– Мирза Русва-сахиб! Вы любили кого-нибудь?
– Нет, упаси боже! Вот вы, должно быть, любили многих. Расскажите-ка лучше о себе. Об этом-то я как раз и хотел бы послушать, а вы подобных признаний избегаете.
– Так я же танцовщица, а у нас в ходу поговорка: «Кого в свои сети хочешь поймать, по тому начинай тосковать». Мы несравненные мастерицы притворяться беззаветно влюбленными; никто лучше нас не умеет тяжко вздыхать, плакать по всякому поводу и вовсе без повода, не касаться пищи по два дня кряду, ставить ногу на край колодца, подносить ко рту яд – словом, пользоваться любыми средствами. Как ни стоек человек, перед нашими хитростями ему не устоять. Но говорю вам искренне, ни я ни к кому не испытывала истинной страсти, ни ко мне никто ее не питал. Вот Бисмилла-джан – та была настоящей жрицей любви. Что говорить о человеке, – ангел и тот не смог бы избежать ее чар. Поклонников у нее были тысячи, и сама она была благосклонна к тысячам.
Среди самых страстно влюбленных в нее мужчин, помню, был один почтенный маулви-сахиб. Не какой-нибудь заурядный учитель, нет, он преподавал по сложнейшим арабским научным трудам, и люди издалека приезжали к нему поучиться. Равных ему знатоков философии я не встречала. В ту пору, о которой идет речь, почтенному маулви было, вероятно, лет семьдесят. Светлый лик, серебряная борода, тюрбан на бритой голове, скромный шерстяной плащ и посох – словом, глядя на него никто и не заподозрил бы, что он влюблен в легкомысленную дерзкую молодую танцовщицу, да еще как влюблен!
Расскажу вам, что однажды произошло. Не подумайте, что я хоть чуточку преувеличиваю. Все чистейшая правда. При этом присутствовал и ваш друг, покойный Мир-сахиб, – тот, что любил Дилбар-джан. Он сам был поэтом и хорошие стихи ценил превыше всего. Поэтому к красоте он был весьма неравнодушен и преклонялся перед ней, но никогда разума не терял. Пожалуй, в городе не было ни одной красивой танцовщицы, которой он не навещал бы.
– Верно, я все это хорошо знаю, – подтвердил я. – Продолжайте!
– Вы, может быть, помните, что Бисмилла-джан, поссорившись с Ханум, на время поселилась в одном доме за тем рынком, где продавались ткани и одежда?
– Я там никогда не бывал, – сказал я.
– Вот как? А я часто хаживала туда и чтобы повидать Бисмиллу, и в надежде, что мне удастся помирить дочь с матерью, – продолжала Умрао-джан. – И вот однажды под вечер сидит Бисмилла во дворике на деревянном помосте, облокотившись на валик. Рядом с ней уселся Мир-сахиб. Почтенный маулви-сахиб, поджав под себя ноги, расположился напротив. Никогда мне не забыть выражения полной беззащитности, которое в тот миг было написано у него на лице. Он перебирал четки из оливкового дерева и что-то еле слышно бормотал про себя, должно быть, взывал: «О хранитель! О хранитель!» Когда я вошла, Бисмилла взяла меня за руки и стала усаживать рядом с собой. Поклонившись Миру-сахибу и маулви-сахибу, я села. Бисмилла нагнулась и шепнула мне на ухо:
– Хочешь позабавиться?
– Чем позабавиться? – удивилась я.
– Смотри, – сказала она и повернулась к маулви-сахибу.
Во дворике росло очень старое дерево ним. Так вот, маулви-сахиб получил от нее приказ забраться на это дерево.
Маулви-сахиб вздрогнул и переменился в лице. Я готова была сквозь землю провалиться. Мир-сахиб смущенно отвернулся. Несчастный маулви то возводил очи к небу, то обращал взор к устам Бисмиллы, но за первым жестоким приказом последовал второй, а вскоре и третий:
– Полезайте, я вам говорю!
И вот я увидела, как маулви-сахиб, воскликнув: «Во имя аллаха!» – поднялся на ноги, положил свой плащ на помост и подошел к дереву. Тут он снова взглянул на Бисмиллу. Слегка нахмурив брови, она произнесла:
– Ну!
Подвернув шаровары, маулви-сахиб принялся взбираться на дерево. Поднявшись на небольшую высоту, он опять посмотрел на Бисмиллу. Взгляд его как бы спрашивал: «Хватит или еще?»
– Выше! – приказала Бисмилла.
Маулви-сахиб вскарабкался повыше и снова остановился, ожидая приказа, но услышал то же самое: «Выше!» И так продолжалось, пока он не долез почти до самой верхушки. Тут ветви были уже такие тонкие, что, поднимись он еще чуть выше, непременно сорвался бы и отдал душу богу. С губ Бисмиллы готово было слететь еще одно «выше», но я бросилась ей в ноги. Мир-сахиб тоже был так добр, что вступился. Наконец старец получил разрешение спуститься на землю. Взобраться-то маулви-сахиб взобрался, но слезть ему было еще труднее. Мне казалось, что он вот-вот упадет.
