Избранное

Хаанпяя Пентти

Пентти Хаанпяя

Сапоги девяти солдат

 

 

1

Тихо-мирно висели сапоги на жердях вдоль стены склада. Это были новые сапоги, их ожидала жизнь, полная приключений, их ждали ноги солдата, мужественные и покорные. Горделиво поблескивая, они, казалось, презрительно поглядывали в противоположную сторону, где висели их собратья, бывшие в употреблении, — скособоченные, поцарапанные, бесформенные. Жизнь и солдатские ноги обошлись с ними круто. И вряд ли при взгляде на эти жалкие развалины кто-нибудь мог подумать, что когда-то и у них была молодость. Обутый в них офицер с высоты управлял ходом боя, солдат в них шел в атаку под жуткий посвист пуль, шел до тех пор, пока не протягивал ноги. И тогда сапоги стаскивали с этих окоченевших ног, чтобы обуть следующего… А может быть, в том и заключается счастье сапог, что они не ведают ожидающей их участи и даже прошлое их окутано мраком…

А ведь когда-то кожа была живой. Она была шкурой животного, мирно гулявшего где-нибудь в отечественных лугах или в заморских прериях. Ее покрывала лохматая или гладкая шерсть, ее жалили оводы и кусали мухи. Но потом пришел мясник. Скотину закололи, освежевали; кожу выдубили, раскроили сапожными ножами, и она прошла через гремящие машины обувной фабрики.

Из кожи вышли сапоги, а этот товар пользовался большим спросом в воюющей стране, на воюющей планете.

Так сапоги висели на складе до тех пор, пока в один прекрасный день фельдфебель Соро не зашел туда повидаться со своим старым приятелем, сержантом интендантской службы Пенсасом. Друзья приветствовали друг друга, радостно чертыхаясь и вспоминая дни, когда они служили в одном подразделении. Фельдфебель прибыл в отпуск из действующей армии и сетовал, что он порядком поизносился. А по мнению сержанта Пенсаса, приятель выглядел хоть на парад. Кроме того, фронтовику не к лицу щегольство. Фельдфебель же думал иначе: одеваться надо прилично, когда есть возможность. Он вовсе не собирается изображать какого-то фронтового ухаря, который считает шиком ходить оборванным, грязным и с вечно расстегнутыми пуговицами.

Несмотря на великую досаду сержанта, дело, разумеется, кончилось тем, что фельдфебель экипировался во все новенькое. Тогда-то жадный глаз Соро заприметил и эти новые сапоги, а его проворные пальцы тут же определили, что они вполне ему подходят. При этом Соро произнес магическое «да будет», стащил сапоги с жерди, призвал их к жизни и стал первым их владельцем.

* * *

Фельдфебель Соро и сержант Пенсас вышли из склада и зашагали по улицам. Фельдфебель жадно вдыхал возбуждающие запахи города. Новый мундир казался жестковатым, но идти в нем было приятно, и в Соро начало пробуждаться сознание важности собственной персоны. Он почувствовал себя совсем другим человеком. Дымная землянка и немного уже наскучившая война где-то позади. Теперь он был в городе, и на каждом шагу, отмеряемом его новыми сапогами на гладком асфальте, его ждало что-то новое, неведомое. Правда, сапоги немного жали и с непривычки к службе тихо, как бы с некоторой застенчивостью, поскрипывали. Ничего, обносятся! Было совершенно очевидно, что фельдфебель Соро выглядит в них весьма внушительным, настоящим военным человеком.

Они шли по главной улице. Был вечер, и город был полностью затемнен. В темноте слышался стук несчетного числа каблуков: легких — женских и тяжелых, подкованных — иноземных солдат. Эти непривычные, странные звуки военного времени действовали на слух фельдфебеля возбуждающе, как бой барабана.

Но к прогулке они не были расположены. Поэтому Соро заявил приятелю, что не стоит так долго ходить по улицам с непривычки, тем более в новых сапогах: можно сбить ноги. Они зашли в ресторан и сделали заказ. Фельдфебель всегда был большим любителем горячительных напитков. А теперь к тому же был повод: он же прибыл из глуши в город, в отпуск с фронта. И, кроме того, надо же угостить сержанта, при чьем содействии он стал таким представительным и бравым военным.

Они сидели, оживленно разговаривая, вспоминая проведенные вместе дни молодости, и новые сапоги Соро начали отбивать такт под музыку электропатефона. Они приплясывали, как в те дни, когда их кожа служила в южноамериканских пампасах шкурой животного, вздрагивавшего от укусов мух.

Но теперь это были солдатские сапоги, частица великой армии, призванной завоевать миру новую эпоху, создать новую Европу. Фельдфебель Соро остро почувствовал, что новая Европа ему совершенно необходима: он хочет новой жизни. Просто будет смешно, если он, видный военный деятель, создатель новой эпохи, вдруг останется в своей прежней избушке, затерявшейся где-то в лесной глухомани на берегу озера, где жизнь идет однообразно, скучно, чересчур пресно. Да и Катарина ему нужна новая, она, пожалуй, даже нужнее новой Европы: прежняя Катарина — женщина слишком властолюбивая и своенравная. Собственно, новая Катарина уже имеется — «заочница». Вообще-то пока что несколько призрачная, но все же очень живая. Уж очень упорно она дознавалась, скоро ли у него будет отпуск. Новый план стал быстро пускать ростки в его мозгу: именно эту, новую Катарину он и должен повидать во время отпуска, а не ту, старую, чересчур докучливую и до скуки знакомую…

Фельдфебелю казалось, что он уже дышит воздухом новой эпохи.

Сержант Пенсас вдруг удивился:

— Как? Неужели ты все еще ходишь с лычками фельдфебеля? А я-то считал, что после зимней войны тебя произвели в прапорщики.

Вопрос был задан весьма кстати: в нем таилось семя, которое в тот же миг начало прорастать.

— В прапорщики, говоришь? — переспросил захмелевший Соро. — Я как-то не выяснил этого. Правда, майор об этом раза два упоминал…

По совести говоря, в этот момент фельдфебель отлично помнил, что майор говорил нечто совершенно противоположное: вроде того, что Соро не дорос до этого звания и что из дубильного чана войны его вынут в прежнем чине — вечным фельдфебелем. Но разве всему можно слепо верить, тем более каким-то давно оброненным словам?

Кроме того, говорить можно одно, а делать другое… На звездах вовсе не написано, что кто-то осужден на вечное фельдфебельство в современном мире, где только и делают, что освобождают народы и страны да повышаются в чинах до маршалов…

Нужно быть абсолютным ничтожеством, чтобы согласиться на это! Нет, теперь, когда он, фельдфебель Соро, вступил в новую жизнь и собирается встретиться с абсолютно свежей Катариной, само собой разумеется, что на его петличках должны красоваться офицерские звездочки…

— Звездочки новые, звездочки-звезды, — запел он себе под нос.

— Да помнится, что я и в самом деле читал об этом в приказе штаба, — сказал сержант Пенсас.

— Читал и до сих пор ни гугу! А мне плевать… Плевать мне на них. Пусть мои звездочки пропадают под бумагами в архиве…

— Ну нет, мы не позволим им пропасть… Мы выкопаем тебе прапорщика из-под любого вороха бумаг…

— А мне плевать! Прапорщиков и фельдфебелей на белом свете хоть отбавляй, а Вяйне Соро только один, один-единственный.

Что бы там ни говорил фельдфебель, но судьба его во время этой встречи была решена. Идея повышения в чине прорастала и пускала в нем корни с неотразимой силой, как весенние всходы на хорошо унавоженной почве. Он действительно был настолько единственным в своем роде, что тут же за рюмкой повысил себя в чине и сам же утвердил это повышение.

Ведь здесь, за столом, напротив него, сидел, безусловно, живой человек, который припоминает, что читал в штабе документ о присвоении офицерского звания ему, Вяйне Матиасу Соро… В конце концов есть много вещей, которые зиждутся на куда более шатких основах…

На квартиру они возвращались поздно. Фельдфебель Соро покачивался, что-то бормотал себе под нос и, щелкая каблуками новых сапог, безо всякой надобности то и дело брал под козырек.

В ту ночь сапоги разлучились: один из них сиротливо простоял до утра у кровати, в то время как другой бессменно нес службу на ноге фельдфебеля.

Проснувшись утром, фельдфебель опять почувствовал себя обычным человеком. Он забыл даже о новом звании, о новой жизни, о том, что переродился заново. Все рассеялось как сон.

Но Соро был не из тех, кто с похмелья бывает в удрученном состоянии. Он быстро натянул сапог на другую ногу, раздобыл бутылку квасу и с удовольствием осушил ее вместе с остатками водки. Теперь он почувствовал себя бодрее, хотя по-прежнему оставался обычным фельдфебелем Соро, который едет в отпуск в свою глухую деревушку, к жене и детям. Автобус должен скоро отправиться, времени оставалось в обрез. Соро попрощался со старым приятелем Пенсасом и вышел.

Он бодро шагал к автобусной станции, как вдруг ему в глаза бросилась витрина с воинскими знаками различия. Офицерская звездочка поблескивала величаво, как первая осенняя звезда там, над далеким лесным озером. И сапоги фельдфебеля Соро застыли на месте… В его памяти всплыло все, что он думал вчера. Всплыло и застыло. Он уже не был тем осужденным не вечное фельдфебельство горемыкой, который, отвоевав, опять вернется на скудный клочок землицы к прихрамывающей жене, не доставлявшей ему ни малейшей радости, не позволявшей ни малейших развлечений, вернется и опять будет покрикивать на своих сыновей-недотеп. Если так случится, значит, эта великая война окажется для него напрасной затеей. Она не принесет ему никакого освобождения, не откроет никаких перспектив… Но, к счастью, есть человек, которому можно верить и который читал приказ о том, что ему, фельдфебелю Вяйне Матиасу Соро, присвоено звание прапорщика. Это значит, что он стал теперь человеком совершенно иного круга и ему нет никакой надобности возвращаться к нелепому прошлому. Он может свободно отправиться к новой Катарине и стать человеком нового мира…

Соро уже всей грудью вдыхал воздух нового времени. Он вошел в магазин и тут же купил две офицерские звездочки и новые петлицы. Держался он осанисто и не преминул намекнуть продавцу, что мы, мол, намерены сменить петлички и знаки различия. Продавец поздравил его.

Фельдфебель направился в гостиницу, заказал себе номер и там прикрепил к петличкам звездочки. Звание фельдфебеля в отпускном удостоверении он без лишних колебаний переправил на звание прапорщика, изучил расписание движения поездов, сходил в комендатуру. Там тоже встретил знакомых — ведь он в армии уже второй десяток лет, — офицерские литера ему выдали без задержки.

Соро отправился на вокзал, и, когда он завидел встречного солдата, взгляд его предвещал недоброе. Но, к великому удовольствию Соро, рука солдата хоть и неохотно, но все же потянулась к козырьку.

Самодельный прапорщик почувствовал себя большим начальником. Офицер, ничего не скажешь! Преисполненный чувством собственного достоинства, он вошел в вагон второго класса и развалился на мягком сиденье. Поезд покатил на юг.

Так фельдфебель Соро отрешился от праведной жизни и кинулся в жизнь самозваного офицера, как в мягкую постель.

Прапорщик Соро слез с поезда на какой-то мрачной станции, где в кромешной тьме осеннего вечера тускло горел одинокий фонарь. Однако ему удалось отыскать дом приезжих и получить комнату, в которой было холодно, пусто и довольно неуютно. Соро достал из рюкзака бутылку и выпил. И вскоре в комнатке стало веселее, а тусклый свет электрической лампочки показался ему более уютным.

Здесь же, в доме приезжих, имелось кафе. Соро направился туда. Это было деревенское кафе военного времени, и представляло оно собой убогое зрелище: посетителей всего несколько юнцов, да какой-то, судя по виду, из простых, человек читал помятую газету. В кафе не оказалось даже бражки, а подавалось лишь темное, безвкусное пойло, которое в военное время могло сойти за кофе. Прапорщик Соро незаметно приправил свой кофе из бутылки, потом завел беседу с ехавшим в командировку офицером. Поинтересовался, не проживает ли здесь поблизости некая госпожа Пухти. Катарина Пухти, его старая знакомая.

Мужчина прищурился, разглядывая своего собеседника. Как же, проживает. Живет километрах в двух отсюда. Там есть такая вилла, обветшалая очень. Туда можно добраться так-то и так-то. Даже став совершенно новым человеком, Соро по-прежнему оставался целеустремленным. Он вел расспросы и умел выдаивать необходимые сведения. Его собеседник не имел понятия, состоятельна госпожа или нет. Во всяком случае, нищие в таких виллах не живут. Знал он только, что хозяйка виллы нигде не работает. Потом говорят, что она — женщина несколько странная, своеобразная. Лично с ней он знаком не был.

— Да ведь каждый человек своеобразен, — ответил прапорщик, — так сказать, единственный в своем роде…

Но следующее сообщение его несколько насторожило: говорят, что в гости к госпоже приезжает много военных…

Вот тебе раз! Новая Катарина есть новая Катарина. Того и гляди, окажется слишком любвеобильной.

Прапорщик Соро почувствовал усталость, отправился в свою комнату, разделся и уснул.

Утром он проснулся в довольно бодром настроении. План действия был ясен. Лучше всего нагрянуть неожиданно, застать новую Катарину, так сказать, в домашней обстановке. Вперед, прапорщик! Теперь ты разведчик…

Он привел в порядок свой мундир. Даже новые сапоги впервые ощутили на себе прикосновение щетки.

Виллу вдовы Пухти он найдет очень легко — если, конечно, тот человек правильно указал ему дорогу.

Прапорщик Соро остановился у красноствольной сосны и стал разглядывать виллу. Да, человек с газетой все-таки был прав: виллу действительно можно назвать обветшалой. Дом безнадежно запущен, стены его под действием сил природы приобрели весьма причудливую расцветку. Но дом огромный. Окон столько, что не сосчитаешь сразу. Целых два балкона и даже веранда. Правда, от веранды осталась одна фикция. Но это здание, разрушавшееся и приходившее в ветхость, производило впечатление, и Соро стало сразу ясно, что в нем жили совсем другой жизнью, чем там, на берегу далекого озера, где на столе всегда дымится картошка в мундире и то и дело ревут дети, а он, Соро, сидит и точит топор… Прапорщик Соро подумал, что новая Катарина в таком обрамлении его вполне устраивает.

Он вообразил себя хозяином этой виллы и смело двинулся вперед. Его сапоги прогрохотали по веранде, и он очутился в полутемной прихожей, на которой три двери вели куда-то, может быть, в еще большую пылищу, вонь и затхлость. Но, по мнению прапорщика, во всем этом чувствовался какой-то вкус. Теперь оставалось только выяснить, какая птичка живет в этом гнездышке.

Офицерский глаз Соро точно определил дверь, за которой таилась жизнь, и костяшки его пальцев стукнули по ней, как клюв дятла по сухостойному дереву. Ветхая дверь задрожала.

Через минуту послышались торопливые шаги и испуганные восклицания женщины. Потом дверь приоткрылась, и какое-то существо, укутанное в цветастый халат, бойкое, как сойка, заполнило собой дверной проем. Соро разглядел женское лицо и пышные непричесанные волосы.

«Новая Катарина», — догадался прапорщик Соро. Но с первого взгляда он не определил для себя: устраивает его эта Катарина или нет?

— Мы с вами, наверно, так сказать, незнакомые знакомые, — представился он. — Меня зовут Вяйне, Вяйне Соро.

— О-о! Вот как, — защебетала женщина. — Какой сюрприз! Заходи, миленький, заходи! Правда, здесь у меня беспорядок. Поздно засиделась. Я одинокая женщина и не могу найти себе даже прислуги. Но ведь вы, фронтовики, ко всему привыкли.

Ее пышный зад заколыхался под цветастым халатом свободного покроя. «Паук», — мелькнуло в голове Соро, шагавшего следом за нею.

Комната, в которую они вошли, была невелика, мебель изрядно потертая. Нельзя сказать, чтобы в комнате было чисто. Пустые стаканы на столе и остатки бутербродов на тарелке, по мнению Соро, явное свидетельство того, что ночью здесь пировали.

Но госпожа Пухти не давала ему опомниться:

— О! Да ты, оказывается, прапорщик! А я-то писала фельдфебелю. Значит, повышение? Поздравляю!

Эти слова сильно подняли авторитет новой Катарины в глазах Соро.

«Понимающая и наблюдательная женщина…» — подумал он и ответил, что присвоение ему офицерского звания, по сути дела, давнишнее событие, да вот только случилось недоразумение, в котором он не разобрался своевременно, а узнал о повышении совсем недавно и совершенно случайно.

— Вот как, вот как! — щебетала дама. — Но ты непохож на такого недотепу… Извини! О, садись, пожалуйста! Да не туда! Здесь будет немного поудобнее. Вот, пожалуйста, сигареты или немецкий табак, если предпочитаешь трубку…

Она еще раз извинилась за свой туалет. Цветастый халат разметнулся, выцветшая портьера распахнулась, и дама исчезла в соседней комнате, которая, видимо, служила ей спальней.

Прапорщик остался один и закурил. Он не знал еще, что обо всем этом думать. Новая Катарина была отнюдь не первой свежести, как хотелось бы, но, пожалуй, все-таки что-то в ней было… И, кроме того, многое зависело от обстоятельств более земных… А чем лучше безупречная молодая девушка, если у нее за душой ни гроша…

За портьерой послышались шаги и шуршание одежд, и вдруг его пытливый взгляд наткнулся на нечто такое, что привлекло его внимание. Портьеры на дверях спальни были чуть-чуть раздвинуты, и в щелочку прапорщик, как ему показалось, увидел что-то похожее на солдатский сапог. Он поднялся, крадучись, как охотник, приблизился к двери и осторожно заглянул. Никаких сомнений: большой-пребольшой, поношенный и не слишком чистый солдатский сапог… Нет, целая пара стояла там. Казалось, кто-то оставил их по забывчивости, ибо иного обмундирования или гражданского мужского платья в комнате не было видно. Правда, там было довольно темно: шторы на окнах были спущены. Дама продолжала одеваться, она натягивала на себя платье, и оно как раз собралось мешком на голове. Потом Соро показалось, что он услышал торопливый шепот. Может быть, эта паукообразная мадам говорит сама с собой? Или в этой полуразвалившейся вилле у него начались слуховые галлюцинации?

Соро осторожно вернулся на свое место. Его чувства к новой Катарине стали заметно остывать. Не каждую ли ночь у двери спальни этой госпожи стоят неказистые солдатские сапоги?

Вскоре госпожа Катарина вынырнула из-за портьеры. Ее мощный зад и пышные груди, обтянутые атласным платьем, выпирали еще ярче, чем прежде. Она без умолку тараторила и одновременно прибирала в комнате.

Вдруг в дверь постучали, и Соро уже подумал, что на арене появится новый военный. Нет, пришла женщина. Она объявила, что госпожу срочно просили позвонить. Куда? Это женщины утаили от ушей Соро. Госпожа Катарина обратилась к прапорщику, извиняясь и выражая сожаление. Так уж устроена жизнь! У нее, видишь ли, нет даже телефона, потому что она любит покой.

— Но бывают неотложные дела… Будь как дома! Я скоро вернусь…

Она прошмыгнула в спальню, и вновь Соро показалось, что он слышит быстрый приглушенный шепот. Потом Катарина появилась в плаще: на улице пошел дождь. Она ласково потрепала прапорщика по щеке и исчезла.

«Прекрасно! — подумал Соро. — Предоставляется возможность изучить тайны этой виллы и хозяйкиной спальни…»

Делая глубокие затяжки, он стал шагать по комнате, громко и сердито топая. Вообще-то говоря, он и сам немного побаивался: кто его знает, в каком чине этот второй…

Он остановился и слегка раздвинул портьеры. Сапог у дверей уже не было. Неужели ему померещилось? Или, может быть, госпожа, эта сметливая женщина, заметила их и успела убрать?

— Боже мой! — в отчаянии простонал кто-то. — Я не выдержу этого!.. Я выйду…

Голос донесся откуда-то из полумрака спальни, и прапорщик на мгновение остолбенел. Но потом он собрался с духом, протянул руку, нащупал выключатель и включил свет.

Из-под кровати, которая уже была аккуратно прибрана, выползал детина в нижнем белье. Это был длинный и худощавый парень, еще совсем молодой — лет двадцати. Когда вдруг вспыхнул яркий свет и на пороге вырос бравого вида офицер, парень совсем перепугался.

При виде юнца в таком одеянии и такой позе прапорщик Соро почувствовал себя полным хозяином положения.

— Я выйду, я выйду! — твердил парень в нижнем белье.

— Не знаю, дозволено ли это вам, — спокойно заметил прапорщик. — Туда вы попали явно за грехи, а смягчать наказание никогда не следует.

Но молодой человек уже поспешно и стыдливо натягивал казенное обмундирование, которое он нашел спрятанным под подушкой. Надев брюки, он несколько осмелел, если судить по разговору.

— Надо смываться, пока не вернулась эта старая карга.

— Молодой человек, — грозно заявил Соро, — если вы имеете в виду хозяйку дома, мою тетю, то вы узнаете, карга она или нет, когда будете отвечать за свои слова…

— Я не хочу ее видеть, эту госпожу! От нее никак не отвязаться, а мне надо на поезд…

— А как вы сюда попали?

— Я переписывался с ней. Пообещал приехать к ней, но я думал, что она молодая, что она не такая…

Для прапорщика это был непоправимый удар: он разделял участь какого-то мальчишки, сопляка! Он, человек, прошедший огонь, воду и медные трубы, попался на ту же приманку… Но он все же сохранял спокойствие и даже позлословил.

— Значит, переписка ввела в грех? Значит, вы убедились, что за всем этим следует и грехопадение?

Молодой человек обувал те самые большие поношенные сапоги, которые прапорщик видел уже раньше.

— Ну и лыжи! — ядовито заметил Соро.

— Господин прапорщик, разрешите уйти?! — взмолился солдат. — Я опаздываю на поезд…

— Идите, дружище, идите! — разрешил прапорщик.

Солдат вытянулся, изобразив нечто вроде приветствия, схватил шинель, полупустой рюкзак и выскочил на улицу, как из горящего дома.

Прапорщик Соро выругался и тут же поздравил себя за предусмотрительность, за то, что догадался нагрянуть без предупреждения. Теперь он может продолжать игру, так сказать, вести разведку боем.

