Ближе к обеду на командный пункт батальона явился Больски. Отдав честь, он доложил:

– Я приказал арестовать унтер-офицера Шмидта за невыполнение приказа и трусость перед лицом врага!

В комнате воцарилась гнетущая тишина. Нойхофф был ошеломлен и раздосадован. Он прочел рапорт Больски и, не проронив ни слова, положил его на стол.

– У меня в голове не укладывается, – сказал он наконец. – Он же всегда был примерным солдатом! Награжден Железными крестами 2-го и 1-го класса!

Нойхофф отодвинул от себя рапорт Больски.

– Это сулит одни лишь неприятности! – продолжал он. – Я обязан передать его в штаб полка, а это означает, что Шмидту конец! Верный смертный приговор!

Как следовало из рапорта Больски, русские атаковали правый фланг 10-й роты. Все схватили свое оружие и бросились занимать свои места в траншеи. Только унтер-офицер Шмидт не двинулся с места и остался в своем блиндаже, где его в конце концов и обнаружил Больски, который совершал обход позиций. Шмидт выглядел растерянным, и казалось, что он испытывает панический страх. Больски потребовал, чтобы он присоединился к своим товарищам. Шмидт неохотно отправился к подчиненному ему пулеметному расчету, но продолжал оставаться совершенно безучастным и не отдавал своим бойцам никаких приказов. Больски еще раз в категорической форме приказал унтер-офицеру Шмидту – на этот раз в присутствии его подчиненных – приступить к исполнению своих обязанностей и принять участие в боевых действиях. Поскольку он должен был срочно организовать оборону для отражения вражеской атаки, у Больски не было больше времени заниматься унтер-офицером Шмидтом. Но когда через некоторое время Больски еще раз зашел на позицию пулеметного расчета Шмидта, того не оказалось на месте, так как он снова вернулся в свой блиндаж. После того как русская атака была отбита, Больски приказал арестовать Шмидта, собрал показания свидетелей и написал рапорт.

Это был действительно явный случай невыполнения приказа и проявления трусости перед лицом врага. Хорошо зная унтер-офицера Шмидта, никто никак не мог поверить в такое. Я вспомнил о том, как в первый день Русской кампании Шмидт прикрывал меня огнем своего пулемета, когда я обнаружил рядом с белым флагом с красным крестом своего убитого друга Фрица. Я вспомнил, как мужественно вел себя Шмидт во время боя за перешеек у деревни Гомели. И во время нашего прорыва 2 октября он образцово исполнил свой долг, за что и был награжден Железным крестом 1-го класса. Сразу после боя он добровольно вызвался пойти со мной, чтобы забрать раненого обер-лейтенанта Штольце с минного поля. Если в рапорте Больски все было указано верно, а в этом не было никаких сомнений, то тогда, очевидно, Шмидт был серьезно болен.

Его поместили в комнату, находившуюся рядом с канцелярией батальона, и поставили у двери охрану из двух бойцов штабной роты. Личное оружие у Шмидта, конечно, отобрали. Когда я вошел в комнату, он сидел на стуле, опустив голову и погрузившись в свои мысли. Услышав скрип двери, он поднял голову и испуганно посмотрел на меня. Это был уже не тот порывистый, неугомонный унтер-офицер, которого я знал. Шмидт изменился до неузнаваемости и, несомненно, страдал от тяжелой депрессии. Разумеется, я не мог сразу установить, о каком виде депрессии шла речь в данном случае. Но одно было ясно: передо мной сидел душевнобольной человек.

В траншее, занятой 10-й ротой, мне рассказали, что последние восемь дней Шмидт с мрачным видом бесцельно слонялся вокруг, не проявляя ни к чему никакого интереса. Он часами сидел в одиночестве, апатично уставившись в одну точку, и почти ничего не ел.

Я отправился к Нойхоффу. Тот уже передал рапорт Больски в штаб полка. Когда я рассказал ему о том, к какому выводу пришел, осмотрев Шмидта и опросив его сослуживцев, Нойхофф был крайне озадачен и не знал, что же ему теперь делать.

