Избранное

Хаанпяя Пентти

Плац и казарма

Рассказы о финской армии

 

 

Немецкий егерь

Уже начали сгущаться тихие августовские сумерки, когда поезд, вздрогнув, остановился на маленькой сельской станции. Несколько человек стали поспешно стаскивать с полок свои чемоданы и сошли с поезда, несколько новых пассажиров влезли в вагоны. Раздался свисток, паровоз запыхтел, и поезд с шумом и грохотом двинулся дальше по своему точно определенному пути.

Из поезда вышел стройный, с отличной выправкой мужчина среднего роста, на ногах у него были сапоги, а в руке — объемистый коричневый саквояж. Постоял, огляделся вокруг и зашагал наконец через маленькое живописное село, мимо кафе и магазинчиков, мимо банка и постоялого двора; шел он неторопливо, небрежно помахивая саквояжем, как человек, которому эти места издавна знакомы и которому любопытно наблюдать, что здесь изменилось, а что осталось по-прежнему.

Село осталось позади, и путник зашагал быстрее. Он выломал из ограды шест, просунул его под ручки саквояжа и перекинул через плечо. Стемнело, наступил тихий августовский вечер. Мягкий мрак окутал дорогу, по обеим сторонам которой едва слышно шумел сосновый лес, словно кто-то тяжело дышал в темноте. Через некоторое время путник свернул с этой дороги с твердым песчаным покрытием на заросший травой проселок и шагал еще долго, пока не присел на землю отдохнуть. Он утер со лба пот и зажег сигарету. Стояла ночь, благостная темная ночь, и только одна звезда тускло мерцала сквозь черные ветки деревьев.

Прошло около десяти лет с того дня, когда этот человек ушел отсюда, из окруженной темными лесами маленькой глухой деревушки, куда ведет заросший травой проселок. Жил-был сын торпаря, окончил народную школу, а ведь в те времена это еще далеко не всем бывало доступно. Но довольно зажиточные родители смогли заплатить за учебу своего единственного ребенка. Немного мечтательный и задумчивый по натуре, он, даже уже окончив школу, продолжал читать книги и размышлял обо всем гораздо больше, чем пристало человеку, которому суждено всю жизнь надрываться на тяжелой физической работе. Из книг он почерпнул более широкие представления о жизни, чем у его сверстников и вообще у кого бы то ни было в их деревеньке. Он читал Рунеберга и Топелиуса, и страна и народ представали перед ним приукрашенные блеском, грустью и нежностью стихов. За словами: героизм, порядок, справедливость — ему представлялась отчизна, Финляндия, и его охватывало горячее желание сделать что-нибудь на благо своей родины, способствовать ее укреплению и процветанию.

В те времена Финляндию наводнили русские солдаты и жандармы в шинелях. Правда, он в своей глухомани ни разу их не видел, но зато часто слышал разговоры о них. Слышал, что Финляндию угнетают, что жандармы охотятся за патриотами и сажают их в тюрьмы, ссылают в Сибирь или вешают. До него даже дошел слух, будто губернатор их провинции тоже повесил одного патриота, настоящего борца за свободу родины… И тогда он решил про себя: он тоже станет настоящим патриотом, героем, за которым жандармские ищейки будут гоняться по лесам и дорогам. Его пылкое воображение уже рисовало ему, как в разрозненных лесных деревушках народ поднимается на борьбу с угнетателями. Ему представлялись битвы, грохот пушек, зарево пожаров… Финская гвардия наступает, грозно поблескивают штыки на стволах длинных винтовок, и русские вынуждены отступить на восток, в широкие просторы, путаясь в своих длиннополых шинелях, забрызганных кровью…И станет тогда Финляндия независимой. И никто не посмеет ею командовать, и жандармы не будут больше подстерегать патриотов на каждом шагу. И эта земля, и эти темные леса, покрытые инеем или шумящие на ветру, и эти деревушки на берегах синеющих озер, у обрывов клокочущих черными волнами рек, или на самом берегу моря, стоящие посреди цветущих полей или занесенные снегом, станут свободны…

А потом начали распространяться по деревеньке странные слухи, которые обсуждались по вечерам, когда мужики собирались в избах выкурить трубочку-другую. Слухи о том, что многие молодые финны уходят в Германию, чтобы там, на чужбине, сражаться с врагом. Так что, может быть, недалек день, когда и на своей земле эти овладевшие военным искусством мужчины возьмутся за оружие, и именно сейчас, когда во всем мире идет война, Финляндии удастся сбросить ярмо угнетения… Потом поползли слухи, что то тут, то там видели человека, вербовавшего добровольцев в Германию, и что жандармы охотились за ним, как за диким зверем…

И не было ему с тех пор ни сна, ни покоя, пока он не увидел вербовщика своими глазами, пока не отправился из дому солдатом в Германию. Так, двадцатилетним парнем он ушел, а точнее почти тайком улизнул, из долины своего детства, унося в сердце мечту о независимой и свободной Финляндии. А возможно, что это была не единственная мысль, гнавшая его из дому, и ему просто надоела тишь в глухой деревушке, однообразная и тяжелая работа в поле или под пологом леса, и захотелось какой-то новой, неизведанной жизни…

А там, в посеревшей от времени избушке, тихо всплакнула старая мать, и соленая слеза скатилась по ее морщинистой щеке; отец, угрюмый, с каменным лицом, уставился в одну точку и сказал, посасывая трубку, что во всем виновато учение и это из книг их сын набрался всяких вздорных мыслей, а теперь вот отправился искать приключений.

С тех пор прошло уж больше десяти лет.

* * *

Потом, в лагере Локштед, парню из глухой лесной деревеньки пришлось разочароваться в своих мечтах. Нечто, что казалось ему раньше таким красивым, возвышенным, парящим где-то недосягаемо высоко, рухнуло наземь. Неужели же это и есть жизнь борца за свободу родины? Казарма, повергающая в уныние своей аккуратностью и чистотой; ровный, без единого бугорка, серый плац. А где же военная доблесть? Похоже, что для этого места куда больше подходит покорность побитой собаки. Что ж, многие мудрецы проповедовали смирение как лучший выход для человека.

И покатились дни. Резкие немецкие команды. Построения, марши. Выпяченные колесом груди и вздернутые головы. И пусть в душе у тебя уже давно живет рабская покорность всему, но ты солдат и обязан походить на льва. Занятия на плацу, отработка ружейных приемов, учебная стрельба и марш-броски, бесконечные марш-броски по пылящим дорогам, длинные переходы со скаткой за плечами.

Так, в убийственном однообразии, прошел срок учебы. Постепенно он втянулся, привык. Ведь от этого никуда не денешься, если хочешь действительно что-то совершить, а не только мечтать по-пустому. Надо овладевать военным искусством, чтобы после не испугаться кровавой бойни, ибо только кровью можно вернуть свободу родине. Одними слезами горю не поможешь.

На фронт, на войну! Мечтающему о свободе родины деревенскому парню и война тоже показалась чересчур прозаичной. Не было ничего возвышенного в том, чтобы лежать, прижавшись к земле, в глинистой траншее и слушать, как свистят над тобой в воздухе гранаты, как вспарывают они землю и разбрызгивают вокруг землю и осколки. Треск пулеметов, иногда омерзительные облака отравляющих газов. Время от времени шли в разведку, и тогда приходилось долго продираться сквозь путаные заграждения из колючей проволоки. Частые перестрелки и редкие попытки атаковать. Изредка приходилось отражать атаки неприятеля. Кое-кто из финских парней погиб, нескольких ранило, в том числе и его. В руку угодил осколок гранаты. Так что и его кровь пролилась на промерзлую землю Курляндии, пролилась во имя его маленькой Суоми, хотя и так далеко от родных мест. Лежал в госпитале и вновь вернулся на фронт. Бежало время, и все оставалось по-прежнему. Войне и конца не было видно. Его охватило отчаяние и сомнение, что, может быть, так ничего и не произойдет, что они пошли по ложному пути и напрасно отдают свои силы, пот, кровь и жизни, сражаясь на стороне великой Германии против великой России. Так думал не он один, так думали и многие другие. Пришло отупение, будь что будет.

Но вот слышится шум из России! Царь свергнут! И для Германии война на этом фронте прекращается. Побежденная, взбудораженная революциями Россия заключает мир. Что же, что же будет теперь? Даст ли свободная Россия свободу и Финляндии тоже, захочет ли великая восточная республика жить в дружбе и братстве с нею? И что ждет теперь их — немецких егерей?

Вот уже доносится шум и из самой Финляндии. Финляндия поднимается, поднимается простой люд в городах и деревнях, затерянных среди заиндевелых лесов. Он разбивает оковы, которые нес так долго и терпеливо, лишь про себя сетуя на свою горькую долю. Теперь ему стали нужны предводители, и он призывает своих сыновей, овладевших искусством воевать в чужих краях. Итак, час пробил, занимается новый день. И немецкие егеря плывут в Финляндию.

* * *

То, о чем еще недавно сын торпаря мог только мечтать, осуществилось. Горячая волна захлестнула сердца людей, живущих на Финском полуострове. Началась война, освободительная война. И он, получивший выучку на чужой стороне, стал маленьким командиром в армии, которая еще только создавалась в темных заснеженных лесах. В нее шли деревенские хозяева и их сыновья в серых сермяжных одеждах, городские чиновники и грамотеи, торпари и даже рабочие, большинство из них шли на войну добровольно, воодушевленные начинавшимися событиями, некоторые — подчиняясь приказу властей. Вначале не хватало даже оружия. Многим достались лишь старые, давно заржавевшие ружья. И с этим оружием нападали на русские отряды, правда, большинство русских валялись по казармам, безразличные ко всему и ленясь даже стрелять или сражаться. Добыли оружие и лавиной покатились на юг, преследуя серые русские шинели.

Но что это? В рядах русских сражаются финны, их даже большинство, они составляют костяк, а чужестранцы лишь помогают им. Народ Финляндии раскололся надвое и набросился друг на друга. Это было восстание, восстание красногвардейцев. Кто же они, эти повстанцы? Простые рабочие, торпари… Неужели же они хотели, чтобы страной правил враг? Этот егерь, маленький командир, долго размышлял и понял: нет, не этого хотят восставшие. Они тоже поднялись защищать свои идеи и свое дело; преисполненные горечи и зависти, они хотели уничтожить старый порядок в стране и установить новый, они верили, что таким образом возможно добиться свободы, равноправия и благополучия. Они сражались вдохновенно, стреляли без колебаний. Но тем ожесточеннее нападала на них белая армия. И этот егерь, бывший сын торпаря, вел свой отряд вперед без колебаний. Правда, сначала он был удивлен и даже испуган, увидев, что тот самый народ, о котором он читал в молодости в любимых стихах и который должен быть спокойным и покорным властям, хотя и отважным в бою, этот самый народ оказался теперь таким невыдержанным, как будто жаждущим крови, которому ничего не стоило пустить пулю в лоб пленному соотечественнику просто так, словно для развлечения, да еще и бахвалиться этим. Он подумал, что, возможно, кто-нибудь из его бывших товарищей, рабочий или такой же сын торпаря, целится сейчас в его голову, как и он сам. Однако он недолго предавался подобным раздумьям. Ведь наконец началось то, о чем он так долго мечтал: подул ветер освободительной войны. Теперь настало время драться, и уже некогда раздумывать.

Священный трепет и ненависть к врагам охватили его. Нет, те другие-то не финский народ: они сражаются в рядах русских, плечом к плечу с заклятыми врагами, против своей собственной страны. Отбросы. Пусть у них разные взгляды, но почему бы сначала всем вместе не изгнать чужестранцев, а уж потом решать спор между собой при помощи винтовок и штыков…

Так и закончился этот поход в горячих сражениях на талом снегу, под весенним небом. Красногвардейцы сражались яростно, до последнего. Но немецкие каски сверкали на юге, у красных за спиной. Восставшие были сломлены и разбиты, их преследовали, убивали и брали в плен. Белая армия тоже понесла большие потери, в том числе погибло много егерей, но этот сын торпаря не получил ни малейшей царапинки, хотя и прошел с передовыми частями до самой черной пограничной реки Раяйоки.

Победа. Финляндия стала независимой, свободной; свободной впервые с тех далеких времен, когда сюда пришли закованные в железные латы воины, с крестом в одной руке и с мечом в другой.

Но тысячи людей в эти майские дни валялись по тюрьмам, одолеваемые мрачными мыслями, затаив в сердцах проклятье. Из земли, щедро политой кровью, выбивалась зеленая травка, совсем как раньше. На братских могилах белых росли каменные надгробия. На кучи гравия над могилами красных тайно приносили кроваво-красные цветы.

* * *

Когда война окончилась, он остался служить в армии, стал, как и мечталось в юности там, в серой отцовской избушке, офицером в войсках независимой республики. Правда, он был еще не совсем офицером, а всего лишь фельдфебелем с широким желтым шевроном на плече. И он не слишком рассчитывал на дальнейшее продвижение по службе: в свое время он не учился в офицерской школе, а теперь вышел уже из того возраста, чтобы идти учиться, да и вряд ли его непривычный к умственной работе мозг смог бы овладеть всеми теми премудростями. Впрочем, он и не сожалел об этом. И для унтер-офицеров хватало работы во вновь создаваемой финской армии. Он с воодушевлением взялся за организационные и другие дела, входившие в его обязанности. Сбылись все его мечты: независимая страна, своя армия, белый флаг с голубым крестом. Теперь надо было отдавать все силы на то, чтобы сплотить эту армию, обучить, организовать, вливать в нее все новые и новые отряды…

Правда, иногда его охватывали сомнения. Что же происходит? Что же достигнуто? Свобода, независимость. Было голодное лето. Солдаты получали немного черного, с отрубями хлеба. Красные в тюрьмах и лагерях умирали от голода и болезней. И он думал, что все это совсем не так красиво, как представлялось в юности. Да и будет ли лучше? Народ раскололся надвое, и одна часть смотрит на другую с ненавистью. И почему это изгнанный за пределы родины враг казался для некоторых таким привлекательным…

Прошел год, и поползли слухи, что Эстония тоже гонит прочь русских, маленькая Эстония, которая должна бы быть ближайшей родственницей Финляндии, почти как сестра или кузина. И она тоже стремится к свободе и независимости. В это время в сознании егеря появляется новая грандиозная идея, которая неизвестно почему не давала знать о себе раньше. Великая Финляндия! Его уныние и печальные раздумья как ветром сдуло. Опять расправила крылья птица его мечты. Великая Финляндия! В одно большое могучее государство объединятся все финские племена: Ингермаландия, Олонец, Поморская Карелия, даже северо-западная Швеция, норвежская Лапландия и Кольский полуостров… Неужели кто-нибудь станет возражать против такого замысла? Или кто-то считает, что это невозможно? Так ведь невозможное уже свершилось! Посмотрите! Финляндия независима, у нее своя армия! И армия не должна оставаться пустой побрякушкой, украшением! Пора вытащить мечи из ножен, пусть винтовки изрыгают свинец, раз уж ничего великого в этом мире нельзя достичь без кровопролития… Но финская армия по-прежнему лишь вела учения, валялась по казармам, ела кашу на воде и черный хлеб.

