слова повторят по-татарски. Имена почти у всех русские, а фамилии татарские. Потешно слышать, как Васька Сафиулин кричит матери на всю улицу:
— Аный! Мамака! Шамшый-ны казасы на двор зашла!
— Вигони ево заразу. Кувалап шигар черту матери! — отвечает ему мамака, не переставая судачить с соседкой. Шамшый — это имя другого соседа, а казасы — его коза, что забежала на двор.
Весело слышать Илюшке мешанину нугайбацких слов. Он мгновенно запоминает их и повторяет дома, лежа на печке. Там он слышит разговоры взрослых, наматывает на ус все, о чем они толкуют. Тепло. Булькает в котле под крышкой варево, сладко пахнет на всю кухню упревающей бараниной. Глядишь, мать сжалится и подкинет ребрышко, попробовать…
3
Все необходимое дед покупает у Шулова. Лавка у Елизара самая богатая и товары отменные. К Максиму Овсянникову и Вахмистровым не подступишься — богачи, а торгуют еще дороже, чем Семишка. А Овсянников будто бы даже керосин разбавляет водой.
Не любят Овсянниковых. О Шуловых говорят почтительно, с уважением, потому что Елизар Елисеич в долг дает, а у Максима Овсянникова зимой снегу не выпросишь. Ребятишки быстро смекают про это различие в торговле и всячески задирают сына лавочника Потапку Овсянникова. Это мордастый, упитанный, высокомерный и злой мальчишка. Потапка старше и сильнее, но казачат больше, оттого они наглее и прилипчивее. У Потапки есть своя, правда, не очень устойчивая ватажка мальчишек, которых он подкупает конфетами. Любители раковых шеек и барбарисовых леденцов липнут к нему. В этом главное Потапкино преимущество и в то же время беда. Соратники требуют дань постоянно, если не дает вволю, бьют.
Носил дед обычно казачью фуражку. У фуражки когда-то был голубой околыш, а теперь просто серый. Тулья, тоже бывшая, так измята, словно по ней сто раз колесом проехали. Есть у него и новая фуражка, но она лежит в сундуке, прямо сверху, кокардой вперед. Там и казачий мундир с медалями. Надевает его дед только по праздникам, когда идет в церковь или на какую-либо важную сходку. Выглядит он, как говорит тетка Аннушка, складно. В церкви дед свою фуражку держит в левой руке, а правой, когда не крестится, касается головы внука, ласково гладит вихрастые, жестковатые волосенки. Илюшке скоро надоедает молиться. Он начинает вертеть головой, задирает ее вверх, глазеет по сторонам, на горящие перед большими иконами свечи, а сам хитро стережет все дедушкины движения, ждет, когда тот начнет усиленно креститься и уберет руку на пуговицу мундира. Илюшка тогда пятится назад, прошмыгивает мимо молящихся и вон в ограду — там кусты сирени, акация со стручками и такие же, как он, мальчишки. Вместе они отыскивают прутики и скачут на них. Носятся вокруг церкви, забыв обо всем. Дед появляется лишь под конец службы. Отыскать внука нетрудно, на нем ярко-красная рубаха.
— Илька! — раздается его басовитый голос.
Илька сначала замирает от испуга, но тут же спохватывается и летит к деду верхом на палочке во весь намет. Подкатывает, боченится, прутиком себя лихо подстегивает… Млеет казацкая душа деда. Казак растет! Глядишь, придет время — и грудь крестами да медалями обвешают… Натягивая тряпочки-поводья, Илька подскакивает и на всю округу кричит:
— Тырр!
— Я тебе, басурман ты этакий, покажу тыр… я тебе… Ты зачем из церкви убег?
— Думал, уж конец скоро… Потом мне захотелось…
— Куда же ты сходил?
— А туда, за кустики…
— Это в святом-то месте!
Илюшка озадаченно никнет — конечно, за такие дела бог по головке не погладит. Таловый его коняшка вяло падает к ногам.
— В другой раз гляди у меня, проказник! — Дед грозит толстым, скрюченным пальцем. Илюшка подтягивает единственную на плече подтяжку, подает деду руку, и они чинно выходят из ограды. Там их поджидают сестры, брат Миша, тетка Анна, иногда отец и еще реже мать — на ее плечах все хозяйство. Уму непостижимо, как она справлялась со всем, да еще родила четырнадцать детей!
Из церкви дед шагает степенным, медлительным шагом. Встречные казаки, почти все одетые в мундиры и брюки с голубыми лампасами, отдают ему честь. У деда две медали: одна за коневодство, другая не знаю за что. Женщины тоже низко кланяются, а за глаза называют Микифор горячий, потому что дед может вспылить, как буря, — тогда держись! У многих казаков есть прозвища — часто меткие, обидные. Илюшка еще маленький, но и у него есть дразнилка — Корноухий. Увидали, что по-разному торчат уши, вот и прозвали. Мать сама рассказывала, что во время беременности придавила ему ухо пудовкой с зерном.
После обедни все чинно садились за стол. Ни вина, ни бражки за завтраком не полагалось. Надо сказать, что за всю жизнь дед не выпил ни одной рюмки водки, не выкурил ни одной цигарки. Курильщиков презирает. Избави бог, чтобы Илюшкин отец закурил при дедушке или винца лишку выпил. Дед пьет только медовую бражку-бузу, и то по самым большим праздникам. Сначала ели пшеничную кашу, которую дети терпеть не могли. Зачерпнут ложку и размазывают по губам до тех пор, пока не получат подзатыльник. На второе паштет — куриное или утиное мясо в тесте, тушенное в глиняном блюде. Мясо медленно упревает в русской печке, тесто пропитывается жиром и становится сдобным. Дальше идет рыбная кулебяка, жареная баранина. К чаю горячие шаньги, малинки — тесто, сваренное в кипящем масле. Жирна казачья жизнь!.. Зато в году соблюдали четыре поста. Из них самый большой — это великий пасхальный, затем петровки, госпожинки — очень строгий и, наконец, — рождественский. Помимо укрепления культа религии, посты имели большое экономическое значение в хозяйстве. Сохранялось огромное количество скота, птицы, рыбы, жиров и вообще молочных продуктов. Излишки продавались на базаре, на вырученные деньги покупалась одежда и разная домашняя утварь. Кроме этих постов, были установлены два постных дня в неделю — среда и пятница. Фактически крестьяне постились 176 дней в году, почти половину своей жизни.
Весну и лето казаки питались салмой — рваным, наскоро замешанным пресным тестом, сваренным в соленой воде, пшенной похлебкой, забеленной кислым, откидным молоком.
Застольное изобилие происходило только в большие праздники — на пасху, рождество, масленицу и в престольный Петров день.
4
В обычные дни после обеда дед ложился на короткое время отдыхать, а потом шел собираться в поездку. Поездки могли быть не только за травой, но и на бахчи, за вениками, весной за столбунцами и дигилями. Во время таких сборов обязательно кому-нибудь влетало — кто угодит под горячую руку. Не было дня, чтобы у деда что-нибудь не пропало. То нет на месте уздечки, то кнута, дуги, смолянки, которой он точит косу. Часто виновником оказывался старший внук Миша. Как и все подростки, он хватал все без разбору. Дед горячился, шумел, оттого и влепили ему такое меткое прозвище. Подготовка к поездке — это особого рода ритуал. Прежде всего Никифор Иванович степенно подходил к тарантасу и опускал оглобли. До этого они торчали кверху, подтянутые к козлам поперечником. Если предстояла поездка на тарантасе, то он нес специальную мазь, которая продавалась на базаре в деревянных ящичках. Если на простой телеге, то лагун с дегтем. Когда дед бывал в добром настроении, Илюшка сидел в кузове и наблюдал за всей этой процедурой. Никифор Иванович приносил вагу, поднимал ось с колесом и внуком вместе и подпирал вагу дугой. Случалось, что все это нехитрое дедушкино сооружение, когда он начинал снимать колесо, срывалось с дуги и с грохотом падало. Тогда надо было быстро выпрыгивать из кузова. Больше всего Илюшке нравилось, как дед орудует мазилкой. Сначала он сует ее в ступицу и ловко шебуршит внутри, а потом тонким, аккуратным слоем намазывает ось. Однажды Илюха решил сам попробовать… С большим трудом, испачкав штанишки, подтащил к тарантасу лагун с дегтем. Поскольку колесо снять не мог, то вымазал его сверху. Уж больно хорошо поначалу деготь блестел на спицах и ступице. Покончив с колесами, он вымазал и плетеный кузов, выкрашенный до этого черной краской. Вся затея удалась на славу, тарантас стал как новенький… По рассказам старших дед сильно разгневался и не миновать бы Илье порки. Но его нигде не смогли отыскать.
— Не ушел ли опять на Урал? — сказала тетка Аннушка.
Гнев деда тотчас же остыл. Он быстро выкатил из-под навеса обтертый матерью тарантас, запряг Лысманку и, как только вытянул ноги, почувствовал под козлами что-то живое. Свернувшись кренделем, натянув на себя конец кошмы, Илюшка спал сном праведника. Дед извлек его и усадил рядом. Вид у Илюхи был, как потом рассказывали старшие, смешной и жалкий: измазался дегтем от носа до самых пяток.
Во время поездок за реку Урал долго приходилось ждать паромщика. Не теряя времени, дед обычно отмывал внука в Урале. Когда паром приплывал, Никифор Иванович принимал чалку — толстенную веревку и обкручивал вокруг изжеванного сокоревого стояка. Лошадь распрягали и закатывали тарантас. Потом дед заводил пофыркивающего Лысманку и держал его под уздцы. Паромщик — татарин — надевал рукавицы и тянул блестевшую на солнце проволоку. Второй паромщик бултыхал громадным, как чудовищная нога, веслом. Это богатырское весло и силища рыжего татарина приводили Илюшку в восторг и трепет. Паром, сооруженный из четырех огромнейших долбленых лодок, застланных широкими досками, был обнесен крепкими, сколоченными из жердей перилами. Илюшка сидел в кузове тарантаса, глядел на силачей паромщиков, на воду, где шлепала хвостами крупная рыба. Ему тогда всюду мерещились большеголовые, усатые сомы, которые, как говорили, даже ребятишек заглатывали. Иногда дед заезжал к рыбакам, брал у них страшнейших сомов, сгибал их полукольцом и совал под козлы. Сомов закрывали травой, и они там возились, шипели мокрой осокой. Поджимая ноги, Илюха подвигался поближе к деду…
На пароме они ездили, пока стояла в Урале большая вода. Когда она спадала, чуть ниже этой переправы строился мост на деньги общества. За проезд взималась плата — до пяти копеек за подводу. Станичное управление ставило караульщика, он же собирал деньги.
На ту сторону Урала дед с Илюхой попадали, когда спадала жара. Сначала они ехали тихим шагом по песку. Лысманка вместе с дугой нырял под ветки старого осокоря. Над спиной лошади вились слепни. Дед отпугивал их срезанной талиной. Кнут Лысманка не любил, и дед им почти не пользовался: помашет чуток и под козлы сунет. Тальники кончаются, начинается молодой корявый вязник и черемушник. Девки охапками ломают душистые цветы каждую весну, а он все растет и растет. В прибрежной полосе вязник запрещают рубить, но тайные порубки все же есть. Портят вязы и когда лыко дерут, из которого потом вьют путы для лошадей или немудрящую веревку плетут. Заметив свежие порубки, дед сердито ворчит:
— Эко вражина, нашел, где топором баловаться. Пымать бы охальника!
Вязник и дупластые ветлы густо растут по берегу старого Урала. Теперь река течет по новому руслу — ближе к станице — и уже начинает подмывать яр и ближайшие дома. Дед косит в кустах на старом Урале. Тут трава ничейная. Ее выкашивают на подкормку, кто сколько может. Здесь тоже густо растут тальники, а еще гуще ежевика. Весной можно найти кустики поемного лука — сочного, вкусного, а в ухе или в пирогах с яйцами еще вкуснее. Дед хорошо знает, где растет лук и самые лучшие кулижки травы. Останавливается и выбирает местечко, как лучше подъехать, чтобы было где лошадь привязать… Был случай, когда дедушка, не привязав Лысманку, ушел косить. Илья тогда был совсем еще маленький. Коню надоело стоять, а может, слепни стали одолевать. Он не вытерпел и побежал, аж колеса по кочкам подпрыгивали. Дедушка бросил литовку и за ним, а Илюшка с ревом за дедом. Выскочили они на берег, а конь-то прямо с тарантасом в реку — запомнил брод. Невдомек Лысманке, что вода в июне еще большая, глубокая.
Дедушка быстро разул сапоги, шаровары стянул, ножик в зубы и в воду бросился. А Лысманка то окунется вместе с дугой, то опять выныривает. С противоположной стороны казаки и ребятишки кричать начали, кто-то разделся и навстречу кинулся. Дед подплыл к лошади, обрезал гужи, освободил от оглоблей и, ухватившись за гриву, выплыл вместе с конем. Было тогда Никифору Ивановичу то ли 88, то ли 89 лет. За всю свою долгую жизнь он ничем не болел, а через пять лет помер от желтухи.
Это был первый в сознании Илюшки уход из жизни близкого, дорогого ему человека. Смерть деда так потрясла мальчика, что пришлось увести его на время к тетке Маше, отцовской сестре. Там же жила его крестная Манечка: молодая, круглощекая, с синими, сияющими глазами женщина, она бойко плясала на свадьбах и хорошо умела петь веселые и грустные казачьи песни. Муж ее — Илюшкин двоюродный брат Николай — был тихий, смиреннейший казак, которым крестная командовала, как хотела. Рос у них сын Васятка, славный добрый парень, намного старше Илюшки.
Привели Илюшку домой уже после похорон. Ему запомнилась панихидная в доме тишина, унылые стены, пропахшие ладаном и богородской травой. Тетушки Маша и Аннушка, а с ними еще какие-то старухи в черных салопах жгли по вечерам свечи, размашисто крестились и шумно вздыхали, с опаской поглядывая на хмурого, нетрезвого отца. Выпивши, он был куражлив, иногда буен — этого Илюха боялся до смерти. Теперь его побаивались не только хмельного, но и как главного в доме хозяина.
Илюшка ходил как неприкаянный. Сестры мало его интересовали. Беременная мать была целиком занята хозяйством. Жизнь ей отмеряла больше тревог, чем радостей. Почувствовав себя полновластным хозяином, отец придирался по всякому поводу. Единственно, кто его не боялся — это тетушка Анна. Однажды, затаившись в сенях, Илюшка случайно подслушал такой разговор:
— Ты чего это, Иван, басурманничаешь? — спросила тетка.
Отец ответил не сразу, закашлялся. В открытую дверь густо шел табачный дым.
— Что это за слова, Анна? — спросил наконец отец.
— Тятя еще не остыл, а ты уж всю горницу и божницу табачищем прокоптил…
— Ну, ладно. Помолчи лучше…
— А чего я буду молчать? Был бы жив тятя… — тетушка заплакала. Илюху тоже душили слезы. — Еще ладан не выветрился, а ты куришь, сквернословишь да водку глушишь! Анюту измучил!
— Ты перестанешь или нет? — кричал отец.
— Не перестану, Туман у тебя в башке, вот что я скажу, брат.
— Какой еще туман?
— Вольготность почуял, разнуздался…
— Кто ты такая, чтобы меня учить?
— Сестра я тебе, Иван, родная.
— Раз сестра, так я должен от тебя всякое терпеть?
— Потерпишь, если ум есть. Только я одна и могу сказать… Другие-то не скажут, побоятся…
— Что, я зверь, по-твоему?
— Не зверь, а чуть против твоей шерсти, кулак поднимаешь или за плеть хватаешься.
— Анна! — в горнице упал стул. Илюшке было видно, как он отлетел к порогу.
— Не шуми. Не боюсь я тебя. Вот как соберемся всей родней, так еще не то тебе скажем.
— Завидуете, обделил вас тятенька!
— Грешишь, Иван. Ох, не будет тебе фарту!
Отец вдруг закричал истошно. В горнице что-то с треском разбилось. Илюшка испугался и забился под лестницу. Запахло керосином. Оказывается, отец разбил лампу.
Мимо прошла, колыхая юбками, высокая носастая тетка Пелагея Малахова — шабренка Никифоровых. Она не боится не только отца, но и самого атамана. Пелагея Васильевна вдова. У нее пять сыновей, три дочери. Все живут вместе. Старшие два сына уже женаты, имеют детей. Это очень трудолюбивая семья. Скота у них много. На дворе такая чистота, хоть овес молоти. Дед, бывало, увидит у нас во дворе конские катышки или коровью ошметку, начинает корить малаховским двором. Всем хозяйством и многочисленной семьей самовластно управляла тетка Пелагея, да еще как управляла!
Приход тетки Пелагеи очень обрадовал Илюшку. Она-то уж утихомирит отца.
— Все воюешь, Иван Никифорыч? — раздался бодрый, звучный голос Пелагеи. Отец не ответил. Видно, растерялся. Илюшка выбрался из-под лестницы и заглянул в горницу. При чужих-то не шибко страшно. Аннушка смела веником стеклянные осколки и высыпала в помойное ведро.
— Никак лампу разбили? — спросила Пелагея.
— Да вот задел ненароком, — не поднимая головы, ответил отец.
— Я к тебе, шабер, по делу.
— Милости прошу.
— Нет ли у тебя запасной оглобли?
— Найдется…
— На бахчи собралась. Стала Рыжка в оглоблю заводить, а он, окаянный, возьми да и наступи. Откололась у самой оси…
— Мерин грузный, что и говорить, — кивал отец.
— Могу и вот этого пострела взять, пусть с Петюшкой прокатится. Может, дынешки какие поспели…
От радости Илья перестал дышать…
— Отпустишь, что ли? — кивая на него, спросила тетка Анна. Илюшка не понимал тогда всех тонкостей этого преднамеренно-хитрого разговора. Отца просто отвлекали от вина, которым он заливал горе и в то же время праздновал свою самостоятельность.
— Да нет, Васильевна, спасибо. Не съездить ли нам самим? Как ты думаешь, Аннушка? — уже обращаясь к своей сестре, спросил отец.
— Чего же не съездить? У меня с того краю ранний сорт посажен, — отозвалась Аннушка. — Запрягай, бери ребятишек — и айда! Анюту прихвати, а то она, бедная, совсем с ног сбилась.
— Дельно, сестра, что уж дельно, то дельно! И тебе, Васильевна, еще раз спасибо. Пойдем, возьми оглоблю-то!
