Когда нас забрали в плен, возчик ценою величайших унижений упросил, чтобы его отпустили. Раненого он бросил прямо в поле среди трупов, а сам, унося свою душу, покатил в Барели. Мужчинам связали руки и погнали их в замок, до которого было около пяти косов. По дороге к нам присоединился сам раджа-сахиб со свитой. Раджа-сахиб ехал верхом, а мы брели невдалеке от него.

– Эта госпожа приехала из Лакхнау? – спросил он кого-то, указав на меня.

– Ваша милость! – взмолилась я, сложив руки. – Конечно, я виновата. Но, если изволите вдуматься, вина моя не столь уя? велика. Мы, женщины, не разбираемся в таких делах. Откуда мне было знать…

– Не старайтесь оправдываться, – перебил меня раджа. – Лучше отвечайте на вопросы, которые вам будут заданы.

– Как прикажете, ваша милость.

– Где вы живете в Лакхнау?

– На Чауке.

Раджа-сахиб повернулся к своим людям.

– Приведите из Тимит-кхеры повозку, – приказал он. – Эта госпожа – танцовщица из Лакхнау. Она не чета нашим деревенским плясуньям. Те на праздниках пляшут всю ночь напролет, а когда идут со свадебным шествием, могут хоть десять косов пройти, и все время поют и пляшут без передышки.

– Благослови вас аллах, хузур! – поблагодарила я.

Посланные вернулись с повозкой. Меня усадили в нее и повезли, а остальные пленники по-прежнему плелись сзади, связанные. Когда путь наш окончился, их увели неизвестно куда, а меня пригласили в замок раджи и поместили в хорошей комнате, приставив ко мне двух служанок. Накормили меня прекрасно: подали жаренные в масле тонкие лепешки, разные острые закуски, пышки, сласти. Впервые со дня своего отъезда я поела досыта. На другой день я узнала, что остальных пленников препроводили в Лакхнау, а меня велено освободить. Правда, пока что раджа-сахиб не дал мне разрешения покинуть замок. В десятом часу он вызвал меня к себе.

– Ну вот, я тебя освободил, – сказал он. – Оба негодяя – и Файзу и Фазл Али – успели скрыться, но те разбойники, которых мы изловили, получат по заслугам, как только прибудут в Лакхнау. Ясно, что ты ни в чем не виновата, только вперед не связывайся с подобными людьми. Если хочешь, останься здесь на несколько дней – я слышал много похвал твоему пению.

– От кого же вы изволили слышать? – не удержалась я от вопроса, вспомнив рассказ Насибан про танцовщицу, которую раджа привез из Лакхнау. Не иначе как это она хвалила меня.

– Хорошо, это ты узнаешь, – ответил раджа.

Вскоре позвали лакхнаускую танцовщицу. И кем же она оказалась, как не нашей Хуршид-джан! Она подбежала и бросилась мне на шею. Обе мы расплакались, но вскоре успокоились и оторвались друг от друга, чтобы не вызвать неудовольствия раджи-сахиба, а потом чинно сели рядом. Позвали музыкантов. В ознаменование своего освобождения я сложила подходящую к случаю газель. В ней было много строк. Сейчас прочитаю вам те, что сохранились в памяти. После каждого двустишия раджа-сахиб и все прочие слушатели выражали мне свое одобрение. Все они были в восторге.

Вот эта газель:

Сегодня пленнику тоски освободиться суждено, Роняя перья-лепестки, освободиться суждено. Ты отпускаешь, но навек я пленник локонов твоих, — Не мне, зажатому в тиски, освободиться суждено. Сладка неволя у тебя, но гнев твой клетку распахнул, — Душе, разорванной в куски, освободиться суждено. Не хочет нежный птицелов терпеть укоры и мольбы, И мне до гробовой доски освободиться суждено. Что мне теперь мирская скорбь, что тысячи других скорбей! — Ведь мне из жизненной реки освободиться суждено! На новых пленников твоих я с острой завистью гляжу, Хоть мне, – и кровь стучит в виски, – освободиться суждено. Нельзя от страсти убежать, мне нет свободы, о Ада! Лишь в смерти пленнику тоски освободиться суждено.

Прослушав заключение, раджа сахиб спросил:

– Чей это псевдоним – Ада?

– Она сама сочинила эту газель, – объяснила Хуршид.

Раджа это, видимо, оценил.

