Мое правило — вести себя, когда я болен, так, как будто я здоров, — сегодня, надо думать, подвергнется испытанию.

Мозг мой переключился: первая строфа стихотворения Йожефа нечаянно почти переведена, но на этом я выдохся.

Выдержка все-таки вознаграждается: на завтрак — соленые рогалики и в кофейнике двойная порция кофе.

Статьи о защите окружающей среды от загрязнения. Все, чем десять лет назад еще так гордились: транспорт, чад, вонь, шум, подобные орденам на груди большого города, — сегодня осуждается и проклинается. Но надо делать различие между «еще нет» и «больше нет». Представь себе свой Берлин, Унтер-ден-Линден среди дня и кто-нибудь гордо говорит: «Вот чего мы добились — та-а-акое маленькое движение!»

Рынок. Дважды хотел описать его; если я и сейчас не сделаю этого, тогда уже не сделаю вовсе.

Первое впечатление: стальной собор. Семь нефов, колонны, опоры, окна во всю стену, ажурный орнамент, хоры и толпа, столь же мало проникнутая благоговением, как во всяком другом храме. Но здесь сравнение исчерпано; главное не в этом.

Лучше: огромная железнодорожная станция, на рельсах полно товарных поездов… Сталь, стекло, толпы людей, электрокары, люди, нагруженные багажом, зеленые и красные Огни — рынок вполне мог бы быть двоюродным братом Западного вокзала.

Странная тишина, только легкий гул, шепот покупающих и продающих, ни шума, ни ссор, никто не выкликает товаров. Даже водители электрокаров восклицают свое «осторожно» тихим голосом, обращаясь только к тому, кто находится прямо перед ними.

Строение симметрично и вытянуто в длину: широкий средний проход с прилавками по обе стороны. Параллельно ему очень узкий второй проход и более широкий третий, и перпендикулярно к ним примерно через каждые три прилавка — поперечные проходы, их всего девять. Вокруг первого этажа галерея с двумя перекинутыми мостками, кое-где огражденная железной решеткой выше человеческого роста. Над входом — буфет. Стены из металла, керамики и стекла, деревянная крыша коричнево-охристого цвета плавным восьмигранным сводом перекрывает все помещение.

Внизу продается только съестное, наверху еще и цветы (цветы везде, на каждом углу). Вдоль среднего прохода — главным образом мясо, хлеб, сыр, сладости; от начала прохода, захлестывая все параллельные ходы и высоко вздымаясь вверх, — море плодов.

Совсем наверху прилавки с грибами: волнушки, свинушки, зеленушки, грузди, серянки, белянки, чернушки… Каждый гриб перерезан пополам, они лежат на досках прилавка, словно бредут друг за другом гуськом, как брели в лесу…

Желтыми бочонками, наполненными грушевым соком, красуются груши, алые кадушки с яблочной мукой — яблоки, а золотисто-коричневые пивные кружки, полные луковой свежести, — луковицы, рядом — капсюли взрывчатой жгучести: паприка.

Горы белых мозговых полушарий, горы лунной белизны — ядра грецких и лесных орехов; в плоских мисках — все виды чечевицы и бобов; белыми снежными сугробами навален чеснок; серым талым снегом громоздится картофель; пеньками торчат корни хрена и сельдерея; возвышаются сказочные гроты из тыкв, а над всем нависают грозовые тучи баклажанов… Морковь — в руку толщиной, редиска — с кулак, репа — с голову, а кочаны цветной капусты — каждый с брюхо величиной. И тут же маленькие угольно-травянисто-зеленые огурчики, алые помидоры, травки, переливающиеся, как зеленоватое море, зеленая нежность кукурузы, тускло-зеленый шпинат, изумрудно-зеленые яблоки, стручки перца, зеленые, как камыш, серо-зеленые груши «александер», янтарно-желтые виноградные гроздья, оливково-желтые гроздья, оливково-зеленые гроздья, опалово-желтые гроздья, вся гамма суповой зелени, миски с фасолью, как краски на палитре — здесь собраны все мыслимые оттенки: фасоль в крапинку, в полоску, фасоль пегая, тигровая, пятнистая, в точечках, словно после оспы. Стенки лотков сияют красным, зеленым, черным; желтые яблоки, как фонари, гирлянды паприки, и над всем этим заливается криком огромный, в рост человека, яркий, пестрый петух.

В стеклянном аквариуме красивые толстогубые рыбы.

Яйца в коробах, яйца в корзинах, яйца в камышовых плетушках, яйца в тазах, яйца на яйцах — на яйцах — на яйцах, и они не разбиваются под собственной тяжестью.

Вид сверху: разноцветное море, нет только синего цвета, время слив прошло, и время синего и зеленого винограда тоже. В городе еще можно купить сливы, но они уже чуть прихвачены морозцем, на рынке таким товаром не торгуют.

Нет красной капусты, нет савойской капусты, нет апельсинов и бананов; короче говоря — никакой экзотики.

«Сейчас вообще, — говорит мне Ютта, — самое неудачное время, чтобы описывать рынок». Нет клубники, нет малины, нет смородины: ни черной, ни белой, ни красной, ни желтой; нет ежевики, нет ни крыжовника, ни черники, нет шиповника, нет спаржи, нет салата, нет ни персиков, ни абрикосов, нет ренклодов, нет мирабели, нет вишни — ни черной, ни красной; нет черемухи, нет арбузов, нет дынь, нет ясменника, нет белых грибов, нет подосиновиков, нет подберезовиков, нет поддубовиков, нет козлиной бороды. Одним словом, нет ничего, чем полон рынок летом и ранней осенью. Чего ради я пришел сюда.

