Грот Дианы
И. Бернардацци, 1832
«Верзилинская диагональ»
Этот одноэтажный особняк выглядит очень эффектно благодаря высокому белокаменному цоколю. Его угол кажется носом корабля, сквозь волны времени несущего драгоценное наследие прошлого. И верно – уже более полувека комнаты старинного особняка служат музейными залами, где собраны материалы о жизни и творчестве Михаила Юрьевича Лермонтова. А ранее он был обычным жилым домом… Обычным? Вот уж нет! Мемориальная доска на стене сообщает, что именно в нем произошла ссора Лермонтова с Мартыновым, которая привела к дуэли.
Дом принадлежал семье генерала Петра Семеновича Верзилина, как и другой, в диагонально противоположном углу того же квартала. В том, втором, доме летом 1841 года жили Михаил Глебов и Николай Мартынов. А буквально в нескольких шагах от него стояли дома, принадлежавшие майору Чилаеву, в которых квартировали Михаил Юрьевич Лермонтов и его родственник Алексей Столыпин, а также Александр Васильчиков и Сергей Трубецкой. И все они вольно или невольно оказались причастны к трагедии, случившейся 15 июля. Так что выходит: почти вплотную соприкасаясь усадьбами и пересекая квартал некоей властной диагональю, верзилинские дома роковым образом связали судьбы людей, обитавших как в них, так и в соседних чилаевских. Повинны в том сами дома? Или, может быть, кто-то из их обитателей?
Петр Семенович Верзилин летом 1841 года служил в Варшаве. В Пятигорске оставалась его супруга, Мария Ивановна, с повзрослевшими дочерьми – Эмилия и Аграфена были детьми от первых браков овдовевших некогда супругов, Надежда – их общим ребенком. «Три грации» – называли их восхищенные кавалеры. Более других сестер волновала мужские сердца старшая, Эмилия, падчерица генерала.
«Роза Кавказа» Эмилия Клингенберг
Есть основания полагать, что днажды – это было летом 1825 года – десятилетняя Эмилия была с матерью в гостях у генеральши Хастатовой. Там ее увидел мальчик Мишель, которого привезла в Пятигорск на лечение бабушка – родная сестра Хастатовой. Видимо, уже тогда Эмилия обладала даром волновать мужские сердца, пусть это было даже сердце десятилетнего мальчика. Несколько лет спустя юный Михаил Лермонтов напишет: «…мое сердце затрепетало, ноги подкосились. Я тогда ни об чем еще не имел понятия, тем не менее это была страсть, сильная, хотя и ребяческая: это была истинная любовь».
Будущий поэт стал первой, но далеко не последней жертвой будущей красавицы. Всего шесть лет спустя к ее ногам пал друг Н. В. Гоголя А. С. Данилевский, который лечился в Пятигорске летом и осенью 1831 года. Его письма с курорта полны восторженных описаний некоей юной красавицы, которую он называет «Солнцем Кавказа». Имя красавицы не названо, однако комментаторы переписки убеждены, что речь идет именно об Эмилии Клингенберг. К тому времени, проведя несколько лет в харьковском пансионе для благородных девиц, она вернулась домой и стала блистать в пятигорском обществе.
Эмилия Александровна Клингенберг
Р. Белов, 1830
Слишком юные годы отнюдь не препятствовали успеху расцветавшей красавицы. Я. Костенецкий утверждал, что Эмилия «еще во время посещения Пятигорска Пушкиным прославлена была им как звезда Кавказа». Может быть, это всего лишь легенда – уж слишком юна была девица в 1829 году (о первом визите Пушкина в 1820 году и речи нет). Но мы знаем, что некий отставной офицер Ф. И. Кабанов восторженно писал о семнадцатилетней «Емилии», которую даже сделал героиней поэмы, сочиненной во славу «Пятигорского Благородного собрания», то бишь пятигорской ресторации:
Да, уже тогда кавалеры были готовы сражаться за внимание юной девы. И все же, надо полагать, в столь нежном возрасте она еще была не слишком опасна для своих поклонников. Но проходит совсем немного времени, и положение меняется. Весной 1834 года случилась история, связанная с поручиком Палициным, которого пыталась опорочить своими сплетнями генеральша Мерлини. Почему? Да потому, что Палицин поссорился с неким капитаном Наумовым, которому та покровительствовала. А причиной ссоры была… да-да, совершенно верно, – Эмилия Клингенберг, любви которой добивались оба офицера. Надо полагать, этот, возможно, первый опыт разжигания вражды между поклонниками доставил ей немалое удовольствие, потому что в дальнейшем девица вела себя подобным образом довольно часто.
Наступил 1837 год, знаменательный для Пятигорска тем, что его посетил сам император Николай Павлович. В честь него был дан грандиозный бал, на котором среди четырех признанных красавиц местного общества блистала и Эмилия Клингенберг. Впрочем, оказалось, что более памятным для Пятигорска стало другое событие – приезд на лечение М. Ю. Лермонтова, отправленного на Кавказ за стихотворение «Смерть поэта». Многие лермонтоведы считают, что его встреча с Эмилией не могла не состояться. Одним из доводов здесь служит предположение, что «Роза Кавказа» стала прототипом княжны Мери в одноименной повести. Но в распоряжении исследователей нет абсолютно никаких достоверных сведений об их встречах или общении – ни в документах, ни в воспоминаниях современников или их письмах. Что же касается княжны Мери, то в ней, даже при всем желании, трудно увидеть черты Эмилии Александровны – кокетки, разбивающей сердца мужчин, сталкивающей своих поклонников и получающей от того удовольствие. Немаловажно здесь и то, что княжна – приезжая из Москвы, и в ее поведении нет ничего от местной «львицы», какой уже была Эмилия.
Имеется, кстати сказать, и вполне убедительное объяснение того, почему не состоялось знакомство Лермонтова с Эмилией Александровной летом 1837 года, которое, произойди оно, обязательно оставило бы след в биографии поэта. Известно – об этом, в частности, рассказывала дочь Эмилии, Евгения Акимовна Шан-Гирей, – что ее мать часто сопровождала своего отчима, генерала Верзилина, в поездках по Северному Кавказу. Из воспоминаний разведчика Ф. Ф. Торнау, касающихся 1838 года, мы, в частности, знаем о ее частых посещениях Ставрополя, куда генерал Верзилин приезжал, скорее всего, в штаб Кавказской линии, – отстраненный от должности атамана линейных казаков, он, видимо, хлопотал о новом назначении. Описывая ставропольские балы, Торнау вспоминал и «…посетителей Ставропольского Собрания, предававшихся восторгу, когда „с вод“ появлялась „роза кавказская“».
Не исключено, впрочем, что Эмилия сопровождала отчима не по доброй воле: зная о ее легкомыслии и «злоупотреблении кокетством», строгий генерал старался держать падчерицу под своим надзором. Предположить такое позволяет год 1839-й, когда Петр Семенович выехал в Варшаву. Взять девушку с собой в столь дальнюю поездку он, видимо, не решился. А без его опеки Эмилия, как говорится, «пустилась во все тяжкие». Следствием этого стал роман с видным столичным гостем Пятигорска.
Это был князь Владимир Барятинский, представитель блестящего аристократического и очень богатого семейства, младший брат известного в дальнейшем кавказского военачальника Александра Барятинского, впоследствии и сам ставший видной фигурой – командиром Кавалергардского полка, генерал-адъютантом. Выпущенный в 1837 году корнетом в лейб-гвардии Кирасирский полк, юный князь весной 1839 года получил полугодовой отпуск, который провел на Кавказских Минеральных Водах. Естественно, что он не мог не обратить внимания на «Розу Кавказа», и ее не мог не привлечь столь завидный кавалер.
Об их отношениях сохранилось немало свидетельств современников. В частности, декабрист В. С. Толстой писал о шумном ее романе с князем Барятинским, который довольно быстро закончился, после чего Эмилии пришлось избавиться от «плода любви». В. Инсарский, управляющий делами семейства Барятинских, подтверждает это: «…скоро сделалось мне известным, что он (Владимир) сорвал там (на Кавказе) ту знаменитую „кавказскую розу“, которая прославлена в сочинениях Лермонтова. Факт этот явился вскоре достоверным, когда, получив от князя Александра Ивановича следующий ему конец, князь Владимир немедленно поручил мне отправить на Кавказ, разумеется на другое имя, 50 тысяч рублей, назначенные этой „розе“».
Много лет спустя сводная сестра Эмилии Аграфена в беседе со священником Василием Эрастовым говорила, вспоминая события 1841 года: «…в то время Эмилия была совсем не Лермонтовым занята, а метила в орла, да в какого…» Запамятовала сестрица: не в 41-м, а двумя годами раньше «метила в орла» Эмилия. Метила явно до тех пор, пока не получила денежки, а получив, поняла, что от нее просто-напросто откупились, и пятьдесят тысяч – это все, что она может «поиметь» с князя.
Но поведения своего она не изменила, продолжала блистать на балах в Ресторации. На одном из них ее увидел приятель московского почт-директора А. Я. Булгакова П. О. Вейтбрехт, обозначивший падчерицу генерала Верзилина среди пятигорских дам «первым номером». Отметив в своем письме, что она «довольно хорошо образованная», «…получает корсеты и прочие туалетные вещи из Москвы», «стройна, хорошо танцует», Вейтбрехт сообщил приятелю о ее роковой роли в судьбе приезжающих в Пятигорск молодых столичных офицеров. Девица эта, писал он – «есть единственный камень преткновения всех гвардейских шалунов, присылаемых сюда на исправление. Они находятся в необходимости влюбиться в нее. Многие за нее сватались, многие от нее искали в отчаянии неприятельской пули и, оную встречая, умирали».
Письмо Вейтбрехта датируется 1839 годом. Но надо полагать, что играть чувствами своих многочисленных поклонников Эмилия Александровна не перестала и два года спустя, когда в соседнем с верзилинским доме поселился сосланный на Кавказ Михаил Юрьевич Лермонтов.
И некоторые современники, и многие позднейшие исследователи догадывались о недобром участии падчерицы генерала Верзилина в конфликте Лермонтова и Мартынова. Это она, естественно, отрицала. И после дуэли постаралась забыть о поэте, веря, что он навсегда ушел из ее жизни. Этому, казалось, способствовали несчастья, которые обрушились на семью Верзилиных: после тяжелой болезни скончалась мать Эмилии, Мария Ивановна, а несколько месяцев спустя умер и ее супруг генерал. «Была ли при этих обстоятельствах возможность страдать об Лермонтове…» – с явным удовлетворением констатировала позднее Эмилия Александровна.
Но жизнь вновь напомнила ей о поэте. Более того, их судьбы вновь сблизились, круто изменив жизнь и самой Эмилии Александровны, и ее сестры Надежды. Сын Екатерины Алексеевны Хастатовой, Аким Акимович, часто приезжая в Пятигорск, поддерживал добрые отношения с семьей Верзилиных и часто бывал в их доме. Однажды он привел к сестрам гостившего у него сына своей сестры Марии Акимовны Шан-Гирей. Алексей, офицер-артиллерист, к дяде приехал в отпуск. Ему интересно было увидеть дом, где незадолго до гибели бывал его троюродный брат Михаил, им любимый и почитаемый. Более всех, видимо, обрадовалась этому знакомству Надежда Верзилина: Алексей был высок и строен, красив и обаятелен, умен и начитан. И у него возникло чувство к красивой девушке. По осени сыграли свадьбу.
А некоторое время спустя – еще одну: брат Алексея, Аким Павлович Шан-Гирей, женился на Эмилии Александровне. «Роза Кавказа» охотно породнилась с поэтом, полагая, наверное, что это отведет от нее подозрения в неблаговидной роли, которую она играла летом 1841 года. И действительно, это родство многие годы защищало Эмилию Александровну от обвинений в ее адрес.
Ушла из жизни Эмилия Александровна в конце позапрошлого столетия, оставив владелицей дома свою дочь, Евгению Акимовну Шан-Гирей, которая поначалу жила в нем полновластной хозяйкой, а после революции занимала лишь одну комнату. В XX столетии ее воспринимали как живую связь времен. А после того, как троюродная племянница Лермонтова и последняя представительница рода Шан-Гиреев в 1943 году ушла из жизни, эту связь стал олицетворять сам дом, хранящий память о «верзилинской диагонали».
А теперь – о тех людях, жизни которых наиболее жестко пересекла эта «диагональ».
«Свирепый человек» Николай Мартынов
Они неразрывно связаны между собой, особенно в последние дни жизни Михаила Юрьевича. Тут они неотделимы друг от друга как свет и тень, черное и белое, плюс и минус. Лермонтов и Мартынов. Великий поэт и тот, кто лишил его жизни. Убийца… Наверное, нет в истории российской словесности другой фигуры, на которую обрушилось бы столько гнева и ненависти. Разве что Дантес… Известно, что даже могила Мартынова была разорена, и кости его разбросаны по округе. Правда, сотворили это поселенные после революции в барском имении несмышленыши-беспризорники. Но разве не смахивает их поступок на то, что пишут о Николае Соломоновиче некоторые высококультурные и досточтимые авторы? Ведь с их уст и перьев срывается порою чуть ли не площадная брань в адрес этого человека.
И права на защиту у него нет. «Интерпретация личности Мартынова отечественным литературоведением в сугубо негативном, обличительном свете обрела статус непререкаемой истины, усомниться в которой – значит автоматически обречь себя на заведомое заклание, оказаться в рядах антипатриотов, русофобов, сомнительных личностей, покушающихся на незыблемые святыни». Так совершенно справедливо заметил А. В. Очман, сам получивший язвительный ярлык «мартыновед» – только за то, что в своих работах старался объективно показать личность человека, вышедшего на поединок с поэтом, и сущность конфликта между ними. Именно ему принадлежит важнейший аргумент в оценке личности Мартынова: «Единственное неудобство в этой общепринятой концепции – сам Лермонтов, поставленный в положение более чем странное: отчего его, человека проницательного, принципиального, на дух не переносящего пошлости и фальши, предательства и вероломства, тянуло в течение минимум десяти лет к однокашнику по гвардейской школе… Чутье подвело или Лермонтов по каким-то причинам в упор не хотел воспринимать очевидного? Как можно было водить за нос длительное время умнейшего из русских людей?»
Не будем вслед за автором этих строк анализировать и опровергать весь тот ворох негатива, который содержат как биографические работы, так и беллетристические произведения о Лермонтове. Постараемся извлечь из них лишь то, что необходимо для понимания произошедшего в июльские дни 1841 года. Тут нужно сказать, что, в сравнении со многими другими лицами лермонтовского окружения тех дней, Мартынову очень повезло. Желание уязвить ненавистного убийцу заставляло исследователей как можно глубже, в поисках компрометирующих фактов, вникать во все к нему относящееся.
Благодаря этому в биографии Мартынова практически нет темных мест. Но не стоит углубляться в нее, поскольку она не столь уж выразительна и очень походит на биографии многих его сверстников-офицеров. Гораздо важнее рассмотреть некоторые черты личности Мартынова, а также историю его отношений с Лермонтовым.