Он быстро осмотрел комнату, приметил на шкафу связку ключей, бесцеремонно открыл шкаф и увидел, что он битком набит письмами, связанными в пачки и разложенными в строгом порядке.

— Настоящий музей писем! — воскликнул прапорщик.

Он продолжал свои исследования. В шкафу была огромная, как иллюстрированная библия, книга учета. Наметанный в канцелярских делах глаз Соро моментально разобрался в ее назначении. Этот гроссбух содержал полнейшие сведения о переписке госпожи Катарины Пухти и о ее взаимоотношениях со своими корреспондентами. На каждого корреспондента здесь открыт лицевой счет. Их было целых двести писем.

— Тысяча чертей! — ужаснулся Соро. — Почти две роты…

Все это были военные, в основном солдаты и сержанты, но между ними затесалось десятка два офицеров во главе с полковником. Каждый лицевой счет начинался с анкетных данных, которые пополнялись и даже изменялись по мере поступления новых сведений: возраст и рост, цвет волос, глаз, другие приметы и во многих случаях даже фото. Специальные колонки отводились под сословия, специальности, семейное положение и даже состоятельность. Велся учет отправленных и полученных писем, развития отношений, встреч, их характера и близости.

Там же красовался на своем месте и фельдфебель Вяйне Матиас Соро: анкетные данные отсутствовали. Было только примечание: «Утверждает, что холост, вероятно, врет…» Соро откровенно удивился, как это он, не любитель писания, мог послать такую уйму писем. Все началось с морозного дня во время зимней войны, когда он получил от новой Катарины посылку неизвестному солдату.

В книге значится, вероятно, и этот только что улизнувший молодой человек. Оказывается, так же закончилась и некая другая встреча: в книге помечено — «удрал не попрощавшись».

Хотя прапорщик Соро и увлекся своими исследованиями, его инстинкт военного разведчика был настороже. Он прислушался: на песчаной дорожке послышались шаги… Огромный фолиант был тут же водворен в шкаф, закрыт на замок, а связка ключей положена на прежнее место.

Когда дверь отворилась и госпожа Катарина, великая эпистолярша, остановившись на пороге, начала отряхивать воду с поблескивающего плаща, как бойкая сойка с перьев, гость уже сидел на своем месте, со скучающим видом держа во рту незажженную сигарету.

— Ты, миленький, ведь не очень скучал, а? Пришлось невольно задержаться. Линия так перегружена…

— Да поскучал немного. Но я использовал время на размышление о некоторых вещах…

Теперь Соро разглядывал эту госпожу с новым любопытством. Так бывает, когда мы узнаем о человеке что-то новое, ранее тщательно от нас скрытое. До чего же он был прав, когда с первого взгляда сравнил эту женщину с пауком. Словно огромную паутину, раскинула она свою эпистолярную сеть. В эту сеть залетели и этот болван-солдат, потом прапорщик, и где-то невдалеке бравым оводом гудит полковник… Чего ей надо? Может быть, она хочет при удобном случае нажиться? Ведь открыла же она колонку учета состоятельности своих корреспондентов. Но прежде всего она, видимо, женщина, в которой страсть к коллекционированию приобрела такие странные формы… Она открывает свой фолиант и радуется своим победам, гордится своей храброй ротой, как иной филателист сериями почтовых марок…

— Да, у тебя такие интересные мысли, — щебетала госпожа, — в каждом письме…

Она нырнула за портьеру в свою спальню. Дама, видимо, была несколько обеспокоена. Соро торжествовал: какую-то ты состроишь рожицу, госпожа хорошая, когда обнаружишь, что за это время случилось нечто весьма занятное?

Но госпожа Катарина Пухти нашла блестящий выход.

— А куда же Эверти девался?! — крикнула она из спальни. — Куда этот мальчишка так торопился?

Она стояла на пороге, готовая лопнуть от смеха.

— Хотела бы я видеть, как вы поладили друг с другом! Бедный Эверти! Он, салага, еще неопытен и так испугался тебя, офицера, что ни за что не хотел выходить… Ты видел его? Что он говорил? Это мой младший племянник.

Соро курил и удивлялся наглости этой госпожи. Но сердиться не было смысла. Пусть эта паукозадая будет кем угодно. Незачем ставить точки над «и». Вопрос остается открытым. Соро придерживался того мнения, что у человека должно быть как можно больше знакомств и связей. Он знал по собственному опыту, как часто они оказывались нужными и полезными…

Поэтому он сказал, что вначале, когда из соседней комнаты послышался какой-то шорох, он сильно испугался. Ведь он думал, что он — единственная живая душа во всем доме. Но потом собрался с духом и решил, что в наш век, век техники, привидения вряд ли имеют какую-нибудь силу. Потом Эверти вышел из комнаты немного смущенный и попросил передать привет тете и сказать ей, что он очень спешит на поезд…

Госпожа Катарина все это время очень внимательно и серьезно смотрела в лицо рассказчику, и — Соро был уверен — она сообразила, что имеет дело с таким же пройдохой, как она сама…

Потом прапорщик Соро решительно встал. К сожалению, и его поезд скоро отправляется. Он должен идти…

Госпожа Катарина пришла в изумление:

— Ни в коем случае! Нам надо поговорить, познакомиться. Можно на другом поезде… Поезда ходят каждый день…

Прапорщик был непреклонен. Он очень торопится. Но не мог же он проехать мимо и не заглянуть хоть на минутку. Придет еще время, когда не нужно будет так торопиться. Вот тогда и продолжится незаконченный разговор…

Госпоже пришлось попрощаться. Они заглядывали друг другу в глаза, стараясь угадать мысли друг друга.

Прапорщик Соро бодро зашагал по песчаной тропинке, по сторонам которой шумели на осеннем ветру красно-ствольные сосны. Капли дождя стучали по его серой шинели.

А великая эпистолярша Катарина смотрела ему вслед до тех пор, пока его фигура не исчезла из виду. Возможно, где-то в подсознании у нее шевелилась мысль, что вот он уходит, один из самых любопытных мужчин, которые значатся в ее списках…

Снова раздавался перестук колес, только теперь поезд мчался на север. Прапорщик Соро сидел на мягком диване. Ему было не по себе и немного грустно. Новой Катарины он не нашел, поход оказался неудачным, и он сознавал, что как ни печально, но он отступает. Кроме того, его финансы подходили к концу, а это верный признак того, что пора домой, к родным закромам…

Но Соро был не из тех, которые из-за пустяков предаются унынию. Ну что ж, пусть ему придется вернуться на неприветливые берега лесного озера, где все так знакомо и даже тягостно, к прежней Катарине… Зато эта, домашняя Катарина хоть догадается выразить свою радость, например, по поводу повышения мужа в чин прапорщика. Приятно также показать соседям, что ему повезло. Это подействует на них по-разному, в зависимости от характера. Кое-кого это заденет за живое. А наследники побегут встречать отца. Иногда это тоже приятно. Неплохо выйти на берег бушующего озера, как бы показывая, что, несмотря на бурные времена, жив еще курилка.

Все это только временное явление — ведь война еще вовсе не кончилась, а это значит, что можно кое-что повидать, будут и новые Катарины, и новые чины… И совсем нет надобности воображать себя неудачником, которому никогда ничего не достается…

С этими мыслями Соро уснул на мягком диване безмятежным сном младенца.

Потом новые сапоги новоиспеченного прапорщика впервые познали кряжистые корневища и камни на лесной тропе, скользкие жерди, переброшенные через болото, и даже мягкую, засасывающую топь его. Они прошуршали по береговой гальке, потерлись об упоры на днище лодки, затем затопали и зашаркали по подгнившим половицам лесных хуторов. Потом их вычистили и смазали: короткий отпуск прапорщика Соро кончился, он вернулся в действующую армию.

В те моменты, когда Соро был не на высоте и не видел происходящих в мире величайших перемен и когда его не беспокоила мысль, что он может оказаться обделенным и отпихнутым в свою прежнюю дыру, где царил полнейший застой, короче говоря — в минуты трезвости Соро часто думал, что его чин прапорщика покоится на весьма шатких основах. Иногда он подумывал, не отпороть ли звездочки и не заменить ли их опять широкими, верными лычками фельдфебеля. Но и это было теперь трудно сделать: слишком многие уже успели увидеть его и поздравить с чином прапорщика. Ведь и жена и вся округа на его родине видели его поднявшимся до звезд… Приходилось продолжать начатое. Слишком уж незначительным событием казались какие-то там звездочки прапорщика в этом огромном котле, в котором варились все страны и народы…

Но он чувствовал себя не совсем уверенно. Постоянное беспокойство и навязчивые мысли сделали его еще более падким на горячительные напитки.

Чуть-чуть захмелев, он чувствовал, что все идет как надо: ему казалось, что офицерское звание прекрасно соответствует его выправке, и, встретив на улице знакомого, он рассказал, как Эско Карху в штабе округа набросился на него и выругал: о чем, мол, ты, братец, только думаешь? Какое ты имеешь право ходить в фельдфебелях! Потом подняли документы и показали… В тот момент Соро даже слышал шелест бумаг, видел свою фамилию среди убористой машинописи и толстый, покрытый волосами палец капитана Карху, указывающий на его фамилию.

Итак, прапорщик, находясь все время в состоянии легкого опьянения, продвигался в направлении своего подразделения, а в его кожаном портфеле и огромном рюкзаке было такое изобилие спиртного, что его хватило на целую пирушку, которую он устроил своим начальникам и новым друзьям-офицерам. Все прошло гладко. Никто, видимо, особенно не удивлялся тому, что произошло с фельдфебелем Соро. Все восприняли это повышение как вполне закономерное явление.

В офицерском чине он, конечно, не мог продолжать исполнение обязанностей фельдфебеля. В подразделении как раз была вакансия офицера по хозяйственной части, обязанности которого Соро приходилось временно исполнять и прежде. Это было очень кстати. Фельдфебелем назначили другого человека — одного из сержантов. Таким образом, повышение Соро открыло и другим новые возможности и горизонты…

Шли дни, и офицерские звездочки Соро начали казаться делом обычным, будничным. Он получал офицерское жалованье, ему выписали удостоверение прапорщика. Никаких щекотливых вопросов ему не задавали.

Позиционная война становилась все однообразнее, наступала зима, иногда громыхали пушки. Прапорщик Соро сидел и перелистывал бумаги. Он чувствовал удивительное беспокойство и жажду деятельности. Он никак не мог усидеть на одном месте, а организовывал себе поездки и всякие командировки.

Однажды, получив в штабе денежное довольствие для своего подразделения, он покатил в город, налакался водки, и жизнь опять стала казаться ему прекрасной. Он важно восседал за столиком в ресторане, на груди его сверкали орденские планки и всякие медали. Деньги у него в планшетке, и предъявляемые официантами счета он оплачивал из пухлых, как библия, пачек ассигнаций. Он был на высоте положения, и звание прапорщика казалось ему столь незначительным делом, что не вызывало в нем никаких сомнений. Наоборот, человек с его данными должен быть по меньшей мере в чине полковника, и это не могло вызвать никаких возражений…

Когда он наконец немного отрезвел и решил направиться в часть, то сообразил, что за поездку эту ему не отчитаться без помощи домашней Катарины. У нее, конечно, есть деньги — хвала принадлежащему им лесу и ее хозяйственности. Но насколько охотно она согласится расстаться с ними — это вопрос другого порядка. Если она, припертая к стене, и согласится на это, то уж изрядной головомойки не избежать… К счастью, война еще продолжалась, и жизнь предвещала изменения…

Возвратившись в подразделение, прапорщик был в наихудшем расположении духа. Он поскандалил с новым фельдфебелем. К великому удивлению прапорщика Соро, фельдфебель стал ему возражать. Как он смеет, этот замухрышка, которого он вывел в люди!.. Теперь он сидит за столом фельдфебеля, нередко под мухой, с рожею, испачканной чернилами и копиркой… Весь стол завален неразобранными бумагами, а еще хвастается, что справляется… И обнаглел настолько, что грозится написать в инстанцию, где знают, когда и как произошло повышение Соро в чин прапорщика…

И написал-таки. В этом Соро убедился несколькими днями позже, когда его вызвали к командиру. Командир, тщедушный, костлявый старикашка, разошелся. Он кричал, что хоть он и знал, что Соро шалопай, но не поверил бы, что Соро может позволить себе такую глупую выходку. Кинуться очертя голову в самодельные офицеры! И в полнейшей невинности пребывать в этой роли целые месяцы! Неслыханно! Командир размахивал бумагой, удостоверявшей, что Вяйне Матиас Соро никогда не производился в прапорщики…

Соро смутился и сник. Да, ему, как всегда, не повезло. Ведь он все время предчувствовал, что так и будет. И все-таки он продолжал бубнить, что существуют-де и другие документы и что он видел их собственными глазами…

— Вы пойдете под суд, под трибунал! — орал командир.

Однако тут же Соро стало ясно, что это была только угроза. Дело решили замять. Соро должен объясниться перед своим подразделением, уплатить излишки денежного довольствия, которое он получил за время вольготной жизни офицера. После этого он получит перевод в другое подразделение и может попытаться начать новую жизнь в прежнем чине фельдфебеля… Короче говоря, отделается он довольно легко.

— Вы, хитрец, наверное, уже и сами догадались, что это делают не ради вас, — пояснил командир, — просто, чтобы из-за вашей глупости не пострадали ни в чем не повинные люди…

Офицерская карьера Соро на этом кончилась. Звездочки прапорщика с петлиц пришлось отпороть. Теперь он и сам не мог понять, как додумался до такого, как это нечистый его попутал нацепить звездочки… Но такова уж, видно, судьба… Видимо, такой крест достался на его долю.

Некоторое время Соро ходил без всяких знаков различия. На нового фельдфебеля, сержантишку, он поглядывал свирепо. Вот он хорохорится за его, Соро, бывшим столом, этот жалкий замухрышка, с рожей, испачканной чернилами и копиркой. Стол завален неразобранными бумагами, и он еще воображает себя борцом за честность…

Потом пришел-таки денежный перевод от домашней Катарины, и Соро облегченно вздохнул. При всей своей скаредности Катарина сообразила, видно, что муж попал в переплет.

Теперь он может внести недостачу и сдать кассу своему преемнику. После этого он получил свои документы и незаметно отправился к месту своего нового подразделения, на другой участок фронта.

Он ехал с колонной отпускников и сидел, съежившись от холода, одинокий и безмолвный, где-то в углу крытого картоном кузова. Закончился один из этапов его жизненного пути, и начался новый. Вечные лычки фельдфебеля вновь красовались на его петлицах. Но война еще продолжалась, мир линял, менял кожу… Игра еще не сыграна. Пока что можно довольствоваться и тем, что падение в фельдфебели произошло мягко: он упал, как падает выброшенная кошка, — на лапы…

Во время остановки за чашкой эрзац-кофе он встретил знакомых. Какой-то лейтенант с дубленным от ветра и стужи лицом пристально смотрел на него. Наконец послышалось радостное восклицание:

— Черт возьми, да ведь это Соро!

Фельдфебель тоже узнал лейтенанта. Это Йоппери, один из его первых курсантов в те далекие времена, когда он муштровал новобранцев. Три месяца этот парень выполнял его команды «смирно», «равнение», а потом его направили в специальную офицерскую школу. Теперь Йоппери — лейтенант, судя по несколько обтрепанному виду, он едет с фронта. Но он узнал бывшего сержанта! Соро был доволен: в конце концов он человек, которого помнят.

— А ведь тогда мы вовсе не принимали все это всерьез, — говорил Йоппери. — Но теперь убедились, что армия — это единственно стоящее дело… А ты по-прежнему ходишь в фельдфебелях, хотя и служишь куда дольше, чем мы, так называемые офицеры?! Ты же служил еще в то время, когда мы все считали это детской забавой… Что, в отпуск?

Нет, Соро просто переезжает на новое место.

— Но ты же одет, как будто едешь на парад победы! А у нашего брата и сапоги-то почти разваливаются. Послушай, давай махнемся сапогами! В отпуск все же приятнее ехать в обуви, из которой не выглядывают пальцы…

Они обменялись. У Соро были в рюкзаке другие хорошие сапоги, и, кроме того, он всегда достанет новые. Он не преминул похвастаться этим.

Снимая сапоги, Соро вспомнил, что первый раз он обул их именно в тот самый вечер, когда ему втемяшилось в голову произвестись в прапорщики. Как знать, возможно, эти сапоги и способствовали зарождению мысли, которая не принесла ничего отрадного. Уж больно новенькие они были и хорошо сидели на ноге, и голенища у щиколотки так приятно сжимались в гармошку, а их черный лоск таинственно поблескивал во тьме улиц военного города.

Соро сердито сбросил сапоги.

 

2

Йоппери был сыном рано скончавшегося ленсмана. У ленсмана был всего один сын и три дочери. Две сестры Йоппери были уже замужем, а третью военное время, когда тем, кто не работал, стало туго, загнало за конторский стол. Семья у Йоппери была состоятельная, так что у Хейкки Йоппери не было необходимости торопиться с учебой. Он стал студентом, потом отслужил регулярную службу в армии и, вернувшись, снова сделал попытку продолжить свои занятия наукой. Он увлекался многим, но больше всего спортом и туризмом. Хейкки был неплохим бегуном и на этом поприще имел даже кое-какие успехи. Потом колесил на мотоцикле по стране в поисках приключений. И наконец, когда достиг довольно солидного возраста, проработал несколько лет в скромной должности учителя народной школы. Педагогическая деятельность его особенно не привлекала, но ему шел уже четвертый десяток, и его начали мучить угрызения совести: надо чем-то заняться. Стать учителем народной школы для него было сравнительно легко. Эта профессия в какой-то мере отвечала его идеалам. Он любил проводить время под открытым небом и презирал городскую жизнь. Для него было непостижимо, как могли возникнуть города, как могут люди жить такими скоплениями, сбившись в кучу? Уже в те годы над миром начали собираться грозовые тучи, и газеты писали о будущей войне как о чем-то давно решенном. Хейкки Йоппери пророчески утверждал, что авиация в будущей войне — это тот бич, который разбросает скопища людей, выгонит человека на лоно природы… Теперь ему удалось выбраться из города в деревню. Кроме того, у учителя народной школы длинный летний отпуск, как будто специально предназначенный для его спортивных увлечений и странствий на мотоцикле. И еще — ему было приятнее видеть детские лица, чем физиономии взрослых, по которым легко определить, что с ними сделала жизнь…

Он увлекался также идеей «великой Финляндии». Он был уверен, что финны — это избранная раса, которая будет жить и расти и создаст могучую державу. Перед войной он работал на фортификации Карельского перешейка и трудился не за страх, а за совесть. Из зимней войны он вышел целым и невредимым, преисполненным злобы на мировых буржуев, которые, видимо, считали его родину подопытным кроликом и хотели испытать, какие же зубы у восточного исполина, захотели, видите ли, узнать, насколько опасен этот зверь…

Перспектива казалась весьма мрачной. Правда, прошло немного времени, и будущее вдруг стало опять светлым, подобным утренней заре. Притихшая было Германия повернулась лицом к востоку. Ее не знавшие преград танки пошли в наступление. Теперь-то Финляндия может вернуть свое, и даже некогда принадлежавшие финским племенам и давным-давно утраченные территории. Час создания «великой Финляндии» пробил.

Хейкки Йоппери это ужасное лето в непроходимых лесах казалось триумфальным шествием. Они наступали, они видели смерть, многих разрывало в клочья. Они совершали бесконечные марши, тащили на себе тяжелые рюкзаки, шли сутками без сна и пищи, грязные, вшивые. Но победы и продвижение вперед были вознаграждением. Все новое в этом мире добывается ценой жертв и страданий…

Хейкки Йоппери был не робкого десятка, его грудь украшали уже два креста, и повышение в чин капитана могло произойти в любой момент. Но только теперь, на пороге зимы, ему дали первый отпуск. А перед тем уже в продолжение многих недель они держали оборону в заполненных водой и жидкой грязью окопах. Наступали будни войны, и его настроение постепенно падало. Оказалось, что добить «восточного зверя» не успели не только до покоса, но и за целое лето. Разговоры о блицкриге чересчур взбудоражили воображение людей! Горланили: «Устаем ли мы, финны? Финская раса никогда не уставала…» И все-таки лейтенант Йоппери сделал для себя вывод, что эта война будет слишком долгой…

Он не снимал шинели вот уже более двух лет, он оставался на службе и во время перемирия, и бог знает, сколько ему еще ходить в этой шинели. Может быть, другой одежды ему и не суждено носить. А может, так и лучше… Вместе с сапогами к нему, казалось, перешли и мысли фельдфебеля Соро. Лейтенант вдруг впервые поймал себя на мысли о том, как нелепо и неразумно было бы возвратиться в школу и стать опять учителем. У него наверняка с языка сорвется излюбленное «черт возьми», когда он будет спрашивать у детей о библейских израильтянах, или по истории Финляндии, или о строении зубов кошки. Ему, конечно, придется верить самому и уверять других, что дважды два — четыре, как и во время оно. К счастью, люди все реже и реже возвращаются к прежнему. Взять хотя бы его. Он уже не вернется в приморский город, в прежний дом, который мать приобрела после смерти отца, когда нужно было думать об обучении детей. Этого дома не стало в первые же дни войны: в него угодила авиабомба, он сгорел и превратился в прах. Йоппери вспомнил, как однажды он предсказывал о биче божьем, который прогонит людей из каменных джунглей на зеленые луга… Во всяком случае, его мать в результате бомбежки оказалась под открытым небом, а затем в деревне, которую она вовсе не любила. Когда он думал о матери, оставшейся без своего старого дома, без многих любимых ею вещичек, которые уничтожил огонь войны, ему становилось жаль ее. Лейтенанту казалось, что его молодости пришел конец именно в тот час, когда сгорел их дом, единственный из домов, который он когда-либо называл своим. Тогда ему показалось, что в мире больше не будет весны, весны его юности, когда так заманчиво вертелся в ногах мяч на талой, освободившейся от снега лужайке… И все-таки этот дом находился в городе, который Хейкки Йоппери презирал так же, как любил слушать удары дождевых капель по палатке и смотреть на веселые языки пламени костра, как любил неудержимую скорость мотоцикла, мчавшегося по бесконечным шоссейным дорогам.