— Ладно. Я ужо Петюшку пришлю… Прощевайте пока.
Пелагея торжественно удалилась. Отец поднялся и на весь дом:
— Анна! Анюта! Где вы? Собирайтесь на бахчи!
Самыми отрадными и незабываемыми были поездки за первыми дынями. Если ехал отец, то запрягал злющего Сивку, а если мать или тетка Аннушка, то детей вез общий любимец Лысманка. Однако Илюха был настолько нетерпелив, что готов был скакать и на Сивке. Бахчи засевались верстах в восьми-десяти от станицы. Обычно выезжали вместе с солнышком. Спали плохо. Шушукались до позднего часу.
— Рано едем. Ни одной спелой не найдем…
— Найдем! Найдем! — орали все наперебой.
— На днях я одну травкой прикрывал, — сказал Миша. — Один бочок уже желтоватенький…
— Ох, братик, какой ты молодец! — радостно говорила Саня, самая любимая Илюшкина сестра, восторженная и на редкость добрая.
— Только не будет ее уж там! — отрезвлял он Санькину восторженность.
— Почему не будет? — хором спрашивали остальные.
— Сорвали небось…
— Кто может сорвать?
— Караульщик, кто же еще! — выкрикивала Варька, самая младшая и самая непутевая. Она обладала каким-то особенно изощренно хитрым умом — могла быстро разоблачить самую скрытую и самую невинную ложь. Однако большей лгуньи и ябедницы сыскать было трудно. Чем больше она подрастала, тем чаще случались из-за нее скандалы. Смуглая, как и отец, горбоносая, стараясь всеми силами заслужить отцовское одобрение, она ябедничала на мать, на тетушку Анну, на сестер и братьев. Варьке ничего не стоило оклеветать любого из членов семьи и близких родственников. Иногда Варька до того доводила мать, что та, обращаясь к иконе, поднимала руки и умоляюще говорила:
— Господи, возьми меня к себе, грешницу, избавь от такой дочери! Или окуни ее в светлую, очищающую тень, чтобы не покинула она этот свет без радости!
Порой в поступках Варьки проявлялась несовместимая с ее характером доброта — она вдруг могла отдать последнюю тряпку, поделиться куском хлеба, а чтобы услужить кому-либо, готова была вывернуться наизнанку. Но в этих ее поступках было что-то ненадежное, шаткое, поэтому Илюшка с Марией и Шуркой принимали услуги своей сестрицы всегда с опаской, словно предчувствуя, что за ее добротой последует какая-нибудь неожиданная жестокая расплата. Она могла дать Илюхе яйцо, а потом сказать матери, что он утащил его из гнезда…
Земля отводилась под бахчи твердая, с ковыльком, часто на поемных, перед прибрежным тугаем, гривах. Ехали сначала верст пять большаком, а потом сворачивали к тугаю. Зеленые бахчевые полосы, высокий балаган сторожа видны издалека. Чем ближе подъезжали, тем больше споров и волнений. Спорили о том, кто скорее угадает свою бахчу. Кажется, хорошо знали, где она расположена, вроде бы совсем недавно полоть ездили, а поди теперь узнай! Все заросло. По краям вымахали подсолнухи на толстенных стеблях, с крупными, как решета, шляпами, а внизу все переплелось тыквенными плетями, даже проехать негде. Останавливаются и высыпают гурьбой на межу с намерением побежать скорее.
— Куда плети топтать? Не терпится?! Все вместе пойдем к дыням. Нечего по всей бахче шлендать, арбузы еще зеленые, — останавливал их грозный голос отца или матери.
Разве тут утерпишь! Схватил бы вон тот белый, в полоску, и умял прямо с кожурой. Первый же! А они выглядывают из сизой кружевной ботвы: черные, белые, пестрые, полосатые, с капельками росы на кожуре. Диво!
Все идут по меже, весело перепрыгивают через тыквенные плети. Дыни посажены отдельно на том конце. Они поспевают раньше. Их нельзя раскидывать по всей бахче, можно вытоптать арбузные плети. Все делается умно, с расчетом. Старшие шагают не спеша, окриками едва сдерживают детское нетерпение. Вот и дынная полоса. Все так сплелось, что ступить некуда. Илюшка зорко следит за братом Мишей, не отстает ни на шаг. Верит, что он прикрыл дыньку. Не раз хвалился. Но разве за ним успеешь! Он большой, прыгает ловко, а тут еще позади голос Варьки:
— А Санька на плеть наступила!
Пока Сане делается проборка, Миша уже у своей дыни.
— Вот она, весь бок желтенький!
А Илюха отстал, запутался в плетях, ревет от зависти.
— Ну чего, дурачок! — скажет, бывало, мать. — Становись сапожонком вот на эту плешинку, а потом сюда. На плети не наступай. Видишь, там маленькие арбузики? Они большие вырастут.
Илюшка прыгает раз, другой, третий, а потом, изловчившись, когда мать нагибается к нему, ловит ее шею и виснет на груди. Только, видно, матери так сладко пахнут. Прижался всем телом и совсем забыл о дыньках и арбузиках…
— Ах ты, мой лобастенький. — Материнские руки скользят по волосам, щекочут за воротником. Так приятно, что головы отрывать не хочется. Илюшка целует стрелочки морщин, поселившиеся около теплых губ.
— Минька! — кричит мать старшему сыну. — Погоди, сыночек, рвать дыньку. Мы сейчас к тебе придем.
— А вы скорее! А то тут Варька все перевертывает. — Та уже успела с сестрами перессориться. Сорвала у них под носом самые лучшие дыни, теперь лезет к брату. Правда, у Миньки не очень-то разживешься — у него кнут в руке.
— Прогони ты ее! — кричит старшая сестра Мария. Она хоть и моложе Михаила, но уже начинает невеститься, платочек голубенький повязала, на глаза его напускает. Нос залепила бумажкой, чтобы не облупился.
Подходят Илюшка с матерью. Дыня, которую караулит Миша, не совсем спелая, только один солнечный бочок чуть-чуть золотится. Начинается спор: рвать или оставить до следующего воскресенья? Решает возглас Варьки:
— Оставим, а ее караульщик сорвет…
— Типун тебе на язык, — не выдерживает мать. Ей больно, что дочка плохо думает о людях. — Прикрой, Миня, травкой, пусть доспевает.
— Арбузика хочу, — начинает хныкать Варька. В этом Илюха поддерживает ее первый. А потом присоединяются и остальные.
— Зеленые еще, животы заболят, — пытается возразить мать.
— А я знаю, где есть спелый, — заявляет Минька.
— Ничего ты не знаешь. Рано еще! — пытается остановить его мать.
— Поспорим? — горячится Миша.
— А, давай! — предлагает Варька. Она хоть и маленькая, но переспорить ее невозможно.
— С тобой? — Поначалу даже и он колеблется.
— Боишься?.. Давай на что хошь…
— На твою дыню!
— А-а! — Рисковать своей дыней не больно охота.
— А если твой арбуз только чуть розовый? — с сомнением в голосе спрашивает Варька.
— Пусть хоть самую капельку, дыня моя.
— Ладно, айда! — соглашается Варька. Если она и проспорит, то все равно первую дыню не отдаст, поднимет такой вой, что и от своей-то откажешься… Мишу это не огорчает — ему лишь повеселиться, подразнить спорщицу.
Дети окружили мать и наперебой стали уговаривать, чтобы разрешила сорвать арбуз. Разве может она устоять в такой радостный день? Выбирать идут вдвоем с Мишей — остальных не берут, чтобы плети не вытоптали. Ходят долго, часто нагибаются и щелкают ногтем по кожуре. Детям ждать надоедает. Из-за гор поднимается солнце и припекает все жарче. Лысманка влез с дугой в самый куст, мотает головой, гремит сбруей. От слепней нет никакого покоя. Наконец Михаил приносит большой черно-пестрый арбуз с белым на боку крестом.
— Твой? — осведомляется Варька.
— А то чей же! — раскрывая лезвие перочинного ножа, гордо отвечает он.
— Врешь все. Наверно, отец метил, а не ты, — пытается уличить его сестра и получает добрый шлепок пониже спины. За сестру заступалась Шурка. Сядет рядом с нею, обнимет и вдруг засияет такой искренней добротой, что Илюшке, несмотря на все Варькины каверзы, становилось жалко ее.
Арбуз разрезает мать.
— Не трещит, — замечает Варька. Слезы ее, как всегда, просыхают мгновенно.
— Совсем еще зеленый, — подтверждает мать.
— Розовый, розовый! — уверяет Миша. Илюшка и Шурка тоже за него. Им хочется убедить самих себя, что арбуз на самом деле начальной спелости… Но увы — розовинки едва наметились вокруг совершенно белых семечек. И все же расхватали по целому ломтю и уплетают за обе щеки.
— С калачом ешьте! — пытается остановить мать, да где там! — Глядите, телегу мне не испачкайте, — шутливо говорит она и тоже берет маленькую дольку. Смеются, радуются, что и мать участвует в их пирушке, перебирают всякие забавные случаи из короткой детской жизни, связанные с бахчами.
— А ну, Илюшок, расскажи-ка нам, как ты в тот год на бахчи с веником ездил? — тихим, вкрадчивым голосом просит Миша. Сестренки хохочут, стреляют друг в друга семечками. Мать гладит Илюху по голове и тоже смеется.
Было тогда Илюхе годика четыре, а может, чуточку больше. В один из субботних вечеров за ужином детям объявили, что завтра рано утром их повезут на бахчи за первыми дынями. Решили взять всех, кроме Илюшки, который накануне наелся незрелого пасленка и маялся животом. Он поднял такой крик, что пообещали разбудить и его. С вечера дети так развозились от радости, что их едва уложили спать. Проснулся Илюха в полутемных сенях, пошарил рукой по колючей кошме — ни тетки Аннушки, ни Саньки рядом не оказалось. Илюшка вскочил и, как был в одной рубашонке, зашлепал босиком по голому полу в маленькие сени, выглянул в окошко. Во дворе горланили петухи. Над поветью повисло солнышко, а в холодке, внизу, дедушкиного тарантаса не было. Илюха сразу догадался, что на бахчи уехали без него. Захлебываясь слезами, он бросился на кухню, но там на столе лежали одни высокие калачи, накрытые белой скатеркой, да черный кот сыто мурлыкал на лавке. Илюха схватил веник, зачем-то сунул его коту в усы, тот чихнул, спрыгнул с лавки и юркнул, загремев ухватами, под печку. Услышав во дворе голоса, Илюшка выскочил на крыльцо и остановился. В тени на завалинке сидели мать с тетушкой Анной и что-то вязали. Увидев Илюху без штанишек, с обтрепанным в руках веником, они засмеялись. Это вызвало у Илюхи такую ярость, какой он никогда не испытывал. Мало того, что обманули, да еще так обидно насмехаются. Размахнулся и запустил в них веником.
— Ну, хватит, сынок, хватит, родимый, — попробовала мать успокоить его. Но Илюша не унимался. Притащил поварешку и старые, растоптанные дедушкины валенки.
— До дедушкиных пимов, пострел, добрался… Вот ужо приедет дед-то, я ему все расскажу, — пригрозила тетушка. Но и эта угроза не подействовала. Бросать уже было нечего, тогда он выхватил из-под скатерти еще теплый калач и выскочил с ним на крыльцо. Тут терпению матери пришел конец.
— Эко чего удумал! Не смей! — крикнула она, подскочила и отняла калач.
— Шлепни-ка его по голой заднице! — посоветовала тетушка. Но мать никогда не била Илюшку.
— Ишь какой буян выискался! Вот те и ласковый! Лобастенький! То и гляди ухватом пырнет… Воистину дед Микифор горячий… — сокрушалась тетушка Анна.
Мать зажала голову Илюшки руками, прислонила к своему животу и зашептала что-то ласково-ласково. Немое Илюшкино горе начало затухать. Изредка всхлипывая, он выкрикивал:
— Скажу дедушке, как вы его дразните!
— Как, милый?
— Микифор горячий…
— Ну и скажи, скажи, — кивала тетушка.
— Ишо скажу, как киргизцу муку продаете…
— Приедет дедушка, ты ему все скажешь, а он возьмет нагайку, да и отхлещет нас с Аннушкой.
— Ну и пусть! Так и надо! Не разбудили! А вчерась-то сказали: поедешь… — Горе было настолько сокрушительным, что казалось, вовек его не забудешь и ничем не поправишь…
— Ты так сладко спал, что жалко стало, вот и не побудили, — оправдывалась мать.
— А Варюха-завирюха поехала, поехала… — снова заплакал Илюшка, начиная жалеть не только себя, но и мать, и тетку Аннушку, воображая, как дедушка на самом деле снимет со стены плетку и побьет их. Илюшка очень боялся домашних скандалов. Они нередко случались именно из-за того, что мать с тетушкой Анной иной раз продавали украдкой знакомому киргизцу пуд или два муки. Каким-то непостижимым для Илюшки путем дед узнавал об этом и начинал ругать женщин — шумел, как настоящий Микифор горячий. У него, как он говорил, «каждая копейка знала свое место в портаманете»… Не мог тогда знать Илюха и того, что деньги, которые мать и Аннушка получали от продажи пуховых платков, связанных в час досуга при едва тлеющей керосиновой лампе, обязаны были отдавать тому же дедушке. Все необходимое для каждого он «справлял» сам. Так было до самой его смерти. Только после женитьбы Михаила платочные деньги уже не шли в общую кассу. Настя — жена Михаила — запротестовала против этого первой. Ее поддержала мать, да и деда к тому времени в живых не было, а Ивана Никифоровича устранить от женских дел было легче…
5
Дедушку Никифора Ивановича забыли не сразу. Еще долгие годы в доме витал его строгий, могутный облик. Со смертью деда кончилась и привольная Илюшкина жизнь. Сына взял под свою отцовскую опеку Иван Никифорович и почти никуда от себя не отпускал. Куда бы он ни ехал — всюду брал его с собой. Однажды хотел даже повезти на ярмарку, но воспротивилась мать, потому что с базара, куда съезжалось много народа, никто трезвым не возвращался. Зато вскоре отец увез его на молотьбу. Взяли и девчонок. Они уже помогали взрослым. Саня считала молотьбу самым утомительным делом. Ее обычно сажали на телегу, давали в руки вожжи и заставляли ездить по разбитым на току снопам. Под телегой закреплялся каменный каток, позади шла еще одна лошадь, волоча на постромках второй каток. Взрослые перетряхивают хлебный настил бянками — специальными двурогими деревянными вилами, потом легкими граблями снимают края отбитой соломы, затем снова ворочают настил, перетряхивают к внешнему краю — с таким расчетом, чтобы зерно и мякина оседали внизу, посредине тока. Так до самого конца, покамест не снимут вчистую. Потом уж Санька гоняет по чистой, чтобы не осталось зерна в рубашке, которое может во время веяния улететь в охвостье.
— А ну веселее, голубчики! — покрикивает отец, встряхивая и продувая на ладони намолоченное зерно. Ему радость: урожай-то вон какой полновесный! Крикнет и пойдет к балагану курить. А брат Минька украдкой шмыганет куда-нибудь в кустики или за омет старой соломы и тоже потихоньку курит. «Не боится, шельмец, что пожар наделает», — думает Илюшка.
Полдень. Жарко. Однообразно скрипит рассохшаяся телега. Гулко постукивают катки. Шуршат по настилу копытами вспотевшие кони. Спустив на лоб кончик беленького платочка, Санька поет какую-то песенку. Резко обрывая мотив, посвистывает на лошадей. Смешно у нее получается. Увидев, как младший братишка бездельничает, начинает упрашивать:
— Братик, миленький, поездий со мной маненечко!
Отмахнувшись от ее просьбы, Илюшка продолжает барахтаться в нагретой солнцем соломе. Он знает наперед, чем все кончится, если уступит. Она проедет с ним два-три круга и запросится по неотложному делу… Потом пойдет к балагану, выкатит из-под соломы арбуз, расколет его и начнет есть деревянной ложкой сладкую, красную, сахаристую мякоть. Тут ее хоть кричи не кричи. Отец, глядишь, закурив цигарку, приляжет в тень и мгновенно уснет, Миша тоже, изрядно наглотавшись табачного дыма. Даже братишке в другой раз даст курнуть из своих рук. Илья чуть не задыхается, кружится голова, поташнивает, но терпит. Так вот и приучаются к курению.
Все же усаженный за вожжи, Илюха начинает молотить через пень-колоду, ездит посередке настила одним следом и всю пшеницу избивает катками в труху, тогда как края-то, что нужно снимать,-лежат и подрагивают усиками живых колосков. Бедная Саня — тетеха, попадет же ей! Но ради передышки она готова перетерпеть любое наказание. Илюшка тогда еще не понимал, как мучительно ездить по току с утра до ночи. От кружения по настилке постепенно одолевает дремота, того и гляди под каток свалишься, или кони, почуяв свободу, сойдут с тока, упрутся оглоблями в овсяную скирду и начнут рушить снопы. Вот тогда уж начинается настоящий ералаш… Всем достается от отца, и ездовому, и тем, кто должен неусыпно наблюдать за молотьбой. Сельских детей приучают к физическому труду очень рано. С малых лет у них у каждого есть свои рабочие инструменты: маленькие грабельки, вилы, лопата, метла… Все начиналось как будто бы с детской забавы, а кончалось тем, что дети трудились наравне со взрослыми, делали все, что им было под силу. Илюшка очень любил, когда сгребали намолоченный хлеб и, готовясь к провеиванию, начисто подметали гладкий, твердо укатанный ток. Дети разувались и босиком бегали по прохладной земле, где на их глазах вырастал огромный ворох. Потом наспех ужинали, а к сумеркам начинала тарахтеть старенькая веялка. Чудо, какие дивные стояли вечера. Илюшка любил наблюдать, как над горами тихо всплывал месяц и обливал голубоватым светом большие скирды хлеба, а вокруг серебристо блестела выброшенная с тока солома. Но дыра в балагане становилась тогда еще чернее, и лезть туда одному не хотелось… Нелепую, жуткую тень отбрасывали треногие таганки-растопырки, где висел большущий полевой чайник с длинным, лихо выгнутым рыльцем. Тут же рядом тяжко посапывали привязанные на ночь быки, приглушенно позванивая боталом, звучно пофыркивали в луговой низине спутанные кони. В лунной ночи далеко разносился стук веялки.