Тогда он демобилизовался из армии и вступил в отряд добровольцев, отправлявшийся на помощь Эстонии. Там он сражался простым рядовым, но и на этот раз судьба пощадила его. Он не был даже ранен, хотя пару раз пуля сбивала фуражку с его головы. Русские отступили, русские и какие-то наемные батальоны китайских кули. Эстония стала свободной. Он радовался, что и его винтовка послужила делу ее освобождения.

Потом пришло известие о восстании в Олонце. Ага, похоже, что финские племена начинают освобождаться одно за другим, несмотря на то, что бездействуют войска самой Финляндии. И видно, ее меч навсегда застрял в ножнах… Он вступил в ряды добровольцев, едущих в Олонец. Есть ведь еще в Финляндии люди, готовые ринуться туда, где финские пули летят в русских. Горестным стал для него этот поход. Пылкие мечты о Великом Финляндии охладели, заглохли, а возможно, умерли навсегда.

Нет, не порадовали его и эти добровольные войска, в которых он опять был маленьким командиром. Они даже воевать не умели как следует, как воевали в Германии, в Финляндии, да и в Эстонии тоже. Было слишком много молодняка, почти детей, лицеистов. К тому же было сказано, что в Олонце восстание, на деле же оказалось, что почти никто из местных и не собирается воевать. Большинству из них ни до чего не было дела, многие не знали даже грамоты, бедняги.

— Долго еще придется их учить и развивать, прежде чем над ними взовьется знамя свободы.

Поражения не заставили себя ждать, началось отступление, бегство, беспорядочное скитание по олонецкой земле. Снаряжение было отвратительное, провиант совсем отсутствовал, царил беспорядок. В войсках неповиновение, полное отупление. Одна рота с голоду ограбила церковь и перепилась. Заседал военный трибунал. Трех человек из роты осудили на смерть. Других возможностей наказать их не было. Этот егерь участвовал тогда в заседании трибунала, и в его памяти навечно остался один из осужденных — худенький бледный лицеист.

* * *

Потом в одной из перестрелок егеря ранило в ногу, он с трудом добрался до своих и, уже лежа в госпитале на родине, узнал, что последние освободители Олонца вернулись, оборванные и изнуренные, изголодавшиеся и жалкие.

Ширококрылая птица его мечты о Великой Финляндии присела отдохнуть.

Когда рана зажила, он вновь возвратился в армию, фельдфебелем в далекий гарнизон, в провинцию. Нога почти совсем поправилась и только после длинных переходов или при смене погоды начинала ныть и колоть, и тогда он слегка прихрамывал. После длинного перерыва в службе и долгого лежания по госпиталям он чувствовал себя отдохнувшим и бодрым и с удовольствием принялся за хорошо знакомое ему дело. Точный распорядок в казарме, шум отправляющейся на учения роты, выкрики команд, слаженные движения солдатских шеренг — все радовало его и прибавляло сил. Было приятно ходить в ночной темноте с пистолетом на поясе и думать, что вот теперь он дежурный унтер-офицер, маленький начальник в финской армии, как и мечталось ему в далеком детстве.

Но прошло немного времени, и им снова овладели другие мысли, давящие и гнетущие, порождающие сомнение. Так уж был он устроен, что, похоже, ему никогда не стать настоящим воином. Почему не может он жить как все другие унтер-офицеры: с наслаждением есть свой хлеб и пить водку, далеко забросив мысли о бренности сего мира?.. Солдат должен действовать, а не утруждать себя раздумьями да размышлениями.

Теперь он заметил, что его соотечественники вовсе не желают служить в армии в мирное время. Шумная пора восстаний осталась позади. Так во имя чего же браться за оружие? Зачем же жить в казармах и потеть, упражняясь на плацу, зачем притворяться, будто безмерно уважаешь и почитаешь своего разукрашенного шнурами и пуговицами командира? Для финского характера все это было тяжело, обременительно и не нужно. Они не видели необходимости в такой работе, которая делается во имя какой-то безмерно далекой, неясной, воображаемой и непостижимой цели. Они ждали призыва в армию со страхом и, если только представлялась такая возможность, старались избежать казармы и плаца, которые считались местами пыток, жуткими и пугающими, придуманными специально для того, чтобы мучить и истязать людей, а год, проведенный в армии, ощущался потраченным напрасно, вычеркнутым из жизни. Последний день в армии был для них днем огромной радости, днем воскрешения, днем свободы.

Не раз наш фельдфебель погружался в долгие раздумья, слыша, как увольняющиеся кричат, что наступит день радости, лучший день в их жизни, какого никогда не было и больше уже никогда не будет. И он думал: неужели эти люди на самом деле такие недалекие — служат в армии, защищающей свободу, а считают, будто попали в рабство… Если ты любишь мирный труд, то почему не хочешь понять, что только армия может его гарантировать? Гарантировать грохотом орудий, пожарами, истреблением и кровью… Да, так уж странно устроен наш мир, что только такими средствами возможно сохранить в нем мир и безопасность. Такими же средствами достигли их и в Финляндии, и все же похоже, что хотя финны и показали себя хорошими солдатами во время войны, но в мирное время они совершенно равнодушны к военной службе, неуклюжи и строптивы.

Заспанные, злые и со страдальческим видом, плетутся они после побудки на зарядку. Двигают руками и ногами осторожно и бережно, лишь бы не переутомить, не перенапрячь свое тело, и если командир отвернется, они тут же прекращают упражнения. Все они уже с самого раннего утра думают о том, как бы дожить до вечера и как бы поменьше устать. Их энергии хватало только на то, чтобы придумывать различные уловки, с помощью которых удалось бы избежать тягот военной службы. И из этих-то людей должно воспитывать патриотов, это с ними-то надо обращаться так, чтобы они чувствовали себя хорошо в казарме и любили свое начальство? Пусть говорят, будто можно одними уговорами да поглаживанием по головке заставить солдат действовать. Это не поможет, тут нужна брань, нужен крик, иначе они не уступят ни на волос. К начальству они относились со всем тем недоверием и враждебностью, которые вообще свойственны финскому характеру, будь то по отношению к любому, кому нужно подчиняться. С какой презрительной жалостью умели они произносить: кадровый унтер. По одному их тону становилось ясно, что они считают всех сверхсрочников людьми низшей породы, а то и вовсе отказывают тем в праве называться людьми. Они считали само собой разумеющимся, что, если кто служит в армии за деньги, тот либо ленив, либо настолько бездарен, что не в состоянии прокормить себя на гражданской работе. Ленточку на воротничке сверхсрочника они прозвали «голодным галуном» и могли, увольняясь, дать своему командиру дружеский совет повеситься на этом шнурке и добавляли потом, что даже если бы им предложили должность и оклад командира полка, то и тогда они отказались бы без лишних раздумий.

И этот прошедший выучку в Германии егерь знал, что многие из его товарищей унтер-офицеров предпочитают держаться подальше от увольняющихся, потому что, может статься, кто-нибудь, надев гражданскую одежду и осмелев от выпитой водки, вспомнит давнишнюю обиду да и запустит в тебя табуреткой или обломком кирпича. Сам он никогда не прятался от солдат, но и не пользовался среди них славой командира-зверя. Он никогда не приказывал солдату, у которого был слабый или осипший голос, куковать и размахивать руками, как кукушка крыльями, не заставлял никого залезать на верхушку дерева и кричать оттуда: я самый большой болван во всей финской армии, и никто никогда не лазал под кровать по его приказу. Шутников, изобретавших подобные наказания, солдаты ненавидели больше, нежели всех остальных.

Все это однообразие раздражало и утомляло его, и жизнь начинала казаться серой и гнетущей. Неужели так будет всегда? Каждый год новый табун бестолковых новобранцев, которых надо учить и ругать, которыми надо командовать, которым надо вдалбливать знаки различия и объяснять огромное значение звездочек и лычек, надо вбивать названия деталей оружия и статьи дисциплинарного и строевого уставов. И все это приходилось вколачивать в их головы прямо-таки насильно. Если они и знали что-нибудь, то все равно притворялись, что не знают. Даже под конец службы они могли во время инспекции в присутствии большого начальства сказать в ответ на вопрос о каком-нибудь незначительном нарушении дисциплины, что за него полагается смертная казнь.

Неужели это навсегда, неужели он так и останется армейским фельдфебелем «пожизненно», как эти черти дозволяют себе говорить? Надежды стать офицером не было. Но что изменилось бы, даже и стань он офицером? Ему казалось, что офицеров, во всяком случае, большинство из них, мучила та же пресыщенность жизнью, то же отсутствие всякой радости. По ночам они пили водку, а утром являлись в роту злые, раздраженные, срывали свое плохое настроение на унтер-офицерах и солдатах и вновь исчезали. Похоже было, что редко кому доставляло удовольствие и удовлетворение всю жизнь обучать тому, как быстрее и удобнее убивать, объяснять про взаимодействие огня и маневра и про выгоды передвижения под прикрытием.

Служба надоела ему; он чувствовал отвращение и гнетущую досаду, когда встречал какого-нибудь солдата, отдающего ему честь и зло поглядывающего из-под пятерни с мрачным и страдальческим лицом. Одно незначительное на первый взгляд обстоятельство действовало на него особенно удручающе. Уже не первый раз слышал он во время трудного и утомительного лыжного марш-броска, когда начинал прихрамывать на раненную во время олонецкого похода ногу, как тащившие пулеметы солдаты вели примерно такую беседу: «Ну а теперь куда движемся?» — «В поход на Олонец. Я слышал, там нужны такие сеялки…» Такое издевательство оскорбляло и выводило его из себя. Он чувствовал сильное желание загнать этих людей до смерти, приказать им залезть на дерево и броситься оттуда вниз головой, унизить их, заставить покориться, дать им понять, какая все-таки большая власть дана в республике человеку с одной золотой нашивкой.

И все же он ничего такого не делал. Презрительно усмехался про себя и молчал. Но постепенно в нем созревало решение уйти из армии, доказать им всем, что он вовсе не осужден служить фельдфебелем пожизненно. Ничего, что вот уже десять лет он кормит себя этим занятием, зато теперь он покажет, что способен и на большее.

Стоял холодный день, шел дождь и дул сильный ветер. Будучи дежурным унтер-офицером, он в своем сером дождевике обходил караульные посты. У ворот гарнизона прохаживался часовой в черной плащ-палатке, с капюшоном на голове, злой и раздраженный. Этот здоровенный мужчина уже успел побывать на Илмайоки за дезертирство. Словно не замечая приближения дежурного офицера, тот продолжал шагать, закинув винтовку за плечо.

— Послушайте, вы кто?

— Часовой. Я тут гарнизон охраняю, — ответил солдат, даже и не подумав остановиться.

— Ну тогда докладывайте!

— Да я-то этот урок знаю, а вот ты сам знаешь ли? Или зря всю жизнь в армии прослужил?

— Похоже, ты опять в тюрьму собрался.

— Да уж лучше туда, чем служить в финской армии.

Фельдфебель мрачно посмотрел на солдата. С таким бесполезно препираться, криком тут тоже немного добьешься.

— Разве вы не знаете, что входит в обязанности часового?

— А как же, конечно, знаю: как завидишь унтера, так сразу копыта вместе и стой смирно.

Фельдфебель возвратился в караульное помещение, но только вместо полагавшегося рапорта о том солдате написал рапорт с просьбой об увольнении. В тот самый день, когда его просьбу удовлетворили, он получил письмо из далекого, почти напрочь забытого дома: умер старик отец.

Он сбросил с себя военную форму, которую носил так долго, надел гражданский костюм и сел в поезд.

* * *

Сигарета давно потухла. Он встал, закинул саквояж за плечо и зашагал дальше по заросшей травой дороге. Августовская ночь была мягка и нежна; из темного леса по сторонам проселка доносились странные тихие звуки, напоминавшие шепот или шушуканье, а высоко в небе мерцали тусклые звезды. Там, в его родной избушке, теперь уже такой близкой, его старенькая, морщинистая мать зажгла, наверно, желтую лампу и ждет сына, которого не видела с того далекого времени, когда он отправился в свой путь по неизведанной, чужой для него дороге. А в риге, наверно, лежит его отец, хладный и упокоившийся навеки.

И сейчас, в тишине теплой и темной ночи, он даже вздрогнул, удивившись тому, по каким же чужим тропинкам блуждал он до сих пор. И вот наконец он вернулся туда, где ему и следовало быть. Он похоронит отца и вступит во владение наследством, а потом приведет в дом белокурую девушку из красного домика, что стоит недалеко от серой казармы. И заживет на этой мягкой и скупой земле, посреди темных лесов, под голубым или затянутым тучами небом, и окружит себя теми делами и мыслями, которые подобают простому, непритязательному и тихому сельскому жителю.

И когда придет осенняя непогода, зарядит дождь, задует сильный ветер и его нога разболится от старой, полученной на чужих дорогах раны, он засветит желтую лампу и будет сидеть длинными осенними вечерами у огня вместе с белокурой девушкой из красного домика и вспоминать минувшее.