Когда Йоппери сошел с поезда и уже намеревался пойти разузнать о каких-нибудь средствах дальнейшего передвижения, он увидел на ступеньках вагона своего случайного попутчика, словоохотливого лейтенанта. Лейтенант напутствовал его на прощанье: «Послушай-ка, не забудь заглянуть на молочную ферму, там можно найти девчонку или вдову-солдатку, короче говоря — особу нежного пола… Масло ведь нынче на вес золота, попомни совет опытного финансиста… В конце концов, истинным патриотом может быть только тот, в чьей масленке есть масло…»

Йоппери почему-то выслушал его, хотя обычно он относился к таким разговорам как к шуму дождя. «Да, что ни на есть солдатские мысли, — думал он. — Мы очень часто думаем о хлебе, о приправе к нему, и в самом деле, было бы не так уж плохо, если бы какая-нибудь дама помазала мой казенный паек маслом…»

— Для теперешних времен это достаточно глубокая философия! — послышался голос словоохотливого лейтенанта из отходящего поезда.

Лейтенант Йоппери нашел свою мать в большой деревенской усадьбе, владельцы которой были ее дальними родственниками, вернее — родственниками ее покойного мужа и, следовательно, родственниками ее сына.

— Да, госпожа Йоппери здесь, — сказала молодая женщина на крыльце дома. — А ты, наверно, Хейкки Йоппери? Значит, мы с вами вроде как троюродные брат и сестра?..

Прелестная блондинка с очаровательной улыбкой оказалась хозяйской дочерью. Ее звали Ханной.

— Что же вы стоите? Войдите, пожалуйста!

Лейтенанту Йоппери вдруг пришло в голову, что мундир у него грязный и обтрепанный. Несколько недель он не был в бане и не менял белья. В отпуск пришлось собраться как-то наспех. Даже тело чесалось…

— Не знаю, — сказал он, — насколько это… насколько это будет удобно. Я бы, знаете ли, пока повозился со своей мелкой скотинкой… Требуется чертовски… извините… очень хорошая баня…

— Баня как раз топится и скоро будет готова. У нас идет молотьба, и людям каждый вечер надо смывать с себя пыль…

Вот что означал этот прерывистый гул, к которому лейтенант инстинктивно прислушивался, как к неприятному рокоту самолета. Тяжелая, грустноватая песня молотилки висела в осеннем воздухе…

— Заходите же! — сказала девушка. — Наверно, ваша мелкая скотинка не так уж недовольна вами, чтобы сразу разбежаться…

Лейтенант нашел свою мать в добром здравии и бодром настроении, но заметно постаревшей. Хотя она и была по-прежнему разговорчива, все же она казалась здесь чудной, притихшей и не привыкшей к этому окружению. Сын догадывался, как ей не хватает городского шума, своего обширного особняка, друзей, водопровода и уборной, ее дивана и яркого света. Здесь тоже горело электричество, но слишком уж тускло. И все-таки госпоже Йоппери не приходилось сидеть в дыму керосиновой коптилки или в полной темноте…

— Чем же ты здесь занимаешься, мама?

— Почти ничем! Летом копалась в саду, а теперь немного рукодельничаю.

Лейтенант Йоппери пришел к выводу, что мама не знает, чем бы здесь заняться. До сих пор деревенская жизнь была ей незнакома и непривычна. И, кроме того, здесь она почти совершенно чужая… Она настоящая беженка, как и тысячи других людей. Вот и ей приходится «страдать за отечество». А может быть, у человека должно быть нечто такое, что как бы скрашивает жизнь и помогает переносить страдания?

— А почему ты не поехала к Герте или Хелене? Тебе бы, наверно, было лучше со своими дочерьми, к тому же они живут в городе. Ты ведь никогда не любила деревню.

— Но я не настолько глупа, чтобы не знать, где хлеб родится, — сказала госпожа Йоппери. — Потом, города бомбят, а мне это не нравится. Это что-то кошмарное. Скажи, что там, на войне, всегда так?

— Нет, всяко бывает. Иногда просто весело, когда горят бивачные костры… Но финские города в эту войну бомбили всего несколько раз, и больше налетов не будет. Русским не до наших городов. Судя по письмам, сестры немного обижаются, что ты не приехала к ним…

— Откровенно говоря, с Хеленой я не смогла бы долго ужиться, а мужа Герты я терпеть не могу…

— Неплохо сказано! — засмеялся лейтенант.

— Вот так-то, хотя мы и считаемся единодушной нацией! У многих есть ближние, которых и видеть-то не хотелось бы…

— А как ты живешь с хозяевами этого дома?

— Хорошо. Они для меня чужие люди. И пусть они будут какими угодно, но мое дело — воспитывать их. В этом-то и заключается трудность общения с близкими: всегда хочется быть этаким наставником… Хозяева этого дома, кажется, прекрасные люди. Они вроде даже чуточку довольны тем, что в войну горожанам несладко приходится. Витрины пустые, а играми да музыкой желудки не наполнишь. Получая по карточкам паек, горожанин вспомнит про деревню да крестьянина, над которым он раньше смеялся…

— Да, приходится поразмыслить о том, у кого бы мог оказаться хлеб…

— Земля зовет к себе и нас, завзятых горожан, — вздохнула госпожа Йоппери. — Зовет, матушка, зовет… Чем это все кончится?

— Конечно, добром! Только надо набраться немного терпения…

— А не слишком ли много его у людей?!

Лейтенанта позвали в баню. Хозяева одолжили ему необходимую одежду — сам он был настолько свободен от всякого земного скарба, что если бы зимой полез на дерево, то на снегу остались бы только следы… Так он сказал своей белокурой кузине, пользуясь побасенками своего последнего связного. Его костюмы и другие вещи были во время перемирия перевезены в дом матери и теперь стали прахом.

Баня была замечательная, черная. Приятный запашок дыма и несравненная чернота стен были, по мнению лейтенанта, совершенно чудесной вещью. После бани был ужин, яства которого — свежее молоко, пахта — были такой же редкостью. Уставшего от бани и ужина солдата ждала постель, настоящая мягкая постель с простынями, о существовании которых Йоппери забыл так основательно, что даже пришел в изумление, — слишком долго ему приходилось, не раздеваясь, ложиться прямо на землю или на соломенную подстилку!

Все последующие дни Йоппери было несколько не по себе. Правда, он сам шутил по этому поводу и мужественно расхаживал в штатском платье, в котором он был похож на пугало. Это был один из выходных костюмов самого хозяина, маленького, высохшего, но веселого старичка. Теперь тот пошучивал, что и его костюм потребовался при «освобождении» Карелии.

Лейтенант болтался по деревне, побывал и на току и даже пытался поработать, но быстро устал. Потом кликнул собаку и с дробовиком ушел в лес. Успокаивающе тихо шумел вековечный лес. Йоппери подумал — такое ли уж великое дело эта нынешняя война… Лес будет шуметь своим вечным шумом после войны так же, как и раньше. Но лес шумел и в Карелии, хотя там он не успокаивал, а, наоборот, мешал настороженно вслушиваться и что-то скрывал от зоркого глаза. Там приходилось ходить осторожно и держать палец на спусковом крючке. Бывают и такие леса…

Он подстрелил пару зайцев и возвращался довольный. В то же время он угрюмо размышлял: надо же человеку быть таким — убивать всех и вся!

Вечером он сидел в избе, просторной, как церковь, окруженный народом, и рассказывал о фронтовых приключениях. Временами, умолкая, он вдруг замечал, что это стало его неотъемлемой чертой… Где он привык к этому? На войне? Все уже привыкли к тому, что в местах расквартировки войск он сидит, окруженный солдатами, и что-нибудь рассказывает. А какой-нибудь хитрец иногда закидывает вопросик, что-де помнит ли лейтенант такой-то и такой-то случай… И хотя лейтенант отлично понимал, что за этим кроется некоторый подхалимаж, такое внимание всегда как-то трогает…

Между тем его мундир, который он для начала подержал на жгучем пару, вычистили, выстирали, отремонтировали и отгладили. Лейтенант Йоппери облачился в него с величайшим удовольствием. Выменянные у Соро сапоги блестели свежим глянцем, который покрыл царапины, образовавшиеся во время похождений фельдфебеля. Вот теперь-то лейтенант может порассказывать и повспоминать вечерами в просторной избе! Раньше, в тесном пиджаке с коротенькими рукавами, он чувствовал себя пугалом. В таком одеянии человеку не очень-то верят…

Много времени он проводил и со своей белокурой кузиной, хотя она вечно была занята и всегда торопилась. С тех пор как ее мать умерла (это случилось во время перемирия), она исполняла роль хозяйки дома. Ханна окончила только какую-то хозяйственную школу и народное училище, но была славная девушка, скромная и общительная. Держалась Ханна очень непринужденно, и Йоппери она нравилась.

Раза два он заметил, как пристально смотрит на них его мать, госпожа Йоппери. На ее спокойном лице за холодной улыбкой он прочитал затаенное неодобрение. Она, аристократка, конечно, не хотела бы видеть их вместе, эту Ханну Сакеус, девушку из народа, и своего единственного сына. Но госпожа была умная женщина и понимала, что эта их дружба в конечном счете ничего не значит. Это только эпизод, временное явление. Лейтенант уедет воевать, а хозяйская дочь останется присматривать за своими коровами, на этом все и кончится. Правда, сын, который уже давно обманул ее надежды, который всегда был слишком своенравным, за время военных походов стал по языку еще больше приближаться к простолюдинам. Хотя ныне это поощряется. Теперь принято восхвалять чернорабочих, труд которых необходим обществу. Возможно, это и так, но каждый должен знать свое место.

В последний день отпуска неожиданно рано для тех мест выпал первый снег. Вечером небо прояснилось — светила луна и мерцали звезды. Новое белое и мягкое покрывало земли сверкало, чудным серебристым звоном пели бубенцы, и это произвело глубокое впечатление на отъезжающего лейтенанта. Лошадь стояла у крыльца. Наступил миг прощания.

— Счастливого пути! — прозвучал голос Ханны, как маленький колокольчик в морозном вечере, и светлые глаза посмотрели на отъезжающего с недоумением.

— Счастливого пути! — Это был звонкий голос его матери. Ее глаза потускнели от слез. Сын уезжал на фронт, и кто знает, может быть, это последнее прощание…

— Счастливого пути! — пожелал и сам хозяин Сакеус. Его глаза смотрели на отъезжающего сочувственно. Молодых отправляют в преисподнюю, а старики живут себе поживают…

— Счастливого пути! Возвращайтесь живым-здоровым! — послышались звонкие и низкие голоса со ступенек лестницы и из дверей. Потом заботливые дружеские руки укутали лейтенанта шкурами. Лошадь понеслась рысью, бубенцы зазвенели, белый снег блестел, и темное небо искрилось звездами.

* * *

Человек, носивший теперь сапоги Соро, был по сравнению с самодельным прапорщиком настоящим солдатом, знавшим, что такое настоящая война. Вскоре он уже трамбовал сапогами дно окопа и слушал разглагольствования своего дружка капитана. Капитан исполнял обязанности командира батальона. Он немного завидовал только что возвратившемуся из Финляндии лейтенанту, увидевшему жизнь и женские ножки, посидевшему в кабаке, послушавшему музыку и шум голосов и понюхавшему аромат рома…

Они стояли, прислонившись к брустверу.

— Топчемся на месте!.. — говорил капитан. — Мне, видно, никогда не постигнуть секретов ведения войны. Взять хотя бы вон ту высоту… Вначале она казалась какой-то удивительной, и на нее нужно было попасть любой ценой. И мы брали ее у русских целых четыре раза, и ровно столько же раз русские отбирали ее назад. А потом нам ее уже и не дали, хотя мы сделали три серьезные попытки. Русский солдат стоит на своем, а у нас множество хороших и плохих парней приказали долго жить. Теперь мы уже в течение многих недель прекрасно обходимся без этого бугорочка, и я начинаю думать, что эта горка вообще никому не нужна, хотя из-за нее устраивали такую бучу…

— Вот как вы теперь воюете! Сдается, что мне надо отсюда выбраться. Боюсь, что такая война не по мне.

— Да, веселого мало. Это топтание на месте говорит о том, что мы выдохлись. Но мне лично надоели передвижения. В моем возрасте больше лежится, чем бежится. Боюсь только, как бы нам опять не захотелось попасть на высоту, — сказал капитан.

— Я могу тебя только поздравить! Но ты ведь можешь перейти в подразделение глубокой разведки…

«Фиу!» — просвистели пули, и лейтенант быстро втянул голову в плечи.

— У тебя, оказывается, появились гражданские привычки, — сказал капитан. — Спокойно и здесь не посидишь. Русский солдат — меткий парень. Хорошо, что и на сей раз между жизнью и смертью оказалась необходимая дистанция.

Они возвратились в землянку и начали крутить ручку телефона. Потом случилось так, что лейтенанту дали перевод в другую часть.

Подразделение лыжной разведки размещалось в прифронтовой полосе, в бревенчатом доме, в котором были даже настоящие койки — двухъярусные деревянные казарменные койки и даже с постельным бельем. Здесь они отдыхали и здесь же, во дворе, становились на поскрипывающие лыжи и отправлялись в путь. Сюда они вновь возвращались на отдых. Иногда кто-нибудь не возвращался.

Лейтенант Йоппери забросил свои сапоги под койку и взял войлочные лыжные ботинки. Так сапоги и не смогли стать свидетелями разведывательных походов и боевых приключений. Они лежали позабытыми в углу, покрываясь толстым слоем серой пыли…

Из походов лейтенант возвращался обычно усталым и неразговорчивым. Но, пообедав, попарившись в бане и хорошенько выспавшись, он вставал в бодром настроении, просматривал газеты и читал письма. Иногда приходили посылки от матери и сестер и от других родственников. А однажды пришла увесистая посылка от Ханны Сакеус. В тот день лейтенант был в особенно хорошем настроении. Лейтенант пошел в расположение подразделения, вокруг него собрался кружок, и он начал свои рассказы и воспоминания…

Раза два он доставал из-под кровати свои сапоги, счищал с них пыль, обувал и шел навестить друзей или поболтать с фронтовыми лоттами . Вернувшись, он сердито швырял сапоги обратно под кровать, в пыль и полумрак.

Дело шло уже к весне, когда лейтенант Йоппери и еще несколько человек не вернулись из разведки. Вынужденный вступить в стычку и уходить от преследования, отряд разделился, как было условлено, на две группы. Из группы лейтенанта никто не вернулся. Видимо, все погибли. Началась сильная метель и скрыла все следы.

 

3

Наступил март, и природа засверкала цветами финского флага: синевой неба и белизной снега.

В один из таких дней лейтенанта Йоппери официально занесли в списки пропавших без вести. И тогда сержант-снабженец Линтунен начал действовать. Он явился на квартиру лейтенанта и забрал его имущество. Оно вместилось в один бумажный мешок, на котором красовался двуглавый орел.

Из-под кровати были извлечены покрытые пылью сапоги, и они смело двинулись навстречу новым приключениям.

Их судьбой и третьим хозяином стал сержант Нирва, так как он совсем недавно угостил снабженца немецким ромом и сигаретами.

Сержант, к своему счастью, встретил Линтунена в тот момент, когда снабженец тащил имущество Йоппери. Не случись этого, сапоги могли достаться кому-то другому, так как память у Линтунена была короткой, а желающих получить сапоги и всякий другой ходовой товар было хоть пруд пруди. Но раз уж Нирва попался навстречу и спросил, что в мешке, а бутылку рома Линтунен еще помнил, то сержант-снабженец ответил:

— Вот тебе сапоги. Хорошие сапоги, офицерские!

— Да это старые опорки! — возразил Нирва, когда сапоги были извлечены из мешка. — Нет ли у тебя яловых?

— Нет. Да и на что тебе яловые? Офицерские сапоги, заметь, лучше любых новых! Нашему брату без хорошей подмазки таких не найти!

Так сержант Нирва, ведавший тягловой частью батальона, крестьянин, имеющий свое хозяйство, честный северянин, как он сам любил называть себя, обзавелся сапогами.

В начале войны Нирва, тогда еще младший сержант, был твердо уверен в быстрой победе немцев. Немецкие танки шли вперед. Немцы наступают, вместе с ними наступают финны, и они вернут свое и возьмут, что захотят.

Так с боями они углубились в бездорожную тайгу. Сам господин капитан держал речь перед форсированием одной речушки и сказал, что здесь русские еще окажут небольшое сопротивление. Здесь их полевые оборонительные сооружения и, кажется, даже аэродром. Но дальше начнутся дороги, и тогда не надо будет ничего делать, знай посиживай себе в машинах, которые отстали из-за бездорожья и пока что догоняют наступающих.

Речку они форсировали, и далее действительно начались дороги, но и война началась настоящая, и Нирва стал понемногу догадываться, что об увеселительной автомобильной прогулке, видимо, говорили просто в шутку.

Тогда он впервые увидел немцев, впервые увидел немецкий обоз и, как он сам утверждает, заплакал.

На четырехколесной телеге, крытой диковинной кибитке, запряженной шестью лошадьми, везли две кипы соломы. Черт возьми, с какими бахвалами мы связались! Значит, речи о молниеносной войне были тоже шуткой… Союзничек ни бельмеса не понимает в телегах! На таких колесах по этим дорогам далеко не уедешь.

И уши мулов в глазах Нирвы начали казаться все длиннее и длиннее — в два аршина. Они как бы насмехались над всем, превратили в шутку всю великую войну…

Тойво Нирва был возчик. Автомашины и тягачи вязли в болоте и были беспомощны, как младенцы без матери. А лошадь шла. Шла, если вожжи держал настоящий мужчина. Снабжение держалось на лошади, а от снабжения зависел весь военный успех.

В этом все убедились, когда чуть не попали в окружение и обоз, которым командовал человек, не разбиравшийся в лошадях, вернулся ни с чем, поскольку, мол, помешали болото и противник. Тогда наступил черед младшего сержанта Нирвы. Он провел обоз и даже привел обратно. Дорога была в порядке, а врага не было и в помине. Нужно было только рискнуть, только попытаться. А это нелегко — в кромешной тьме лошади проваливались в болото по самый хребет, и там, где вчера шел бой, ноги ступали по тропам. Пробираться надо было тихо, русские могли оказаться рядом; нужно было спешить, на русских здесь можно нарваться еще в сумерках, не говоря уже о светлом дне. Тому, кто не испытал этого маленького пути на Голгофу, поклажи на волокушах показались бы до смехотворного маленькими. Зато залегший в болоте солдат смог теперь как-то подзаправиться, перезарядить ружье и продолжать воевать.

На обратном пути они тащили раненых.

Обоз сделал много таких рейсов. Нирва не смыкал глаз по ночам. За это ему присвоили звание сержанта.

После этого война для него стала тихой и бесславной. Он трудился на конюшнях, заботился о лошадях, о сене и овсе, о конских подковах и о чистке лошадей. За тяглом, черт возьми, нужен уход, хоть человек и ведет воину! Но у него было время и посачковать, и даже заглянуть на огонек. Он знал толк в кулинарии, в кофе и даже в эрзац-кофе. Он умел испечь превосходные лепешки и вмиг изготовить жаркое. Он дулся в карты, философствовал о демобилизации и возрастных группах. Война, по его мнению, уже пройденный этап. Скоро можно будет держать под ружьем только младшее поколение. Они останутся охранять эти выгодные в военном отношении рубежи. Старшим скажут: «А ну, ребята, марш по домам!» Этот любитель попариться и выпить был и на четвертом десятке по-юношески жизнерадостен. Он то и дело появлялся на «берлинском базаре», где показывал себя ловким мастером языка жестов и мимики и удачливым торговцем.

Но зима проходила своим чередом, старшие возрастные группы начали уходить в отпуска, а очередь сержанта Нирвы не наступала. Он стал нетерпеливым и начал проявлять недовольство медлительностью командования. Еще осенью немцы писали в газетах, что русские уже не способны сопротивляться, так зачем же здесь понапрасну задерживают людей? Родные просторы все чаще стали являться его воображению, все чаще вспоминались дом, жена и дети. Дома хлопочут Хейкки, Калле и Лиза. В конюшне три лошади, а в коровнике двадцать дойных коров. Хотя нет, одна лошадь теперь на войне, и трех коров пришлось сдать на общественное потребление. Война притесняла крестьянина, забирала лошадей и коров, опустошала закрома, повышала налоговое бремя, оторвала от полей самого хозяина и швырнула его в эту лесную глушь скучать по знакомому ландшафту, веками обжитому, обработанному и ставшему милым глазу и сердцу крестьянина… Многие из его знакомых уже вернулись в родные края. Одних, правда, привезли смирными парнями, пополнившими ряды геройски павших . Другие же возвратились, чтобы продолжить свое земное существование. А Тойво Нирве все еще приходится торчать здесь, будто два десятка дойных коров и сорок гектаров пашни могут быть брошены на произвол судьбы.

Он стал все чаще появляться на «берлинском базаре», выпивал и становился более разговорчивым. Но о конюшнях и лошадях он заботился с прежним усердием.

Этот человек натягивал теперь на ноги сапоги лейтенанта, последнюю лыжню которого сразу же занесло снегом. Ноги Тойво Нирвы прошагали немало верст по бесконечной борозде за плугом с парой гнедых, они были огромные, костлявые, с уродливыми пальцами. Эти сапоги были ему малы. Но сержант напряг мускулы рук, поднатужился — и сапоги влезли. И хотя сапогам пришлось туго и ногам тоже было несладко, Нирва был доволен. В его ногах и во всем теле как бы пробудились приятные воспоминания о том, как в дни молодости он собирался в тесных хромовых сапогах на гулянку. Это представилось ему так живо, что сержант словно помолодел и сделал несколько танцевальных шагов по шатким половицам.

— Так-то вот, ребята! Наденешь подходящие сапоги — и будто заново родился и готов пуститься в пляс…

— Подходящие? — усомнился кто-то. — Больно уж впритирку…

— Ничего, растянутся. Что молодо, то гибко, — ответил сержант Нирва.

* * *

Приближалась весна, снег таял, и мать-земля обнажала свою вечно молодую грудь. Нет, весна не утратила своей прелести. В лесной глуши весело, как и прежде, заливался дрозд.

