Отступавшая армия сжигала на своем пути все. Для выполнения гитлеровского приказа, изданного им в подражание применявшейся ранее сталинской тактике выжженной земли, были организованы даже особые «отряды поджигателей». Но наши солдаты проводили в жизнь эту тактику даже еще более основательно, чем сами русские. Каждая ночь озарялась заревами пожаров бессчетных домов, целых деревень, сломанных транспортных средств — все, что могло представлять для врага хоть какую-то ценность, предавалось всепожирающему огню. Ничто не должно было быть оставлено Красной Армии — ничего и не оставлялось. Мы шли безостановочно день и ночь, и языки пламени этих пожарищ едва не лизали нам пятки. Поскольку нам было прекрасно известно, что мы представляем собой самый арьергард армии, откатывавшейся от Калинина, то мы устраивали лишь короткие привалы, да и то не слишком часто; между нами и неотступно следовавшими за нами русскими не было больше никого.
Вечером 29 декабря мы переправились через Волгу у Терпилово, затем шли без остановки всю ночь, весь следующий день и следующую за ним ночь. И все это время русские шли за нами почти по пятам. Но даже если бы не они, нас лучше всякого кнута подгонял совершенно немилосердный мороз. Закутанные всевозможным тряпьем по самые глаза, мы упорно ковыляли на северо-запад как толпа оживших мумий, но мороз все равно неотступно и неумолимо проникал к нашим телам, в нашу кровь, в наш мозг. Даже солнце, казалось, излучало не свет, а стальной холод, а ночью кроваво-красные небеса над пылающими деревнями воспринимались нами как издевательский намек на тепло.
Когда никаких деревень, а следовательно, и пожаров вокруг не было — вокруг нашей безостановочно марширующей к Старице колонны сгущалась настолько непроницаемая тьма, что каждый мог отчетливо различать лишь спину впереди идущего.
И все это время вместе с нашей безмолвной колонной следовали сани с телом Штольца. Солдаты 10-й роты захватили у красных лошадь с единственной целью — чтобы она тащила сани с телом их командира.
В полдень 30 декабря с юга появилась и пролетела над нами шестерка «Хейнкелей-111». Затем они развернулись и стали заходить на нас в пологом пикировании. Мы бросились врассыпную от дороги, ныряя с разбегу кто в сугробы, кто в кювет. Некоторые вскакивали и, размахивая руками, кричали: «Мы немцы! Мы немцы!», другие же, изрыгая проклятия, пытались закопаться поглубже в снег. Но «Хейнкели» все равно подлетели и сбросили свои бомбы. Учитывая наше зимнее обмундирование — в основном русского производства — и то, что мы находились в самом арьергарде основной массы наших войск, ошибка летчиков была вполне понятна. Бомбы взорвались, взметнув в небо огромные фонтаны снега и мерзлой земли, но, к счастью, никто из наших людей не пострадал. Правда, одна из бомб все же убила лошадь и вдребезги разбила сани, везшие тело Штольца. 10-я рота отправилась на поиски трупа, отброшенного взрывной волной куда-то в сугробы. Тело было промерзшим до твердости пушечного ствола и совершенно не пострадало, а на лице нашего великана все еще, казалось, играла кривая ухмылка. Поскольку реквизировать другие сани с лошадью было негде и не у кого, люди из штольцевской роты принялись расширять и углублять с помощью саперных лопаток одну из образовавшихся в результате взрывов воронок, которая должна была теперь стать могилой для их погибшего командира.
«Хейнкели» тем временем, перегруппировавшись, появились снова и стали заходить на нас во второй раз. Увидев это, шестеро из похоронной команды немедленно нырнули в свежевырытую могилу к уже размещенному в ней Штольцу. На снегу возле дороги возникло еще несколько воронок, и «Хейнкели», развернувшись на юг, улетели. Из обломков разбитых саней солдаты соорудили крест на могилу Штольца, и таким образом этот доблестный воин обрел свое последнее пристанище рядом с дорогой, по которой мы отступали от Москвы.
Едва за нашими спинами стал пробиваться рассвет последнего утра уходившего года, как мы услышали, что нас догоняет какой-то грузовик. Расступившись по обочинам дороги, чтобы пропустить его, и почти не оборачиваясь на шум приближавшегося мотора, мы продолжали шагать дальше, поскольку дувший по равнине прямо нам в спину сильный восточный ветер тащил с собой огромные облака ледяного снега. Проехав еще с полкилометра, грузовик вдруг остановился, и из него высыпало с полдюжины людей, которые энергично ринулись через сугробы под прикрытие небольшого лесочка. Это были русские.