Илюшка стоял на коленях и отгребал от нижнего решета чистую пшеницу, орудуя то деревянной лопатой, а то и руками. Приятно утопить ладони в сухом, душистом зерне. Когда надоедало это занятие, начинал вторить, подражать звукам веялки:
— Так, так, перетак, я поеду на баткак. Я поеду с Мишей, соберу все вишни…
Баткаком называли поле, принадлежащее самым богатым в станице казакам Полубояровым.
Пока Илюшка, задумавшись, «едет на баткак за вишнями», под решетом горкой набухает и плывет в разные стороны пшеница. Крутить ручку веялки становится труднее. Миша с отцом крутят ее на переменках. Слышен сердитый окрик:
— Отгребай, чего рот разинул!
Вздрогнув, Илюшка торопливо начинает работать лопатой. Когда запустишь, не сразу справишься. Ему приходят на помощь Саня или Мария.
Ворох провеянной пшеницы растекается по току все шире и шире. Отец прикидывает на глазок, сколько пудов намолотили. Потом дружно подкатывают порожнюю, запряженную быками телегу и расстилают на ней полог. Отец черпанет краем железной пудовки, да еще рукой загребет, чтобы наплыло с верхом, высыплет на полог и скажет:
— Господи Иисусе. Первая! Манька, считай ты, что ли.
Считать начинают все и под конец обязательно сбиваются — у всех разные цифры… Перестают сыпать, смотрят, как полог сойдется, чтобы можно было зашпилить. Полог зашпиливается деревянными шпильками, выструганными из чилиги — одного из видов мелкой акации. Кончики остро затачиваются и специально обжигаются на огне, чтобы не гнулись и не ломались. Шпильки отец очень бережет — чем они старее, тем выше их качество. Когда полог готов, насыпают мешки. Отец сыплет, а дети держат края.
Девчонки за день так умаются, что на второй ездке начинают клевать носом. Это Илюхе хорошо — он и днем может свернуться клубочком между скирдами и поспать, да и утром его рано не будят — жалеют.
Время бежит. Месяц достиг Губерлинских гор и спустился к Тугаю. Прохладно. Сестры накинули свои длинные шубенки и двигаются по току, словно сонные клуши. Быки повставали и зашлепали ошметками. Почуяв, что веялка замолкла, лошади припрыгали к стану, чтобы овсом полакомиться. Водит их сюда хитрющая Гнедуха. Два раза Илюшку посылали отгонять их.
Оба воза готовы. Полога зашпилены, сверху положены мешки. Отец с Мишей запрягают быков. Илюха садится с кнутом в руках на первый воз, вторая пара привязана за налыги к телеге. Отец дает Мише последние наставления.
— Ну, с богом! — Иван Никифорыч, держа в руках налыгу, выводит быков на дорогу. Илюшка крутит кнутом над головой и весело, как большой, покрикивает:
— Цоб, айда, цоб!
Тяжело поскрипывая, качаясь на неровностях, возы медленно двигаются вперед.
Илюшке по душе такие поездки. Как только выберутся на равнину, отец начнет рассказывать сказки или истории про войну. Особенно Илюшке нравится разговор про японцев. Когда он родился, отец был на японской войне.
— Ну, какие они, тятя, японцы-то?
Быки, постукивая ярмами, медленно тащат свои поклажи. На выбоинах тяжко поскрипывают телеги. На кончики высоких рогов бороздового быка по кличке «Бугай» уселся месяц и едет себе, покачиваясь. А вокруг спят ковыли. Не спят только звезды. Они рассыпались по всему небу и подмигивают…
— Цо-об! — Отец отобрал у Илюшки кнут и сам теперь помахивает. Надо вовремя стегануть полевого Сайгака — высокий поджарый бычина любит отлынивать. О японцах отец отвечает не сразу, но Илья не торопит. Им еще ехать да ехать.
— Больше всего косоглазые они, япошки-то.
— И все с саблями?
— Все.
— А какие у них сабли?
— Коротенькие, но вострые.
— Вострее наших шашек?
— Это смотря как наточить…
— А далеко до японцев?
— Там вон, за теми они горами, — кивая на высокие Губерлинские горы, отвечает отец.
— А вон на той высокой горе есть?
— А как же!
Для Илюхи самая высокая гора — это Гарляушная. На склонах ее чернеют колки. Его воображение принимает их за японцев. И жутко и сладостно. Подкрасться бы, да как налететь на них с казачьей шашкой… Воинственный дух прививался с пеленок. Недаром, когда рождался мальчишка, старики снимали папахи и с гордостью говорили:
— Казак родился, защитник отечества.
— Цо-об! — пощелкивает отцовский кнут. Спать Илюшке не хочется, не дает ботало, которое висит у Бугая на шее. Если звон надоедает, они затыкают хайло и прижимают язычок пучком травы. Когда выезжали, Илюшка видел, как там торчала солома, а теперь выпала, ну и звенит на всю степь. Звук его заливистый, мягкий. Мать издали узнает, когда они въезжают в станицу, и готовится отпирать ворота. А сейчас ехать им еще долго. Быки шагают не торопясь. Про японцев все уже переговорили, Илюшка требует, чтобы отец рассказал сказку. Он много их знает и каждый раз рассказывает все новые, да такие, что дух захватывает. Отец соглашается не сразу, его нужно долго уламывать… Илюшка настаивает чуть ли не со слезами на глазах, а он только кряхтит да покуривает. Илюха начинает грозить, что больше сроду с ним никуда не поедет…
— Так и не поедешь?
— Так и не поеду.
— И на бахчи?
— Нет! — решительно заявляет он, хотя это стоит ему большого труда.
— Значит, ты меня не любишь, — заключает отец.
— Если бы ты рассказал про богатыря с двухпудовым мечом… — Но отец никогда не повторяет своих сказок. Тогда Илюшке и в голову не приходило, что он сочиняет их на ходу и второй раз рассказать не может.
— В некотором царстве, не в нашем государстве жил-был… — начинает отец. Детскую душу пленяют двенадцатиглавые змеи, богатыри-великаны с мечами-кладенцами, с конями, из ноздрей которых пламя пышет, а глазищи гневом дышат. Все атрибуты старинных русских сказаний, переиначенные на отцовский лад, будоражат воображение мальчика, нагнетают то ужас, то умиление.
Вдруг отец замолчал, и чудесное видение оборвалось на самом интересном месте.
— Давай дальше, — просил Илюха. — Позабыл, понимаешь…
— А ты вспомни.
— Стараюсь, да вот хоть убей не могу…
Давно выехали на Орский большак. Неизвестно где с рогов Бугая соскочил месяц и зацепился за мохнатую тучку. Он сразу как-то побледнел, скукожился, словно испугался телеграфных столбов, которые теперь строго шагают рядом со скрипящими возами, звенят проволокой, повисшей на белых стаканчиках.
— Вспомнил? — пристает Илюша к отцу.
— Не.
— Ты и тот раз говорил «не», а потом припомнил всю до конца.
— Про что это?
— А про Вернидуба и Вернигору!
— Ну-ка ты, сынок, сам расскажи! А то я и эту позабыл…
Илюшка пересказывает сначала сбивчиво, потом выправляется, приплетает разные случаи, которых вовсе не было у Вернидуба, окрашивает их новым цветом своей детской фантазии.
— Молодец, сынок, молодец, давай дальше, — похваливает отец.
— Эх ты какой!
— Какой же?
— Я буду рассказывать, а ты уснешь опять…
Бывали случаи, когда Илюшка с увлечением пересказывал и только под конец замечал, что отец давно уже спит. Быки плетутся шаляй-валяй, даже возы перестают скрипеть. Вдруг Илюху охватывает страх. Он же один, а гора Пещерная все ближе и ближе, что-то чернеет на самой вершине. Может, и тут японцы?
Орет прямо отцу в ухо:
— Тятя!
Отец встряхивает головой, поправив съехавшую фуражку, спросонья стегает не того быка. Ярмо пронзительно скрипит, и воз чуть не опрокидывается.
— Была бы нам сказка-лупоглазка, — направляя быков на дорогу, говорит отец.
Домой приезжают в полночь. А может, Илюхе так кажется. Потому что в станице почти все спят. Окошки такие же черные, как дырка балагана на молотьбе. Мать стоит в растворенных воротах. Из двери амбара струится свет. Это мать с Аннушкой лампу зажгли, чтобы светлее было ссыпать хлеб. Мать берет из рук отца налыгу и ждет, пока он отвяжет вторую пару. Мать всегда заводит первую, отец вторую.
Подводя быков к амбарной двери, мать заговорила с Илюшкой и прозевала, не остановила вовремя повозку. Воз проехал немного вперед. Отец начинает сердиться. Илюха сидит на возу ни жив ни мертв. Страшно боится, когда отец начинает кричать на мать:
— Ну куда завела?
— Можно немножко назад подать, — смущенно отвечает мать.
— Это тебе не порожняком, назад подать… — Отец подходит, несильно бьет кнутовищем по бычьим ноздрям, приговаривает:
— А ну, назад, Бугай, назад.
Быки мотают башками, сопят, телега медленно откатывается. Отец разналыживает рога, выдергивает железные занозки из ярма. Покачивая шеями, быки устало отходят.
— Голодные, поди, намаялись, — говорит мать.
— А что есть у тебя? — спрашивает отец.
— Петушка зарубила, почти все готово; полешка два подброшу в горнишку, и можно лапшу засыпать. Самовар у Аннушки шумит. Ну как?
— Не знаю, что и делать… Вон как мой помощничек скажет. — Подмигнув Илюхе, отец лезет в карман за кисетом. Слава богу, кажется, подобрел. Однако страх схлынул с Ильи не сразу. Он все еще сидит на возу и сам не знает, зачем шерстку из тулупа выщипывает… Почти ни один приезд не обходится без крика. Ох, как это Илюшку угнетает! Тогда и мать не сразу к нему подскочит, не скажет своих заветных слов, после которых он приткнется головой к ее груди и пустит, слезу. Так случилось и на этот раз.
— Эх, нюня! Мамкин прикормыш, — говорит отец и отворачивается.
— Конечно, мой сыночек! — заступается мать. Ну как тут можно сохранить свое казацкое достоинство, как не ответить на такую ласку? Мягкими, теплыми губами она касается взмокшего лица и сует в руку какой-нибудь сдобный кренделик или кокурку — пряник домашний.
— Ладно, раз он такой плакса, пусть остается дома. Дашь ему титьку, сосунку этому, — говорит отец и заплевывает цигарку.
— И дам! — певучим, радостным голосом отвечает мать.
— Вот, вот! Пусть девки молотят, а он будет баклуши бить. — Слово «баклуши» считается самым обидным. Его говорят только отъявленным лентяям. Однако пусть говорит, что хочет, а Илюха не прочь и по берегу Урала побегать, пескарей половить с такими же, как и он, мальчишками. Только бы оставили…
Решают сначала ссыпать оба воза, а потом уж не торопясь похлебать лапши, чаю напиться. Если вытоплена баня, то попариться. Как Илюха ни брыкался, мать сама сняла его с воза и поставила на амбарный порог. Из амбара так пахло дынями, что он тут же побежал взглянуть, какой у них с Аннушкой запас. Дно большой долбленой лодки было усыпано дынями.
Илюшка выбрал дыню покруглее, поменьше и присел с нею на кучу порожних мешков. Хорошо пахнет. Съел крендель. Отец с матерью гремят пудовками и совсем о нем позабыли. В амбаре, если оглядеться, то все хорошо видно. Лампешка стоит на крышке старой-престарой кадушки, в которой сморщился давнишний хмель. Тетка собирается выбросить его, да все никак не соберется. На толстых перекладинах лежат доски и острая пика. Илюха один раз достал ее деревянными вилами. Увидали и отняли. Поругали. Рядом с пикой здоровенные стоговые вилы. Только отец ими может метать, больше никто. Тяжелые, трехрогие — два рога снизу, один сверху. Это, конечно, не те вилы, которыми Илюха пику доставал, те сейчас на току. Ими наверх снопы подают, когда скирды делают. Вон висит на жерди попона с красными окоемками, а под ней отцовское фронтовое седло. Никому ездить на нем он не дает, только сам. Для других есть два башкирских седла — они в другом амбаре. Там еще больше всякого хлама. Туда и веялку ставят на зиму. Размышляя таким образом, незаметно для себя Илюшка заснул. Сквозь сон слышит голос матери:
— Совсем уморил моего последненькова. Зачем берешь? Мучить вот так!..
— А ты, поди, не возьми один раз. Помнишь, как на бахчи не взяли?
— Да что ему было-то тогда?
— А потом с ним весело. Ты знаешь, как он складно сказки рассказывает?
— Он смышленее всех…
— Недаром ика баш растет… — говорит отец. «Ика баш» в переводе с татарского — «две головы». У Илюшки на самом деле растет на затылке какая-то шишка. Остриженная голова имеет уродливую форму. Это его огорчает, да и ребятишки дразнят.
— Учиться бы его отдать, — говорит отец.
— Куда?
— В кадетский корпус.
— Жалко! — Мать сокрушенно вздыхает. Илюшка чувствует, как она берет его на руки. Волосы ее, как живые, щекочут щеки, шею. Он почти просыпается, но притворяется, что спит. Плохо ли покачаться на руках у матери?.. И тут же мысль: «А кто меня возьмет в кадеты с такой срамной башкой? Подумала бы?»
— Гляди-ка, какой тяжеленький…
— Растет.
— Растет, да не шибко. — Мать несет сына в дом. — Больше никуда не отпущу.
— Еще чего!
Вносит его в горницу и кладет на свою пуховую перину. На перине так мягко, а дремота так сладка. Мать стаскивает с него пиджачишко, сапоги, предлагает обглодать куриную ножку, съесть яичко всмятку. Но Илюше уже не до еды. Хочется спать. Сквозь сон он слышит, как гремят чайной посудой, стучат ложками, хлебают лапшу…
6
Отец спать не ложится. Поужинав, идет запрягать быков. Мать спешит укладывать харчи: калачи, шаньги, большой чиляк с откидным кислым молоком — для забелки кашицы и айрана. Отец велит разбудить Илюшку. Обычно это делает тетушка Анна. Она подсаживается на постель и ласково ерошит волосы. От такой неги еще пуще вставать не хочется. Наконец входит отец с кнутом в руках.
— Это что ж за работничек такой! Не добудишься! — кричит он на всю горницу.
— Оставил бы его, Ванюша, до воскресенья, — робко вступается тетка.
— Ты первая потатчица! Айда! Живо!
Илюха хватает штанишки, предусмотрительно положенные на кровать тетушкой Анной, сует ноги, глядит, пузырь впереди — задом наперед напялил… Покамест копается, отец сто раз наорет на всех. Выйдут на крыльцо — темнотища! Даже быков-то не сразу разглядишь. Прохладно. Месяц давно уже закатился. Коровы начинают мычать в хлеве — жалко, наверное, с быками расставаться. Вместе лежали в тепле почти всю ночь. По узенькому переулку, который пересекает большую улицу, отец ведет быков за налыгу. Илюшка в это время зарывается в подстилку. Солома всегда приятно пахнет. На отца затаил обиду. Дома кричит на всех, а как выедет за околицу, подлизываться начнет.
— Ты никак спать улегся, сынок?
Молчит Илюха, лучше бы дома оставил, чем подлизываться.
— А знаешь, что мы завтра с тобой сделаем?
«Делай, что хочешь, а мне и тут под соломой неплохо».
— Наловим в Письмянке ельцов, жерлиц на живцов поставим, знаешь, каких щук наловим?
Илюшка шевелится, тихонько соломкой шуршит, даже одну берет в рот, свистнуть пытается, но все еще не откликается. «Не стану поваживать, пусть помается хорошенько. А ельцов ловить страсть как люблю», — размышляет Илюшка.
— Ты что же, на самом деле спать хочешь?
— Нет! — отвечает сердито.
— Ну и молодец. Настоящий казак! А знаешь, что мы с тобой на будущий год сделаем?
— Что? — уже мягче спрашивает сын, но все еще не совсем дружелюбно. Обида спряталась, но не исчезла.
— Будешь верхом на Лысманке копны возить. Положу на спину новый потник, подтяну катауром, и ты марш, марш! Хочешь рысью дуй, хочешь наметом.
Илюшка вскакивает из своего гнездышка, частым, захлебывающимся от радости голосом говорит:
— Это верно, да? А ты мне того мухортенького жеребенка пымаешь в косяке? Я на нем на масленицу кататься буду!
— Конечно, пымаем.
Все говорят, что в косяке ходит «чудо-жеребенок». Правда, Илья видел его этой весной и никакого «чуда» в нем не приметил. Обыкновенный тонконогий жеребчишка, даже не очень складный. Но раз все говорят… Главное пристрастье Илюшки — любовь к лошадям. Кроме Сивки, он на всех верхом ездил, водил на водопой. Но самый любимый конь — это дедушкин Лысманка, умный и смирный. Он всегда терпеливо ждет, пока к нему не вскарабкаются на спину. Илья хоть и маленький ростом, но крепкий и ловкий. Подпрыгнув, хватается за гриву и мячиком взлетает на спину. Так делает не один он, многие станичные мальчишки. Тут уж врожденное, идущее от казачьей сноровки, перенятой когда-то от степных кочевников.
Обратно, порожняком, быки шагают ходко. Если нужно поторопиться, то отец пересаживает Илюху на вторую подводу и заставляет хворостиной подгонять быков, чтобы не тянулись. Начинает светать. Раньше всех светленькая полоска появляется как раз там, где японцы… Теперь дорога другая — напрямик через седловину горы Поперечной. Она начинается от Кувандыкской гряды и почти упирается в речушку Письмянку. С возами там не ездят. Крутой, с косогорами подъем и такой же спуск. Телеги грохочут, ярмы налезают быкам на рога. Хворостину тут уж не показывай! Илюха крепко держится за наклески. Боязно все-таки. В другой раз, чтобы не пугать сынишку, отец слезает и сводит быков на налыге, если они не держат дышло, им опять достается черенком кнута по ноздрям. Дальше пойдет ровнее. Есть еще переправа, но там, когда колеса бултыхнутся с кручи, немножко обрызжет грязью — и все. Когда подъезжают к броду, тут уж совсем становится светло. Только туман по кустам дымится и шубенку приходится накинуть на плечи. Вот он и ток. Отец прежде всего поглядывает, где лошади. Если у речки, на отаве, то ничего, а если на току возле скирд… тогда держись, Минька. Он здесь старший, и вовсе неважно, что хочет жениться. Сколько снопов разобьют лошади, столько раз его и «женят»… Не приведи бог, когда бывало такое. Девчонки забьются в самый дальний угол балагана и воют себе в рукава…
7
На следующий год отец выполнил свое обещание. Во время сенокоса Илюшку посадили на коня и заставили возить копны. Прежде Илюша с завистью смотрел на Саню и потешался, как она, шлепая ногами в белых шерстяных носках по запотевшим бокам Гнедышки, неуклюже подпрыгивая на перетянутом катауром потнике, трусила от стога к копне, волоча по кошанине на одном гуже толстенный, сплетенный из лыка аркан, на котором лошадь везла потом копну. Илюшке это казалось легким и развеселым занятием. Он был убежден, что Санька не умеет ездить верхом. Изо дня в день он неудержимо рвался заменить ее, но всякий раз просыпался тогда, когда солнышко уже поднималось над верхушкой нового стога. Выспавшись вволю, протирал глаза, нашаривал в балагане мешок с калачами, отрезал ломоть, макал в деревянный чиляк с кислым молоком и, уплетая краюху, плелся к матери. Наверняка она приготовила ему гостинец — веточку или горстку клубники, которую собирала в бобовнике, возле зеленого овражка.