 

Рождество в казарме

Стуча прикладами винтовок по бетонным ступеням, рота вывалилась на улицу и начала строиться в шеренги на заснеженном плацу. Дневальный покрикивал на солдат и дул на свои голые закоченевшие руки. Наконец все подравнялись и рассчитались по порядку. Тогда дневальный сунул руки в карманы и стал перебрасываться шуточками со старшими отделений. Солдаты, всего две недели назад впервые надевшие военную форму новобранцы, стояли молча, серьезные и подавленные. Была суббота и канун рождества. Словно бескрайним пушистым белым ковром, земля была покрыта только что выпавшим снегом. Редкие снежинки еще продолжали сыпаться с темного серого неба, и часть из них садилась на серые же солдатские шинели.

Дневальный уже начал скучать. Он прохаживался туда-сюда, притопывал ногами и ругался, надеясь таким образом согреться.

— Ну вот, опять начальство тянет волынку… Собираются эти черти отправлять сегодня роту на марш или с утра затеют рождественскую уборку?..

Из хлева раздался пронзительный визг свиньи и направил мысли дневального в другое русло:

— Видно, и наша Мишень готовиться к рождеству. Уж повара позаботятся, чтобы вечером за столом у нас были только прямые попадания…

Наконец появляется начальство, пара сержантов, фельдфебель и молодой тощий прапорщик, заместитель командира роты. Дневальный орет: «Смирно!» — и солдаты застывают как статуи, повернув головы в сторону господина прапорщика; дневальный отдает рапорт по всей форме и быстро карабкается по ступеням в казарму своей роты.

Прапорщик внимательно оглядывает шеренгу, делает замечания по поводу незастегнутой пуговицы, плохой выправки, неправильного обращения с винтовкой и командует «вольно».

— Что ж, ребята, хоть сегодня и сочельник, но сейчас нам предстоит небольшой марш-бросок, а уж потом начнем приготовления к празднику. Ведь мы здесь не для того, чтобы бездельничать. Солдатская служба такая короткая, что надо беречь каждую секунду.

Маленький бледный юноша делает шаг вперед и обращается к господину прапорщику с просьбой освободить его от марша, потому что он болен.

Прапорщик осматривает юношу с головы до ног. Может, и впрямь болен, кто его знает, но не следует показывать дурной пример новобранцам. Надо дать им понять, что притворство и симуляция здесь не помогут.

— Почему же в таком случае новобранец Кэра но доложил о своей болезни командиру отделения на утренней поверке? Тогда его отправили бы к врачу.

Кэра отвечает, что он почувствовал себя плохо только недавно. Ведь болезнь не всегда даст о себе знать с самого утра.

Прапорщик хмурит брови, похоже, он сердится. Тоже мне выискался умник, в армии без году неделя, а уже смеет так складно отвечать.

— Раз внезапно заболел, так внезапно и поправишься. Что у него там болит? Ах, голова? Ну, значит, с ногами все в порядке. А на марше это главное. Солдат не должен обращать внимания на разные пустяки. Терпи, пока не свалишься. А еще лучше даже умереть стоя. Так что идите на свое место. Рота, смирно! На пле-чо! На-пра-во! В ногу, шагом марш!

Рота с трудом продвигается вперед, утопая в глубоком снегу. Солдаты бредут через плац в сторону дороги, подгоняемые криками прапорщика:

— Приказано же вам — идти в ногу! И выше головы!

Вышли на дорогу. По ней уже ездили сегодня на лошадях, так что тем, кто посередине, идти становится полегче, но крайние no-прежнему вязнут в сплошном снегу. Сам прапорщик на своих длинных ногах устремляется в голову колонны.

— Чем выше темп, — говорит он, — тем скорее начнем праздновать.

С непривычки идти нелегко. Груз нетяжелый, но он давит на плечи; винтовка тоже оказывается неудобным спутником, ее ремень так и врезается в плечо. Дыхание становится прерывистым, на лбу выступает пот. Дистанция между рядами увеличивается, идущие в хвосте колонны уже начали отставать.

— Запевай, ребята!

Но из глоток людей, задыхающихся от быстрой ходьбы, вырываются лишь отрывистые хрипы.

«Похоже, у всех до единого чахотка и сифилис, вместе взятые», — решает прапорщик и приказывает прекратить пение.

Когда пройдена пара километров, раздается команда «стой!». Винтовки составляются в пирамиду, и солдатам разрешается постоять на обочине или даже посидеть на снегу, привалившись к заметенной снегом ограде. Прапорщик объясняет, что эта передышка дается для того, чтобы оправить сбившиеся портянки или, может, что другое.

Новобранец Кэра действительно болен. От быстрой ходьбы по глубокому снегу и от тяжести за спиной голова разболелась куда сильнее. Потом началось головокружение, к горлу подступила тошнота. Но он стиснул зубы а не отстал от остальных. Теперь, на привале, его вырвало на снег горьким коричневым чаем, маргарином с запахом мыла и кусочками хлеба, который он съел за завтраком.

Отделение Кэра находилось в хвосте роты. Там же шли и «старики», отслужившие уже почти год, и несколько человек, чей срок службы давно истек, но кто все еще не выбрался из армии, кто не раз сидел на губе и даже успел побывать на Илмайоки. Они принялись рассказывать ужасные истории о том, как во время тяжелых походов люди теряют сознание от жары и усталости и падают в дорожную пыль, а командиры втыкают в спины упавших здоровенные иголки, чтобы убедиться, что те не притворяются. Да, в этой фирме приходится нелегко. Тут такие господа, что за нос не проведешь.

В это время они заметили приближающегося к ним прапорщика.

— Проваливай-ка отсюда поскорее, черт тебя побери, — сказал кто-то из «стариков», — а то еще, чего доброго, заставит тебя вылизать эту блевотину. Зачем, мол, разбазариваешь казенное довольствие…

Кэра отошел в сторонку и сел в сугроб. И тут он увидел, как этот «старик» схватился руками за живот и согнулся в три погибели над рвотой.

Прапорщик подошел ближе.

— Что с вами?

— Хворь одолела. Тошнит. Нельзя ли вернуться назад?..

— Ну коли так, то возвращайтесь.

И солдат тотчас же пускается в путь по изрытой дороге, лицо его перекошено, винтовка болтается на ремне, и он шатается, словно от слабости.

У стоящих рядом солдат лица остаются серьезными, лишь уголки губ кривит хитрая ухмылка: знаем мы этого рядового Тиили, он и не на такое способен… Побледневший Кэра смотрит на происходящее, широко разинув от удивления рот. Но даже он понимает, что сейчас лучше промолчать. До него постепенно начинает доходить: такая уж это фирма… Каждый сам за себя, и прав тот, кто сумеет все выдержать.

Раздается команда «встать!».

— Вот так, — говорит командир отделения, земляк Кэра, помогая ему забросить ранец на спину. — Без хитрости в армии не обойтись! Кто смел, тот и съел. Тут главное не растеряться в нужный момент. Ну да ничего, здесь этому любой научится. Все поначалу болванами были, да жизнь научила разным штукам и фокусам… И ты научишься…

Увязая в снегу, тяжело дыша и обливаясь потом, Кэра проходит остаток пути. В голове у него кружится хоровод разных мыслей. Под конец Кэра выматывается до изнеможения, но уже не чувствует себя тяжелобольным. После того как его стошнило, ему стало полегче, но горькие и мрачные мысли не уходят.

Когда похлебка была уже съедена, в казарме началась суматошная подготовка к рождеству. Подмели полы, предварительно щедро обрызганные водой, потом замелькали мокрые половые тряпки; кровати сначала выволокли на улицу, а потом затащили назад, одеяла и тюфяки безжалостно выколотили. На улице тем временем сгребали снег. Потом привели в порядок шкафы и койки. В коридоре установили большую елку и украсили ее комочками ваты и свечками. Затем начальство пришло с проверкой, и вот наконец все готово к встрече рождества даже здесь, в казарме, на заснеженной земле, под звездным небом.

Все собрались в просторном зале, уселись на скамейки и запели. Теперь, когда все сидели и не надо было никуда спешить и бежать, песня лилась свободно и голоса звучали отлично. Праздничный ужин ели прямо в зале, сидя за длинным столом. На ужин была свинина, правда, попадались и очень жесткие куски, и даже с кровью. Как видно, повара очень спешили. Еще была рисовая каша, но и ей было далеко до святой рождественской пищи, как заявил кто-то из «стариков». После нее в животе появляется такое ощущение, как будто кирпич проглотил. Зато к сладкому компоту, который здесь почему-то прозвали жениховой брагой, не было никаких замечаний.

Только после ужина появились ротные офицеры. Пуговицы и нашивки блестят, на поясе бряцают клинки. Командир роты произнес несколько красивых слов о родине, о долге и кровных врагах. Упомянул также о том, что лично с их стороны было сделано все, чтобы солдаты и в казарме могли отпраздновать рождество на славу. Потом раздавали подарки: курево, сладости, карандаши и бумагу. Кто-то прочитал рассказ, потом опять спели, а потом просто сидели, покуривали и разговаривали.

— Ну как, болезнь больше не беспокоит? — обратился к новобранцу Кэра знакомый командир отделения. — Не обращай внимания и не бери в голову. Привыкнешь со временем. Так уж здесь заведено. Когда я впервые в армию попал, то услышал от кого-то, что здесь, мол, без хитрости и вранья не проживешь. Но я тогда дурак был, не поверил, думал так: делай честно что тебе прикажут, и все будет в порядке. А теперь-то знаю, совсем оно не так. В армии главное приспособиться, если не хочешь нажить горя и себе и другим. Недолго здесь продержится тот, кто вздумает точь-в-точь исполнять все распорядки и следовать всем прихотям начальников.

И старый служака начинает делиться опытом, немного свысока поглядывая на своего неискушенного слушателя. В его голосе так и сквозит: уж я-то все знаю…

Новобранец слушает молча и наконец говорит:

— Конечно, по-всякому бывает. Да только я думаю, это все-таки хорошая школа для мужчины: и ума-разума наберешься, и характер закалится.

Офицеры тем временем ушли. Заиграла гармошка, и многие пустились в пляс. У новобранцев не перевелись пока деньжата, а у «стариков» припрятаны в снегу жестяные фляжки. Время идет, и постепенно угасает тоска, забываются тяготы и печали военной службы. Дневальный сообщает, что вечерней поверки сегодня не будет, но что в полночь все должны уже лежать по постелям. То тут, то там начинают возникать мелкие стычки между надменными «стариками» и осмелевшими от выпитого новобранцами. Рядовой Тиили тоже решает немного поиздеваться над новобранцем Кэра:

— Ты, болван, заболел, а я за тебя отдохнул, и твои рождественские лекарства тоже мне достались…

Но Кэра схватил его за горло, прижал к стене и изо всей силы двинул кулаком по зубам.

— А я на это плевать хотел, но издеваться над собой никому…

Начался большой шум, но в конце концов все успокоились. Звенела гармошка, танцевали.

В полночь в казарме было уже тихо. И новобранец Кэра, лежа на койке, думал о том, что он становится настоящим мужчиной и настоящим солдатом. Правда, утром он свалял дурака, но зато вечером показал себя…

Один лишь дневальный сидит за столом, громко тикают часы, и на елке чадят догорающие свечи.

Вот и прошло в казарме еще одно рождество.

 

Зимний поход

Будто черные гигантские гусеницы, колонны лыжников ползли по белому льду озера. Солнце медленно поднималось из-за кромки леса в небесную синь, и под его лучами снежный покров порозовел и заискрился. Под лыжами поскрипывал снег, палки со свистом рассекали воздух. Размеренно и монотонно покачивались в воздухе серые шапки солдат и огромные вещмешки за спинами. Впереди и по краям колонны скользили налегке офицеры и унтер-офицеры с биноклями и планшетами на поясе. Тени крались рядом с людьми и по временам напоминали огромных сказочных пауков.

Озеро кончилось. Передовая рота углубилась в лес, за ней потянулись остальные. Колонны извивались по берегу озера, словно хвост бесконечно длинной змеи, спешащей укрыться во мраке леса. Время бежало, солнце взбиралось все выше и выше. Лыжники вышли на дорогу, по сторонам которой по-весеннему радостно шумели сосны и заунывно гудели телефонные провода. Синее небо и белоснежная земля блестели и искрились; раскаленное солнце как будто смеялось своим широко разинутым круглым ртом. Лыжня раскисла, лыжники вспотели.

Десять минут отдыха! Лыжи — в снег, груз — на землю, сигарету — в зубы…

По дороге ползет обоз. На передние телеги забираются офицеры вместе со своими лыжами. Они торопятся: ведь им надо до начала учений успеть поколдовать над картами. А кроме того, брести по подтаявшей лыжне не бог весть какое удовольствие. Вскоре и солдатам пора трогаться. Унтер-офицеры, те, что поленивее, тотчас же направляются к обозу, чтобы спокойно покурить, сидя на пулеметных, продовольственных или санитарных повозках. Другие мужественно продолжают путь на лыжах, задают темп, присматривают за порядком и по очереди прокладывают лыжню. До того места, где предполагается разбить лагерь, остается не меньше пяти миль. А там, глядишь, подоспеют отряды из соседнего гарнизона и начнется кутерьма. Господа ведь мастера подстраивать солдатам такие штучки! А ты все обязан вынести — на то ты и солдат…

— Послушай, друг, прочти-ка молитву, чтобы нам вернуться живыми из этого похода.

— …и господа стерегут нас и днем и ночью, и не дают нам ни сна, ни отдыха; и седлают господа лошадей, и давят и топчут нас, не зная ни стыда, ни жалости…

— А где же «Аминь»?!

— Черт, совсем забыл. Аминь. Ты что, лыжню потерял?! А ну не отставать, ребята!

Солнце стоит высоко и печет вовсю. Лыжня совсем растаяла, и лыжи по ней не скользят, так что проще брести, высоко поднимая ноги и переставляя по очереди эти непомерно длинные деревянные башмаки. Кто послабее, идут с трудом, разговоры приумолкли. Один за другим остаются позади километры, сосновые перелески и долгожданные деревеньки, где по время короткой передышки удается иногда купить баранку и сгрызть ее тут же, на пороге маленького магазинчика.