Даже грязный, гонимый ветром клочок газеты, казалось, содержал многообещающие вести. В нем говорилось о большом весеннем наступлении как о неудержимой лавине вешних вод, которая раз и навсегда покончит с властью зимы. Человек охотно верил в подобного рода чудеса. Весеннее наступление! Конец этой спячке, жизнь станет прекрасной и радостной…

Но на душе было неспокойно: слишком живо вставали перед его мысленным взором картины родных полей. С черной пахоты поднимался пар и манил к себе… Кто теперь будет боронить поля? Нирве казалось, что его поля останутся незасеянными. Он был хлеборобом до мозга костей, и весна без пахоты, без сыпавшихся в землю семян казалась ему немыслимой, неестественной, как страшный сон… Здесь ему совсем нечего делать.

— Кончай, друзья, ночевать! — гремел он по утрам в землянке.

Весна вступала в свои права. А возрастную группу, к которой принадлежал сержант Нирва, не демобилизовали, даже не давали отпуска. Ему все мерещились родные поля и посевные работы. Он беспокойно расхаживал в своих тесных сапогах. Иногда его ноги начинало так ломить, что ему приходилось сбрасывать сапоги и надевать просторные ботинки, которые назывались десантными бахилами.

Весна вступала в свои права. Только что проложенная фронтовая дорога была похожа на сплошной поток грязи. Она была пустынна и мертва. Даже почта не приходила вот уже несколько недель. Слово «распутица» приобрело глубокий смысл. Сержант Нирва иногда подолгу стоял у обочины дороги. От нее веяло беспросветной глушью. Воистину дорога была в таком состоянии, что по ней мог пробраться только журавль или черт… Раза два Нирва видел, как по дороге проходил немецкий вездеход, и шел он так, что жижа расходилась волнами. Как видно, этот вездеход — современная разновидность черта с массой катков под брюхом…

Но Нирве не стало легче: глядя на натужно ревущую, переваливающуюся с боку на бок машину, он опять представил весеннее поле. Он буквально физически ощутил, как он трясется на высоком сиденье трактора, который с ревом тянет за собой две бороны, оставляя милый сердцу след. Да, поездил он на тракторе по весенним нивам долгими весенними днями и светлыми ночами…

Но когда вездеход исчез и дорога, подвластная вечной грязи, опять опустела, на душе стало еще тяжелее, тоскливее. Единственный признак движения исчез. Сообщение было прервано, и они остались забытыми, отрезанными в этой серой деревушке… Сержант Нирва продолжал беспокойно бродить. Изредка он обувал жмущие сапоги, и ему становилось вроде бы легче: он чувствовал себя как в те счастливые дни, когда слонялся в своих тесных праздничных сапогах.

На мгновение можно было вообразить: человек получил отпуск от тяжелой и полной ответственности крестьянской жизни, но от этого ему было мало радости, и теперь он, не зная, куда деваться, разгуливает по чужой деревне в поисках увеселений и встреч.

В довершение всего прервалась связь даже с «берлинским базаром».

* * *

В одно прекрасное утро посреди заброшенной деревушки с сердитым грохотом взорвалась мина. Затрещали винтовки, где-то рядом неприятно взвизгнула отрикошетившая пуля.

В землянках царила суматоха: люди с бешеной поспешностью натягивали на себя одежду, хватали оружие, божились и чертыхались. Это что-то немыслимое! Ведь деревня была из-за распутицы как в мешке. За несколько недель здесь не прошла ни колонна отпускников, ни почта… И вдруг такая заваруха, прямо война, о которой писали в газетах. Как это русские пробрались через леса по весенним снегам, по тающим озерам и рекам! Или, может, их сбросили сверху, с самолета? Но, как бы там ни было, русские наступали на глухую тыловую деревню. Да к тому же они имели и минометы! Мины гулко бахали. Прямо какое-то наваждение! Нечасто человека будят так бесцеремонно и грубо.

Сержант Нирва кряхтел и тужился, натягивая тесные сапоги. Он подумал, что солдатские сапоги должны быть такими, чтобы в них можно было прыгнуть прямо с койки. Конечно, ботинки с путающимися шнурками тоже не лучше…

Наконец он натянул сапоги, схватил винтовку и пристегнул патронташ. Теперь он весь был само действие. Вмиг исчезли все мечты о возрастных группах, о демобилизации, о пашнях, ждущих сеятеля. Он попытался сколотить группу — надо пробраться к конюшням. Там их сектор. Надо узнать, что там с лошадьми…

— На кой черт нам твои коняги! — ругался кто-то.

— Да ты что, тысяча чертей! — кричал сержант Нирва. — Заметь себе, что лошади сейчас в цене. Мы еще выгодно продадим их на базаре… — Он побежал, и за ним последовали несколько конюхов…

По серой деревушке в смятении метались люди. Но сопротивление уже организовывалось. К счастью, деревня служила не только базой снабжения: в ней отдыхали поисковые разведчики, опытные и боеспособные солдаты. И этот словно с неба свалившийся противник, конечно, будет отбит. Винтовки трещали на обоих концах деревни.

В утреннем воздухе с протяжным свистом проносились пули и методично падали мины. Несколько окраинных избушек горело.

Когда Нирва побежал под гору, пулеметная очередь вдруг полоснула по пригорку. Этот пулемет стучал где-то на склоне противоположной лесистой горы. Расстояние было так велико, что прицельный огонь нельзя было вести, но очереди ложились все-таки неподалеку. Одна пуля уже царапнула по голенищу с внутренней стороны, хотя сам Нирва так никогда и не узнал об этом. Он во все лопатки несся вниз, подгоняемый непрерывным свистом этого страшного кнута. К счастью, он успел миновать сектор обстрела. Остальные остановились сразу, как запела эта машинка. Нирва махнул им, чтобы они обогнули опасный склон, на котором кто-то уже закончил свой земной путь. Убитый лежал навзничь с раскинутыми руками.

На конюшне все было в порядке. Большинство лошадей продолжало, как всегда, хрупать корм, но некоторые из них нервно вскидывали головы и били копытами. Им были знакомы звуки боя, и они были им не по нутру. Но в общем-то лошадям не грозила никакая опасность: конюшни были врыты в склон горы, и единственная бревенчатая стена была завалена землей, словно какое-нибудь укрепление. Только через дверь или маленькие окошки могла залететь шальная пуля.

Перед конюшнями проходила извилистая траншея, которую вместе с другими осенью рыл сам и заставлял других рыть сержант Нирва. Правда, копали они неохотно, подтрунивая, что начальство терпеть не может, чтобы солдат сидел без дела, и поэтому заставляет рыть никому не нужные ямы… Но теперь траншея пригодилась.

— Чем плохие для нас ямы, в них вполне можно лежать, — сказал Нирва. — Зря мы осенью проклинали эту работу.

Впереди открытое болото, а за болотом отлогий, покрытый лесом склон горы. С полдесятка солдат засели в окопах и ждали. Здесь было спокойно, хотя неподалеку с обеих сторон деревни слышалась пальба. Нирве уже не терпелось, и он начал ворчать: «Разве я не говорил всегда: на кой черт нам копать эти норы?» Но потом они увидели, как из леса выскочили несколько человек и стали пробираться по болоту.

Солдаты в ячейках держали их на мушке, палец на спусковом крючке. Потом прогремели выстрелы, и люди на болоте поспешно шмыгнули в лес, кроме двоих-троих, для которых война, видимо, окончилась на этом болоте. Казалось, лес на противоположном склоне моментально проснулся. Оттуда градом посыпались пули. Застрочил пулемет. Он был расположен выше, и траншея хорошо простреливалась. Пришлось забиться в уголки траншеи и сжаться в комок.

— Теперь бы неплохо стать величиной с кулак, — заметил сержант Нирва, — а то и поменьше…

Но потом и на их горе бодро застрочил пулемет, и вскоре та противная машинка на противоположном склоне замолчала. Так бой продолжался несколько часов подряд. Шла отчаянная перестрелка, а результатов не было. Русским пришлось отступить от деревни, но на окрестных высотах они удерживались цепко. Было ясно, что это не случайная стычка с подвижным отрядом противника, а удар по флангу, нанесенный большими силами, весеннее наступление русских…

По едва подсохшим вязким дорогам стало прибывать подкрепление. Началось контрнаступление, но прошло несколько часов, прежде чем противник отступил.

Маленькая позиционная война у конюшен кончилась только к вечеру. Противоположный склон вновь утих. На выстрелы не отвечали.

— Надо бы сходить посмотреть, куда попрятались русские, — сказал сержант Нирва. — Кроме того, сдается мне, что я законный наследник этих павших на болоте…

— А что у них есть? Они, черти, бедны, как…

— Ну, это еще неизвестно, — возразил сержант, — во всяком случае, приятно вообразить, что у них есть часы, золотые кольца, золотые зубы и еще бог знает что…

И он пошел через болото в сопровождении нескольких солдат. Они брели неуверенно, выжидающе, с винтовками наготове. Ведь никто не гарантировал, что с противоположного склона не грянет выстрел и не просвищет пуля…

Едва они подошли к убитым, как грохнул выстрел, и сержант Нирва без звука упал на белый мох.

Когда санитарная машина прибыла в полевой госпиталь, то выяснилось, что сержанту Нирве помощь не нужна. Он был уже «павшим смертью храбрых».

Служивший в полевом госпитале солдат Ахвен приметил, что у покойника есть сапоги. Слишком хорошие сапоги для того, кому больше не придется ходить по земле. А у солдата Ахвена были только рваные ботинки. Ему повезло. Теперь Ахвеи не будет уговаривать каптенармуса, у которого недостаточно настойчивый человек никогда не добьется порядочных сапог…

С большим трудом стянул он сапоги с ног покойника и осмотрел их с присущей ему тщательностью. Неплохие сапоги, да и не очень изношены. На голенище одного сапога свежая царапина — явно след пули. Но это ничего не значит.

Темное — то ли от загара, то ли от грязи — лицо солдата Ахвена сморщилось в довольную улыбку. Свои десантские бахилы он бросил к ногам покойного.

Этот тихий теперь любитель поторговаться уже не просил придачи, как раньше на «берлинском базаре».

 

4

Солдат Каспери Ахвен пришел к капитану медицинской службы Кола. У порога он слегка выпятил живот, что должно было соответствовать стойке «смирно».

Капитан только что возвратился из трехмесячного отпуска. С Ахвеном они старые знакомые. Уже с первых дней войны, вернее, с того времени, когда войну еще только ожидали, капитан запомнил это безвременно сморщившееся лицо и щупловатое тело, в котором угадывалась жилистость можжевельника.

Полевой госпиталь в пограничной деревне уже тогда был в полной готовности. Пустой дом ждал, ждали приготовленные койки. Кого? Это было тайной. Но можно было быть уверенным, что не будут пустовать ни дом, ни койки, пусть только мясорубка начнет вертеться!.. Несмотря на весь свой опыт, привычку и философский склад ума, доктор Кола немного нервничал. Конечно, в цивилизованном обществе должны быть припасены больничные койки для тех, кто заболеет или окажется жертвой несчастного случая. И койки заполняются с точностью, предсказанной статистикой. Но это совсем не то. Белые койки внушали доктору какое-то мрачное предчувствие: скоро мясорубка войны, должно быть, начнет крутиться.

Доктор Кола бродил по территории больницы и беседовал с людьми дольше и обстоятельнее, чем обычно.

Так он познакомился с солдатом Ахвеном, коричневатое, удивительно морщинистое, спокойное лицо которого привлекло его внимание. «Вот человек, — подумал Кола, — которого наверняка не тяготит это страшное предчувствие, человек, для которого все просто и ясно…»

Он узнал, что солдат Ахвен — настоящий лесной человек. Его дом находится километрах в двадцати от этой деревни, в лесной глуши, куда можно попасть только по едва приметной тропке. Избушка сгорела во время зимней войны — она ведь находилась почти на самой границе. Только баня уцелела. Его семья — жена и шестеро детей — все еще жила в эвакуации, а это, по мнению Ахвена, нелегкая жизнь…

«Шестеро детей! — раздумывал доктор. — Здесь детьми богаты. А это богатство начинают превозносить, когда требуются солдаты. Вот и этот мужик уже много успел поработать на пользу отечеству, хотя ему только около тридцати. Всегда нашлось бы кому работать и воевать, если бы мы все были такими».

Он спросил: чем же плохо в эвакуации? Разве не наоборот? Разве жить, так сказать, среди людей во многих отношениях не лучше?

Солдат Ахвен не умел объяснить этого толком. Но в деревне они как бы болтались под ногами у людей. А вот на хуторе, в Лапуке, там жизнь настоящая. Там можно жить по собственному разумению. Там нет чужих людей, которые смеются над твоими недостатками и завидуют успехам. Там до ближайшего соседа, такого же хуторянина, добрых три десятка верст…

— А разве иногда не хочется потолковать с людьми? Разве плохо, если поблизости окажется сосед, когда, скажем, вдруг заболеешь?

— А это уж кто к чему привык, — ответил солдат Ахвен. — В лесу хворать не положено. А если уж заболеем, то только для того, чтобы умереть…

Капитан узнал многое о жизни, о судьбе жителя лесной глуши. Например, о том, что Ахвен сам был повитухой для большинства своих наследников. В его жилах, видимо, все еще текла кровь предков, потому что охота и рыбная ловля были для него любимым занятием, и до сих пор значительную часть доходов он получал от них. Немало он проработал и на лесоразработках, валил лес для леспромышленных компаний.

Капитану, Кола лесной человек, с которым он впервые встретился лицом к лицу, представлялся каким-то чудом. Как это человек может жить такой жизнью?.. «Этот Ахвен, — думал капитан, — хотя мы с ним и одна-единая нация, вроде как другой расы». Попади Кола в такие условия жизни, он бы зачах если не от чего другого, так от скуки…

Он был человеком другого мира, старого и обжитого, человеком пышных парков и садов. Он любил водопровод, электрический свет и центральное отопление, свежую газету, и ровный тротуар, и мягкие сиденья автомобилей…

А что, если бы ему пришлось тащиться двадцать километров по лесной тропинке с трехпудовым мешком за спиной, тащить харчи для семи-восьми едоков, харчи, которые, видимо, нигде не были так вкусны, как в Лапуке, на берегу глухого озерка?

А теперь и тот и другой стояли во дворе приведенного в полную боевую готовность госпиталя, и тот и другой стояли за родину…

Итак, капитан прекрасно помнил солдата Ахвена, который стоял в дверях. Он подумал, что надо бы сделать замечание за плохую выправку. Да только вряд ли этому человеку к лицу вытягиваться в струнку и высекать каблуками огонь. Капитан вспомнил анекдот про парня, который ответил офицеру, требовавшему от него выправки: «А чего бедняку выкаблучиваться?» И капитан улыбнулся.

Дело у солдата Ахвена было неновое: он просился в отпуск. Причины у него были веские. Ему разрешили перевезти свою семью домой в Лапуку. Жизненного пространства-то у нас прибавилось…

— Но вы, помнится, рассказывали, что ваш дом сгорел?

— Как же ему было не сгореть, если его подожгли, — отвечал солдат Ахвен. — Но баня-то цела…

Он утверждал, что жить можно и в бане, тем более летом… Он смастерил бы за время своего отпуска какую-нибудь печурку. Посеял бы немного ячменя и посадил картошки. У него две коровенки: их также надо перегнать в Лапуку, на пастбища, где можно разгуляться.

Капитан Кола представил себе этот пробирающийся в лесную глушь караван: Ахвен с женой, шестеро детей и две коровы тянутся куда-то к почерневшей баньке, за несколько десятков километров от людей, от дорог.

— Помилуй бог, неужели они не могут съедать свой паек где-нибудь поближе? — вырвалось у него.

— Ближе к чему? — спросил Ахвен. — До неба везде далеко. А тут тоже отечество.

Его рот скривился в странной улыбке. О возможности перебраться куда-то к черту на кулички он говорил так, как будто самое трудное уже позади, будто наконец ему привалило счастье. И капитану жизнь Ахвена представилась подвигом, достойным удивления…

— Уверен, что вы и ваши дети переживете все. Вряд ли кому приходилось и придется так туго…

Солдат Ахвен, видно, не понимал капитана. Но он смекнул, что ему дают отпуск, двухнедельный отпуск.

…Ахвен был озадачен: только что сложенная им на скорую руку печка гнала весь дым внутрь.

— Дело табак, — крякнул несчастный печник.

Но потом печь начала тянуть со свистом. Огонь весело играл в топке, черные как смоль стены поблескивали, из-под половиц поднимался приторный запах прелых листьев.

— Тянет, уже тянет! — воскликнул маленький Каепери, восьмилетний первенец Ахвена, который в эвакуации, впервые увидев автомобиль, удивился: «Мам, а мам! Смотри, какие у дьявола глазища…»

Ахвен облегченно вздохнул и закурил трубку.

На пригорке Лапуки вновь курился дым, он поднимался к весеннему серому небу, свидетельствуя о том, что здесь снова теплился очаг человеческого жилья.

Солдат Ахвен прибыл сюда вчера вечером, ведя за собой двух коров, а маленький Каспери со своим кнутом был погонщиком. По берегам лесного озерка уже было много мягкой зеленой травы, а искусством дойки коров владел и сам хозяин Лапуки.

Кроме того, сюда уже завтра должна прибыть настоящая доярка, хозяйка Мари с младшими детьми. Печь и жилье для них уже готовы. Ей-то больше всех не терпелось попасть сюда, в родные места, где она полновластная хозяйка. Она чувствовала себя не подходящей для жизни в большом свете, куда ее выгнала война из глухой Лапуки. Уже весной, по насту она переправила сюда кое-какой скарб и даже немного муки. Вообще-то этот поспешный переезд в Лапуку задумала и осуществила Мари…

В этот вечер хозяин Лапуки был особенно доволен и в хорошем расположении духа присел доить Пеструшку Дым курится над жильем, скоро прибудет сама хозяйка и освободит хозяина от этой тяжелой и непривычной для него обязанности. В конце концов он не слишком-то наторелый дояр. Струйки молока брызгали то в одну сторону, то в другую, сочились между измазанных глиной пальцев, потому что он как-то не сообразил вымыть руки перед дойкой. В отношении чистоты подойника у Мари тоже могли возникнуть кое-какие замечания…

Итак, отец Каспери доил, а сын Каспери поглаживал корову, чтобы она, не брыкаясь, выдержала эту процедуру. Но мысли дояра были далеко.

Старший Каспери подумывал о том, что в такой вечер токуют глухари. Да, токуют эти черти горбоносые, распустив хвосты и закрыв глаза. Одна мысль о том, как поет матерый глухарь, заставила бурлить его кровь, кровь настоящего охотника.

Только один выстрел, и птица плюхнулась бы на землю, как пятикилограммовая торба… Плюхнулась бы, будь только у него ружье. Но за годы изгнания и войны Каспери Ахвен разорился, остался без ружья. А этот бюрократ фельдфебель не разрешил взять с собой оружие. «Отпускникам запрещено!» И что здесь с ней сделается, с этой проклятой винтовкой? Да и жаль было бы оборвать любовную песню горбоносой птицы, жаль было бы даже самому Каспери из Лапуки, которого прозвали Глухарем…

Как тут жить без ружья?! Разве это жизнь, это же невыносимо! Горбоносая птица может токовать сколько ей угодно, хотя Каспери из Лапуки совсем рядом. Придется пойти расставить силки вдоль ручья да поставить хотя бы плохонькую сеть.

Закончив дойку, он отправился в лес. Маленькому Каспери пришлось остаться дома. Хозяин Лапуки любил и умел бродить по лесам в одиночестве.

Бледное личико маленького Каспери разочарованно вытянулось, когда он остался на полянке у полуразвалившейся баньки. Но он не боялся одиночества, как и подобает жителю лесной глуши. Скоро он будет спать в четырех стенах, в тепле, излучаемом только что сложенной печкой.

Каспери Ахвен кое-как расставил по ручью свои рыболовные снасти. Конечно, рыбешка тоже годится в пищу, но ею не насытишься.

Он побрел дальше. Хотелось послушать, как токует горбоносый глухарь. Так он бродил по лесу. Вдруг ему стало стыдно, что он блуждает так бесцельно, безо всякого оружия в руках и не проверяет даже капканы. Это просто глупо! Он остановился на небольшом пригорке на краю болота. Когда-то здесь прошел ураган и повалил несколько сосен, стволы которых теперь высохли, а черные корневища с застрявшей между корнями землей торчали, как сказочные чудовища.

Ему показалось, что на одном из таких корневищ что-то блестит, потом он различил очертания ружья. Солдат Ахвен не поверил своим глазам. «Не надо так много думать о ружье, — подумал он. — А то начинает мерещиться».

Но нет! На корневище и в самом деле лежало ружье, настоящее, осязаемое — русский полуавтомат. В одной из воронок, образованных вывернутым корневищем, оказался и прежний обладатель этого оружия, но от него сохранились только кости, остатки одежды да кожи. Видимо, здесь произошла во время зимней войны какая-то стычка. Вот она, судьба солдата… Ведь в этих местах настоящих боев не было.

Но мысль Каспери Ахвена была занята только оружием. Кажется, оно неплохо сохранилось. Из него, наверно, даже не стреляли. Оно осталось здесь совсем новеньким, возможно, еще и под толстой смазкой. Небольшую ржавчину легко удалить.

Солдат Ахвен не мешкая принялся за дело. Ночь была светлая, и ему без особого труда удалось вычистить винтовку, В карманах его шинели нашлось несколько забытых патронов. В магазинной коробке винтовки тоже были патроны, но они отсырели. Ахвен сделал метку на стволе дерева и выстрелил. Винтовка оказалась исправной — пуля попала в цель.

Вот это да! Добрый подарок бедняку! Лес сегодня в хорошем настроении! Своему человеку он может преподнести что угодно, может вручить даже оружие.

Обрадовавшись, Каспери Ахвен прикрыл хвоей лежавшего в яме. Странный человек, надо же было ему свалиться прямо здесь! Зато он принес оружие для хозяина Лапуки.

Такой подарок не преподносят спроста: лес сегодня обязательно расщедрится…

И действительно, в эту белую ночь Каспери Ахвеяу встретился огромный лось, вернее — лосиха, и пуля из чудесного, подаренного Каспери оружия угодила прямо в сердце этого великана.

Каспери со спокойной совестью брал все, что давал лес. Он освежевал и разделал на куски свою добычу, сделал временное хранилище, взвалил на спину часть мяса и зашагал к дому.