– Жаль, я раньше не знал, что вы сочиняете стихи, – обратился он ко мне, – а то ни за что не отпустил бы вас.

– По этой газели ваша милость может узнать, что и я жалею о том же, – отозвалась я. – Но приказ уже отдан, и теперь ваша рабыня свободна.

Затем все разошлись. Раджа-сахиб удалился во внутренние покои завтракать, а мы с Хуршид побеседовали всласть.

– Поверь, сестрица! – начала Хуршид. – Я ни в чем не виновата. Ханум и раджа-сахиб давно уже были в ссоре. Раджа-сахиб несколько раз приглашал меня, но она отказывала ему наотрез. Наконец его люди схватили меня на гулянье в Айшбаге и насильно привезли сюда. С тех пор я здесь. И мне всячески угождают, так что я живу в полном довольстве.

– Видно, нравятся тебе эти деревенщины, – сказала я.

– Конечно, здесь не Лакхнау, – признала Хуршид. – Но ведь ты меня знаешь – мне претит каждый день принимать нового человека; а там приходилось всему покоряться. Ты сама испытала, каков нрав у нашей Ханум. А тут я имею дело с одним лишь раджей-сахибом, и все меня слушаются. Кроме того, тут моя родина, и все здесь мне нравится.

– Так ты не хочешь возвращаться в Лакхнау? – удивилась я.

– Зачем? Мне и здесь хорошо. Да и тебе советую тут остаться.

– Нет, я здесь не останусь. Разве только насильно задержат.

– Значит, поедешь в Лакхнау? – спросила Хуршид.

– Так куда же?

– Куда глаза глядят.

– Останься хоть на несколько дней, – попросила она.

– Ладно, пока подожду уезжать, – согласилась я.

Я прожила в замке две-три недели и каждый день встречалась с Хуршид. Она всем сердцем привязалась к этим местам, а мне тут было очень скучно. В конце концов я обратилась к радже-сахибу:

– Хузур! Вы дали приказ о моем освобождении?

– Да. А вы, значит, хотите уехать? – спросил он.

– Хочу! Отпустите вашу рабыню! Надеюсь все же, что когда-нибудь мне удастся вновь приехать сюда.

– Вы выражаетесь так, как это принято в Лакхнау, – заметил он. – Хорошо. Куда же вы думаете ехать?

– В Канпур, – ответила я.

– А обратно в Лакхнау не собираетесь?

– Хузур! С каким лицом я посмею явиться в Лакхнау? Ведь мне будет очень стыдно перед Ханум, да и подружки станут надо мной насмехаться.

Я сказала так потому, что, во-первых, действительно не собиралась возвращаться в Лакхнау, а, во-вторых, подумала: скажи я радже, что намерена вернуться туда, он, пожалуй, меня не отпустит, чтобы там не узнали, где находится Хуршид, и Ханум не устроила бы ей какой-нибудь пакости.

Раджа-сахиб был очень доволен моим решением.

– Так в Лакхнау вы и не заглянете? – снова спросил он.

– А что у меня осталось в Лакхнау? – сказала я. – Мое дело – песни и танцы. А зрители и слушатели найдутся всюду, где бы я ни поселилась. Я больше не желаю жить под властью Ханум. Если бы я хотела жить у нее, я бы не уехала.

Так я окончательно убедила раджу-сахиба, что не собираюсь возвращаться в Лакхнау.

На следующий день раджа-сахиб меня отпустил. Он дал мне в награду десять золотых, хорошую шаль, платок и повозку с тремя быками – словом, снарядил, как заправскую сельскую танцовщицу. Со мною поехали возница и двое слуг. Мы направились в Уннао. Прибыв туда, я остановилась в гостинице. Людей раджи я отослала назад, и со мной остался только возница.

Под вечер я сидела за порогом своей комнаты. Мимо проходили приезжие, где-то кричали женщины; всюду было полно народа. Дом был чисто убран, к услугам гостей имелись вода, хукка и другие удобства. Лошади и пони отдыхали во дворе в тени дерева ним.

И вдруг, что я вижу! – идет конюх Файза Али. Он заметил меня, уже входя в ворота, и глаза наши встретились. Подойдя ближе, он заговорил со мной, спросил о моем здоровье. Потом я спросила его о Файзе Али. Он сказал, что до Файза Али уже дошла весть о моем прибытии в Уннао, и сегодня же, около полуночи, он сам обязательно придет ко мне.

