Мемель оставался уже в сорока километрах позади нас, и полуденное солнце нещадно припекало марширующие колонны. С сухими, потрескавшимися губами, красными воспаленными глазами и покрытыми пылью лицами люди непреклонно двигались на восток, имея лишь одно сокровенное желание — лечь и поспать хотя бы несколько часов. Однако безостановочное движение все продолжалось и продолжалось — по дорогам и проселкам, по лесам и полям…

Наши ударные войска, кавалерийские эскадроны и сновавшие по передовой вестовые-велосипедисты были уже далеко впереди нас. Они расчищали нам дорогу, обеспечивали наше продвижение и настойчиво наступали на пятки отступавшему врагу, не менее упорно применявшему на нашем секторе фронта все виды задерживающей нас оборонительной тактики. Однако, минуя придорожные деревни, мы стали замечать повсюду проявления совсем иного духа местных жителей. По сравнению с первыми двумя днями чувствовалась очень заметная разница: если раньше улицы были абсолютно обезлюдевшими, как будто мы проходили через деревни-призраки, то теперь вдоль дороги стало появляться все больше и больше литовцев. То здесь, то там едва заметные дуновения ветерка лениво колыхали появившиеся желто-зеленые флаги. Теперь литовцы уже верили в грядущую победу Германии, и эти их флаги символизировали новую свободу для Литвы. Некоторые деревенские жители протягивали солдатам сигареты, кружки с водой, караваи свежеиспеченного хлеба. По их глазам было видно, что они делятся всем этим с радостью, с отчаянной надеждой на то, что русские уже больше никогда не вернутся.

Вскоре после полудня мы отдохнули пару часов в тени придорожного леса. Подложив под головы сумки с противогазами, камни или просто вытянутую руку, люди мгновенно засыпали. На каждом из таких привалов начиналась моя работа. К моей палатке сразу же выстраивалась очередь страдающих от различных недомоганий, ранений или просто стертых в кровь ног. Сегодня были еще и несколько случаев теплового удара. На этот случай у меня были припасены специальные уколы. Еще одной напастью для нас оказалась загрязненная вода, и пока на полевой кухне приготавливался чай, я раздавал всем желающим воду, пропущенную через особый фильтровальный аппарат, который мы возили с собой. Весь личный состав был по нескольку раз привит от сыпного тифа, паратифа и дизентерии, но я все-таки предпочитал не рисковать. Существовала даже специальная инструкция, запрещавшая пить непрокипяченную или непрофильтрованную воду.

Но изможденный многочасовой жаждой и вдосталь наглотавшийся дорожной пыли солдат выпьет первую же воду, которую увидит, и остановить его невозможно ничем, хоть даже особым приказом по батальону. Решить эту проблему мне неожиданно помог Мюллер. Однажды утром он обнаружил у одного из колодцев с питьевой водой целую россыпь каких-то подозрительных и никак не маркированных ампул. Он сразу же принес их мне, а я, конечно, немедленно отправил их на экспертизу в ближайший госпиталь. В ампулах, к счастью, не оказалось ничего опасного для жизни или здоровья, но событие это уже породило стремительно разнесшийся слух о том, что посредством ампул с каким-то неизвестным нам ядом русскими отравлены все колодцы с питьевой водой. Само собой, я и не думал опровергать эти домыслы. Во время вечернего привала Мюллер и Дехорн с торжествующим видом доставили ко мне шестерых совершенно поникших духом солдат, сознавшихся в том, что пили воду из «отравленного» колодца. Одним из этих шестерых был Земмельмейер — помощник нашего повара и большой юморист. От всегдашней веселости не осталось и следа, а то, что он был не просто солдатом, а еще и помощником повара, извиняло его за совершенной проступок еще меньше, чем остальных.

— Как это ты поймал их? — спросил я у Мюллера.

— Очень просто, герр ассистензарцт, — ответил Мюллер вполголоса, отведя меня в сторону. — Я сказал всем, что с помощью особого противоядия мы можем спасти жизнь любого, кто пил из колодца. В противном же случае они, скорее всего, умрут.

— Ловко… И что же нам теперь прикажете делать с ними, герр «доктор»?

— Ну, не знаю… Почему бы, например, не поставить им клизмы с хорошенькой дозой касторового масла?

Посматривая на растерянных и ничего не понимавших солдат, Дехорн громко расхохотался, чем поверг их в еще большее недоумение.