– Шмидта следует немедленно отправить в госпиталь, герр майор, – решительно заявил я, – а не передавать в руки военного трибунала! Он болен психически, точно так же, как любой солдат может получить воспаление легких или заболевание сердца. В таких случаях пациентов сразу же отправляют в полевой госпиталь, и я не сомневаюсь, что там признают таких больных негодными к строевой службе в военных условиях. Ведь они уже не в состоянии исполнять свой долг в бою! Точно так же и Шмидта нужно передать специалистам, имеющимся в любом полевом лазарете.

– Хмм… ну хорошо! Делайте, что считаете нужным, Хаапе!

Нойхофф был явно рад, что в этом крайне неприятном деле я взял ответственность на себя.

Уже через десять минут Шмидта доставили в нашу медсанчасть.

Поскольку при тяжелых депрессиях всегда существует опасность самоубийства, я приказал своему медперсоналу ни при каких обстоятельствах не оставлять Шмидта одного и не позволять ему покидать дом. Мы дали ему успокоительное средство и позволили сначала хорошенько выспаться. Потом он начал получать во все возрастающих дозах опиум, чтобы справиться со страхом и беспокойством. Уже через два дня состояние глубокой депрессии и приступы страха начали перемежаться короткими периодами просветления, так что я мог время от времени задавать ему вопросы. Постепенно я смог составить более полную картину его заболевания.

По своей гражданской профессии Шмидт был адвокатом, и у него имелась своя практика. Шмидт был женат и вместе с женой воспитывал двоих маленьких детей. Как он мне рассказал, уже много раз он переносил подобные маниакальные и депрессивные состояния и жил в постоянном страхе, что о его болезни станет известно и в результате его адвокатская карьера будет погублена. Он также боялся того, что органы здравоохранения могли заняться им на основании национал-социалистического «закона о предотвращении появления потомства с наследственными заболеваниями».

Мне было очень жаль отважного солдата и остроумного собеседника. И без депрессивного страха, который постоянно угнетал Шмидта, его положение было достаточно серьезным. И он сам прекрасно понимал, что может предстать перед военным трибуналом, который, возможно, приговорит его к смерти, если признает виновным. Но и оправдательный приговор был бы для него не многим лучше. Из-за психического заболевания он, уважаемый адвокат, был бы признан с уголовно-правовой точки зрения неспособным нести ответственность за свои действия. Его адвокатская практика была бы погублена, а его семья, возможно, покинула бы его.

– Я сделаю так, чтобы вас отправили домой! – сказал я. – Временные депрессивные состояния могут появляться вследствие физических и нервных перегрузок. Это будет тот диагноз, который я впишу в вашу медицинскую карту и с которым вас отправят домой. Против этого никто не сможет что-либо возразить!

Тем временем штаб полка подтвердил получение рапорта Больски в отношении Шмидта и запросил информацию о месте нахождения арестованного унтер-офицера. Я попросил у Нойхоффа разрешения отправиться на командный пункт полка, чтобы иметь возможность лично представить заключение о состоянии здоровья Шмидта полковнику Беккеру.

Беккер радушно приветствовал меня:

– Ну, Хальтепункт, как поживаете?

– Как всегда, хорошо, герр полковник! Разрешите доложить об одном конкретном деле!

– О чем идет речь? Да вы присаживайтесь!

– Я бы хотел просить вас отменить приказ об аресте унтер-офицера Шмидта, так как он страдает от маниакальной депрессии.

– А что это такое? – удивленно вскинул брови Беккер.

– Короче говоря, герр полковник, Шмидт сошел с ума! Но это его безумие временное, и по прошествии какого-то времени он снова станет нормальным!

– Хмм… Хаапе, один вопрос! Специалисты подтвердят ваш диагноз, когда их вызовут на заседание военного трибунала? И признает ли его суд?

– Так точно, герр полковник! – уверенно заявил я.

– Что же, тогда все в порядке, Хальтепункт!

Полковник взял мое заключение и рапорт Больски и разорвал оба документа, даже не прочтя их.

– Спасибо, герр полковник! Разрешите рассказать вам о случае маниакальной депрессии, который произошел давным-давно, еще в прусской армии?

– Да, пожалуйста!

– В 1809 году маршал фон Блюхер после отставки пребывал в своем поместье в состоянии тяжелейшей депрессии. А уже в 1813 году, когда он находился в фазе маниакального подъема, ему казалось, что все его войска маршируют слишком медленно, и он, прозванный тогда же Маршалом Вперед, добивался со своей армией одной победы за другой. Находившийся в отставке в 1809 году Блюхер пять лет спустя вошел в Париж!