— Вот и мой работничек пришел, — улыбаясь, говорила мать, заправляя лыковый аркан под самое донышко душистой копны. Гнедышка мотал усталой башкой. Из опущенного на лоб платочка торчал красный, облезлый нос сестренки.
Пока Санька отвозила копну к стогу, мать усаживалась с Илюшкой в тень другой, очередной копешки, клала его головенку к себе на колени, ерошила волосы теплыми, ласковыми пальцами. Поедая ягоды, Илюшка разнеживался и начинал канючить, чтобы дали коня и тоже разрешили возить копны.
— Я лучше Саньки умею!
— Эх, дурачок ты мой, дурачок! Надоест еще, когда подрастешь!
— Санька-то вон ездит и ездит, а совсем не умеет, — продолжал он хныкать.
— Саня, она девчонка, а ты у меня казачок. Тебе еще больше придется ездить. Время придет, на службу пойдешь, а может, и на войну…
— Как только сейчас приедет Санька, все равно отниму Гнедышку.
Однако отнимать лошадь не пришлось. Саня охотно уступила ее брату и сама помогла ему влезть коню на спину.
На первых порах не все ладилось. Илюшка без всякой надобности дергал поводья, задирал лошади голову, старался подхлестнуть ее концом повода. Лошадь шла неравномерным шагом, копна волочилась рывками и на полпути к стогу подрезалась. Чтобы исправить промах, надо было снова завести аркан, но этого Илюшка еще не умел делать. На помощь спешила мать. Вот тут и начиналось самое главное.
Работа задерживалась, отец ругался на всю степь и грозил большущими трехрогими вилами.
— Не рви лошади губы, не задирай ей башку, не форси. Ишь моду взял! Сколько раз тебе говорить?
После такой «науки» Илюху спешивали и снова сажали Саню, которой до смерти надоедало это «гарцевание» с раннего утра до позднего вечера.
Но вот Санька неожиданно заболела лихорадкой. Тут уж за Илюху взялись со всей строгостью и серьезностью. Хорошо запомнив конец повода, изрядно погулявшего по его спине, он быстро освоил отцовскую науку и подвозил теперь копны к стогу почти без промахов. Его наперебой расхваливали, но радости от этого он не испытывал. Подростков заставляли работать без всякого чувства меры, наравне со взрослыми.
Семилетнего Илюшку поднимали с рассветом, когда над озерами еще клубился холодный туман, истошно галдели лягушки. Полусонного, дрожащего от утренней сырости, отец сажал его на коня, а чтобы взбодрить наездника, подстегивал лошадь концом аркана. Гнедышка взбрыкивал. Едва удерживаясь на потнике, Илюха начинал ощущать в руках жесткие поводья и быстро приходил в себя, с нетерпением ожидая восхода теплого уральского солнышка.
Таскать копны приходилось с утра до ночи, с коротким перерывом на обед, когда солнышко уже не только грело, а изнуряло без всякой пощады. И если мальчишку в деревне уже приспособили к труду, научили бороновать, пахать, ходить возле быков с кнутом в руках, возить копны, жать серпом хлеб, косить, молотить, зимой возить корм, ухаживать за скотом, значит, он стал равноправным тружеником, работягой, не даром ел свой кусок хлеба, носил нанковые штаны и валенки, скатанные к рождеству Христову проезжими вальщиками.
8
Дети казаков учились раздельно. В станице на церковной площади были выстроены две одинаковые школы — одна для мальчиков, другая для девочек.
Этой осенью, еще задолго до начала занятий, Илюху начали снаряжать в школу в начальный класс, или в первое, как тогда называлось, отделение. Туда приводили самых маленьких. В старших отделениях учились взрослые парни. Многие из них сидели по два года на одной и той же парте. И не потому, что ребята не имели способностей. Старые, бородатые казаки на учебу в школе смотрели, как на самое последнее дело. Главным считалась работа в хозяйстве.
Оттого и процветали в казачестве малограмотность и дремучее невежество. Дед Никифор Иванович, прежде чем поставить подпись под каким-нибудь общественным протоколом или страховой бумагой, кряхтел и кашлял, засучивал рукав пиджака, сначала ставил большую, похожую на колесо фиту, мусолил кончик карандаша в прокуренных усах, а потом уж выводил остальные, растопыренные, как вилы, загогулины…
В тот год, когда Илюха должен был перешагнуть школьный порог, Мария и Саня учились в старших отделениях. От них он научился почти без запинки читать по печатанному, умел писать буквы и даже отдельные слова. В доме его уже считали «грамотеем» и проявляли к нему особое внимание. Мать сшила новый, защитного цвета мундирчик — на казачий манер, отец справил у знакомого киргиза-чеботаря юфтовые сапоги, густо промазанные дегтем. В старой, самодельной сумке лежала грифельная доска в деревянной рамке, два хорошо заостренных грифеля и запас новеньких перьев для ручки.
— Учись хорошенько, не шелаберничай. Научишься писать и читать складно, отдам тебя в кадетский корпус, — ведя Илюху за руку, говорил отец.
От его слов у Илюшки жутко замирало сердце. Уехать куда-то из дому, к озорным рыжим кадетам? Он видел, как в станицу приезжали сыновья к полковнику Клюквину на каникулы и осатанело дрались с местными мальчишками по любому поводу. За то, что их отец скупал у мальчишек бычков по две копейки за десяток, казачата дразнили кадетов поганцами, потому что рыбу эту считали поганой, вытаскивали ее на удочку и «казнили». Не очень-то улыбалось Илюшке попасть в лапы этим отчаянным краснолампасникам.
— Пройдешь кадетский корпус, — продолжал отец, — есаулом станешь, целой сотней казачьей командовать будешь!
Отец подвел сына к стоявшему у школьного крыльца учителю, господину Гетманову, откозыряв, легонько подтолкнул вперед, о чем-то поговорил с учителем, еще раз напомнил Илюшке, чтобы он хорошо учился, и ушел домой.
Оставшись один на один с учителем, Илюшка робко смотрел на его розовое лицо, темно-зеленый военный китель с ярко блестевшими пуговицами, черные сердитые усики. Захотелось вдруг к матери. Владимир Александрович внушал ему непреодолимый страх.
До этого Илюшка бывал в школе единственный раз. Он ходил туда с сестрами на елку. От них слышал, что учитель ставит мальчишек на колени и бьет линейкой.
Сейчас Илья стоял перед учителем, стараясь не показывать страха, мотал школьной сумкой, гремя доской и грифелями.
— Буквы знаешь? — спросил учитель.
— Ага.
— Ну и хорошо. Иди в класс и не трепли свою сумку, — добавил он, затаив усмешку в усах.
Стараясь осторожно ступать своими киргизскими сапогами, Илюха стал подниматься на крыльцо по свежевыкрашенным ступенькам. Из окон слышался неистовый галдеж, мелькали пестрые рубахи и вихрастые головы.
Все четыре отделения размещались в одном большущем классе. Между старшими и младшими отделениями было оставлено широкое свободное пространство, где в несколько шеренг могла выстраиваться вся школа.
Прошло много лет, но первый школьный день ярко и живо запомнился Илье на всю жизнь. Школа была залита солнечным светом. Множество лучиков блестели, переливались на позолоченной ризе священника. Пахло ладаном. Размахивая кадилом, поп отслужил молебен, ученики пропели — кто в лес, кто по дрова — «Достойную» и «Боже, царя храни».
Илюха немножко гордился тем, что уже умеет писать все буквы, но на первом уроке Владимир Александрович заставил рисовать какие-то непонятные крючки, и, к удивлению, это оказалось не так-то легко. Перо сразу же посадило на новенькой тетрадке расплывчатую кляксу — страшную, как черный паук. Выяснилось, что Илья не умеет правильно держать ручку. Он так круто выгибал указательный палец, что тот походил, по мнению учителя, на ружейный курок. Владимир Александрович несколько раз подходил и терпеливо, не повышая голоса, объяснял и показывал, как должен лежать палец на ручке. Без привычки пальцы не слушались. Урок показался длинным, утомительным. Домой Илюха принес заляпанную чернильной кляксой тетрадку с жирными мохнатыми загогулинами. Когда мать открыла тетрадь, сын, чтобы скрыть слезы, отвернулся.
— Ты погляди, какой он у нас молодец! — услышал он восторженный голос матери, обращенный к тетке Аннушке.
— Первейшим грамотеем станет, — откликнулась тетка.
— Плохо! Все равно плохо, — упрямо твердил Илья, хотя ему и приятно было слышать похвалу.
Он искренне переживал свою первую неудачу и удивлялся, почему они расхваливают такую мазню.
— Ну почему плохо? Очень даже хорошо, — вертя перед глазами тетрадку, продолжала мать.
— Ручку не умею держать.
— У-у-у, сынок! Научишься! — с радостным в голосе убеждением воскликнула она и усадила сына за стол. В маленькую глиняную чашку уже была налита куриная лапша. На белом полотенце лежала горка любимых кокурок.
Но Илью это нисколько не радовало. В глазах все еще стояли мохнатые крючки, писать которые, как ему казалось тогда, он не научится никогда на свете.
Первые дни Илья упорно практиковался на крючках, кое-как одолел, а когда перешли на буквы, стало легче. Получил первую пятерку и был рад, как казак первому Георгиевскому кресту. Тайно от всех открывал тетрадку и любовался. Выведенная красными чернилами пятерка стояла гордо, словно востроносая девка с длинной откинутой назад косицей.
9
Ежегодно в самый разгар бабьего лета, когда шелестела под ногами сухая желтая листва, уютно прятались в ней разлапистые грузди, густо краснели на ветках созревшие шиповник и боярышник, когда над головами со свистом пролетали стаи уток, школьники ходили в Тугай. С ружьем на плече, в высоких сапогах учитель Гетманов впервые объяснял, как растут, расцветают, опыляются черемуха, вишня, крушина, почему созревают ягоды. Все это было новым и любопытным.
Однажды во время прогулки школьников захватил в поле такой осенний ливень, что все они продрогли и промокли до нитки.
— Привыкать надо и к воде и к стуже. На то вы и казаки — войско царское, — говорил им учитель. — Вам еще предстоят не такие походы.
— Ты гляди-ка, Анна, башка у него, как утюг, горячая, — встревоженно сказала тетка, когда Илюшка пришел домой.
Илья сильно захворал. Пришлось звать войскового фельдшера Ивана Васильевича Тювильдина.
— Инфлюэнца, — сказал он.
Слова «грипп» тогда и в помине не было. Он дал Илюшке какие-то горькие порошки и велел лежать.
Хворать было очень приятно. Каждый день давали компот, мед, варенье и другие вкусные вещи. Все сочувствовали. Даже Варька ходила тихо, на цыпочках.
— Больше не пойдешь ни в какие походы, — сказала мать.
— Надо привыкать и к мокроте и к стуже, — напомнил он слова учителя.
— Э-э, сыночек мой! Все будет!..
Казачьи школы были откровенно военизированными. С первых же дней детей приучали к хождению строем. Расчет на первые и вторые номера был обычным явлением. На прогулки и в церковь ходили строем, пели военные казачьи песни. Дома и в школе постоянно внушали, что мальчики — слуги царя и отечества. Они должны знать наизусть по имени и отчеству все царское семейство, начиная от царя и кончая великими князьями, княгинями. Изучали историю всех русских царей, войны, которые они вели, и обязательно назубок историю казачьих войск. Этому предмету уделялось особое внимание. Урок примерно шел так:
— Никифоров! — выкликал учитель.
Илья обязан был вскочить и вытянуть руки по швам.
— Отвечай, сколько у нас казачьих войск?
— Семь, — после небольшой запинки говорил Илюшка.
— Назови.
— Оренбургское, Уральское, Донское, Кубанское, Терское, Семиреченское, Забайкальское…
— Глебов!
— Я, господин учитель! — бойко вскакивал и кричал, как оглашенный, Илюшкин сосед Саня Глебов.
— Ты согласен, Глебов, что у нас семь казачьих войск?
— Никак нет!
— Почему?
— Потому что казачьих войск у нас восемь.
— Какое пропустил Никифоров?
— Амурское.
— Верно. Садись, Никифоров, и запомни, что ты пропустил Амурское казачье войско… А ты, Глебов, отвечай, кто сейчас является наказным атаманом нашего Оренбургского казачьего войска?
— Его высокопревосходительство господин Сухомлинов!
— Совершенно верно. А кто у нас наблюдающий за казачьими школами?
— Его высокоблагородие господин войсковой старшина Прытков!
— Молодец! Садись. Послезавтра господин Прытков прибывает к нам для осмотра школы. Всем ученикам прийти в школу в полной казачьей форме.
Слово «войсковой старшина» звучало величаво, громоподобно. Илюха примчался домой как угорелый. Взбегая на крыльцо, кричал:
— Мама! Мама!
— Что случилось? — идя навстречу, испуганно спрашивала мать.
— Скорее шей, мне брюки с лампасами и погоны!
— На войну, что ли, собрался? — улыбалась она.
— Приезжает войсковой старшина! Наблюдащий.
— Ну и бог с ним, пусть приезжает, — спокойно ответила мать.
— Его высокоблагородие господин Прытков! Войсковой старшина! — повторял он раздельно и торжественно. Спокойствие матери выводило его из терпения.
— Еще что надо?
— Новую фуражку!
— А может, еще и коня с седлом? — ехидно сказала старшая сестра Мария.
Тут терпение Илюхи окончательно истощилось. Он запустил в сестру своим маленьким сапожком и заревел.
— Да уймись ты, дурачок! — вмешалась тетушка. — Погоди, Анна. Ведь он все-таки у нас казак! Раз начальство приезжает, учитель велит, значит, нужно подчиняться. Порядок есть порядок. Я пойду пошарю у себя в сундуке. У меня там есть всякие лоскутки.
Однако Илья не хотел, чтобы его казачья форма делалась из каких-нибудь лоскутков, и продолжал реветь.
Чтобы успокоить новоявленного казака, пришлось бросать всю работу. Мать и тетушка принялись перебирать и перекраивать ножницами лоскутки, быстро и ловко смастерили погончики и пришили к мундиру.
С лампасами дело обстояло хуже. Они вертели в руках штанишки и так и сяк, покачивали головами и грустно вздыхали. Простые бумажные брючишки, сшитые матерью, были не очень казачьи.
Вошел отец. Узнав, в чем загвоздка, решительно пресек все попытки облампасить штаны.
— Сходит и без лампасов. Невелика птица, — сказал он.
Илюха взвыл так, что загудело в печной трубе. Пообещав выпороть его, отец махнул рукой и вышел.
С горем пополам лампасы были пришиты. Примерили все вместе: мундирчик с голубыми погончиками и брюки. Надеть старую фуражку Илюша отказался напрочь. Она была измята, с полинялым, выгоревшим на солнце околышем, с выпотрошенной, облезлой внутри клеенкой. Не раз она побывала под дождем и, кроме того, поила хозяина в поле родниковой водой. Взрослые черпали воду своими фуражками, дети им подражали.
— Ведь только к пасхе совсем новенькую покупали у Шуловых, — сокрушалась мать.
— Если бы она была взаправдышная, — хныкал Илья.
Мечтой каждого казачонка было иметь касторовую, с голубым околышем фуражку. Их покупали только взрослым парням. Для мальчишек лавочники привозили бумажные, дешевые, но школьники их презирали, потому что в касторовые вкладывался стальной ободок, а бумажные держались на картоне, который расползался при первом соприкосновении с водой.
Мать и тетка понимали, что отправлять Илюшку в такой фуражке нельзя, тем более что после встречи с господином Прытковым школьники должны пройти парадным маршем по площади перед станичным управлением мимо начальства — атаманов, станичного и поселкового попечителя, священника и самых богатых почетных казаков.
Тетка Аннушка с матерью пошептались, повздыхали и нашли выход. Мать встала, пошла в большую горницу и вернулась с фуражкой Миши. Это была его первая праздничная «всамделишная» фуражка, с высокой тульей, голубым околышем, с блестящей казачьей кокардой.
— Померь-ка, сынок, — и мать сама надела Илюшке фуражку.
— А ить почти впору! Гляди, головастый какой, — проговорила Аннушка. Однако, несмотря на его «двухголовость», внутрь все же пришлось заложить круглую бумагу.
В полной теперь парадной форме он ходил из комнаты в комнату, стоял перед зеркалом, надувая щеки, пыжился, как лягушонок, позабыв, что фуражка чужая. Пока его снаряжали и вертели словно куклу, Варька все время крутилась тут же, рылась в лоскутках и ждала своего часа…
В это время Миша пас на отаве овец. Но когда он вернулся и вошел в избу, Варька тут же крикнула:
— А Илюшка завтра в школу пойдет в твоей фуражке!
— Не ври. — Насупившись, брат остановился посреди кухни.
— Вот те свят! — Варька перекрестилась.
Уткнувшись подбородком в чьи-то старые, пахнущие пылью валенки, Илюшка уже лежал на печке. Мать возилась у шестка. Минька сначала посмотрел на нее, потом на брата. Спросил:
— Правда?
Илюха давил кулачонками подбородок и прятал глаза.
— Ничего, Миня. Всего один разочек наденет, — ответила мать и объяснила, по какому случаю.
