Собиратель бабочек

Хаахтела Йоэл

III

 

 

12

Ночным поездом я уехал в Мюнхен, а оттуда на следующий день через Нюрнберг в Верону. Пейзаж менялся, дорога забиралась в горы, склоны Альп становились все круче. Прошлой ночью я не спал, и теперь, по мере того как мгла рассеивалась, превращаясь в утро, время текло очень медленно, непрерывным и равномерным потоком, не поделенное человеком на искусственные периоды, не тикало, а ползло беззвучно, как трещина, которая, в тишине продвигаясь вперед сантиметр за сантиметром, раскалывает столы, разрушает камень, подгрызает обочину дороги, извлекает из воспоминаний свою самую сокровенную форму. Оно пристало к коже, обосновалось в сердце, в моих хрупких, трещавших костях. Я закрыл глаза, закутался поуютнее в куртку и стал думать о Еве. Я думал о том, как она спит, свернувшись в кровати странной запятой, поджав колени. О том вечере два года назад, когда мы готовились к празднику. Была поздняя осень, в тот год холода наступили рано. Я слышал звуки, доносящиеся из ванной, — их порядок я уже выучил: шум душа, струящаяся вода, позвякивания и постукивания, гудение фена, тишина, когда она наклоняется к зеркалу. Сейчас ее лицо так близко к стеклу, что оно запотело от дыхания. Из щели под дверью пробивается свет, звуки с улицы кажутся далекими. Она обводит губы тонким карандашом, пудрит щеки кисточкой, и я вижу, как пудра облачком поднимается в воздух и тонким слоем покрывает редкие морщинки, появившиеся за последний год на ее лице. Слышу шум воды, потом он резко прекращается. Она вышла босиком и была именно такой, какой я ее себе представлял. Чуть влажная кожа, капли в волосах, выражение лица, которое я не смог понять.

Я слышал ее шаги в соседней комнате. Ева не знала, что в тот момент, когда она наклонилась к зеркалу, я открыл шкаф под книжной полкой и стал перебирать старые журналы. У меня в руках оказалась пластинка, мы не слушали ее уже несколько лет, первый диск, который мы купили вместе, давно позабытый. Я поставил его на проигрыватель и почувствовал, как медленно текущая мелодия заполнила комнату. Я слышал, что она тихонько вошла, замерла в проеме двери за моей спиной, празднично одетая, с ниткой жемчуга вокруг шеи. Ева. Уголки ее рта шевельнулись в преддверии улыбки. Она плакала нечасто. Любовь никогда не может быть ошибкой, говорила она. Она тихо стояла в дверях, и я чувствовал сквозь музыку ее дыхание.

Чем дальше мы продвигались, тем светлее становилось кругом и тем легче делался воздух. С каждой минутой я ощущал в теле все большую легкость, с трудом отличая дни друг от друга. Горы разрезали небо, как алмаз стекло. Ледники сверкали бесконечными равнинами, и я видел с моста долину, по которой лед полз и таял, превращаясь в море света. Я помнил рождение ледников, снег начал падать на снег, снежинки сцеплялись друг с другом, сплетались в цепочки. Снег не успевал таять, сугробы росли слой за слоем, замерзали, сжимались в плотную массу до тех пор, пока давление льда не сделалось настолько сильным, что его основание стало превращаться в другую субстанцию, понуждая глыбу к перемещению, к течению. Весь громадный ледник пришел в движение, оторвался, его края надавили на скалы, посреди ледника разбежались коварные разломы, и беспечные туристы в одно мгновение провалились в трещины, невидимые под снегом, исчезли в сверкающих синевой лабиринтах, откуда нет возврата.

Я купил у разносчика чашку чая и газету. Его тележка дребезжала, перемещаясь по проходу. Я утопил пакетик чая в горячей воде, от которой поднимался пар, и подумал, что надо было еще ненадолго остаться с Анной Принц, может, на несколько дней, хотя бы для того, чтобы получше запомнить ее. Я немного рассказал ей о своей жизни. Не знал, с чего начать, с далекого или близкого, иногда трудно понять, что важно, а что нет.

Потом я заснул под стук колес, забылся в полудреме. Я был опять на складе у отца, спустился по лестнице в сгущающуюся темноту. В конце лестницы я нащупал выключатель, не понял только, почему теперь он находился так низко, неудобно. В тусклом свете лампочки я увидел покрытые пылью полки, землю, источавшую запах перегноя, ящики из-под картошки, зияющие пустотой, молочные бидоны, ржавые инструменты, консервные банки, бутылки из-под лимонада, старые газеты, в которые было завернуто что-то уже давно рассыпавшееся, груду мешков в конце коридора — на темной ткани еще можно было разобрать дышащие красным жаром буквы ANICHE. Я думал, что если оттащить мешки в сторону, то за ними откроется дверь. Если бы мне хватило детских силенок поднять эти мешки, я мог бы ступить в другой мир. Но я так никогда этого и не сделал, лишь как заколдованный таращился на буквы, которые из года в год оставались все такими же загадочными.

После полудня — то же сияние, тот же ослепительный свет и нескончаемый монотонный шум стремительно летящего поезда, пустые в это время дня перроны, шум вокруг, птицы по сторонам дороги, взмывающие вверх, когда локомотив проносится мимо, со свистом рассекая воздух.