— Ты слишком суровый доктор, Мюллер. Я думаю, что они слишком измотаны походом, чтобы выдержать еще и такое нешуточное промывание желудка. Но мы все же дадим им по три ложки активированного угля и по хорошей столовой ложке касторового масла. Это не причинит им никакого вреда, но послужит хорошим уроком на будущее.

На следующее утро восемнадцать еще более перепуганных солдат повинились Мюллеру, что пили воду из отравленного колодца, и он уже сам выдал им «противоядие» в виде все того же активированного угля и касторки. После этого забавного недоразумения единственные жалобы в связи с желудочными недомоганиями поступали к нам на кухню от ее работников-мордоворотов, а уж там-то для приготовления пищи применялась только тщательнейшим образом отфильтрованная и прокипяченная вода. К тому же во время привалов они стали попроворнее стараться как можно быстрее напоить всех жаждущих чаем и кофе.

Мы преодолевали километр за километром, обошли стороной Гродно и направлялись к Лиде. Время от времени над нами пролетали русские самолеты — возможно, их целью был оставшийся позади нас мост через Мемель. Зенитчики отмечали траекторию их полета пунктирами симпатичных белых облачков от разрывов их снарядов, но понуро шагавшие по дороге люди уже не поднимали глаз ни на что, что не касалось непосредственно их собственной, персональной войны. А собственная война каждого на том этапе ограничивалась очень узкими и простыми рамками: суровые трудности дороги, боль в стоптанных ногах, сухость во рту, тяжесть снаряжения и то, что могут принести с собой следующие несколько шагов. Бодрость духа солдата поддерживали только мысли о предстоящем привале. Каждый мечтал о том, чтобы просто остановиться, не переставлять шаг за шагом окаменевшие неподъемные ноги и несколько часов поспать. Не было слышно никакого пения, никаких шуток, никаких пустопорожних разговоров — только отдельные короткие реплики, да и то строго по делу, когда это было действительно необходимо. Колонна двигалась по дороге почти в полном безмолвии. Время от времени на придорожные поля и леса производились неожиданные набеги с целью выявления и обезвреживания могущих скрываться там русских. Это было необходимо, а потому выполнялось со всей педантичностью, но уже без энтузиазма. Энтузиазм был необходим нам для того, чтобы заставлять себя двигаться вперед по дороге.

Багровое солнце медленно опускалось за поднятые нами плотные облака пыли. Вот оно скрылось совсем, однако наше мрачное шествие продолжалось и в сгущавшейся тьме. Мы уже хотели, чтобы русские где-то там впереди наконец остановились… Мы мечтали уже о чем угодно, хоть бы даже и о бое — лишь бы только нарушить эту невыносимую монотонность, эту убийственную непрерывность нашего бесконечного шествия. Привал был наконец объявлен уже в начале двенадцатого ночи. Его решено было устроить на большой ферме немного в стороне от дороги. За сегодняшний день мы покрыли более шестидесяти километров!

Часом позже вестовой нашего полка доставил нам фантастическое сообщение о том, что завтрашний день объявлен для нашего батальона днем отдыха. Многие к тому моменту уже крепко спали, остальные же приветствовали новость громкими радостными криками. Возгласы эти, однако, ни в малейшей степени не потревожили сна их товарищей.

* * *

Купавшиеся нагишом в пруду около фермы солдаты приветствовали громкими криками, свистом и смехом хорошенькую доярку, как ни в чем не бывало направлявшуюся в свой коровник. После крепкого и продолжительного ночного сна мысли молодых здоровых мужчин текли теперь в гораздо более нормальном русле, чем накануне, — и доярка явно не выглядела совсем уж безразличной к такому повышенному вниманию к своей скромной персоне. На этот день я отменил свой запрет на купание и мытье ног — поскольку идти нам никуда сегодня не предстояло. Те, что не купались в пруду, раздевались по пояс и с наслаждением разгуливали босиком, стирали носки и портянки или чинили обмундирование. Настроение у всех было исключительно приподнятое, даже какое-то праздничное.

Время от времени до нас доносилось далекое, приглушенное расстоянием громыхание канонады. Казалось, что оно не дальше, чем накануне вечером, и я чувствовал себя несколько неспокойно. Чуть позже в тот день Кагенек откуда-то пронюхал, что у Белостока в нашем окружении оказались целых две русских армии, которые в течение двух суток отчаянно пытались прорвать сжимавшееся вокруг них стальное кольцо. А канонада, что мы слышали, доносилась до нас со стороны осажденной нами крепости в Гродно.