Николай Соломонович Мартынов
Т. Райт
Попытку объективно оценить Мартынова предпринял лермонтовед О. Попов в работе «Лермонтов и Мартынов»:
«Н. Мартынову давалась простейшая характеристика: глуп, самолюбив, озлобленный неудачник, графоман, всегда под чьим-либо влиянием…» Но, удивляется Попов: «…какой же он неудачник, если в 25 лет имел чин майора и орден! Напомним, что лермонтовский Максим Максимыч, всю жизнь прослуживший на Кавказе, был лишь штабс-капитаном, сам Лермонтов – поручиком… Мартыновы были богаты и достаточно известны в Москве. О самом Н. Мартынове знавший его декабрист Лорер писал, что он имел блестящее светское образование».
Добавим к этому, что Николай Соломонович был человеком музыкальным, играл на рояле, пел приятным голосом русские песни и романсы. Был начитан и не чужд литературных занятий. Это, впрочем, позволяет разоблачителям именовать его графоманом, на что Попов резонно замечает: «Вряд ли справедливо называть его графоманом. Графоманы пишут постоянно и много, а Мартынов брался за перо редко, и все написанное им поместится в небольшую книжку. Не свидетельствует оно и о глупости автора, хотя и особой глубиной не отличается. Вероятно, писал Мартынов легко, а это создает у пишущего преувеличенное мнение о своих способностях… Желания и умения доводить начатое до конца, стремления к совершенствованию у Мартынова явно не было. Были способности – не было поэтической души. Но самолюбия и самоуверенности – достаточно…»
Тут самое время спросить: а у Лермонтова разве не было в достатке и самолюбия, и самоуверенности? А у других, окружавших его в Пятигорске, – тех же Арнольди, Тирана, Льва Пушкина, Дмитриевского? Несомненно, что каждый из них был и самолюбив, и достаточно высокого мнения о своей персоне. Но почему-то никого из них не записывают в потенциальные убийцы!
Показательно и прозвище, данное Мартынову в юнкерской школе – homme feroce, «свирепый человек». Но рассказ его однокашника Александра Тирана об эпизодах, с этим прозвищем связанных, говорит отнюдь не о свирепости, а, скорее, о простодушном стремлении быть «не хуже других».
Наверное, не столь уж великим грехом было и преувеличенное внимание Мартынова к своей внешности – мало ли встречалось подобных франтов среди столичных гвардейцев? Да и не только среди них. Думается, тут имеет место некий «эффект обратного результата». Зная, что ссору вызвала шутка Лермонтова по поводу внешности приятеля, современники и последующие авторы стали обращать на его франтовство особое внимание, добавляя это качество Мартынова к другим отрицательным чертам, во многом придуманным ими самими же, таким как тупость, мелочность, злобность и т. д. Нет, если уж искать истинную причину ссоры, то не столько в свойствах личности Мартынова, сколько в тонкостях его взаимоотношений с Лермонтовым.
Они между тем начались более чем за десять лет до пятигорской встречи. Три лета подряд юный Мишель отдыхал в усадьбе своих родственников – Середникове, рядом с которым находилось имение Мартыновых. Факт знакомства с этой семьей подтверждает стихотворение, посвященное старшей сестре Николая Соломоновича. Невозможно предположить, что, интересуясь барышнями Мартыновыми, Лермонтов не замечал их брата, который был всего на год моложе его самого. Так что в юнкерской школе произошло не знакомство, как обычно считают, а его дальнейшее развитие. Предполагают, например, что однажды Мартынов, рискуя подвергнуться строгому взысканию, оставил дежурство по эскадрону, чтобы навестить в госпитале Лермонтова, упавшего с лошади и повредившего ногу. Однокашники отмечают их дружеское соперничество в силе, ловкости, а также… в сочинительстве. Оба сотрудничали в школьном рукописном журнале, причем если Лермонтов помещал там стихи, то Мартынов – прозу.
Лейб-гвардейская служба в столице отдалила приятелей – разные полки, разная их дислокация, разный круг светских знакомств. Свел их Кавказ, на который оба попали в 1837 году: Мартынов – добровольно, Лермонтов – в ссылку. Еще по дороге туда, остановившись на две недели в Москве, они встречались почти ежедневно – завтракали у «Яра», посещали балы, ездили на пикники и загородные прогулки. Никаких конфликтов не было и в помине.
Повоевать вместе в том году не довелось – встреча произошла лишь осенью, в укреплении Ольгинском, куда Мартынов прибыл после участия в военной экспедиции, а Лермонтов – закончив лечение на Водах. К этому времени относится эпизод с письмами, которые Лермонтов взялся передать Мартынову от его родных из Пятигорска. Пропажу их вместе с украденными вещами впоследствии пытались объяснить тем, что Лермонтов якобы вскрыл и прочитал их, что выдавалось за истинную причину ссоры. Но все разговоры об этом возникли уже после дуэли. А тогда, на Кавказе, никаких конфликтов по этому поводу между приятелями не возникало, и добрые отношения их продолжались еще четыре года.
После возвращения с Кавказа вновь были не очень частые встречи в Петербурге. И спустя два года – новый выезд на Кавказ, в сущности повторивший ситуацию предыдущего: Лермонтов был опять отправлен туда в ссылку, а Мартынов снова поехал добровольно. Наверное, этот поступок должен характеризовать его не с самой худшей стороны. Что бы там ни говорили о карьерных соображениях Мартынова или его желании избежать чрезмерно строгой дисциплины в гвардейском полку, все же сменить столичное житье-бытье на полную тяжестей и невзгод службу в Кавказской армии решиться мог не каждый.
На сей раз они все-таки воевали вместе, правда, в кровопролитнейшем сражении на речке Валерик, где отличился Лермонтов, его приятель не участвовал, находился в отпуске. Но, штурмуя селение Шали, они сражались бок о бок. И оба были отмечены в журнале военных действий отряда под командованием генерала Галафеева. Новая разлука случилась в конце 1840 года. Лермонтов подал прошение об отпуске и получил его. Мартынов, как установил Д. Алексеев, вышел в отставку «…по семейным обстоятельствам». Незнание истинной причины этого поступка позволяло разоблачителям строить предположения насчет некоей темной истории с карточной игрой или желания Николая Соломоновича сберечь свою драгоценную жизнь. Однако архивные документы убедительно показывают: покинуть военную службу Мартынова заставила элементарная необходимость заняться расстроенными хозяйственными делами семьи, оставшейся без отца.
И вот – встреча в мае 1841 года в Пятигорске, где Мартынов лечился, ожидая, пока неторопливая служебная машина оформит документы на отставку. Многие пишущие о последних днях жизни Лермонтова верят показаниям Мартынова на следствии: «С самого приезда своего в Пятигорск Лермонтов не пропускал ни одного случая, где бы мог он сказать мне что-нибудь неприятное…» И делают вывод, что натянутые отношения у них сохранялись в течение всего лета. А ведь ничего подобного не было! Чтобы разобраться в отношениях двух приятелей, необходимо, прежде всего, четко уяснить, что Мартынов, приехавший в Пятигорск к концу апреля, принимал здесь ванны с первых чисел мая и 23 или 24 числа закончил курс. Как раз в это время в Пятигорск приехал Лермонтов и, согласно воспоминаниям П. Магденко, был очень рад тому, что увидит здесь давнишнего приятеля. И конечно же, едва ли сразу же начал говорить ему «что-нибудь неприятное». Что было им делить, из-за чего ссориться?
Тем более что очень скоро – 26 или 27 мая – Мартынов, согласно тогдашнему порядку лечения, выехал в Железноводск – продолжать там прием процедур, который завершился лишь к концу июня. Таким образом, практически весь следующий месяц они с Лермонтовым почти не виделись. Встречи, конечно, могли быть, но единичные и недолгие и едва ли давали повод для каких-то обид или размолвок.
Но, когда в конце июня, вернувшись в Пятигорск, Мартынов появился в доме Верзилиных, положение резко изменилось. Теперь, живя по соседству с «Розой Кавказа» и бывая постоянно в ее доме, Мартынов явно увлекся красавицей, хотя есть сведения, что его интересовала и сводная сестра Эмилии, юная Надя. Эмилия, конечно же, сразу обратила на него внимание…
В общем, все, что мы знаем о Мартынове, позволяет считать его самым обычным представителем российского офицерства – не самой лучшей, но и далеко не худшей его части. Застрели Лермонтова кто-нибудь другой – тот же его однокашник и сослуживец Тиран, не раз страдавший от острого языка поэта, или, скажем, Лисаневич, которого якобы провоцировали на дуэль, Николай Мартынов остался бы в истории как «Мартышка», «добрый малый», «хороший приятель Мишеля, ничем особым не блиставший». Но обстоятельства, сложившиеся летом 1841 года в Пятигорске, принесли ему поистине Геростратову славу и стали причиной истинной трагедии его жизни.
Милый Глебов, «сродник Фебов»
16 июля 1841 года пятигорский комендант полковник В. И. Ильяшенков доносил по начальству: «Лейб-гвардии Конного полка корнет Глебов, вчерашнего числа к вечеру пришед ко мне на квартиру, объявил, что в 6 часов вечера у подножья Машука была дуэль между отставным майором Мартыновым и Тенгинского пехотного полка поручиком Лермонтовым, на коей сей последний был убит».
Тяжкая участь – сообщить властям о дуэли со смертельным исходом – выпала на долю одного из секундантов – Михаила Глебова. Почему?
Михаил Павлович Глебов родился 23 сентября 1817 года, хотя в некоторых источниках годом его рождения указывается 1818 или 1819. Отцом его был орловский дворянин, отставной полковник (по другим данным – подполковник), участник войны 1812 года Павел Николаевич Глебов. У него и его супруги Марии Борисовны родились семеро сыновей и три дочери. Михаил был вторым сыном.
Михаил Павлович Глебов
Неизвестный художник
Обычно считают, что Глебов познакомился с Лермонтовым в Петербурге, поскольку окончил ту же школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, правда, несколько позже Михаила Юрьевича, одновременно с его родственником Дмитрием Столыпиным. Но оказывается, что их первая встреча относится к более ранним временам. Обнаружены документы, свидетельствующие, что осенью 1828 года Лермонтов и Глебов одновременно поступили в Московский университетский благородный пансион. Правда, ввиду трехлетней разницы в возрасте они были зачислены в разные классы. Так что едва ли могли здесь сойтись близко, но то, что знали друг друга уже тогда, – несомненно. Лермонтов, покинув пансион, поступил в 1830 году в университет, потом – в школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. А Глебов оказался в той же школе в 1835 году, когда Лермонтов ее уже окончил.
Нам ничего не известно об их встречах в Петербурге, где Лермонтов, после возвращения из первой ссылки, служил в лейб-гвардии Гусарском, а Глебов, получив 28 января 1839 года чин корнета, в лейб-гвардии Конном полку. Но такие встречи вполне возможны, поскольку конногвардейцем был и родственник Михаила Юрьевича Дмитрий Столыпин. А более тесно судьба свела их уже на Кавказе. Весной 1840 года Глебов, как и некоторые другие гвардейцы, в числе «охотников» был командирован туда от своего полка. С Лермонтовым, сосланным на Кавказ вторично, за дуэль де Барантом, он встретился в экспедиции генерала Галафеева. На их сближение могло повлиять их давнее знакомство, но немаловажную роль сыграло и Валерикское сражение, где они бились бок о бок. Глебов заработал за этот знаменитый бой высокую награду – орден Св. Анны 3 степени с бантом, но, увы, получил и тяжелое ранение. «Был ранен ружейною пулею спереди в верхнюю часть руки, пуля, пробив: кости руки, плеча и заднюю лопатку, остановилась в мясе, откуда и была вырезана», – гласит медицинское свидетельство. В результате он надолго выбыл из строя.
Некоторые биографы Лермонтова пытались установить между ним и Глебовым еще более тесные связи, утверждая, что Глебов в начале 1841 года долечивался в имении своих родителей Мишково, куда к нему, по дороге на Кавказ, заехал Лермонтов. Описывались даже подробности их встречи – дескать, во время чаепития на открытой веранде слух Михаила Юрьевича услаждал хор крестьянских девушек, одна из которых удостоилась его внимания и похвалы. Но документы опровергают это: в формулярном списке Глебова, в графе «в домовых отпусках был ли, когда именно, по каким причинам или случаям» значится: «Не бывал».
И лечился он в одном из кавказских госпиталей, а именно в крепости Грозной. Потом прибыл в Моздок, где находился штаб Кавказского Линейного казачьего войска, к которому он был приписан. Именно в Моздоке 16 мая 1841 года Глебову была выписана подорожная до Пятигорска «для пользования водами». Здесь его рану лечили уже курортными средствами, правда, не слишком успешно, поскольку рука так и оставалась на перевязи.
Поселился Глебов в доме, принадлежавшем Верзилиным, по соседству с усадьбой Чилаева, где жили Лермонтов со Столыпиным и Васильчиков с Трубецким. Таким образом, почти все участники трагедии 15 июля оказались в непосредственной близости друг к другу. Не хватало только Мартынова. И он появился здесь, возможно, не без участия Глебова. Закончив 27 июня свое лечение в Железноводске, Николай Соломонович вернулся в Пятигорск в самый разгар сезона, когда найти жилье было не так-то просто. И не исключено, что Глебов уступил Мартынову часть своей квартиры.
Предполагают, что в дом Верзилиных и Лермонтов, и Мартынов были введены именно Глебовым. Ничего удивительного здесь нет: приехав раньше своих товарищей и живя неподалеку, молодой офицер сумел познакомиться с семейством, в котором имелись три красивые девушки. Его мог привести туда полковник Зельмиц, занимавший соседние комнаты того же дома и бывавший у Верзилиных на правах старого боевого товарища генерала.
Свое внимание Михаил обратил на младшую из «трех граций» – Надежду. Мы знаем об этом благодаря шуточному экспромту Лермонтова:
«Сродник Фебов»… Значит, родственник лучезарного бога Аполлона. Вот как высоко оценил приятеля Михаил Юрьевич! И окружающие любили веселого, радушного, красивого юношу за «светлый ум и доброе сердце». Теплый дружеский тон стихов Лермонтова свидетельствует о его добром отношении к младшему товарищу, одному из немногих, кто никогда не подвергался насмешкам поэта, разве что получил от него шутливое прозвище «Баронесса».
Глебову выпала печальная участь не просто стать свидетелем конфликта Лермонтова и Мартынова, но быть причастным к нему с первых же минут. Уже поздно вечером 13 июля, сразу после резкого разговора, случившегося по выходе из дома Верзилиных, Глебов был привлечен к наметившейся дуэли как возможный секундант. Только вот с чьей стороны? Одни источники указывают, что он был секундантом Мартынова, другие говорят, что Лермонтова. Но сам Глебов неоднократно рассказывал о дуэли разным лицам, которые, с его слов, не сговариваясь, утверждают, что Глебов был все же секундантом Лермонтова.
Его участие в дуэли, несмотря на строгий приговор суда, было прощено императором «в уважении храбрости и тяжелой раны, полученной им в бою с неприятелем». Получив прощение, Глебов в начале следующего года выехал в Петербург, в свой полк. Но, видимо, Кавказ оставил в его душе неизгладимый след, и молодой офицер очень скоро добровольно вернулся сюда. 17 ноября 1842 года он был назначен адъютантом к командиру Отдельного Кавказского корпуса, генерал-адъютанту Нейдгарду.