– Это в высшей степени интересно, Хальтепункт!

На следующий день мы отправили Шмидта на моем «Опеле-Олимпия» в Старицу, откуда он должен был уехать по железной дороге на родину. Позднее мы узнали, что, улучив момент, когда за ним никто не наблюдал, Шмидт повесился в туалете госпиталя.

* * *

Через несколько дней после этих событий я неожиданно почувствовал себя плохо. Меня мутило, и я даже отказался от обеда. После обеда появился сильный озноб, начала болеть и кружиться голова. Нехотя я решил полежать некоторое время в санчасти. Я приказал унтер-офицеру Тульпину взять на себя ответственность за оказание помощи нашим больным и раненым, а мне докладывать только о самых тяжелых и необъяснимых случаях.

Ближе к вечеру появились дергающие и рвущие боли в спине и в конечностях, особенно в больших берцовых костях. В моей голове пронеслись тысячи предположений и сомнений. В конце концов я остановился на трех возможных заболеваниях: сыпной тиф, малярия, а также волынская лихорадка, называемая также пятидневной или траншейной лихорадкой.

Сыпной тиф был маловероятен, поскольку, несмотря на легкое головокружение, я мыслил совершенно четко, мое лицо не опухло и у меня не было конъюнктивита.

Малярию следовало исключить уже потому, что три важнейшие разновидности малярии в этой местности почти не встречались.

Все возрастающие боли в конечностях и в берцовых костях, а также озноб скорее указывали на волынскую лихорадку. Это было неприятное и болезненное заболевание, переносчиками которого, так же как и при сыпном тифе, были вши. Правда, эта болезнь протекала не очень долго и редко приводила к смертельному исходу. Примерно через двадцать часов температура должна была упасть, и в течение следующих трех дней у пациентов обычно наблюдалось лишь легкое повышение температуры. Затем приступ лихорадки с ознобом, высокой температурой и болями в костях начинался снова, единственное отличие заключалось в том, что теперь пациент чувствовал себя намного хуже. После двух приступов болезнь часто бесследно проходила. Эффективного средства для борьбы с этой болезнью пока еще не было, применялись только ойбазин и пирамидон от болей и высокой температуры.

Это была ужасная ночь, которую я провел на подстилке из соломы в старой русской избе. Я не мог спать и всю ночь беспокойно метался из стороны в сторону. Когда одна свеча догорала, я с трудом зажигал следующую, чтобы изгнать из комнаты давящую темноту. Свет помогал также отгонять полчища клопов, которые выползали каждую ночь из щелей между бревнами старой избы. На улице шел снег, и я мерз уже от одной только мысли о нем и старался повыше натянуть одеяло. Всякий раз, когда строчил пулемет, я боялся того, что русские пойдут в ночную атаку. Постепенно я начал сомневаться в поставленном самому себе диагнозе. Неужели это сыпной тиф? Возможно, просто у меня было мало опыта, чтобы наверняка распознавать эти вызванные грязью болезни, которые в Германии не встречались. Мучительные, дергающие боли пронзали мои конечности, снова начался озноб. Я выпил чаю, но от него у меня появился противный, шерстистый привкус во рту. На улице снова застрочили пулеметы.

– Посмотрите, Мюллер, не русские ли там нас атакуют! – попросил я.

Мюллер вышел на улицу, но вскоре вернулся.

– Ничего особенного, герр ассистенцарцт!

Но я никак не мог успокоиться и распорядился принести мне мой автомат, патроны и несколько гранат. Мой мундир висел на спинке стула рядом со мной, а сапоги стояли в торце подстилки, служившей мне кроватью. Мюллер снова лег спать. Я прислушивался к тиканью карманных часов, думал о Марте, о родительском доме, о своих братьях и сестрах. Мои мысли вращались по кругу, все время возвращаясь к одному и тому же. Ближе к утру я все же уснул, после обеда температура спала, и я почувствовал себя намного лучше.

На следующий день батальон получил 88-мм зенитку для борьбы с русскими танками Т-34. Кагенек взял на себя ее тактическое применение. После этого наши солдаты испытали чувство огромного облегчения. Наконец-то у нас было эффективное оборонительное оружие против Т-34! Теперь мы могли поражать русские танки с расстояния более тысячи метров! Мы знали, что 88-мм зенитки обладали поразительной точностью и смертоносной пробивной силой! Наши солдаты прямо-таки радовались предстоящей стычке с русскими Т-34. Однако в этот день русские танки так и не появились, не было их видно и на следующий день.