Лишь ближе к вечеру добираются до цели — до большого и красивого села. Следует приказ размещаться на ночлег, и пол в деревенском клубе становится мокрым от десятков облепленных снегом сапог. Большинство солдат спят или дремлют, сидя на скамейках; те, у кого еще есть силы, выходят побродить по селу. В полевой кухне вовсю кипит гороховая похлебка.

Наступает вечер, потом ночь. На небе ярко светит луна и поблескивают звезды. Приморозило, так что лыжня отличная. Учения наконец начались, и дан приказ бесшумно продвигаться марш-броском вперед. В разные стороны уходят дозоры. Лыжники долго тянутся вдоль дороги, потом останавливаются. Солдаты отдыхают, опершись на лыжные палки, офицеры изучают карты. Снег поскрипывает под лыжами, когда кто-то переступает с ноги на ногу, то и дело раздается приглушенный смех или шепот. Но вот офицеры начинают негромкими голосами отдавать приказы командирам взводов и отделений, серьезно, словно речь идет о настоящем деле. Необходимо прикрыть тот-то и тот-то участок. Туда-то надо выставить караул, туда-то послать подвижные дозоры, а вон там разместится штаб.

Партии солдат одна за другой растворяются в сумраке тихой морозной ночи.

Из скаток достаются порыжевшие, на рыбьем меху, шинели и натягиваются на плечи. В разных концах леса стоят, притопывая окоченевшими ногами, солдаты прислушиваются к потрескиванию мороза и поглядывают на звезды. Разные мысли лезут в голову. Когда мороз пробирает до костей, на ум приходит невероятное: а ведь мы на войне. И за каждым кустом — враг, здоровенный мужик, борода лопатой…

Трех человек отобрали в патруль. Солдаты выслушали приказ — и на лыжи. Им было приказано осуществлять связь между двумя унтер-офицерскими дозорами, а путь между ними неблизкий: вдоль большой реки, через поляны и перелески. Командиром патруля был назначен молодой капрал, весельчак и матерщинник.

— Ну раз угодил в начальство, перво-наперво надо позаботиться об удобствах. Пусть не думают, что голодные и холодные будем считать звезды над головой. Да и ботинки выдали такие, что больше одной портянки не влазит. Не собираюсь отмораживать себе ноги. Отыщем сейчас в лесу какую ни есть избенку и отдохнем как следует…

Остальные засомневались.

— Если попадемся, то дешево не отделаемся…

— А мы не будем попадаться. Не бойтесь, мне не впервой. Учтите, я уже второй год в армии, не какой-нибудь там приготовишка. Все экзамены прошел…

Через несколько километров набрели на избушку, стоявшую одиноко на небольшой полянке посреди низкорослого леса. Стучать пришлось долго: хозяйка — а мужчин в доме не было — открыла не сразу. Еще некоторое время потребовалось капралу на то, чтобы уломать хозяйку угостить их кофе. Напившись наконец кофе, все улеглись отдыхать, и капрал еще долго объяснял солдатам, что, дескать, попадись им в командиры кто-нибудь поглупее, то и сам бы всю ночь блуждал по лесу, и их заставил бы, и тогда они точно отморозили бы себе не только ноги и носы, но и еще кое-что.

Потом все дружно уснули и проснулись только на рассвете, опять попили кофе и двинулись в путь.

В чистом предутреннем воздухе гремели выстрелы, то и дело раздавались пулеметные очереди.

— Эге, да там идет настоящая война против нашего взводного Тааветти, — сказал капрал.

Потом он припорошил свою шапку и вещмешок снегом и приказал другим сделать то же самое. Дав большой крюк, они попали в свое же отделение, и сержант Тааветти начал настойчиво допытываться, где это действовал патруль в течение всей ночи.

— Ушли, как в воду канули… И, между прочим, вражеская разведка прошла именно через ваш участок.

На это командир патруля бодро объясняет, что не их вина, если они заблудились в совершенно незнакомой местности. Почему им не дали ни карты, ни компаса? Вот и проблуждали всю ночь в темном лесу. Насквозь промерзли и еще на ногах стоят…

Сержант Тааветти грозным голосом обещает, что это им так не сойдет.

Бой продолжается. В зарослях гремят оружейные залпы и сверкают вспышки. Солдаты то бросаются в наступление, то отступают. Только днем удается поесть, К этому времени одни уже окончательно закоченели, а от других валит пар, но и те и другие одинаково устали. Дан приказ почистить оружие и отдыхать.

И тут-то солдаты из ночного патруля узнали от связного, что этой ночью в штабе повеселились на славу. Все большое начальство перепилось и куролесило всю ночь. Новость очень обрадовала их: в таком случае всем этим господам известно о событиях ночи еще меньше, чем им самим. И пускай сержант Тааветти говорит что ему угодно. А они будут в один голос твердить, что заблудились, если об этом вообще зайдет речь.

День клонился к вечеру. Все наелись овсяной каши и получили паек на завтра — хлеб и сахар. Вечером, когда совсем стемнело и мороз усилился, учения возобновились. Караулы — по местам, полная боевая готовность.

Веселый капрал-матерщинник назначен командиром унтер-офицерского дозора, и теперь нечего и мечтать о теплой избушке. Дозор расположился на берегу широкой реки, откуда дует злой ночной ветер и пронизывает насквозь старенькие русские шинели, так что, кажется, даже кости начинают дрожать. Но часовым приходится стоять лицом к ветру и пристально вглядываться в ночную тьму, чтобы не проскользнул по льду противник, похожий на призрак в своем белом маскхалате.

Немного поодаль стоит старая, покосившаяся избенка, за которой можно укрыться от ветра и где отдыхают по очереди часовые, но и там жгучий мороз разъедает кожу, как соль свежее, с кровью, мясо. В избу запрещено заходить, да им даже и дверь не открыли, сколько командир ни стучался. Кое-кто пытается согреться в хлеву, но и там немногим теплее, чем на улице, и пол страсть как загажен. Двое парней улеглись по бокам единственной коровенки, а больше лежачих мест не нашлось. Да и этих двоих командир скоро выгнал на улицу:

— Ишь устроились под боком у девицы. А ну марш в дозор.

Кто-то отморозил большой палец на ноге и теперь ругается на чем свет стоит.

Командир дозора начинает рассказывать разные случаи из своей службы в большом гарнизонном городе, где он учился в школе унтер-офицеров. Город находился у моря. Недалеко от берега был остров, на котором устроили сторожевой пост. Во время ледохода туда нельзя было добраться ни по льду, ни на лодке, и тогда охранявших остров солдат не сменяли больше двух недель. Так что они творили там все, что заблагорассудится, ведь за ними не было практически никакого контроля. По словам капрала, он как-то раз тоже угодил на остров в такое время. Им посчастливилось отыскать тайник контрабандистов, а в нем — две здоровенные бутылки с эстонским спиртом. Ну и пьянка же началась… И все было бы отлично, да в конце концов все до того обленились, что никому уже не хотелось идти в караул, и тогда кто-то додумался установить на постах чучела вроде тех, которыми отпугивают ворон на полях: на шест напялили шинель и шапку, на плечо повесили винтовку. Но с берега умудрились все-таки разглядеть в бинокль этих подозрительно спокойных часовых. Началось разбирательство, и ребята угодили под трибунал.

— Ну а ты-то как выпутался?

— Вовремя заболел от этой эстонской микстуры. Когда за нами приплыли, я метался в жару и бредил, а потом упрямо твердил, что знать ничего не знаю…

— Хорошая история, если только ты не врешь…

— Можешь проверить, коли не лень. В трибунале наверняка сохранились какие-нибудь бумаги по этому делу. Вот, например, было на берегу такое место, куда время от времени прибивало целые канистры со спиртом. Проткнет часовой штыком такую посудину — и пей сколько влезет. А когда приходит смена, то часовой уже и лыка не вяжет. Вот и уносят его с поста за руки да за ноги…

— Ха-ха, боюсь, как бы и нас не пришлось тащить отсюда как поленья, до того заледенеем…

Уже под утро с поста раздается выстрел. По льду широкой реки скользит группа лыжников в белых маскировочных халатах. Командир дозора приказывает залечь цепью на обрывистом берегу реки. Они открывают огонь из винтовок и пулеметов, но лыжники продолжают стремительно приближаться. Когда подходят вплотную к обрыву, командир лыжного отряда спрашивает:

— Сколько у вас людей? Ах, только десяток! Ну тогда вы проиграли — вы все перебиты или взяты в плен.

— Как же так, господин фельдфебель? — задает вопрос капрал. — Вы шли в атаку по открытой местности и не сделали ни одного выстрела, а мы лежали в укрытии и вели огонь из винтовок и пулеметов.

— А тебя, капрал, вообще не спрашивают. Я уже не первый год в армии и как-нибудь получше твоего разбираюсь в этой войне понарошку. Так что лежите смирно и не двигайтесь.

Лыжники в халатах карабкаются вверх по обрыву, и дозор оказывается в плену.

Но в других местах продвижение противника идет далеко не так успешно. Там вовсю палят из винтовок; противник то занимает позиции, то снова сдает их. Приходит рассвет, поднимается солнце, а бой продолжается еще несколько часов. Трещат винтовочные и пулеметные выстрелы, снова и снова раздается дружное «ура». Деревенские бабы высыпали на улицу и внимательно прислушиваются и присматриваются к происходящему. Все это кажется им немного странным и глупым, но в то же время очень занятным и даже торжественным. Затем раздаются протяжные звуки медной трубы, возвещающие конец учениям.

На обочине дороги у дымящейся походной кухни разливают чай. Для многих это единственная пища на сегодня, так как хлеб и сахар съедены еще ночью. Потом командуют построение и дают курс — в казармы. Офицеры садятся в сани и трогаются в путь. Унтер-офицеры сначала идут на лыжах, но со временем большинство из них отыскивают себе местечко в обозе. Лишь какой-нибудь фанатичный унтер из кадровых, влюбленный в спорт, проделывает весь путь на лыжах наравне с рядовыми. Солнце стоит высоко в небе и палит вовсю, так что лица скоро краснеют. Теплынь, дорога раскисла, и из-под снега показался песок. Попробуй-ка походи на лыжах по этакой слякоти, а тут еще унтер сидит на возу поверх поклажи, покуривает себе, бранится и грозится наказать за то, что слишком медленно продвигаешься вперед.

Пустой чай не такой уж сытный завтрак, и, по мере того как день клонится к закату и пути остается все меньше и меньше, солдатское тело как будто наливается свинцом. Груз за плечами давит, словно огромная гора. Все вокруг начинает злить. И зачем только придумали эту адскую пытку для тела и души…

Во время короткого привала многие немедленно засыпают, сунув под голову вещмешок, но их будят пинками, и вновь ложатся мили одна за другой. Лыжня становится все хуже, многих охватывает невыносимая усталость. Смогу ли дотащиться до того телефонного столба? Человек может многое вынести. И дойдешь ты не только до этого столба, но и до следующего, и еще гораздо дальше. Потому что в санях сидит господин, который глаз с тебя не спускает и у которого есть власть над тобой, данная ему законом. Но все же случается, что руки и ноги наотрез отказываются повиноваться солдату. Приходится забирать у него сначала вещмешок, потом и винтовку, и все же он в конце концов отстает, падает на снег и лежит до тех пор, пока вечерний холод не вернет его к жизни. И бредет бедняга потом в одиночестве. Такие случаи вовсе не редкость.

Многим навсегда запомнится перетянутый скрипящими ремнями господин, который сидит на возу и, покуривая, изрыгает ругательства. При нем сила и власть. Так зачем же ему утруждать себя? Ведь от этого никто ничего не выиграет: ни дело, ни солдаты, ни тем более он сам. И к тому же он никакой не Наполеон, и идут они вовсе не на битву.

Наступает вечер. Лыжня чуть-чуть подмерзает, и идти становится легче. И вот уже последние километры пути остаются позади. Наконец-то вернулись в казарму. Родным домом, желанным приютом кажется она сейчас солдатам. Многие бросаются на койки не раздеваясь и уже не проснутся до самого утра. Этих ничем не оторвешь от кровати, они не встанут, даже если в казарме вдруг появится сам господин генерал. Но кое-кто все-таки умывается, ужинает, читает молитву и только после этого укладывается спать.

 

Месть

Его мать всю свою жизнь грезила о чем-то красивом, изящном и трепетном, как порхание бабочек, которые все лето беззаботно машут своими разноцветными крылышками. У нее была нежная душа. Из всего того прекрасного, что волновало кровь, ей досталось лишь несколько ярких почтовых открыток, легкая шелковая лента да один какой-то воздушный наряд; а затем она стала женой торпаря, хозяйкой в низенькой избушке. И ее окружили вечно ревущие дети, пропотевшее грязное тряпье и бесконечные заботы о пропитании — ржаном хлебе и картофельной похлебке. И сколько тут ни мечтай о счастье, в руки оно тебе все равно не дастся…

Ее сын, стройный и красивый, без сомнения, унаследовал материнскую кровь, истому что уже ребенком он, казалось, стремился к более приличной жизни, чем та, которая была уготована человеку его сословия; его не устраивало всю жизнь надрываться на тяжелой работе, валить и ошкуривать деревья, вязать их в плоты и гнать по реке, орудуя веслом и багром. Он отрастил густую вьющуюся челку, ходил всегда с бантом на шее, выучился подписываться красивыми завитушками и пятнадцати лет поступил в магазин помощником приказчика.

Но на торговом поприще Суло Даине — так звали юношу — не добился успеха. Слишком уж он старался походить на господина как одеждой, так и манерой поведения. Вскоре он получил расчет, и вся деревня смеялась над его бедой, все, как один, злорадствовали и судачили о странностях его характера.

Он попытался устроиться то на одну, то на другую приличную, на его взгляд, работу, однако от бесконечных насмешек и издевок его сердце постепенно наполнилось завистью и ненавистью ко всем людям. Но как бы ни бушевали в нем злоба и ярость, как бы ни переполняли его душу бессильная обида и горечь, внешне он оставался неизменно сдержанным и невозмутимым, обычная холодная вежливость ни разу не покинула его.