В 1843 году среди бела дня недалеко от Ставрополя его взяли в плен с важными документами, которые он вез в Петербург. В неволе пленник томился месяца два. Потом его, по поручению русского командования, выкрали двое ловких джигитов-ногайцев – князь Бий Карамурзин и уздень Мамгаза Балялов. Эти события окружили имя Глебова романтическим ореолом. В 1844 году, прибыв в Петербург, Глебов был встречен как герой. Перед ним открылась блестящая карьера. Наместник Кавказа князь М. С. Воронцов оставил его адъютантом при себе. Как говорили современники, «Глебов получил полную возможность не подставлять свою, уже увешанную многочисленными орденами, грудь под пули, но он не хотел прятаться за чужие спины». И, пользуясь полным доверием своего начальника, не сделался «штабной крысой». По-прежнему полный удали и отваги, он снова и снова рвался в бой. В 1845 году Глебов участвовал в кровопролитном Даргинском походе, за отличие в котором был произведен в штаб-ротмистры, а год спустя – в ротмистры.
В 1847 году при штурме аула Салты Глебов вызвался командовать цепью передовых стрелков и в разгар боя был убит наповал пулей в голову. «Этот честный храбрец и погиб славно, как подобает герою, – писал в своих воспоминаниях о Глебове генерал-майор В. А. Полторацкий. – Сидя верхом перед батальоном молодцев-ширванцев, Глебов под градом пуль блестящим хладнокровием подавал изумительный пример отваги, пока внезапно не рухнул с коня на руки до безумия его полюбивших солдат. Со смертью Глебова Кавказ лишился одного из храбрейших своих детищ». Один из участников экспедиции писал: «Очень грустное впечатление произвела его смерть на всех его товарищей, был он всеми любим и уважаем, жил и умер молодцом».
Один из современных разоблачителей «проклятого царизма, погубившего М. Ю. Лермонтова», со злорадством утверждал, что, дескать, ранняя смерть стала для Глебова наказанием Божьим за участие в убийстве великого поэта. Но как тогда расценивать факт, что второй секундант, князь Васильчиков, благополучно дожил почти до семидесяти лет, а убивший поэта Мартынов скончался шестидесятилетним? Нет, если уж говорить о влиянии на судьбу Михаила Глебова высших сил, то стоит вспомнить мудрость древних: «Кого любят боги, тот умирает молодым…»
«Рыцарь иезуитизма» Александр Васильчиков
Вот уж кому доставалось от всех, кто писал о Лермонтове! Начиная с П. К. Мартьянова, первым начавшего собирать материалы о поэте, и до авторов наших дней каждый старался мазнуть Александра Илларионовича черной краской, приписывая ему все возможные и невозможные грехи. Особо прыткие авторы чуть ли не под микроскопом изучали факты биографии и поступки князя, чтобы доказать, какая это была зловредная личность.
Воспоминаниями князя пользовались многие авторы, но обязательно отмечая их ненадежность и тенденциозность. И никто на протяжении ста с лишним лет не сказал ни одного доброго слова об этом человеке. Лишь в конце XX столетия, когда началась переоценка взглядов минувших лет, в печати появились первые объективные высказывания о личности и деяниях князя Васильчикова. Правда, эти немногочисленные материалы буквально тонут в потоках негатива, который продолжает изливаться на секунданта в последней дуэли Лермонтова. Так что и ныне Васильчиков остается в лермонтоведении одной из самых одиозных фигур. Чем же вызвал князь подобное отношение к себе? Попробуем разобраться.
Васильчиковы принадлежали к одному из древних дворянских родов, внесенных в «Бархатную книгу».
Александр Илларионович Васильчиков
Г. Г. Гагарин
Отец Александра, И. В. Васильчиков, отличился в Отечественной войне 1812 года, был ранен на Бородинском поле, еще более прославился в Заграничном походе. В 1823 году Илларион Васильевич стал членом Государственного совета. В 1825 году он поддержал Николая I во время событий 14 декабря на Сенатской площади – считается, что именно Васильчиков порекомендовал молодому императору применить против восставших артиллерию. Это положило начало его возвышению. В 1831 году Васильчиков был возведен в графское достоинство. В 1838 году Николай назначил его председателем Государственного совета, а 1 января 1839 года графу Васильчикову был пожалован княжеский титул.
Александр Илларионович в 1835 году стал студентом Санкт-Петербургского университета по юридическому факультету. Хорошо знавший его М. Б. Лобанов-Ростовский вспоминал, что Васильчиков «пользовался властью трибуна в весьма анархической республике своих товарищей, соединившихся в корпорации по немецкому образцу». То, что Александр был среди сокурсников «первым студентом», подтверждают многие из них.
В 1839 году Александр окончил курс со степенью кандидата. Перед сыном фаворита Николая I открывались пути к высоким государственным постам, его ждала блестящая карьера. Но юноша, имея совершенно иные устремления, избрал другую дорогу. После окончания университета молодой Васильчиков вошел в состав так называемого «кружка шестнадцати», где «болтали обо всем и все обсуждали с полнейшей непринужденностью и свободно, как будто бы III Отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии вовсе не существовало». Известно, что душой этого кружка был М. Ю. Лермонтов. В 1839–1840 годах Васильчиков неоднократно встречался с ним. Князь был хорошо образован, не гонялся за карьерой. Независимость суждений и ум, видимо, привлекали к нему поэта.
В начале 1840 года Васильчиков решил примкнуть к группе молодежи, приглашенной бароном П. В. Ганом в сотрудники комиссии по введению на Кавказе нового административного устройства. Молодые администраторы мечтали о том, как они водворят на Кавказе окончательный мир и гражданственность. Увы, миссия Гана не удалась, и через год, в 1841 году, почти все его сотрудники были уже в отпуске, готовясь вернуться в Петербург. Однако Васильчиков, вместо того чтобы выехать в столицу, оказался вдруг в Пятигорске. 9 июня он доносил барону Гану, что, «заболев на обратном пути в С.-Петербург, не в состоянии долее следовать, и принужден оставаться на Кавказских Минеральных Водах до совершенного выздоровления».
Выехав из Тифлиса в середине мая, Васильчиков по крайней мере две недели, с 17 мая и по 2 июня, провел во Владикавказе.
В первых числах июня Васильчиков оказался в Пятигорске и поселился в доме Чилаева. Тут он встретил многих своих знакомых, среди них и Лермонтова. Они особенно сблизились, будучи близкими соседями, в последние два месяца перед дуэлью. Но об участии в ней Васильчикова – позже. А пока – о дальнейшей судьбе князя.
До конца своих дней Александр Илларионович шел избранным путем: карьеры не делал, несмотря на блестящие для этого возможности, находился в лагере оппозиции. Выступления в печати как экономиста и публициста принесли ему широкую известность. Однако в XX столетии об этой стороне его деятельности долго молчали, потому что князь был идейным противником утопических идей Маркса, особенно – о всеобщем равенстве при коммунизме.
Будучи сотрудником II Отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии, А. И. Васильчиков усердно трудился над кодификацией российских законов. Социально-экономическая доктрина Васильчикова, провозглашенная им в такой крупной работе, как «Земледелие и землевладение», была взята на вооружение народниками девяностых годов. Отрицая помещичье землевладение, он апеллировал к деревенской общине, а в крестьянском кредите видел спасение от многих бед. Отказ от борьбы классов, попытки их примирения – все это вызвало резкую критику взглядов Васильчикова со стороны В. И. Ленина. В своих исследованиях по аграрному вопросу в России, характеризуя Васильчикова как «народничествующего помещика», Ленин подчеркивал, что князь представлял «интересы одной лишь мелкой буржуазии».
В середине 70-х годов Александр Илларионович унаследовал от брата имение в селе Трубетчино, где хозяйствовал умело, применяя самые передовые методы. Умер Александр Илларионович 2 октября 1881 года и был похоронен в Новгородской губернии в фамильном склепе родового имения князей Васильчиковых. Газеты сообщали, что весь трехверстный путь от станции Шимека до кладбища крестьяне – бывшие крепостные Васильчиковых – распрягши лошадей, везли телегу с гробом сами.
Вот таким был этот далеко не ординарный человек, отнюдь не похожий на записного злодея, каким его обычно изображали. И в то же время думается, что каждый увидит, как много дает биография князя поводов для жесточайшей критики его со стороны представителей марксистской идеологии. Это и недобрая слава отца-реакционера, царского сатрапа и убежденного противника революционных устремлений декабристов. Это и собственные народнические убеждения Александра Илларионовича, вызвавшие резкую критику Ленина. И защита «либеральным помещиком интересов мелкой буржуазии». И активное противостояние доктринам основоположников марксизма.
Тем не менее подобные «грехи», правда не столь ужасные с позиций дня сегодняшнего, так и остались бы достоянием историков и экономистов, если бы не стал Александр Илларионович секундантом дуэли, на которой погиб М. Ю. Лермонтов. И вот тут-то дурная политико-экономическая репутация князя служит удобной подоплекой для обвинений его в причастности к гибели великого русского поэта.
Их поток первым обрушил на князя его квартирный хозяин В. И. Чилаев. О неблаговидной роли Васильчикова в преддуэльных событиях он рассказал журналисту П. К. Мартьянову, и тот написал впоследствии: «Недобрая роль выпала в этой интриге на долю князя: затаив в душе нерасположение к поэту за беспощадное разоблачение его княжеских слабостей, он, как истинный рыцарь иезуитизма, сохраняя к нему по наружности прежние дружеские отношения, взялся руководить интригою в сердце кружка и, надо отдать справедливость, мастерски исполнял порученное ему дело.
Он сумел подстрекнуть Мартынова обуздать человека, соперничавшего с ним за обладание красавицей, раздуть вспышку и, несмотря на старания прочих товарищей к примирению, довести соперников до дуэли, уничтожить „выскочку и задиру“ и после его смерти прикинуться одним из его лучших друзей».
«Причину такого поведения князя, – пишет С. В. Чекалин, – Мартьянов видел в скрытой обиде и озлобленности Васильчикова на поэта за прозвища и эпиграммы в свой адрес. Они стали известны благодаря записям Чилаева и были опубликованы Мартьяновым в его очерках. Особенно меткой оказалась одна из эпиграмм. Она была написана поэтом на карточном столе во время игры, когда молодой князь в пылу азарта энергично выразился. В ней Лермонтов хлестко охарактеризовал всю высокопоставленную родню Васильчикова и, несомненно, сильно затронул самолюбие князя – „Наш князь Василь // Чиков по батюшке…“ и т. д».
Чилаев же передал Мартьянову якобы услышанное в то время от князя такого рода высказывание о поэте: «Мишеля, чтобы там ни говорили, а поставить в рамки следует». Ссылаясь на эти сведения, Мартьянов утверждал, что Васильчиков, желая проучить Лермонтова как «выскочку и задиру», был заинтересован в ссоре Мартынова с поэтом, всячески подстрекал первого к этому, а потом скрытно препятствовал возможности их примирения.
На писания Мартьянова опирались позднейшие авторы, каждый из которых на свой лад клеймил Васильчикова за его участие в якобы имевших место преддуэльных интригах. Не менее резкой критике подвергается и поведение Васильчикова во время следствия. Но насколько справедливы эти обвинения? Действительно ли Васильчиков столь лжив, двуличен и полон ненависти к великому поэту?
Вопреки утверждениям позднейших авторов, мы не находим среди высказываний современников о князе резкого осуждения его личных качеств. Да, встречаются у лиц, знавших его, замечания об отдельных отрицательных чертах характера Александра Илларионовича. Да, многие из тех, кто был знаком с обстоятельствами поединка, осуждают поведение секундантов, особо не выделяя именно Васильчикова. Но никто, решительно никто из современников не дает ему столь убийственной характеристики, как В. И. Чилаев.
Это заставляет задуматься, а не было ли у квартирного хозяина каких-то особых причин, чтобы так отзываться о своем квартиранте? Не были ли его рассказы Мартьянову сведением счетов за какую-то обиду, которую нанес ему, провинциальному офицерику, аристократ-постоялец? Сведения, полученные от Чилаева, очень пригодились Мартьянову для осуждения Васильчикова, на которого он сам был зол – видимо, за то, что князь не пожелал беседовать с ним.
В дальнейшем мартьяновские нападки на Васильчикова, попав в руки советских лермонтоведов, послужили прекрасной основой для разоблачений злодея-князя, речь о которых шла выше. Ну а понимание, «откуда ветер дует», позволяет по-иному взглянуть на личность Васильчикова и его поведение в дуэльных событиях.
«Ужасный ребенок» Сергей Трубецкой
Интерес к роковой дуэли, на которой погиб Михаил Юрьевич Лермонтов, заставляет поклонников поэта и исследователей его творчества интересоваться даже мельчайшими подробностями происходившего, тем более личностями участников поединка. Таковыми традиционно числятся шестеро: кроме двух дуэлянтов это четыре секунданта – Глебов, Васильчиков, Столыпин и Трубецкой. Сохранившиеся свидетельства – пусть скудные и противоречивые – в общем-то сходно и довольно четко определяют роль и меру участия в ходе дуэли каждого из этой четверки, в первую очередь деловую активность Глебова и князя Васильчикова – они отмеряли расстояния, заряжали и вручали дуэлянтам пистолеты, подавали команды. Не очень определенно, но все же просматриваются действия Столыпина – в одном случае оказывается, что он подавал команду стрелять, в другом – помогал отмеривать расстояние, крикнул «Стреляйте!» после фактического окончания дуэли. А вот об участии Трубецкого мы практически ничего не знаем. А что вообще о нем известно?
Сергей Васильевич Трубецкой принадлежал к одному из самых именитых дворянских семейств России – княжескому роду, ведущему начало от великого князя литовского Гидемина. В число самых блестящих петербургских аристократов входил его отец – кавалергард, герой Отечественной войны 1812 года, генерал от кавалерии, член Государственного совета. Дом Трубецких считался одним из самых известных в Петербурге – там собирались представители высшей знати. У Василия Сергеевича Трубецкого (1773–1841) и Софьи Андреевны Вейс было десять детей – пятеро сыновей и пять дочерей. Почти все они достигли солидного положения в обществе. И перед Сергеем открывался путь к блестящей карьере – мальчиком он был взят ко двору в качестве камер-пажа, а достигнув восемнадцати лет, стал офицером Кавалергардского полка, самого блестящего и привилегированного в российской гвардии.
Но на дальнейшей его судьбе сказалась неординарная натура юного князя. Вся сознательная жизнь князя Сергея прошла под знаком двух бед. Первая состояла в том, что ему, как говорится, на роду было написано все время попадать в какие-то неприятные положения, чаще всего – по собственной вине. А вторая беда выглядела так: каждый его проступок, обычно называемый «шалостью», обязательно становился более или менее широко известным. И там, где у других все проходило незаметно, действия Трубецкого обязательно вызывали гнев, негодование, преследование со стороны императора. Трудно сказать, чем это было вызвано – личной неприязнью Николая I к Сергею или к кому-то из его родных.