Минька застучал сапогами по коридору, побежал проверять свою фуражку. Там, где он всегда прятал, ее не было. Вернувшись, он прыгнул на печной приступок, встряхнул своим светлым чубом перед носом братишки, спросил грозно:
— Куда дел?
Часто заморгав глазами, Илюха отодвинулся.
— Не лезь ты к нему. Я прибрала, — вмешалась мать. — Наденет разочек, ничего с ней не случится.
— Да она ему, как козе барабан!
— А вот и как раз! — крикнул Илья.
У Миши было доброе, отходчивое сердце, и потому стычка кончилась тем, что, склонившись к братишке, он прошептал:
— Ладно. Не отыму. Но за это ты отдашь мне крашеный панок.
В козны играли не только мальчишки, но и большие парни — чуть ли не до первого лагерного сбора.
Козны-бабки! Что было еще милее на свете, чем эта игра?.. Илья играл на гладко утоптанном снегу или на льду замерзшей лужи до тех пор, пока не закоченеют руки. Панки и бабки выкрашены в разные цвета, а последний, широкий, лобастый биток налит оловом. Недавно Илья выменял такой биток у татарчонка Якубки за четыре полнехонькие варежки бабок. Целое богатство!.. Уходил в амбар, высыпал на разостланный полог и пересчитывал. На ночь приобретенный панок прятал под кошму в изголовье, днем же таскал за пазухой. Как же отдать такую красоту? Минька неотступно дышит в лицо. Ждет. Все тело Илюхи пронизывает огонь. Жарче всего пяткам и глазам. Чувствует, что сейчас заревет.
— Ты не отквашивай сковородник свой, а давай биток, — наседает Минька.
Сковородником он называет утолщенные Илюшкины губы. Илюшка хлипкий, может плакать по самому малейшему поводу. На его счастье приходит отец и прекращает спор с братом. Утром Илюшка идет в школу вполне экипированный, с новенькими, как голубые цветочки, погончиками, с белой, чуть не с куриное яичко кокардой, лампасы внапуск на сапожки, от которых за версту несет ваксой и чистым дегтем. Его столько одергивали и прихорашивали, что он едва не опоздал на сбор. Когда прибежал, все четыре отделения уже были выстроены во дворе. Учителя в новых, зеленого цвета мундирах с блестящими пуговицами ходили перед строем и поскрипывали сапогами, давая мальчикам последние наставления. За забором повизгивали девчонки, разглядывая в дырочки погончики и школьные шашки, два всамделишных, только маленьких, казачьих клинка в чистеньких лакированных ножнах. Их надели лучшие ученики четвертого отделения — Сережка Полубояров и Санька Корсков. Илюха перед ними казался таким неказистым: косолапенький, с непомерно большой головой. Но он в строю, и кокарда у него поблескивает не хуже, чем у других, а может, и лучше. Сердце тревожно замирает. Мальчишечьи лица строги, их трудно узнать под лакированными козырьками. Это уже не школьники, а маленькое казачье войско, которое марширует по двору вокруг казенных столбов. Казенными столбами здесь называют снаряды для военных и гимнастических занятий. В землю врыты два огромных столба, сверху перекладина. На ней лестница, кольца, шест, тут же рядом брусья и неизменная деревянная кобыла, отполированная штанами до блеска. Здесь прыгают, лазят по лестнице, взбираются по шесту. К гимнастике приучаются с малых лет.
А сейчас учатся маршировать, останавливаются на ходу, поворачиваются… Командует младший учитель Егор Артамонович Шаров — молодой, высокого роста казак из станицы Рассыпной. Все школьники хорошо умеют ходить в ногу. Немножко портят «обедню» первоотделенцы, но они стараются вовсю. В построении шестеркой залихватски топают навстречу старшему учителю Гетманову, который сейчас изображает войскового старшину. Топот сотен ног, блеск обнаженных клинков захватывает, будоражит ребячьи сердца. Впереди мелюзги — Полубояров и Корсков. С клинками наголо они рапортуют:
— Здравия желаем, ваше высокоблагородие!
— Здравствуйте, школьники! — беря под козырек новенькой фуражки, зычно выкрикивает Владимир Александрович Гетманов.
— Здравия желаем, ваше бродие! — дружно отвечают всем строем.
— От Петровской казачьей школы ординарцами присланы ученики четвертого отделения Сергей Полубояров и Александр Корсков, — рапортует долговязый Полубояров. Он старший ординарец.
— Ординарцы приняты! Вольно!
Ученики первого отделения стояли в затылок за ординарцами, поэтому первыми встречали высокого, носастого наблюдающего. Его сопровождали атаманы, поп, школьный попечитель, густобородые именитые казаки, увешанные медалями.
Длинный, в сажень ростом, с большими, как распорки, усами, с Георгиевским крестом на светло-зеленом мундире, войсковой старшина сказал речь, призывая хорошо учиться, чтобы стать настоящими казаками, достойными защитниками царя и отечества. Потом прошли колоннами, перестроились, показали какую-то игру и были распущены.
10
Военные игры, упражнения на гимнастических снарядах были неотъемлемой частью школьных занятий. Осенью в погожие дни учителя выводили мальчиков в поле, учили перебежкам, маскировке, устраивали увлекательные поиски разведчиков. Зимой подростков ожидали любимые снежные городки, которые штурмовали не только они, но и взрослые служилые казаки. Но играть одним все же нравилось больше. Без учителей дети чувствовали себя вольготней и беззаботно шалили сколько хотелось. Школьная жизнь складывалась так, что все с нетерпением ждали, когда начнутся посты, сначала рождественский, затем самые продолжительные каникулы, веселая масленица с играми и скачками. Во время великого поста было не до игр — предстояло говение. Вставали затемно. Наспех одеваясь, бежали по звеневшему в лужах апрельскому ледку к заутрене, потом к обедне, а вечером к всенощной. Выстаивать натощак сразу две утренние службы было мучительно. Махнув рукой на грехи, мальчишки приходили в школу с краюхой хлеба за пазухой, наперед зная, что перед причастием последует полное отпущение грехов. Сам по себе обряд говения был утомительным и нудным, но имел и свои преимущества. Во время поста ребята мало учились, больше молились. В школу старались прибежать как можно раньше, чтобы до прихода учителей расправиться с запасами хлеба и поиграть. Самой любимой игрой была война — стенка на стенку. При этом сильные узурпировали власть и назначали себя полководцами. Так, например, Санька Корсков, ординарец, однажды объявил себя Александром Невским. В другой стенке предводительствовал ученик четвертого отделения Иван Серебряков, по прозвищу «Псаломщик». Это был невысокий, коренастый, довольно смышленый парень, прихрамывающий на левую ногу.
Игра, которую придумали школьные полководцы, заключалась в том, что одна сторона взбиралась на парты и вставала во весь рост, а другая атаковала. Мальчишки стаскивали друг с друга шапки. Лишившийся головного убора немедленно выбывал из строя. Многие носили барашковые папахи с высоким сплошным гайдамацким верхом, натянутые на уши. Стащить их было не так-то просто. Правил в игре не существовало, поэтому противника можно было хватать за что попало и стаскивать с парты. Нередко вместо шапки в руках оказывался валенок, а то и рукав от шубенки, не говоря уже о крючках и пуговицах. В классе поднималась пыль столбом. Вояки орали во всю глотку, гоняясь друг за другом, прыгали по партам. В тот день за Никифоровым погнался Санька Глебов. Несмотря на малый рост, Илюшка был крепким и вертким. Папаху свою нахлобучил так, что стащить ее можно было лишь с волосами… Санька, прыгая с парты на парту, пытался прижать его к стенке, но Илюшка все время ловко увертывался. Он знал, что Санька сильнее, но ему не хотелось быть побежденным. Во время этой беготни Илюха в какой-то миг повернулся к врагу лицом и попятился к окошку. Санька, налетев на него, вынес дружка вместе с оконной рамой прямо на улицу. Рама была, к счастью, одинарная. Вторую, по случаю весны, сторожиха успела выставить. Услышав звон разбитого стекла, из своей школы выбежали девчонки и подняли визг. Вояк мгновенно втащили в пустой проем окна. Живший при школе, Владимир Александрович прибежал в класс первым; губы его дрожали, в усах застряли хлебные крошки.
— Мы поклоны бьем натощак, а он калач жрет, — толкнув Илюху в бок, как ни в чем не бывало прошептал Санька — смуглый, широкобровый, один из самых способных учеников.
— Кто? — обводя весь, класс пристальным, разгневанным взглядом, спросил учитель.
Мальчишки молча сопели, вдыхая разгоряченными ноздрями клубившуюся до потолка пыль.
— По местам! — раздалась команда.
Прогрохотав сапогами, все быстро расселись по партам.
— Встать! — снова раздался грозный окрик учителя. — Последний раз спрашиваю: кто разбил окно?
Опустив головы, ученики замерли в тягостном, напряженном молчании.
— Я жду. Сейчас начнется в церкви служба. Если не признаетесь, кто выбил раму, поставлю на колени и будете торчать здесь на протяжении всей обедни. Говельщики… Вот оставлю весь класс без обеда, — добавил он насмешливо.
Все знали, что старший учитель может выполнить свою угрозу. После обедни вся голодная орава молельщиков отпускалась на час домой. Матери для них берегли лучшие куски пирогов с тыквой или морковкой. Стоять голодными на коленях не улыбалось.
— Я, Владимир Александрович, вышиб раму, — сказал Санька Глебов и поднял руку.
— Хорошо. Я с тобой поговорю потом. А сейчас все марш строиться и в храм! — приказал учитель.
Бывало еще и так: часть учеников, в том числе и Илюха, приходили в школу задолго до начала занятий. Одни придумывали разные игры, другие баловались, третьи наспех делали заданные на дом уроки. Илюшка почти никогда не раскрывал дома ни одного учебника. Никто из домашних не интересовался, когда и где он готовит уроки. Учится хорошо — и ладно. Иногда отец заставлял прочитать что-нибудь вслух. На этом проверка кончалась. За учение родители не беспокоились. Илюшка быстро и хорошо запоминал прочитанное, а поэтому, как только он приходил из школы, всегда находилась работа по хозяйству. Мальчик должен был поить скотину, раздавать корм, рубить и колоть дрова. Если выдавалась свободная минута, то моментально набивал карманы бабками и играл до самой темноты. Тяга к игре в козны была необоримой. Другим пристрастием были сказки. Мальчишки собирались у кого-нибудь на повете, зарывались в сено и могли рассказывать друг дружке до бесконечности, Пересказывали одни и те же сказки по нескольку раз, а иногда сочиняли и сами, улучшали варианты, слышанные от других. Илюшка обладал совершенно неуемной фантазией и так иногда завирался, что ставил товарищей в тупик, выставляя в смешном виде станичных знакомых.
Работа по хозяйству, бабки, сказки на поветях отнимали все свободное время. Заданные на дом уроки Илюха на скорую руку учил в школе и включался в игры или проказы. Неистощимые на выдумки ребята всякий раз изобретали какое-нибудь новое озорство.
Однажды придумали такую коварную забаву. Лежал в классе за печкой суковатый вязовый дрючок с обгорелой в корневище закорюкой. Дрючком этим сторожиха мешала в печке угли. Кочережки всегда куда-то исчезали.
В классе была огромная, тяжелая, обитая войлоком дверь. Мальчишки, как правило, впопыхах неплотно ее прикрывали, выстуживая и без того не очень теплое помещение. Дежурному надоело таскать провинившихся первоклашек за уши, и старшие сообща изобрели кару. Дверь из класса открывалась в сени. Решили вытащить из-за печки вязовую сторожихину кочережку и пристроить ее между дверью и косяком. Как только какой-нибудь мальчишка, разлетевшись, с ходу открывал дверь, черный, закопченный дрючок валился прямо в лицо. Ошеломленный такой встречей бедняга отскакивал и под хохот сорванцов начинал растирать сажу на щеках. В тот день все так увлеклись своей забавой, что не заметили, как прошло время и в открывшуюся дверь вошел старший учитель Владимир Александрович Гетманов. Ребячья забава рухнула ему на голову.
— Болваны! — крикнул он и, схватив дрючок, с остервенением швырнул его за печку. Вытирая платком испачканные руки, начал искать сердито вытаращенными глазами виновника. — На сей раз я не отпущу вас домой до тех пор, пока не назовете имя этого негодяя!
Зал притих. Сначала кто-то из мальчишек, давясь от смеха, пыхтел за партой, затем дружно, как это часто бывает с детьми, все неудержимо захохотали.
Гневно поджатые губы Владимира Александровича судорожно тряслись. Нос, щеки и кипенно-белая рубаха с черной бабочкой — все было испачкано сажей.
— У вас, Владимир Александрович, лицо в саже, — захлебываясь от смеха, прошепелявил Егорка Шулов. Он был родственником учителя, недавно женившегося на его тетке.
Поняв, что он попал в нелепое положение, учитель схватился за голову и выскочил из класса, забыв закрыть за собой дверь. Вернулся он в чистой рубахе с бантиком, который стрижом выглядывал из откидного воротника военного кителя.
Озорство зашло слишком далеко, поэтому после команды «на колени» все, как один, бесшумно и быстро влезли на парты.
— На рубцы! — последовала вторая команда. Ученики исполнили ее так же беспрекословно, хотя стоять на рубцах, где лежали карандаши и ручки, было несладко — сразу становилось больно коленкам.
Скрестив на груди руки, учитель прошелся посередине класса из конца в конец, остановился перед первоклашками и проговорил строго:
— Если не будет назван зачинщик, заставлю вытянуть руки.
Не понимая всей унизительности наказания, мальчишки принимали его как вполне заслуженное. Лучше уж постоять на рубцах, потерпеть, чем быть ябедником.
— Вытянуть руки! — снова раздалась сердитая и протяжная команда учителя.
Маленькие тогда еще не понимали, что значит стоять на коленях и держать руки вытянутыми. Поначалу это кажется совсем нетрудно. Но буквально через минуту руки начинают неметь и непроизвольно падают. Кто не выдерживает, к тому подходит учитель и из-под низа бьет линейкой по рукам. Малыши скисают первыми, начинают пыхтеть и всхлипывать. Но плакс потом дразнят и «клюют» чуть ли не в каждом углу.
Старшие ученики поглядывают на Егорку Шулова. Бывали случаи, что некоторые проделки становились известны учителю. Подозревали, что доносчик Егорка. Его потихоньку отлупили однажды, но он даже не пожаловался. Сейчас, надув мокрые губы, Егорка терпеливо держал руки вытянутыми, перенося эту муку наравне со всеми.
С красными, как мак, щеками учитель медленно ходил перед первыми рядами, свирепо теребя темные усики. Иногда он прибегал к помощи линейки. Если провинившийся начинал выть, разрешал опустить руки, но при этом награждал плаксу оплеухой. Илья не помнит, сколько длилось такое противоборство. Руки и ноги невыносимо болели. Многие уже шмурыгали носами на весь класс, елозили коленками по рубцам черных парт, но виновника не назвали.
11
В школу Илюшка ходил охотно, учился неплохо, но все же каникулы ждал как отраду. Сумка с книжками и тетрадками — с глаз долой — запиралась куда-нибудь в сундук или комод, и только перед началом занятий начинала мучить совесть, что ни разу не заглянул в книжки, не прочитал ни единственной странички из заданного или рекомендованного учителем. На третьем году учебы их класс повел Георгий Артамонович Шаров. Он как-то сразу сумел подобрать к мальчикам тот «золотой ключик», которым открываются юные души. С первых же уроков все полюбили его и прониклись доверием. Шаров сумел повести дело так, что основная часть самых способных учеников как будто «нечаянно» задерживалась после занятий в школе, и они доверительно беседовали о книгах.
— Мне хотелось, чтобы вы как можно больше читали, — говорил Егор Артамонович. — Чтобы книга стала другом вашей жизни.
Ни в школе, ни в самой станице в то время библиотеки не было. Дети читали принесенные учителем книги вслух и обсуждали прочитанное. Первой и, конечно же, самой памятной — после сказок Пушкина — была повесть Гоголя «Тарас Бульба». Жизнь и героика запорожских казаков, потомков славной казачьей вольницы, суровая и яркая любовь к своей отчизне была близкой, кровной. Ребята буквально впитывали прочитанное и готовы были слушать без конца. Частые задержки Илюшки в школе не остались не замеченными дома. Как-то отец нарочно подождал его возле ворот и не очень ласково спросил:
— Где ты болтаешься?
— В школе был.
— Не обманывай. Все ученики давно уже дома.
В станице почти из конца в конец было слышно, как с веселым шумом и смехом двести ребячьих голов, двести пар башмаков и сапог дружно скатывались с крылечек двух школ и шумно растекались по улицам. Обмануть домашних тут было невозможно.
— Говорю, был в школе, — упрямо твердил Илья. — Нас оставлял Егор Артамоныч.
— Без обеда, что ли? Так бы и сказал сразу.
— Не без обеда. Мы читали книжку.
— Читали? — Отец с удивлением поднял голову. — Вы что, не успеваете читать во время уроков?
— А мы читаем не по заданному.
— И какую такую книгу вы читали не по заданному?
— Гоголя. Про Тараса Бульбу.
— А-а! — Глаза отца расширились. — Это был такой казак, богатырь храбрейший, а у него еще двое сынов. — Отец самодовольно разглаживал густые темные усы, стараясь показать, что и он кое-что знает.
Героическая легенда о запорожских казаках передавалась из уст в уста.
— Сыновьев его звали — одного Остапом, другого Андреем, — подтвердил Илюшка, обладая цепкой памятью, и тут же почти дословно пересказал целые страницы.
— Складно. Больно складно. Молодец. — Задумчиво кусая ус, отец подобрел лицом. — Это что же, учитель вам читает, а вы запоминаете?
— Нет. Мы сами читаем.
— Как так сами?
— В черед. Сначала один, потом кто-нибудь другой.
— И ты все можешь наизусть запомнить?
— А то нет!
— Это хорошо, сынок, — вздохнул отец.
Еще бы! Илья часто во сне видел грозного, вислоусого Тараса, богатырского вида Остапа, без стона переносившего муки казни, когда палач ломал ему кости; высокого, стройного Андрея, упавшего после отцовского выстрела, как подкошенный сноп.
— Расскажи-ка, что ты еще запомнил?
Илюшка охотно рассказывал, да так увлеченно, что его трудно было остановить.
— Вот ты какой! — Отец отпер калитку и пропустил сына во двор. — Ладно. Читайте. Это, брат, не в козны биться.