Солнце было уже высоко, когда Каспери Ахвен, тяжело сгибаясь под ношей, подошел к своему карликовому жилищу. Вдруг он вздрогнул: кто это там стоит в развевающихся на утреннем ветру одеждах? Да ведь это Мари, хозяйка Лапуки. Жена так весело хлопала в ладоши и так бурно выражала восторг, что усталость Каспери как рукой сняло…

— Ай да старик! Смотри, черт побери, что он тащит. Вот теперь-то поедим вдоволь мяса!

Рядом с ней стояла, ахая и охая, ее младшая незамужняя сестра. Она помогла доставить сюда пятерых малолетних детишек. Для них путь оказался далеко не увеселительной прогулкой — полтора десятка километров пешком по лесной тропке! Они пришли сюда раньше, чем предполагали, остаток пути проделали ночью. Все шестеро детей теперь спали в бане. Тесновато там было, но нашлось все же место и для троих взрослых.

— Хоть тесно, да тепло, — сказал Каспери.

— А простора на улице хватает… — дополнила Мари.

И его действительно хватало. Далеко-далеко, купаясь в золоте весеннего утра, синели лесистые холмы.

А в прокопченной бане, где попахивало свежесложенной печкой и прелыми листьями веников, они сидели и пили суррогатный кофе, который сегодня казался тоже вкусным, и детально обсуждали все преимущества жизни вот здесь, в Лапуке. Уж теперь-то никто не прибежит и не скажет ребятишкам, что они ревут не хуже лесных зверей.

В Лапуке вновь началась семейная жизнь — воспитание нового поколения для государства. Возвращение в Лапуку означало для них свободу и независимость, за которые в этом мире так много людей посылалось на бойню.

Отпуск кончился. Жить на хуторе осталась только Мари со своими шестью малолетними детьми. Солдат Ахвен возвратился в свою часть, где капитан Кола по-прежнему испытывал интерес к этому таежному человеку и его жизни. Капитану пришла мысль выстроить силами подразделения для солдата Ахвена жилье, так сказать дом братьев по оружию. Нехорошо, если семья Ахвена всю зиму будет маяться в этой бане, решил доктор. От слов — к делу. На строительстве дома почти до середины лета постоянно трудились несколько свободных от работы в госпитале солдат, а иногда и выздоравливающие. Так солдату Ахвену был срублен двухкомнатный дом из кондовой сосны.

Жизнь показалась ему необычно светлой, когда на доме был установлен конек. Но к этому же времени на подошвах сапог образовались дыры, и поскольку он успел полюбить сапоги, то заручился квитанцией о том, что издержки по ремонту будет нести подразделение, и отнес их сапожнику, твердо веря в то, что получит их обратно более прочными, чем они были поначалу.

Но солдату Каспери Ахвену не суждено было вновь увидеть эти сапоги.

 

5

Сапоги могли теперь отдохнуть. Несколько недель они провалялись в углу сапожной мастерской в куче таких же изношенных, изодранных и полуразвалившихся сапог. Из кучи выглядывали голенища, торчали каблуки и головки имевших свой специфический запах солдатских сапог, некогда облекавших ноги людей и по-прежнему предназначенных для этой цели до тех пор, пока человечество будет сражаться, завоевывать, освобождать…

С полдюжины сапожников в солдатском обмундировании работало в этой комнате обыкновенным кустарным инструментом с той производительностью, которую финская натура освоила в армейской артели. Здесь же они закусывали, жевали табак, пережевывали разные истории, смеялись и косились друг на друга. Больше всего им опротивела война, которая представала перед ними в виде бесконечного, как сама вечность, количества разных сапог. Один из сапожников был неисправимым оптимистом и каждый день предвещал окончание войны. Зато самый старший сапожник, капрал Исолинту, которого мобилизовали в ряды защитников родины только после зимней войны, был человеком совсем иного склада. Он утверждал, что война никогда не кончится. Состояние войны будет впредь постоянным, и это хорошо, потому что в мирное время приходится страдать не только оттого, что уколешься шилом или сапожной иглой. Поэтому войну надо понимать как чудесный отпуск после жестокого и надоедливого мирного времени…

Это прославление войны капралом Исолинту воспринималось как издевка. Но Исолинту был из тех, кто в карман за словом не лезет, и с ним не стоило вступать в спор — любое дело он мог повернуть как хотел.

Жизнь военного сапожника была отнюдь не такой однообразной, как казенные харчи: каша да похлебка, картошка да подливка. Но и пищу удавалось разнообразить благодаря торговле, в первую очередь на «берлинском базаре»: бараки союзников были близко, а финские сапоги и зимняя одежда служили отменной валютой для людей в окованных сапогах. Кроме того, там можно было раздобыть спиртное, да и вообще запрещенный промысел вносил в жизнь разнообразие, делал ее более интересной.

Капрал Исолинту иногда целыми днями постукивал да поколачивал молоточком, сидя рядом с припрятанной в пустом сапоге замечательной бутылкой. Он умел пить и никогда не поднимал бузы. Он только рассказывал занятные истории или пел торжественным голосом: «Пулеметы стрекотали, тра-та-та, наш вояка удирал, х-ха-ха-ха». А иногда произносил проповедь голосом заправского пономаря: «Гей вы, офицеры и фронтовые подруги, вы, унтер-офицеры и прифронтовые девицы, солдаты и прачки, я предостерегаю вас, не подтирайтесь листом кувшинки. Знайте, друзья, что лист может проткнуться и палец запачкается…»

Это был порядочный пройдоха, о котором было известно, что в самом начале войны, когда завыли в небе самолеты и загромыхали бомбы, он изображал из себя верующего-фанатика, а теперь стал картежником, настоящим отцом лжи и воровства, а при необходимости умел быть непоколебимым воплощением добродетели. Среди прачек у него была возлюбленная, о которой товарищи говорили, что этой его девочке шестьдесят лет, и плюс ко всему она еще и совершенно слепа.

Но капрал Исолинту отвечал на это, что где же в его возрасте найти молодую да без всяких изъянов. Как уже было сказано, он пополнил собой вооруженные силы только во время перемирия, уже будучи много повидавшим и испытавшим на своем веку человеком. Да и тогда он сумел избежать муштры, свойственной мирному времени: он стал «подмазывать» придурковатого унтер-офицера. А жратвы у него хватало и тогда, когда у товарищей не было даже хлеба. В те времена он исполнял обязанности секретаря у одного безграмотного солдата и писал родичам этого парня, что вышлите-де килограммов десять масла и пять тысяч денег, иначе ваш сынок может протянуть ноги…

Таков был сапожник, в руки которого в один прекрасный день попали из груды обуви сапоги, к которым была прикреплена бумажка с именем и адресом солдата Каепери Ахвена.

Первый владелец сапог, прапорщик-самозванец, был, видимо, знатоком кожевенных изделий, потому что капрал Исолинту, отдирая корешок квитанции от сапог, заявил, что Ахвену вовсе не нужны такие сапоги. Пусть будет доволен тем, что ему достанутся хотя бы опорки, а за эти союзники отвалят пару бутылочек доброго вина…

Капрал Исолинту знал в таких делах толк. Он не раз бывал на «базаре», именуемом среди солдат «берлинским». Кроме того, он был и неплохим сапожником, и сапоги, сменившие столько владельцев и прошедшие столько троп, были насажены на колодку, подбиты новыми подметками, вычищены, налощены, на них любо стало глядеть.

— Лучше, чем новые! — сказал Исолинту. — Грех было бы отдать такие сапоги какому-то Ахвену…

В этот момент в мастерскую вошел трудармеец Юхани Норппа.

Юхани Норппа был уже немолод: ему перевалило за вторую половину пятого десятка. В молодости он принимал участие во многих войнах и хаживал, что называется, в «освободителях соплеменников». С годами он испытал на себе новые веяния. В начале этой войны он остановился на старой государственной границе и не захотел идти дальше. Он заявил, что однажды уже бывал там, куда теперь шли и откуда пришлось «убираться восвояси», как поется в песне. А он относится к типу людей, которые усваивают некоторые истины с первого раза. Кроме того, он утверждал, что в воинской присяге, которую он некогда принес ничего не говорилось о вероломном нарушении чужих границ.

Офицер буквально взбесился. Что за идиотизм? Как это он, финн, не может понять, что столь удобного случая больше не представится?.. Теперь будет создано великое государство, будут достигнуты стратегические границы. И кроме того, солдат присягает только в повиновении своим начальникам… Офицер бесновался, тряс пистолетом перед носом Юхани Норппы. Но тот отвечал, что его стратегические рубежи проходят здесь, если под этим господа разумеют хорошие места для могил, а в этом не приходится сомневаться…

Но могилу рыть на этот раз не пришлось. Пока другие воевали, Юхани Норппа рыл канавы на болоте. По окончании срока наказания его перевели в трудовую армию, где он получал по три марки в день безо всякого месячного довольствия и пайковых. Правда, он в них и не нуждался. Он был вдовец, и его единственный сын уже служил в армии.

И вот теперь Юхани Норппа, который даже по внешнему виду был где-то на полпути между военным и гражданским, дружелюбно приветствуя всех, вошел в сапожную мастерскую и, конечно, сразу заметил починенные сапоги, которые капрал Исолинту пытался спрятать под менее привлекательными опорками.

— Э, вот где я достану сапоги! — обрадовался Норппа. — А то старые уже ни к черту не годятся…

— Ни в коем случае! — сказал Исолинту. — Ты и не представляешь себе, какой у нас строгий порядок. Каждый должен получить обратно только свои сапоги, иначе начнется подробнейшее расследование. Кроме того, это сапоги одного моего хорошего знакомого, Ахвена. Их никак нельзя подменить…

Но Норппа уже успел обуться в сапоги и теперь испытывал их, расхаживая по мастерской.

— А ты зашей кое-где да подбей мои старые сапоги, так твой Ахвен протопает в них хоть на край света…

Капрал Исолинту изо всех сил пытался спасти сапоги. Должен и Норппа понять, что так дело не пойдет. В мастерской существует строгий порядок, как в армии и положено. Кроме того, Норппа, как трудармеец, вряд ли вообще имеет право носить казенные сапоги…

— Я-то как раз и имею на это право, — заявил Норппа. — Я обхожусь государству так дешево, что если бы все обходились так же дешево, то родине не приходилось бы погрязать в иностранных долгах…

Понемногу до капрала Исолинту начало доходить, что сапоги безвозвратно ускользают из его рук. Трудармеец Норппа, прямо сказать, по-разбойничьи отнял их у него. Этот нахал даже в красноречии не уступал самому Исолинту.

— Признайся-ка, шельма, что ты собирался променять их на водку. Наплюй ты на водку! Теперь не до жиру, быть бы живу…

Поневоле рассмеешься. Оба они умели повеселиться, умели рассказывать всякие истории. Любо было слушать, как они делились друг с другом своими приключениями. Уж от них-то доставалось тем, кто угнетал ремесленника и рабочего. Несмотря на эту стычку из-за сапог, они продолжали уважать друг друга и радоваться, что они, как и многие другие люди, пока что отделываются от всего не наихудшим образом. Казалось, их нелегко было бы убедить в том, что в мире скучно и плохо жить. Суть этой жизнерадостности заключалась в приведенной капралом пословице: один хомут другого не краше.

Однако все это не помешало капралу Исолинту с досадой взглянуть на ноги Юхани Норппы, когда тот собрался уходить. Слишком уж живо представали перед его мысленным взором две бутылки доброго вина. Принес же черт этого старого приятеля в такой неподходящий момент!

…В те времена у трудармейца Юхани Норппы не было постоянного местожительства. После отбывания болотной каторги он некоторое время прослужил в одном из подразделений снабжения, где тоже считался нежелательной личностью. Затем его направили в центр пополнения подразделений, где также невзлюбили. Такого вояку следовало бы угнать куда-нибудь подальше.

Удобный случай представился. Где-то на завоеванной территории, в глуши восточной Карелии, потребовались строительные рабочие. Юхани Норппу направили туда.

Норппа роптал. Там, за границей, он уже бывал однажды и помнит печальный исход того похода. Но болотная каторга была еще свежа в его памяти, и Юхани не оставалось ничего иного, как поворчать и сесть в поезд.

Похрапывая в битком набитом вагоне, под покровом ночи он пересек границу, которую некогда уже видел и извлек из виденного урок, за что ему и пришлось переработать под пашню не один квадратный метр болота. Но такую работу ему доводилось выполнять и в те времена, когда он был свободным гражданином. Норппа превратил лес в пашню, основал так называемый домашний очаг, который впоследствии у него отобрали, несмотря на то, что святое право частной собственности все еще оставалось в силе. Это было десять лет назад, в годы, которые назывались годами кризиса. Это удивительное время, видимо, слишком быстро выветрилось из памяти людей. Страна и весь мир утопали в изобилии хлеба и товаров, и вряд ли от этого несчастья удалось бы избавиться, не будь пущена в ход эта гигантская мясорубка…

Только Юхани Норппа не забудет этих дней до конца своей жизни. Его новенький дом в Куусела пошел с молотка, смерть унесла жену Алину, а сам он увидел мир в новом свете…

И вот теперь он пересек границу, иначе говоря — совершил агрессию, что совсем недавно считалось в этой стране величайшим преступлением. Но потом мнение на сей счет изменилось, и Юхани Норппа попал в каталажку, как только увидел границу. Вообще-то ему следовало бы лучше отправиться еще раз в тюрьму, но дни, проведенные им на болотной каторге, были слишком свежи в его памяти. Он успокаивал себя только тем, что шел не завоевывать. Он едет строить…

Норппа с любопытством смотрел в окно, где медленно рассветал осенний день. Давным-давно он брел по этой стране с винтовкой в руке, и тогда в его голове творилось черт знает что. Тогда он думал: «Эти земли населяют и обрабатывают финские племена. Их надо освободить — и страну и народ…» Но кто же был свободен? Его дом и поля в Куусела распродали с молотка, поля, которые он собственными руками отвоевал у суровой природы Финляндии, этой страны, гордившейся своей свободой.

…Юхани Норппа благополучно прибыл в восточную Карелию и доложил в соответствующем учреждении о своем прибытии. Оказалось, что ему предстоит строить церковь.

Эта церковь строилась уже чуть ли не целый год, с того самого дня, когда эта далекая территория была завоевана. Сколько говорилось когда-то о том, что большевики превращали церкви в театры. Вот теперь-то будет совершена обратная метаморфоза: театр превратится в церковь. Говорят, эта идея зародилась у какого-то военного попа. Сюда согнали архитекторов, строительных инженеров и искусных рабочих со всей армии. Церковь должна быть неповторимой. На строительство шла только красная карельская сосна.

Среди избранной плеяды строителей церкви Юхани Норппа оказался только потому, что в некоем подразделении снабжения пожелали загнать его куда-нибудь к черту на кулички. Однако топор Юхани Норппы мог бы так и не коснуться бревен на строительстве церкви. Принимавший его канцелярист увидел, конечно, по бумагам, какими путями шел сюда Норппа, и съязвил: как Норппа соизволил все-таки приехать в сей край? Юхани Норппа рассердился и обратился в этакого пророка, который повел речь о дне, когда наступит горькое раскаяние в том, что без спросу сунулись сюда и…

Такое нахальство, в свою очередь, вывело из себя штабиста, и вопрос о том, годен ли Юхани Норппа вообще в строители церкви из красной карельской сосны, оказался на некоторое время под сомнением. Но потом пришел какой-то офицер и обратил все в шутку. А Юхани Норппа был всегда не против позубоскалить и считал, что даже работяге с трехмарочной дневной зарплатой живется весело.

Так он стал строителем церкви.

Он часто шутил, вещая об эпохе мощи и процветания для Финляндии, которая сочла первейшей необходимостью построить в завоеванной стране церковь, причем богатую церковь, из кондовой сосны. Сомневался он только в одном: окажется ли фундамент церкви крепким, как скала, выдержит ли грядущие непогоды и бури…

Вообще-то он был доволен своей работой, своей «войной». Даже в метель и в стужу он охотно являлся на работу. Печи довольно спосно согревали помещение, которое мало-помалу стало приобретать величественные формы собора с куполами. Молотки постукивали, пилы пели, рубанки шуршали.

Юхани Норппа делал скамейки. «Это тебе не какие-нибудь лавки, — говорил он, — на которые человек беззаботно шлепается своей задницей, а такие скамьи, на которые садятся с благороднейшей целью — возвысить душу».

Вечерами он был занят своими поделками в этом самом помещении, у изготовленной им скамейки. В те времена в армии входили в моду шабашки. Из наростов на деревьях, из бересты и металла изготовлялись всякие поделки. За этим ковырянием люди коротали время. Среди этих изделий попадались очень странно разукрашенные ящички, глядя на которые начинаешь думать, что ужасы военного времени как-то свихнули мозги сделавшего их человека. Юхани Норппа был прирожденный краснодеревщик, и звук рубанка был для него настоящей музыкой. Изготовленные им коробочки и шкатулочки были простенькие, но сделаны так, что на них любо посмотреть. Они давали заметную прибавку к дневному заработку, и он стал еще усерднее. Он строгал и бубнил: мол, недаром же говорится, что с помощью шабашки можно избежать многих соблазнов и грехопадений. А вот он, наоборот, трудится по вечерам для того, чтобы иметь возможность хотя бы на небольшие грешки, которые так сладки после трехмарочных дней воздержания.

А иногда он ходил по улице, любовался пейзажем, разглядывал строения и делал наблюдения над жизнью нескольких жителей деревни. Он часто заходил в полуразвалившийся домик на краю деревни и подружился со старушкой, жившей в нем. Он придерживался того мнения, что удача может сопутствовать только тому человеку, который в ладах с пожилыми женщинами. «Пей чай, пей! Что же ты не пьешь чаек!» — угощала его старушка. А Юхани Норппа расспрашивал ее о былом житье-бытье, расспрашивал, как ей нравятся финны. И полуглухая бабка предусмотрительно отвечала так витиевато, что из этого ничего нельзя было понять. Норппе было приятно думать, что эта старуха тоже была представительницей финского племени. Он стал размышлять, какой была бы она, да и он сам, если бы финские солдаты стояли на Свири уже несколько столетий, если бы Адольф Второй и Карл Двенадцатый оказались более удачливыми в своих замыслах. Но, вероятно, при этом могучая Швеция потихоньку проглотила бы финские племена, и старушка и Юхани разговаривали бы сейчас совсем на другом языке… Но, видно, все произошло именно так, как надо. Теперь-то наши парни стоят на Свири. Юхани Норппе кажется, что они здорово запоздали; все это как-то отдает авантюризмом…

Юхани нашел здесь и молодую Татьяну, к которой он небезуспешно втерся в друзья и утешители. Муж Татьяны был на войне, по другую сторону фронта. Татьяна была одна из тех многих солдаток мира, каждая из которых могла быть уже и настоящей вдовой покойного мужа. Не было ничего удивительного в том, что она согласилась выслушать Юхани Норппу и поддалась на его уговоры. Татьяна была белокурая, очень простая и добродушная женщина, и Юхани Норппе она изрядно нравилась. Однако оба они знали, что ничто не вечно под луной…

Так Юхани Норппа жил-поживал и был глубоко убежден, хотя и не всегда говорил об этом вслух, что жить неплохо даже в воюющем мире. Такая «война» на строительстве церкви — это тебе не то, что сидеть в окопе и под рев рвущихся снарядов чертыхаться, что пронесло и на сей раз… Он ведь бывал и на такой войне и знал, чем она пахнет.

В один из славных весенних дней состоялось первое богослужение в только что отстроенной церкви. Там было множество священников — и военных и гражданских, много высоких господ, приглашенных из самой Финляндии, и местные жители. Остальную часть пустой церкви до предела заполнили офицеры, лотты, строители и прочий армейский люд. Красноватые сосновые бревна поблескивали новизной, и приятный терпкий запах смолы достигал ноздрей сквозь тяжелый людской дух; слова проповеди гулко отдавались под сводами церкви. В ней говорилось, что это великие минуты, особенно для карельского народа. Ибо пришел более сильный брат и принес им свободу богослужения. Он построил им этот собор среди бушующей войны. Это, можно сказать, подарок героической финской армии, память о котором, несомненно, будет жить в поколениях. Об этом родители будут рассказывать своим детям. Страница истории перевернулась, для финской нации началась новая эра.

Сидя на скамье, изготовленной собственными руками, Юхани Норппа подумал, что это действительно было неслыханное, сказочное деяние: маленькая Финляндия строит церковь в восточной Карелии. Ведь этот час, должно быть, великий час и для него, некогда совершившего поход в Карелию, чтобы освободить братьев-соплеменников. Но после того, первого, похода в нем произошли перемены. Он подумал о том, что, кроме церкви и попа, карельскому народу будет предоставлена возможность платить церковную десятину, а победителем окажется лесопромышленная компания, которая получит возможность хозяйничать в карельских лесах. Не те ли господа выгадывают от этого? Они считают себя победителями. И они действительно остаются не внакладе. Ведь для простого люда и в старой Финляндии было достаточно деревьев, под которыми они могли вдоволь наслушаться, как поет пила. А может быть, солдаты воспринимали это как великое событие, потому что все еще не вышли из детского возраста, который для Юхани Норппы уже пройденный этап.

Сразу же после празднеств Юхани Норппе предоставили отпуск. Он долго тащился в переполненных поездах и прибыл наконец в город, где он работал до начала войны и где на одном из чердаков хранились его пожитки.

Он даже съездил в деревню, туда, где когда-то поднимал целину, обрабатывал собственные поля. С тех пор он здесь, кажется, и не бывал, уж больно тоскливо становилось на сердце при виде и даже при воспоминании о местах, где его подстерегло несчастье и большое разочарование. Теперь он слушал разговоры крестьян о высоких налогах, о сдаче скота и о том, что в армию забрали лучших лошадей. Он походил по кладбищу, где увидел на длинных рядах белых крестов много знакомых имен. Там они спали, эти «геройски павшие», простые мужики, а по улицам ходили молодые вдовы да ковыляли на костылях молодые парни. Позади у них была короткая война, впереди — длинная жизнь. Юхани Норппа купил несколько килограммов масла, которое было в цене, и возвратился в город.