С первых же дней своей службы в Кавалергардском полку, начавшейся с 5 сентября 1833 года, корнет Трубецкой регулярно подвергался наказаниям за мелкие проступки – курение трубки перед фронтом, отлучки с дежурства. А всего год спустя, в августе 1834 года, в штрафном журнале Кавалергардского полка появилась запись, касающаяся Трубецкого и его приятеля: «11 числа сего месяца, узнав, что графиня Бобринская с гостями должны были гулять на лодках по Большой Неве и Черной речке, вознамерились в шутку ехать им навстречу с зажженными факелами и пустым гробом…» Последствием этой шутки был арест с содержанием на гауптвахте, затем перевод в Гродненский гусарский полк. Правда, уже 12 декабря «шалун» был возвращен в свой Кавалергардский полк.
Сергей Васильевич Трубецкой
П. Ф. Соколов
Проходит еще год. Новая запись от 1 сентября 1835 года о Трубецком и его компании: «За то, что после вечерней зори во втором часу на улице в Новой Деревне производили разные игры не с должной тишиной, арестованы с содержанием на гауптвахте впредь до приказания». Теперь Трубецкой переведен в орденский кирасирский полк. И возвращен только два года спустя, да не в Кавалергардский, а в чуть менее престижный лейб-гвардии Кирасирский Ее Величества полк. И тут же он совершает новую провинность: находясь на дежурстве во дворце, соблазняет фрейлину двора Екатерину Петровну Мусину-Пушкину – дочь заслуженного генерала, а по другой родственной линии – племянницу сестры всесильного шефа жандармов Бенкендорфа. За это прегрешение следует наказание иного рода: по распоряжению Николая I князь был обвенчан с «пострадавшей» девицей. Брак был недолгим, после рождения дочери супруги расстались.
Может быть, желание убраться подальше от нелюбимой жены, а заодно и от ее высокого покровителя побудило Трубецкого отправиться на Кавказ – это произошло в начале 1840 года. Активная обличительница «козней самодержавия» Э. Герштейн пыталась утверждать, что это была ссылка, но С. И. Недумов документально доказал добровольность поступка князя Сергея. Ведь он был «enfant terrible» («ужасный ребенок»), человек, не укладывавшийся в рамки обычного общежития, тяготившийся обыденностью. Видимо, на Кавказе, в боевых действиях, он рассчитывал найти выход своей неуемной энергии. Приписанный к Гребенскому казачьему полку, Трубецкой участвовал в экспедиции генерала Галафеева и сражении при Валерике, где был ранен пулей в грудь.
Рана принудила Трубецкого вновь вернуться в мир обыденности, и он опять стал нарушать общепринятые правила. Никакие угрозы наказания не могли его остановить. О рискованной выходке Трубецкого в кисловодской ресторации 22 августа 1840 года на балу, проходившем по случаю дня коронации Николая I, вспоминает Э. А. Шан-Гирей: «В то время, в торжественные дни все военные должны были быть в мундирах, а так как молодежь, отпускаемая из экспедиций на самое короткое время отдохнуть на Воды, мундиров не имела, то и участвовать в парадном балу не могла, что и случилось именно 22 августа (день коронации) 1840 г. Молодые люди… стояли на балконе у окна… В конце вечера, во время мазурки, один из не имевших права входа на бал, именно князь Трубецкой, храбро вошел и, торжественно пройдя всю залу, пригласил девицу сделать с ним один тур мазурки, на что она охотно согласилась. Затем, доведя ее до места, он так же промаршировал обратно и был встречен аплодисментами товарищей за свой героический подвиг, и дверь снова затворилась. Много смеялись этой смелой выходке, и только; а кн. Трубецкой… мог бы поплатиться и гауптвахтой».
В октябре 1840 года Трубецкой получил отпуск для поездки в Петербург на операцию – извлечь пулю, остававшуюся в теле и причинявшую немалые страдания. По дороге он заболел и вынужден был просить о продлении отпуска. Но, узнав о том, что отец его при смерти, поехал, не дождавшись разрешения. Николай I счел это нарушением дисциплины. Князь был посажен под домашний арест и, недолеченный, отправлен опять на Кавказ.
Очередным проступком стал его приезд без разрешения в Пятигорск летом 1841 года, но наказания за это князь сумел избежать – лишь был выслан из города к месту службы. Правда, годом позже его перевели в Апшеронский пехотный полк, что для кавалериста, да еще бывшего лейб-гвардейца, выглядело унизительным. Еще год спустя он был уволен из армии по болезни, и несколько лет о «шалостях» князя ничего не было слышно. А в 1851 году Трубецкой совершил своей последний, и самый страшный, с точки зрения императора, проступок – увез от нелюбимого мужа-деспота молоденькую Лавинию Жадимирскую. Гнев Николая был ужасен – он поднял на ноги всю жандармерию, и беглецов схватили под Тифлисом. Трубецкой был посажен в Алексеевский равелин Петропавловской крепости, а отсидев срок, отдан в солдаты с лишением титула, чинов, состояния. Трагическая судьба влюбленных послужила материалом для романа Булата Окуджавы «Путешествие дилетантов». Умер Сергей Трубецкой в 1859 году. Получив, в конце концов, отставку, он провел последние дни жизни в собственном имении, где на правах экономки поселилась и Лавиния Жадимирская.
С Лермонтовым Трубецкой познакомился еще в Петербурге, где пути их могли пересечься несколько раз. Первый раз – в начале 1835 года, когда Лермонтов был уже офицером, а Трубецкой вернулся в Кавалергардский полк после перевода в гродненские гусары. Вторичная возможность встречи появилась в мае 1838 года – теперь Лермонтов появился в Петербурге после кратковременной службы в Гродненском гусарском полку, а Трубецкой еще оставался гвардейским кирасиром. И уж наверняка они сошлись поближе после того, как стали родственниками, – 22 января 1839 года состоялась свадьба А. Г. Столыпина с Машей Трубецкой, сестрой Сергея.
Общаться по-родственному в петербургских гостиных они могли около года, а затем оба оказались на Кавказе. Здесь их встреча произошла уже в походной обстановке, во время экспедиции генерала Галафеева, где дружба переросла в боевое братство благодаря участию в Валерикском сражении. Лермонтов очень переживал за раненого друга. В середине апреля 1841 года, находясь в Петербурге, он рассказывал о нем своему приятелю Ю. Ф. Самарину, который записал в дневнике: «Помню его (Лермонтова) поэтический рассказ о деле с горцами, где ранен Трубецкой… Его голос дрожал, он был готов прослезиться…»
И вот Пятигорск, июнь 1841 года. Лермонтов уже около двух недель лечится, стараясь узаконить свое пребывание здесь. А Трубецкой, верный своей натуре, не заботится об этом, хотя приехал без всякого разрешения. О том, когда это произошло, мы можем судить, опираясь на воспоминания Васильчикова, сообщившего, что он уступил часть своей квартиры Трубецкому, который прибыл позже него. А сам Васильчиков, как мы знаем, появился в Пятигорске и нанял квартиру у Чилаева не ранее 4 или 5 июня.
Теперь они с Лермонтовым живут по соседству. Общаются ежедневно – и в домашней обстановке, и в городе. Скупые свидетельства современников позволяют «выловить» эпизоды их совместного времяпрепровождения. Так, В. И. Чилаев вспоминал о дружеских пирушках и карточных баталиях, в которых участвовали оба его постояльца. Однополчанин Лермонтова по Гродненскому гусарскому полку Арнольди, снимавший квартиру в соседнем доме, писал в своих воспоминаниях: «Я часто забегал к соседу моему Лермонтову. Однажды, войдя неожиданно к нему в комнату, я застал его лежащим на постеле и что-то рассматривающим в сообществе С. Трубецкого… Шалуны товарищи показали мне тогда целую тетрадь карикатур на Мартынова, которые сообща начертали и раскрасили. Это была целая история в лицах вроде французских карикатур: Criptogram M-r Launisse и проч., где красавец, бывший когда-то кавалергард, Мартынов был изображен в самом смешном виде, то въезжающим в Пятигорск, то рассыпающимся пред какою-нибудь красавицей и проч.».
У того же Арнольди встречаем: «В первых числах июля я получил, кажется от С. Трубецкого, приглашение участвовать в подписке на бал, который пятигорская молодежь желала дать городу; не рассчитывая на то, чтобы этот бал мог стоить очень дорого, я с радостью согласился. В квартире Лермонтова делались все необходимые к тому приготовления…» Наконец, падчерица генерала Верзилина, Э. А. Шан-Гирей, вспоминала о присутствии Трубецкого в их доме на вечере 13 июля. Именно он сидел за роялем во время ее разговора с Лермонтовым. И стал невольным виновником рокового столкновения, прекратив игру в тот самый момент, когда прозвучала фраза «Горец с большим кинжалом», которая возмутила Мартынова.
В одном из материалов о Трубецком есть фраза: «С собой в могилу он унес тайну гибели М. Ю. Лермонтова, к которой волею судьбы он был причастен». Сказано красиво. Но верно ли? Конечно, кое-какие подробности дуэли, скрытые ее участниками от следствия (и от потомства), ему были известны, но «тайну гибели Лермонтова» он вряд ли мог унести с собой в могилу. Тем не менее поклонники поэта ценят его за добрые и теплые чувства, которые они с Михаилом Юрьевичем питали друг к другу.
«Вторая бабушка» Алексей Столыпин
Фигура эта, нужно сказать, очень любопытная! Если, скажем, Михаил Глебов в лермонтоведческой литературе представляется чаще всего «белым и пушистым», а князь Александр Васильчиков выглядит, как правило, чернее черного, то Алексей Аркадьевич предстает перед нами то в белоснежных одеждах безупречного джентльмена и заботливого родственника, то в черном одеянии злодея и тайного врага поэта. Причем поляризация мнений о Монго началась еще при его жизни. К слову сказать, считается, что прозвище «Монго» дал своему дяде сам Лермонтов, увидев у него книгу «Путешествие Мунгопарка», хотя есть и другие версии – не будем тратить на них время. Просто Алексея Аркадьевича удобно именовать так – для отличения от других Столыпиных.
Алексей Аркадьевич Столыпин
В. И. Гау, 1844
Ну а чего все-таки больше выявляют в личности Монго пишущие о нем – плюсов или минусов? Увы! Если положить то и другое на разные чаши весов, то сохранится равновесие, ибо на каждый плюс обязательно находится минус и наоборот. Вот характеристики личности Алексея Аркадьевича, данные его современниками. Дальний родственник Лермонтова, М. Н. Лонгинов, писал: «Это был совершеннейший красавец; красота его, мужественная и вместе с тем отличавшаяся какою-то нежностию, была бы названа у французов „prover biale“ (легендарной). Он был одинаково хорош и в лихом гусарском ментике, и под барашковым кивером нижегородского драгуна, и, наконец, в одеянии современного льва, которым был вполне, но в самом лучшем значении этого слова. Изумительная по красоте внешняя оболочка была достойна его души и сердца. Назвать „Монгу-Столыпина“ значит для людей нашего времени то же, что выразить понятие о воплощенной чести, образце благородства, безграничной доброте, великодушии и беззаветной готовности на услугу словом и делом. Его не избаловали блистательнейшие из светских успехов, и он умер уже не молодым, но тем же добрым, всеми любимым „Монго“, и никто из львов не возненавидел его, несмотря на опасность его соперничества. Вымолвить о нем худое слово не могло бы никому прийти в голову и принято было бы за нечто чудовищное».
А вот мнение князя М. Б. Лобанова-Ростовского: «…я много виделся с офицерами лейб-гусарского полка, расквартированного в Царском Селе… Здесь я познакомился с красивым Монго… Он тогда еще не предался культу собственной особы, не принимал по утрам и вечерам ванны из различных духов, не имел особого наряда для каждого случая и каждого часа дня, не превратил еще себя в бальзаковского героя прилежным изучением творений этого писателя и всех романов того времени, которые так верно рисуют женщин и большой свет; он был еще только скромной куколкой, завернутой в кокон своего полка, и говорил довольно плохо по-французски; он хотел прослыть умным, для чего шумел и пьянствовал, а на смотрах и парадах ездил верхом по-черкесски на коротких стременах, чем навлекал на себя выговоры начальства. В сущности, это был красивый манекен мужчины с безжизненным лицом и глупым выражением глаз и уст, которые к тому же были косноязычны и нередко заикались. Он был глуп, сознавал это и скрывал свою глупость под маской пустоты и хвастовства».
Да, прекрасную возможность дают эти отзывы желающим и поднять Монго на пьедестал, и принизить его! Тем же целям отлично служат и характеристики Алексея Аркадьевича, данные ему таким авторитетным лицом, как Лев Толстой. Так, 31 июня 1854 года он записывает в дневнике: «Еще переход до Фокшан, во время которого я ехал с Монго. Человек пустой, но с твердыми, хотя и ложными убеждениями». А запись от 26 апреля 1856 года гласит: «Обедал с Алексеем Столыпиным у Дюссо. Славный и интересный малый».
Словом, выбирай, что тебе по вкусу. Некоторые, кстати, так и делают:
«Среди людей, группировавшихся в Пятигорске вокруг Лермонтова, не все были искренними и достойными его товарищами… „Рыцарь чести“ – так характеризовали Столыпина в петербургских салонах, где Лермонтов считался „лишним“ человеком. И это вполне логично, ибо представления Столыпина о чести вмещались в рамки аристократических концепций. Лев Толстой о Столыпине-Монго выразился так: „Человек пустой, но с твердыми, хотя и ложными убеждениями“» (И. Кучеров, В. Стешиц. «И все же… Дуэль или убийство?»).
«…Если говорить о дружбе поэта со Столыпиным, то едва ли сегодня можно судить о том, достоин или не достоин ее был Монго. И если выбор Лермонтова пал на „великолепного истукана“, каким, по мнению некоторых, был Монго, значит, в этом был для него какой-то смысл, значит, для Лермонтова этот человек был дорог… Веселый, без претензий на ученость, по словам Л. Н. Толстого, „славный и интересный малый“, он был для Лермонтова незаменимым компаньоном и хорошим товарищем, особенно в бурные годы гусарской жизни» (В. Захаров. «Загадка последней дуэли»).
И тут, как видим, полярность мнений, с использованием в качестве «тяжелой артиллерии» цитат из Толстого, «стреляющих» в прямо противоположных направлениях. Особенно печально то, что, старательно окрашивая Монго светлой или темной краской, пишущие мало интересовались им самим. Лишь в самые последние годы появились работы, проясняющие некоторые важные моменты его биографии.
Основателем большого столыпинского семейства считается Алексей Емельянович Столыпин (1744–1817), пензенский помещик и губернский предводитель дворянства. Свое немалое состояние он нажил на винных откупах. Учился некоторое время в Московском университете, понимал значение образования. Был владельцем одного из лучших в России крепостных театров. Алексей Емельянович имел 11 детей – 6 дочерей и 5 сыновей. Своим сыновьям дал отличное образование – почти все они стали видными военными и государственными деятелями, игравшими важную роль в истории России. В частности, Аркадий Алексеевич Столыпин (1787–1825), отец Монго, был тайным советником, обер-прокурором Сената, затем сенатором. Просвещенный, передовой деятель своего времени, близкий друг М. М. Сперанского, он был знаком Н. М. Карамзиным, В. К. Кюхельбекером, А. С. Грибоедовым.