Как и ожидалось, моя температура снова была почти нормальной. От болей в конечностях помогал пирамидон. Я уже мог вставать и исполнять свои обязанности по санчасти, правда, пока не решался выходить на улицу, где термометр показывал около нуля градусов. На четвертый день после первого приступа лихорадки, несмотря на заблаговременный прием сульфонамидных препаратов, меня снова затрясло со страшной силой. Мне показалось, что новый приступ был еще тяжелее, чем первый. К счастью, в этот день русские не беспокоили нас – с обеих сторон предпринимались лишь ограниченные действия разведывательных дозоров. Незаметно подкралась ночь, я чувствовал себя одиноким, и меня охватила невыносимая тоска по родине. В голове роились мрачные мысли, не позволявшие найти выход из сложившегося положения. Но в конце концов и эта ночь закончилась, а уже во второй половине наступившего дня температуры у меня не было. Не последовал и новый приступ лихорадки, я быстро выздоравливал и вечером снова был в хорошем настроении.

* * *

13 ноября мы проснулись, дрожа от холода. Ледяной северо-восточный ветер дул над заснеженными просторами, на синем небе не было видно ни облачка, казалось, что солнце совсем перестало греть. В отличие от предыдущих дней и к обеду не стало теплее, температура продолжала падать и к заходу солнца опустилась до 16 градусов мороза. До сих пор солдаты не воспринимали всерьез легкий морозец, но теперь они сразу почувствовали его. Один боец, который всего лишь несколько минут пробыл на улице без теплого подшлемника, прибежал к нам в санчасть с побелевшими обмороженными ушами. Кровь уже не могла циркулировать в них. Это был наш первый случай обморожения.

Осторожным массажем мы постепенно снова отогрели его уши, стараясь при этом не поранить кожу. Потом мы припудрили их тальком, приложили вату и наложили на голову повязку. Возможно, нам на этот раз повезло, и мы смогли спасти частично или даже полностью его уши. Нам оставалось только ждать результата.

Это на первый взгляд небольшое обморожение было для нас серьезным предупреждением. Теперь задул ледяной ветер. Для нас дело закончилось бы очень плохо, если бы мы не занимали хорошо оборудованные позиции. Нас бросало в дрожь при мысли о наших товарищах, которые в такой лютый холод продолжали в чистом поле свое продвижение на Москву. Шерстяные подшлемники – вот и все, что эти бойцы получили до сих пор. А как же обстояло дело, например, с их ногами? Обычно хорошо сидящие на ноге армейские сапоги с короткими голенищами давали лишь незначительную защиту от холода. И хотя до сих пор термометр показывал только 16 градусов ниже нуля, но вскоре он мог упасть до минус 30 или до минус 40, а может быть, даже и до минус 50 градусов! (Морозы зимой 1941/42 г. редко превышали 30° по Цельсию. – Ред.) В таких условиях каждое передвижение войск без теплой одежды было равносильно самоубийству.

Если бы наступление на Москву началось всего лишь на две недели раньше, сейчас бы город был уже в наших руках! Если бы осенняя распутица началась на четырнадцать дней позже, Москва уже бы пала! Если бы Русская кампания началась, как первоначально и планировалось, в начале мая, возможно война была бы уже выиграна! Если бы итальянцы своей неподготовленной авантюрой в Греции не вынудили нас вмешаться в войну на Балканах… Если бы впервые в этом столетии зима не началась так рано… Но теперь, возможно, уже было слишком поздно!

Всего лишь за несколько дней наши атакующие войска потеряли десятки тысяч бойцов только из-за обморожений. Армия внезапно лишилась десятков тысяч первоклассных, опытных воинов, так как генерал Мороз все же напал на нас накануне нашей победы!