 

13

Двенадцатого июня, через шесть дней после отъезда из Хельсинки, я добрался до деревни Гарда на западном берегу озера с тем же названием и остановился в отеле «Монте Балдо», где Генри Ружичка жил почти тридцать лет назад. В отеле я попросил поселить меня в номере 27, где Генри провел несколько дней, когда приезжал в эти края в 1963 году. Номер оказался занят, и мне пришлось расположиться в соседнем. С балкона открывался вид на озеро, но, поскольку был уже вечер, оно скрывалось где-то в темноте. Хотя я и ощущал присутствие озера подо мной, ветра не было, я не слышал плеска волн, поверхность воды оставалась неподвижной. То тут то там на озере мерцали огни судов, скользившие в разных направлениях. Дальше, на другой стороне, светилось несколько ярких огоньков.

На следующее утро я встал с постели и распахнул стеклянные двери, ведущие на балкон. Моему взору открылся пейзаж, скрывавшийся ночью в темноте. У меня захватило дух. Горы обрамляли озеро, круто вздымаясь на севере. Я разложил на столе дневник, который вел в путешествии Генри Ружичка, деревянную шкатулку и открытку с видом на море с подписью «Agios Nikolaos». Жизнь Генри Ружички сжалась до нескольких предметов, воспоминаний Анны Принц, бабочек, покоящихся под стеклянными крышками энтомологических ящиков, греческого порта, в водах которого дремали белобокие лодки. Почти тридцать лет назад он ходил по тому же коридору, поднимался по той же лестнице, склонялся над столом, делая записи в дневнике, рисуя карты, на которых мелкими крестиками помечал места в горах, где встречал бабочек. Ноябрьской ночью Генри уехал из Пирны и исчез. Он отправился один, никому не сказав ни слова, ни с кем не попрощавшись. Где он ночевал, о чем думал тогда? Долго ли он скрывался, прежде чем нашел себе пристанище? Занимался ли учительством на своей новой родине или чем-то другим? Где его дом? Мне довелось лишь слегка прикоснуться к одной из его жизней, но где-то далеко была спрятана другая жизнь Генри Ружички, о которой ни у меня, ни у Анны Принц не было ни малейшего представления.

До полудня я гулял по набережной, вдоль которой высились громадные каменные виллы, окруженные великолепными садами. Каменные ограды были увиты плющом. Розовая бугенвиллея тяжелыми плетями свисала с ворот. Розы карабкались на стены, их побеги стремились вверх, взбегали до самых крыш. Ставни некоторых особняков были затворены, хозяева уехали. В тени платанов укрылись дворики, где замерли металлические столы, а по углам высились холмики аккуратно собранных прошлогодних листьев. Каменную мостовую украшали громадные сосуды, как будто поднятые с затонувших кораблей, со средиземноморских военных судов, из ушедших на дно моря городов. Виллы ждали хозяев, которые вернутся в жаркие августовские дни. На берегу, правда, уже и теперь резвились подростки, у них летние каникулы. Они пригибались под натиском ветра, их смуглые от загара тела были стройны и гибки, волосы коротко подстрижены. Их ничто не печалило, ведь впереди у них еще столько времени.

После обеда я отдыхал в своем номере. Я лежал на простынях, предусмотрительно опустив жалюзи, но в комнате все равно было жарко. Я решил сходить искупаться. Взял с собой полотенце с вышитым названием отеля и, выходя в коридор, заметил, что открывается дверь соседнего номера. Из комнаты вышла женщина лет тридцати-сорока. Ее каштановые волосы спускались до плеч. На ней была тонкая юбка, облегающая бедра.

Я наблюдал, как женщина закрыла дверь, не оборачиваясь дошла до конца коридора и скрылась на лестнице. Я спустился и проследовал за ней до первого этажа. Ковер приглушал звук шагов. Далее мы проследовали на выходившую к берегу террасу, где сидели постояльцы отеля за поздним обедом. Она осталась листать газету у барной стойки. Я на минуту остановился в дверях, разглядывая ее. На перила села птичка. Я забросил полотенце на плечо и отправился к озеру. Подростки, остававшиеся на берегу, уже расходились готовиться к вечерним развлечениям. Их голоса, удаляясь, еще долго были слышны, а песок хранил отпечатки ног, на ветру трепыхались солнечные зонты. Я подошел к урезу воды, озеро было синим и глубоким. И когда я с выступа скалы нырнул в воду, она действительно оказалась холодной, как я себе и представлял, обожгла тело до самых пяток.

 

14

На следующий день я вернулся с прогулки в отель и приблизился к своему номеру, одновременно открылась соседняя дверь. Женщина, которую я видел накануне, вышла из комнаты, заперла номер и направилась по коридору к лестнице. На ней была тонкая юбка, та же, что и накануне. С минуту поколебавшись, я развернулся и пошел за ней, спустился по лестнице в холл и вышел на террасу отеля. Я подошел к ней, когда она уже сидела у стойки кафе, но женщина не замечала меня. Она была погружена в свои мысли и смотрела на озеро, видневшееся между колонн.

Я заказал кофе. Через какое-то время я заговорил с ней по-английски, она повернулась ко мне, и я увидел ее глаза — это были глаза человека, измученного бессонницей. Я достал из нагрудного кармана фотографию, протянул ее женщине и, извинившись, сказал, что не хотел доставлять ей беспокойства, но она живет в номере, в котором тридцать лет назад останавливался мужчина по имени Генри Ружичка. Поскольку женщина ничего не ответила, я продолжил, сказав, что не собирался следить за ней, но наши номера в отеле оказались рядом, и я сначала просил поселить меня в ее номер, а раз он уже был занят, мне пришлось удовлетвориться ближайшим к нему. Когда я увидел, что она выходит из своей комнаты, я пошел за ней, хотя не слишком хорошо понимал, зачем я это делаю. Женщина взяла фотокарточку Генри Ружички и взглянула на нее. Она по-прежнему не произнесла ни слова. Возможно, решила, что я просто нахально пытаюсь познакомиться, а может быть, я один из этих наглых профессиональных жиголо, которые кочуют по барам и ресторанам, рассказывая одну и ту же байку. Она смотрела на фотографию, я смотрел на нее, на террасу за ней. Столики пустовали в ожидании клиентов. Терраса была выкрашена в белый цвет. Стены украшала резьба по дереву в восточном стиле — морской пейзаж. По пенящемуся морю плыли джонки с парусами из бамбуковых циновок.