Все же ему удалось спуститься благополучно. Бедняга обливался потом, никак не мог отдышаться и едва стоял на ногах. Наконец опомнился, надел туфли и подошел к помосту. Здесь он накинул на плечи плащ, сел и снова стал перебирать четки. Но и усевшись, он не почувствовал облегчения: на дереве к нему в шаровары набрались муравьи и теперь очень его беспокоили.
– Боже мой! Ну и шутница была ваша Бисмилла! – воскликнул я.
– Какие тут шутки! Она, бессердечная, все время сидела как каменная. Ни легчайшей улыбки на лице. Мы с Миром-сахибом прямо онемели, так это нас изумило.
– Этому рассказу всю жизнь смеяться можно, – заметил я. – Нужно только обладать воображением. Вы вот рассказывали, а у меня перед глазами вставали Бисмилла, маулви-сахиб с его ликом святого, Мир-сахиб, вы, дворик, дерево ним… Но ведь это такой случай, что не сразу и засмеешься – сначала подумаешь хорошенько, потом станет смешно. Впрочем, нет, не смешно; маулви был до того глуп, что плакать хочется. А Бисмилла, несомненно, была из ряда вон выходящей танцовщицей. Приказать семидесятилетнему старцу: «Полезай на дерево!..» И он полез! Это выше моего понимания. Слишком уж нелепо.
– Да вам, и правда, не понять таких тонкостей, – проговорила Умрао-джан. – Остается досказать конец.
– Досказывайте поскорее, – нетерпеливо попросил я. – И скажите, неужели она не перестала издеваться над стариком?
– Ну, издевалась она над ним еще не раз…
– Слушайте дальше, – продолжала Умрао-джан. – Когда маулви-сахиб ушел, я спросила у Бисмиллы-джан:
– Бисмилла, как это тебя угораздило?
– А что?
– Старику семьдесят лет. Упади он с дерева, на твоей совести был бы грех – невинно загубленная жизнь.
– Наплевать мне на грех! Я рассердилась на этого мерзкого старикашку. Он вчера так швырнул оземь мою Дхану, что у бедняжки ребра затрещали.
Надо сказать, что Бисмилла-джан держала при себе обезьянку, которую очень любила. Послушайте, как великолепно ее наряжали: атласная шапочка, шитая золотом кофточка, кружевное покрывало, серебряные браслеты, ошейник с бубенчиками, золотые сережки. Кормили ее печеньем и сластями. Когда ее купили, эта поганка была совсем маленькой, но за два-три года очень выросла и разжирела на хороших хлебах. Кто к ней привык, те ее не пугались, а новички прямо-таки лишались дара речи, когда на них внезапно бросалось это создание. Да и сильная она была: как вцепится в руку, так даже мужчине было трудно с ней справиться.
Так ест. За день до описанного случая маулви-сахиб пожаловал к Бисмилле-джан. Он сидел на помосте; и вдруг Бисмилле взбрело в голову подшутить над старцем. Она дала знак обезьянке, и та, тихонько подкравшись сзади, прыгнула на плечо маулви-сахибу. Тот обернулся, а как увидел ее, всполошился, бедняга, и с силой толкнул. Дхану покатилась под помост – должно быть, решила убраться подальше – и оттуда принялась скалить зубы и огрызаться на маулви-сахиба, а он погрозил ей палкой. Обезьянка испугалась и бросилась на колени к Бисмилле. Та расцеловала ее и укрыла концом свой шали, а маулви-сахиба в сердцах осыпала бранью, но на ртом не успокоилась – на другой же день придумала ему новое наказание.
– Наказание было заслуженное, – заметил я.
– Как не заслуженное! Загнала маулви-сахиба на дерево, словно перепуганного павиана.
– Нет, маулви-сахиб действительно заслуживал кары, – возразил я. – Вспомните: Кейс любовно прижал к груди пса Лейлы. А маулви-сахиб швырнул оземь любимую обезьянку Бисмиллы. И потом – какая неучтивость! – еще погрозил бедняжке палкой! Ну, разве так поступают влюбленные?
– Однажды вечером часов в восемь я сидела у Бисмиллы-джан, – продолжала свой рассказ Умрао-джан, – Бисмилла пела, я сопровождала пение игрой на тамбуре, а халифа подыгрывал на барабанах табла. В это время пожаловал почтенный маулви-сахиб.
– Где вы пропадали всю эту неделю? – накинулась на него Бисмилла, как только он вошел.
– Что мне сказать в свое оправдание? – ответил он. – Меня трепала столь жестокая лихорадка, что мне бы несдобровать, если бы я так не жаждал увидеть вас! Только страстное желание вновь встретиться с вами помогло мне встать на ноги.