При этом известии сердце у меня оборвалось. Теперь мне вовсе не улыбалось возвращаться к Файзу Али. После событий у Тимит-кхеры я почувствовала себя так, словно с шеи у меня сняли петлю. А тут Файз Али снова свалился на мою голову.

Придя ко мне, он заговорил со мной, как всегда, потом стал упрашивать меня уехать из Уннао. Мы с ним долго судили и рядили, наконец порешили на том, что возницу я отпущу, править повозкой будет конюх Файза Али, а за верховым конем он сам присмотрит. Потом он вдруг передумал и сказал, что повозку лучше оставить в гостинице у хозяина, а нам надо поздно ночью перебраться на другой берег Ганги.

Что мне было делать? Я снова подпала под власть Файза Али и волей-неволей должна была покоряться ему во всем. Файз Али позвал хозяина и, отведя его в сторону, долго говорил с ним о чем-то. Уже за полночь он усадил меня к себе на коня, и мы выехали за ворота. Пять-шесть косов ночной скачки дались мне нелегко – все суставы у меня заныли. Наконец мы кое-как добрались до Ганги. С большим трудом удалось найти лодку. Когда мы высадились на другом берегу, Файз Али вздохнул с облегчением.

– Ну, теперь бояться нечего, – сказал он.

На рассвете мы уже были в Канпуре. Файз Али ссадил меня на постоялом дворе, а сам отправился искать подходящее помещение. Вскоре он вернулся и сказал:

– Оставаться здесь не следует. Я снял для нас дом. Поедем туда.

Для меня он привел носильщиков с паланкином. Ехать пришлось недалеко. Паланкин остановился у дверей большого каменного дома. Файз Али провел меня туда. Смотрю – в просторной комнате две хорошие кровати, разостлана циновка, а на ней стоит такая диковинная хукка, что от одного ее вида у меня пропала всякая охота курить. Все убранство дома внушало мне какое-то необъяснимое беспокойство. Вскоре Файз Али сказал:

– Ну ладно, я пойду на базар, куплю чего-нибудь поесть.

– Хорошо, – согласилась я. – Только возвращайся как можно скорей.

Файз Али ушел, и я осталась одна.

Слушайте дальше! Как ушел Файз Али на базар, так и пропал. Не вернулся ни в этот день, ни на следующий. Прошел час, другой, третий; перевалило за полдень; солнце клонилось к закату… Последний раз я ела в Уннао еще прошлым вечером. Ночью – тряска на лошади, сон урывками. С утра маковой росинки во рту не было. От голода и усталости я готова была лишиться сознания. Вот солнце уже закатилось, стало смеркаться, наступила ночь. «Боже! – думала я. – Что мне делать?» Я откинула с лица шаль и села на постели. Большой пустой дом внушал мне ужас. Я была в нем одна перед лицом аллаха. Мне то и дело чудилось, будто из моей комнаты кто-то вышел, в соседней слышатся чьи-то шаги, а наверху что-то шумит и кто-то спускается по скрипящим ступеням. Пробило три часа ночи. Раньше в комнату через дверь проникали полосы лунного света. Но теперь луна скрылась, и наступила непроглядная тьма. Я с головой завернулась в шаль и легла. И снова мне стали чудиться какие-то шумы. Ночь тянулась нескончаемо долго; еле-еле дождалась я рассвета.

Странное состояние овладело мной поутру. Только тут я почувствовала, как хорошо мне было в Лакхнау. «О боже! – думала я. – В какую беду я попала!» Мне вспомнились все прелести лакхнауской жизни и моя прежняя комната. Бывало, стоит лишь кликнуть, и слуга уже тут как тут; хукка, бетель, еда, питье – все что угодно появляется перед тобой, не успеешь рта открыть.

Короче говоря, и в этот день я прождала до полудня, но Файз Али так и не вернулся. Очутись в таком положении какая-нибудь добродетельная госпожа, всю жизнь сидевшая в четырех стенах, она безусловно просто погибла бы. Я хоть и не вела чересчур вольной жизни, но все же мне случалось бывать в кругу сотен мужчин. Если не в Канпуре, то хотя бы в Лакхнау мне были знакомы многие улицы и переулки. Случалось мне видеть и гостиницы и базары. Так зачем же мне было сидеть одной в пустом доме? Откинув дверную цепочку, я выскочила в переулок.