У нас не было ни малейшего намерения преследовать их, но грузовик представлял для нас несомненный интерес — им можно было отправить в Старицу наиболее обессиленных дорогой. Мы поспешили к машине и столпились вокруг нее, однако она не заводилась: ее шофер, прежде чем удрать в лес, каким-то образом обесточил ее. Времени возиться с этим у нас совершенно не было — русские дышали нам уже прямо в затылок, и ценный трофей пришлось бросить. С помощью нескольких метко навешенных издалека ручных гранат солдаты с видимым удовольствием привели грузовик в окончательную негодность, и в конце концов, к всеобщему удовлетворению, он вспыхнул ярким чадящим пламенем.
Незадолго до захода солнца 31 декабря мы достигли Старицы. Целые районы старого города были охвачены пожарами, свидетельствующими о том, что там уже вовсю работали наши «отряды поджигателей». Город эвакуировался.
По сравнению с тем временем, когда мы почти беспечно колесили с Кагенеком вокруг Старицы на «Опеле», она выглядела теперь совершенно по-другому. Все армейские подразделения, квартировавшие здесь, эскадрильи Люфтваффе, штабы и множество разнообразных тыловых частей, уже покинули город.
Но оберштабсарцт Шульц и его госпиталь были все еще здесь: я обнаружил их, как и раньше, неподалеку от сборного пункта для раненых рядом с Волгой. Когда я появился, Шульц пребывал в почти крайней степени отчаяния. Когда все самые последние тыловые подразделения уже оставили город, на него и его не слишком многочисленный штат помощников вдруг, без всякого предупреждения, свалилось откуда ни возьмись более пяти сотен раненых и больных, оказавшихся таким образом на его попечении и ответственности. Он осыпал суровыми проклятьями те части, которые в буквальном смысле слова бросили своих раненых, даже не попытавшись эвакуировать их, когда у них еще было для этого время. Для того чтобы прикрыть свое разгильдяйство и трусость, они просто спихнули ответственность за них на бедного Шульца, приказав ему к тому же — на тот случай, если он не сможет организовать их эвакуацию из Старицы, — сдаться вместе с ними русским, когда те войдут в город, в соответствии с правилами Женевской конвенции. Шульцу было сказано еще, что для передачи раненых Красной Армии вместе с ними должны остаться два офицера медицинской службы.
Это был какой-то совершенно безумный приказ. Правила Женевской конвенции были здесь пустым звуком — в Калинине мы уже имели однажды возможность убедиться в том, какое отношение проявляют русские к раненым и их врачам!
— Как я могу приказать хоть кому-нибудь из врачей остаться с ранеными, когда я точно знаю, что всех их перебьют?! — возмущенно восклицал Шульц. — Мы должны — одному Богу известно, каким образом, — либо эвакуировать всех раненых, либо мне придется остаться с ними в ожидании русских самому.
— Как вы думаете, сколько у нас осталось времени, герр оберштабсарцт? — спросил я.
— Не слишком много. Русские уже почти здесь. Но мне удалось упросить оберста Беккера задержаться, насколько это окажется возможным, в городе и попытаться сдержать русских. Большинство других частей уже удрали, — с горечью вздохнул он.
На подобную просьбу Шульца Беккер отреагировал немедленно. Несмотря на то, что он имел в своем распоряжении лишь призрачную часть своего полка, да еще не слишком многочисленные прикомандированные к нам остатки других подразделений, он оперативно распределил их на самых главных подступах к Старице. Наш батальон он отправил занять позиции в трех километрах к северу от города — для того, чтобы прикрыть отступление левого фланга наших частей, остававшегося до этого момента незащищенным. Я договорился с Ламмердингом, что присоединюсь к ним немного позже, поскольку сейчас Шульц отчаянно нуждался в моей помощи.