Женщина положила фотокарточку на стол и спросила, кто такой Генри Ружичка. Я сказал ей, что Генри Ружичка был собирателем бабочек и умер этой весной. Мне хотелось бы узнать побольше о его жизни, и я по его следам добрался до этого отеля, хотя, честно говоря, не верю, что найду здесь что-нибудь. Женщина снова взяла фотографию в руки. На ней Генри стоял с энтомологическим сачком в руках в Рудных горах, а за ним громоздились обрывы из песчаника, уходившие в глубь долины. На Генри были футболка и темные брюки, закатанные до середины голени. Выдался теплый день. Рядом с Генри лежала открытая сумка для ланча. Ветер завернул край футболки.

Я рассказал женщине, что Генри Ружичка приехал на озеро Гарда за бабочками. Тремя годами ранее он бежал на запад из Восточной Германии. Я сказал, что сам не являюсь специалистом, но, если я правильно истолковал записи Генри Ружички, он особенно хотел найти бабочку под названием Parnassius phoebus, представляющую собой редкий вид аполлона, который обитает в горах на высоте примерно одного километра над уровнем моря. Я рассказал, что Генри за свою жизнь собрал внушительную коллекцию бабочек, которая волей случая досталась мне в собственность, и теперь я не знаю, что с ней делать. Пока я разговаривал с женщиной, официант, хлопотавший за стойкой, подошел к нам и остановился, прислушиваясь к моему рассказу. Когда я закончил, он положил свое полотенце на стойку и сказал: «The butterfly man».

Я посмотрел на официанта, ему, кажется, было под семьдесят, но выглядел он моложе своих лет. Я спросил, знал ли он человека, о котором я рассказывал, и официант ответил, что, вероятно, знал. Он работает в отеле больше пятидесяти лет, и, хотя должен признаться, что не помнит всех клиентов, их были тысячи, многие действительно остались у него в памяти. Я сказал ему, что мужчина по имени Генри Ружичка останавливался в отеле в августе 1963 года и проживал в номере 27. Официант попросил показать ему фотографию. Какое-то время он разглядывал ее, а затем сообщил, что на карточке, несомненно, the butterfly man. «И кроме того, — продолжал он, — вы были не правы, сказав, что господин Ружичка приезжал сюда из-за бабочек. Он был здесь по другой причине».

Часы пробили полдень, на террасе по-прежнему никого не было. Женщина молча сидела рядом со мной. Я спросил официанта, не мог бы он рассказать, зачем Генри Ружичка прибыл в отель в 1963 году. Официант уселся на табурет и пояснил, что он приехал сюда из-за своей матери.

Он добавил, что помнит все это, потому что те события связаны с одним случаем, произошедшим еще раньше, и он лично беседовал о нем с господином Ружичкой. Официант рассказал, что начал работать в отеле в 1937 году. Ему было тогда семнадцать лет. Он хорошо помнит то лето, поскольку в августе того же года случилось это несчастье. В отеле остановилась одинокая женщина и, кажется, вообще не покидала своего номера. Официант время от времени заходил к ней, выполняя разные мелкие поручения, приносил в номер завтрак на подносе, иногда — полдник, газеты, которые, как ему казалось, она не читала. Женщине было лет сорок, и официант не знал, откуда она приехала. Она говорила по-немецки и немного по-итальянски. Когда официант заходил к ней в комнату, женщина обычно сидела на балконе и не отрываясь смотрела на озеро.

Официант сказал, что однажды вечером проходил мимо ее комнаты и, поскольку дверь была приоткрыта, он заглянул из любопытства. Постучался, но никто не ответил. Тогда он зашел внутрь и обнаружил женщину полуодетой на полу, она умерла. Официант позвал на помощь, но ничего уже нельзя было сделать: женщина скончалась еще днем. Никто в тот день не видел ее, и она сама никого не приглашала утром в номер. Накануне вечером женщину видели в холле, но официант не знал, откуда она пришла и что делала. Позже врач осмотрел женщину и констатировал смерть, наступившую в результате самоубийства. Вскоре в ванной были обнаружены наполовину пустые пузырьки от лекарств. Падая на пол, сказал официант, женщина ударилась рукой, и из раны вытекло немного крови. Когда женщину унесли, он остался в комнате. Этот случай и напугал его, и притягивал одновременно, ведь он никогда раньше не видел мертвого человека. Такое не укладывалось у него в голове, поскольку он считал, что все люди, которые останавливаются в отеле, счастливы. Ничто не беспокоило их, они лишь катались по озеру на лодках, красиво одетые и беспечные.

Позднее тем же вечером директор отеля велел официанту дождаться уборщицу, подежурить в номере, обеспечив своего рода охрану и не впуская посторонних. Официант собрал вещи женщины в коробку, и, поскольку никто никогда ими не интересовался, они остались у него. Время от времени он натыкался на коробку в углу своей комнаты, но ничего с ней не делал, не хотел к ней прикасаться. А может быть, он ждал: что-то произойдет, кто-то будет искать женщину, вызовет ее из забвения. Возможно, дело было отчасти и в чувстве вины, он не был в этом уверен. Но по прошествии лет просто забыл о случившемся.