Нойхофф и я обсудили, как нам лучше всего защитить солдат батальона от обморожений. Был издан приказ по батальону, согласно которому каждый боец, выходя на улицу, обязан был надеть подшлемник и перчатки, а кроме того в холодные дни надевать на себя как можно больше нижнего белья. Шерстяные носки должны были быть всегда сухими. Всем было запрещено надевать слишком тесные сапоги, а при необходимости рекомендовалось отдавать их на растяжку. Но нашей самой важной защитой от холода была газетная бумага. Газета, заложенная на спине между мундиром и нательной рубашкой, сохраняла тепло тела и защищала от ветра. Газетная бумага в сапогах занимала мало места, ее можно было часто менять, и она сохраняла тепло. Мы набивали газетную бумагу под мундир вокруг живота, в брюки, обертывали газетой ноги. Одним словом, все те места, где надо было сохранить тепло.

Но где раздобыть столько газетной бумаги? Я послал свою машину в тыл, где наши обозы и тыловые подразделения начали готовиться к зиме. Конечно, до сих пор им и в голову не могло прийти, что нам придется прибегнуть к таким чрезвычайным мерам, чтобы справиться с холодом. Для них газета была не чем иным, как просто газетой. Мы нашли тысячи старых немецких и русских газет, журналов и иллюстрированных пропагандистских брошюр и плакатов. Пропагандистский материал был частично наш собственный, а на другом красовались портреты Сталина и Ленина. Теперь у нас было достаточно бумаги. И мы неплохо повеселились при мысли, что коммунистические пропагандистские брошюры и плакаты помогут согреться немецким солдатам. Моя маленькая санитарная колонна из пяти повозок постоянно разъезжала по окрестным деревням в поисках бумаги, и вскоре бородатый военный врач и его сборщики макулатуры стали предметом постоянных шуток во всех тыловых службах.

Прошло совсем немного времени, и мы по достоинству оценили русские деревянные рубленые избы. Даже самый бедный русский хорошо знал, как строить дома, предохраняющие от лютых холодов. В каждой русской избе имелась огромная печь с открытым очагом в торце. Толстые стены печи были выложены из кирпича и глины, они накапливали тепло и сохраняли его много часов после того, как огонь уже погас. Расход дров оказался на удивление незначительным. Зимой вся жизнь крестьян в русских деревнях проходила вокруг этой печи, а ночью они на ней спали.

Внешние стены домов были сложены из толстых бревен, а щели между ними – настолько плотно заделаны мхом, что совершенно не продувались зимними ветрами. В каждой избе был деревянный потолок, соломенная крыша и двойные окна, которые зимой никогда не открывались. Почти все дома были одноэтажными, и в них редко имелось более двух комнат: кухни-столовой с отделенным лишь дощатой перегородкой местом для приготовления пищи, а также второго помещения, в котором порой, как признак особой роскоши, стояло несколько простых кроватей. Позади дома находился утепленный хлев для коров и свиней, отделенный от дома только дощатой перегородкой, благодаря которой в него тоже поступала часть тепла из жилой избы.

Зимой русские сельские жители мылись очень редко, а чаще всего вообще не мылись. Пригоршни воды было достаточно, чтобы по утрам промыть глаза после сна. Зато летом русские отводили душу в бане, которая имелась почти при каждом доме, где они смывали грязь, накопившуюся за долгую зиму. Обычно такая русская баня находилась в пятнадцати – двадцати метрах позади жилого дома, как и сам дом, она тоже строилась из толстых бревен, и, как правило, в ней не было окон. В центре этого высокого, узкого помещения имелся очаг, сложенный из плоских булыжников, у одной из стен были установлены одна над другой деревянные полки, а у противоположной стены стояли деревянные кадки с водой.

Процесс мытья в такой бане происходил чаще всего коллективно – всей семьей, а иногда в этом принимали участие и несколько соседей. Сначала в очаге разводился огонь, пока камни не накалялись. Потом ковшами на них плескалась вода из кадок, в результате чего над камнями поднимался густой пар, заполнявший все помещение. Пришедшие в баню усаживались на полки, причем чем выше они сидели, тем было горячее. После того как поры кожи раскрывались и пот начинал ручьями течь по телу, мужчины и женщины хлестали друг друга березовыми вениками, чтобы усилить приток крови к коже. При этом распаренные в горячей воде березовые веники наполняли все помещение бани свежим, весенним ароматом. Такая парная баня и массаж березовыми вениками обычно продолжались пятнадцать – двадцать минут или даже меньше, если кто-то не выдерживал, так как подобная процедура представляла собой значительную нагрузку на сердце. Затем все тело окатывалось холодной водой из деревянных кадок и насухо вытиралось льняным полотенцем.