– Подумайте! Значит, если бы не я, вы бы померли?
От этих слов Бисмиллы нас с халифой покоробило.
– Да, к тому дело шло, – ответил маулви.
– О аллах! Вот было бы хорошо!
– Какой же вам прок от моей смерти?
– Мы каждый год ходили бы поминать вас на вашу могилу, пели бы, танцевали, развлекали народ и тем прославляли бы ваше имя.
Немного поболтав в том же духе, Бисмилла снова запела, должно быть, решив, что самое время теперь для газели, которая начинается так:
Маулви-сахиб пришел в восторг. Слезы заструились у него по лицу и закапали с седой бороды. В это время дверь напротив меня отворилась, и вошел какой-то человек среднего роста и крепкого сложения, круглолицый, чернобородый, с довольно светлым цветом лица. Он носил узкий кафтан из тонкой ткани, широкие шаровары, дорогие бархатные туфли, а на плечи у него был накинут тюлевый с вышивкой платок. Увидев его, Бисмилла воскликнула:
– Ах, сахиб! Все мои гости сегодня вернулись без зова. Но вы уйдите прочь. Я не намерена поддерживать знакомство с вами… А где же обещанный красный шелк? Не принесли? То-то вы прятались от меня!
– Нет, госпожа! – смиренно возразил гость. – Дело не в шелке. Но с того самого дня у меня не было ни минуты досуга. Отец мой чувствовал себя очень плохо, и я должен был ухаживать за ним.
– Ну, конечно! Вы ведь так добродетельны! – принялась насмехаться над ним Бисмилла. – Ничуть не сомневаюсь в ваших словах. Только вы забыли сказать, что влюблены в дочку Бабан и украшаете своей особой все ее вечера. Мне все известно, так что не к чему вам выдумывать, что вашему отцу было плохо.
Тут маулви-сахиб вдруг поднял голову и посмотрел на вошедшего. Их взгляды встретились. Маулви-сахиб сразу отвел глаза, а гость задрожал и внезапно покрылся мертвенной бледностью. Поспешно распахнув дверь, он выбежал вон. Как ни звала его Бисмилла, он даже не обернулся.
Бисмилла призадумалась, видимо, догадавшись кое о чем, и на миг сдвинула брови, словно говоря самой себе: «Ну и пусть!» – потом опять запела.
С тех пор я никогда больше не встречала этого человека у Бисмиллы. А маулви-сахиб по-преяшему продолжал бывать у нее ежедневно.
– Да, в прежнее время встречались такие верные поклонники, – заметил я, прервав рассказ Умрао-джан.
– Бисмилла еще пела, как вдруг явился Гаухар Мирза, – продолжала Умрао-джан. – Вероятно он узнал, что я нахожусь здесь. Он принялся пересмеиваться с Бисмиллой. От словесной перестрелки дело дошло до объятий. Но я была не настолько ревнива, чтобы обращать на это внимание. Усевшись между мною и Бисмиллой, Гаухар Мирза положил ей руку на шею и произнес:
– Ты сегодня хорошо поешь. Хотелось бы…
Смотрю, – морщины на лбу у маулви-сахиба задвигались. Гаухар Мирза бросил на него быстрый взгляд и сна чала сделал строгое лицо, потом с силой дернул себя за ухо и отклонился назад, словно испугавшись чего-то. Глядя на эти ужимки, Бисмилла громко расхохоталась, халифа заулыбался, я прикрыла лицо платком, а маулви-сахиб стал мрачнее тучи и даже поднялся, намереваясь уйти. Но Бисмилла сказала: «Сидите!» – и бедняга сел снова.
Подумайте, до чего она была коварна; ведь она старалась внушить маулви-сахибу, будто Гаухар Мирза ее любовник, и все это лишь затем, чтобы старик приревновал ее. Потому-то она и начала пересмеиваться с Гаухаром Мирзой. В этом тягостном заблуждении она продержала маулви довольно долго. Тот сидел словно на угольях, претерпевая жестокую пытку, а у меня от смеха живот заболел. Но, в конце концов, мне стало жаль беззащитного старика, и я прервала эту игру, за что Бисмилла на меня рассердилась. Повернувшись к Гаухару Мирзе, я сказала:
– Ладно, хватит дурачиться. Пойдем!
Тут маулви-сахиб понял, что Гаухар Мирза водит дружбу со мной, а к Бисмилле никакого отношения не имеет. Он так обрадовался, что даже просиял.
– Ведь маулви-сахиб любил ее чистой любовью, не правда ли? – спросил я Умрао-джан.
– Да.
– В таком случае ему не следовало ревновать.
– Вот как? А разве чистой любви чужда ревность? Нет, вовсе не чужда.
– Тогда это нельзя назвать чистой любовью.
– Ну, как оно было на самом деле, я не знаю. Пусть это останется на его совести. Я-то считала, что он ее чистой любовью любил.