Ко мне выстроилась длинная очередь солдат с тщательно вымытыми ногами. Все они пришли ко мне для осмотра и лечения. Я наконец имел возможность уделить им такое количество внимания, в котором они действительно нуждались. Сейчас можно было никуда не торопиться. Я неспешно обрабатывал йодом маленькие волдырики, прокалывал и дезинфицировал те, что покрупнее, удалял ножницами кожу с нагнаивавшихся совсем уж крупных волдырей и все их заклеивал особым тонким пластырем — так, чтобы потом можно было более-менее успешно и не слишком болезненно втиснуть ногу в ботинок или сапог. Ни разу в жизни не удалял я столько отмершей кожи за один день! Направить солдат в тыловой госпиталь пришлось всего лишь в нескольких случаях. Были случаи и попроще, включая и дизентерию — думаю, что в результате того, что они просто напились загрязненной воды. Одного человека сбросила с себя лошадь, а двое страдали от острого воспаления слизистой оболочки глаз — в результате многочасового пребывания в густой пыли. В целом, однако, люди перенесли первые три дня нашей кампании вполне удовлетворительно. Я считал, что на моей личной ответственности лежит необходимость сделать так, чтобы, когда дело дойдет до настоящих боев, Нойхофф располагал бы батальоном безупречно здоровых бойцов. Когда начнутся реальные боевые действия, мы уже не сможем уделять столько времени медицинскому обслуживанию личного состава.

Штольц, босой и голый по пояс, наслаждался ласковым послеполуденным солнцем, живописно восседая на вязанке сена и лакомясь жареной картошкой. Вдруг мы увидели, что от фермы к нам, отчаянно жестикулируя, стремглав бежит литовский крестьянин. У него явно было какое-то важное и срочное сообщение к нам. «Котт!» — подозвал его к нам Штольц. Мы не могли понять ни слова из того, что перепуганно тараторил нам литовец, кроме несколько раз повторенного «Russke! Russke!» При этом он все время указывал рукой в направлении леса, находившегося от нас всего в паре сотен метров.

— В лесу русские, — «перевел» наконец я.

— Ну, в любом случае их там не может быть слишком много, — совершенно спокойно и даже как-то с ленцой промычал Штольц сквозь набитый рот. Не прекращая невозмутимо жевать картошку, он взял свой автоматический пистолет, сунул в карманы брюк пару гранат и, все еще по пояс голый и босой, неспешно отправился к лесу в сопровождении десятка солдат. Уже минут через десять он вернулся обратно, подталкивая впереди себя трех пленников — одного русского офицера и двух солдат.

Пленных отвели для допроса на ферму, в гостиную с большим камином. Ламмердинг взялся вести протокол допроса. Выполнявший функции переводчика офицер знал русский лишь очень поверхностно, и все-таки нам, хоть и с великим трудом, но удалось выудить из этих троих ту главную информацию, что нас интересовала.

Наше нападение на русских застало этих людей врасплох, спящими внутри железобетонного бункера на границе. Они не имели ни малейшего представления о том, что мы уже находимся с ними в состоянии войны, но когда наши крупнокалиберные снаряды начали сотрясать стены их блиндажа, они предприняли отчаянную, но не слишком благоразумную попытку сражаться за него «до последней капли крови». Однако наши войска не предоставили им возможности проявить себя настоящими героями — они, колонна за колонной, просто проходили и проходили мимо них, как мимо пустого места, в глубь русской территории. Мужественные защитники блиндажа наконец осознали, что дальнейшее сопротивление не только бесполезно, но и гибельно для них. С наступлением ночи затаившаяся в блиндаже небольшая группа офицеров и солдат незаметно выскользнула из него, намереваясь догнать свои отступающие части, и к тому времени, когда Штольц взял троих оставшихся из них в плен, они уже четвертые сутки беспорядочно блуждали ночами по лесам. Они были крайне изнурены и отчаянно голодны, да к тому же не имели ни малейшего понятия ни о своем местонахождении, ни о текущей ситуации в целом. То, что они угодили в плен, вообще, казалось, не имеет для них никакого значения. Самым интересным, что нам удалось узнать в результате допроса, было то, что Красная Армия была совершенно не подготовлена к нашему нападению 22 июня. Во всяком случае, на нашем участке мы атаковали, в сущности, спящую армию.