Официант замолчал. На террасе появились клиенты, молодая пара, занявшая столик возле колонн, подальше от нас. В этот утренний час терраса наполовину оставалась в тени, узкая полоса света разделила пол надвое. Свет падал на пальмы, растущие у перил, и олеандры, которые опирались на подставленную для них решетку. Я постучал пальцем по столу. Женщина закурила сигарету. Она по-прежнему сидела рядом. Ее кофе остался нетронутым, табачный дым медленно поднимался к потолку, растворялся в ветерке. Официант отнес заказ супружеской паре, вернулся к нам и сказал: все это очень необычно, вам следует это понимать. В отеле не принято говорить о клиентах, но, поскольку все участники событий уже умерли, это меняет дело.

Официант рассказал, что, когда прошло уже много времени и он позабыл об этом случае, в гостиницу приехал человек и принялся расспрашивать о той женщине. Человек старался не привлекать к себе внимания. Днем он совершал прогулки по близлежащим горам, а по вечерам возвращался в ресторан и осторожно задавал свои вопросы. Официант был одним из трех человек, работавших в отеле с тех пор, как погибла женщина, и постояльца вскоре направили к нему. Он хотел знать, что произошло с женщиной в 1937 году, чем она занималась в отеле, откуда приехала, с кем встречалась и, наконец, как умерла. Официант сказал, что на многие вопросы ответить не смог: по его воспоминаниям, женщина в основном сидела на балконе и смотрела на озеро. Он рассказал, в общем, то же самое, что и нам, хотя тот человек интересовался деталями, хотел знать, в каком положении лежала женщина, когда ее обнаружили, кто ее нашел, какое у нее было выражение лица, были ли глаза закрыты или открыты, держала ли она что-нибудь в руках и — что, кажется, было важнее всего — не оставила ли после себя письма или записки, чего-нибудь.

Официант сказал, что, к сожалению, она не оставила ничего, что могло бы пролить свет на причины случившегося. Он мог только пересказать слова врача, предположившего, что причиной трагедии стала несчастная любовь, но это предположение, по его мнению, не опиралось ни на какие достоверные сведения и не отличалось особой оригинальностью. В завершение официант попросил постояльца зайти к нему за оставшимися от женщины вещами, которые уже много лет хранятся в коробке в глубине шкафа.

В один из вечеров они перебрали их все: газеты, находившиеся в номере у женщины в день ее смерти, одежду, пустой пузырек от лекарств, две книги, названия которых он забыл, билеты из Женевы в Верону. Между страницами одной из книг лежало старое свидетельство о браке, которое мужчина очень долго рассматривал, а потом сложил и сунул себе в карман. Вещей было не очень много, скорее даже до печального мало, но мужчина тщательно перебрал их все. Он перелистал каждую газету, каждую страницу в книгах в поисках любой записи, пометки, чего-нибудь. Он прощупывал одежду, которая уже немного пожелтела. Наконец он попросил ножницы и вырезал кусок из испачканного кровью пеньюара, находившегося на женщине, когда она лежала на полу в своем номере. Затем мужчина положил кусок ткани в карман и попросил официанта уничтожить все остальные вещи. После этого он захотел знать, в каком номере останавливалась женщина, и официант показал комнату 27, которая в тот вечер оказалась незанятой. Мужчина сказал, что хочет переселиться в этот номер, и официант перенес его вещи и сделал все необходимое, потому что умершая, сказал официант, оказалась матерью постояльца.

Мы сидели молча. Официант налил себе стакан воды, а я смотрел, как качались от ветра ветви дерева, нависавшего над потолочными балками террасы, тени листьев мелькали на полу, джонки плыли по деревянным жалюзи. По озеру скользило судно, его белый борт сиял на солнце. Молодая пара сидела у колонн, но и они не разговаривали, возможно, день для них еще не начался. Женщина рядом со мной пошевелилась, погасила в пепельнице сигарету с надписью «Winston». Она спросила, хочу ли я осмотреть комнату, и, поскольку мне показалось, что это скорее просьба, чем вопрос, я ответил, что хочу. Мы встали из-за стойки, оставив официанта в одиночестве, прошли через холл, где на диване уткнувшись в газеты сидели пожилые постояльцы отеля. Страницы о спорте были вынуты и сложены на столе, и я не мог избавиться от ощущения, что эти старички были какими-то экспонатами из прошлого, последними членами спортклуба, закрытого много лет назад. Женщина шла впереди меня, я отстал на несколько шагов. Она медленно поднялась по лестнице, свернула в коридор, где соседствовали наши комнаты, вставила ключ в замок, на мгновение замерла, как будто ей на ум вдруг пришла какая-то мысль. Затем повернула ручку, и мы вошли. Я взглянул на номер комнаты — 27, она была больше моей. Комната оклеена мрачными обоями с золотыми полосами и опоясана по границе стен и потолка лепной гипсовой галтелью. Частично сохранилась старая мебель, некоторые предметы обстановки были заменены. Софа оказалась новой, но темные пятна на деревянном полу указывали место, где она, вероятно, стояла раньше. Возможно, мать Генри упала рядом с ней, и когда я шел через комнату, то инстинктивно обогнул место, где, как мне казалось, она лежала. Меня охватило ощущение, будто все случилось буквально минуту назад, женщину только что вынесли отсюда, ее волосы были распущены, любопытные постояльцы отеля столпились в коридоре, шепот, рассказы зевак, догадки, предположения; происшествие, разумеется, невозможно было скрыть.