Шли годы, и Суло Лайне призвали в армию. И там, в каменной казарме и на желтом песчаном плацу, которые в памяти солдат навечно связаны с острым запахом пота и чувством тоски, с ощущением того, что время остановилось, с криками командиров и застревающим в горле бессильным проклятьем, именно там Суло Лайне открылось его истинное призвание, его предназначение в этом мире.

Суло Лайне стал строевым унтер-офицером. На нем изящный мундир. У него бледное и красивое лицо, четкий командный голос, напоминающий крик синицы в голом зимнем лесу. О лучшей доле не приходилось и мечтать. Теперь он мог испить до дна всю сладость мести, мог дать волю своей бесконечной ненависти ко всему человечеству. О, эта ненависть, сколько ее успело накопиться в его душе за какие-то несколько лет, и все потому, что природа наделила его не совсем здоровой кровью, нз дала преуспеть в работе и отравила его сердце горьким ядом насмешек.

Зато с каким интересом наблюдал он теперь за табуном новобранцев, прибывающих в часть. Глядя на них, он определял, кто из них кто: вот это деревенщина, неотесанные мужики, эти вот бесшабашные босяцкие щепки, а вот и господские отпрыски, уже успевшие посидеть на школьной скамье. И все они в руках у него, у Суло Лайне. Стоит ему прикрикнуть, и они замолкнут; здесь он господин, и пусть попробуют только пикнуть. Его сердце дрожало от ненависти, радости и упоения своей властью.

Как бы он счастлив был, когда на раскаленном солнцем песчаном плацу он одним звуком своего птичьего голоса приводил в движение десять человек; он жадно вдыхал запах их пота и прислушивался к их тяжелому дыханию.

— Ложись! — И вздымается пыль! — Ползком, встать, шагом марш! — О, если бы он только мог обрушить на эти спины дождь из железных колючек и сосулек, превратить их в сплошное кровавое месиво, а затем посыпать солью, градом и мелким песком… С какой радостью он излил бы всю свою горечь на это человеческое мясо, с каким упоением отомстил бы солдатам за всю ту несправедливость, которая, как он считал, выпала на его долю.

Огромной радостью для него было выбрать себе жертву среди солдат и позабавиться над ней, распластать беднягу по земле, заставить его пядь за пядью измерять собственным телом родную землю, и все для того, чтобы тот стал в конце концов настоящим воином. Он не упускал ни одной возможности дать солдату наряд вне очереди, посадить под арест, упрятать в тюрьму. И когда ему это удавалось, тогда он чувствовал, что исполнил свой долг, последовал голосу собственной крови.

Он испытывал несказанное наслаждение, наблюдая, как стоящий перед ним здоровенный мужчина кипит бешенством, яростью и ненавистью к нему. Но пусть посмеет произнести хоть ползвука! Копыта вместе — и замри как статуя! Придется проглотить все издевательства, хотя, кажется, легче было бы умереть. Потому что нет среди вас ни одного, кого не страшили бы железные решетки и заплесневелые камни тюрьмы; и как ни сильна ненависть, она никого не ослепляет настолько, чтобы забыть о них. А уж Суло Лайне не упустит возможности засадить вас в тюрьму, он все устроит наилучшим образом, да, именно наилучшим образом. На нем мундир защитника родины, на погонах три белые лычки, и его сердце дрожит от переполняющей его ненависти, радости и гордости…

Так проходит время, год за годом. Одна партия человеческого мяса вырывается из его рук, но на смену прибывает новое, со свежей кровью.

А он все так же стоит на краю плаца, изящный и стройный, на плечах лычки, а в сердце бездонная горечь и ненависть. Он по-прежнему мечтает о том, чтобы обрушить на солдатские спины дождь из железных колючек, а потом посыпать их солью и мелкой пылью. И наверное, только тогда был бы он совершенно счастлив, когда смог бы пройтись по этому песчаному плацу, увязая по щиколотки в искромсанном на куски человеческом мясе, и из-под ног у него брызгала бы алая человечья кровь.

 

По-военному красиво

Утром капитан Лелу сидел в зале казино и прихлебывал кофе, по обыкновению своему, молча, так что казалось, будто он погружен в печальные раздумья. Но ни единого живого чувства давно уже не оставалось в его душе, одна только беспросветная горечь и нескончаемая, не находящая себе выхода тоска.

Он встал и направился к себе в роту, на службу. Весеннее солнце уже успело подсушить землю, и песок весело поскрипывал под ногами. Дул теплый ветерок и гнал обрывки облаков по прозрачной синеве. Из сосняка доносились звонкие голоса каких-то птах и смешивались с резким, пронзающим воздух карканьем гарнизонных ворон, вовсю радовавшихся весне. Такие весенние дни всегда обновляют душу, убивают закравшихся туда червей уныния, горечи и досады, а ветерок выдувает накопившуюся за год пыль разочарований. Но душа капитана Лелу была подобна загнанной до полусмерти кляче, которой ни до чего уж нет дела, чьи обвислые губы кривит бессмысленная усмешка, обнажая единственный обломанный и пожелтевший зуб.

Да и то верно! Вот думаешь, кто может быть свободнее, чем ветер и облака. Да только и их бег по синему небу так же нескончаем, как и путь капитана Лелу по песчаной площадке гарнизона.

Прошло уже десять лет с тех пор, как капитан Лелу — тогда еще молодой прапорщик — ступил на этот бесплодный песок. Юный и гибкий, чистый и выхоленный, веселый и беспокойный, он напоминал только что прозревшего котенка. Все в этом мире удивляло и радовало его. Потом он проделал несчетное количество шагов по этому песку, жизнь заполнилась тысячами мелких забот, и в разное время две новые звезды появились в петлицах. Он сделался господином капитаном и перестал быть тем добродушным и холеным, похожим на котенка прапорщиком. Жизнь прошлась своей кистью по его лицу, и теперь на нем были отчетливо видны следы прожитых лет, страданий, пристрастия к крепким напиткам. Хотя его мундир был по-прежнему в безупречном порядке, но потерял со временем свою былую щеголеватость и уже не так плотно облегал фигуру. Теперь в одежде капитана стала заметна какая-то трудно объяснимая ветхость, которая особенно бросалась в глаза, когда он надевал шинель, выцветшую от дождя и солнца. Она болталась на нем как на колу, и полы ее хлопали на ветру. Эту его неизменную шинель солдаты прозвали «серой шкурой». А потом название перешло и к ее владельцу.

За десять лет неузнаваемо изменились как внешность, так и характер капитана Лелу. Серая Шкура не имел ничего общего с тем молоденьким прапорщиком, на беззаботном лице которого всегда блуждала ясная улыбка хорошего настроения. Теперь же он никогда не улыбался, выражение лица было всегда одинаково мрачным, не менялось даже тогда, когда капитан цедил сквозь зубы привычные ругательства. На его лице навечно застыли равнодушие и тупость загнанного животного. Далеко позади осталось то время, когда он весело шутил с солдатами и мог пробираться через сугробы с открытым портсигаром в руках, чтобы угостить сигаретами парней из лыжного дозора. Сейчас ему случалось схватить за нос салагу-новобранца, а то и дать ему пинка под зад; так иногда дряхлая измученная кобыла вдруг испытывает необъяснимое желание лягнуть кого-нибудь изо всей силы своими разбитыми копытами.

Эта перемена произошла с ним постепенно и как будто незаметно. Сначала его прежнее дружелюбие и веселость давали иногда о себе знать, подобно тому, как в хмурый день солнце изредка проглядывает сквозь облака. Но со временем мрачные тучи окончательно затянули его душу. Ни малейшего просвета, ни дуновения ветерка. Почему так случилось? Кто знает. Как туман, его обволакивали бессмысленность, серость и однообразие жизни маленького военного городка. К ним присоединился алкоголь, и капитан стал просиживать ночи напролет за бутылкой. Так он постепенно отравлял не только свою кровь, но и душу. Капитан стал подозрительным, мрачным и раздражительным. Он разучился радоваться, ничто его не интересовало. Однако свои служебные обязанности он продолжал выполнять аккуратно и после пьяной ночи неизменно шел учить солдат, не успевший как следует протрезветь, измученный бессонницей и поэтому злой. Ему приносило удовольствие только сознание того, что солдаты боятся и ненавидят его. Других радостей, других желаний у него не было. Он стал заурядным армейским чернорабочим, опустившимся, полунищим, впавшим в немилость по какой-то давно забытой причине. Не приходилось сомневаться, что его карьера уже окончена и ни одна новая, более крупная звездочка не украсит его петлиц и на его рукаве не появится больше ни одной новой нашивки. Оставалась одна отрада — знать, что тебя боятся, что тебе повинуются. Пусть себе ненавидят, лишь бы боялись и лишь бы страх был сильнее, чем ненависть.

А ведь было время, когда солдаты его любили и называли «своим парнем». Тогда и дела шли хорошо. Его рота считалась лучшей и гарнизоне, и поэтому он так быстро получил две новые звездочки в петлицу. Дела и теперь шли как будто неплохо. Служба как служба. Его солдаты знали свое дело, хотя иногда назло капитану и делали все шиворот-навыворот.

Так однажды на контрольных стрельбах ни одна пуля не попала в мишень в роте капитана Лелу. Зато красные флажки ограждения стали похожими на решето. Важный чин, наблюдавший за стрельбой, стал допытываться у солдат, почему их пули летят мимо мишени. И узнал, что те нарочно стреляют не целясь, в отместку за бесконечную муштру и жестокую дисциплину. И похоже, им удалось добиться своего, потому что этот надутый господин начал кричать и обругал сначала солдат, а потом капитана. Лелу приложил руку к козырьку и попытался что-то сказать в свое оправдание: «Господин полковник, господин полковник…» Но полковник только рявкнул: «Стоять смирно!» И капитану пришлось застыть, вытянув руки по швам. А как же иначе… Жрать захочешь, так волей-неволей будешь спину гнуть. Солдаты же втайне злорадствовали: нашлась наконец и на их капитана управа. Ничего, ничего, порадуйтесь до поры до времени. Скоро опять поймете, кто здесь господин.

Поняли… Правда, теперь капитану приходилось быть поосторожнее и обуздывать свой характер. Дело в том, что несколько лет назад из-за него погиб человек, тогда его затаскали по судам и в конце концов обязали выплачивать из своих и без того скудных средств пенсию матери погибшего. Шли учения, и всей роте скомандовали: «Ложись!» Все плюхнулись на землю, и вдруг капитан Лелу заметил, что один солдат словно нарочно выпятил свой зад в сторону стоявшего за ним командира. Ну разве можно стерпеть такое издевательство? Погоди, сейчас ты у меня так прижмешься к земле! И капитан Лелу прыгнул прямо ему на спину, и в то же мгновение торчавшая из земли коряга прошила насквозь беднягу солдата. После этого-то случая капитану и пришлось быть поосмотрительнее, поосторожнее, но, без сомнения, этот случай только усилил страх и повиновение солдат.

Да только так ли уж боялись его солдаты? Во всяком случае, один из них сыграл с ним на днях чертовски злую шутку. Правда, на такое осмелился один-единственный во всей роте… Поздно вечером капитан подошел к казармам с мешком картошки за плечами. Вообще-то он был странным человеком, этот капитан. Часто он делал сам многое из того, что другие офицеры неизменно поручали солдатам. И поэтому однажды, когда ему понадобилась картошка, он пошел за ней сам, купил в деревне целый мешок и потащил его в казарму. Но у ворот его неожиданно остановил часовой:

— Стой, кто идет? Что в мешке, господин капитан?

Капитан Делу узнал часового. Из его же собственных парней. Уже не первый год служит: то в тюрьме, то на гауптвахте, то опять в роте. И капитану была отлично известна причина его столь затянувшейся службы. Началось все в один из запоев капитана. Как-то он послал за водкой этого самого солдата. В те времена на капитана еще изредка накатывало хорошее настроение. Находясь в веселом расположении духа, он дал солдату чекушку водки и наказал выпить за его здоровье. Что тот и сделал. Напился в стельку, попал на гауптвахту, но оттуда сбежал и поднял крик: «Не пойду на губу! Это меня господин капитан напоил! Раз так, пускай и его сажают…»

Тогда капитан Лелу чуть снова не угодил под следствие, но, по счастью, дело замяли, и эта пьянка осталась без последствий как для капитана, так и для солдата. Зато потом капитан Лелу, который под воздействием алкоголя стал мстительным и раздражительным, придирался к несчастному солдату по малейшему поводу, изобретал все новые и новые наказания и в конце концов довел до тюрьмы. Неглупому и коварному командиру всегда проще простого отомстить ненавистному подчиненному. Так и получилось, что парень все еще служил в армии. Теперь же он стоял на часах:

— Стой, господин капитан! Что в мешке?

— Копыта вместе, и без фокусов… — выругался капитан и тронулся дальше.

Но часовой щелкнул затвором:

— Стой! Я часовой и обязан следить, чтобы на территорию казармы не проносили ничего недозволенного.

Капитан обрушил на часового столько брани, угроз и проклятий, что, без сомнения, заставил бы отступить любого другого. Но этот солдат оказался не робкого десятка и даже бровью не повел:

— Ничего не выйдет, господин капитан! Развязать мешок!

Капитан Лелу понял, что дело нешуточное и солдат пойдет на все. Ведь выстрелит же, гад. И его охватил страх. Он развязал мешок.

— Высыпать на землю, надо посмотреть, что там на дне.

Страх оказался сильнее злости, и капитан высыпал картошку на землю.

Он уже хотел уходить, но часовой его остановил:

— Стой, господин капитан! Соберите картошку обратно в мешок и унесите отсюда. Часовой обязан следить, чтобы никаких посторонних предметов не оставляли на посту.

Капитан знал, что парень не замедлит выстрелить, если ему не подчиниться. А жизнь дорога даже солдату. И глупо погибать из-за чепухи, пусть в другое время ты и готов без колебаний отдать свою жизнь за отечество и существующий порядок. Пересилив себя, капитан собрал картошку, взвалил мешок на плечи и отправился восвояси, предупредив солдата, что этот случай ему даром не пройдет.

— Охотно верю, господин капитан.

Да и как было не поверить. Конечно, он знал, что солдата, который усердно охранял вверенный объект, в точности соблюдая устав, не за что наказывать, но он знал также и то, что капитан Лелу найдет массу других поводов, по которым тебе не избежать гауптвахты.