Вегенер вернулся на «моем» «Мерседесе» и привез с собой молодого лейтенанта, назначенного для прохождения службы в наш батальон на место погибшего Штока. Фамилия лейтенанта была Больски, и его, конечно за глаза, неминуемо переименовали в «Польски» (Bolski — Polski). Это забавное прозвище приводило его в неописуемое неистовство, поскольку, хоть Больски и происходил из прибалтийских немцев, он одинаково отчаянно ненавидел как русских, так и поляков — примерно как бубонную чуму. Еще его столь же лютая ненависть распространялась и на англичан, несмотря даже на то, что англичанкой была его собственная родная бабушка. Создавалось впечатление, что у него имелась какая-то болезненная внутренняя потребность везде и всюду, при каждом удобном случае настоятельно подчеркивать, что он является исконным, чистокровным немцем из Восточной Пруссии. Нойхофф включил его в состав 12-й роты, т. е. в ту роту, что была под командованием фон Кагенека. А у Кагенека, который уж точно был стопроцентным немцем, что называется, «голубых кровей», Больски стал стараться еще ожесточеннее доказывать себе самому и всем, кто не отмахивался от него, что он — самый что ни на есть настоящий, стопятидесятипроцентный немец.

Незадолго до того, как солнце стало скрываться за горизонтом, мы вдруг услышали нежную мелодию, исполняемую на лютне и доносящуюся откуда-то со стороны беседки невдалеке от дома. Ламмердинг и я пошли на эти столь удивившие нас звуки и увидели очень пожилого литовца, сидящего рядом с домом и играющего на своем диковинном инструменте для нескольких наших солдат. Его длинная снежно- белая борода делала его похожим на старинного барда. Мы попросили его перейти в дом и поиграть для нас еще. Старик уселся поудобнее у очага, и его руки, чуть заметно подрагивая, на какое-то мгновение замерли на его столь же древнем, как и он сам, инструменте. Все офицеры и солдаты как по команде замолчали, задумчиво прислонились к стенам вокруг седовласого музыканта и в почтительном безмолвии приготовились внимать его искусству.

Первые, едва различимые на слух аккорды возникли как будто бы из каких-то далеких таинственных глубин. Вначале они были как бы неуверенно нащупывавшими себе путь к своим слушателям, а затем незаметно развились в согласованную и изысканную мелодию — печальную, почти меланхолическую, однако никоим образом не заунывную. Лично я воспринимал эти исполненные грустью мелодии как музыкальное самовыражение души приграничного народа, исстрадавшегося за многие столетия от граничащей с рабством зависимости от иноземцев. Затем, постепенно, настроение звучавшей музыки неуловимо изменилось — все более и более убыстрявшийся ритм стал бурным, пульсирующим, даже агрессивным. Лицо старика, бывшее до того спокойным, бесстрастным и совершенно отстраненным от мирских проблем, сейчас совершенно преобразилось. В глазах вспыхнул внутренний огонь, и он запел на неизвестном нам языке. Голос был ослаблен возрастом, но пение было очень уверенным и чистым — чувствовалось, что старец не ошибается ни в одной ноте. Казалось, что он поет хвалу народу, вновь обретшему свою утраченную ранее свободу.

Думаю, что те, кто принял протекторат германской армии и даже занял в дальнейшем посты в новой литовской администрации, очень прогадали, однако, в одной чрезвычайно важной вещи: недооценить подобные пронзительные призывы к свободе и национальному самосознанию, близоруко пренебречь помощью людей, подобных этому старику, в деле политической пропаганды и борьбы с красными было их грубейшей ошибкой. Это была поистине бесценная сокровищница доброй воли их же народа, которая только и ждала того, чтобы ею воспользовались. Вместо этого произошло, однако, совершенно обратное, и в результате — снова все те же притесненность, угнетенность и подавленность, ставшие уже «привычными» за долгие столетия иноземного ига.

Некоторые из солдат, слушая старика, принялись между делом с любопытством осматривать внутреннее убранство дома. Больше всего поразила их воображение огромная массивная каменная печь, выстроенная прямо по центру гостиной. Она имела очень толстые стены, открытый очаг для разведения огня и несколько углублений с установленными в них довольно примитивными на вид глиняными горшками. Своими внушительными размерами печь разделяла гостиную как бы на два отдельных помещения.

— Эй, дед! — послышался голос одного из солдат. — У тебя, должно быть, большая семья. Но все же зачем вам такая громадная печь?

Старик загадочно улыбнулся. Он знал немецкий достаточно хорошо для того, чтобы понять, о чем его спрашивают.

— Вы будете в России этой зимой? — переспросил он солдата ставшим вдруг слабым и тонким голосом.