Не успела я пройти и двадцати шагов, как вижу: едет навстречу верхом человек в военном платье, за ним идут десять – пятнадцать солдат с ружьями, а в их кольце шагает со связанными за спиной руками миян Файз Али. Тут я остолбенела и замерла на месте.

Но вот наконец пришла в себя и, оглянувшись кругом, заметила узенькую улочку, а в ней мечеть. «Божий дом – лучшее прибежище, – подумала я. – Надо мне там переждать…»

Дверь мечети была открыта. Я смело вошла и столкнулась с каким-то маулви. Загорелый до черноты, в диковинных синих штанах, он расхаживал по солнцепеку. Он, видимо, решил, что я пришла возжечь лампаду, и очень обрадовался. Когда же я уселась под аркадой, свесив ноги на дворик, он подошел ко мне и спросил:

– Зачем вы сюда пожаловали, госпожа?

– Я путешественница, – ответила я. – Увидела дом божий, вот и зашла сюда немного отдохнуть. Если вам это не нравится, я сейчас же уйду.

Маулви-сахиб был человек неотесанный, и все же мое любезное обхождение и учтивость произвели на него впечатление. Он явно растерялся, не знал, что ответить, и даже глаза у него забегали по сторонам. Я поняла, что он уже готов попасться в мои сети.

Наконец он опомнился и спросил:

– Откуда же вы приехали?

– Откуда бы ни приехала, остановиться я хочу здесь, – ответила я.

– В мечети? – всполошился маулви.

– Конечно, нет! В вашей келье.

– Упаси боже! – воскликнул он.

– Ай-ай, маулви-сахиб! Ведь мне не к кому обратиться, кроме вас.

– Да, да… Но я живу совсем один. Потому я так и сказал… А что вам нужно в мечети?

– Почему вы считаете, что там, где вы живете сами, не может поместиться другой человек? Странно! А в мечети мне ничего не нужно. «Что вам нужно в мечети?» – вот так вопрос!

– Я-то сам здесь детей учу, – не понял меня маулви.

– А я сама могу дать урок вам.

– Упаси боже! – повторил маулви.

– Упаси боже! – передразнила я его. – Что вы все твердите: «Упаси боже»? Что у вас – шайтан за плечами, что ли?

– Шайтан – враг человека. Его всегда нужно бояться.

– Бояться нужно бога. А проклятого шайтана чего бояться? Вы как будто сказали, что вы человек, ведь да?

– Конечно. А кто же еще? – обиделся маулви.

– А мне вы кажетесь джинном: живете один здесь, в мечети, и вам даже не скучно.

– Что поделаешь? Я привык к одиночеству.

– Потому-то вы и одичали, и это у вас даже на лице написано. Вы разве не помните, как говорит персидский поэт:

Не сиди один – полоумным станешь.

– Ну, а я, госпожа, доволен своей жизнью… Но скажите, в чем смысл вашего появления здесь?

– Чтобы найти смысл, смотрят в книгу, – шутливо ответила я. – А у нас с вами получаются словопрения.

– Чего же лучше! – вдохновился маулви.

– Разумеется! – согласилась я.

Я бы еще долго его дразнила, но язык у меня едва поворачивался – так я изголодалась.

– Скажите, зачем вы так насмехались над маулви? – спросил я Умрао-джан.

– Ах, знаете, об этом не стоит спрашивать. Бывают такие люди, – на них только взглянешь, и уже поневоле смех разбирает.

– Да, – согласился я. – Вот и при виде бритой макушки руки так и чешутся – хочется по ней шлепнуть.

– Верно! Это вы точно подметили.

– Так, ну а что смешного было в маулви-сахибе? – осведомился я.

– Трудно сказать. Этого не объяснишь. Человек он был довольно молодой. И собой недурен: смуглый, лицо простоватое, волосы длинные. Он и бороду носил, но отрастил ее как-то нелепо, а усов у него и следа не было. Штаны его были подтянуты чересчур высоко, огромный колпак из пестрого ситца был ему велик и сползал на лицо. Говорил он как-то чудно: очень быстро открывал и закрывал рот, неестественно подтягивая кверху нижнюю губу, а его козлиная бородка потешно тряслась. При этом он издавал какой-то странный звук носом. Казалось, будто он, разговаривая, все время что-то жует, а рот закрывает как можно быстрей, словно боится, как бы оттуда что-нибудь не выпало.

– Может быть, он в самом деле что-нибудь ел? – спросил я.

– Нет, жвачку жевал.