В последний день отпуска он встретил на улице своего старого знакомого капрала Корппи, который разгуливал без денег и с трещавшей от похмелья головой. И во времена старой Европы это был бесшабашный парень, а теперь, в воюющем мире, он и вовсе жил словно последний свой день. Норппа угостил его стопкой водки, прихвастнув при этом, что у него еще имеются деньги, хотя он и не получает по три марки в день. Потом он заметил на ногах у Корппи хорошие сапоги и предложил обмен. Его сапоги, видишь ли, за зиму уже поизносились, а поскольку он трудармеец, то новых сапог ему могут не выдать. А Корппи сможет обменять свои сапоги когда угодно.

Добродушный и бесшабашный капрал с удовольствием согласился, тем более что выпитая водка уже начала согревать его душу.

Так сапоги опять обули другие ноги.

Капрал Эйнари Корппи, безденежный отпускник, остался сидеть за столиком пивнушки. Хозяйка корчмы, измученная и раздражительная на вид женщина, метала в его сторону сердитые взгляды.

— Тетечка, дорогая, я уйду, — сказал капрал. — Только минуточку терпения. Наш брат, конечно, был бы лучшей и наиболее подходящей кандидатурой в братскую могилу. Там бы радушно приняли, но я всячески намерен избежать этой участи.

Наболтавшись вдоволь, капрал Корппи наконец встал и вышел.

 

6

Если бы капрал Корппи в только что приобретенных сапогах, которые немало перестрадали, поистрепались на строительстве церкви и там же с наружной стороны левого сапога получили почти сквозное ранение от топора трудармейца, если бы Корппи не остановился именно на этом перекрестке улиц, чтобы набить свою трубку, то кто знает, как сложилась бы его судьба…

Но случилось вот что.

Дул ветер, и трубка упорно не прикуривалась. Корпии так углубился в это занятие, что очнулся только в тот миг, когда услышал голос офицера:

— Эй, капрал, для вас что — трубка значит больше, чем весь мир с его капитанами и войнами?

Капрал Корппи поднял взгляд и раскрыл было рот для ответа, но увидел перед собой обветренное и сияющее лицо Нэнянена.

— Ба, да это же Корппи!

— Нэнянен! И гляди-ка ты — капитан!

— Так точно, голубчик. Вот так встреча!

Они обменялись крепким рукопожатием: ведь вместе служили еще в зимнюю войну, которая теперь казалась чем-то очень давним. В каких только переделках они тогда не побывали!

Нэнянен, который благоухал как винная бочка, взял Корппи под руку и повел. В этот вечер они побывали во многих местах, встретили много новых людей, выпили уйму разных напитков. Когда кончились деньги, Корппи продал часы. Все превратилось в сплошной сумбур. Под конец Корппи уже не понимал, куда он попал и с кем имеет дело.

Какой-то человек в шикарной ливрее держал его за рукав и говорил, что не лучше ли капралу пойти домой. Корппи согласился — он был в хорошем настроении. Он встал и пошел.

Из приоткрытой двери на улице затемненного города падала полоска света. И в этом свете помутневшие глаза Корппи увидели пышную лису, а за лисой лицо женщины.

— Тю-тю-тю! — ласково протянул капрал Корппи.

Дверь закрылась, свет исчез, лиса исчезла, и женское лицо тоже, но возник полицейский.

— Солдат, оставьте прохожих в покое!

— Как? — удивился Корпи. — Как еще ласковее можно обращаться? Вы только послушайте: тью-тю-тю-у!..

Но тут же он вдруг почему-то обозлился и превратился в безжалостного воителя:

— Кроме того, тыловым крысам нет никакого дела…

— Ну, это мы еще увидим! У нас есть местечко, где можно отдохнуть и успокоиться…

В этот момент лиса и женское лицо вновь оказались где-то совсем рядом, хотя и были скрыты темнотой.

— Послушайте! — раздался певучий насмешливый голос. — По-моему, солдат вел себя очень мило. Так ведь говорят теленку, не правда ли? О, это очень милое существо. Не лучше ли нам всем разойтись друзьями, тем более что скоро пасха…

— С удовольствием, госпожа! Но этот солдат в таком состоянии, что он вряд ли сможет передвигаться…

— Госпожа, — лепетал капрал Корппи, — госпожа, в данном случае мы имеем дело с энтузиастом — провожатым пьяных…

— О, это звучит не хуже, чем у самого Стриндберга, — сказала женщина в мехах.

Дверь ресторана приоткрылась, и на улицу вновь упала полоска света.

— Да это же мой родственник! — воскликнула дама. — Господин констебль, я позабочусь о нем. Не разыщете ли вы нам извозчика?

Полицейский был поражен, но вежливо взял под козырек. Он, видимо, знал эту даму в мехах и был удивлен ее поведением.

Но капрал Корппи не знал никого. Он пребывал в мире хаоса и сонного дурмана. Он не узнал бы сейчас ни мать, ни отца. Капрал бубнил себе под нос:

— Вы слишком любезны, госпожа… — И через минуту: — Ну и тетя! Вот это идея!

Дама от души смеялась.

— Да, идея! Не могу же я бросить вас. Или как?

Капрал Корппи, казалось, погрузился в глубокие раздумья, засунув руки в карманы уже расстегнутой шинели, которую выпроводивший его человек в шикарной ливрее только что застегнул на все пуговицы.

Извозчик прибыл, и капрал вскарабкался на дрожки, а дама уселась рядом с ним. На темных улицах слышался только цокот копыт. Капрал, казалось, уснул. Временами он вдруг просыпался, входил в раж и кричал: «Извозчик, поворачивай!» Потом он начинал ругаться с кем-то и вновь засыпал.

Но когда дрожки остановились, он очень бодро спрыгнул на землю, выпрямился, щелкнул каблуками и взял под козырек.

— Спокойной ночи, госпожа!

— Да нет, что вы! — сказала дама. — Так не пойдет! — Она рассчиталась с извозчиком и пояснила при этом: — С этими сельскими родственниками иногда прямо беда…

Извозчик усмехнулся в усы, причмокнул, и лошадь тронулась.

— Нам, наверно, пора отправиться на покой, — сказала дама капралу, который теперь стал молчалив и послушен.

…Когда капрал Корппи проснулся, он обнаружил себя лежащим на мягкой белой постели, без френча и сапог, но в брюках. Ему сразу же бросилось в глаза, что его видавшие виды суконные брюки на белой простыне выглядели грязной рванью. В голове шумело, и во рту все пересохло. Ему казалось, что рот его превратился в вороний клюв.

Капрал повернулся на другой бок, увидел на тумбочке графин с водой, протянул руку и начал жадно пить. Стало немного легче. Был уже день, хотя в комнате из-за спущенных штор царил приятный полумрак. Комната была обставлена очень роскошно. Полированное дерево, кожаная обивка, на стенах картины.

Капрал Корппи выругался про себя и подумал, что, вероятно, совершилось чудесное превращение. Но на его френче, висящем на спинке стула, вместо генеральских эполет по-прежнему тускло блестели вековечные помятые и грязные лычки капрала. В его голове блеснула мысль: «Чертов Нэнянен, куда он меня затащил…» Но капитан превратился в пар, исчез, и капрал никак не мог уцепиться за кончик логической нити, чтобы хоть что-нибудь вспомнить!

Он встал и вздернул штору. Вот это да! Это здорово! Вот это действительно комната! Босые ноги почти по щиколотку утопали в ковре. В окно виднелся двор с голыми деревьями и кустами: блестел под вешним солнцем чуть потемневший снег. На столике лежали сигареты, сигары и даже трубочный табак. Он набил свою носогрейку и опустился в кресло, в которое провалился так глубоко, что даже испугался.

В дверь постучали. И он увидел далеко не молодую, выхоленную госпожу. Она была одета в синее, а голубые глаза смеялись.

— Доброе утро! Как вы себя чувствуете?

Корппи поднялся из кресла я поклонился:

— Спасибо, неплохо. Я только немного удивлен. Надеюсь, я не слишком досаждал вам?

— Не очень, насколько мне известно…

— Вообще-то я должен был бы задать знаменитый вопрос: где я?

Даже это показалось забавным. Она подошла ближе, и Корппи теперь окончательно убедился, что она далеко не первой молодости.

— А где вы по вашим планам должны быть?

— По моим планам? — переспросил Корппи и решил говорить напрямик. Возможно, этой роскошной даме, несомненно его хозяйке, это понравится. Он махнул рукой. — Никаких проектов я не составлял. Но, судя по некоторому опыту, мне следовало проснуться в совершенно иных условиях. Какое пробуждение! Взять, к примеру, этот ковер. По идее, это должен быть твердый цементный пол, не слишком-то чистый и даже не сухой. С похмелья глотка вот-вот растрескается. И когда вдоволь накричишься и поколотить дверь ногами, тебе наконец сунут какую-нибудь ржавую жестянку с капелькой водицы.

Дама уже не улыбалась. Она серьезно смотрела на Корппи.

— Да! Ну, на этот раз вам повезло…

— Несомненно. Но когда вот так выходишь из привычного круга, то начинаешь чувствовать беспокойство, неуверенность.

— Небольшое беспокойство всегда полезно. Вчера вы были совсем пьяны…

— Как свинья, — признался Корппи.

Дама объяснила ему, как найти ванную, и ушла. Безусловно, этот шикарный особняк и эта шикарная старушка одна из тех, кого судьба сочла более достойным лучшей жизни. Голову капрала Корппи сверлила мысль: «Надо быть как можно обходительнее, это может заметно скрасить жизнь…» Он тщательно умылся, но его смущало, что мундир так замызган и непригляден. А кто знает, может, хозяйке и нравится его внешний вид, может, она хочет познакомиться с бесшабашным фронтовиком… А в этих штанах и этом френче капрал Корппи чувствовал себя прекрасно…

Его позвали к столу. Прислуживавшая им изящная фея с любопытством взглянула на гостя. Но капрал в своей отваге был непоколебим. «Ого, куда ты залетел, черный ворон», — размышлял он.

Свежая скатерть, свежие цветы и натуральный кофе. Да, эта старушка, черт возьми, из состоятельных и дальновидных! Весной тысяча девятьсот сорок третьего года — и настоящий кофе! Кроме того, рядом с чашкой капрала Корппи стояла рюмка коньяку.

— Голову поправить, — сказала госпожа. — Думается, это будет вам кстати. Но дай только этого побольше, и даже самый стойкий солдат свалился с ног, как это можно было видеть вчера…

— Да, — вздохнул Корппи, — вчера это можно было видеть…

— Обещайте же забыть об этом на долгие времена. — На сей раз это выйдет само собой, — сказал Корппи. — В моем кармане нашлась только несчастная пятерка.

— Неужели вы не пьете только тогда, когда нет денег?

— Никогда не доводилось испытывать. Я никогда не составлял никаких планов. А может быть, это и просто сделать… Но скажите же наконец, госпожа, как я сюда попал?

Во взгляде дамы смешались упрек и удивление.

— Значит, вы не помните? Это произошло так. Мне стало немного скучно. Я гуляла на главной улице. В темноте постукивали деревянные подошвы женских башмаков и толстые каблуки иностранных солдат. Я размышляла о прошлом. Старые времена всплыли в памяти ярко, как тогдашние освещенные витрины. А кругом была тьма да топот ног. Куда шли эти ноги? Мне стало грустно, и я подумала: «Как утешить мой народ?.. Весна близка, и пасха на пороге». Это навеяло тысячи воспоминаний… Я проходила мимо открытых дверей и услышала голос. Как же это прозвучало: тю-тю-тю… Кажется, так говорят теленку? На меня нахлынули воспоминания далекого детства, проведенного в деревне. Мельком я увидела и ваше лицо, капрал, и оно показалось мне, как бы это сказать, страшным и невинным. Наверно, я продолжила бы путь, но тут у вас произошел инцидент с полицейским. И вдруг мне стало жалко вас, одного из многих скитальцев в этом бренном мире суеты и войны. Выпал случай сделать пасхальный подарок солдату, защитнику отечества… Я быстро решилась — и позаботилась о вас…

Капрал Корппи почти смутился.

— Вы действовали решительно и благородно. Хороший подарок, очень оригинальный. Благодарю вас, госпожа…

— Видите ли, светомаскировка придает решимости. И кроме того, мне всегда казалось интересным давать людям пищу для разговоров…

— Капралу Корппи это по душе. Дуракам всегда везет…

— Все ясно: ваша фамилия Корппи. А я госпожа Рису, вдова, домовладелица и коммерсантка…

Эту фамилию Корппи приходилось слышать: Рису — владельцы торговых предприятий, многочисленных домов в городе, кажется, даже и в сельской местности, во всяком случае, им принадлежат многие дачи. Эта женщина — одна из пауков города, но она ничем не отличается от простых смертных. Не прочь, видно, поразвлечься…

Из дальнейшей беседы выяснилось, что капрал Корппи в отпуске. У него оставалось еще несколько дней.

— В таком случае вам придется уехать в страстную пятницу. Как это у вас так не рассчитан отпуск?

— Мне это подходит больше, чем кому-нибудь другому: ведь у меня ни дома, ни семьи, да и родственников почти нет. У меня все всегда при себе…

— В таком случае эти оставшиеся дни вы будете моим гостем. Решено?

Капрал Корппи ответил, что он не имеет ничего против. Но он боится стать обузой.

Напротив. Ей было очень интересно угощать неизвестного солдата, собственно говоря, не столь уж и безвестного…

Остаток отпуска капрала прошел сравнительно неплохо. Они побывали раз даже в театре, гуляли однажды по темнеющим улицам, мило беседовали за чашкой кофе и за обеденным столом. Капрал спал в княжеской постели, рассиживался в устрашающе глубоких креслах, покуривал трубки и сожалел о том, что его друзья не видят его сказочную жизнь.

Под любопытствующими взглядами прислуживавшей изящной феи он держался беззаботно и стойко.

Иногда хозяйка и гость разглядывали друг друга со скрытым любопытством, пытаясь разгадать мысли и намерения друг друга. Беспокойной душе капрала Корппи уж слегка взгрустнулось. Однообразный комфорт, чистота и утомительный уют. В такие моменты и сама хозяйка казалась противной, набеленной, приторно пахнущей духами и похожей чем-то на сыроежку. Казалось, что она постоянно стремится влезть в душу. Спиртным она не угощала и брезгливо морщилась, когда Корппи закуривал свою любимую трубку. Да, странными были ее пасхальные подарки, да и сама она получила оригинальный подарок…

Когда наступил день отъезда, у Корппи было такое чувство, словно его выпускают из тюрьмы. Госпожа проводила его на станцию, с достоинством, как подобает даме из высшего общества, матери… Она выразила уверенность, что ее «арестант» не покидает ее навсегда. Корппи протискался в вагон. За спиной у него висел объемистый рюкзак, в котором было много вкусных вещей и разные подарки.

Паровоз запыхтел. Колеса завертелись.

Они помахали друг другу: изящно одетая дама с перрона и капрал в потрепанной форме со ступенек вагона.

На пересадочной станции Корппи подсел к двум солдатам, которые прикладывались к бутылке и угрюмо сравнивали места своих последних ночевок. Один из них провел ночь в кутузке в Оулу, а другой — в кутузке Каяни. Первому пришлось спать на цементном полу, покрытом на целый вершок жидковатой грязью. Под самым потолком было только крохотное окошко да глазок в двери. А в кутузке другого города были даже нары, простые, но настоящие нары, и достаточно большое окно.

Один из солдат угрюмо слушал этот рассказ и заключил:

— Если получу еще раз отпуск, ни за что не поеду в Оулу!

— Правильно! — поддержал его другой. — Поезжай лучше в Каяни или Ийсалми: там «губа» лучше…

Услышав эту беседу, капрал Корппи почувствовал свое превосходство. Он — человек, прошедший по непроторенной тропе.

Да, то пробуждение было счастливым и сказочным, и об этом пасхальном подарке приятно будет вспоминать.

Весна бурно перешла в свое великое наступление.

Капрал Корппи осознал это только на конечной станции. В месте сбора отпускников сказали, что машины дальше не идут: началась распутица.

* * *

Весна не утратила своей прежней прелести.

Светлые вечера и ранний рассвет были просто чудесны, птички радостно щебетали, и земля под ногами после зимних снегов и льда казалась такой приятной. Даже эрзац-кофе, этот слабенький напиток военного времени, приобрел вкус и силу обновляющих свойств весны. И газеты на столе воинской столовой тоже, казалось, освежились, словно в них и впрямь опять появились новости. Писали о большом весеннем наступлении, и человек забывал, что о том же писали уже много лет подряд. Кое-кому опять удавалось внушить людям, что теперь речь идет о большом деле, которое раз навсегда покончит со всякими затяжками, с нынешними тяжелыми временами…

Капрал Корппи был обеспокоен и очень деятелен. Ему не терпелось. Скорее в путь, в лесную глушь! Все равно рано или поздно туда надо попасть. Безденежному нечего делать в этих деревнях. Не улыбалось ему и продление отпуска, о котором поговаривали по-весеннему легковерные люди. Он разыскал какой-то грузовик, который должен был отправиться в путь.

Ровно через четверо суток они были на месте. Обычно этот путь проделывали за полдня. И им казалось, что они прибыли откуда-то издалека…

Когда они вспомнили о всех невзгодах и тяготах проделанного пути, то привезенная вязанка сена в тысячу килограммов показалась до смешного ничтожной. Но у войны свои мерки…

И когда капрал Корппи еще раз подумал об оставшейся позади весенней дороге, то он радостно вздохнул:

— Доехали-таки!

Но капрал Корппи вовсе не был еще на месте. Местом его пребывания на протяжении всей войны был пункт полевого охранения в стороне от этой дороги снабжения. Туда, в Метсоваару, добрых полтора десятка километров по едва приметной лесной тропинке, дальше нужно плыть на лодке или зимой пробираться на лыжах по занесенной лыжне. Обычно раз в неделю туда отправлялся караваи с продовольствием, а в такую распутицу и того реже, поскольку в пункт полевого охранения завезен на санках небольшой запас на такой период. Однако телефонная связь поддерживалась, и Корппи доложил о своем прибытии начальнику полевого охранения, своему командиру лейтенанту Пурну.

— С приездом! — послышался в ответ грубый голос. — Пора бы уже и в шахматишки сразиться.

Лейтенант был заядлым шахматистом. Но Корппи сказал, что нужно дождаться ночного заморозка: может, удастся дойти на лыжах.

Он остался на базе, в этой интендантской деревушке, где служили его брат, сержант, и, кроме него, много старых знакомых, с которыми можно убить время. Среди других ничем не приметных людей выделялся некий Пая-Ватула, которого недавно возвели в ранг старшего сержанта, и на его погонах красовалась вереница лычек, словно стремительный журавлиный косяк. Пая-Ватула в порядке отхожего промысла снабжал обитателей своего барака лосиным мясом. Он пил все, вплоть до лошадиных микстур, и виртуозно матерился. Где только он не побывал и чем только не занимался! Его трудовой стаж, точно подсчитанный приятелями на основе сделанных им самим в разное время заявлений, в общей сложности составлял уже сто семь лет.

Но самой колоритной фигурой в этой деревне слыл проворный, словно салака, фельдфебель Липотин, который превосходил Пая-Ватулу по жизненному опыту. Он восемнадцать лет был профессиональным солдатом и плюс к тому два года служил в гостинице портье, потом работал каменщиком, пять лет — в цирке, бывал моряком, и промысловиком, и на других работах. Друзья подсчитали, что он проработал в итоге целых сто восемнадцать лет. Корппи припоминал, что в первую военную осень фельдфебель Липотин проявлял крайнее недовольство по поводу того, что блокаду Питера никак не могли довести до конца. Там у него имелись свои интересы. У него, или, вернее, у его жены, осталось там два дома, родовое наследство. Он побывал на консультации у юриста со всеми бумагами, и тот сказал, что дело его правое и ясное. Он, конечно, получит эти дома, или, во всяком случае, земельные участки, поскольку на войне со строениями может приключиться что угодно. Дело его надежное. Разве что в том случае, если дома использовались под казармы русских войск, вопрос может осложниться…

Тогда они сидели за выпивкой, и капрал Корппи заметил:

— А ты не спросил, можно ли в этом случае получить хотя бы деньги за расквартировку войск?

Но фельдфебель как-то не догадался навести такую справку.

Теперь Липотина уже не так волновало питерское наследство. Триумфальный марш первых дней войны стал делом далеким и прошлым.

Однако долго проторчать на этой базе капрал Корппи не смог. Однажды он встал спозаранку и направился к себе в полевое охранение. Ночью подморозило. Снег хрустел и шуршал под лыжами. Сапоги капрала были со специальными носами для лыжных петель. Он не стал обменивать свои прохудившиеся сапоги на базе в деревне. Это было сделано с маленьким расчетом. Когда в полевом охранении станет очень тошно, то он, пожалуй, сможет взять небольшую командировку и прийти сюда, чтобы обменять сапоги.

Так закончился еще один отпуск.

…Уже на следующий день капрал Корппи сидел с лейтенантом Пурну за столом у крохотного окошка, в которое врывался весенний свет, освещая шахматную доску и черные и белые фигуры, смысл и значение которых был понятен и существовал только для них двоих. Для остальных людей полевого охранения он оставался непостижимым. Застывшие в оцепенении фигуры игроков, с головой ушедших в свои мысли, их пребывание в каком-то мире деревяшек пробуждало в других нечто среднее между благоговейным страхом и досадой.

Разве это человеческая игра! Игрок в карты всегда что-нибудь скажет или буркнет, захохочет, выругается, если карта не идет. А эти только сидят часами как истуканы да пялят глаза на деревяшки. Смотришь на них, и начинает прямо мутить. Ведь в жизни этих людей и без того хватало неподвижности и тишины. Почти два года они торчат в этой избушке! Пришли сюда в начале войны, да так и остались здесь, в чащобе. Вокруг только тайга да таежная тишь. Противника словно не существовало. Разве только иногда находили чей-то след где-то на болоте, да слышали далекий выстрел, да иногда где-то гудел невидимый самолет. А что это значило в мировой войне, в которой создавались гигантские «котлы» и каждый час происходили большие события…

Раз в неделю приходил «караван» с продовольствием. Комок масла, кусочки сахару, хрустящие галеты и табак были словно подтверждением того, что они все еще относились к действующей армии. Газеты и письма приходили с большим запозданием. Но в каждом номере газеты жирные буквы рассказывали о наступлении и удачно отраженных атаках.