— Возможно…

— Вот тогда и поймете зачем! И, пожалуй, тогда вам будет уже не до смеха.

* * *

В половине третьего следующего дня мы уже снова двигались походным порядком на восток. Дорога была скверной, как никогда до того, а с наступлением темноты последовал настоящий ночной кошмар с крутыми и местами даже обрывистыми холмами и, что самое ужасное, — с бесконечными рытвинами, выбоинами, колдобинами и непомерно глубокими колеями вдоль дороги, проделанными огромными колесами русских телег в пору распутицы. Ночная тишь то и дело нарушалась пронзительными выкриками кучеров, отчаянно вопивших на лошадей. Бедные и измотанные ужасной дорогой животные, запряженные в тяжелые повозки, с огромными трудностями преодолевали глубокие песчаные ямы, чередовавшиеся с крутыми склонами далеко уже не равнинных холмов. Иногда объявлялись короткие остановки для того, чтобы дать хотя бы немного передохнуть совсем уж выбившимся из сил и дыхания лошадям, после чего погонщики снова упруго тянули их за поводья, и измученные животные, устало всхрапывая и раздувая бока, принимались снова тащить свои тяжелые упряжки. Порой создавалось забавное впечатление, что повозки тянут не лошади, а люди, а лошади только помогают им по мере оставшихся у них сил. Повозки жалобно поскрипывали, проезжали некоторое — не слишком большое — расстояние, и их тяжелые колеса снова увязали в глубоком песке.

Однако форсированное движение на восток должно было продолжаться, а колеса — крутиться. По два или даже по три отделения солдат от каждой роты отряжались специально для того, чтобы помогать подталкивать повозки в труднопроходимых местах. Как только повозка начинала опасно замедлять свое движение, грозя в очередной раз завязнуть в песке, солдаты бросались к ней, хватались за спицы колес и, налегая на них всем весом, помогали колесам миновать опасное место. Солнце уже поднялось над восточным горизонтом, а наше неумолимое и какое-то ожесточенное движение вперед все продолжалось и продолжалось. Люди и лошади, согласованно взаимодействуя друг с другом и выбиваясь из последних сил, безостановочно толкали и тянули тяжело груженные повозки. Многие солдаты поснимали свои гимнастерки и нательные рубахи. Пот ручьями струился по их спинам, на него тут же оседала рыжая дорожная пыль, превращавшаяся затем в затвердевшую бурую корку. Одно отделение для подталкивания повозок поочередно сменялось другим, и сменившиеся с облегчением благословляли Провидение за то, что какое-то время им можно снова просто идти пешком.

Самые хорошие дороги, с наиболее качественным и устойчивым к износу покрытием, были выделены для ускоренного продвижения по ним в глубь России передовых ударных частей, моторизированных подразделений и артиллерийских батарей Вермахта. Пехота же, с ее транспортом на конной тяге, была «удостоена» более или менее параллельных им проселков уже известного нам «качества». Эти так называемые дороги, состоявшие по большей части из песка, местами слишком уж походившего на известь, мы в буквальном смысле слова осыпали неприличными для произнесения вслух проклятиями. Это, однако, не освобождало нас от необходимости с огромным трудом двигаться дальше, и к половине третьего следующего дня — ровно через двадцать четыре часа непрерывного перехода всего с двумя коротенькими привалами — мы достигли наконец нашего следующего «бивуака». Спустя всего лишь несколько считаных часов отдыха мы уже снова следовали дальше, через холмы и леса, которые по мере нашего углубления в бескрайние пространства территории России становились все более и более дремучими. Уже почти не отдавая себе в этом отчета, мы механически преодолевали километр за километром, переход за переходом.

Где-то на девятый день после начала войны — 30 июня — мы получили первое за все это время сообщение о положении на других направлениях нашего наступления. Оно было доставлено вместе с другими ежедневными приказами генерала Штрауса — командующего 9-й армии, к которой относились и мы. Нойхофф передал сообщение Ламмердингу, чтобы он зачитал его вслух всему батальону, не останавливая при этом, однако, его походного движения.

«Во взаимодействии с 4-й армией и двумя танковыми группировками успешно проведено окружение и уничтожение значительных сил русских. Потери врага пленными составили более ста тысяч человек, потери убитыми и ранеными — еще значительнее. Разбитыми и отступающими армиями оставлены на полях сражений 1400 танков и 550 артиллерийских орудий. Значительное и с трудом поддающееся подсчету количество вооружения и техники брошено врагом в лесах. Настоящее сражение явилось лишь подготовкой к могучему мощному и неотвратимому уничтожению русских армий на участке между Белостоком и Минском».