Теперь капитан все служебное время обдумывал и прикидывал, как бы отомстить за нанесенное оскорбление. Это доставляло ему даже некоторое удовольствие. Придумать достойную месть было делом нелегким, мысли о ней не покидали капитана, не давали ему покоя, и поэтому последние дни он пребывал в особенно злобном настроении. Каждый день он задавал жару своей роте, так что пот тек ручьями и клубы пара поднимались от мокрых шинелей.

Таков был капитан Лелу, и таковы были вкратце его приключения до того весеннего дня, когда он направился из казино в свою роту и песок заскрипел под его сапогами.

Саперная рота была построена перед казармой в полной походной готовности, все солдаты при кирках, лопатах и топорах, остальной инструмент был навален на обозные повозки. Когда капитан появился из-за угла, все взгляды устремились на него, и на каждом лице нетрудно было прочитать: «Явился все-таки, черт…»

После того как были соблюдены все уставные формальности и отданы рапорты, рота отправилась на учения.

* * *

Рыли траншеи. На пути попалась огромная каменная глыба. Ее было решено взорвать. В камне просверлили отверстие, заложили туда взрывчатку и зажгли бикфордов шнур.

Командир роты стоял мрачнее тучи. Потом солдатам было приказано отойти в укрытие, и капитан Лелу повернулся, чтобы последовать за ними. И вдруг почувствовал, как чьи-то руки обхватили его за пояс. Потом приподняли в воздух и бросили на камень, близ которого с шипением догорал шнур. Он узнал эти лапы, руки того самого «старика» часового. Теперь они крепко держали капитана, и тот почувствовал себя беспомощным, как ребенок. Прямо у его уха гремел голос солдата:

— Ребята, отпишите моим, что я взялся подвезти капитана до небес!

Все это случилось так внезапно, что ошеломленные солдаты и унтер-офицеры даже не успели сообразить, в чем дело. Они выглядывали из укрытий, и ни один не двинулся с места. Светило весеннее солнышко, по синему небу гулял ветерок, и в сосняке звенели колокольчики птичьих голосов. Но люди не замечали ничего вокруг: их взгляды были прикованы к тем двоим — солдату и офицеру, чьи тела темнели на серой поверхности каменной глыбы.

В этот момент многим припомнился вчерашний вечер, когда они, насквозь пропитанные потом, вернулись в казарму после учений. Кто-то заметил; «Этот капитан настоящий дьявол. По нем давно веревка плачет». Другой добавил: «И то верно, сколько людей вздохнули бы свободно, кабы его вздернуть на первом же попавшемся суку». И тут этот «старик» возьми да и скажи! «Потерпите, ребята! Теперь уже недолго осталось!» Тогда никто не обратил на его слова особого внимания. Разве что подумали: «Недолго-то оно недолго, чуть больше ста побудок, да ведь и за эти сто дней успеешь горя нахлебаться…»

А теперь этот солдат лежал спиной на сером камне и прижимал к себе капитана Лелу. И кричал, что он извозчик. И что он вмиг доставит капитана на небо.

Успел ли кто мысленно пожелать им счастливого пути? Вряд ли, шнур уже догорал. Капитан Лелу, который сначала лежал как парализованный, вдруг начал вырываться из скрюченных лап солдата и закричал:

— На помощь!

Никто не бросился к серому камню. Каждый знал длину шнура, шипевшего у основания глыбы, и яростную силу вещества, затаившегося там, в каменной норе. Крик капитана стал словно последним сигналом: все головы разом спрятались. И одновременно рвануло. Осколки скалы взметнулись в небо. В соснах умолкли птицы. А весеннее солнце светило по-прежнему, и ветерок так же шуршал ветками деревьев. Но те двое, лежавшие на камне, уж отправились в свой путь.

 

«Старик»

Это было уже третье рождество, которое сын старухи Аскола встречал в армии. И еще неизвестно, последнее ли.

Он лежал на полу арестантской камеры, завернувшись в простыню и одеяло и скрючившись от холода, и походил на мумию. «Вот сволочи, и не подумали топить!» Желтая электрическая лампочка тускло мерцала и едва освещала помещение, обставленное крайне убого: в углу стояла плевательница, чуть повыше ее к стене была прибита доска, и на ней лежала Библия.

За окном стояла рождественская ночь. Окна казарм были ярко освещены, и оттуда доносился шум — это солдаты как умели и могли встречали рождество.

А тем временем в арестантской камере из всех щелей вылезали клопы, плоские и красные, и не давали сыну старухи Аскола уснуть. Ему пришло в голову, что ведь сегодня рождество, и сразу же вспомнилась родимая избушка, такая маленькая и далекая, и старушка мать, и сгорбившийся от непосильной работы отец. Сейчас они, наверно, уже напились кофе из черного кофейника и улеглись на покой, именно сейчас они, может быть, вспоминают о своем единственном сыночке, который в армии вот уже третий год и неизвестно когда вернется домой.

* * *

Сын старухи Аскола впервые прибыл в казарму ясным июньским днем, когда ярко светило солнце и в воздухе дрожала поднятая сапогами пыль. Это был кудрявый юнец, в жилах которого текла кровь настоящего лесоруба и сплавщика, веселого и бесшабашного, хотя в своих проделках он еще не пошел дальше того, что умел выпить при случае, перекинуться в карты, ловко сыпал босяцкими прибаутками и щедро изрыгал ругательства.

Инстинктивно он предполагал, что в армии его надут те же лесозаготовки, но только вместо прежней вольной жизни — тюрьма. И вот он стоял, засунув руки глубоко в карманы, и с удивлением наблюдал, как на желтом брезенте перед ним растет груда самых разнообразных вещей. «И зачем только одному человеку столько добра?» — удивлялся он и в шутку похвалялся, что здесь он сразу получил богатства больше, чем смог скопить за всю жизнь до этого.

— Экая куча барахла, — сказал он и с грохотом бросил сверток на пол перед своим шкафчиком.

У большинства молодых солдат было серьезное и довольно кислое выражение лица, когда они завязывали в узелок свои пожитки и начинали примерять казенную одежду. Они думали о том, сколько пота придется пролить, прежде чем в руках снова окажется этот узелок с гражданскими вещами.

Сын старухи Аскола выразился по этому поводу так:

— Да, как ни тяжело приходится в фирме «Кеми», а на этих лесозаготовках, похоже, придется еще тяжелее…

Итак, сын старухи Аскола стал новобранцем в финской армии. Он никак не мог взять в толк, почему люди здесь должны выстраиваться безупречно ровными рядами, почему начальство целыми часами выравнивало солдатские шеренги, словно предстоит стоять так до конца света. Сколько раз можно орать во всю глотку одно и то же: «А ну-ка, немного вперед, эй, ты, со страшной мордой! А теперь давай чуть-чуть назад. Ну вот так… А потом разойдись!» И с таким трудом построенная шеренга распадается. Не понять было сыну старухи Аскола и того, почему на одеяле не должно быть ни единой складочки, а простыни должны быть сложены одинаково по всей казарме. Не раз и не два его постель летела на пол, и каждый раз приходилось безропотно, не огрызаясь, подбирать ее с пола и снова стелить. А попробуй-ка добейся, чтобы она была ровная и без складок!

И когда это ему наконец удалось, сын старухи Аскола приказывал своей кровати:

— Ну вот так ты должна каждый день вытягиваться по струнке! Тогда сгодишься для господина!

Потом на сына старухи Аскола, человека со свободолюбивой кровью лесоруба, орали благим матом: «А ну сдвинь вместе свои гнилые кости!» И застывал сын старухи Аскола, сдвинув ноги и странно согнув руки, перед человеком, которому две или три белые лычки на плечах придавали огромную власть и силу. Этот человек мог кричать и делать что угодно, а он, сын старухи Аскола, не смел даже рта открыть. И даже если прикажут нырнуть вниз головой в нужник, то — ничего не поделаешь! — марш вперед, сын старухи Аскола.

Привыкший к вольной жизни, теперь он видел впереди только рабство и унижения. Такая жизнь быстро ему надоела, и он любил похвалиться:

— Уж я-то в этой фирме долго не задержусь. Вот заработаю свои триста пятьдесят — и сразу домой…

С тех пор миновало уже два с половиной года, а сын старухи Аскола все еще служил в армии.

Через недельку-другую после его прибытия в армию объявили многодневный поход. Марш! На плечах — тяжелый груз, на лбу — пот, на ногах — мозоли от слишком тесных башмаков. Над песчаной дорогой стояли облака пыли, так что песок скрипел на зубах у солдат, когда те жадно хватали ртом раскаленный знойный воздух. Временами тело охватывала безмерная усталость. Сын старухи Аскола начинал думать, что не дотащится даже до ближайшего телефонного столба, и все же он проходил милю за милей в каком-то странном полузабытьи, не отставая от своего взвода, который медленно продвигался вперед по пыльной дороге. Во время этого похода сын старухи Аскола почувствовал особенную ярость. Неужели таким образом они хотят воспитать патриотов и защитников родины? Да ведь все эти молодые мужчины шагают с песней на губах и со страшными проклятьями в сердце. Когда обычные ругательства уже не могли облегчить душу, сын старухи Аскола тоже придумывал самые изощренные проклятия, на которые был только способен:

— Тыща чертей и три поленницы дров, и в каждой чурке по дьяволу!..

Началась лагерная жизнь в глуши сосновых лесов, поросших вереском. Здесь, на желтом голом полу, под нещадно палящим солнцем, мучился и страдал сын старухи Аскола. «Смирно, равняйсь, кру-гом, шагом марш, бегом!» И вот они пробегают по плацу один круг за другим, без всякого смысла… А потом — «лечь! встать! лечь! встать!» — и так без конца. Слишком, слишком близко прижимала к себе сына старухи Аскола родная земля.

По вечерам поверки. Все выстраиваются в шеренгу, и начинается: «Господин командир, амуниция новобранцев при проверке…» Амуниция сына старухи Аскола редко была в порядке: грязные пятна, пыль, оторванные пуговицы и порванные петли. На него так и сыпались наряды вне очереди: ночи напролет он драил уборные и убирал территорию, подбирал шишки и хвоинки.

Кормили отвратительно. На жаре мясо протухло, и в нем завелись черви. Парни ворчали и бранились. Сын старухи Аскола заметил:

— Мясо с каждым днем все свежее и свежее… И главное, более готово к употреблению: даже ложку ко рту подносить не надо, сунешь ее одним концом в похлебку, другим в рот — и ждешь… Живем как господа.

От скверного супа начался понос. В течение всей летней ночи из бараков выскакивали парни, внезапно останавливались, крепко сжимали ноги и стояли так некоторое время с перекошенными от напряжения лицами, потом пробегали еще несколько метров, и опять «стой!», ноги крест-накрест. И так, пока не доберешься до сортира на отдаленном холме. А несколько ночей сын старухи Аскола вообще не выходил оттуда, там и спал сидя, свесив голову на грудь и держа в зубах потухший окурок. Утром его обвинили в том, что он самовольно отлучился из казармы, и дали наряд вне очереди. И опять пришлось ему собирать шишки и хвою вокруг казарм.

Потом устроили смотр. Проводили смотр важные военные чины, с толстыми золотыми аксельбантами на плечах, со звездами в петлицах, на головах фуражки с блестящими козырьками, из-под которых зло глядят красные рожи… Длинные шеренги солдат замерли, лица у всех серьезны. На свое несчастье, сын старухи Аскола моргнул глазом и за это получил двое суток строгого ареста. Вечером, когда солнце скрывалось за розоватыми вершинами сосен, он должен был стоять на улице по стойке «смирно» в полном солдатском обмундировании. А рядом прохаживался дежурный офицер (черти бы его побрали!) и не спускал с него глаз. Ну, мигни-ка теперь, сын старухи Аскола, как ты сделал на смотре перед большим начальством! Два долгих часа стоял сын старухи Аскола так, ни разу не шелохнувшись, и внутри его накипала и накипала ненависть. Перед его глазами вставал длинный извивающийся ряд виселиц, на которых болтаются командиры — от самого верховного командующего до ничтожного кадрового унтера с двумя лычками. В эти часы он принял решение сбросить мундир защитника родины и вернуться к своей прежней жизни.

Когда наказание кончилось и он попытался сделать несколько шагов, ноги его подкосились, и он рухнул на землю, настолько затекли все его члены. Но зато утром сына старухи Аскола в лагере уже не было.

Два или три месяца он жил на свободе, хотя и в постоянной тревоге. Но не следовало сыну старухи Аскола возвращаться домой и показываться в родной деревне. Цепкая рука закона настигла его и вновь водворила в ту же часть.

Потом был трибунал и приговор: шесть месяцев тюрьмы за дезертирство. Полгода провел сын старухи Аскола на Илмайоки, в этой солдатской Сибири, добывал торф, жил впроголодь на одном хлебе и воде, закованный в цепи по рукам и ногам, научился обманывать бессердечных надсмотрщиков и в пересыльной тюрьме впервые услышал грустную красивую песню:

Чтоб мы пустились в этот путь теперь в последний раз, и на свободу отдохнуть чтоб отпустили нас…

А теперь вот снова казарма. Опять учения, поверки, построения. Бесконечный ряд ненавистных команд: «Подъем!», «На зарядку!» — и так весь день, а вечером молитва и благословение господне. И сын старухи Аскола потерял всякую надежду выбраться отсюда и перестал подчиняться приказам. Арест следовал за арестом, все длиннее становился перечень его провинностей, и конца его службе в армии видно не было.

* * *

Итак, сын старухи Аскола встречал в армии уже третье рождество. Из-за холода и клопов он не выспался как следует, и поэтому в голове его бродили довольно мрачные мысли. Однако скоро к нему вернулось его обычное настроение, он начал бодро прохаживаться по камере из угла в угол и при этом напевал:

Не высватать девицу за каменной стеной…

Потом он стал подтягиваться на прутьях оконной решетки. Увидел проходившего мимо солдата и сказал:

— Дай покурить…

Но тот не осмелился дать арестанту закурить, процедил сквозь зубы: «Нет у меня» — и двинулся дальше. Снег заскрипел у него под ногами.