– Надо сказать, что многие маулви – бесталанные учителя – любят корчить рожи, пугая дураков и вызывая смех умных, – заметил я. – Глядеть на них прелюбопытно.

– Слушайте дальше. У него была еще одна странность: разговаривая с кем-нибудь, он то и дело отворачивался от собеседника.

– Ну, уж это просто из вежливости, – сказал я. – Ведь, беседуя, он, наверное, брызгал слюной.

– Но вот, – продолжала свой рассказ Умрао-джан, – я прервала нашу беседу и вынула из кармана рупию. Маулви, решив, что я хочу сделать пожертвование, поспешно протянул руку. Однако он все же сказал:

– На что вы ее даете?

– На в высшей степени нужное дело, – ответила я с улыбкой. – Я, да будет вам известно, очень проголодалась. Пошлите купить какой-нибудь еды.

– Да, да, понял, – смущенно пробормотал маулви, словно прося прощения за свою ошибку, а я подумала: «Понял, как же! Да ты бы окаменел, если бы все понял». – Потому я и говорю: «На что вы ее даете», – продолжал он. – Разве нельзя найти еду здесь? Можно!

– Можно вообще или можно сейчас? Для себя или для других? – решила я уточнить.

– Сейчас нельзя. Но один мой ученик скоро принесет мне обед. Вы покушаете вместе со мной.

– «Сейчас нельзя», – повторила я. – Да вашего обеда вам самому не хватит! А я до того проголодалась, что, кажется, падаль и ту съесть готова. Посему велите купить чего-нибудь на базаре.

– Чуточку потерпите. Обед, должно быть, уже несут.

– Во-первых, я не в силах больше терпеть такие муки, – сказала я. – А во-вторых, я доподлинно знаю, что весь месяц рамазан вы странствуете по белу свету, а остальные одиннадцать месяцев умерщвляете свою плоть постом в этой самой мечети.

– Сейчас у меня и правда нет никакой еды, – растерянно признался маулви. – Но мой ученик должен принести мне поесть.

– Предположим и допустим, что это не совершеннейшая чушь. Но если даже еду принесут, ее не хватит и для того, чтоб поддержать ваше бренное существование. Пусть даже вы разделите со мной трапезу или сделаете еще что-либо в доказательство своей добродетели, но ведь всем известно, что ожидание хуже смерти. «Пока тирьяк привезут из Ирака…»

– Ах! – воскликнул маулви. – Вы кажетесь мне очень образованной и толковой.

– А вы в моем низменном восприятии выглядите совсем бестолковым.

– Возможно, – начал маулви, – но…

– Но это потому, – оборвала я его, – что у меня все внутренности вопиют к аллаху, а вы занимаете меня пустой болтовней.

– Хорошо, так я сейчас принесу еды, – спохватился он.

– Ради бога поторопитесь!

Поминая бога на каждом шагу, маулви удалился и часа через полтора принес мне четыре лепешки из кислого теста и пустую похлебку на дне маленькой глиняной чашки. При виде этого угощения все во мне закипело, и я пристально посмотрела прямо в лицо маулви. Он понял меня превратно.

– Проверьте сами, госпожа, – начал он и, торопливо развязав узелок на своем платке, разложил передо мной четырнадцать с половиной ан и несколько медных монеток в полпайсы. – На четыре пайсы лепешек, на одну похлебки; полпайсы пришлось отдать за размен вашей рупии. Сдача вся перед вами. Сперва сосчитайте, потом будете кушать.

Я еще раз взглянула на маулви. Но голод мой был слишком силен, и я поспешно принялась за еду. Однако, проглотив три-четыре куска, снова обратилась к своему собеседнику:

– Маулви-сахиб! А что, в ртом паршивом городишке только такая еда и бывает?

– Чего ж вы хотите? Здесь не Лакхнау. Это там в лавке Махмуда круглые сутки можно достать горячий плов и сладкий рис.

– Ну, а сластями-то здесь, наверное, торгуют?

– Сластями? Да. В лавке, что рядом с мечетью.

– Так зачем же вы бегали в такую даль? – возмутилась я. – Пропали чуть не на полдня, а что принесли? Какие-то собачьи объедки.

– Не надо так говорить! Это люди едят.

– Такие люди, как вы, наверное, едят. Черствые лепешки и пустую похлебку!

– Совсем не пустую. Ладно. Хотите, принесу простокваши?