Прослушав это лаконичное, но поражающее воображение сообщение о победе наших войск, мы пораскрывали рты от изумления.

— Эти цифры потрясут мир, — с едва сдерживаемым ликованием проговорил тогда Нойхофф.

* * *

Следующие два дня наш бесконечный переход продолжался как обычно — все по тем же ужасающим дорогам. Правда, теперь мы уже пореже совершали неожиданные вылазки по окрестным полям и лесам в поисках снайперов. Судя по всем сводкам боев, русские, казалось, были обращены уже в настолько поспешное отступление, практически бегство, а мы преследовали и наседали на них так плотно, что было уже даже трудно представить себе, что они смогут остановиться и закрепить оборону, пока мы не прижмем их к самым воротам Москвы.

2 июля Кагенек раздобыл где-то солдатскую газету, датированную тремя днями ранее. Она называлась «Прорыв» и была отпечатана одной из полевых типографий германского министерства пропаганды. В газете был представлен довольно развернутый обзор положения на всем Восточном фронте. Такого рода информационный бюллетень попал нам в руки за все это время впервые — возможно, он и был первым. На следующем же привале Кагенек зачитал нам «Прорыв», первая полоса которого представляла собой краткое содержание последующих сообщений, набранное крупным шрифтом в виде своеобразных лозунгов:

ПОБЕДОНОСНЫЙ МАРШ НА ВОСТОЧНОМ ФРОНТЕ — СВОЕВРЕМЕННЫЙ УПРЕЖДАЮЩИЙ КОНТРУДАР НАНЕСЕН В САМОЕ СЕРДЦЕ ГОТОВЫХ К НАПАДЕНИЮ НА НАС СИЛ РУССКИХ — ЗНАЧИТЕЛЬНЫЕ ОБОРОНИТЕЛЬНЫЕ ПРИГРАНИЧНЫЕ СИЛЫ РУССКИХ ПРОРВАНЫ В ПЕРВЫЙ ЖЕ ДЕНЬ — ОКРУЖЕНИЕ ОГРОМНОГО СКОПЛЕНИЯ РУССКИХ АРМИЙ — ПОПЫТКИ РУССКИХ ВОЙСК ВЫРВАТЬСЯ ИЗ ОКРУЖЕНИЯ ПРЕСЕЧЕНЫ — УНИЧТОЖЕНО БОЛЕЕ 1100 ВРАЖЕСКИХ САМОЛЕТОВ И ТАНКОВ — ПАДЕНИЕ КРЕПОСТИ БРЕСТ-ЛИТОВСК — ВИЛЬНО И КОВНО В НАШИХ РУКАХ.

Тот пыл, с которым солдаты слушали чтение Кагенеком более подробных новостей о наших успехах за первые восемь дней, был наглядным подтверждением того, насколько продуманным было каждое слово, подобранное министром пропаганды. Новости дошли до нас как нельзя более вовремя — когда многие из нас, изнуренные бесконечным форсированным переходом, уже начинали втайне потихоньку сомневаться про себя в том, что нападение на Россию было действительно столь уж оправданным или необходимым. Теперь все сомнения были развеяны тщательно продуманными словами Геббельса. Всем теперь было совершенно ясно: Германия была вынуждена напасть на скопления войск красных, подготавливавшихся для вторжения в фатерлянд.

Кагенек тем временем уже заканчивал чтение: «Целые эскадрильи советских самолетов были уничтожены на земле, прямо на их аэродромах, до того, как они смогли взлететь для выполнения своих смертоносных задач по бомбардировке невинных немецких женщин и детей. Благодаря образцовому взаимодействию немецких армий нам удалось уничтожить громадное количество самолетов, танков и другой военной техники, а также захватить в плен значительное количество живой силы противника. Все эти огромные цифры дают представление об ужасающей картине той смертельной опасности, которая была сконцентрирована у восточных границ рейха. Совершенно очевидно, что нам удалось сорвать русско-монгольские планы о вторжении в Центральную Европу лишь в самую последнюю минуту — планы, последствия реализации которых были бы трагичны сверх всяких ожиданий. Весь немецкий народ выражает свою глубочайшую благодарность своим мужественным защитникам».