Если все делать правильно и соблюдать меру, то такая парная баня отличное средство, повышающее тонус всего организма. Правда, при первом посещении русской бани я немного перестарался, и потом в течение почти двух часов у меня был слишком частый пульс, достигавший 120 ударов в минуту.

В каждой русской деревне имелись огромные общественные амбары для хранения зерна и других продуктов полеводства. Точно так же, как в избе русского крестьянина было только самое необходимое, так и уклад всей его жизни был направлен на удовлетворение лишь самых необходимых потребностей. На полях выращивались только самые необходимые культуры: зерно, различные виды корнеплодов, капуста и подсолнечник. Коммунистическое государство оставило каждому крестьянину только небольшой участок земли для личного пользования и одну или две коровы. У самых бедных крестьян были лишь козы или овцы. Конечно, практически у каждой семьи имелась неизменная лошаденка, которую летом запрягали в телегу, а зимой в сани. Обычно у каждого дома по двору разгуливало также еще и несколько кур.

К занятию племенным животноводством или земледелием в больших масштабах государство допустило только колхозы. Такие колхозы располагали площадями от 2 до 6 тысяч гектаров и преобладали во всей стране. Каждым колхозом руководил надежный член коммунистической партии, который, как правило, обращался с колхозниками как с крепостными крестьянами и не давал развернуться никакой личной инициативе. Каждый колхозник, в том числе и дети, был обязан выполнить определенную рабочую норму. У колхозников было мало личной свободы, и правительственными органами было точно предписано, что им разрешалось иметь в личной собственности. Колхозники получали лишь малую долю от ежегодно получаемой прибыли своего колхоза. Эта доля могла выплачиваться деньгами или выдаваться сельскохозяйственной продукцией и, в зависимости от урожая, была эквивалентна стоимости от 100 до 150 килограммов зерна.

Проводимая коммунистическим правительством политика выжженной земли больно ударила, прежде всего, по гражданскому населению России. Сталинский приказ гласил: «Не оставлять врагу ни килограмма хлеба или зерна. Весь крупный рогатый скот должен быть угнан. Все запасы продовольствия должны быть уничтожены, чтобы не достаться врагу!» Отступавшие войска под командованием комиссаров, а также многочисленные гражданские команды, которые возглавляли местные партийные органы, часто даже выходили за рамки этого приказа. Коммунистами не принимался во внимание тот факт, что на разоренных и сожженных территориях были вынуждены оставаться миллионы местных жителей, не имевшие абсолютно никаких продуктов питания.

Когда установились холода, к нам нерешительно потянулись русские крестьяне с мучившим их вопросом: что же теперь будет с ними? У них было слишком мало продуктов питания, чтобы пережить зиму. При этом они прекрасно понимали, что это их соотечественники уничтожили все запасы продовольствия. К сожалению, мы могли только ответить им, что в настоящее время нам самим не хватает продовольствия. Но мы попытались успокоить их и обещали после падения Москвы позаботиться и о них. Благодаря высокому темпу нашего наступления приказ Сталина удалось выполнить не повсеместно, и в Калинине в наши руки попали огромные зернохранилища, доверху набитые зерном. Однако в данный момент у нас не было возможности организовать его подвоз.

Как обычно, и в Князево половина домов деревни была конфискована для наших нужд, деревенские жители разместились во второй половине. Правда, теперь мы подумывали о том, что, видимо, нам придется эвакуировать в тыловые районы всех жителей деревни. Только так мы могли обеспечить максимальную защиту от зимних холодов для всего батальона. На командном пункте батальона зазвонил полевой телефон. Ламмердинг снял трубку, а затем повернулся к нам.

– Почта! – радостным голосом сообщил он.

Эта новость с быстротой молнии разнеслась по всему батальону. Это случилось впервые с конца сентября и всего лишь в третий раз с начала Русской кампании, когда почта доходила до нас. Чтобы не ждать еще дольше, я послал Фишера на моем «Опеле» в почтовое отделение дивизии. Все приготовились празднично отметить сегодня вечером это событие. В русских печах был разведен особенно большой огонь, всем раздали дополнительные пайки чая, и, словно дети, ожидающие начала рождественских праздников, с плохо скрываемым нетерпением мы ждали, когда же вернется Фишер и когда сортировщики писем в нашей канцелярии разберут почту и разложат ее по ротам.