Я стою на втором этаже у перил и пишу, пишу, и никто даже не оборачивается на меня.

На первом поперечном мостке yellow submarine. Тут продают уток, и тут все желтое: желтое мясо, желтый жир, желтые клювы, желтые лапы, желтые внутренности; тут же изделия из яичного теста, тоже желтые: желтая лапша, желтые рожки, желтые ракушки, желтые макароны, желтая вермишель, а сзади желтые метлы, желтые щетки, желтые корзины и даже цветы в углу, где поперечный мостик вливается в продольную галерею, — желтые астры.

Представь себе, что кто-то стоял бы тут и сортировал людей: подходят они к этому желтому миру или нет, и в зависимости от этого возвышал бы их или низвергал.

«Меня вы обязаны впустить, у меня врачебное свидетельство, я страдаю желтухой».

И как раздулась бы здесь зависть, и как презрительно взирала бы она на веру и надежду.

Второй мостик: заброшенный уголок. Прилавком служат одна-две грубо оструганных доски, на них несколько банок с подсолнухами, кучка почерневших головок чеснока, кучка яблок в пятнах, ужасающе худой, как из сказки Андерсена, утенок.

Невозможно представить себе, чтобы здесь что-нибудь купили. Но почему же торговки забираются в этот уголок? Должна же быть какая-нибудь тому причина? Может быть, это предусмотрено здешним статутом?

Старая крестьянка без стеснения поправляет широкую резиновую подвязку, завязанную узлом.

Снова вниз: и между двумя почти вертикально поднимающимися горами яблок «джонатан», «кокс» и «золотой пармен» ты видишь все богатство года — от землянично-красного до крыжовенно-лилового.

Покупки укладывают здесь в сетки, и пестрота рынка повторяется в них, как в калейдоскопе; продукты лежат в сетках как попало: картошка, яйца, цветная капуста, колбаса, пирожные, лимонад, и все уживается друг с другом, и ничто не разбивается.

Много беретов; вообще много мужчин, которые делают покупки, это странно.

Рыбы: розово-серые, розово-серебристые, серебристо-серые, серебристо-черные, черно-серые, но это только основа, над которой одно общее сверкание, оно объединяет все, и господствующий оттенок в нем — кровавый.

Снаружи мне становится плохо… Сильно греет солнце, сильный ветер, делаю последнюю попытку, иначе завтра придется идти к врачу: прохожу немного вниз по течению Дуная, снимаю плащ, пиджак и рубашку и ложусь на берегу.

Пожалуй, вот здесь, в виду этого города, у воды, на камнях, рядом с ребятишками, которые удят, не обращая на меня внимания, неплохое место, чтобы подвести итог. Через несколько недель мне пятьдесят. Чем я могу похвастаться? Как я выполняю свою частную задачу?

По мосту Свободы ковыляет нищий на костылях: левая нога ампутирована до половины, правая в металлических шинах. Он маленького роста, сутулый, лицо вздуто, верхняя губа искусана, на лбу, когда он его обнажает, видна глубокая вмятина. Он останавливается над опорой моста, над выступом, обращенным к Буде, злыми глазами смотрит себе под ноги, ругаясь, сбрасывает костылем на мостовую кость и с кряхтением усаживается: у него есть свое место, он хочет использовать свой день.

Понаблюдать, как он берет монеты… Нет, не смотреть на него и ничего ему не давать.

Из чего надо исходить, подводя итоги? Разумеется, из «своей задачи». Но кто определяет задачу человека?

Определяет ее общество, критика, впоследствии история литературы, или она определяется независимо, самой индивидуальностью писателя? Для каждого, кто пишет, она может означать только одно: создать тот кусочек литературы, который в состоянии создать только он, и никто другой. В этом смысле он незаменим (разумеется, при условии, что то, что он делает, — литература); обществу следовало бы также исходить из этого представления о незаменимости.

Как берет деньги официант, который обслуживает за завтраком: в ту самую секунду, когда ты хочешь положить их на стол, он возникает в дверях кухни, не обращая на тебя никакого внимания, и движется к столику в конце зала. Ты не осмелился бы задержать его, если бы тебя не подбодрил его едва заметный кивок, означающий, что ты, только ты, именно ты, можешь задержать его в эту минуту. Ты протягиваешь ему деньги; он равнодушно, не опуская глаз, кладет их в карман, при этом, нисколько не замедляя шага, следует дальше в конец зала, где легкими поглаживаниями придает совершенную форму сложенной салфетке, провожая тебя, идущего к дверям, улыбкой и поклоном, глубина которого в точности соответствует твоим чаевым.

Меня прошибает пот, приступ дурноты, облегчение.

Нет мужества для работы, нет мужества, чтобы выйти на улицу, не хочется читать, не хочется есть, я ни с кем не условился о встрече, меня никто не ждет. Так чем же заняться? Займусь упражнениями на слова «острый» и «тупой».

СОН:

В комнату входят двое мужчин в башмаках, подбитых гвоздями, в грубых плащах и колпаках с кисточками. На спине у каждого вязанка только что наколотых дров. Они здороваются со мной. Я знаю, что они из деревни. Я предлагаю им снять свой груз и сесть, но они с сожалением качают головой. «Никак невозможно, — говорит один, тот, что повыше ростом, — иначе мы можем забыть их». «Ивы издалека тащите эти дрова?» — спрашиваю я. Тот, что пониже, кивает, а первый произносит с гордостью: «Мы несем их из Бернау». Я знаю, что они всю дорогу шли пешком, и спрашиваю, что в этих дровах особенного, ведь такие в любом лесу есть, и тогда оба удивленно глядят на меня, и теперь говорит второй: «Но их же нам подарили!»