Любопытно, что именно благодаря Аркадию Алексеевичу протянулась первая нить, связавшая Столыпиных с Кавказом. В конце XVIII века Аркадий Алексеевич оказался в Георгиевске. Возможно, он начинал свою карьеру в одном из присутственных мест уезда. Самое интересное, что в 1795 году журнал «Приятное и полезное препровождение времени» опубликовал его стихотворение «Письмо с Кавказа к моему другу Г. Г. П. в Москве». Это – первое в российской литературе описание далекого южного края. И его автор выглядит не заезжим путешественником, а жителем тех мест, более того – их патриотом, который гордится уникальностью этого края.
Следующая нить к Кавказу протянулась благодаря указу Александра I, которым в 1807 году «отставному поручику Столыпину», то есть Алексею Емельяновичу, отцу Аркадия Алексеевича и деду Монго, было отведено четыре тысячи десятин земли в Георгиевском уезде Кавказской губернии – по течению реки Кумы, между дач казенных селений Солдато-Александровское и Отказное. Спустя два года Алексей Емельянович с сыном Николаем побывали на Кавказе – вероятно, по делам этого имения. И в последующие годы Столыпины приезжали сюда не раз. В 1825 году на Кавказских Водах лечились дочери Александра Алексеевича – Мария, Агафья, Варвара. А Елизавета Алексеевна Арсеньева, урожденная Столыпина, привезла сюда своего болезненного внука Мишу Лермонтова. И жили они в усадьбе Екатерины Алексеевны Хастатовой, тоже урожденной Столыпиной. Выйдя замуж за генерала Хастатова, она поселилась на Тереке в имении Шелковское, а на Горячих Водах построила два дома. Они сохранялись до конца XIX столетия, потом были сломаны, чтобы освободить место для Новосабанеевских (ныне Пушкинских) ванн.
Алексей Аркадьевич Столыпин, известный и современникам, и всем последующим исследователям как Столыпин-Монго, был вторым сыном Аркадия Алексеевича. Приходился Михаилу Юрьевичу Лермонтову двоюродным дядей – бабушка поэта, Елизавета Алексеевна, была родной сестрой Аркадия Алексеевича. Родился Монго в 1816 году. Воспитывался дома, получив, как и остальные его братья, основательное домашнее образование. Вопреки утверждениям некоторых биографов поэта, в детские годы с Михаилом Юрьевичем они не были близки и даже знакомы. И впервые встретиться могли лишь в 1832 году, когда Мишель побывал на даче Веры Николаевны, матери Алексея. А потом, с разрывом всего в один год, оба поступили в Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. Случайность? Или договорились заранее?
Поступив поначалу в лейб-гвардии Конный полк, Столыпин очень скоро перевелся в лейб-гвардии Гусарский, который выбрал Мишель. Почему? Ведь рослому Столыпину гораздо более пристало быть конногвардейцем, в которые подбирались конники под два метра высотой, чем служить в гусарах, большей частью низкорослых. Это наводит на мысль, что он уже тогда попал под влияние своего двоюродного племянника и не захотел расставаться с ним в последующие годы. По окончании школы оба были выпущены в лейб-гвардии Гусарский полк, стоявший в Царском Селе, – Лермонтов в 1834, Столыпин в 1835 году. Там они вместе снимали квартиру, ведя образ жизни типичный для офицерской среды этого полка. Кое-какие тогдашние их похождения фигурируют в поэме Лермонтова «Монго», датированной 1836 годом.
Кстати сказать, это не единственное литературное произведение, где нашла отражение личность Столыпина. Полагают, что, кроме поэмы «Монго», Лермонтов некоторые его черты привнес в образ Печорина. В. А. Соллогуб изобразил Столыпина в повести «Большой свет» под именем графа Сафьева. И. С. Тургенев использовал черты его личности и факты биографии для описания молодых лет Павла Петровича Кирсанова в романе «Отцы и дети».
Прошло два года. За стихи на смерть Пушкина Лермонтов был выслан на Кавказ. И в это же самое время туда отправляется Столыпин. Некоторые исследователи напрямую связывают эти события. Но простое сопоставление дат отрицает эту связь: о месте ссылки Лермонтова стало известно лишь в феврале 1837 года, а Столыпин решил отправиться на Кавказ еще в январе.
В далеком южном краю пути их разошлись. Заболевший дорогой Лермонтов оказался на Водах, а Столыпин, прикомандированный к отряду генерала Вельяминова, кстати сказать вместе с Николаем Мартыновым, проделал тяжелый путь через кавказские перевалы к Черноморскому побережью, где оба приняли участие в строительстве береговых укреплений, за что впоследствии получили награды. Условия похода оказались чрезвычайно трудными, порою смертельно опасными. Но столичный денди и сибарит достойно выдержал все. Прослышавший об этом Лермонтов писал о нем бабушке: «…некоторые офицеры, которые оттуда приехали, говорят, что его можно считать лучшим офицером из гвардейских, приехавших на Кавказ».
Вскоре оба вновь оказались в столице, где продолжилось их совместное гусарское житье. Заметной вехой его стало их участие в так называемом «кружке шестнадцати», где Лермонтов играл весьма заметную роль. Кое-кто из лермонтоведов XX столетия пытался представить этот кружок как «гнездо свободомыслия». Фактически же это было просто собрание фрондирующих представителей аристократических фамилий, позволявших себе выпады по поводу существующих порядков.
Конфронтация Столыпина с императором Николаем Павловичем не ограничивалась только этими словесными выпадами в кругу друзей. По словам биографа поэта П. А. Висковатова: «У него (Столыпина) была неприятность по поводу одной дамы, которую он защитил от назойливости некоторых лиц. Рассказывали, что ему удалось дать ей возможность незаметно скрыться за границу». Под «некоторыми лицами» подразумевались, конечно же, Николай Павлович и шеф жандармов Бенкендорф. А вот имя дамы достоверно выяснить так и не удалось, несмотря на, казалось бы, убедительные версии, выдвинутые исследователями.
Но так ли оно важно, если мы знаем, что ничего личного в действиях Монго не было, ибо как раз в это время начался его длительный и бурный роман с известной красавицей – графиней А. К. Воронцовой-Дашковой. Многолетняя привязанность к ней, исключавшая все другие любовные приключения в свете, не спасла Монго от личной неприязни Николая I, о которой упоминал его родственник Александр Аркадьевич Столыпин: «Говорят, что государь Николай Павлович, гордившийся своей внешностью, имел слабость ревновать к успехам Алексея Аркадьевича и не скрывал своей нелюбви к нему».
Наверное, очень не поздоровилось бы Монго, узнай император о его служебном проступке – отсутствии в полку без уважительных причин летом 1839 года. За свое прегрешение Столыпин подвергся серьезному дисциплинарному наказанию – двухмесячному содержанию на гауптвахте. Срок немалый, предполагавший последующий перевод гвардейского офицера в один из армейских полков, скорее всего – на Кавказ. Чтобы избежать этого, Столыпин подал прошение об отставке, которое было удовлетворено. Увы, в феврале 1840 года состоялась дуэль Лермонтова с сыном французского посланника Эрнестом де Барантом, в которой Столыпин был секундантом. Как человек чести, Столыпин признался в этом сам, хотя кара ему грозила немалая. Правда, она не последовала – в резолюции по делу император приказал лишь объявить Столыпину, «…что в его звании и летах полезно служить, а не быть праздным». Так что пришлось Монго снова надевать мундир – на сей раз Нижегородского драгунского полка.
Вновь они оба едут «с милого севера в сторону южную». Причем едут отдельно друг от друга. И даже отпуска в начале 1841 года берут порознь. Это дает основание некоторым лермонтоведам говорить об охлаждении их дружеских отношений, что другими их коллегами отрицается. Потому если мы и здесь воспользуемся символическими весами, то снова увидим равновесие, поскольку на другую чашку можно будет положить немало того, что говорит в пользу продолжающейся дружбы. Ведь воюют они частенько бок о бок и постоянно встречаются в перерывах между боями. И, возвращаясь из отпуска, значительную часть пути проделывают в одном экипаже. Вместе они получают назначение на левый фланг Кавказской линии, вместе едут туда и, в конце концов, вместе оказываются в Пятигорске. Здесь живут в одном доме, где все комнаты сообщаются друг с другом. Их квартирный хозяин Чилаев вспоминал об их общих повседневных обедах и дружеских праздничных застольях, в которых принимали участие оба. И о том, как рассудительный Столыпин то и дело сдерживал порывы своего импульсивного родственника, получая в ответ: «Ты – вторая бабушка!» Возможно ли такое при нарушившейся дружбе?
И вот, наконец, роковой поединок у подножия Машука. Он преподносит нам целый букет загадок, связанных с Алексеем Аркадьевичем Столыпиным. Речь о них – впереди.
Почти два десятка лет прожил Столыпин после пятигорской трагедии – воевал в Крыму, жил за границей. В 1858 году умер от туберкулеза. И за все это время о Лермонтове и его дуэли не сказал ни слова. Правда, публикуя в одной из парижских газет свой перевод романа «Герой нашего времени», дал редакции основание написать: «Г. Лермонтов недавно погиб на дуэли, причины которой остались неясными». А может быть, Монго и не хотел, чтобы обстоятельства гибели его родственника и друга были разъяснены?
Возможно, и не хотел. Но как тогда можем мы относиться к тем современникам, которые, притом что у них не было резонов искажать факты, все-таки «озвучивали» свои сведения явно неточно?
Загадки Николая Раевского
Много ли найдется достоверных документальных свидетельств о дуэли и гибели М. Ю. Лермонтова? Увы, немного. К таким относят и воспоминания кавказского офицера, впоследствии доктора, Николая Павловича Раевского, обработанные в 80-х годах XIX века писательницей В. П. Желиховской и опубликованные ею в журнале «Нива». В них содержатся довольно подробные сведения о том, что представлял собой Пятигорск в 1841 году, характеристики людей, окружавших Лермонтова в то последнее его лето, рассказ о том, как проводила время лермонтовская компания, о ссоре Лермонтова и Мартынова.
Кто он, автор воспоминаний? Николай Павлович Раевский родился в 1818 году в уездном городке Елатьма Тамбовской губернии. Получил хорошее домашнее воспитание, потом поступил в кадетский корпус. Выпущенный прапорщиком в 1838 году, был отправлен на Кавказ, где стал офицером Кабардинского егерского полка. Биографические сведения о Раевском собрал лермонтовед С. Чекалин, обнаружив опубликованный в газете «Новое время» некролог о его смерти, последовавшей в 1889 году. Кабардинский полк принимал участие в осенней экспедиции 1840 года, где был и Лермонтов, – там они могли познакомиться и в Пятигорске встретиться как боевые товарищи.
По утверждению Раевского, лечась в Пятигорске от раны и будучи близко знакомым с Михаилом Юрьевичем, он постоянно находился рядом, принимал самое активное участие как в развлечениях «лермонтовской банды», так и в драматичных событиях, связанных с дуэлью. Неудивительно, что воспоминаниями Раевского охотно пользовались все биографы Лермонтова. А последовавшее тогда же утверждение Э. А. Шан-Гирей о том, что в них «все с начала до конца голая выдумка», лермонтоведы позднейших времен игнорировали, объясняя его ревнивым отношением Эмилии Александровны ко всему, что писалось о Лермонтове.
Между тем внимательное прочтение записи воспоминаний Раевского вызывает недоуменные вопросы уже с первых строк. Можно, конечно, оставить на совести Желиховской утверждение, что офицеры из лермонтовской компании дарили своим дамам дешевые платьица, или то, что Лермонтов «не раз» прибегал к услугам доктора Реброва для получения фиктивных справок о болезни. Можно списать на ослабевшую память бывшего поручика перепутанное им название ванн близ Грота Дианы (Сабанеевские вместо Николаевских) или превращение случайно увиденной им ямы «бесстыжих ванн» (какие, кстати, можно видеть в Пятигорске и сегодня) в бассейн, выложенный камнем. Но никакими ошибками памяти или некомпетентностью обработчицы не объяснить «переселение» Лермонтова со Столыпиным из флигеля Чилаева в соседний верзилинский дом, где жили и Глебов, и Мартынов, и якобы сам рассказчик. Причем, оказывается, они там «жили по годам со своими слугами, а о плате никогда никакой речи не было».
Как могли родиться такие нелепости? Загадка. И далеко не единственная. Чего стоит, например, утверждение о том, что вечер у Верзилиных 13 июля был специально затеян Лермонтовым в пику князю Голицыну, назначившему на этот день свой бал. Или сообщение о том, что после ссоры с Мартыновым Лермонтов провел в Железноводске «недели полторы». И уж совсем, как говорится, «ни в какие ворота не лезет» рассказ о том, как Лермонтова в день похорон отпевали последовательно католический и протестантский священники и лишь потом явился православный. Как все эти несуразности могли появиться в воспоминаниях непосредственного участника событий?
Защищая воспоминания Раевского от нападок скептиков, один из современных исследователей высказывает мнение, что об их достоверности свидетельствуют мелкие, но точные детали, хорошо запомнившиеся рассказчику. Ой ли! Вот одна из таких деталей – оспаривающее свидетельства нескольких современников утверждение, что в дни дуэли в Пятигорске не было князя Трубецкого, который якобы являлся однополчанином Раевского. Но какие же они однополчане, если кавалерист Трубецкой был приписан к Гребенскому казачьему полку, а Раевский, пехотный офицер, числился в Кабардинском егерском? Кстати сказать, действительного своего однополчанина, юнкера Бенкендорфа, с которым он якобы не раз встречался у Верзилиных, Раевский не признает, именуя – «юнкер один, офицерства дожидавшийся».
Сопоставление фактов, изложенных Раевским, со свидетельствами других источников позволяет выявить более тридцати, мягко говоря, «несоответствий». И очень странно, что биографы Лермонтова, даже те, кто замечал эти ошибки и несуразности, не пытались объяснить их появление. А ведь именно анализ этих «проколов» может помочь разгадать некоторые, если не все, «загадки Раевского».
Обратим внимание на следующую фразу: «В 1839 году, в экспедиции против Шамиля, я был ранен под Ахульго. …решили отправить меня на лечение в Пятигорск». Почему-то все, даже те, кто заметил другие «несоответствия», не считаются с тем, что рассказ о событиях 1841 года Раевский начинает со своего приезда в Пятигорск, случившегося двумя годами ранее. Но самое любопытное, что с этим фактом вполне согласуется почти все, что рассказывает Раевский о генерале Верзилине и его семье! Как и указывает Раевский, Петр Семенович именно тогда, в 1839 году, находился не у дел. И далее читаем: «Петр Семенович, может, еще за месяц перед тем уехал в Варшаву хлопотать о какой-нибудь должности для себя». И это могло быть не позднее 1839 года, ибо уже в следующем году Верзилин был официально назначен состоять «при Главнокомандующем действующей армии» Паскевиче. Вот так, нехитрым временным смещением, объясняются некоторые несоответствия, касающиеся Верзилиных. Выясняя же то, что касается Лермонтова и его дуэли, нужно обратить внимание на некоторые особенности воспоминаний Николая Павловича.