Через каждые четыре месяца люди получали отпуск, вырываясь из привычного круга однообразной жизни. Но отпуск проходил слишком быстро. Тайга вновь принимала их в свое лоно, и весь остальной мир с великими военными операциями казался чем-то нереальным…

Так продолжалось уже почти два года. Это легко сказать, но когда подумаешь, то вздохнешь: два года… Когда-то в далекой молодости они прибыли сюда… После этого в их жизни ничего не изменилось, да и вряд ли изменится, какими бы кричащими ни были заголовки газет.

Наступило время, когда, по их собственному убеждению, их участие в этой войне стало каким-то очень странным, чуть ли не кошмарным. Они бы с удовольствием променяли ее на любую другую судьбу… А какие судьбы были уготованы войной другим! Одних, например, брали из своего дома, сажали на пароход, и везли на другой конец земли, и заставляли выпрыгивать по горло в воду. А потом выбирайся на берег, с которого в тебя остервенело палят. Это называлось — высадить десант. Или же тебя сбрасывали с самолета на чужую территорию с взрывчаткой за спиной, и ты должен наносить кому-то вред, подрывать важные сооружения. Тогда тебя называли парашютистом-диверсантом.

Конечно, это судьбы все незавидные. Но все-таки такая война лучше: что-то происходит, к чему-то люди стремятся. Не то что здесь, на их войне, где ни разу не приходилось иметь дело с противником, да вряд ли и придется. Они только существовали да ждали. Даже команда «подъем» у них звучала примерно так: «Эй, приятель, кончай ночевать, начинай существовать!»

Временами они подозрительно поглядывали друг на друга. Не происходит ли с приятелем что-то странное? Почему, например, Лалли ковыряет и строгает березовый нарост, пока от нароста ничего не останется? Мог бы он вырезать хотя бы плохонькую пепельницу. А Роуви начал показывать, на что он способен. Если кто-нибудь говорил, что то-то и то-то невозможно, то вскоре Роуви доказывал такую возможность на деле. Половину своей бороды он выдергал щипцами для чистки автомата. Целую неделю он не ел, чтобы показать свою силу воли…

А как понимать то, что командир и Корппи целыми днями сидят за шахматами? Сидят как истуканы, пялят глаза на доску и так осторожно передвигают деревяшки, словно боятся, что из них может душа выскочить. А в это же время где-то происходит невиданное наступление, земля содрогается, дымит, выбрасывает из своих недр фонтаны пыли и осколков, растрескивается, а кровь и человечье мясо не ставятся ни во что. Даже зло берет, что эти двое умеют так удачно уйти и спрятаться от действительности в своем мире деревянных фигурок.

Лейтенант Пурну — серьезный человек, он ждет окончания войны, чтобы вернуться к своей работе и семье. А капрал Корппи — порядочный пройдоха, который воображает, что человечество воюет единственно с той целью, чтобы его жизнь стала интереснее. Во всяком случае, он так говорит. Трудно поверить, что этот Корппи, проводящий время за шахматной доской, самый беспробудный пьянчужка во время своих отпусков. Почти никто этому и не верит, а все думают, что он просто хвастается, когда рассказывает о количестве опорожненных бутылок…

Лейтенант Пурну относится к шахматам чрезвычайно серьезно, почти как поп к своему делу.

Потом наступает момент, когда он вдруг замечает, что фигуры партнера стоят совершенно иначе, нежели им надлежало бы по естественному ходу игры. Тогда-то наконец посторонние получают возможность услышать голоса играющих.

— Как же твой король оказался там? Он же был связан!

— Брось, брось! Как ты короля можешь связать! Он же подвижный. Великим людям не положено оставаться в опасных местах…

— Ты мухлюешь! — кричит Пурну.

Часто это кончается тем, что Пурну в сердцах сгребает фигуры в кучу, заявляя, что с таким партнером нет никакого интереса играть.

Но уже на следующий день он забывает об этом. Кроме того, в охранении нет больше никого, с кем можно было бы пуститься в путешествие в этот мир шахмат. И так они каждый божий день торчат, словно застыв, за шахматной доской. Их фигуры — это как бы наказание из наказаний в томящей атмосфере полевого охранения.

Поскольку начальник полевого охранения был заядлым шахматистом и не желал ни на один день оставаться без партнера и поскольку он имел возможность заодно наказать его за нечестную игру, то он и не отпустил капрала Корппи менять сапоги. Лейтенант просто уладил дело по телефону: продовольственный «караван» доставит новые сапоги и унесет рваные.

 

7

Старую пару сапог перетаскивали да перебрасывали много раз, прежде чем она вновь обрела прежний вид в большой мастерской по ремонту обуви. Хотя, впрочем, вовсе не прежний вид, поскольку прошлого не вернешь. Новые подметки были теперь из какой-то эрзац-резины, а каблуки — из березы. Дорога войны увела людей уже далеко, а конца все еще не было видно, и становилось ясным, что дорог больше, чем кожи.

Потом сапоги попали на вешалку того самого склада, откуда они однажды, обольстивши блеском новизны и приятной мягкостью своей кожи глаз и пальцы фельдфебеля Соро, отправились на вторую мировую войну создавать новую Европу.

Теперь такой человек, как фельдфебель Соро, будь у него прежние силы и расположение духа, плюнул бы, если бы ему предложили надеть эти сапоги. Но время, и особенно так называемое великое время, изнашивает и человека, а не только сапоги, в которых человек стоит, марширует, делает повороты, танцует, отбрасывает что-либо с пути…

Итак, сапоги висели на вешалке в ожидании следующей пары солдатских ног. В один прекрасный день их стащили с жерди и переправили на склад амуниции большого военного госпиталя. Там они опять провисели свое время, пока отъезжающий в отпуск на поправку молодой солдат Матти Нокканен не натянул их на свои ноги, перемерив предварительно много других сапог. Обул нерешительно, недовольно воротя нос и ругаясь. Он утверждал, что от них на версту несет ужаснейшим солдатским потом. А подковки, обрамляющие деревянный каблук, и вовсе не производили на него благоприятного впечатления.

— Конские подковы на каблуках! — ворчал он. — Пора бы и кончать, раз уж у «оси» даже сапог не осталось…

Но каптенармус сказал, что мягкие хромовые сапожки остались там же, где и хромовая кожа, — далеко в прошлом. И солдату Нокканену пришлось отправиться в отпуск в этих сапогах.

Недели через две Матти Нокканен, ставший солдатом чуть ли не в детстве, сидел на скамье в кромешной тьме железнодорожного вагона. Колеса мерно постукивали, и вагон дребезжал. Его окружали такие же, как он, существа, одетые в серое солдатское сукно, молчаливые, поскольку отпуска и командировки кончились и пункт назначения приближался. Кто-то жевал, кто-то курил сигарету, кто-то вяло ругался.

Матти Нокканен чувствовал себя неважно. У него была температура, и немного лихорадило. Мучили угрызения совести, что опять он вел себя не наилучшим образом. В памяти вставало лицо и взгляд матери со скрытым укором.

Пролежав несколько недель в госпитале после легкого ранения, он получил отпуск для поправки здоровья. В отпуске довелось и покутить. Не унывать же! Ведь и в песне поется: «Что нам жить да тужить…» Покутил бы он и поосновательнее, да денег было маловато. Пришлось брать даже у родни. Все это теперь будило раскаяние. Ну а как же тогда должен жить человек? Может быть, обо всем этом сказано в уставе? Но уставы пылились где-то на господских книжных полках, как все мертвое. А солдат был живой, и с ним могло случиться что угодно, если ему позволяли не вытягиваться в струнку и хоть немного давали воли…

Поезд остановился, и солдат Матти Нокканен с рюкзаком за плечами побрел на станцию. В темноте мерцал тусклый фонарь. Где-то вблизи послышался звонкий голос: «Матти! Матти!»

Сердце солдата дрогнуло. И здесь кто-то знал его, да еще женщина. Воистину! Да это же Кайя. Кайя Холм, память давнишних времен, когда еще не было ни войны, ни тяжелых сапог, ни шинели, ни блиндажа, ни окопа, ни ран, ни вшей, ни изнурительного ожидания, ни бессонных ночей…

Вот она стоит под фонарем, и ее пухленькие белые щечки и сказочные ямочки на них были удивительно знакомыми. Она протянула обе руки.

— Матти! Неужели это ты?! Как давно мы с тобой не видались…

Да, действительно давно! Тогда Матти Нокканену было девятнадцать, а теперь двадцать четыре. Полдесятка лет… Легко сказать. А сколько разных событий произошло за это время: сначала убийственная скука военных городков, лесная глушь, потом война, минуты, которые могли оказаться последними в жизни, первое опьянение, первые женщины, болезнь, ранение, словом — молодость.

— Как ты возмужал! — восхитилась Кайя.

Неужели ей удалось как бы прокрасться мимо всех этих лет?

Потом Нокканен заметил, что его прежняя Кайя — в форме лотты, и он остыл. Лотта — это военнослужащая, а все военное так приелось. Кажется, он еще раньше слышал, что Кайя Холм стала лоттой. Он вспомнил одну современную пословицу: вкушать любовь лотты — это все равно что жить на пособие общины.

Но Кайя Холм щебетала, что, мол, конечно, ты, Матти, останешься погостить у меня…

— Не могу. Уставы и законы строгие…

— Но ведь сегодня рождество. У всех людей должно быть хоть немного доброй воли. Завтра днем отправляется автоколонна, и ты сможешь поехать…

Она все тараторила и тараторила, успела расспросить обо всем и посоветовала Нокканену пойти и сделать отметку в командировочном удостоверении. Это даст ему право уехать завтра с дневной автоколонной. Она обещала покараулить здесь его вещи.

Когда он вернулся, Кайя заявила, что лучше оставить вещи в казино. До ее квартиры их не стоит тащить. Матти подчинился ее воле. Уж, видимо, самой судьбе было так угодно, чтобы он встретил рождество здесь.

Они шли под ручку и оживленно беседовали. Они были еще молоды. Знойные годы войны, вызывающие быстрое созревание, старящие, превратились в довольно нереальные понятия. Казалось, будто они только вчера гуляли так же под ручку по берегу моря в сгущающейся темноте августовского вечера…

Девушка прижалась к нему.

— Я часто вспоминала тебя, — сказала она.

— И я тебя, — сказал юноша.

И это была правда. Он много раз вспоминал Кайю — эти ее ямочки на щеках — и в одинокие вечера в бараке с протекающей крышей, и на фронте, и прижимаясь в страхе к земле, и в отпуске, и даже среди разгулявшейся компании, когда парни воображали, что имеют возможность урвать капельку веселья у своей молодости, которая утекала, как песок сквозь пальцы.

Кайя жила на частной квартире, и у нее была своя комнатка. Хозяйке дома, с которой, судя по всему, она была в хороших отношениях, она представила своего гостя как старого знакомого, настоящего довоенного знакомого. Она произнесла это, как будто речь шла о настоящем кофе или другом несравненном товаре в старой Европе. Она умела острить.

Им было очень уютно. Горела пара свечей. Это живо напомнило солдату те времена, когда рождество было большим праздником. В его памяти встало детство. До него, казалось, было рукой подать, словно этих засушивающих лет войны, которые прошли над их молодостью, как суховей над нивой, — словно этих лет, сквозь которые они провлачили свое существование, не было и в помине… Чудесные ямочки на щеках Кайи отвергали реальность этих лет.

Предложенная хозяйкой сигаретка показалась замечательным наслаждением после поста.

— Бедный мальчик, неужели у тебя нет даже курева? — воскликнула Кайя.

— Ничего решительно! — сказал Матти. — Гол как сокол и один как перст в этом мире…

Девушка обещала дать ему курева даже в дорогу. Им было очень весело. Вскоре они уже обнимались и целовались и забыли весь этот бренный мир.

Тем мучительнее было для Матти Нокканена, солдата с розового своего детства, пробуждение к действительности.

Девушка приводила в порядок свои непослушные кудряшки, и на ее щеках играли эти невинные ямочки. У нее был вид плутовки, которой удалась маленькая проделка.

— Ты знаешь, я ведь замужем!

— Замужем? — остолбенел Матти Нокканен.

Ямочки на щеках исчезли. Она увидела, что это известие больно задело парня.

— Почему ты об этом не сказала раньше? — мрачно спросил он.

— Но я не могла. Я думала, что это помешало бы тебе, нам… Я не могла отказаться от тебя, отпустить тебя так просто…

Миг счастья исчез. Мир вновь приобрел свои очертания, странные, капризные, искривленные. Матти Нокканен с удивлением смотрел на Кайю, как на совершенно чужую женщину. Он даже помотал головой.

— Ну и птичка же ты!

— Да, — поспешила заговорить она, — я и сама не знаю, как это получилось. Он очень хороший парень и очень молоденький. Он теперь на фронте. Он прапорщик…

— О, конечно, хоть одна разнесчастная звездочка должна поблескивать, — сказал Матти Нокканен.

— Фу, какой ты нехороший! Ведь его же обманули, а не тебя…

Но солдат подумал, что и его обманули. Почему жизнь не стерла этих ямочек на щеках Кайи, как стерла все остальное?..

— Он мне тоже нравится, мой муж, — говорила Кайя, — но как-то уж так все устроено… Как только я увидела тебя там, под фонарем, я почувствовала, что не могу отпустить тебя так…

— Так ты была уже не девушка, — бубнил Матти Нокканен.

— Ты тоже можешь быть кем угодно! — сказала оскорбленная Кайя Холм. — Я же тебе хотела добра…

Откуда человеку знать, как ему жить? Возможно, об этом говорится в уставе, но он оставлен на полке…

Тут в дверь постучали так сильно, что дом задрожал, и начальственный голос потребовал, чтобы открыли.

Кайя перепугалась.

— Это Лаури, мой муж! Ему все-таки дали в последний момент увольнение. Что делать?

— Откуда я знаю?! Может, он парень вовсе без предрассудков…

Несмотря на показное спокойствие, Матти Нокканен был очень встревожен. Ситуация была для него совершенно непривычной.

— В нем пробудится зверь, если он поймет, в чем дело, — сказала Кайя.

Появилась озабоченная хозяйка дома в своем шикарном ночном халате. Начались быстрые переговоры. Матти Нокканен толком не успел разобраться, кому он теперь приходится двоюродным братом или иным родственником. Во всяком случае, ему пришлось покинуть комнату Кайи и перебраться в другую.

Дверь гремела все сильнее, и голос становился нетерпеливее. Наконец все было улажено, и можно было открывать. Матти Нокканен удрученно слушал, как пришедший чужой мужчина с восторженной наглостью приветствовал Кайю. Он, этот рослый юноша, выглядевший намного моложе юного Нокканена, в своем некогда щегольском, но теперь уже изрядно потрепанном офицерском мундире, казалось, почти не обратил внимания на то, что в доме ночевал солдат. Да что, собственно, в этом было удивительного? Мир был полон солдат. Все сошло.

А гладко ли? Солдат Матти Нокканен не мог толком разобраться. Он сидел понурый, в одиночестве, а тот, другой, теперь в комнате Кайи, где он только что испытал минуты счастья и сильное потрясение, как будто наступил на мину: оказывается, у Кайи был муж. «Играют ли теперь на ее щеках озорные ямочки?..» — думал Матти, вытягиваясь на узкой постели.

Сквозь щелку небрежно спущенной шторы виднелась мерцающая на рождественском небе звездочка.

Матти Нокканен, солдат с розового детства, на следующий день продолжил свой путь. Прощание с Кайей было прохладным и немногословным, поскольку при этом присутствовал ее нежданный молодой супруг. А ямочки на щеках жили и играли по-прежнему…

Автоколонна отправилась точно в назначенное время, несмотря на то, что было рождество. Дул обжигающий ветер, и снегу намело по колено. Но угольник расчистил дорогу. Машины шли безостановочно, и печурка приятно грела.

Теперь у Матти Нокканена было даже курево, та пачка, которую Кайя сунула вчера вечером ему в карман, но он чувствовал себя будто обокраденным. У него было такое ощущение, словно он утратил какое-то давнишнее свое сбережение, о существовании которого он забыл, но потом вдруг вспомнил…

Сигарета горько дымила, и Нокканен мысленно согласился со словами одного глуповато выглядевшего попутчика, который зябко протиснулся к печурке и, грея руки, сказал:

— Нас предали…

По прибытии на место назначения Матти Нокканену показали землянку, а в землянке место на нарах, словно все это ожидало здесь именно его с начала мироздания. Даже «рабочее место» было знакомо: вид на покрытое снегом болото, на котором чернела колючая проволока, эта паутина военного времени. Когда он первый раз стал на это место, ему вдруг подумалось, что он и есть тот, о котором в газетах пишут: наши парни стоят на своих постах…

Все было так же, как и где угодно в другом месте. Нужно было только заучить, кого как из новых приятелей называли. Ибо у каждого было свое имя, хотя они одинаково ухмылялись и сыпали проклятиями.

— Что мы будем делать, когда война кончится? — спросил вдруг один из них у Нокканена, когда они лежали рядом на нарах.

— Кончится? — спросил удивленный неожиданным вопросом Нокканен.

— Наверно, она когда-нибудь кончится. Уж работать-то мы, пожалуй, не будем. Нужно придумать что-то полегче, поинтереснее…

— Не знаю, — сказал Нокканен. — Я подумывал об учебе в промышленном училище, — признался он. — Мой брат — строительный мастер.

— Хе-хе! — осклабился приятель. — Для учебы мы уже слишком стары…

Они помолчали.

— Ну, да она ведь не кончилась еще, — сказал Нокканен.

— А если будет кончаться, то самое лучшее, пожалуй, было бы сигануть в Свирь…

Приятель подкреплял сказанное отборными ругательствами, как, впрочем, и Нокканен. Таков уж был стиль.

— А может быть, они все же отвезут нас хоть куда-нибудь, — высказал приятель более утешительную возможность. — Возили же они нас до сих пор и ни разу не доставляли в такое место, куда бы пекари да повара не перебирались уже заранее.

Это была серьезная беседа, каких Матти Нокканену уже давно не приходилось вести. И в ней выяснилось, что они боялись по окончании войны оказаться неприкаянными.

Но большей частью они жили нынешним днем. Стояли на посту, получали паек и почту, писали письма и ждали отпуска.

Как бы ни было однообразно серое солдатское сукно и вонь портянок в землянке, какими бы похожими ни были замызганные колоды карт, за которыми они собирались, — все это только внешнее. Юный Нокканен начал разбираться в этом. Под внешним покровом таился человек, который отличался от другого человека так же, как отличались друг от друга листья одной и той же породы дерева. Война не для всех значила одно и то же. Она отнимала у одного переднюю, у другого заднюю конечность, а у третьего все тело. Точно так же и внутри человека отражалась она по-разному.

Вот и он сам внешне никак не изменился, но нутром он чувствовал, что война переехала его — отняла молодость.

На Матти Нокканена сильно подействовало знакомство с солдатом Яара.

Здесь была одна землянка, которую прозвали «картежным адом», потому что там дни и ночи напролет, неделя за неделей, непрестанно шла картежная игра. Там собирались те, кто вставал из-за карточного стола либо богачом, либо обедневшим, как выжатый лимон. Заглядывали туда и те, кто хотел осторожненько попытать счастья.

Самым знаменитым из всех картежников был солдат Яара. Рассказывали, что тогда-то и тогда он выиграл столько-то и столько или проиграл такую-то и такую астрономическую сумму. Предметом постоянного удивления было его упрямое отсиживание за карточным столом. «Столько-то и столько он опять просидел, не вставая с места. Все игроки уже сменились, а он все же сидел!»

Нокканен заглянул однажды в «картежный ад», чтобы посмотреть на картежника Яару.

Горела карбидная лампа, низкий, рассохшийся дощатый стол был выровнен разостланными на нем газетами. На него шлепались карты — трефы, бубны, пики, черви. Перед каждым игроком загадочно лежала карта, костяк игры. Игроки, нервничая, время от времени приподнимали уголок этой карты, заглядывали. В глазах горел азарт. Они следили за движениями банкомета, за выдергиваемыми из колоды картами. На стол так же швыряли деньги, гладенькие или сильно измятые ассигнации. Швыряли небрежно, будто мусор. Слышались странные реплики:

— Беру в темную!

— Играй в свое!

Матти Нокканену все это было знакомо. Ведь где бы ни оказались вместе два-три солдата, они частенько брались за карты. Но ему вдруг показалось, что этот хаотичный стол, эти отъявленные картежники были, возможно, самым жутким из видений, какие ему приходилось наблюдать на этой войне. Вот они сидят, но легко можно представить себе, что они погружены в совершенно иной мир, мир картежной игры, скрытый от него…

Ужаснее всего было видеть солдата картежника Яару. Он был страшно худ и бледен, оттого что ел очень редко и целыми неделями и месяцами просиживал в подземном мире землянки. Он оброс безобразной щетиной. Косматые волосы покрывали худую шею. Руки, которые с молниеносной быстротой пробегали по пачке ассигнаций или тасовали колоду карт, были черны от грязи. Его глаза — тусклые, невыразительные глаза — порой блестели, как у помешанного. Он, казалось, видел и разбирался только в картах и очках. Говорили, что он по целым дням не произносил ни слова.

Шептались, что он сидит на месте вот уже две недели. Несколько раз он немного ел, когда кто-то из приятелей приносил сюда еду. Несколько раз он спал часа по два к самом темном углу землянки. При нем всегда была фляжка с каким-то напитком. Иногда он прикладывается к ней и снова продолжает игру. Пачка разномастных ассигнаций перед ним то пухнет, то становится тощей. Иногда казалось, что она иссякнет. Тогда он выхватывал деньги из голенища, из тайника в брюках или из кармана и продолжал игру.

Нокканен заметил, как Яару толкали в бок:

— Послушай, тебе в караул, твоя очередь…

Видно было, что ему трудно пробудиться, понять. Он повернул свое ужасное, по мнению Нокканена, лицо, и в его глазах блеснуло нетерпение:

— А?

— Тебе заступать на пост.

— Есть же там эти пятидесятники…

Его голос был хриплым, едва слышным, будто загробным. Он быстро перебирал пачку ассигнаций и протягивал пристававшему деньги.

Говорили, что он уже давно откупается от своих дежурств деньгами, платит по пятьдесят марок за час.

Его худая, грязная, бледная, косматая, как у помешанного, фигура казалась юному Нокканену страшным видением, жалким, вызывающим сочувствие. Он был словно крик предостережения: смотрите, что сделала с человеком война.