О чем мы говорили? Мне трудно вспомнить, кажется, почти не разговаривали. Может быть, мою новую знакомую поразило то, что ей пришлось услышать, мысли ее путались, она не ожидала ничего подобного, ей не хотелось оставаться одной. Возможно, мне изменяет память и это мои собственные мысли. Я предложил ей поменять номер, но она покачала головой и сказала, что с тех пор прошло уже много лет, сотни людей спали в этой кровати, они ни о чем не знали и были счастливы. Я подошел к ней и стал позади. Соседние балконы были пусты, по стенам карабкались какие-то вьющиеся растения, она обхватила пальцами перила. Я чувствовал ее запах, чужой. Положил руку ей на бедро. Тонкая ткань скользила у меня под пальцами. Она не шевельнулась от прикосновения, не отстранилась, когда моя ладонь двинулась вниз. Она продолжала смотреть на озеро, и я чувствовал легкий ветерок. Все произошло неспешно. В голове у меня было пусто всю дорогу от Анны Принц до этой секунды, от порога моего дома до этого балкона, как будто у всех нас было по две разных жизни. Я боялся, что женщина испугается, повернется и скажет, что мне пора идти. Но она не повернулась и не испугалась. Я ничего не знал о ней. Ее волосы падали на плечи. У нее были изящные руки, тонкие запястья. Кольца не было, что создавало хрупкую связь между нами. Я чувствовал под своими пальцами ее бедро, скольжение ткани, край которой поднимался сантиметр за сантиметром. Я ощущал ее обнажившуюся кожу, недосягаемую для солнца и потому сохранившую белизну. Вот она закрыла глаза, и мы стояли так долго, пока она не взяла меня за руку и не отвела обратно в комнату. Мы обошли кровать, отпечатавшееся на полу прямоугольное пятно от софы, прошли мимо туалетного столика, на котором были разложены ее вещи: ручка, стакан, ножницы, недочитанный роман. Мы прошли в другую комнату, там было прохладней. Легким движением она сбросила туфли, задернула занавески. На ночном столике лежала перламутровая пудреница. Я помню тонкий браслет, соскользнувший с ее запястья, его ускоряющееся движение к полу, приглушенный металлический стук, когда он, подскочив, остался на месте, замер. Я помню, как она опустилась на кровать, ткань собралась под ней в складки, и в тишине ее ноги обнажились, как у танцовщицы.

Немые послеполуденные часы. Солнце ползет вниз по своей дуге. Прозрачная вода рябится под ветром. Я видел портьеры. Они колыхались. Ее лицо. Сначала напряженное, потом, после долгой близости, спокойное, расслабленное. Я не страшился грусти, словно бы все, что произошло, было облегчением для нас обоих. Ее рука теперь лежала неподвижно, я чувствовал прикосновение простыни к щеке, ее влажное бедро, и, когда глянул на пол, там, в полутьме, поблескивал упавший браслет. Возможно, мне не следовало засыпать, но весь скопившийся недосып навалился на меня, и я уснул рядом с ней. Я не видел снов, ничего не слышал, не замечал света. Я спал тем сном, когда полностью уходишь из этого мира, на краткий миг перестаешь существовать.

 

15

Я проснулся среди ночи, было очень темно. Осмотрелся, женщины не было. Простыня сбилась и комом лежала рядом со мной. Сперва я не понял, нахожусь ли я в своем номере или у нее, у себя в квартире в Хельсинки, в доме Генри Ружички или же в комнате его матери, где она жила много лет назад. Я медленно поднялся и, когда глаза начали привыкать к темноте, встал и пересек комнату. Я задел ногой тонкий браслет. И тут меня охватил внезапный страх. Она пропала, и я никогда больше ее не увижу. Я прошел через темноту в соседнюю комнату и заметил темную фигуру в кресле на балконе. Женщина тихонько сидела и смотрела на тот же самый пейзаж, который я наблюдал предыдущей ночью, мать Генри Ружички — в августе 1937 года, сам Генри — через двадцать шесть лет после нее.

Ночь была прохладной. Женщина закуталась в халат и скрестила руки на груди, плотно прижав их к телу. «Не спится?» — спросил я. Она кивнула. Сказала, что смотрела на меня, когда я спал, и у нее возникло чувство, что я долго путешествовал и очень устал. Я спросил, приехала ли она сюда одна, и она ответила, что да, одна. Она сказала, что не может отделаться от мыслей о том, что ей довелось услышать утром, это беспокоит ее. Она слышит в комнате дыхание погибшей женщины.

Мы сидели на балконе, и я рассказал ей о своем путешествии, хотя о многом умолчал. Она ни о чем не спрашивала. Сказала, что нам дано понять далеко не все и часто непонятым остается именно то, что лежит на поверхности. Потом мы сидели молча, пока я не заметил, что она дрожит от холода, ее губы подергиваются. Я не был уверен, замерзла она или это от нервов. Отвел ее обратно в комнату и закрыл балконную дверь. У кровати я развязал тонкий матерчатый пояс у нее на бедрах, завязанный простым бантиком. Снял халат, он легко соскользнул на пол. В сумерках кожа казалась молочно-белой, я вошел в нее, и мы долго не шевелились, никто из нас никуда не спешил. И когда наконец мы перешли к движению, она прижалась ртом к моему плечу. Я чувствовал, как натянулась кожа, ощущал, как каждый толчок чуть-чуть переносит нас вперед, к завтра, вес моего тела не позволял ей воспарить в воздухе, пригвождал ее к ложу. Я стал двигаться быстрее. Теперь она больше не шептала, а почти кричала, ее голос заполнял комнату, и я разбирал слова, черпавшие форму в этом возбужденном движении, рвущиеся на волю. Но они внезапно замирали в воздухе, как листья, замерзающие на лету, — послание, которое я не мог расшифровать; или воспоминание, которое приближается в свете дня, но ускользает ночью.