Когда Илюшка уже хлебал на кухне щи, отец вошел, размотал синий кушак, подсел рядом, поглаживая ладонью его голову, и вдруг спросил:
— Слышь-ка, сынок, ты не можешь попросить эту книжку у вашего Егора Артамоныча? Принес бы домой и почитал нам всем вслух?
На другой день Илья передал учителю просьбу отца. Тот охотно дал книгу, только просил аккуратно обернуть ее.
Читка повести началась в тот же вечер и продолжалась до тех пор, пока не выгорел в лампе весь керосин. Именно тогда, впервые в жизни, Илюшка почувствовал волшебное воздействие книги на людей. Гоголь и его герои очаровали всю семью. Отец стал добрее и внимательнее к детям. Отдельные страницы повести, он заставлял перечитывать по нескольку раз.
— А ну, сынок, — говорил он, — начни-ка с того, где Остап на отца-то… «Не смейся, батька, ей-богу поколочу…» Вот это сын, едрена корень! Не то, что вы, сморчки!..
Отец был могучего телосложения, обладал огромной силой. Он легко брал под мышку пятипудовый мешок. Иногда он покупал большие, из толстого самотканого рядна мешки-капы, которые изготовляли казахи. Это были мешки пудов на восемь-десять. Мать не любила их и боялась, что, поднимая такую тяжесть, отец может надорваться. Он брал эти мешки на загорбок, в особенности когда был нетрезвый.
Илюшка хорошо помнил, как они ездили с отцом на мельницу. На реке Кураганке, притоке известной на Южном Урале Сакмары, были расположены неподалеку друг от друга три мельницы. Две из них принадлежали Илье Борисовичу Буянову. Владельцем третьей был Корней Косливцев. Отец, да и многие другие казаки станицы всегда делали помол у Ильи Борисовича. Однако на этот раз обе буяновские мельницы оказались сильно завозными и пришлось ехать к Косливцеву, которого отец терпеть не мог за то, что он гарнцевый сбор за помол брал большой и молол хуже.
Было это в конце августа. День выдался жаркий. Сняв фуражку, Илюшка караулил свой воз — сидел на закрытых пологом мешках и с изумлением глядел, как скрипит, ворочается в водяных брызгах большущее мельничное колесо, на которое с шумом лилась вода, бойко катившаяся по замшелому дощатому каузу.
У отца везде были дружки и знакомые — казаки соседних станиц, башкиры, татары и мужики с Сыртинских хуторов. Как только приехали, он распряг быков, привязал их к дышлу и ушел. Вернулся уже навеселе и на слова добрые не скупился. Когда он выпьет маленько, всегда так, а если чуток больше — начинается кураж…
— Поел бы ты, сынок, шанежек али возьми да яичко расколи.
— Не хочу, — отвечал Илюшка уныло. Ему уже тошно было смотреть на грохочущее колесо, на своих большерогих быков, которые, отгоняя слепней, беспрерывно махали загаженными хвостами; на серую, двухэтажную, густо запыленную мукой мельницу; на перепачканных в муке помольщиков, таскавших мешки на верхотуру, где зерно пускалось на обойку, очищалось от мусора, прежде чем попасть под жернова.
Рядом с их телегой стоял воз лохматого бородача — кержака. Он только что съел здоровый кусок сала, полковриги хлеба и выпил, наверное, полчиляка кислого молока. Все у него было громадное, неуклюжее — и его длинное рыжебородое лицо, и мосластые, заросшие шерстью руки, и черно-пестрые быки, и фургонище с толстенными ребрами на высоченных колесах. Мешки-капы из киргизского рядна тоже были самые большие.
С порожней в руках пудовкой бородач залез в фургон, поставил мешок на попа и начал развязывать.
Отец привел с водопоя быков, привязал их и стал дергать из-под полога сено. Поглядывая на кержака, спросил:
— Черед, что ли, подошел?
— Черед, пес ему в дышло. Погода стоит, а я тута три дня околачиваюсь…
— Мог бы сразу мешок затащить, чем рассыпать по пудовкам, — сказал отец.
— Как же ты его паташышь, коли в ём восемь мер? — Кержак бросил развязывать неподдающийся узелок и задумчиво почесал за ухом.
— Ты сам-то откуда, сосед? — спросил вдруг отец.
— Саринские мы. С самой, значит, Сары.
— А-а-а! Великопостники. Староверы-малоеды…
— Как так, малоеды? Едим, как надобно…
Илья не знал, к чему отец клонит, но ему вдруг стало весело. Он-то видел, как уплетал калач и сало этот малоед…
— Поститесь шибко, вот и мало силенок. Куда там поднять мешок, вся сила в бороду пошла…
Отец никогда не оставлял бороды, а носил и холил густые темные усы.
— Ежели шибко сильный, бери и тащи! — рассердился сосед.
— И втащу! — крикнул отец и задорно поплевал на руки.
— Хвалилась курица, что петуха сомнет, — раздался с боку скрипучий голос. Илюшка повернул голову. К возам подходили сам хозяин мельницы Корней Косливцев и помольщики. Начали спорить.
— Не хвалюсь я, хозяин. Доказать могу. — Отец наступил сапогом на дымящийся окурок.
— Раз можешь, казачок, поднимай и тащи! — Востроносый, тщедушный Косливцев захватил реденькую свою бороденку в костлявый, сухонький кулачок и насмешливо поглядывал на отца снизу вверх. Помольщики тоже подзадоривали. Повернувшись к ним, отец круто и дерзко спросил:
— А с какой стати, любезные мои, я буду хребет гнуть? Ради красной бороды этого Саринского великопостника?
— Сам навялился! — крикнул кто-то из помольщиков.
— А спор?
— На спор? — переспросил отец. — Это еще куда ни шло…
— Ладно, православные! Бьем по рукам! Ежели втащит на верхотуру — мешок отдаю и черед свой уступаю, а ежели не осилит — с его воза в аккурат столько же отсыпем. Принимаешь, казак?
— Держи! — Отец протянул кержаку руку. Косливцев разнял их мосластые ладони и как ни в чем не бывало отошел в сторонку. Отец снял пиджак и кинул его Илюшке на воз. Засучив рукава синей рубахи, взял мешок за углы, покрякивая, взвалил на плечи, чуть пошатываясь, подошел к лестнице и стал подниматься по ступенькам.
Илья до боли впился ногтями в его пиджак, со страхом думал: «А вдруг придавит его этот желтый пузатый кап?» Вот он дошел до середины, остановился, зашатался вроде бы, постоял маленько и медленно пошел, переступая через бревнышки-ступеньки. Когда нога его очутилась на последней, кержак заорал истошно:
— Эй! Постой! Погоди, станишник!
Остановившись, отец с мешком грузно повернул голову. Илюшка только запомнил белки его глаз на темном лице. Не дыша, замер на своем возу. Вот так же, в праздники, он схватывался с кем-нибудь бороться. Тогда страшно было смотреть ему в лицо — глаза сверкали под спутанным чубом.
— Не ори, дурень! Уронит то и гляди! — зароптали на кержака помольщики.
— Я же шутейно, робята! Ей-богу понарошку! Право дело, брось! Что же, вы шуток не понимаете? Христом-богом молю, брось!
— Бросить?! — Отец маячил на верхотуре возле перильцев из неокоренной березки.
— Шутейно же! Шутейно! — вопил кержак.
— Ах, так? Тогда — на! — Легким, неуловимым движением отец стряхнул мешок с плеч, и он комом полетел вниз, тупо ударившись о деревянное ребро кауза. Желтое зерно брызнуло во все стороны и медленно поползло в воду.
— Ну и малина-ягода, — сказал кто-то ни к селу, ни к городу.
Вытирая лицо подолом рубахи, отец быстро спустился по лесенке. Кержак подскочил к нему, тряся лохматой головой, кричал:
— Ты чаво, лиходей, содеял, ай?
— Тоже, как и твоя милость, пошутил…
— Ды рази этак-то шутят, ялова твоя башка? — размахивая рыжеволосыми руками, наседал дядька.
— Экий, дядя, несуразный! Сам же взбаламутил человека, а теперь маешься, — проговорил Косливцев и зашагал в помольную. Дядька, что-то ему доказывая, бежал рядом.
Отец снял помятую фуражку, отряхнул и повесил на притыку ярма. Илья не видел, как очутилась у него в руках полбутылка. Хлопнув ладонью по донышку, он вышиб пробку и, запрокинув голову, звучно глотая, вылил водку в усатый рот.
— Достань-ка яичков, сынок, — попросил он.
Сняв с воза плетеную кошелку, где были харчи, Илюшка спрыгнул с оси. Стал очищать яички одно за другим. Отец закусывал и говорил:
— Вздумал, хлебало староверское, над казаком изгаляться, да я…
— Ты ешь, тятя, ешь. — Сын подсовывал ему чищеные яйца одно за другим, пугаясь до ужаса, что, мало закусывая, он, как говорила мать, скоро пьянеет и тогда от него никакого житья не будет. Отец покорно съел несколько каленых яиц и кусок шаньги. Покурил, разделся, прямо с обрыва плюхнулся в запруду. Много раз нырял, плавал саженками, отфыркиваясь, вскарабкался, держась за кустики, на крутой берег, оделся и вроде бы совсем отрезвел.
— Ты, тятя, не пей больше, — робко попросил Илюшка, чувствуя, что не выдержит и заревет.
— Не стану.
— Насовсем?
— Сказал — и баста. Не приставай.
— И мешки чужие не будешь подымать?
— Не буду. Матери не вздумай ябедничать…
— Да уж не скажу… ладно…
Трудно было тогда семилетнему мальчишке сохранить это в тайне. Нелегко жилось и матери. Недаром тетка Аннушка говорила:
— Ох, нелегкая тебе, Анюта, выпала доля!
Да. Нелегкая.
12
С каждым годом Илюшка любил школу все больше. Учение ему давалось легко, выручала на редкость хорошая память. Георгий Артамонович рассказывал после уроков о родном крае, казачестве, верности родине, товариществу, о взаимной выручке и справедливости. Не от отцов и дедов, а от младшего учителя мальчишки узнали, что они потомки Ермака, что оренбургская крепость была на месте теперешнего города Орска и название ее идет от реки Орь, впадающей в Урал. Предки будущих оренбургских казаков жили на реке Исети. Потом исетские казаки выдвинулись к Волге, постепенно тесня ордынцев, спустились в низовье, к Самаре, и стали самарскими. Продолжая теснить войска ордынских ханов, продвинулись на реку Урал и стали строить крепости. По одной из них, созданной на реке Орь, казачество было названо оренбургским. В 1735 году была заложена главная крепость, где сейчас Оренбург, а бывшая оренбургская стала называться Орской. В своих беседах учитель пробуждал любовь к родному краю, к истории. Мальчики тянулись к учителю, как травинки к солнцу. Желая сделать ему приятное, каждый старался как можно лучше написать диктант, обстоятельней запомнить и хорошо рассказать урок. Это было дружеское соперничество.
Но однажды Георгий Артамонович сам же и заронил сомнение в чуткие души ребят.
Как-то на уроке чистописания лучший ученик Санька Глебов, переписавший заданное без единой ошибки, вдруг получил четверку. Отметка была несправедливо занижена. Сидевший рядом с ним Егорка Шулов, ленивец и сладкоежка, получил «пять» с плюсом, хотя написал куда хуже Саньки. Учился Егорка, как говорили мальчишки, шаляй-валяй, но отметки имел такие же, как и у самых способных. Все были убеждены, что Егорка получает хорошие оценки благодаря своей тетушке, недавно ставшей женой старшего учителя Владимира Александровича Гетманова. Ребята были уверены, что теперь они едят шуловские конфетки пудами…
Обида, нанесенная Сане Глебову, не давала ребятам покоя. Во время большой перемены, когда Егорка вышел из класса, они украдкой перечитали текст домашнего задания и убедились, что оценка выставлена несправедливо: текст был написан отвратительным почерком; кроме того, на первых двух страницах ребята обнаружили более десяти ошибок и над каждой красным карандашом поставили крохотные, но хорошо заметные точки… Событие это быстро облетело всю школу и, видимо, еще до начала урока дошло до Владимира Александровича. Быстрыми, решительными шагами он вошел в класс и потребовал Егоркину тетрадь. Затаив дыхание все смотрели, как он читал, а ошибки сердито подчеркивал толстенным синим карандашом. Щеки учителя густо наливались кровью, а черные, чуть встрепанные усики дрожали.
— Гляди на уши, как они полыхают, — шепнул Илюхе Санька Глебов. — Сейчас из каждого уха раковые шейки посыплются…
13
После рождественской школьной елки, где Илюшка декламировал лермонтовское «Бородино», учителя настояли на том, чтобы во взятии снежного городка участвовали не только ученики старших отделений, но и самые маленькие.
Городок строился всей станицей. По решению казачьего схода на площади против станичного управления сооружалась высокая снежная башня, похожая на стог сена. Бока и вершина ее плотно утрамбовывались, а чтобы они хорошенько обледенели и были скользкими, их обливали водой. На самой макушке вмораживался на палке небольшой флажок. В задачу штурмующих входило как можно быстрее преодолеть скользкую стену, вскарабкаться на вершину и снять флаг. Победителю здесь же вручался приз. В тот год было установлено три приза. Первый — для младших школьников: казачья касторовая фуражка и наборный ремень, для старших учеников — тоже фуражка и платовские сапоги. В третьей группе участвовали все желающие взрослые казаки. Приз — новое седло с переметными сумами, кабурчатами и уздечка.
Такая игра выливалась в большой станичный праздник. При атаке на снежный городок применялась простейшая техника — хорошо отточенный железный зуб от бороны, допускалось также изготовление специальных сваек — круглых зубьев.
Для того чтобы очутиться на вершине башни, надо было иметь не только сноровку и силу, но и хорошую смекалку. Прямо лезть по гладкому льду невозможно. Поначалу нужно сильно вонзить зубья и подтянуться на руках, а дальше уже ковырять отверстия, чтобы потом можно было нащупать их носком и опереться. И так подниматься постепенно, от гнездышка к гнездышку.
Трудно преодолеть отвесную стену до половины башни. Дальше уже легче — башня конусом сходится к флагу.
Маленькие кинулись на снежный стог с радостным визгом и сыпались с него, разбивая носы, как не умевшие летать галчата.
Наборный ремень и казачья фуражка достались Саше Глебову. Илюшка добрался лишь до половины, а потом сполз по льду на голом пузе…
После малышей башню, словно черные грачи, облепили ученики старшего отделения и парни, окончившие школу годом раньше. Площадь, заполненная народом, гудела, как на ярмарке, подзадоривая штурмующих. Сначала бойко и хватко полезли бывшие ординарцы Саша Корсков — «Невский», рядом с ним зеленела военная рубаха Сергея Полубоярова. У «Невского» — когда он уже миновал самый трудный участок — отвесную скалу — неожиданно слетел с ноги валенок. Корсков поскреб по голому льду босой ступней и соскользнул на примятый снег. Сергей, неуклюже болтая длинными ногами, повис было на руках, но не удержался. Под хохот зрителей тоже сверзился вниз. У Михаила Андреева, как и у Корскова, снялся валенок. Сверкая синей заплаткой на белом чулке, Миша, недолго думая, сбросил с ноги второй валенок. Облегчившись, он начал споро колупать лед, работая зубьями, быстро и ловко нащупывал гнезда своими белыми носками, сноровисто полз все выше и выше. Празднично настроенные и тепло одетые казаки и казачки весело подбадривали его. Вот он сделал последнее усилие, поднялся на самую макушку и под восторженный гул толпы схватился за флажок.
Потом городок брали служилые и молодые казаки, побывавшие на первом лагерном сборе. Для них условия были совсем другие. Они должны были штурмовать башню в конном строю. Сначала выстраивались около станичного управления. Кто-нибудь из старших урядников подавал команду. Всадники бурно срывались с места и наметом скакали к снежной башне. У кого был резвее конь, тот первым подскакивал, становился ногами на седельную подушку и такими же железными зубьями начинал выдалбливать в стене ямки. Если конь оказывался не смирным, то всаднику приходилось лихо. Конь шарахался в сторону, и казак повисал на костылях, но чаще всего ненадолго… Приз доставался самому смелому и ловкому.
Зимой 1914 года женили Мишу Никифорова. Женой его стала Настя — дочь казака той же станицы Мардария Степановича Сурскова. Она была высокая, статная, за плечами две косы. Жили Сурсковы небогато, и девушка росла вроде бы неприметно, а тут вдруг, когда надели на нее белое подвенечное платье да вуаль, красавицей показалась. Домашние полюбили ее с первых же дней, и она прочно, на всю жизнь, вошла в новую семью. Но судьба ее оказалась нелегкой.
Известие о начавшейся войне застало Никифоровых на сенокосе. Настя первой увидела пылившего по дороге всадника. Он неистово махал красным лоскутом на пике. Это был давний, исконный недобрый знак. Вез его сотский, дежурный при станичном управлении казак, Иван Серебряков, посланный атаманом с вестью о мобилизации.
В тот год из Илюшкиной семьи никого не взяли. При станичном управлении собирались мобилизованные из четырех станиц — Хабарной, Губерлинской, Подгорной, Петровской. По пути присоединились: Никольские, донские, верхнеозеринские, алабайтальские, гирльянские, красногорские, каменноозерские. Все они были приписаны к полкам целыми земляческими сотнями, хорошо знали друг друга, были дружны, отличались в боях товариществом и взаимной выручкой.
В те дни в станицах и поселках во время проводов стоял такой крик и бабий рев, какого Илюшке не приходилось слышать никогда в жизни.
Весной 1915 года пришла пора идти в армию и Михаилу. Его призвали сначала на сбор в знаменитые Тоцкие лагеря, а оттуда прямо на фронт — в 8-й казачий полк.
…Еще до войны в доме возникал спор, на каком коне отправлять Михаила на службу. Отец давно уже определил гнедого трехлетку, а Миша требовал Мухорку. Потомок знаменитого Бурки унаследовал от своих родителей хорошую стать, а от дальних предков — злой и совершенно непокорный характер. Родился он голенастеньким, немудрящим на вид жеребенком. Рос как-то незаметно. Однажды отец его кастрировал и ранней весной пустил в косяк. До осенних холодов молодняк и нерабочие кобылицы паслись в общественном табуне. За лето жеребята так подрастали, что осенью их узнать было нельзя. Так случилось и с Мухоркой. Когда по первому снегу загнали косяк на карду, утро было туманным. Клубами пара остывал в ледяных забережниках Урал, на берегу которого были расположены все казачьи загоны — карды. Кобылицы и жеребята пугливо жались к новому высокому плетню, срывая озябшими губами желтоватые, увядшие листья.