Несомненно, это сделала война. Все эти игроки пытались убежать от войны, от этой жизни, похожей на кошмар, убежать в искусственный мир картежной игры. Но солдат Яара провалился глубже других. Он уже не был солдатом, не был человеком… Ему не было имени. В него вселился дьявол, нечистый дух картежной игры…

Возможно, в этом таилось какое-то иносказание: так же погружены в свою чудовищную военную игру народы мира и никак не могут перестать играть, раньше чем не проиграются, не спустят все…

Землянку называли «картежным адом». Но из-под ее мощного бревенчатого свода дверь вела на воздух. И когда юный Нокканен очутился под вольным небом, ему стало легче дышать. Небо было черное. На нем отражались вспышки пушечных выстрелов, где-то далеко ухало, и совсем близко трещала короткая пулеметная очередь…

Но когда-нибудь война кончится. Что тогда будет с картежником Яарой? Сможет ли он выбраться из своего ада?

Кажется, все же выберется, и еще до окончания войны.

В один прекрасный день картежник Яара проиграл все деньги. Как ни шарил он в голенищах сапог, в тайниках брюк, по карманам — там уже не осталось ничего. Он спустил также часы, кошелек, кольцо и пуукко.

Тогда картежник Яара покорно встал, словно загробный призрак из своего ада, и улегся спать на нарах.

Однажды Матти Нокканен увидел, что картежник Яара идет на пост. Он был умыт, побрит и подстрижен. Глаза глубоко запали. Но теперь в них было человеческое выражение. Казалось, он мог видеть теперь не только карты, а его мозг был способен понять не только возможность выигрыша…

Нокканен все же сомневался — действительно ли этот человек выбрался из своего ада? Может, злой дух игры был в нем живехонек, да только спал? Когда-нибудь у Яары будут деньги, и он снова сойдет в ад, если повезет, будет играть, словно в мире, кроме вечного круга картежной игры, ничего не существует.

Однажды он встретился Нокканену и без долгих слов предложил обменяться сапогами. Обмен состоялся. Только Нокканен не мог понять, для чего это понадобилось Яаре: ведь его сапоги были, несомненно, пригляднее и прочнее, чем те, которые Нокканен, ругаясь, натянул на ноги в складе госпиталя. Нокканен увидел, как Яара стал как бы для пробы запихивать пальцы в голенища, словно привычно засовывал туда пачки ассигнаций. Возможно, эти сапоги больше подходили для роли кошелька. Возможно, ему грезилось, что он рассовывает вокруг своих тощих икр деньги личного состава целого направления фронта… Или ему ничего не грезилось и не думалось. Просто он предложил обмен только для того, чтобы хоть внешне что-то происходило, чтобы день не казался таким пустым, каким он был на самом деле, особенно для Яары, который был его единственным прибежищем…

 

8

Солдат Нийло Яара уселся за грязный стол и стал писать письмо. Перед ним шипела, временами ярко вспыхивая, неисправная карбидка, кое-как залепленная мылом.

«Привет из…» — начал он бодро. Но письмо что-то не писалось, слова приходили какие-то корявые, пустые. Да что тут вообще-то писать? От писанины ничто не изменится. Он был почти уверен, что жить в разлуке, которая вызывалась требованием времени, даже очень хорошо. Жена, увядшее лицо которой ему с трудом удалось вызвать в памяти, была удивительно далеким понятием, как и избушка там, на краю деревни, маленькие полоски поля, скотина, даже лошадь, которую все эти годы кормили впустую. Такими же далекими стали для него дочь и сын. И о них он думал как о чужих. Много таких бегает по улицам любой деревни… И пусть себе живут, думал он устало. Получают же они пособие от государства, а государство, пожалуй, опекун ненадежнее, чем какой-то Яара, даже в расцвете своих сил… Так он успокаивал себя.

Вообще он начал отвыкать от дома и родных еще в мирные времена, задолго до войны, когда подался с лошадью на лесозаготовки. Такая жизнь казалась ему интереснее. Там же узнал он и картежную игру и понемногу стал втягиваться в нее. А здесь, на войне, стал уже заядлым картежником, помешался на картах. Он чувствовал, что пропал, что его ничто не спасет. Но что из того? Он успокаивал себя тем, что как-нибудь он покончит с этим, что в один прекрасный день он обыграет всех партнеров, к нему перейдут деньги и часы из карманов всех в их подразделении картежников, и тогда он поднимется из-за стола, зевнет и скажет, потягиваясь, что раз не с кем больше играть, то придется кончить… Тогда он и кончит играть.

Но пока он жил только игрой. Вот и теперь, думая о том, что бы написать жене, он мысленным взором все время видел, как ложатся карты. У него была масть, начиная с самой маленькой, у партнера тоже, но не такая сильная. Он даже слышал нервный голос партнера: «Я вынужден посмотреть…» А у Яары была как раз та коренная карта, которая нужна. Всегда была…

Правда, наяву, в игре она была не всегда. Будь она, ему не пришлось бы сейчас терзаться, сидя вот так без дела. Он мог бы сидеть и играть, ожидая, когда повезет. Ибо когда угодно может наступить такой момент, что ему повезет, и после этого он бросит играть… А тем временем милитаристское государство будет отцом его детям, и, можно с уверенностью сказать, — богатым отцом. Яара может спокойно играть. Ведь его могли здесь даже убить…

Но он, картежник Яара, даже письма пишет, а от убитых этого не дождешься. Ему, собственно, не о чем писать. Хорошо, если сообщит, что, мол, так и так, жив, здоров! Да и стоит ли много расписывать? Кое-кому пришлось иметь дело с цензурой…

Потом его мысль каким-то образом застряла на лошаденке, стоящей там, в конюшне, и почти зря переводящей корм в ожидании, когда Яара вернется и займется заработками.

Жена как-то жаловалась ему в письме, что трудновато с кормами и лошадь стала обузой — не может же она сама работать на лошади. И его вдруг осенило: лошадь надо продать!

Теперь он начал строчить бодро, складно и уверенно.

Сосед, иногда справлявший на лошади и свои и его дела, давно присватывается к ней. Пусть хозяйка без всяких продает лошадь. На деньги можно купить дров, и это будет проще, чем женщине возить их. Да что ей угодно, то пусть и покупает, если пособия не хватает. И на кормах можно сэкономить. Да и лошади теперь в цене. Объяснив все преимущества этой сделки, Нийло Яара добавил, что самому хозяину нужно сразу же послать из этих денег пять тысяч марок, чтобы он мог провернуть здесь кое-какие коммерческие операции…

Нийло Яара был почти в хорошем настроении, когда запечатывал письмо. Опять появилась надежда, что он будет жить. Теперь можно будет поиграть по-барски, а не с оглядкой на какую-нибудь несчастную сотенную месячного довольствия, которая может в два счета уплыть, и тебе придется убираться.

Денежный перевод прибыл, и в тот же день картежник Яара сошел в картежный ад, где нескончаемо шла по кругу карта. Он попросил, чтобы и ему дали карту, и сел на свое прежнее место.

И все началось сначала. Картежник Яара чахнул над картами, иногда подряд целыми неделями, оплачивал свои дежурства, спал и ел очень мало. Когда напряженность игры несколько спадала, он, пошатываясь, выбирался на воздух, чтобы передохнуть, умыться, побриться и толком поесть. От игры уходил в отпуск и к игре возвращался. Игра шла с переменным успехом, но деньги еще не кончались. Порой голенища его сапог бывали набиты скомканными бумажками. Его цепкие, быстрые, черные от грязи пальцы блуждали тогда по голенищу, поглаживали шрам от пули.

Шла зима. Уже стали распространяться первые слухи о мире, и эскадрильи самолетов начали появляться над городами родной Суоми. Падали бомбы, и только обуглившиеся развалины оставались там, где раньше было нечто другое…

Картежники тоже иногда заговаривали о возможности заключения перемирия. Но они решили, что Финляндия все равно не сможет его заключить: «зятек» не даст заключить мир.

В картежнике Яаре эти разговоры не возбуждали никакого интереса. С поблескивающими глазами следил он за тем, какая шла карта. На него жутко было смотреть — тощий, грязный, обросший, похожий на призрак.

Он жил в своем мире карт и ждал мгновения, когда обыграет всех и партнера с деньгами не найдется нигде, куда бы он ни кинул взгляд.

Но это «великое мгновение» не наступало ни в игре «картежного ада», ни в мировой войне.

* * *

Наступила весна, и снег сошел на нет, весенняя вода залила окопы, и в землянках стало сыро. В «картежном аду» разражались руганью, когда вода капала на стол и на новенькие карты.

Но земля быстро просохла. Однажды игроки вылезли из своей темной землянки и продолжили игру на дне какой-то ямы. Небо было удивительно голубым, обилие света ошарашивало, свежая листва раздражала глаза, и из земли высовывались зелененькие иголочки травы. Ласковый ветер приносил чудесные запахи весны, и иногда слышались жизнерадостные голоса пташек.

Только вряд ли картежники замечали все это. Во всяком случае, картежник Яара среди них здесь, под открытым небом, выглядел еще ужаснее. Он был словно беглец из царства духов. Для него существовала только игра, мир карт…

Потом наступило время, когда даже картежники начали навастривать уши, все почувствовали, что наступил новый этап войны. Противник начал большое наступление и прорвал фронт. Только картежник Яара, казалось, не обращал внимания даже на эти новости. Он слушал их, словно речь шла о каком-то наступлении или успешном отражении атак где-то в Китае. Он играл, ибо игра продолжалась независимо ни от каких перемен. А игру этот свихнувшийся Нийло Яара знал прекрасно и вел ее с тонким расчетом. Ему везло. В голенищах сапог, в тайниках брюк и в карманах было много денег. Однако цель — тотальная победа, уничтожение всякого сопротивления, надежда на которую все еще теплилась в его мозгу, была пока не достигнута. Партнеры все еще находились, хотя и реже, да и были они какие-то рассеянные, размышляющие о другом. Об игре и только об игре, ни о чем другом не думающему Яаре легко было у них выиграть.

Но наступил день, когда перемена, которую давно уже предчувствовали — военное поражение на Карельском перешейке, — начала оказывать свое влияние и на них. Игроки выкарабкались из своей ямы, и только тогда выленилось, до чего доигрался Нийло Яара. Он было словно не от мира сего; когда колоды карт рассовали по карманам, он оказался совершенно беспомощным. Он бормотал что-то, стоял как пень, тараща невидящие глаза. Единственно, что он смог сделать, да и то с трудом, — это вытащить деньги из голенищ, из тайников и из карманов и поместить их в более надежное место — вещмешок. С этого времени его больше не считали нормальным.

Все же он сумел стать в строй, когда началось великое отступление. Ослабевший, похожий на тень, он, пошатываясь, тащился упорно за другими, как некий беглец из царства духов. Рюкзак и винтовка придавили его, сгорбили, словно Деда Мороза, а сапоги хлябали, сбивая ноги в кровь. Он, видно, не слушал и не понимал разговоров товарищей и их острот. «Разве мы уже не стоим на Свири? Успели ли наши хотя бы ведро прихватить волн Онеги, как, говорят, советовал Тилт? » Они язвили, что им так и не довелось узнать, насколько пригодны для боев эти стратегические рубежи, эти позиции, хотя туда так отчаянно рвались. Они любопытствовали: с чего это Финляндия при всей своей бедности решила побывать здесь и строить дороги да храмы божьи…

Так они переговаривались на марше, и этот критический разбор достижений, казалось, вносил в их ряды некоторое оживление. И только солдат Яара шагал молча, как призрак, и упорно, как тень.

Когда на рассвете самолеты атаковали колонну и когда у многих сердце сжималось от страха — неужели это конец, теперь, когда война вот-вот закончится, — картежник Яара непоколебимо сидел на кочке и стаскивал с ног сапоги. А когда колонна вновь двинулась в путь, обнаружили, что Яара шагает босиком. Соседи по колонне спрашивали, не проиграл ли картежник Яара и сапоги, и Яара в тон им отвечал, что он их оставил, так как сапоги невзлюбили его ноги.

Итак, сапоги остались на обочине, а солдат Нийло Яара продолжал свой путь, шлепая босыми ногами по Олонецкому большаку, по которому в густых облаках пыли колонны шагали обратно на родину.

 

9

Целый день сапоги валялись на обочине дороги. Их нещадно палило солнце, а от пыли они стали серыми.

Вечером на дороге показался длинный обоз скрипучих телег. На одной из них восседал солдат Вяйне Лехто, долговязый и темноволосый парень, быстрый и проворный взгляд которого по привычке всегда шарил по сторонам. Вот уж кому наверняка бы наскучило, если бы его повели с завязанными глазами. И хотя уже сгущались сумерки, вечно блуждающий взгляд Лехто наткнулся на торчавший у обочины сапог. Лехто соскочил с воза, схватил оставленные картежником Яарой сапоги, вскарабкался обратно на воз и стал изучать находку. «Эти сапоги еще вполне можно носить, — решил он. — И размер подходящий». Лехто крикнул соседу: вот, дескать, что значит союз с господом богом. Он и сапоги как по заказу посылает. Только что утром у него развалился один сапог, и подметку пришлось на скорую руку закрепить проволокой, а теперь он может натянуть себе на ноги неплохие сапоги и запихать старые куда-нибудь между бумаг, которыми была нагружена его подвода. Солдат Вяйне Лехто никак не мог взять в толк, зачем нужно таскать с собой такие вороха канцелярских бумаг. Ведь бумагой пушку не зарядишь…

Обоз шел без приключений всю ночь и большую часть дня. Вяйне Лехто разглядывал цепким взглядом места, мимо которых он проезжал, и думал про себя: «Итак, прощай, великая Финляндия…»

Доносившееся издалека гудение самолетов то и дело заставляло настораживаться. Никогда не знаешь, в какой момент они нагрянут с таким грохотом и ревом, что кажется, будто небо разрывается на части. Они могут превратить этот в общем-то приятный путь домой в настоящий путь на Голгофу… Однако этого не случилось. На день остановились в лесочке, а в сумраке ночи обоз погрузили на одной станции в эшелон. Говорили, что полк был брошен на затычку прорыва на главном направлении. Обоз следовал теперь туда же.

На одной из остановок налетели штурмовики. Загрохотали разрывы бомб, затрещали пулеметы. Одно время казалось, что все кончено, воевать больше не придется. Но когда налет кончился, убитых и раненых оказалось не очень много как среди личного состава, так и среди лошадей. Вагонам, правда, досталось изрядно. Однако паровоз уцелел, и после небольшого ремонта поезд двинулся дальше.

…Так солдат Вяйне Лехто вместе с обозом очутился на дорогах Карельского перешейка и увидел заброшенные деревни: они производили тяжелое впечатление, и ему казалось, что он запомнит их на всю жизнь. Однажды он увидел в глухом лесу красавца петуха, оставленного или слетевшего с повозки и сохранившего в своем гордом одиночестве величественную офицерскую выправку и осанку. Этот петух представлял, по мнению Лехто, нечто такое, что в этом мире войн и переселений оставалось в памяти.

Со стороны фронта почти беспрестанно доносилось отдаленное громыхание. Временами оно перерастало в сплошной грохот. То и дело слышалось гудение самолетов. А по шоссе шло обычное для войны движение: на фронт везли боеприпасы и продовольствие, с фронта — убитых и раненых, машины шли битком набитые этим урожаем войны…

На таком извозе подвизался и солдат Лехто — где-то в глуши, куда машинам нечего было соваться. Лошадь попалась ему умная: стоило при звуке снаряда хозяину броситься на землю, как лошадь тоже ложилась. Ему было жаль это послушное животное. Говоря ей о том, что в мирное время, мол, сивка, на пашне было неплохо, хотя и скучно иногда, он замечал, что ждет от нее ответа…

Так проходило лето. Армии мух жужжали целыми днями, а в прозрачном сумраке ночи стрекотали кузнечики.

Народ ждал новостей, и наконец стали приходить новость за новостью. Сменился глава государства, объявили о прекращении огня и заключении перемирия. Солдаты даже несколько растерялись, вдруг заметив, что теперь они вроде как по другую сторону фронта. Уже никто не грозился «показать русским», стали вежливо говорить о Советском Союзе…

В один прекрасный день солдат Вяйне Лехто вновь оказался в воинском эшелоне на пути к Северу. Там, по всей видимости, собирались опять воевать, чтобы выпроводить недавнего «брата по оружию», «зятька», ибо тот не хотел убираться добром, а начал взрывать мосты и поджигать деревни.

На одной станции поезд стоял долго. Там Лехто, который охотно вступал в разговоры, познакомился с неким солдатом Ахвеном, разыскивавшим свою часть после отпуска. Ахвен, приземистый мужичонка с обветренным, морщинистым, невыразительным лицом, рассказал о своей жизни, в которой было много событий, только все одинаковые. Во время зимней войны его избушку сожгли финны, чтобы насолить русским. Во время этой войны ему построили так называемый дом братьев по оружию. Но в этом доме недолго удалось пожить. Прошлым летом семье пришлось покинуть его, так как появились партизаны, а теперь пришлось оставить дом совсем. В довершение всего фрицы, чтобы навредить русским и финнам, сожгли этот новый дом.

Чем, собственно, мог помочь Лехто этому солдату? Только утешить, что ничего, мол, мы еще поживем, только надо сперва отвоеваться. Да угостить нового знакомого «эвакуированными» из Карелии, наскоро высушенными табачными листьями, такими ярко-зелеными, что их прозвали «царской зеленью».

— Другие вон живут себе, — сказал Ахвен, словно обвиняя, и посмотрел на зажиточную деревню. — Что эти знают о войне?

— Ну, приходилось же им, верно, слышать о ней, — сказал Вяйне Лехто, набивая трубку «царской зеленью».

Солдат Ахвен переменил тему разговора. И у него был острый глаз, хотя могло показаться, что он на это даже не смотрит. Его привлекли сапоги Лехто.

— Никак старые знакомые, — сказал он. — Ну конечно, эти сапоги служили и мне. Вот шрам от пули, а вон той залатанной дырки сбоку тогда еще не было… Да и вообще время не сделало их лучше…

— Зато они стали мягче, — сказал Лехто. — Кто-то оставил их у олонецкого большака.

— Когда-то я стянул их с ног отдавшего богу душу, — пояснил Ахвен.

— Да, многие отдали это свое единственное сокровище. Да и не один еще солдат отдаст. Но на войне, видно, так положено.

Они расстались. Поезд Лехто тронулся.

* * *

Вяйне Лехто больше не был солдатом: его демобилизовали. Но он все еще был обут в солдатские сапоги, одет в суконные штаны и гимнастерку. Собственно говоря, у него и не сохранилось гражданской одежды. Малолетние его наследники износили за годы войны все, что было. Он с трудом нашел только потрепанную кепчонку. В первые дни после демобилизации все было как-то странно. Неужели все на самом деле кончилось? А вдруг опять отыщется человек, «который поведет народы вперед»?

Вяйне Лехто стоял, опершись на лопату, на осеннем поле. Он имел землю, избенку на краю деревни, жену и детей. Сейчас он собирался расчистить заросшую канаву.

Но Вяйне так долго пребывал частицей чего-то большого, что ему казалось странным, как это бросили сюда с лопатой одного, настолько одного, что он сам мог решить, будет ли он, например, расчищать эти канавы или оставит их так, как есть. Ему казалось, что он потерял связь с правофланговым и левофланговым соседом…

К счастью, мимо проходил один из соседей: он поздоровался и удивился, что Лехто демобилизовался.

— Что, и оружие пришлось сменить? — спросил он.

Вяйне Лехто был рад соседу. В течение многих лет он постоянно имел под боком собеседника или слушателя, и теперь ему уже стало не по себе стоять в одиночестве посреди поля.

Он говорил, что, пока он защищал и завоевывал новые земли, захватывал стратегические рубежи и мечом проводил границу, канавы на полях заросли.

— Да, — размышлял сосед, — наверно, было бы лучше, если бы мы все это время копали канавы на полях, а не всякие там траншеи да могилы…

Вяйне Лехто, однако, считал, что от войны было не уйти. Она была необходима. И вовсе не следует думать, что кровь пролита совершенно бесполезно, бесследно, как в трясину болота.

— Она принесла в мир большие изменения, изменила жизнь.

— Изменила жизнь? О да, принесла новые налоги да поставки! Вот и тебя бросили обратно на твое поле. Ну и как, может, и канавы копаются теперь по-другому?

— Ну, не следует торопиться, — сказал Вяйне Лехто. — И зерно не вдруг прорастает. Вот я стоял и думал: сюда бы машины, экскаватор, канавокопатель. Воевали-то машинами, и в мирное время не следует оставлять их стоять без дела. Там, на войне, я видел такой бульдозер, что не поверишь! Ну и воевала эта машина! Сосны в два обхвата и камни с маленькую избенку ей нипочем!

Вот это, брат, силища! Если такую дуру заставить поля расчищать, то-то был бы толк.

— Вот увидишь, на нас она не будет работать.

— Будет, будет и на нас работать, только бы нам и на мирную работу такую силищу, как на войну бросали…

Сосед ушел. И демобилизованный Вяйне Лехто стал рыть лопатой, мечтая увидеть на полях более мощные механизмы.

Потихонечку канава расчищалась и с помощью допотопной лопаты. Вскоре Вяйне Лехто начал приподнимать сапоги. Они протекали, и ноги промокли. Что ж, и в былые времена они не были болотными сапогами, а кроме того, их натягивали на всевозможные ноги, и повидали они на своем веку немало. В них шли в наступления, топтались на позициях, отступали. И вот теперь, почти вконец изношенные, они попали на поле, на мирную работу.

Немного от них было здесь радости. Но казалось неким чудом уже то, что эти предназначенные для войны сапоги были на ногах человека, выполнявшего тяжелую крестьянскую работу…

Вяйне Лехто снова вонзил лопату в землю.

— Не беда, если мокнут! Там, на фронте, не считали бедой, когда все тело мокло, — лишь бы голова на плечах уцелела. Если досталось сапогам, то досталось и их хозяевам.

Канава расчищалась. На нее любо было посмотреть. Вода хлюпала в сапогах, и Лехто пояснил проходившему соседу, что сапогам как-то непривычно, они еще первый раз на настоящей работе, зарабатывают хлеб…

Бывший солдат Вяйне Лехто был из тех, кто не лезет в карман за словом. Он понимал, что к чему.