При свете пылавших зданий Старицы мы реквизировали все подряд транспортные средства, которые только попадались нам в обреченном городе. Когда некоторые из считаных по пальцам подразделений, которые по каким-то причинам еще оставались в городе, отказывались уступить их нам — мы их все равно забирали под угрозой немедленного расстрела. В ту ночь повсюду царила паника, и эти тыловые части, впервые ощутив на себе разгоряченное дыхание Красной Армии, обращались в поспешное бегство. Раненые плотно рассаживались нами по всем добытым грузовикам, саням и даже артиллерийским лафетам. Тяжело раненные, которых в обычных условиях мы боялись даже пошевелить, были согласны и готовы ехать теперь хоть на трясущихся передках артиллерийских орудий — их нужно было только обмотать поплотнее одеялами от мороза. Раненые с переломами рассаживались по конным повозкам или даже ехали верхом на неоседланных ломовых лошадях. В самых тяжелых случаях мы делали уколы морфия, наскоро устраивали сидячие и лежачие места, но раненые были счастливы любой возможности — всему, чему угодно, лишь бы только не оказаться в руках красных. К одиннадцати вечера на сборном пункте оставалось уже лишь около двухсот легко раненных; все остальные были уже на пути ко Ржеву. В случае неожиданной атаки русских мы могли взять этих двести человек с собой, а в самом крайнем случае многие из них могли передвигаться вместе с нами и самостоятельно. Русским нельзя было оставлять ни одного человека.
Между тем спокойствие оберста Беккера превозобладало над паникой в городе, и тыловые подразделения стали эвакуироваться из Старицы более-менее упорядоченно, успокоенные знанием о том, что между ними и надвигавшимися русскими имеется еще и некоторая прослойка немецких войск, прикрывающая их отход. Если бы они узнали, насколько тонка была та прослойка, их паника, наверное, удесятерилась бы.
Подтвердилось, что Кагенек умер от своего ранения именно в Старице, а не где-то еще. Пока еще оставалось немного времени, я дошел до временного немецкого военного кладбища на берегу Волги и отыскал его могилу, почти ничем не отличавшуюся от многих и многих других. Прямо передо мной простиралась замерзшая Волга, через которую мы столь беззаботно переправлялись с ним всего лишь месяц назад. В тот раз поездка на аэродром в Старицу была для нас приятным приключением, сейчас же почти весь город был охвачен огнем, среди которого немым укором величественно возвышались старинные церкви. Вероятнее всего, этой скромной могиле так и предстояло остаться для Кагенека его самым последним земным пристанищем — вдали от его княгини Байернской и сыновей-близнецов, которых он так никогда и не увидел. Я произнес короткое прощальное слово и поспешил вернуться к Ламмердингу и батальону.
Когда я появился за пятнадцать минут до полуночи в небольшой бревенчатой избушке, служившей нам постом боевого управления, у Ламмердинга оказался для меня сюрприз.
Стараясь придать лицу как можно более праздничное выражение, он раскрыл свой дорожный саквояж и торжественно произнес:
— Хотите верьте, хотите нет, но я тащил это с собой от самого Литтри.
И извлек наружу бутылку шампанского.
— Теперь нас осталось только трое, чтобы распить ее за Новый год, — добавил он.
Беккер появился за пять минут до полуночи, и Ламмердинг, открывая шампанское, звонко выстрелил пробкой.
— Прошу прощения, что не поставил бутылку на лед, — ухмыльнулся он.
Мы молча выпили за наступивший 1942 год. Застолье получалось не особенно праздничным. Мы с грустью помянули друзей, лица которых больше никогда не увидим, да и сам Новый год пришел к нам при обстоятельствах, которые вряд ли можно было назвать добрыми предзнаменованиями.
* * *
Нас разбудил громкий крик: «Тревога!» Было 5 часов утра, и, как обычно, в первые секунды у меня от этого сигнала прямо кишки судорогой свело. Но на этот раз нам повезло: красные сумели добраться по сугробам только до края нашего сектора, и их атака так и захлебнулась в снегу.
К девяти часам того утра наше формирование завершило эвакуацию старого города через Волгу, и практически сразу же вслед за этим в Старицу вошли русские. Нам пора было уносить ноги.
Но никакого официального приказа к отступлению нам в то утро так и не поступило. Время близилось к полудню, а штаб дивизии все продолжал молчать. Хуже того — мы даже не знали, где расположен теперь штаб дивизии, а где штаб полка, а дорога, по которой мы намеревались отступать, уже к 11 часам утра была в руках русских. Соседний с нами полк, входивший в состав 26-й Колонской дивизии, уже проинформировал нас по радиосвязи, что начиная с полудня они будут отрываться от противника по направлению ко Ржеву.
Маленький Беккер умудрился пробраться к Хиршу — офицеру, командовавшему в дивизии особым головным подразделением велосипедистов-посыльных, но и он знал не более, чем мы. Положение начало приобретать критический характер.