В большинстве своем сообщенные им факты – из тех, что не вызывают сомнений, – носят, как правило, вневременной характер, и они вполне могут относиться к тому же 1839 году. Что же касается событий лета 1841 года, то тогдашние события описаны как-то странно – подробное, даже слишком, изложение двух-трех эпизодов перемежается беглой скороговоркой по поводу всего прочего. Причем подробно выписаны не столько действия, сколько диалоги участвовавших лиц: ссора Лермонтова с князем Голицыным по поводу бала, начало вечера у Верзилиных, обсуждение условий предстоящей дуэли… Ясно, что вспомнить с такими подробностями все сказанное Раевский почти через полвека попросту не смог бы. А значит, подобное «живописание» – плод фантазии обработчицы: чувствуя себя сильной в диалогах, она старательно выписала их. Для всего же прочего у нее просто не хватало материала.
Почему? Да потому, что из всего вышеприведенного становится ясно: Раевский попросту не присутствовал лично при том, о чем ведется речь. Откуда же он взял излагаемые сведения? Конечно же, он кое-что видел и знал. Так, лечась в Пятигорске летом 39-го, он хорошо узнал и город, и «водяное общество». Мог даже оказался в офицерской компании вроде той, что окружала Лермонтова два года спустя. И ее поведение он, ничтоже сумняшеся, приписал «лермонтовской банде», якобы буйствовавшей в Пятигорске летом 1841 года.
Был ли он в Пятигорске тем летом? Утверждать наверное, конечно, нельзя, но уж очень похоже, что Раевский находился здесь всего несколько летних дней. За это время он мог бегло познакомиться с некоторыми лицами из лермонтовского окружения, не запомнив толком многих, – так, князя Васильчикова он называет дерптским студентом, тогда как тот уже окончил к этому времени Петербургский университет, Сашеньку Озерскую именует Варенькой, а князя Трубецкого он попросту не заметил. Правда, обратил особое внимание на Катю Быховец, которой уделил гораздо больше внимания, чем признанной красавице «Розе Кавказа». Возможно, он даже присутствовал на одном из вечеров у Верзилиных. Но на квартире у Лермонтова явно не был, иначе обратил бы внимание на то, что она – вовсе не в верзилинском доме.
Когда Раевский мог побывать на Водах? Скорее всего, в конце июня – начале июля. Об этом свидетельствует упоминание Раевским среди лермонтовского окружения полковника Безобразова, который появился в Пятигорске именно тогда. К тому же времени относится и появление в верзилинском доме Мартынова, закончившего свое лечение в Железноводске. Не исключено, что Раевский мог наблюдать одну из первых стычек с ним Лермонтова. Но во время самой дуэли и непосредственно перед нею Раевского в Пятигорске не было. Уж очень бледно и бегло она описана – даже бойкое перо Желиховской не помогло. А главное, практически никто из ближайшего окружения поэта не называет Раевского в качестве участника событий.
Его упоминает среди лиц, находившихся в Пятигорске, лишь бывший писарь Кирилл Карпов, да и то как-то неопределенно – «и еще, кажется, Раевский, офицер кавалерийского полка» (а мы знаем, что он был пехотинцем). Но с Карповым Раевский, между прочим, мог встречаться, если приехал в Пятигорск вторично, уже осенью, после всего совершившегося.
Что он мог услышать, в частности, от Карпова, который явно был рад показать приезжему свою осведомленность? Это можно определить, сравнивая воспоминания Раевского с карповскими рассказами, записанными позднее журналистом С. Филипповым. И в тех, и в других обнаруживается немало общего, причем такого, что не встречается ни у кого больше. Например, оба они утверждают, что доктор Ребров был так или иначе связан с Лермонтовым (по Карпову – это лечащий врач поэта, по Раевскому – он не раз давал Лермонтову липовые справки о болезни). Только от них двоих мы узнаем о том, что Лермонтов любил давать всем окружающим остроумные прозвища. Только они оба называют князя Голицына «генералом», тогда как на самом деле тот был еще полковником. Почти никто, кроме них двоих, не упоминает об участии в подготовке к дуэли Дорохова, которого и тот и другой называют бретёром, участвовавшим в 14 дуэлях, за которые он не раз был разжалован.
Гораздо более ценные сведения, касающиеся ссоры, вызова на дуэль и обсуждения ее условий Раевский мог получить от Глебова, о чем, кстати, он и сам упоминает. Правда, фраза «мне после Глебов рассказывал» относится лишь к ссоре Лермонтова с Мартыновым, но ясно, что и многие последующие события могли быть известны Раевскому тоже со слов Глебова. Только, рассказывая об этих событиях, он постоянно подчеркивает свое активнейшее в них участие, порою даже оттесняющее Глебова на второй план.
Как родились воспоминания Раевского? Довольно известная в те годы писательница В. П. Желиховская – дочь так же популярной в свое время писательницы Елены Ган – решила не оставаться в стороне от того потока воспоминаний о поэте, который тогда, в 80-х годах XIX столетия, особенно набирал силу. Не имея что сказать сама, хоть и приходилась двоюродной племянницей близкой знакомой Лермонтова Е. Сушковой (в замужестве Хвостовой), она нашла одного из немногих еще остававшихся в живых знакомых поэта.
Объявив публично, что доктор Раевский – «единственный близкий Михаилу Юрьевичу современник, который не только еще живет на свете, но и думает, и чувствует, и откликается своей еще юной душой на всякую живую мысль», она попросила «почтенного Николая Павловича Раевского… рассказать, что он помнит о последних днях жизни поэта». Тот явно не смог устоять перед подобной лестью и согласился написать свои воспоминания, соединив в них впечатления от лечения в Пятигорске летом 39 года и приездов туда в 41-м, и добавил все услышанное от участников и свидетелей событий. Дальнейшее – плод творчества Желиховской.
И все же, при всех несоответствиях, нелепостях и несуразностях, воспоминания Раевского представляют определенный интерес и ценность – поскольку написаны современником Лермонтова, не раз бывавшим в Пятигорске, узнававшим обстоятельства поединка по свежим следам, и – хочется верить – от достаточно осведомленных лиц из окружения поэта. И есть в них и очень интересные факты, подлинные «изюминки», дополняющие наши знания о людях, событиях и обстановке в Пятигорске тех лет.
Пожалуй, наибольшую ценность представляют сведения о дуэли и предшествовавших ей событиях, полученные от Глебова, который никаких воспоминаний или записок не оставил – известны лишь его отдельные краткие высказывания разным лицам. Здесь же мы имеем довольно подробный рассказ о его действиях, который нуждается лишь в поправках на желание Раевского выставить себя важным действующим лицом.
Как складывалась дальнейшая жизнь Николая Павловича, узнаём из того же некролога, найденного С. Чекалиным. В 1841 году Раевский в чине поручика вышел в отставку и вскоре поступил в Московский университет на медицинский факультет, который успешно окончил. В Москве он считался уважаемым и, видимо, состоятельным человеком, поскольку посещал клуб, где однажды и встретился с Мартыновым. Известно, что Мартынов был членом Английского клуба, самого респектабельного, открытого только для лиц избранного круга. Значит, Раевский входил в этот круг. Видимо, тогда же Раевский сотрудничал и в журнале «Москвитянин», который издавался в 1841–1856 годах.
Когда началась Крымская война, доктор пошел служить в ополчение. После войны бывал за границей, совершенствуя свои знание в медицине. Возвратившись в Россию, Раевский был приглашен тогдашним начальником Черноморского флота Н. А. Аркасом врачом в Русское общество пароходства и торговли. Все последующие годы Раевский работал врачом в Одессе, где его полюбили «за обходительность и всегдашнюю готовность идти на зов каждого». Н. П. Раевский был женат на Варваре Николаевне Тельцовой, их сын Валерьян в 1867 году окончил Николаевское кавалерийское училище, где когда-то учился Лермонтов, и, прослужив три года в лейб-гвардии Уланском полку, вышел в отставку. Внучка Раевского Ольга Валерьяновна в 1897 году была воспитанницей московского Екатерининского института.
Умер Н. П. Раевский в 1889 году. В некрологе говорилось о нем как об одном «из немногих искренних друзей поэта» и сообщалось об оставшихся после него бумагах и рукописях, увы, до настоящего времени не найденных.
Теперь уже надо бы возвращаться к событиям лета 41 года, но поговорим еще об одном историческом персонаже, не рассмотрев характер которого, мы рискуем неверно понять некоторые детали происходившего.
Именины «вечного полковника»
Князя Владимира Сергеевича Голицына, с легкой руки одного из мемуаристов, сделали если не лютым врагом Михаила Юрьевича, то, во всяком случае, опасным недругом. Так, П. А. Висковатов, отметив, что в Пятигорске имелись люди, желавшие «наказать несносного выскочку и задиру», не называет конкретно кого-либо из этих лиц, но перечисляет наиболее известных гостей курорта. И первым указывает В. С. Голицына – мол, понимайте как хотите. А Мартьянов прямо связывает имя князя с врагами поэта – «мерлинистами».
Поскольку «мерлинистов» как таковых в природе не существовало (мы в этом убедимся позднее), и ни один из них современниками поэта назван не был, то большинство авторов, желавших представить смерть Лермонтова результатом происков «вражьих сил», делали Голицына «козлом отпущения», каждый раз приводя его фамилию в подтверждение мысли о существовании таких «сил».
Бытовали о Голицыне и вымыслы иного рода. Писарь комендантского управления К. Карпов, почему-то величая Голицына генералом, утверждал, например, что тот принимал деятельное участие в примирении Лермонтова и Мартынова после их ссоры. Знаменитая «Роза Кавказа», уличая всех писавших о Лермонтове во множестве ошибок, сама написала явную нелепость: вопреки известному факту, что помост над Провалом был построен по желанию Голицына, она, описывая веселое времяпрепровождение Лермонтова в Пятигорске, замечает: «Бывало, велит настлать досок над Провалом, призовет полковую музыку, и мы беззаботно танцуем над бездною».
Ну а что же достоверного известно о князе В. С. Голицыне? Родился Владимир Сергеевич в 1794 году и принадлежал к обширному, чрезвычайно разветвленному княжескому роду, берущему начало (как и род Трубецких) от великого князя литовского Гидемина. Родственные отношения связывали Голицыных со многими аристократическими семействами России. Следуя семейной традиции, Владимир Голицын стал военным, совсем еще юным офицером участвовал в Отечественной войне 1812 года, затем на Кавказе воевал под командованием А. П. Ермолова. В середине 30-х годов он, числившийся полковником Гвардейского Генерального штаба, уволился из армии и находился на статской службе в Ставрополе, но через некоторое время вернулся на военную службу.
Владимир Сергеевич Голицын
Неизвестный художник
Надо полагать, что Голицын часто приезжал в Пятигорск, и можно даже предположить, почему. Известно, что князь был очень тучен – Арнольди говорит о нем «толстый Голицын». Вполне вероятно, что с помощью курортного лечения он хотел избавиться от этой проблемы, которая, впрочем, не мешала ему весело проводить время в компании молодежи, которой он, человек состоятельный, любил доставлять удовольствие. Эмилия Шан-Гирей, однажды ошибочно приписав покрытие Провала досками Лермонтову, в другом месте своих воспоминаний указывала действительного «автора» помоста – князя Голицына: «Князь Владимир Сергеевич Голицын, умевший хорошо устраивать празднества… вздумал сделать сюрприз такого рода: устроил помост над Провалом… такой прочный и обширный, что на нем без страха танцевали в шесть пар кадриль».
В архивах управления Кавказских Минеральных Вод за 1837 год найдены документы, относящиеся к этой голицынской затее. Помост действительно был сооружен, и около трех лет «водяное общество» могло удовлетворять свое любопытство, спускаясь на специальном устройстве для осмотра подземного озера, отчего в то время Провал даже стали называть «Голицынским».
Впервые близкое соприкосновение Лермонтова и Голицына произошло в Чечне, в отряде генерала Галафеева летом и осенью 1840 года. Вторично сосланный на Кавказ поэт участвовал в экспедиции. А полковник Голицын, вернувшись на военную службу, в 1839 году командовал кавалерией на левом фланге Кавказской линии и имел возможность наблюдать Лермонтова в боевой обстановке. Рапортуя об итогах осенней экспедиции 1840 года в Малую Чечню, он указывал, что поручик Лермонтов «действовал всюду с отличной храбростью и знанием дела», а в сражении при Валерике проявил «опыт, хладнокровие, мужество».
Их следующая встреча произошла уже в Пятигорске летом 1841 года. Голицын появился на Водах, скорее всего, к концу июня, получив ранение во время экспедиции в Чечне. Рана не помешала ему вести привычный образ жизни. Князь тут же, как обычно, примкнул к молодежи, явно выделяя в ее массе Лермонтова – как офицера, в храбрости которого имел возможность убедиться, и, конечно же, как поэта. Ведь, в отличие от многих кавказских офицеров, он сам не был чужд литературе и искусству – печатался в альманахах, рисовал, играл и пел, чего, несомненно, не мог не оценить Лермонтов.
Ключевым моментом их взаимоотношений, по свидетельству современников, стала размолвка, связанная с организацией бала в Гроте Дианы, которая якобы привела к крупному конфликту и повлияла на многие последующие события. Нужно отметить, что об этом конфликте мы знаем только из двух источников – записок А. Арнольди и воспоминаний Н. Раевского, и последний говорит о резком столкновении Лермонтова и Голицына из-за места проведения бала. Это якобы и привело к взаимным обидам, борьбе самолюбий, в результате чего «лермонтовская банда» все-таки устроила свой бал у Грота Дианы, а князь в пику – свой, в Казенном саду.
Именно рассказ Раевского позволил Висковатову и Мартьянову говорить о врагах Лермонтова, для которых бал у Грота Дианы послужил поводом к активизации действий против поэта. И все последующие биографы повторяли эти версии, варьируя на свой вкус «противопоставление балов», которого фактически и не было, и быть не могло.
Дело в том, что князь, большой любитель увеселений, готовился отметить свои именины – 15 июля – задолго до организации бала у Грота Дианы и, конечно же, заранее включил в программу праздника бал в Казенном саду, где для этого был выстроен специальный павильон, украшенный зеркалами и зеленью. Бал этот пришлось отменить, прежде всего, из-за сильного ливня, который помешал собраться приглашенным. А потом стало известно о дуэли и смерти Лермонтова, что вынудило вообще отложить праздник.
Недоброжелатели князя упрекали его в том, что он совсем не отменил торжество. Но он сумел показать свое самое доброе отношение к Михаилу Юрьевичу другими путями. Именно благодаря Голицыну были совершены необходимые обряды над телом поэта, убитого на дуэли, которого церковные установления приравнивали к самоубийцам. Еще одним свидетельством того, что у князя не было никакой вражды к Лермонтову, служат его письма, написанные вскоре после дуэли. Письмо Голицына к жене – первый достоверный отклик на смерть поэта. А в письме к А. И. Тургеневу А. Я. Булгаков процитировал слова Голицына: «Россия лишилась прекрасного поэта и лучшего офицера. Весь Пятигорск был в сокрушении, да и вся армия жалела о нем».