Когда мы остались одни и хотя бы на время избавились от компании лизоблюда и подхалима Больски, который повсюду таскался за Кагенеком в качестве добровольного адъютанта, я спросил у Кагенека:

— Что ты думаешь об этом, Франц?

— Ты имеешь в виду, кто на кого напал на самом деле?

— Да.

Кагенек изложил мне свою позицию совершенно искренне и беспристрастно:

— Большевизм и национал-социализм в любом случае не смогли бы сосуществовать друг с другом бесконечно долго. Это даже не подлежит обсуждению. И, конечно, первыми напали мы. Единственный вопрос: было ли это действительно необходимо? Если бы мы заключили с русскими действующее соглашение о том, что мы не вмешиваемся в их планы, — Константинополь, Персия, Индия и так далее, — то тогда мы не были бы в состоянии войны с Россией сегодня. Тогда мы, возможно, заключили бы мир с Англией и в дальнейшем действовали бы против большевиков уже вместе.

— Да, но кто же все-таки начал эту войну?

— Кто ее начал — не имеет на самом деле никакого значения. Тоталитарные государства могут нападать друг на друга когда угодно — когда посчитают, что для этого настал подходящий момент. И заручаться чьей-то поддержкой или советоваться с кем-то по этому поводу им незачем. Англия и Америка, прежде чем вступить в войну, должны подготовить к этому свои народы. Своим вторжением в Польшу мы поставили Англию перед моральной проблемой объявления нам войны.

— Да поможет нам Бог, если мы не победим!

— Да уж, да поможет нам Бог!.. — с жаром согласился Кагенек. — Но даже если мы и победим, у нас самих дома все равно слишком много недоразумений, которые еще предстоит прояснить…

На следующий день нас ожидала все та же старая история — переход, переход, переход…

Штольц выразил скромную надежду на то, что мы никогда больше не увидим ни одного русского солдата. Нашему батальону очень повезло в том отношении, что двойной охват (захват в клещи) русских войск у Белостока был произведен нашими войсками успешно, поскольку в результате наш северный фланг оказался надежно защищенным, даже в том случае, если бы русским удалось где-нибудь вырваться из окружившего их стального кольца. Нам стало известно о том, что теперь наши бронетанковые войска оказались вовлеченными в серьезное сражение у Минска, Группа армий «Север» успешно продвигается по направлению к Ленинграду, уже захватив по пути Ригу, а Группа армий «Юг» овладела стратегически важным польским городом Лемберг. Мы все еще маршировали по тому, что раньше было Польшей, направляясь в сторону Османской империи.

Кагенек, Больски и я ехали рядом друг с другом верхом, когда нам передали очередную информационную сводку, из которой мы узнали об ужасающих зверствах, учиненных красными в Лемберге. Перед тем как покинуть город, русские устроили там зловещий карнавал смерти. Они расстреляли всех своих политических оппонентов, и в первую очередь тех, кто имел связи с немцами или подозревался в сочувствии к нацистам. В числе прочих были также расстреляны или угнаны в плен женщины, дети и старики.

— Звонят колокола Вестминстерского аббатства… — манерно кривляясь, произнес нараспев Больски. — А его Святейшество архиепископ Кентерберийский и Английский возносит молитву Господу, чтобы тот даровал победу его горячо любимым собратьям-безбожникам большевикам…

Выдав эту пропитанную ядовитым сарказмом тираду, Больски с остервенением плюнул на землю, демонстрируя этим, видимо, свое окончательное отречение от своей английской бабушки.

Впервые за все время с начала кампании мы попробовали использовать для транспортировки нашей санитарной повозки захваченных в качестве трофеев местных лошадей. Мы заменили ими тех, что занимались этим раньше: старый Вестуолл отбросил копыта прямо на ходу, а его коллега, товарищ и напарник, с которым они на пару из последних сил героически тащили нашу повозку, был тоже уже совсем недалек от той же печальной участи, поскольку достиг самой крайней степени изнурения. Мы с Мюллером наскоро соорудили небольшую четырехколесную тележку, идеально подходившую для работы в полевых условиях, и запрягли ее двумя низкорослыми, но коренастыми русскими лошадками. В тележке размещалось мое медицинское снаряжение, перевязочные материалы и другое оборудование, за которое отвечал Мюллер. Наших новых маленьких подопечных мы назвали Максом и Морисом. Макс был черным, а Морис — бурым, как медведь. Эти поистине удивительные маленькие животные были идеальны для любой лошадиной работы, и в особенности для езды по русским сельским проселочным «дорогам». Они никогда не увязали в песке или грязи и, мелко-мелко, но быстро-быстро и как-то очень легко и непринужденно переступая своими коротенькими мускулистыми ножками, могли безостановочно тащить свою упряжку не то что часами, а, казалось, неделями. Таким вот образом они и протащили нашу маленькую повозку через непролазное сельское бездорожье до высот, с которых уже просматривалась Москва — по осеннее-зимней слякоти вперемешку со снегом, во время тяжелейших боев при отступлении к Ржеву, — и не выказывали при этом ни малейших признаков утомления, недомогания или прочего недовольства своей участью. Я мог совершенно спокойно полагаться на безотказных Макса и Мориса. С момента их поступления к нам на службу моя обеспокоенность по поводу нашей время от времени пропадавшей где-то санитарной повозки отошла куда-то на второстепенный план — я знал, что Макс с Морисом в конце концов обязательно притащат ее. Бывало, что такое случалось даже через неделю, а то и через две. Если бы не они — не видать бы нам, пожалуй, никогда нашей повозки…