— Что вы намерены делать? — спросил я у Ламмердинга.
— Пока ничего, — отрезал он. — Просто ждать. И передать Хиршу, что нам пора выбираться из этого проклятого места, пока нас не превратили в кровавое месиво.
Наша передвижная радиостанция продолжала отправлять в эфир условные сигналы, но не получала на них никаких ответов. И Ламмердинг, и я испытывали пренеприятнейшую подавленность и нервозность, и я решил пока побывать в своей медицинской части. Тульпин, Генрих и только что появившийся у нас в штате зубной врач пребывали во вполне беззаботном настроении: они пока просто даже не догадывались о том, насколько опасная сложилась вокруг нас ситуация. Хорошим для них было уже одно то, что за три последних дня у нас не было ни одного нового раненого или случая обморожения, несмотря даже на нечеловеческий холод. Наше зимнее обмундирование теперь вроде бы более-менее соответствовало этим экстремально низким температурам, а чрезвычайная напряженность последних дней в сочетании с усиленным движением маршевым порядком оказали на многих подобие некоего притупляющего наркотического воздействия — люди впадали в заторможенное и какое-то благодушное состояние, похожее на летаргию, при котором совершенно не хотелось ни о чем задумываться. Подобный фальшивый оптимизм, равно как и чрезмерная подавленность некоторых, в частности Ламмердинга, были нам совершенно ни к чему; меня по крайней мере чрезвычайно нервировало как одно, так и другое. Однако не оставалось ничего другого, кроме как ждать. Нервы, однако, у меня были натянуты до такой степени, что я не мог ждать просто так, в праздном бездействии. Я понял, что мне нужно обязательно чем-нибудь занять себя.
Тут вдруг мое внимание привлек конь — довольно крупный немецкий ломовой мерин, одиноко стоявший в снегу. В основании передней левой ноги бедного и брошенного всеми животного зияла огромная рваная осколочная рана, и рана была уже безнадежно обморожена. Мерин был в любом случае обречен, и мне вдруг пришло в голову, что нам, вероятно, придется провести всю зиму на «линии Кёнигсберг» и что с мясом там наверняка будет туговато. Температура окружающего воздуха обеспечивала прекрасную природную глубокую заморозку. Иметь собственный запас конины было бы для нашей медсанчасти совсем не лишним. Итак, я решил положить конец мучениям животного и одновременно извлечь из этого несомненную для всех нас выгоду, а к тому же, возможно, избавиться одним махом от этого отвратительного леденящего страха где-то внутри моего живота. Генрих был фермером, я — хирургом: объединив наши усилия и таланты, рассудил я, мы могли бы справиться с этой задачей на вполне профессиональном уровне.
Выслушав мое предложение, Генрих проявил поначалу нерешительность, но зато дельно подметил, что если мы убьем коня на улице, он немедленно превратится в огромную глыбу льда и его будет практически невозможно разделать.
— Тогда давай заведем его куда-нибудь в тепло и убьем там, — ответил я.
Мерин, будто чуя свою близившуюся кончину, не проявил никакого стремления к взаимодействию. Единственным местом, куда он согласился дать завести себя почти без проблем, оказалась жарко натопленная жилая комната, да и то пришлось изо всех сил тащить его спереди и подталкивать сзади. Когда наконец мы все втроем оказались внутри, я поспешно запер входную дверь на задвижку. В и без того не слишком большом помещении мерин казался раза в два огромнее, чем был на самом деле, — настоящий Троянский конь. А как только он опять почуял неладное и предпринял решительные попытки найти выход, от нашей решительности не осталось и следа. К тому же лично меня, честно признаться, никак не оставляло ощущение, что мы совершаем какое-то гнусное преступление; да, все было правильно, и то, что мы затеяли, сулило лишь одни сплошные выгоды и офицерам-ветеринарам, и поварам, и в конце концов нам самим, но все же Генрих и я…
— Герр ассистензарцт, а может быть… — начал было Генрих.
— Нет! Никуда не уходи! Мы должны закончить с этим!
Я взял в левую руку свой нож, а в правую пистолет и, тщательно прицелившись, выстрелил сбоку мерину в голову. Рухнув на пол, это гигантское животное, заполнившее собой, казалось, всю комнату, вдребезги разбило в агонии своими могучими копытами подвернувшиеся стол и скамью.