Вот об этом-то офицере и говорят до сих пор неприязненно некоторые авторы.
А теперь вернемся к событиям.
«…Бал сошел великолепно»
Среди событий пятигорского лета 1841 года главный интерес как для мемуаристов, так и для позднейших исследователей представляют, естественно, дуэль Лермонтова с Мартыновым и вечер у Верзилиных 13 июля, окончившийся их ссорой. И, как ни странно, почти столь же пристальное внимание жителей и гостей Пятигорска привлекло событие совсем другого плана – бал, состоявшийся в ночь с 8 на 9 июля. О нем имеется чуть ли не десяток сообщений в мемуарной литературе – от простого упоминания до подробнейших описаний самого празднества и подготовки к нему.
Об этом великолепном бале писали не только провинциальные девицы – Эмилия Шан-Гирей и Екатерина Быховец, для которых он мог быть заметным событием в жизни, но и блестящий гвардеец Александр Арнольди, видавший сотни подобных развлечений. Даже помятый жизнью декабрист Лорер очень живо и подробно рассказывал о плясках молодежи и обстановке, в которой они происходили. Нам тоже есть смысл поговорить об этом эпизоде курортной жизни Пятигорска, выяснив, какое место он занял в жизни Лермонтова и какую роль сыграл в общем течении событий того лета. Для начала, суммируя впечатления присутствовавших, нарисуем картину происходившего.
В начале июля молодые люди из лермонтовской компании решили устроить бал – не в Ресторации, где балы обычно проводились, а на свежем воздухе. Позднейшие авторы, начиная с Висковатова, утверждали, что инициатором его проведения был Лермонтов. Однако в воспоминаниях современников это никак не подчеркивается, и практически все мемуаристы говорят просто о затеявшей бал молодежи. Лишь Арнольди вспоминает, что участвовать в затее ему предложил Трубецкой, да Эмилия Шан-Гирей упоминает мельком, что бал устроили «Лермонтов и компания».
Местом проведения выбрали площадку у Грота Дианы, расположенного близ Николаевских ванн. Позднейшие авторы, ничтоже сумняшеся, утверждают, что бал проходил в «Цветнике», и это служит еще одним примером незнания ими пятигорских реалий того времени. Это сегодня Грот Дианы находится в пределах курортного парка «Цветник», поглотившего в более поздние времена всю окружающую территорию. А тогда «Цветником» – мы говорили уже об этом – назывался небольшой участок с цветочными клумбами, расположенный перед фасадом Николаевских ванн.
Грот же, находящийся напротив их юго-западного торца, был отделен широкой полосой свободного пространства. Непосредственно перед гротом проходила дорожка, обсаженная акациями и розами. И называлась она «Ермоловский бульвар», поскольку, ответвляясь от главного бульвара, вела к ваннам, носившим имя Ермолова.
Перед гротом дорожка расширялась, образуя круглую площадку, хорошо видную на рисунках и планах Пятигорска тех времен. На ней и собирались устроить танцы. Сам грот решили превратить в своего рода комнату отдыха. Кроме того, для участников вечера устроили еще два помещения – дамскую уборную, где дамы могли привести в порядок прическу, поправить платье и т. д. Там имелось большое зеркало в серебряной оправе, щетки, гребни, духи, помада, шпильки, булавки, ленты, тесемки. И даже находилась специальная женщина для услуг. С другой стороны грота располагался роскошный буфет – явно мужская территория, где можно было выпить бокал шампанского, а то и рюмочку чего-нибудь покрепче. Надо полагать, где-то рядом с ним накрывались и столы к ужину.
Продукты и напитки для буфета и ужина обеспечил содержатель гостиницы Найтаки. Красное сукно, которым устлали дорожку к дамской уборной, предоставила одна из воинских частей. Роскошные ковры, персидские шали и восточные ткани взяли в магазине Челахова, заплатив, по словам Арнольди, полторы тысячи рублей. Ими убрали грот и дамскую уборную, превратив их в некие сказочные чертоги. Для украшения широко использовали и зелень – дубовые ветки, а также виноградные лозы, которые нарубили в Казенном саду. Чтобы осветить аллею и площадку для танцев, изготовили более двух тысяч фонариков, которые развесили на окружающих деревьях. Грот освещала оригинальная люстра из деревянных обручей, увитых живыми цветами и вьющейся зеленью. Конструкцию люстры предложил Лермонтов, на квартире которого ее и делали. К этому времени Михаил Юрьевич уже переехал в Железноводск, потому-то, видимо, и отдал свою квартиру под мастерскую для изготовления фонариков и люстры.
В подготовке вечера – изготовлении и развешивании фонариков, драпировке помещений и т. д. – принимали участие все молодые люди из лермонтовской компании. А денежные расходы покрывались за счет подписки, объявленной среди «водяного общества». Причем принять участие в ней, а стало быть, и в празднике могли далеко не все желающие – только люди определенного круга, знакомые между собой. Всякие сомнительные личности не допускались.
К восьми вечера приглашенные собрались. Начались танцы. «Хор военной музыки» (так называли тогда оркестр) занял небольшую площадку над гротом. Возможно, было даже «два хора музыки», сменявших друг друга. А в перерывах между танцами играли музыканты-солисты. Собравшимся запомнилось негромкое звучание какого-то струнного инструмента, давшее Лермонтову повод сказать, что это он распорядился перенести сюда эолову арфу из беседки на горе.
Погода внесла свою в великолепие праздника добрую лепту. Безоблачное небо было усыпано крупными яркими звездами. Ни малейшее дуновение ветерка не тревожило листву на деревьях. Освещенные тысячами фонариков, они являли собой фантастическое зрелище. Кавалеры заботились, чтобы дамы не скучали. По ходу вечера их непрерывно угощали мороженым, конфетами, фруктами. Лермонтов много танцевал. Лорер вспоминал, что после одного из танцев Михаил Юрьевич подошел к нему и указал на даму Дмитриевского – мол, это и есть обладательница воспетых тифлисским гостем «карих глаз». Закончился бал уже под утро, а по мнению Лорера – даже на рассвете.
Ясно, что такой пышный праздник не мог не произвести на его участников и зрителей особенного впечатления.
И все же слишком уж широкое освещение его в мемуарной литературе заставляет задуматься. Чем вызвано столь повышенное внимание к событию, в сущности, рядовому – мало ли было балов в практике «водяного общества» тех времен?
Видимых причин тому можно назвать две. Первая – необычность обстановки, в которой проходил бал, – романтический грот, деревья в призрачном, словно сказочном освещении, звездное небо над головой. Вторая, более веская причина, – случившаяся буквально через неделю дуэль, которая окончилась гибелью самого приметного участника веселья. «Кто думал тогда, – писал Лорер, – кто мог предвидеть, что через несколько дней после такого веселого вечера настанет… для всех нас, участников, горечь и сожаление?»
И все же, думается, не стоит ограничивать значение столь заметного события лишь сказанным. Несомненно, оно сыграло в судьбе Лермонтова определенную роль. Но какую? Биографы Лермонтова постарались представить бал 8 июля важным эпизодом в нарастании антагонизма между лермонтовской компанией и врагами поэта. «Между тем события зрели, – писал Мартьянов. – В среде лиц, окружавших поэта, произошел раскол, и мерлинисты отпали…» И далее: «Вот причина к ожесточению отпавшей кучки мерлинистов и гнусному шепоту: „Проучить надо ядовитую гадину!“» И Висковатов утверждал: «Бал этот, в высшей степени оживленный, не понравился лицам, не расположенным к Лермонтову и его „банде“. Они не принимали участия в подписке и потому не пошли на него».
Откуда пошло представление о напряженных и трагических для поэта ситуациях, якобы порожденных этим балом? Оказывается, все дело в воспоминаниях Н. П. Раевского. Знакомясь с этим мемуаристом, мы уже отметили множество встречающихся в его воспоминаниях несоответствий фактам, известным из других источников. Это касается и бала у Грота Дианы. Вот что пишет этот якобы активный и постоянный участник событий: «Как-то раз, недели за три-четыре до дуэли, мы сговорились, по мысли Лермонтова, устроить пикник в нашем обычном гроте у Сабанеевских ванн… Площадку перед гротом занесли досками для танцев, грот убрали зеленью, коврами, фонариками, а гостей звали, по обыкновению, с бульвара. Лермонтов был очень весел, не уходил в себя и от души шутил и смеялся, несмотря ни присутствие l’armee russe. Нечего и говорить, что князя Голицына не только не пригласили на наш пикник, но даже не дали ему об нем знать».
Давайте посчитаем несоответствия, содержащиеся всего в пяти предложениях. В три-четыре раза увеличен срок, разделяющий бал и дуэль. Николаевские ванны названы Сабанеевскими. Площадка для танцев, по Раевскому, была покрыта досками, хотя Эмилия Шан-Гирей, которой можно в данном случае доверять вполне, утверждает: «Танцевали по песку, не боясь испортить ботинки». Гостей якобы звали, по обыкновению, с бульвара, тогда как Арнольди, вполне заслуживающий доверия, вспоминает: «Дозволялось привести на бал не всех, кого кто желает, а требовалось, чтобы участвующие на балу были более или менее из общих знакомых и нашего круга». По этой же причине на балу не могло быть представителей l’armee russe, то есть армейских офицеров, не входивших в круг лермонтовских знакомых. И, наконец, князь Голицын не только знал о бале, но даже принял было участие в подписке, но обиделся, по словам Арнольди, на то, что ему «не дозволили пригласить на бал двух сестер какого-то приезжего военного доктора сомнительной репутации».
Но, пожалуй, самую дурную услугу лермонтоведению Раевский оказал, представив пустячную размолвку с Голицыным, которой, возможно, даже и не было, как серьезное столкновение князя с Лермонтовым по поводу места проведения бала: «Распорядителем на наших праздниках бывал обыкновенно генерал князь Владимир Сергеевич Голицын, но в этот раз он с чего-то заупрямился и стал говорить, что неприлично женщин хорошего общества угощать постоянными трактирными ужинами после танцев с кем ни попало на открытом воздухе. Лермонтов возразил ему, что здесь не Петербург, что то, что неприлично в столице, совершенно на своем месте на водах с разношерстным обществом. На это князь предложил устроить настоящий бал в казенном ботаническом саду. Лермонтов заметил, что не всем это удобно, что казенный сад далеко за городом и что затруднительно будет препроводить наших дам, усталых после танцев, позднею ночью обратно в город. Ведь биржевых-то дрожек в городе было 3–4 (кстати сказать, по официальным данным, в Пятигорске тогда имелось, по меньшей мере, 13 извозчичьих экипажей. – Авт.), а свои экипажи у кого были? Так не на повозках же тащить?
– Так здешних дикарей учить надо! – сказал князь.
Лермонтов ничего ему не возразил, но этот отзыв князя Голицына о людях, которых он уважал и в среде которых жил, засел у него в памяти, и, возвратившись домой, он сказал нам:
– Господа! На что нам непременное главенство князя на наших пикниках? Не хочет он быть у нас – и не надо. Мы и без него сумеем справиться.
Не скажи Михаил Юрьевич этих слов, никому бы из нас и в голову не пришло перечить Голицыну, а тут словно нас бес дернул. Мы принялись за дело с таким рвением, что праздник вышел – прелесть».
Очень вероятно, что драматичность конфликта усилила писательница В. Желиховская, обрабатывавшая воспоминания Раевского, но дела это не меняет. Висковатов и его последователи, желавшие видеть Лермонтова жертвой политических интриг, ухватились за описанную Раевским ситуацию и сделали князя Голицына чуть ли не главным врагом поэта, а бал у Грота Дианы – тем самым пиком противостояния, который во многом способствовал трагическому исходу. Более века кочевала подобная версия по материалам о последних днях жизни Лермонтова и лишь в последние годы стала подвергаться сомнению.
Прежде всего ее опровергают факты, свидетельствующие о доброжелательном отношении Голицына к Лермонтову – мы рассмотрели их, знакомясь с князем, и убедились, что не держал он обиды на Лермонтова. Да, наверное, и не мог держать – конфликт-то явно был выдуман Раевским, писавшим о бале 8 июля с чужих слов.
А если прислушаться к словам Арнольди о том, что недоразумение с князем произошло из-за «сестер какого-то приезжего военного доктора сомнительной репутации», то становится вполне вероятно, что отказ допустить их на праздник был вообще коллективным решением, и Голицын обиделся на молодежь вообще, а не конкретно на Лермонтова. И конечно, никакого «противостояния балов» не было и быть не могло. В любом случае 15 июля Голицын собирался отметить день своих именин, никак не связывая с молодежным вечером у Грота Дианы свой бал в Казенном саду, который был намечен заранее – ведь нужно было построить для него грандиозный павильон, украсить его, запасти продукты и напитки, а на это требовалось немало времени.
Наконец, как совершенно справедливо отмечает современный лермонтовед В. А. Захаров, «никто из современников ни слова не сказал о том, что после бала у Лермонтова появились недоброжелатели. Впервые о „тайных недругах“ поэта рассказал Висковатый. Этот первый биограф, к сожалению, пытался внести в биографию Лермонтова некий детективный сюжет с интригами и заговорами».
Правда, «очищая» бал от врагов Лермонтова, В. А. Захаров тут же «нагружает» его встречей поэта с его приятелем П. А. Гвоздевым, которая состоялась вроде бы именно тогда, 8 июля, поздним вечером на бульваре. Во время откровенного разговора поэт сказал: «Чувствую – мне очень мало осталось жить». Отсюда вывод: натуре Лермонтова было присуще чувство предвосхищения, предвидения своего будущего, которое особенно ярко и проявилось в тот день.
Встреча действительно была – о ней, со слов Гвоздева, рассказывает однокашник Лермонтова по юнкерскому училищу А. Меринский. Называет он и число, когда она произошла, – 8 июля. Но тогда получается, что либо бал состоялся в другой день, либо Лермонтов в разгар праздника, бросив друзей и гостей, отправился в одиночестве бродить по бульвару. И то и другое вряд ли возможно. Скорее всего, Меринский, писавший воспоминания почти двадцать лет спустя, просто перепутал даты. Конечно же, встреча с Гвоздевым во время бала произойти не могла. И в обстановке веселого праздника поэта едва ли томили предчувствия.
Владели им тогда совсем иные чувства. И совсем по-иному вписывался праздник в его судьбу. Вспомним о том, что незадолго до этого в Пятигорск вернулся Николай Мартынов. Его появление в доме Верзилиных привлекло внимание прекрасной Эмилии, которая до той поры отдавала предпочтение Лермонтову. «Перемена фронта» – о ней мы знаем от квартирного хозяина поэта, В. И. Чилаева, – испортила их отношения. Лермонтов явно стал бывать у Верзилиных реже, находя другие способы проводить время. Он больше стал встречаться с друзьями и приятелями, решил больше уделять внимания чтению (вспомним высказанную именно тогда его просьбу к бабушке – прислать собрание сочинение Жуковского и полного Байрона на английском языке).