Нам потребовалось всего лишь двенадцать самых первых дней кампании, чтобы прийти к неутешительному выводу о том, что в этой стране совершенно непригодны к применению практически все виды нашего транспорта. Конные повозки оказались слишком тяжелыми для нормального продвижения по этим невероятно безобразным дорогам. Наши прекрасные, породистые лошади слишком зависели от привычного полноценного питания и никак не могли окончательно акклиматизироваться в новых условиях. Особенно заметным это стало в ходе зимних боев. Тогда как немецкие лошади нуждались в слишком продолжительных перерывах для отдыха и усиленном питании — а подходящий корм для них, да еще и в достаточном количестве, имелся не слишком часто, — низкорослые русские лошадки прекрасно добывали себе подножный корм самостоятельно в виде травы по обочинам дорог и в лесах. Им вполне удавалось сохранять прекрасную форму и силу даже на скудном зимнем рационе, состоящем зачастую из пучка соломы, обдираемой ими коры придорожных деревьев и мха. Они, конечно, никогда не отказывались от предоставляемой им пищи, когда она была, но когда случалось, что ее не было, они никогда не проявляли ни малейших признаков беспокойства по поводу ее отсутствия и безропотно шли дальше. Они одинаково хорошо переносили и ужасающую жару, и трескучий мороз, а когда не было воды по причине, например, ее замерзания в колодцах, они с вполне довольным видом утоляли жажду снегом.

Они обладали совершенно потрясающими инстинктами. Во время снежных буранов они трогательно прижимались друг к дружке и таким образом спасали себя от пронизывающего ледяного ветра, а их и без того медведеподобные шкуры становились к зиме настолько мохнатыми и густыми, что не пропускали к коже ни единой снежинки. Они безошибочно распознавали глубокие колдобины под маскировавшими их снежными наносами и никогда не сбивались с твердой дороги, даже если она была неотличима по виду от окружавших ее сугробов. У них была уверенная поступь горных коз, и они жизнерадостно вышагивали на восток, тогда как наши лошади, имевшие значительно больший живой вес, постоянно увязали по самый живот в сугробах, которые сами же на свою беду и находили. Многие наши солдаты обязаны жизнью этим нашим маленьким, но великодушным и верным спутникам. Известно множество случаев, когда человек, безнадежно заблудившись в зимнем лесу или в безмолвной снежной пустыне, доверялся своей маленькой и мохнатой русской лошадке, и та неизменно выводила его обратно к людям. Очень часто, когда мы оказывались отрезанными от остальной части нашего подразделения и не имели с ними абсолютно никаких контактов, они спасали нас от голодной смерти ценой собственной жизни. Но с нашей стороны это было все равно что есть собственного друга.

Во время движения по направлению к русско-польской границе специально назначавшиеся наряды для проталкивания по бездорожью наших громоздких и тяжеловесных повозок на конной тяге продолжали обливаться обильным потом. Повозки эти были идеальны для передвижения по Франции, но для этой кампании оказались слишком малопригодными, а в ходе зимних боевых действий в условиях свирепых морозов вообще стали настоящей обузой. Нойхофф составил специальный доклад, в котором изложил все транспортные проблемы, затруднявшие наше продвижение. Нет никаких оснований сомневаться в том, что доклад этот был отправлен по назначению, однако никакой реакции за этим не последовало и ничего сделано не было. Создавалось впечатление, что Верховное главнокомандование предпочитало реагировать лишь на доклады о наших блистательных победах.