На следующий день ей захотелось отправиться на водную прогулку. Мы шли вдоль берега по узкой дорожке, по краям которой росли магнолии. Вблизи каменных стен было прохладно. Листья, сгоревшие на солнце, шелестели под дуновением ветерка. На пристани мы сели на туристическое суденышко, совершавшее прогулку по озеру с заходами в Рива и Лимоне. Мы сидели на палубе под навесом, который защищал от солнца. Пассажиры в основном были старше нас. Несколько мужчин прятались от палящих лучей под соломенными шляпами. Она накинула на голову платок, и многие обернулись посмотреть на нее. Я слушал низкое гудение двигателя, к ограждению палубы был прикреплен красно-белый спасательный круг. Стоял штиль, за корабликом тянулся длинный след. Вокруг озера вздымались горы, их склоны едва различались в полуденном свете. Сидя на стуле, она положила босые ноги на перила, пошевелила пальцами. Время от времени я пытался представить себе, откуда она приехала, чем занимается, но мне рисовались лишь какие-то обрывки, фрагменты. Может быть, она в браке, как я. Возможно, ее муж куда-то уехал, как и моя жена. Есть ли у нее дети? Мне казалось, что нет. Куда она направляется? Что было бы, если б я не заговорил с ней вчера на террасе? Случилось ли, по ее мнению, что-то необратимое? Мы остановились в городке Рива на северном берегу озера и пообедали в портовом ресторанчике. Официант пытался заигрывать с ней, двадцатилетний мальчишка. Они перекинулись парой слов на итальянском, которого я не понимал. Я почувствовал себя задетым, что-то заныло внутри. Мы немного побродили по прибрежным улицам, пока не наткнулись на маленькую антикварную лавку. Я спросил продавца, нет ли у него на полках книг о бабочках. Он отвел нас в соседнее помещение, вскарабкался по лестнице под потолок и вытащил несколько запыленных томов. Я взял одну из книг и листал указатель, пока не нашел бабочку под названием Parnassius phoebus. Под листом папиросной бумаги открылась вручную раскрашенная гравюра, на которой была изображена крупная белая бабочка. На задних крыльях — по два красных пятна, окаймленных черным. Женщина стояла рядом со мной. Она смотрела на таблицу, и я объяснил, что именно эту бабочку Генри Ружичка искал в окрестных горах, просто хотел ее увидеть. Она сказала, что бабочка очень красивая и можно понять человека, готового из-за нее претерпеть трудности. Я подумал, что иногда для этого достаточно и малозначительного повода, но вряд ли можно посвятить бабочке целую жизнь.

Позже, когда мы уже вернулись в отель и последний клиент покинул террасу, мы пропустили по стаканчику в компании официанта. Он говорил, что скоро выйдет на пенсию и займется небольшим оливковым садом. Рассказывал о внуках, с которыми видится слишком редко. Мы поднялись в номер. Женщина дважды повернула ключ против часовой стрелки, зажгла приглушенный свет и скрылась в ванной. В окно я видел тень кипариса. Слышал плеск бегущей воды, легкие шаги. Дверь в ванную комнату осталась приоткрытой, в щель пробивался свет. Виднелась ее скомканная белая одежда, лежавшая на полу. Я чувствовал, как она подошла ко мне сзади, наклонилась, коснулась пальцами моего затылка. Спросила, испытываю ли я чувство вины, и я ответил, что да. Она сказала, что чувство вины не покидает ее всю жизнь, но сейчас его нет. Хочу ли я уйти? Я помотал головой. Мне не хотелось оставаться одному. Тогда пойдем, сказала она и повела меня за собой к постели. Она разделась, и я наблюдал за каждым ее движением, подчинялся ее желаниям, а она — моим, и в конце концов я не был уверен, хотим ли мы этого или следуем какой-то странной, не зависящей от нас механике, словно мы — звенья цепи, возникшей при случайной встрече двух людей. Я помню, как она вдруг открыла глаза, помню их чистоту и прозрачность в окружавшей нас ночи, тишину перед последним усилием.

Помню то мгновение, когда она опустила колени — внезапно, как листья опадают с деревьев.

 

16

По прошествии трех дней мы расстались. Вероятно, грусть пришла уже потом, и, может быть, для нее было много причин. Тоска по Еве, по другим утратам, по всему, что случилось и чего не произошло, по неизбежному. Я чувствовал, что это была грусть по Генри Ружичке и его матери, по Анне Принц, по официанту на террасе, та грусть, которая приходит, когда знаешь, что что-то кончается, даже если к этому готов. Накануне вечером она сказала, что уезжает. И хотя с минуту я раздумывал, не отправиться ли вместе с ней или взять ее с собой, я знал, что это невозможно. Я сказал, что направляюсь на Крит, а оттуда в Стамбул. Мне хотелось увидеть Босфор. Я слышал о величественных деревянных дворцах пашей, построенных в давние времена. Заброшенные, они сгорели. По ночам люди собирались смотреть на пылающие дворцы, стоявшие у самой воды. Толпы молодых людей на своих старых машинах приезжали к берегу и сидели на причалах, озаренных пожаром. Многие познакомились именно там и вместе засыпали в отблесках пламени.

Женщина слушала меня и потом сказала, что хочет подарить мне кое-что на память. Она исчезла в ванной комнате и вернулась оттуда с ножницами в руках. Она взялась за юбку, приспустила ее до колен и, отхватив ножницами кусок ткани, сложила его вчетверо и протянула мне. Когда я спросил, как же теперь носить юбку, она подтянула ее на место и ответила: с трудом. На левом бедре зияла дыра. Я прикоснулся пальцами к этому месту, ощутил ее кожу, край материи. «Помнишь, — спросила она, — именно в этом месте ты впервые прикоснулся ко мне?»