– Нет, спасибо. Не нужно.

– О деньгах вы не беспокойтесь. Это я вам от себя предлагаю.

Не успела я и рта раскрыть, как маулви выбежал из мечети. Вскоре он вернулся, таща целый кувшин какой-то древней перестоявшейся простокваши, вонючей и кислой. Он поставил этот кувшин передо мной с таким видом, словно нанес непоправимый удар памяти щедрого Хатима.

Все-таки я сжевала все четыре лепешки и запила их кружкой воды, но к похлебке и простокваше не прикоснулась. Потом поднялась, чтобы умыться. Мелочь осталась лежать там, где ее положил маулви. Он решил, что я ухожу совсем, и напомнил:

– Деньги-то заберите!

– Зажгите в мечети лампаду от моего имени, – отозвалась я.

Вымыв лицо и руки, я села на прежнее место, и наша беседа продолжалась.

Благодаря маулви-сахибу я вскоре неплохо устроилась в Канпуре. С его помощью я сняла себе комнату, купила кровать, покрывало, ковер, полог, медную посуду и все прочие необходимые вещи. Наняла женщину готовить пищу и другую – прислуживать в комнате. Взяла еще двух слуг. В общем – наладила свою жизнь.

Теперь начались поиски музыкантов. Приходило их ко мне много, но ничье исполнение меня не удовлетворяло. Наконец встретился мне один человек, который играл на барабанах табла. Он был родом из Лакхнау и прошел школу нашего почтенного учителя, так что мы с ним быстро поладили. Через него я пригласила двух канпурских музыкантов, игравших на струнных инструментах; они оказались очень толковыми. Ансамбль был готов.

Теперь по вечерам музыка и пение у меня в комнате не смолкали до девяти, а то и до десяти часов вечера. Не была забыта и поэзия. По городу распространилось известие, что приехала танцовщица из Лакхнау; ко мне стало приходить много народу. Редко выпадал такой неудачный день, чтобы меня не пригласили на какое-нибудь торжество. Выступления следовали одно за другим, и я за короткое время заработала очень много денег. Правда, мне не нравились ни обхождение канпурцев, ни их разговор, и я то и дело вспоминала Лакхнау. Но самостоятельная жизнь оказалась настолько приятной, что возвращаться туда не хотелось.

Я знала, стоит мне вернуться в Лакхнау, как придется снова идти под начало к Ханум, – ведь там в нашем ремесле обойтись без нее было немыслимо. Во-первых, все танцовщицы зависели от нее, и если бы я поселилась отдельно, ни одна из них не захотела бы со мной встречаться. Во-вторых, было бы трудно подыскать хороших музыкантов. А где и как смогла бы я выступать? Ведь если раньше я имела доступ в знатные дома, то лишь благодаря той же Ханум. Хоть меня и считали хорошей певицей, но в Лакхнау мастериц этого дела было немало. Хорошее и плохое различают лишь избранные, а для толпы важно имя. Знатные люди чаще всего обращаются только к известным танцовщицам; так кто же вспомнил бы обо мне? А в Канпуре меня ценили больше, чем я того заслуживала. У местных богачей и вельмож ни одна свадьба не обходилась без того, чтобы не позвали меня, да еще не гордились бы ртам.

Вполне понять, что такое Лакхнау, можно лишь тогда, когда покинешь его. Был в Канпуре один знаменитый человек, некто Шарик Лакхнави. Его считали крупнейшим знатоком поэзии, и учеников у него были сотни. А в Лакхнау никто и не слыхивал его имени. Послушайте, что как-то раз произошло. Пожаловал ко мне некий господин; зашла речь о поэзии, и вот он перед уходом спросил:

– Вы знаете почтенного Шарика Лакхнави?

– Какого Шарика? – удивилась я.

Надо сказать, что мой гость был учеником этого Шарика. Он сразу обиделся.

– А мне говорили, что вы из Лакхнау, – сказал он.

– Да, мой дом там, – подтвердила я.

– Но как же тогда может быть, что, живя в Лакхнау, вы не знали нашего почтенного учителя?

– В Лакхнау нет ни одного заметного поэта, которого я не знала бы, – ответила я. – О мастерах и говорить нечего, но и среди их бесчисленных учеников вряд ли найдется такой, чьих Стихов я ни разу не слышала. Назовите мне его полное имя. А псевдонима Шарик мне слышать не приходилось.