Появились у него и другие симпатии среди особ прекрасного пола. Они, возможно, и подвигли поэта на организацию оригинального бала. В пользу этого говорит запись в дневнике Н. Ф. Туровского: «…в последний месяц явление хорошенькой генеральши Ор[ловой]] с хорошенькими сестрами М[усиными]]-П[ушкиными]] наделало шуму… в честь их кавалеры дали роскошный bal champetre („сельский бал“. – Авт.) в боковой аллее бульвара». Так же естественно будет понимать строки из воспоминаний самой Э. Шан-Гирей: «Лермонтов и компания устроили пикник для своих знакомых дам» и письма Е. Быховец: «…молодые люди делали нам пикник в гроте». К тому же на балу, как вспоминал Арнольди, Лермонтов много ухаживал за Идой Мусиной-Пушкиной.
Отсюда становится ясно, что к этому времени поэт уже перестал интересоваться прекрасной «Розой Кавказа», и бал, вполне возможно, должен был стать рубежом, который положил бы конец их отношениям. Увы, они все же продолжались и привели Лермонтова вечером 13 июля в дом Верзилиных.
Хроника последних дней
Последнее лето Лермонтова предстает и в воспоминаниях современников, и в биографических сочинениях последующих лет как некий временной монолит, характерный на всем своем протяжении одинаковыми занятиями Михаила Юрьевича, его общением с одними и теми же людьми и очень немногочисленными событиями. Скудная хронология, отражающая пребывание поэта в Пятигорске, насчитывает обычно не более полутора десятков дат. Главное место среди них занимают дни подачи и получения бумаг, связанных с незаконным пребыванием поэта на курорте, указания на литературные события в столице, касающиеся Лермонтова. Из фактов его пятигорской жизни встречаем лишь упоминания о двух-трех встречах со знакомыми, о покупке билетов на ванны и, конечно, о бале у Грота Дианы, вечере у Верзилиных 13 июля и дуэли.
Практически никто не делал попыток разделить пятигорское лето Лермонтова на временные отрезки, каждый из которых, как мы убедимся, отмечен и своим набором событий, и кругом лиц, с которыми поэт мог общаться только в это время, и характером творческих занятий, и, наконец, местом жительства, которое тоже не оставалось неизменным. Правда, пытаясь произвести такой раздел, мы вступаем в область догадок и гипотез, всяческих «возможно», «вероятно», «не исключено», «очень может быть» и т. д. Тем не менее постараемся найти каждому предположению хотя бы косвенные документальные подтверждения, а также убедительные логические доказательства. Границы временных отрезков придется указывать приблизительно, хотя некоторые очень удобно укладываются в десятидневки. Итак…
С 20 по 26 мая. Приезд Лермонтова и Столыпина в Пятигорск. Наиболее вероятное место жительства – Ресторация. Главная забота – узаконить свое пребывание на курорте, определяющая и основные дела этих дней – получение свидетельств о болезни, подача рапортов коменданту. Круг общения невелик. Это, прежде всего, Мартынов, присутствие которого в Пятигорске, по словам Магденко, очень обрадовало Лермонтова.
Кроме Мартынова, в Пятигорске находились в это время на лечении Руфин Дорохов и Михаил Глебов – с обоими Лермонтов сблизился в предыдущем году в военных экспедициях и, надо полагать, с удовольствием увиделся на курорте. Но большинство его приятелей и друзей здесь еще не появились. А 26 мая уехал в Железноводск и Мартынов – продолжать там начатое в Пятигорске лечение. И Лермонтов тоже готовился принимать ванны.
С 26 мая по 6 июня. Лермонтов начинает лечение – 26 мая приобретает шесть билетов в Сабанеевские ванны. Скорее всего, не имея твердой уверенности в том, что им будет разрешено остаться в Пятигорске, Лермонтов и Столыпин поселяются у своих родственников Хастатовых. До главных центров развлечения – Ресторации и «Цветника» – от дома Хастатовых было далековато, но, возможно, Лермонтову это было и на руку. Компания друзей еще не собралась. И, невольно оказавшись в уединении, он активно занялся лечением и творческим трудом. Поэт получил возможность без помех доработать и переписать стихотворные наброски, сделанные по пути на Кавказ. Очень вероятно, что именно в это время появляются беловые варианты стихотворений «Утес», «Спор», «Они любили друг друга» и некоторых других.
На досуге Лермонтов понемногу рисует. Объектом его внимания стала семья хастатовских крепостных Чаловых, о чем мы узнали из воспоминаний Эмилии Шан-Гирей.
С 6 по 16 июня. Поселение Лермонтова со Столыпиным в доме Чилаева – исходим из того, что к моменту их появления здесь квартира в «Старом» доме, выходящем фасадом на улицу, была занята князем Васильчиковым, который, как мы уже знаем, прибыл в Пятигорск не ранее 4 июня. Тогда самый ранний срок возможного поселения Лермонтова и Столыпина у Чилаева – 6 июня. Но, как уже говорилось, они едва ли рискнули бы снять постоянную квартиру, не получив официального разрешения остаться в Пятигорске на лечение. И, видимо, только дождавшись надежного медицинского свидетельства, друзья сняли постоянную квартиру в этот же или на следующий день.
В этот период лермонтовское окружение существенно расширилось. К началу июня лечиться на Воды прибыло семейство Арнольди, из воспоминаний которого нам известно о появлении тогда же жены казачьего генерала Орловой (в девичестве Мусиной-Пушкиной) и ее хорошеньких сестер. С правого фланга Кавказской линии приехали отпущенные на лечение декабристы, хорошо знакомые поэту – в частности, Н. Лорер и М. Назимов. Главное же пополнение пятигорскому «водяному обществу» принесли офицеры из отряда Граббе, участвовавшие в крупной операции по взятию аула Черкей. Именно тогда появление в Пятигорске большого количества гвардейской молодежи было замечено Лорером.
Большинство этих молодых людей составили круг общения Лермонтова. Можно также предположить, что в это время Лермонтов несколько раз виделся с Мартыновым, возможно наезжавшим в Пятигорск из Железноводска. Есть сведения, что и Михаил Юрьевич навещал приятеля на Железных Водах и даже ночевал у него. В это время вполне возможны первые посещения Лермонтовым дома Верзилиных, куда ввести его мог Михаил Глебов, явно бывавший там по-соседски и ухаживавший за Надеждой Верзилиной.
Не исключено, что оживленные встречи с петербургским кругом приятелей и знакомых несколько отвлекли Лермонтова от работы над серьезными стихами, но могли дать настрой на шутливые экспромты. Исходя из содержания некоторых можно предположить, что в этот период появились такие, как «Очарователен Кавказский наш Монако…», «Он метил в умники, попался в дураки…», «Куда, седой прелюбодей…», «Слишком месяц у Мерлини…». По мнению Чилаева, в разговоре с комендантом Ильяшенковым 12 июня было произнесено четверостишие «Мои друзья вчерашние – враги…». Присутствие в Пятигорске художника князя Григория Гагарина, вместе с которым Лермонтов работал ранее над некоторыми картинами, могло «подвигнуть» их на продолжение совместного творчества. Но результаты его нам неизвестны, а 20 июня Гагарин из Пятигорска уехал.
С 16 по 26 июня. Жизнь Лермонтова и Столыпина в домике Чилаева, достаточно подробно описанная впоследствии квартирным хозяином журналисту Мартьянову. Лермонтов приглашает к обеду многих своих приятелей и знакомых, в первую очередь соседей – Глебова, Васильчикова, Арнольди. Иногда по вечерам на квартире поэта идет карточная игра, но большую часть вечернего времени Михаил Юрьевич проводит у Верзилиных. Вполне вероятно, что именно тогда Лермонтов увлекся падчерицей генерала, прекрасной Эмилией Клингенберг. Виделись они очень часто. В своих воспоминаниях Эмилия Александровна отмечает: «В течение последнего месяца он бывал у нас ежедневно…»
Встречается он в это время с несколькими интересными и симпатичными ему людьми, в частности с Л. С. Пушкиным, М. В. Дмитриевским. Оба они вошли в компанию, собиравшуюся у Верзилиных, где постоянно бывали также Глебов, Васильчиков, полковник Зельмиц, любивший общаться с молодежью, а также молодые армейцы, поклонники Надежды Верзилиной – прапорщик Лисаневич и юнкер Бенкендорф.
Обретение удобной, покойной квартиры, как и стабильность пребывания в Пятигорске, наверняка способствовали подъему творческой энергии. Скорее всего, именно в эти дни Лермонтов заканчивает обработку и переписывание набело в книжку Одоевского последних из набросанных ранее стихотворений – «Тамара», «Свидание», «Дубовый листок», «Нет, не тебя так пылко я люблю», «Пророк». Появляются и стихи, отсутствующие в черновиках, – «Морская царевна» и «Выхожу один я на дорогу», написанные, возможно, уже в домике. На клочках, обрывках бумаги записывает он и совершенно новые стихи – те, что были обнаружены в его вещах после гибели, но потом таинственно исчезли. Если же говорить о стихотворных экспромтах этого периода, то по своему содержанию подходят сюда такие, как «В игре силен, как лев…», посвященный Л. С. Пушкину, «Смело в пире жизни надо…», адресованный С. Трубецкому, два иронических четверостишия, относящихся к князю Васильчикову, и два – к верзилинской компании – «Милый Глебов, сродник Фебов…» и «Надежда Петровна, зачем так неровно…».
С 26 июня по 6 июля. Немаловажным событием этих дней стало возвращение Мартынова из Железноводска. Курс лечения он закончил там 26 или 27 июня и, через день-два появившись в Пятигорске, поселился во втором доме Верзилиных, рядом с Глебовым и Зельмицем, по соседству с Лермонтовым, Столыпиным, Васильчиковым и Трубецким.
Когда Мартынов появился в компании Верзилиных? Скорее всего, 29 июня, в воскресенье, когда отмечался День Петра и Павла, который в Пятигорске всегда праздновали довольно широко. Вполне возможно, что именно во время праздника Мартынов обратил на себя внимание Эмилии Александровны. И это не могло не повлиять на ее отношения с Лермонтовым, которые явно испортились.
«Получив отставку», поэт счел возможным злословить по поводу и неверной возлюбленной, и счастливого соперника. С этого времени он, видимо, меньше бывает в доме Верзилиных, больше встречается с петербургскими и московскими знакомыми, а также с Пушкиным и Дмитриевским, начинает уделять внимание другим представительницам прекрасного пола – своей дальней родственнице Кате Быховец, петербургской приятельнице Иде Мусиной-Пушкиной.
Были в эти дни встречи, особенно радовавшие поэта. Например, с бывшим его однокашником по университетскому благородному пансиону Н. Ф. Туровским. Или с прибывшим на лечение командиром Нижегородского драгунского полка полковником Безобразовым, питавшим к Лермонтову и его друзьям большую симпатию. Правда, общение с ним не могло быть долгим, и точные даты встреч с ним неизвестны.
Зато время общения поэта с московским профессором И. Е. Дядьковским, который привез ему гостинцы и письма от бабушки, можно определить с большой долей вероятности. Ведь 28 июня Лермонтов пишет Е. А. Арсеньевой, что получил от нее «три письма вдруг», то есть сразу, одновременно, что вряд ли могло быть при доставке их почтой. И с ответом тянуть он явно не стал – написал сразу же, получив их от Дядьковского. А встречались и беседовали они с Иустином Евдокимовичем, как рассказывает его знакомый Н. Молчанов в своем письме к В. Пассеку, в тот же и на следующий день после появления у Лермонтова московского гостя с гостинцами и письмами. Стало быть, видеться они могли, скорее всего, 26 и 27 июня.
Приблизительно в это же время, в конце июня – начале июля, на курорт прибыли из Петербурга братья Наркиз и Любим Тарасенко-Отрешковы. А значит, в один из ближайших дней могла произойти описанная А. Васильчиковым и Н. Раевским встреча одного из братьев, писавшего стихи, с Лермонтовым, который согласился эти стихи послушать и оценить, но главное внимание обратил на привезенные стихотворцем «свежепросоленные огурчики».
Сам Лермонтов, конечно, мог продолжать писать и серьезные стихи, но, скорее всего, в тот момент ограничивался ядовитыми четверостишиями, направленными в адрес Эмилии и Мартынова. Так что к этому периоду следует отнести экспромты «Пред девицей Emilie…», «Зачем, о счастии мечтая…», «Он прав – наш друг Мартыш не Соломон…», «Скинь бешмет свой, друг Мартыш…».
Очень вероятно, что именно в это время Лермонтов стал обдумывать свой исторический роман из кавказской жизни, о котором говорил с Глебовым по пути на дуэль. Можно даже предположить, что толчок этим мыслям дали беседы с М. Дмитриевским, хорошо знавшим людей и события, которые собирался описывать Лермонтов.
С 6 по 15 июля. Отъезд Лермонтова в Железноводск и лечение там. Скорее всего, лечение началось 8 июля, поскольку в «Книге дирекции Кавказских Минеральных Вод на записку прихода и расхода купаленных билетов» продажа «Господину поручику Лермонтову „четырех билетов в Калмыцкие ванны“» отмечена именно восьмого числа.
А выехал поэт в Железноводск, скорее всего, 7 июля. 6 июля было воскресенье, которое Михаил Юрьевич, вероятно, хотел бы провести не в железноводском одиночестве, а среди пятигорских приятелей и знакомых. Мы можем предположить, что именно на этот день была намечена поездка в колонию Каррас вместе с верзилинской компанией, явно еще сохранявшей для него свою привлекательность.
Не исключено, что 8 июля Лермонтов принял первую ванну. Но можно допустить и то, что, приобретя билеты, он отложил начало приема процедур до следующего дня и тут же отправился в Пятигорск, чтобы присутствовать на балу у Грота Дианы, подготовкой к которому его друзья занимались без него.
Остается неясным время встречи Лермонтова с его приятелем Гвоздевым поздно вечером на пятигорском бульваре. Мы уже отмечали, она не могла произойти 8 июля, как об этом пишет Меринский. Отпадают также и ближайшие дни – 7 и 9 июля, когда Лермонтов находился в Железноводске. Так что, скорее всего, они встретились 6 июля, после прогулки Лермонтова в Каррас, ухудшившей его отношения с Эмилией. Может быть, именно поэтому столь мрачными оказались его мысли, высказанные в откровенном разговоре.
Бештау близ Железноводска
М. Ю. Лермонтов, 1837
Четыре последующих дня, с 9 по 12 июля, Михаил Юрьевич провел в Железноводске, усердно принимая ванны. 13 июля, в воскресенье, он снова появился в Пятигорске и оказался на вечере у Верзилиных, который закончился ссорой с Мартыновым и вызовом на дуэль.
Все то, что произошло в этот и последующие два дня, требует отдельного основательного разговора. И мы можем быть вполне уверены, что обстоятельства, которые привели к роковому поединку, как и к предшествовавшей ему ссоре, во многом обусловлены именно событиями, которые составили нашу хронику, а не теми причинами, которые выдвигались нашими многочисленными предшественниками.
Давайте прервем повествование о событиях последних дней перед дуэлью и все же основательно разберемся в причинах ссоры.