— Ах ты, салага проклятый! — рассердился сын старухи Аскола. — Да следующей ночью тебя самого пошлют сюда клопов давить, чтобы спокойнее было спать…

Так и остался сын старухи Аскола даже без рождественской затяжки. А впереди у него была бесконечная вереница дней в армии. Он сбросил с полки Библию и растянулся на полу, подложив книгу под голову. Время ползло медленно. Было грустно и в то же время приятно чувствовать себя «стариком» в армии, матерым служакой, и думать, что и для тебя рождество подходит к концу, точно так же как и для всех других людей.

Принесли кашу на ужин, и «старику» доставило радость услышать, как один часовой говорил другому:

— На редкость бесшабашный и веселый парень… Уже далеко не первый день в финской армии, а его службе и конца не видать.

 

Болезни

Все комиссуемые раздражают и злят солдат. Когда рядовой входит в казарму, замерзший и уставший после упражнений с винтовкой, ползанья по снегу или строевой ходьбы, входит, и с грохотом ставит винтовку в стойку, и быстрым движением отстегивает от пояса штык и патронташ, комиссуемые стоят себе в коридоре в одних носках, в брюках гармошкой и покуривают. Похоже, что они отдыхают и всем своим видом словно говорят: нас команды не касаются… Это неимоверно злит и раздражает солдата. Потому что его-то команды касаются, да еще как касаются: приходится бежать или ползти, потеть или мерзнуть. И солдат на чем свет стоит проклинает того, кто сидит себе в казарме и болеет, и проклинает себя за то, что не может заболеть, за то, что так чертовски здоров. И завидует этим «счастливчикам»: полуслепым, хромым, горбатым, глухим и чахоточным — и награждает их злорадным прозвищем Дежурный-по-кладбищу.

Вот и теперь, когда все как на пожар спешат в очередь за похлебкой, когда дневальный орет на замешкавшихся, комиссуемые преспокойно остаются в казарме. Они уже давным-давно наелись, причем принесли суп с кухни прямо к себе в комнату в походных котелках, да еще и выбрали себе самые лучшие куски.

А простым солдатам приходится долго ждать в очереди перед кухней с ложкой в руке, а потом вытягиваться по струнке и впиваться взглядом в дежурного офицера, когда тот в конце концов соизволит выйти на крыльцо и впустить этих «бездельников-солдат» в столовую. Почти так же кидают кусочек сахара дрессированной собачке после того, как она выполнит все приказания хозяина. Однако никто не жалуется на плохой аппетит, стоит только дорваться до еды. И нечего кривиться, если найдешь в миске с кашей какого-нибудь таракана или если из котла с супом вдруг вытащат дохлую крысу. «Старики» в таких случаях обычно сопровождают еду злобными выкриками вроде: «Вздернуть кашеваров!» Или: «Смерть Вилхо!» И тогда шеф-повар и дежурный офицер стоят с красными ушами посреди столовой, со всех сторон окруженные этими криками. Такие крылатые выражения есть в каждом полку, и у каждого выражения есть своя история; они порождаются неугасающей тайной враждой между рядовыми и командирами.

Так проходит время. В еде и упражнениях на плацу, с шутками, бранью и смехом. А комиссуемые, которые сидят по казармам и болеют, начинают потихоньку убывать: они проходят комиссию повторно, кто-то снова угодит на строевую, но большая часть все-таки вернется домой — умирать или же поправляться.

Однако круглый год кто-нибудь из них живет в казарме, и чаще всего живет неплохо, по-домашнему, ходит в брюках гармошкой, в рубашке, с папиросой в зубах и глазеет из окон на улицу, где на плацу то и дело раздается крик командира и идет утомительная, не приносящая никаких плодов работа. В начале года, когда комиссуемых много и когда они еще не знают своих обязанностей и прав, случается, что командир роты находит для них какое-нибудь полезное занятие, да и то лишь в том случае, если он фанатик и считает, что даже больные и умирающие должны трудиться на благо его любимой армии, в то время как здоровые обязаны отдавать все свои силы на то, чтобы как можно лучше овладеть военным искусством. И тогда случается, что комиссуемые убирают казармы, сгребают снег или колют дрова. Но потом они узнают, что команды их не касаются, что они сами себе господа. И уж тогда живут по-господски. Во всяком случае, большинство.

Среди этих комиссуемых попадаются самые разные люди. Некоторые действительно тяжело больны, другие больны, но не слишком тяжело, и есть, наконец, такие, про которых известно, что они симулируют. Конечно, поручиться за это никто не может, но… Но Никке жует крепкий табак и курит чайный лист, чтобы в груди у него хрипело, и постится, чтобы выглядеть больным и бледным. На ноге у Ристихурья рана, и говорят, что каждую ночь он привязывает к ней носовым платком медную монетку, чтобы она — упаси господи! — не затянулась. А вот у Уллава ревматизм в ногах. Он ходит как на ходулях и при каждом шаге морщится от боли. Он обматывает колено шерстяным тряпьем и греет ногу у батареи. Долго пришлось ему добиваться, чтобы на его болезнь обратили внимание. Десятки раз ковылял он к врачу и жаловался на боль в ногах. Врач словно и не слушал его.

— Откройте рот, — говорил он и добавлял: — Ну и противный же рот…

— К черту рот, — говорил Уллава, — болят-то ноги.

Но еще долго его продолжали выгонять на плац. Он был неловок и надоедлив, постоянно жаловался на страшные боли и наконец после повторной комиссии был признан больным и отправлен домой. Однако в последнюю ночь он напился с дневальным и под воздействием алкоголя вдруг пустился отплясывать польку.

Маханен был толстый и красный, крепкий и громкоголосый, и все же его комиссовали. У него было больное сердце. По пути на повторную комиссию водители, отвозившие Маханена и других комиссуемых, уговорили его купить на станции вина. Ведь был такой повод выпить, подстрекали они его. Редко кому удается быстро отделаться от армии, так и не изведав всех тягот военной службы. Маханен купил, угостил водителей, да и сам выпил. Потом на обратном пути стало известно, что кто-то один загремел обратно в строй, но кто именно — не знали. Затем пришел связной из штаба и стал уверять Маханена, что это именно он, Маханен, и загремел… Маханен страшно расстроился, помрачнел и ругался так, что даже видавшие виды «старики» никогда раньше не слышали таких изощренных и выразительных проклятий.

— Это все из-за выпивки! Ну конечно, еще бы, кровь взыграла и сердце забилось, как черт…

Однако Маханен все-таки не загремел, и как же велика была его радость, когда до него дошло это известие!

Было и еще много других. Был длинный парень из Саво, немного чокнутый, ненормальный. Как-то на плацу в вечерних сумерках, когда солдаты развлекались, ему попало в глаз пряжкой от ремня. Глаз опух так, что совсем перестал видеть. Парень из Саво был на некоторое время освобожден от занятий. Потом отек спал, но глаз все никак не хотел открываться. Врач же утверждал, что с глазом все в порядке. Просто парень нарочно его не открывает, притворяется. Парня оставили в армии и заставляли бегать вокруг плаца даже тогда, когда другие отдыхали, потом ложиться на землю и ползти и так далее. Но даже после такого курса лечения глаз не открылся. Унтер-офицеры решили напугать его, чтобы он с перепугу нечаянно открыл глаз. Они сунули ему в рот кусок бикфордова шнура, сказав, что это, мол, такая заграничная сигарета, и зажгли его. Парень из Саво обжег себе рот, но глаз свой не открыл. Каждое утро он тащился к врачу и жаловался на плохое зрение, и глаз был всегда плотно закрыт. В конце концов его комиссовали и отпустили домой. Он схватил под мышку мешок и пошел, у ворот остановился, положил мешок на землю, вытер ноги, повернулся, вытянулся по стойке «смирно», открыл второй глаз и долго смотрел на казарму двумя глазами.

Однако комиссуют далеко не всех больных. Тут нужно везенье. И еще природный дар, который дается свыше. Так, например, Сяде пытался прикинуться больным. Он совсем перестал есть и стал тощим и слабым. Он пролежал в лазарете не одну неделю и наконец так ослаб, что не мог даже стоять — сразу падал. И тогда он испугался. Похоже, что его и не собираются отпускать домой. Можешь лежать себе и поститься сколько душе угодно, а так ведь и помереть недолго. Он начал есть, поправился, и его снова отправили обучаться военным премудростям.

Многие даже не пытаются добиться того, чтобы их совсем комиссовали. Они довольны, если получат несколько дней освобождения от занятий по болезни. Некоторым это удается. Разных болезней так много… и счастливчик тот, кто сумел заболеть в финской армии, тогда можешь лежать хоть целый день, спать вдоволь, одним словом, отдыхать. Но не все получают эти несколько дней отдыха, даже если они действительно больны. Для этого тоже нужен талант. Некоторые сразу получают «годен» и потом в качестве наказания — дополнительные занятия, так что больше уже никогда не обращаются к врачу, разве что их туда на руках принесут, уж так серьезно заболеют.

Многое зависит также и от врача. Надо знать, к кому обратиться. Когда врачом в части был Локеро, то иногда он освобождал солдат от занятий, даже не взглянув в их сторону и, уж конечно, не осматривая их. Зато на другой день он признавал симулянтами всех без исключения, даже если больной был уже при последнем издыхании. Впрочем, Локеро был почти всегда пьян. Сидел за столом с закрытыми глазами и выписывал рецепты на спирт: «Эх, ну сколько же назначить…» Когда врачом был Пиннари, от него многого можно было добиться, если вытянешься перед ним по стойке «смирно» и через каждое слово повторяешь: «господин капитан». Но когда врачом был Кони-Поллари, не помогало даже это. Он был просто зверь. Сам про себя говорил, что лечит не людей и не животных, а солдат. Он писал «годен» всем подряд. Один парень по имени Раахи единственный раз попытался попасть в лазарет, когда вот-вот должны были начаться осенние маневры. Он пожаловался на боль в животе. Кони-Поллари схватил его за горло, прижал к стене и начал молотить кулаком изо всей силы, пока тот не упал, а потом еще стал мять его руками, словно тесто. Парень орал, визжал и даже заплакал.

— Чего это ты извиваешься? Должен же я тебя осмотреть.

Затем врач хладнокровно написал: «К службе годен». И парню ничего не оставалось, как до самого конца маневров плестись по осенним дорогам со скаткой за спиной и винтовкой на боку.

 

Рассказ о покойнике зайце

Настало время поведать историю зайца, юного финского зайчишки, трагически погибшего во время армейских маневров, а также рассказать о тех злоключениях, которые выпали на его долю уже после смерти.

Клонился к вечеру один из дней больших военных учений. Это был теплый день на исходе лета, наполненный треском холостых патронов и дымом, пропитанный потом солдат, которые весь день ласкали и обнимали родную землю, то кидаясь на нее грудью, то нежно прижимаясь к ней животом. Теперь этот день близился к закату; к этому времени все уже наелись гороховой похлебки и теперь хрустели сухарями, сидя вокруг полевых кухонь, вытянувших свои длинные шеи-трубы. Потом те, кто был при деньгах, отправились к повозке маркитанта, чтобы побаловаться настоящим пшеничным хлебом или лимонадом и жадно затянуться дешевенькой папироской «Армир» или «Матти». Кто-нибудь обязательно покупал шикарные «Фенниа» или «Саймаа», чтобы поважничать и почваниться перед остальными: «Закурю, пожалуй, «Саймаа»! А то проклятая скатка так сдавила все тело, что грудь совсем не выносит дыма этих паршивых папирос…» Многие же очень довольны, если им достается чей-нибудь недокуренный бычок, а некоторые просто счастливы, если удается подобрать окурок, пусть даже и немного втоптанный в землю.

Но недолго приходится им наслаждаться как дешевыми, так и дорогими папиросами, пшеничным хлебом и хлопаньем лимонадных пробок. Поступил приказ трогаться в путь, потому что за ночь часть должна преодолеть путь еще в три мили. Отряды один за другим исчезали в вечернем сумраке, в котором раздавалось громкое верещание сверчков; солдаты ушли по извилистой песчаной дороге, за ними потянулись полевые кухни, обозные и санитарные повозки.

И тут наступил самый трагический момент в жизни нашего юного зайчишки.

Ошалев от шума и гама, он не усидел в родных кустах и выбежал на дорогу, по которой как раз приближался обоз. Какой-то обозный, посчитав этого сына лесов недостойным того, чтобы в него стреляли из ружья финской армии и тратили на него казенный патрон, просто-напросто швырнул в зайчишку камнем и подбил тому лапу. Ища спасения, заяц кидался то туда, то сюда, угодил под громыхавшую полевую кухню, избежал ее колес и тут же погиб от подкованного железом сапога возницы. По мнению старшего фуражира обоза, капрала Ряту, не годилось оставлять покойного валяться на поле боя. Он положил его на какую-то повозку и сам уселся рядом. Потом обозные внимательно изучали полученные зайцем раны и поглаживали его мягкую пушистую шкурку, пока обоз с грохотом катился по песчаной дороге позади солдатских колонн.

Вскоре этот добровольный эскорт покойного передал в последние ряды шагавших скорбную весть, которую торжественно солдаты немедленно подхватили, и она понеслась по колонне: «Первая жертва! Один из сынов отечества скончался от ран, полученных в тяжелых дневных боях. Помолимся!»

Но марш продолжался. Пройденные километры, скатка и винтовка, которую приходилось время от времени перекидывать с одного плеча на другое, скоро заставили умолкнуть даже самых голосистых, отбили у них всякую охоту шутить. Все шагали молча, как кроты, погрузившись в свои мысли и раздумья, от которых невозможно было отделаться, особенно если от неудобного сапога на пятке образовалась мозоль или нога стерта до крови.

В полночь остановились. По дороге вскипятили в полевых кухнях воду, и теперь все напились горячего чаю и легли на землю, от которой веяло сыростью и холодом, легли, чтобы отдохнуть часок-другой, подложив под голову вещмешок.