Генрих мгновенно запрыгнул на печь и трусливо забился там в угол. Мне тоже, можно сказать, повезло не попасть под эти жуткие копыта, так как мерин упорно не желал расставаться с жизнью. Мне потребовалась, наверное, целая минута для того, чтобы собраться с духом и подобраться к его голове, чтобы перерезать горло. Из горла хлынула неожиданно мощная струя крови, мгновенно залившая собой весь пол. Мне казалось в тот момент, что я совершил ужасное, бесчеловечное, кровавое злодеяние.
Генрих высказал с печи мысль, что разумнее всего будет взять лишь задние ноги, каждая из которых весила, наверное, килограммов по девяносто. Я смог преодолеть в себе свою щепетильность, лишь постаравшись убедить себя, что вопрос о том, иметь или не иметь сто восемьдесят килограммов мяса, может оказаться для всех нас очень важным.
Освежевав заднюю часть туши, мы, хоть и с некоторым трудом, но все же отделили от нее ноги. Пробив подвернувшимся ломом сухожилия, чтобы было удобнее тащить, мы постепенно переместили обе ноги в одну из наших конных повозок, и в дело вступила естественная природная заморозка.
Приказ к отступлению поступил лишь в шесть вечера — ко времени, когда русские уже вовсю начали вести по нам минометный огонь. Для прикрытия нашего отступления Шниттгеру и возглавляемым им двадцати солдатам было приказано связать врага арьергардным боем. Когда мы наконец добрались до дороги, по которой отходили части 26-й дивизии, для всех нас это было огромным облегчением.
Мы то и дело проходили мимо приткнувшихся у обочин немецких автомобилей, многие из которых были взорваны или сожжены. Некоторые из них были хоть и обездвиженными, но все еще целыми, и внутри у них находились бесценные для нас продовольствие и боеприпасы. Спешно перебрасывая хотя бы что-то из всего этого в наши кузова и повозки, мы в то же время холодели от одной только мысли о том, что все эти машины брошены совсем недавно под обстрелом врага и что нам, возможно, в любой момент придется продираться дальше с боем, в результате которого до «линии Кёнигсберг» можно и не добраться…
Мы шли так быстро, как только могли, но все же из-за самых ослабевших тащившихся сзади раненых наша колонна растягивалась все больше и больше. Пару раз мы даже останавливались, чтобы сомкнуть ряды, и я каждый раз просил Ламмердинга, возглавлявшего колонну, чтобы он не командовал там каждые несколько минут «Шире шаг!». Столбик термометра застыл на отметке минус 45 градусов по Цельсию. Каждый раз, когда мы вдыхали в себя этот ледяной воздух, наши тела теряли частицу своего тепла. Мороз пробирал до костей, до самого костного мозга, и постепенно каждый наш шаг, каждое движение становились все скованнее и неуклюжее. Не оказался в стороне, разумеется, и головной мозг — в результате далеко не каждый из нас ясно осознавал, что с ним происходит.
В результате того, что мы вынуждены были двигаться от Старицы к «линии Кёнигсберг» не по прямой, а окольными путями, общая протяженность этого демарша составила почти пятьдесят километров. Для измученных усталостью и морозом людей это было чрезвычайно суровым испытанием. Не зная почему, дважды упал даже сам Ламмердинг. Каждый раз он, конечно, бодро и со смехом вскакивал и озадаченно покачивал головой.
— Должно быть, я просто пьян, — с наигранной веселостью пробормотал он заплетающимся языком после того, как во второй раз растянулся на совершенно ровном месте.
— Да нет, это просто мороз, — поправил я его, с усилием проталкивая слова сквозь застегнутую у меня на лице и задеревеневшую Kopfschutzer. — Он частично вывел из строя твой вестибулярный аппарат.
— Чепуха! — упрямо ответил Ламмердинг.
— Послушай, только, ради бога, не пытайся бежать всю дорогу до «линии Кёнигсберг»! — взмолился я. — Иначе мы прибудем туда одни, без наших людей. Посмотри-ка — они растягиваются все дальше и дальше.