— Сейчас будем ловить Мухорку, — проговорил отец. Еще в конце лета пастухи передавали, что Мухорка превратился в чудо-коня.
Илье не терпелось взглянуть на Мухорку.
— Где же он?
— А угадай, — самодовольно ответил отец.
Увидев людей, одичавший за лето молодняк сбился в углу в одну кучу. С длинным в руках чоблоком, с петлей из новой варовины на конце отец несколько раз пытался накинуть ее на шею высокому черногривому коню, бешено скакавшему по всей карде из угла в угол. Это большая, сердито храпевшая лошадь ни капельки не походила на прежнего неуклюжего, голенастого жеребенка. Наконец отцу удалось отбить его от косяка и загнать в хлев. Отец расправил петлю и повесил над дверью.
— Ступай и гони его оттуда палкой, — сказал он Илюшке. Тот нырнул под веревку и очутился в хлеву. Увидев дрожавшую в углу лошадь, он замер. Из-под черной, как смоль, челки на него смотрели два неморгающих глаза, пылающие темной злостью. Помахивая хворостиной, Илья стал робко красться вдоль плетня, приговаривая свое излюбленное:
— А ну, айда, айда! Пошел!
Словно поняв его приглашение, Мухорка фыркнул ноздрями, вытянул шею, щукой стрельнул в дверь и тут же был захлестнут петлей.
Когда Илюшка выскочил из хлева, отец уже волочился на веревке по мягкому, только что выпавшему снегу. Сын увидел, как он вскочил, круто уперся ногами, но затянуть петлю на шее коня ему не совсем удалось. Мухорка, сделав резкий скачок, вдруг повернулся, вскинул задом, отбросил отца к плетню и с арканом на шее птицей перемахнул через верхнюю жердь осиновых ворот.
Замирая от страха, Илюшка подбежал к отцу. Поджав ноги к животу, он стонал и скрипел зубами. И без того смуглое лицо его стало еще темнее.
— Позови свата… Пусть запрягет сани, — чуть слышно прошептал он.
К счастью, Мардарий Степанович жил близко — почти на самом уральском яру. Не дожидаясь, пока сват запряжет в сани лошадь, Илюшка со сватьей раньше его успели прибежать на карду. Согнувшись, отец лежал в том же положении.
У него оказался перелом двух или трех ребер. Отец не спал всю ночь. Иногда, поднимая от подушки голову, он спрашивал мать о лошади.
Искать Мухорку никто не поехал, да и неизвестно было, куда ехать. Ночью конь сам пришел к воротам и подал голос. Михаил его впустил, бросил к плетню пласт сена, а утром его поймали, надели недоуздок и привязали в углу хлева. Илюшке жалко было Мухорку — что сделает с ним отец, когда выздоровеет?
Илья украдкой заходил в хлев и подбрасывал лишний клок сена, любуясь конем, будто диковинкой. Едва начинал он открывать дверь, как Мухорка поднимал маленькую голову, навостривал уши и замирал на высоких тонких ногах. Он не спускал с маленького хозяина черных, с большими зрачками глаз. Шея, мускулистая грудь, круто выгнутые бедра чуть заметно дрожали, в них напряженно бились все жилки. Илья еще не знал тогда, какая трудная предстоит этой лошади жизнь.
Здоровый и сильный, отец поправился очень скоро. Немного окрепнув, он тотчас же начал обучать Мухорку. Наука в те времена была простая. На длинном чумбуре лошадь выводили со двора, загоняли в глубокий сугроб и, подстегивая кнутом, не давали останавливаться. Она прыгала, билась в сугробе, выворачивая ногами белые ковриги снега. Измучив хорошенько, на нее садились верхом сначала без седла, чтобы легче было падать, если скинет, а скинет — так в снег. Почуяв всадника, лошадь начинала метаться из стороны в сторону. Да куда там! Увязнет в снегу и ляжет на брюхо, передохнуть норовит, но отец лежать не дает — плетью поднимает. Прошел Мухорка такую науку от начала до конца, а в марте, когда снег становится праховитым и рыхлым, отцу захотелось запрячь его в сани. У Мухорки была необыкновенно резвая рысь. Отцова попытка проехаться в санках снова закончилась плачевно. Где-то вытряхнув его на раскате, Мухорка прибежал домой на этот раз с одними оглоблями. Коня снова гоняли по снежной целине… Он стал поджарым, словно гончая, казался выше ростом, корпусом длиннее. Но стоило дать ему однодневную передышку, он опять становился непокорным и бешеным. Мухорка обладал способностью в одну ночь восстанавливать прежнюю силу.
— У Мухорки столько в запасе энергии, что на сто лет хватит, — говорил отец.
— Выносливый, значит. Ну а если запрячь в телегу или тарантас, тоже прискачет с одними оглоблями? — спрашивал Миша.
— Если рот разинешь, то и костей не соберешь…
— Конь верховой, а не тележный, и нечего мучить его в оглоблях…
Отец понимал намек Михаила, презрительно улыбаясь в усы, говорил:
— На таком черте можно недосчитаться не только ребер…
Нетрудно было догадаться, что отцу не хотелось расставаться с такой лошадью. Он больше всего на свете любил в ней свирепую непокорность. То своей неуемной силой, то лаской, то упрямством отец с каждым днем постепенно, терпеливо, шаг за шагом покорял лошадь, а лошадь покоряла его…
14
Наступило время весенней пахоты. Илья с горечью ждал этих нелегких для него дней. Еще до выезда на пашню учеников забирали из школы и заставляли пасти на проталинах скот, пахать и бороновать до самой темноты. Постоянная ругань отца держала всех в страхе. За каждый малейший промах он жестоко наказывал. То не так забороновал, то сделал огрех, то не того ударил быка и не так держал налыгу. Попадало даже за то, что не вовремя износил на сапогах подметки… При дедушке Илюхе жилось куда легче — он не давал внука в обиду.
Однажды отцу вздумалось запрячь Мухорку в старый дедушкин тарантас, ветхий, допотопный кузов которого Илюшка когда-то «выкрасил» дегтем.
Сердито косясь на это высокое, неуклюжее сооружение, Мухорка нехотя вошел в оглобли. Запрягли его с большим трудом, а когда поехали, рассохшиеся за зиму колеса и разные железки затарахтели по кочкам, Мухорка испугался, рванулся вперед и понесся по большаку. Все видели, как возле телеграфного столба отлетело сначала одно колесо, затем другое, и милый дедушкин «карандасик», как его ласково называли в семье, рассыпался на глазах. Проскакав саженей двести на двух передних колесах, отец успел осадить лошадь и на этот раз отделался легкими ушибами. На другой день Мухорка был беспощадно наказан. Отец запряг его в борону, к первой бороне пристегнул вторую и на каждую положил по колесу от бычьей арбы. Взял под уздцы и начал бороновать крепкий, залежный пар.
После первого уповода Илюшка долго вываживал сомлевшую лошадь по ковыльной меже. Мухорка останавливался, опускался на жесткий ковыль, опрокидывался на спину и долго валялся, дрыгая в воздухе тонкими ногами. Потом быстро вскакивал, отряхивался и как ни в чем не бывало начинал щипать молодую, весеннюю травку. Теперь он уже не вырывался из рук, не шарахался в сторону, легко поднимая голову, переставал жевать, не моргая смотрел грустными, слезящимися глазами куда-то в степь… Вспоминал, наверное, и косяк, в котором вырос, и вольное пастбище…
Скоро вся семья полюбила Мухорку, как в свое время и Бурку. Дети старались сунуть ему корку хлеба, а то и целый ломоть. Но отец почти никого к нему не подпускал, старался ухаживать сам: вовремя поил и не жалел овса.
Оторвать от отца такого коня было не так-то просто. А брат упорно посягал на Мухорку и отказывался идти служить на гнедом трехлетке. В доме началась длительная и тягостная борьба. Никто не хотел уступать друг другу.
Почти до последнего дня так и не был решен вопрос о коне для Михаила. В канун отъезда брат опять заговорил о Мухорке. Махнув рукой, отец сказал кратко:
— Ладно. Седлай. — Отвернулся, уткнулся лбом в косяк кухонной двери и заплакал.
Война. К этому страшному слову казачьи сыны приучены были с детства. Еще с пеленок им внушали: «Или грудь в крестах, или голова в кустах».
В те годы о войне дети были наслышаны по письмам фронтовиков, видели ее на красочных картинках — о казаке Козьме Крючкове, о солдате Филиппе Приданикове, о донцах с малиновыми лампасами, опускавших клинки на шишаки прусских касок. Каждый такой плакат будоражил детские души. Мальчишки «вооружались» как могли и проводили в пекле ребячьей войны каждую свободную минуту.
А по вечерам Илюшка читал. Он прочитал всю «Историю государства Российского», наперечет знал всех царей и войны, которые они вели. Изредка попадались увлекательные книжки про индейцев, бешеных неукротимых мустангов. Но книг было очень мало.
Алеша Амирханов, его мать и учительница женской школы Прасковья Григорьевна сумели добиться разрешения создать при школе библиотеку. Для таких, как Илья и Иван Серебряков, библиотека стала настоящим праздником.
Однажды Илье попалась книга с таинственным названием — «В дебрях атласских гор». Он прочитал ее с упоением и рассказал об этом Ивану Серебрякову, который окончил школу два года назад.
Полистав «дебри», он сказал:
— Ерунда.
— Как так ерунда? — удивился Илюха.
— Форменная дребедень. Ты прочитай «Приключения Тома Сойера» — вот это книжка!
— Да, ты прав… Самая лучшая на свете, — заявил Илья, когда прочитал. — Еще бы такую, Ваня.
— Одинаковых книжек нет на свете, — сказал Иван и посоветовал прочитать «В лесах» и «На горах» Мельникова-Печерского.
— А про что там написано?
— Про купцов, ну и еще про любовь.
— Про любовь?
— Да. Есть там Фленушка. Ох и девка, шут ее дери! — Иван покачал своей лохматой головой.
Ивану было в ту пору шестнадцать лет, а Илье с ноября пошел только тринадцатый. Но это не помешало ему однажды объясниться в любви Анюте Ивановой — подружке сестры Марии. Это была красивая, веселая девушка на выданье.
Прочитав Мельникова-Печерского, Иван подсунул ему «Петербургские трущобы» и «Владимирские мономахи», где описывались такие любовные истории, от которых мурашки бежали по коже…
— Читай, читай, ты парень с понятием, — наставлял «будущий псаломщик». Это прозвище Иван Серебряков получил за то, что по субботам и воскресеньям помогал дьякону читать в церкви евангелие.
Библиотекой заведовала Прасковья Григорьевна. Она подбирала для школьников книги по своему усмотрению. Иван же, как церковный чтец, имел свободный доступ к книжным шкафам и брал все, что ему приглянется. Пользуясь покровительством Ивана, Илюха читал бессистемно и много. Книжка всегда была с ним: летом под ошкуром штанов, зимой за пазухой. Он мог читать и в хлеву, и на повете, и в поле.
Чрезмерное увлечение книгами, по мнению домашних, стало принимать угрожающие размеры. Днем Илья отлынивал от работы, а ночью, читая запоем, жег керосин. По распоряжению отца книги отбирали и прятали. Мать, веря в какие-то необыкновенные способности сына, находила их и потихоньку возвращала.
Илья рос очень впечатлительным. Прочитанное производило настолько сильное впечатление, что ночью, лежа под овчинной шубой, он часто грезил, будто гарцует на лихом коне, а то, распластавшись, умирает на бранном поле, а над ним склонилась милосердная сестра, очень похожая на Анюту Иванову.
В жизни Анюта была куда смелей. Летом сестры и их подружки спали в сенях, на полу вповалку на одной кошме. Вместе с ними оставался иногда ночевать и Илюшка. Перед сном начиналась обычная возня: кто ущипнет кого в темноте, толкнет ногой. Визг и смех продолжались до тех пор, пока не вмешивался кто-нибудь из старших. Возня утихала, тогда девчонки приставали к Илье с просьбой рассказать им сказку. Он знал их много, да разве напасешься на каждый вечер!.. Часто пересказывал содержание прочитанных книг, поражал девчат буйной выдумкой авторов и несусветной отсебятиной. Пользуясь меткими книжными словечками, Илья мог «изобразить» пьяного попа, самую непутевую, крикливую, знакомую всем станичную бабенку. Девчонки, катаясь по кошме, давились от смеха.
В ту весну Никифоровы отпахались рано. Вернувшись домой в один из субботних дней, помылись в бане. Распаренный, чистый Илюшка радостно взбежал на крыльцо и столкнулся в сенцах с Анютой.
— Ой, Илюшенька! Как ты вырос и какой стал хорошенький! — прошептала она. — Ведь мы с тобой не виделись с самой зимы. — Красивая бедовая Аннушка поцеловала его. Илюшка не помнит, куда пришелся ее поцелуй, но не забыл его теплоты и пронзительности. До самого вечера ходил, как в тумане, старался быть там, где она, и робко, словно боясь обжечься, касался ее руки, а то и просто пестренькой кофточки. Его все время преследовал запах ее волос, не сравнимый ни с чем.
— Ты чего все окли нас, девчат, трешься, будто дела нет? — вдруг спросила Варька. Чем больше она подрастала, тем становилась хитрее и проницательней. Ни на шаг не отставала от старших сестер и постоянно вмешивалась во все их дела. От нее ничего нельзя было скрыть.
Чтобы скорее покончить с делами, Илья в этот вечер попросил мать накормить его ужином пораньше, чтобы отвести на выгон коней.
Он отвел лошадей, заковал их в железные путы и быстро вернулся. Спать в сенях было еще холодно. Молодежи и маленьким постелили в большой горнице.. Когда Илюша вошел в полутемную комнату, Анюта уже лежала и что-то делала со своими длинными косами. На ее лицо падала полоска света от горящей в сенях лампы. В горнице вкусно пахло калачами и укропом. Разувшись, Илюшка на цыпочках подошел к Аннушке, положил голову на подушку и прижался к ее плечу. Она не отодвинулась, спокойно спросила:
— Ты почему не за столом?
— Я давно уже поел…
Перебирая на груди прядки темной косы, Аннушка дышала тихо и ровно. Илюшке хотелось расшевелить ее чем-нибудь, растревожить и сказать самые главные слова, которые бы разом, запросто решили все дело. Он мгновенно придумал их и без всякой передышки выпалил:
— Давай будем делать, как все… По-взаправдышному тоись…
— Тоись как? — быстро спросила Аннушка, и ему почудилось, что она перестала дышать.
— Как муж и жена…
Она бесконечно долго молчала, а Илюха давил затылком подушку и горел, как на костре.
— Ой, как нехорошо… Я же большая, а ты… А ты совсем мальчишка и говоришь мне такое… Нехорошо!
До Илюшки смутно доходил ее отрывистый шепот.
Из второй горницы, где все ужинали, слышны были голоса и звон посуды.
— Иди на свое место, — сказала Аннушка.
Илюша деревяшкой лежал на кошме и боялся пошевелиться.
— Айда, ступай, а то сейчас ваши придут, — снова проговорила она и тут же, протяжно вздохнув, добавила: — Ведь надо же сморозить такое!..
Что тогда «сморозил», Илюша понял позднее. С тех пор Аннушка перестала быть ласковой и как бы не замечала его. А ведь, бывало, тихим зимним вечером, когда по крыше дома гулял ветер и мороз зацеловывал окошки, она поднимала голову, заговаривала с кем-нибудь и обязательно взглядывала на него, улыбалась… Не раз он видел, как в глазах ее плясали веселые, одному ему предназначенные искорки, и чувствовал себя так легко, точно вот-вот взлетит выше крыши… А теперь Аннушка не смотрела на него, не улыбалась…
15
Брат Миша находился в действующей армии, и Никифоровы первый раз выехали на сенокос без него.
Сложился отец в супряге с казаком Семеном Прохоровым. У него было двое сыновей — Иван лет семнадцати и Санька годом или двумя постарше Ильи. У Никифоровых на сенокосе работали отец, Настя, Саня и Илюшка. По наделу покосы им достались в местечке Карим чапкан, где по косогорам и долинам ковыль прорастал пыреем, лошадиной кисляткой и другим хорошим разнотравьем.
Это была славная пора детства. Отец заметно подобрел, не так часто бранился, то ли Насти стеснялся и Прохоровых, то ли война приструнила маленько… Лето было ненастное. Дожди подолгу не давали работать. Младшие мальчики быстро сдружились. В свободное время они лазили по горам и собирали дикую вишню. Однажды верхом на конях они перевалили через большую, совсем незнакомую гору, спустились в долину, заросшую вишневыми деревьями, сплошь усыпанными крупной и спелой ягодой. Наевшись досыта, Илюшка с Санькой Прохоровым набрали по полной фуражке — напоказ. Место, куда они забрались, называлось Баткак, что в переводе с татарского означает грязь. Здесь вся земля принадлежала казакам Полубояровым. Это была их вечная собственность, полученная от царя за какие-то особые заслуги.
Вернувшись на стан, ребята гордо вывернули свои пропитанные вишневым соком фуражки и все до ягодки высыпали на рядно. Решено было, что завтра, захватив все порожние ведра и чайники, они поведут женщин в эту сказочную долину.
Семен разбудил всех на рассвете. Утро было сырое, прохладное. В долинах гнездился промозглый туман. На место прибыли рано, но, к удивлению, их кто-то уже опередил. В глубине меж зарослей мелькали белые платки женщин, а внизу, под косогором, стояла телега с приподнятыми кверху оглоблями.
Не теряя времени, вишни стали рвать прямо с самого края. Их тут было столько, что глаза разбегались.
Настя с Саней приладили ведра спереди, и вскоре первые ягодки звонко застучали по днищам.
— А мокротища! — протяжно пропела Саня.
— Ради такого дела и промокнуть можно. Ягод-то, ягод-то! — удивлялась Настя. Она брала вишню ловко, споро. Ребята же — одну в чайник, другую в рот. Только Саня, чтобы не отстать от Насти, старалась не есть…
Прошло совсем немного времени, и перед ними, как из-под земли, вырос верховой. Это был один из полубояровских внуков, Пашка. Под ним была большая рыжая лошадь без седла.
— Чего приперлись? — высоко задирая лошади голову, крикнул он.