В тот же день, когда она уехала, я упаковал свой скромный багаж и оплатил проживание. Вышел на террасу попрощаться с официантом. Заказал кофе и наблюдал, как сахар медленной струйкой исчезает в чашке. Официант спросил, собираюсь ли я продолжить путешествие по следам человека с бабочками. Я ответил, что не знаю, может, еще какое-то время попутешествую, не очень долго. Я не верил, что удастся выяснить что-то новое. Он сказал, что женщина, с которой я был, утром заходила к нему. Раньше он волновался за эту женщину, но теперь что-то изменилось. Он повидал много людей и умеет распознавать безысходность.

Я помешал ложечкой кофе и посмотрел в большое зеркало позади официанта. В зеркале отражалась терраса, посетители, сидевшие за столами, та же молодая пара, что была здесь и в первый день. Девушка собрала волосы в узел. В ней было что-то старомодное, она напоминала Одри Хепбёрн. Мужчина закурил сигарету. Они не разговаривали, только что закончили завтракать, и перед ними на тарелке высилась целая куча яичной скорлупы, пластиковых упаковок из-под джема. Скатерть была засыпана хлебными крошками, темнели пятна от пролившегося кофе. Свадебное путешествие, сказал мне официант, и я представил себе их позднее пробуждение, беззвучные дневные часы. Я воображал, как они сидят в машине, петляющей по горному серпантину вниз к озеру, как лежат на прибрежном песке в милом безделье, убегают от будничных обязанностей еще на день, на два, все время перемещаясь чуточку вперед, к завтра.

Я долго сидел молча, потом наконец спросил официанта, не мог бы он выписать для меня из книги постояльцев адрес женщины, на всякий случай, пояснил я, не знаю, вдруг когда-нибудь… Официант попросил минуту подождать. Он исчез и вернулся на террасу через некоторое время с клочком бумаги. Я взял записку и посмотрел на нее. Несколько раз перечитал имя и адрес, сложил бумажку и сунул в карман. Поблагодарил его и пожелал удачи в возделывании оливкового сада.

В четыре часа дня я сидел в поезде, который шел в Анкону. Судно на Крит отправлялось на следующий день. Ева возвращалась домой осенью, не позже октября. Я думал о темноте, которая осенью стоит над городом, о голых деревьях, дороге в аэропорт, ожидании, ее шагах за мгновение до того, как она пересечет зеленую линию, отделится от очереди из незнакомых людей. Думал о том, узнаю ли я ее, как у нее будут уложены волосы, какими будут ее первые слова. Я боялся немоты между нами, слов, которые надо говорить. А может быть, каждое слово лишь отодвигает немоту на потом, откладывает неизбежное, мгновение, когда уже ничто не защитит, и поэтому нам надо было говорить без умолку, произносить пустые слова, заполнять время, искать новые места, спать ночи, читать, писать, добывать слова где угодно, вспоминать, прятать пустоту.

Я глянул за окно, мимо поезда проносились деревья. Я увидел затягивающийся облаками пейзаж и подумал о пустоте. Но и это лишь слово, последнее слово, которое пытается заслонить свое значение, попытка в последний момент отвлечь внимание на другое. Я думал о Генри Ружичке и увидел его пустоту, которая время от времени отступала, но снова возвращалась к нему, причиняя те же страдания, что и бабочка, преследовавшая его во снах. Она терзала его, как океанский прилив, завладевший им, заставивший отказаться от любви, единственного, что могло бы его спасти. Она заставляла его блуждать по миру с истрепанной книгой Альфреда Рассела Уоллеса Malayan Archipelago под мышкой в качестве хоть какого-то иллюзорного утешения.

Одиночество — это состояние между любовью и пустотой, кусок белой материи, подумал я и прижался головой к прохладному оконному стеклу. Я подумал о том, как все в конце концов сошлось в одной точке, груз столетий, ошибки человечества, успехи и неудачи, все это в нашем распоряжении каждую секунду; и тем не менее… Я открыл окно, и в лицо мне ударила струя воздуха. Я слушал шум поезда, то нарастающий, то замирающий, ощущал повороты дороги, когда поезд вписывался в рельсы, чувствовал поверхность сиденья, до блеска отполированную несчетным количеством пассажиров. Я повертел в руке листок бумаги, на котором было написано ее имя, тихо произнес его несколько раз. Сложил бумажку, просунул руку в щель приоткрытого окна и отпустил листок на волю ветра.

 

17

Я прибыл на Крит шестнадцатого июня. Белый остров был виден издалека. Южный берег круто уходил в море, самые высокие горы были скрыты в облаках, а береговая линия пряталась в утренней дымке. Я знал об острове довольно мало. Когда-то мы с Евой планировали путешествие на Крит, как и во многие другие места, куда так никогда и не поехали. Пассажиры собрались на палубе, вышли из своих кают, многие только что проснулись. Из трубы поднимался дым. Мне казалось, что я путешествую уже очень долго. Я уселся в кресло на палубе, достал из сумки путевой дневник Генри и прочел: «Ночью мы шли по морю на большой скорости, утро ясное, пейзаж изменился. Облака скрывают горизонт, палуба еще мокрая после дождя. Двое мальчиков-греков, видимо братья, их родители в стороне, у отца трость с серебряным набалдашником. Впереди несколько рыбацких лодок, на корме никого. На этой стороне острова берега более пологие, белые дома ступенями спускаются вниз. Венецианская гавань. На берегу вилла, перед ней навес или беседка. Дощатый настил ведет к пляжу. Трое детей купаются. Мальчики. Кричат, машут руками. Кто-то кричит им в ответ. Расстояние слишком большое. Не понимаю по-гречески, знаю всего несколько слов. Через час прибываем в порт Ханья. Завтра — к горе Ида, искать Kretania psylorita». Я положил дневник на колени и стал рассматривать старую почтовую открытку с моим именем, которую нашел между страницами тетради. На карточке значилось «Agios Nikolaos».