Мы с Ламмердингом остановились и терпеливо пропустили мимо себя всю нашу колонну. Картина в хвосте ее оказалась даже печальнее, чем можно было себе представить, — ведь там постепенно скопились самые обессиленные. Шатаясь и падая почти на каждом шагу, они нащупывали своих таких же не державшихся на ногах товарищей, поднимались сами, помогали подниматься им… Они не шли, а мучительно перемещались в пространстве. Я приказал, чтобы самых ослабленных по очереди везли в конных повозках. Казалось, что от мороза замедлилось даже течение времени и что эта ночь, если когда-нибудь и кончится, то еще очень и очень не скоро. Достигнув самой крайней степени изнеможения, некоторые — уже ничего не соображая — прямо у нас на глазах падали пластом в снег и категорически отказывались идти дальше. Им уже пели сладкоголосые сирены снежных океанов. Мы хлестали их по щекам, ставили на ноги, снова поднимали их пинками из снега, снова хлестали по лицу, осыпали самыми непечатными ругательствами — все что угодно, лишь бы только они не прекращали двигаться. В тех случаях, когда даже все это было бесполезно, мы заворачивали безнадежно обессиленных в одеяла и грузили их, почти как трупы, на повозки.
Эта кошмарная ночь все же закончилась, и на рассвете мы прошли мимо восьмерых русских солдат, валявшихся замерзшими прямо на дороге. Вероятно, это был русский патруль, с которым расправились люди из 26-й дивизии. После двенадцати часов непрерывного перехода, за которые мы покрыли почти сорок километров, мы оказались в Панино. Судя по карте, мы были теперь всего лишь в шести с половиной километрах от нашего сектора «линии Кёнигсберг».
В здании железнодорожной станции «Панино» стоял жуткий стон, издаваемый примерно сотней наших тяжело раненных солдат. Почти все они лежали на полу в неотапливаемом зале ожидания. Лишь под некоторыми была солома, и совсем уж немногие были укутаны одеялами. В поезде, стоявшем под парами у платформы, было еще несколько сотен раненых. Это был самый последний состав, отбывавший к югу. С остатками своей арьергардной группы нас догнал Шниттгер, сразу же сообщив о том, что русские следуют за ним почти по пятам. Погрузка остававшихся в зале ожидания раненых в поезд мгновенно ускорилась, и уже через несколько минут, обдав нас на прощание дымом и паром, состав тяжело тронулся с места. Мы поспешили возобновить походное движение, чтобы поскорее соединиться батальоном с остальными нашими частями на «линии Кёнигсберг», а уже через полчаса на станцию «Панино» вошли русские.
Встретивший нас через три километра на дороге фон Бёзелагер передал Ламмердингу все необходимые распоряжения, касавшиеся сектора обороны у Гридино, который и предстояло оборонять остаткам нашего 3-го батальона. Ламмердинг и весь остальной батальон спешно направились к этим позициям у Гридино, до которых оставалось еще четыре километра, а мы с Генрихом временно остались при посте боевого управления фон Бёзелагера. С характерной для него основательностью он устроил из него настоящую крепость.
Введя нас внутрь этого импровизированного бастиона, фон Бёзелагер критически осмотрел меня своими пронзительно голубыми, как закаленная сталь, глазами, отметил, что я крайне истощен, и добавил к этому:
— Давайте, доктор, и ты, Генрих, садитесь, я напою вас сейчас горячим бульоном.
Генрих попытался было помочь ему, но фон Бёзелагер мягко толкнул его обратно на скамью и сказал:
— На этот раз поварёнком побуду я.
Пока мы отогревались у огня и пили обжигающий бульон, фон Бёзелагер обрисовал нам в общих чертах, что нас ожидает на «линии Кёнигсберг».
— Это не самая лучшая из линий обороны, — сразу признал он, — но по крайней мере она выбрана опытными тактиками, и что-то путное из всего этого сделать можно.
— Как вы думаете, как долго мы здесь пробудем? — спросил я его.
— Надеюсь, долго. Отступать дальше, не ухудшив значительно общего положения, мы больше не можем. Мы теперь на таком рубеже, где мы должны либо остановить красных, либо погибнуть. На фронт отправляют уже любого более-менее здорового мужчину о двух руках и ногах. Эту линию обороны мы просто обязаны удержать, — без лишнего пафоса, но с выражением убийственной серьезности на лице закончил фон Бёзелагер.
— Слава богу, хоть переход этот закончился. Любой наш солдат предпочел бы сейчас схватиться с полусотней русских, нежели пройти еще полсотни метров. Однако из того, что вы рассказали, герр риттмейстер, я так и не уяснил для себя, насколько имеющаяся ситуация безнадежна или, напротив, обнадеживающа.
— Скоро, черт подери, узнаем, — ответил фон Бёзелагер.