— Тебя не спросились, — ответил Иван Прохоров. Они с Пашкой были одногодки. Только Ваня высокий, стройный, а Пашка точно обрубышек, с косматым на виске чубишком.
— А вот мы с тебя так спросим, что будешь гнать до самого стану не оглядываясь. Земля-то наша!
— Земля пусть будет ваша, а ягодки божьи, — смиренным голосом произнесла Саня. — Всем хватит!
— Сказано — наши угодья и никому не велено их вытаптывать.
— Это же ягоды, а не бахча! — возразил Иван.
— Бахча не бахча, не велено — и все! — напирая на Ивана грудью своего коня, кричал Пашка.
— Ты что, ошалел, парень! — возмутился Иван. — А ну-ка, убирайся с конем!
— Это вы убирайтесь с нашей земли! — размахивая нагайкой, кричал Пашка.
— Ты еще и нагайкой махать!.. — Иван был вдвое сильнее Пашки. Поймав конские поводья, он вывел лошадь из ягодника и добродушно пригрозил: — Не уедешь добром, стащу с коня, вырву плеть и такую нарисую на твоей ж… азбуку, что не скоро верхом сядешь…
— Ну ладно, ладно… Ты меня, Ваня, еще вспомнишь… — Полубояров хлестнул нагайкой лошадь, поднял ее на дыбки и ускакал.
— Зачем же так-то? — забеспокоилась Саня.
— А что мне с ним, детишков крестить?
— А вдруг он опять прискачет?
— Ну и пусть…
— Возьмет да киргызов своих приведет, — не унималась Саня.
Она слышала, что Полубояровы косят траву за Уралом вместе с киргизами.
Все посмеивались, но Саня оказалась права. Не успела тучка перевалить за гору, как на косогоре показались всадники. Видно было, как за их спинами раздувались рубахи. Впереди чернела борода Пашкиного отца, Ерофея, за ним скакали Пашка, Жумагул — страшный вислоусый киргиз, постоянно живший у Полубояровых, и еще один работник.
Размахивая нагайками, они обступили женщин и Ивана, напирая грудью коней, погнали их к телеге. Илья с Санькой Прохоровым успели спрятаться в ягоднике. Пока верховые шумели и угрожали, мальчишки ползком выбрались на плоскогорье, сели на коней, спрятанных в колке, и помчались на стан.
— Ах, живоглоты проклятые! — распалился Семен Иваныч — он велел поймать ему Лысманку, а сам нырнул в балаган и тотчас же выскочил оттуда с ружьем.
При виде оружия у Илюхи екнуло сердце. «Значит, с пальбой придется выручать пленников», — подумал он.
Однако выручать не пришлось. Всех троих встретили неподалеку от ягодника. Верховые отобрали у них вишню и прогнали.
— Вот поеду и так разделаю этого Ерошку! — храбрился Семен Иванович.
— Не связывайтесь, дядя Семен, — сказала Настя.
— Еще как свяжусь! А ну, Ванька, айда со мной. — Семен Иванович тронул коня и поскакал к торчавшим в ягоднике оглоблям. Иван вместе с Ильей на одной лошади помчались вдогонку.
Ни Ерофея, ни работников там уже не было. Одни бабы собирали вишню. С ними был и Пашка. Его спутанный конь пасся на косогоре.
— Да я за такое живоглотство!.. — рассерженно закричал Семен.
— Ты чего тут яришься? — спросила грудастая тетка с опущенным на глаза платком. Это была одна из многочисленных снох Полубояровых, знаменитая Дуня-ругательница, каких свет не родил.
— За что у наших девчонок последнюю ягоду вытряхнули! Да я вас, эдаких-то…
— А ну замолчи, блохатый! — крикнула Дуня и начала сыпать разными словечками.
Семен Иванович подскакал к телеге, дернул за край и высыпал вишню в ягодник, густо поросший бобовником.
Дуня завизжала. Гремя ведрами, бабы кинулись к телеге и начали собирать рассыпанные вишни. Да разве соберешь ее в густой траве?..
Семен Иванович отъехал немного, спешился и стал крутить цигарку. Настя с Саней подошли к краешку и принялись рвать ягоды, прислушиваясь к бабьему визгу и к Дунькиной ругани.
Вдруг Настя выпрямилась.
— А ну ее к шуту, эту ягоду. Пошли на стан, — сказала она.
— Собирайте, чего там! — крикнул Семен Иванович.
— Все равно не дадут. Вон Пашка опять на хутор поскакал.
— И правда, айдате лучше домой, а то они нас выпороть обещались, — вспомнила Саня. У нее был жалкий вид: кофтенка намокла и прилипла к плечам, юбка висела кулем. Илюшке даже жалко стало Саню-тетеху, да и драки он тоже побаивался.
— Домой так домой, — Семен Иванович вскочил на коня.
Едва они поднялись на вершину Баткакской горы, как на взгорье с улюлюканьем и свистом по ту сторону дола выскочила целая орава верховых.
— Мамаевцы! Крохоборы! — крикнул Семен Иванович.
— Чувашские пустобрехи! — ответно заорали мамаевцы. Они кидались всякими словами. Неизвестно, как насчет Прохоровых, но в жилах Илюшкиной семьи, наверное, бродила такая кровь, недаром их дразнили «чувашами».
— А ну, подъезжайте поближе, староверы некрещеные, из узды лыком тащенные, я всажу вам по дробинке! — Семен Иванович бабахнул вверх. Лошади вздрогнули и прижали уши. Саня, хлюстая мокрой юбчонкой, помчалась на гору. Выстрел остановил мамаевцев. Полаялись еще маленько, да и разъехались.
16
Одним из любимых праздников — кроме рождества и пасхи — была масленица. Широкая, русская, как принято о ней говорить. О масленице написано немало книг, нарисовано великое множество картин.
Настоящая русская масленица в широком смысле этого слова была большим, раздольным традиционным праздником — отдыхом от постоянных трудов и забот перед длинными, суровыми, великопостными днями. В станице она не отличалась диким и буйным разгулом, как в престольные праздники. Водки почти не пили, предпочитали бражку, приготовленную домашним способом в последний, так называемый прощеный день, спиртное ставилось на стол в самых малых дозах. После скоромного ужина дети подходили к отцу или деду, размашисто крестились, становясь на колени, кланялись в ноги:
— Прости, тятя!
— Бог простит, — отвечал он с мягкой торжественностью.
Затем младшие подходили к старшим. Нужно сказать, что не только Илюшкин дед, но и большинство других казаков всегда презирали пьянчужек. Сохрани бог, явится просить прощения в нетрезвом виде.
На другой день, в «чистый понедельник» — первый день великого поста — все домашние мылись в бане, окончательно очищаясь от скоромного… На малышей весь этот строгий и внушительный порядок производил неизгладимое впечатление.
В дни масленицы на Южном Урале почти всегда устанавливалась хорошая погода. Ярко, по-праздничному светило солнце. На улицах станицы поскрипывали сани, весело позванивали бубенцы. От гладко раскатанной, с притертым навозом дороги с крохотными желтыми лужицами, успевшими родиться в теплый полуденный час, шло первое доброе весеннее дыхание. Для ребятишек, катавшихся в кошевках на смирных, объезженных лошадях, наступал долгожданный праздник. Можно было выпростать из-под кошмы руки, помахать варежкой встречным саням, улюлюкнуть молодому наезднику, скакавшему на запотевшем коне, а потом заехать в гости к родным или знакомым. Заезжали, конечно, не с бухты-барахты — сговаривались заранее:
— Завези, часом, своих-то. Я розанцев напекла, — приглашала чья-нибудь крестная или тетка.
Детей «завозили». Упершись оглоблями в ворота, вылезали из кошевки и шустро взбегали по ступенькам высокого, выкрашенного охрой крыльца, наперед зная, что будут и розанцы и сдобные кокурки, а Илюхе-кучеру (когда приходилось им быть) обязательно перепадет стаканчик сладкой, пенистой медовухи.
17
Последнюю в станице масленицу, которая Илье хорошо запомнилась, весело праздновали в марте 1917 года. Он уже учился в старшем отделении.
Эта масленица была знаменита тем, что проходила она в самом начале февральской революции и была овеяна ее первым, вольным дыханием. Приехавшие на побывку фронтовики привезли новые, незнакомые, страшно притягательные для молодежи слова: свобода, равенство, братство.
Бывалые казаки, всю жизнь верой и правдой служившие царю-батюшке, выказывали явную озабоченность. Новые эти слова тревожили, ошеломляли. Да и было отчего тревожиться.
Первым нарушил извечные традиции молодой учитель Георгий Артамонович. Он сказал, что гимн «Боже, царя храни», который школьники пели каждое утро, отменен. Снял со стены царский портрет, вынул из рамки, разорвал пополам и бросил к печке. До жути притихшие ученики следили за действиями учителя с любопытством и страхом. Георгий Артамонович вынул из кармана какую-то бумажку, развернул ее, разгладил бережно на ладони, сказал:
— А сейчас мы будем разучивать новую, революционную песню. Слушайте!
Он медленно, с расстановкой читал, а ученики, шурша тетрадками, записывали. Те, у кого была хорошая память, запоминали сразу. Потом пели хором.
Илюшке особенно нравились слова:
Он пел их дома, во дворе, а однажды запел в конюшне, когда чистил скребницей лошадь. Отец вошел и спросил сердито:
— Что за песня такая? Где ты ее подцепил?
Илья рассказал.
— Мда-а, — со вздохом протянул отец, подергал ус и подколол вилами мерзлый конский котях. — Вот что, рука рабочая, если я еще раз услышу, так навинчу, что неделю на скамейку не сядешь…
Илье хотелось сказать, что теперь наступили другие времена, растолковать про свободу и равенство, но он вовремя удержался. Вместо этого он рассказал отцу, что стало с царским портретом в школе; у них дома он все еще висел рядом с часами.
— Напополам, говоришь? — Илье показалось, что у отца даже зашевелились усы.
— Ага, — подтвердил он. — Вот взял… раз… и порвал. — Илья показал, как проделал это учитель.
Отец насупился и полез в карман за кисетом. Сыну даже стало жаль его. Чтобы хоть чем-нибудь задобрить отца, он заговорил о скачках, которые решили устроить учителя. За первое место обещали сочинение Карамзина «Историю государства Российского» — несколько книжек в маленьких, красивых, зеленого цвета корках — и рубль серебром; за второе — сказки Пушкина и 75 копеек, за третье — книжка Лермонтова и 50 копеек.
— Ну что ж, ладно. Поглядим. Коня надо промять хорошенько.
Против скачек отцу устоять было трудно, и с этого дня они начали к ним готовиться. Чтобы не маячить на глазах у людей, выезжали за Урал на торный, хорошо накатанный зимник. На этот раз отец подседлал Лысманку своим фронтовым седлом, укоротил путалища, старательно подогнав стремена по Илюшкиным ногам. В седле паренек всегда чувствовал себя куда ловчее.
В день скачек, когда Илья подъехал к школе, там уже гарцевали до полусотни всадников. Кроме школьных товарищей, Пети Иванова и Саши Глебова, тут были и бывшие ученики — Александр Корсков, Иван и Сергей Полубояровы со своими товарищами. Они составляли особую группу, для которой и приз учрежден другой — пять рублей золотом. Под ними были крупные, породистые кони, большинство рыжей масти. Седла тоже иного образца, отличавшиеся яркими, расписными вальтрапами, нагрудниками с серебряными бляхами, тонкими уздечками, сверкавшими коваными наборами из чистого черненого серебра. Илюшкино седло было с высокой лукой, с потрескавшейся на потнике кожей, пропитанной чистым дегтем. Зато Лысманка с белым, продольным на лбу пятном выделялся непомерной длиной корпуса, поджаростью и сухими, тонкими, в белых чулках ногами. Он был на редкость смышлен, слушался малейшего движения повода, резко брал со старта и без особого труда со стороны всадника останавливался.
Наездническая страсть Ильи была уже хорошо известна, поэтому его и Петю Иванова учитель записал в особую группу на Большой приз. Парни постарше приняли их с насмешками и откровенным презрением.
— Гляди, не забудь валенки из стремян вынуть, когда будешь падать, — сказал Сережа Полубояров. Под ним была рослая кобыла с рыжей закуржавленной шерстью. У нее была широкая мускулистая грудь и хорошо подобранный живот. Видно, что кобылу, недавно взятую из косяка, немало гоняли. Лучшим из всех считался игреневый конь Александра Корскова. Высокий, статный красавец с желтоватой, как пена, гривой, он уже участвовал в скачках и всякий раз приходил первым. Никто не сомневался, что и сегодня он займет первое место. Сидевший на нем Сашка Корсков за эти годы вытянулся и стал еще более надменным и горделивым. Крупный, плечистый, но с неуклюжими тонкими ногами Петя Иванов был добрым артельским парнем и отличным наездником. Илья в свои двенадцать лет все еще был мал ростом, это угнетало его больше всего на свете. К тому же и волосы на уродливой голове росли жесткие как проволока и не поддавались никакому гребню.
— Повиснешь на стремени и будешь лохматой башкой улицу подметать, — тонким, гнусавым голосом дразнил его Сергей, все время без дела задирая голову своей кобыле, грива которой была пышно расчесана, а в одной из косичек заплетена голубая ленточка.
Шмыгая носом, Илюха молчал и гладил варежкой шею лошади, мысленно моля бога, чтобы он помог им с Лысманкой обскакать гундосого Сережку. Прежде чем посадить сына на коня, отец и крестный, Степан Иванов, помолились вместе с ним.
Потом крестный, отдавая Илюшке свою легкую, кистистую плеть, наставлял:
— Смотри, только плетью особо не балуй. Расстояние короткое, а Лысманка твой умница, сам все сделает.
Помогая сесть в седло, отец добавил:
— Не распускай поводья. А плетью можно разок врезать, если обгонять будут. А потом вот что… Не обгонишь всех этих хвастунишек, Лысманки больше не увидишь. Сниму. Будешь с девчонками в кошевке ездить и подбирать из-под чужих хвостов конские ошметки…
От его слов Илью бросило в жар. Он знал, что отец в случае проигрыша выполнит свою угрозу.
Перед тем как участников скачек поставить в общий строй перед школой, к Илье неожиданно подошел младший писарь Алексей Амирханов.
— Придешь первым, получишь от меня полтинник, — сказал он.
Алеше Амирханову было тогда 18 лет. Отец его, Николай Алексеевич, казак богатырского роста и поразительной широты в плечах, всю жизнь был писарем. Писарем в поселковое управление устроил он после окончания школы и своего сына. Жена Николая Алексеевича, Прасковья Григорьевна, заведовала женской школой. Николай Алексеевич был дружен с Илюшкиным отцом. В молодости они когда-то вместе проходили лагерную службу.
Пожелание Алеши обогнать других и прийти первым ободрило Илюшку. С чувством приятного волнения он повел коня к старту сначала маховой рысью, а потом, как учил отец, еще раз прогрел легким, сдержанным галопом. Скакать в казачьем седле на мягкой кожаной подушке было необыкновенно хорошо и удобно.
Наконец участников скачек выстроил веселый рыжеусый казак Гаврила Епанешников. Он должен был вывести их на Красную полянку, расположенную возле кладбища. Оттуда версты полторы, а может и чуть побольше, надо было скакать по прямой до церковной площади и финишировать против школьного крыльца.
Плечистый, в голубой, касторового сукна теплушке, опоясанный тонким наборным ремешком, в косматой, заломленной на затылок папахе, Гаврила с бородатым, багровым от медовухи лицом возвышался на гнедом коне и бранил мальчишек, что не умели держать строй.
— Не табунись, сосунки! Повода держи, повода! А вы, куроеды, — обращаясь к парням постарше, кричал он, — скоро в лагерь пойдете, а конем владеть не умеете! Р а в н я й с ь!
Куда там равняться! Почуяв скачку, кони разгоряченно взбодрились и не стояли на месте. Одни наездники выскакивали вперед раньше команды, другие, путаясь в поводьях, считали хвосты.
Поскакали чуть ли не после пятого или шестого заезда. Сильным прыжком Лысманка сразу же вырвался вперед и повел всю группу. Илья оглянулся. Вытянув длинную шею, за ним на два корпуса сзади скакала кобыла Сережки Полубоярова, но ее вскоре обогнал конь Александра Корскова. Пустив в ход нагайку, он пытался догнать и обойти Лысманку, но так и не сумел.
Выиграв особый приз, Илья принял участие в скачках на приз сочинений господина Карамзина. Полубояров и Корсков в этой скачке не участвовали. Приз считали пустячным, а компанию мелкой. Илья и тут одержал победу легко и не без гордости опустил в карман полтинник Алеши Амирханова.
Самолюбивый и вспыльчивый Александр Корсков не мог сразу смириться, что его обогнал «сосунок». Когда крики и суматоха с вручением призов затихли, он подъехал к Илье и хмуро проговорил:
— Твой конь-то и не запотел даже.
Илюшку всего распирало от радости. Он не знал, что и сказать в ответ. Только гладил вынутой из варежки рукой теплую конскую шею.
— Его конь берет тем, что прыгает с места, как кошка, — сказал подъехавший Сережка Полубояров. — А вот если взять да пустить на даль — сдохнет.
— Давай попробуем? — предложил Санька.
В Илюху уже вселился бес победителя. Верхом на коне он чувствовал себя взрослым, ровней им. Делая вид, что проминают коней, не желая привлекать внимание, тихим шагом они горделиво проехали вдоль большой улицы, уступая дорогу кошевкам и санкам с детворой. Скакать решили на Татарской поляне. Так назывался выгон, расположенный за Татарским курмышом, — ровная, верст на пять грива, круто срезанная берегом Урала. Поляна казалась далекой. Радужно искрился на солнце чистый снежок. От легкого ветерка на гладко укатанной дороге шевелились клочки сена, изредка маячили желтые будыли лошадиной кислятки.
Наездников было четверо. Корскова сопровождал Сережка Полубояров, Илью — Петя Иванов. Дорога шла в направлении кузницы — по ней и пустили во весь мах. Рыжая полубояровская кобыла, не выезженная толком, оказалась «сырой», как говорили опытные в этом деле казаки; на третьей примерно версте она пустила мыло и отвалилась. Скоро отстал и Корсков. Дав коням отдохнуть, пытались скакать еще два раза. Лысманка даже и близко не подпускал.
Эта масленица была настоящим праздником. А к пасхе отец заказал сапожнику Петру Федорову для Илюхи первые в жизни платовские сапоги…