– Какой смысл называть его имя? – сказал гость нахмурившись. – Этот псевдоним знают все – на востоке и на западе, на севере и юге, Да-да! Одна вы его не знаете и не знали.

– Простите, хузур! – возразила я. – Очевидно, это не слишком знаменитый поэт; но он ваш учитель, и вы правильно делаете, что так высоко его ставите. Все-таки лучше назовите мне его полное имя. Хоть я и не слышала псевдонима Шарик, но, возможно, знаю этого поэта по имени.

– Мир Хашим Али-сахиб Шарик, – торжественно произнес посетитель.

– Это имя уши мои безусловно слыхали, – сказала я, а сама стала мучительно припоминать. «Боже мой! Что же это за Мир Хашим Али-сахиб?» Наконец меня осенила догадка, и я спросила: – А может быть, ваш учитель, между прочим, занимается чтением марсий?

– Конечно! – воскликнул он. – И в чтении марсий у него нет соперников.

– Тогда я догадываюсь. Он немножко старше, чем Мир-сахиб и Мирза-сахиб.

– Он с ними одного поколения.

– Так. А чьи марсий он исполняет?

– Зачем ему исполнять чужие произведения? – обиделся гость. – Он сочиняет их сам. На днях он прочитал нам одну свою новую марсию. Все были вне себя от восторга.

– Так вы ее, наверное, запомнили?

– Начала не помню. А вот была там одна строфа, в которой восхваляется меч; так не один я – весь город твердит ее. Это верх совершенства!

– Прочитайте, пожалуйста, – попросила я. – Мне тоже полезно послушать.

– «Из ножен света, словно меч, возникла мысль – сверкающий алмаз…» – начал он.

– Понятно! – перебила я его. – Эта строфа славится повсеместно. Дайте-ка я вам прочту ее целиком. Что за великолепные стихи!

– Да-да! – обрадовался гость, когда я прочитала всю строфу. – Вы, наверное, слышали эту марсию в Лакхнау? Потому-то я и удивлялся: вы из Лакхнау, да к тому же любительница поэзии, а почтенного Шарика не знаете. Теперь я понял – вы пошутили.

Я хотела сказать ему, что его учитель за всю свою жизнь не напишет такой строфы, как это творение покойного Мирзы Дабира, но раздумала и промолчала.

– И правильно сделали, – заметил я, – а не то вы отняли бы у бедняги средства к жизни. Кому известен Мир Хашим Али-сахиб Шарик?… Такова слава многих поэтов: они разносят по свету чужие стихи, читая их под своим именем. На днях некий господин стащил у моего друга черновики нескольких газелей и потом выступал с ними в Хайдерабаде Деканском и снискал похвалы весьма значительных лиц. Но люди понимающие разобрались. В Лакхнау стали приходить письма. Слухи дошли и до автора газелей. А он только рассмеялся и не обратил на это внимания. Подобные обманщики так затрепали имя нашего города, что теперь стало стыдно присоединять к своему прозвищу слово «Лакхнави». Лакхнаусцами называют себя такие лица, чьи предки, даже самые отдаленные, весь век жили в деревне. А сами они, Эти лица, провели в Лакхнау всего несколько дней, пока учились или приезжали туда по другим делам. И вот вам, пожалуйста, – они уже требуют, чтобы их считали коренными «Лакхнави». Ведь не такая уж это великая честь – быть уроженцем Лакхнау. Так зачем же врать?

– Да, – согласилась Умрао-джан, – и все же многие господа тщатся подобным образом овеять себя славой Лакхнау и строят на этом свое благополучие. Ведь и сама я, живя в Канпуре, невольно уподобилась таким лицам. В то время железной дороги еще не было, и никто не хотел уезжать из Лакхнау; напротив, способные люди из других городов съезжались туда в поисках заработка и получали признание в соответствии со своим талантом и своими заслугами. После опустошения Дели Лакхнау расцвел.

– В наши дни то же самое можно сказать о Декане, – заметил я. – После опустошения Лакхнау расцвел Хайде-рабад Деканский. Сам я в Хайдерабаде не был, но слышал, что целые улицы там заселены выходцами из Лакхнау.

– Каждого, кто говорит, что он «из Лакхнау», надо прежде всего спрашивать: «Покажи-ка нам свой язык».

– Остроумно сказано! – согласился я. – Действительно, можно кое-как перенять отдельные обороты речи лакхнаусцев, но общий стиль ее никак не подделаешь.