И тогда снова вспомнили о зайце. Кто-то из солдат то ли потерял сознание, то ли сильно натер сапогом ногу, но так или иначе двигаться дальше не мог, и его решили поместить в санитарную повозку, и тут обнаружилось, что там уже лежит один раненый, или, точнее сказать, даже труп — наш покойник заяц. На его сломанную лапу была наложена шина, голова перебинтована, на шее — бумажка, на которой стояли крупные буквы «годен!» и подпись военного врача части. По мнению солдат, этот военврач всегда чересчур торопился вывести свое неизменное заключение «к службе годен» и слишком часто повторял, что лечит не людей и не животных, а солдат.

Появление такого покойничка в санитарной повозке вызвало среди солдат искренний восторг, радостные крики и веселый смех. Говорят, что дети умеют радоваться всему, даже малому. Точно так же и солдаты жадно впитывают в себя каждую капельку веселья, какую только удается сыскать. Они готовы следовать совету автора строк: «Ищите в жизни повсюду только радость и поскорее засыпьте яму грусти…» Так что этого едущего в санитарной повозке покойника, с бурой пушистой шкуркой, с мрачным оскалом зубов, с шиной на лапе и забинтованной головой, отмеченного медицинской справкой, оказалось вполне достаточно, чтобы отлично развеселить и взбодрить всех солдат части.

Обычно присутствие покойника вызывает серьезную тишину и навевает печальные мысли. Но путешествие этого мертвеца в походных порядках армии республики внесло только восторг и бурную радость в серое однообразие солдатской жизни.

Заметив, что зайцу грозит опасность быть вышвырнутым из санитарной повозки, капрал Ряту припрятал его в другое место и затем принялся обсуждать с двумя возницами, куда бы его теперь поместить, чтобы он вызвал надлежащий интерес. В конце концов они засунули зайчишку в мешок одному младшему командиру, кадровому унтер-офицеру с тремя лычками, которого ненавидели все солдаты до единого и которого они прозвали Дежурный-по-кладбищу. Уже никто не помнил, откуда пошло такое прозвище, но, по мнению капрала Ряту и обозчиков, человек с таким именем как нельзя лучше подходил для того, чтобы взять на себя заботу об усопших.

А потом случилось так, что младшим командирам тоже пришлось взвалить вещмешки на спину. То ли начальник на них за что-то взъелся, или была на то какая другая причина — неизвестно. Но зато Дежурный-по-кладбищу нес зайца на своей спине никак не меньше мили, да еще шел при этом в быстром походном темпе.

Объявили привал, и унтер обнаружил в своем мешке нашего пушистого покойничка. Эта находка вызвала взрыв неподдельного, громогласного веселья, которое волной пронеслось от края до края привала. Солдатам казалось крайне смешным, что Дежурный-по-кладбищу несколько километров тащил на синие дохлого зайца. Они радовались этому от всей души, искренне хохотали и издавали всякие смешные выкрики по этому поводу, каждый из которых многократно затем повторялся.

Потом чьи-то заботливые руки опять убрали зайца в обоз, где он и продолжал путь, причем на бок ему нацепили табличку, где было написано красными буквами: «Военные трофеи! Трупы и свежее мясо».

В какой-то из дней сержант-каптенармус обнаружил его там и строго спросил, мол, это еще что такое. Капрал Ряту хмыкнул и, решив, что начальник и сам прекрасно понимает, что это такое, объяснил только:

— Господин сержант, он уж воняет…

И тогда пушистый покойничек был вышвырнут на обочину дороги, сопровождаемый проклятьями сержанта.

Вот и вся история зайца, который уже после своей смерти был увезен далеко от родного кустарника, где провел свое детство и всю свою недолгую жизнь.

Но воспоминания об этом зайце живы и поныне.

Именно ему один из унтер-офицеров финской армии обязан тем, что, кроме прозвища Дежурный-по-кладбищу, у него есть еще и другое: Носильщик зайцев, или Носильщик трупов. И даже в наши дни еще можно услышать из солдатских рядов тихие вопросы: «А что, зайца не брать?» — когда Дежурный-по-кладбищу перечисляет все те тяжести, которые нужно сложить в вещмешок. Если же этот унтер задает на марше слишком быстрый темп или заставляет своих солдат бегом продираться сквозь кусты, то наверняка раздается чье-нибудь ворчливое замечание: «Чай, не за зайцем гонимся…»

 

Последние деньки

Пришла осень, а с нею и темные вечера. Во всем, даже в соленом морском ветре, чувствуется аромат осени, веет унынием и чем-то безвозвратно уходящим. Словно огромные белозубые пасти, надвигаются волны на берег и лижут его своими громадными мягкими языками. На улицах по вечерам зажигаются фонари, а в садах горят желтые и ржаво-красные костры деревьев.

В большой каменной казарме эти осенние дни кажутся многим парням устрашающе длинными, и тем длиннее, чем гуще становится вечерняя тьма и чем ярче светятся на ее фоне листья и фонари. И все же парни счастливчики. Для них это последние деньки в казарме. Железное кольцо их солдатского года вот-вот сомкнется, как колечко удил. Последние деньки! И их остается все меньше и меньше. Каждый день — одну цифру долой! Когда-то они стояли в колонну по две, но скоро останется лишь короткий ряд по одной в затылок… Последние деньки! Магические, всесильные слова. Они расквитаются и отомстят за все твои страдания. Нигде не считают дни с таким благоговением, с такими проклятьями и с таким восторгом, как в казарме. Последние деньки! А что потом? Неужели конец света? Потом свобода! Парень вырвется из армии и станет снова человеком и вернет себе свой прежний облик.

Когда «старик» выкрикивает: «Последние деньки!» — то новобранец вздыхает и становится мрачнее тучи. Ой, его дням конца еще не видать! Не приносит утешения даже мысль о том, что и у этих, перед ними, все было точно так же. Их срок уже прошел. И много воды утекло с тех пор, как кто-то из них, будучи часовым у ворот, стоял под противным весенним дождем и написал себе в утешение на стене сторожевой будки: «Когда настанет осень и листья опадут с деревьев, то этого парнишки вы здесь уже не увидите»…

Листья еще не опали. Но они уже сияют желтизной и багрянцем, сухо шелестят на осеннем ветру и скоро слетят на землю. Последние дни! Но пока ты еще в армии, еще гремит по утрам побудка, еще рота строится как обычно…

Однако темными осенними вечерами даже здесь, в каменной казарме, удается повеселиться. Лампы еще не успели повесить, и в комнатах царит приятный сумрак. И солдаты чувствуют себя счастливыми, бесстрашными и сильно влюбленными; они словно перестают ощущать тугой воротник мундира, когда наступают темные вечера, и с улицы доносится шелест ветра в кронах деревьев, а в окна пробивается желтый свет фонаря, что горит где-то на углу улицы. Теперь не приходится страдать душой и телом, потому что запросто можно устроить так, что всю ночь будешь предаваться любовным утехам. В большом гарнизонном городе достаточно, даже с избытком, и даже с большим избытком девиц, которые могут проявить щедрость к бедному солдату.

Итак, когда положенные псалмы спеты и молитвы прочитаны, когда все улеглись по постелям и спустился вечерний полумрак, предприимчивые мужчины поднимаются после недолгого отдыха и втягивают в окна уличных девок. И начинается такая кутерьма, такой праздник любви, что не могут заснуть даже те, у кого нет никаких других желаний, кроме как выспаться и отдохнуть после тяжелого дня. Слышно, как будят санитара, длинного и набожного парня, и требуют от него первой помощи. Ему совсем не хочется оказывать какую бы то ни было помощь посреди ночи. В ужасе от всего, что происходит, он пытается молиться, но его не оставляют в покое:

— Послушай-ка, лодырь проклятый, бочка ты с йодом… Да ты последний безбожник, если не хочешь помочь ближнему. Неужели, по-твоему, солдат финской армии должен подцепить себе заразу, угодить в четырнадцатое отделение, а то и на Илмайоки и увязнуть в армии навсегда! Так что не бурчи, а вставай и помоги ближним своим. На то ты и лекарь…

Санитар встает, открывает свой шкафчик и дает им то, чего они просят. Потом снова ложится в постель и закрывает голову одеялом, чтобы не слышать ничего. Но тщетно он пытается уснуть.

В полутемной комнате идет тихая возня. Одни суетятся вокруг добытой у санитара спринцовки, другие в это время предаются наслаждению. Заржавевшие железные кровати нещадно скрипят. И даже если бы набожному и целомудренному санитару удалось уснуть, он наверняка снова проснулся бы, когда сетка чьей-то кровати с грохотом летит на пол. Раздается грубая брань и пронзительный взвизг: «Ой-ой!» Потом кто-то третий шепчет со смехом:

— Сказали же вам, что у этой кровати сетка с секретом. Какого же черта вы на нее взгромоздились?

Честно говоря, порядочное скотство разыгрывается здесь во тьме осенней ночи, когда в парке шелестят желтые листья.

Но утром рота строится, отплевываясь, с кислыми лицами. Последние деньки, но все-таки они еще не кончились, еще надо бегать до седьмого пота, слушать, как командир объясняет про орудия и боевой порядок, что, как нетрудно догадаться, совсем не занимает влюбленных солдат.

Еще могут выпасть на их долю и тяжелые дни, когда придется ползти километрами по мокрым глинистым оврагам, потому что ты, оказывается, еще недостаточно хорошо умеешь использовать местность и рельеф для безопасного продвижения. А потом сразу же осмотр обмундирования. Почему нет пуговицы? А откуда это у вас пятна глины на коленях и локтях? Так и сыплются на солдат наряды вне очереди за плохое содержание снаряжения. Ночью — тревога. Скатку за спину, и в темный лес. А утром — на марш.

Да, сурова к ним финская армия. По что теперь до этого! Последние деньки! Скоро конец…

Даже и в самый последний день может прийтись туго. Вот уже дошли до казармы. Последний раз маршируют они с винтовкой на плече и залихватски горланят песню. И зачем только спесь и радость надоумили солдат изменить в песне слова:

И портянок казенных стирать никогда мы уж больше не станем…

Это вывело командира из себя.

— Левое плечо вперед!

Потом велели петь, но ребята уже осмелели и не подчиняются. Ведь не осталось больше ни одной побудки. Только веселая ночка, и гражданка уже маячит впереди. И тут в парнях начинает говорить гордость, и они больше не поют, молчат, как кроты.

— Не остановитесь до тех пор, пока голоса не прорежутся, — сказал начальник.

Пару миль отмахали. Все еще не поете? Молчат, как кроты. Только бормочут что-то себе под нос. Остановились. Командир идет и звонит в казарму, высшему начальству: «Не поют. Что с ними делать?» — «Неужели так далеко ушли? Возвращайтесь немедленно в казарму. Не надо было этого делать, а то у них останутся слишком плохие воспоминания об армии».

Командиру ничего не оставалось, как повернуть роту в сторону казармы. Шагали истово, молча, без песен. Некоторые обессилели и отстали по дороге. Наконец подошли к казарме. В ясном осеннем воздуху было хорошо видно, как от солдат поднимается пар, словно они только-только вышли из бани. Начальник произнес короткую речь, сказал, что он напрасно вспылил, и даже попросил прощения. Парни умолкли.

— Разойдись! — Эту команду они слышат, кажется, уже последний раз. И сразу же из солдатской гущи послышались выкрики, что, мол, уже и последний день на исходе.

Похлебка давным-давно успела остыть, но теперь разве есть кому дело до еды. Каждый торопится натянуть на себя свои одежки и сдать солдатское обмундирование. Веселая ночка и воскрешение уже не за горами:.

Из порта доставили жестянки со спиртом. Вылили и скоро запели. Песен они знали великое множество. В течение года не один исписал песнями целую толстенную тетрадь в клеенчатой обложке. В ней печальные и сентиментальные песни соседствовали с бесшабашными и развязными, а то и просто непристойными песенками, была тут и песня Илмайоки, и самими солдатами сочиненные молитвы — в общем, на любой вкус. И все эти у большинства записано подряд, без всякого порядка, в одну тетрадь с черными корочками, на первой странице которой выведено красивыми печатными буквами: «На память о солдатских временах».

Теперь эти времена уже позади, так что стоит петь:

Голос свободы златом звенит…

Свобода! Теперь можно свободно засунуть руки глубоко в карманы. И даже если не застегнешь ни единой пуговицы, все равно никто не посмеет их отрезать и не засадит на губу, назначив по целому дню за каждую оторванную пуговицу. Кто напомнит тебе о соринке на брюках или о сбившейся набекрень шапке? Теперь ты можешь смело сморкаться двумя пальцами. И уже не ты, а кто-нибудь другой будет беспокойно озираться по сторонам, идя по улице, выплюнет сигарету и поднимет руку к козырьку, как только в поле зрения появится какой-нибудь чин, отмеченный галунами и блестящими пуговицами.

Так что есть повод выпить и спеть.

Но наступает ночь. В последний раз позвали солдат на вечернюю молитву. Человек пять-шесть откликнулись на призыв и пошли молиться. Все остальные увольняющиеся были пьяны в стельку.

— Где увольняющиеся? — допрашивал дежурный офицер дневального по роте.

— Думаю, они уже собираются в дорогу домой.

Офицер прислушивается. Из казармы доносится один непрерывный глухой шум. Веселая ночка! По полу растекаются лужи рвоты, в которых плавают ножки стульев и обломки шкафов.

Настало утро, и паровоз запыхтел на станции. Его колеса стучали громко и весело: до-мой, до-мой…

Толпа молодых парней покинула казарму и разбрелась по своим дорогам. Кто здесь, кто там, спрыгивали они со спины черной железной змеи, медленно ползущей через всю страну. Прощались с товарищами, с которыми столько прожили под одной крышей, с кем делили радости и горести, с кем вместе волочили тяжелые сапоги по пыльным летним дорогам и несчетное число раз бросались грудью на мокрую землю отечества. Вместе пели песни, вместе смеялись и бранились и искали забвения и утешения на дне одной бутылки и в объятиях одной женщины. Теперь пришла пора расставаться, и, как знать, скрестятся ли еще когда-нибудь их пути.

Чужая песня будет звучать теперь в каменной казарме, чужая песня, чужой смех, чужая брань; другие парни унесут оттуда свои мысли, свои воспоминания о времени суровом и проведенном бесполезно, но все же приносящем свои плоды, горькие или же сочные и сладкие.