Генри Ружичка каждую ночь останавливался в разных деревнях. Он путешествовал уже несколько дней, его наблюдения за бабочками, записанные почерком, который день ото дня становился все мельче, составляли основную часть заметок. Если я правильно понял, целью Генри было найти бабочку-голубянку, обитающую исключительно в горах Крита и больше нигде в мире. Я уже не шел по его следу. В основном он останавливался на ночлег в частных домах и лишь несколько раз ночевал в отелях, но я не смог найти этих мест там, где им следовало быть. Я хотел забыть его. В его перемещениях чувствовалось что-то навязчивое, и, согласно записям в дневнике, он часто оказывался в пути еще до рассвета.

День ото дня погода становилась все лучше. Я взял напрокат машину и ездил вдоль побережья по извилистым дорогам, которые приводили меня к развалинам, иногда заканчивались тупиками или вели наверх, в горы. Я останавливался в деревнях, где были ресторанчики, подолгу сидел на террасах и смотрел на проходящих мимо людей и на пожилых мужчин, которые словно приросли к своим скамьям. Я ни с кем не разговаривал. Заходил в турецкие мечети и разглядывал там бесконечные путаные мозаики, которые вскоре начинали казаться живыми, дышащими существами, медленно и незаметно претерпевающими метаморфозы. Я видел лимонные деревья и крашенные в синий цвет стулья. Я захотел домой. Я ощущал сухость, которая лежала на всем, задыхался. По вечерам я останавливал машину и искал место для ночлега. Как-то переночевал у пожилой женщины, которая говорила только по-гречески. Помылся на заднем дворике ее дома, где из камней была сложена ванна. Вода оказалась прохладной. Я лежал в комнате раздетым, медленно скользя в своих мыслях, растворяясь в этом теплом вечере. Снизу доносился звук шагов, приглушенный стук посуды, когда хозяйка переставляла сковороды и кастрюли.

На четвертый день я подъезжал к городу Агиос-Николаос и, поскольку было очень жарко, решил искупаться. Я съехал на обочину и открыл дверь, под капотом гудел вентилятор. По узкой тропинке я направился вниз, к берегу. Еще когда я выходил из машины, то обратил внимание на свое странное, неприятное состояние, мне было почти дурно. Я подумал, что причиной тому жара, хотя впоследствии мне припомнилось, что похожее неприятное ощущение досаждало мне с той минуты, как я ступил на остров. Казалось, от купания мне станет легче, возможно, вода освежит меня. Я продолжил спуск по крутой тропе. Сухая трава резала колени, колючки впивались в лодыжки, и когда я обошел край скалы, то увидел море, раскинувшееся передо мной. Я постоял с минуту и почувствовал головокружение. Скалы, розовые по краям, сверкали белизной. Они торчали из моря, как зубы. Внизу был песок, небольшой пляж, спрятавшийся среди скал. Я продолжал потихоньку спускаться, свет слепил, отражаясь от воды, глазам было больно, словно их пронзали иголки. Морское дно, казавшееся бирюзовым сквозь воду, было видно даже вдалеке от берега. На скалах росли кривые деревья, чудилось, что они нервно двигаются в лучах солнца, как будто каждое мгновение жизни доставляет им страдание. Я видел кусты, трещавшие на свету. Деревья. Сияние. Скала. Спустившись на берег, я разулся и закатал брюки. Теперь я чувствовал, как раскаленный песок обжигает ступни. Забрел по колено в воду. Море лениво гладило лодыжки. Прозрачная и прохладная вода. Я зашел чуть глубже. По-прежнему было мелко, поверхность воды — как стекло, местами оно разбивалось. Я посмотрел на горизонт, неподвижная прямая линия. Я силился понять, что со мной. Тело, казалось, отсутствовало. Я ощущал прохладную, пронизывающую меня воду. Как стекло, которое разрезает кожу. Услышал крик отца. Он был далеким и высоким, доносящимся из бесконечности, из-за нагромождения лет. Я слышал, как звук приближается ко мне со скоростью памяти, касается водной глади, и вдруг вода стала покрываться рябью, пришла в движение, заволновалась вокруг меня. Я почувствовал внезапное давление воды, пену волн, тени от камней, которые схватили и затягивали меня на дно. Я ощущал песок под пальцами ног, мрачный рев, перекатывавшийся через меня, свет, который исходил отовсюду и заполнял все вокруг, вкус соли, голоса, крик, чувствовал, как прозрачно все кругом, стекло, вода, которая втекала в меня, как легко она проходила сквозь меня, когда я пытался дышать. Я стоял по колено в воде и видел кривые деревья, режущий глаза свет, кусты. Я вспомнил все. Бесцветное и пустое состояние. Вспомнил, как в тот день мы вошли в воду, после этого не помнил ничего.

Далеко в открытом море покачивались лодки. Они медленно уплывали вдаль. У меня под ногами был песок, пальцы погружались в него. Я почувствовал облегчение, стояла тишина, я был один. Не думаю, что это был тот самый пляж, таких на Крите тысячи. И все-таки это могло случиться именно тут. Я опустил голову на песок и стал смотреть в небо. Оно было белым, почти утратившим цвет; посредине я ничего не видел, зрение отказывало. Я закрыл глаза. Так я неподвижно лежал, пока не опустились сумерки, темнота, ночь, и звезды одна за другой стали загораться на небе.