Читатель! Вот как пришла мне мысль написать эту книгу. Дело было лет десять – двенадцать назад. Один из моих друзей – мунши Ахмад Хусейн-сахиб, который всегда жил неподалеку от Дели, отправился путешествовать и пожаловал к нам, в Лакхнау. Он снял себе комнату на Чауке, и его приятели часто собирались там по вечерам. Это были очень приятные встречи. Мунши-сахиб был тонкий ценитель поэзии. Он сам временами немного писал, и писал хорошо, но еще больше любил слушать стихи, а потому гости у него обычно беседовали о поэзии и читали много стихов. Соседнюю комнату занимала какая-то танцовщица. Не в пример другим певицам и танцовщицам, она жила замкнуто. Никто не видывал, чтобы она сидела на своем пороге, глядя на улицу, или чтобы к ней заходили посетители. Круглые сутки окна у нее были завешены, а главный вход с Чаука заперт, – слуги ее проходили в дом через боковую дверь из переулка. Если бы в иные вечера из этой комнаты не доносилось пение, можно было бы подумать, что там вообще никто не живет. Маленькая дверца вела туда из комнаты, где мы собирались, но она была закрыта наглухо.

Однажды все собрались как обычно. Я читал какую-то газель, остальные, как и полагается, время от времени хвалили меня. И вот во время чтения из-за дверцы послышался одобрительный возглас. Все повернулись в ту сторону, а я замолчал. Тут мунши Ахмад Хусейн громко проговорил:

– Нехорошо хвалить, когда сам где-то прячешься. Если вы любите стихи, пожалуйте к нам.

Ответа не последовало. Я стал читать дальше, и все уже забыли об этом случае, как вдруг немного погодя вошла женщина, с виду служанка, сделала общий поклон и спросила:

– Который из вас Мирза Русва-сахиб?

Друзья указали ей на меня. Тогда служанка сказала:

– Госпожа очень просит вас зайти к ней.

– Какая госпожа? – удивился я.

– Госпожа не велела мне называть ее имя. А там, как вам будет угодно.

Я колебался, – принять это приглашение или нет; а тут еще друзья принялись надо мной подшучивать:

– А что, сахиб, почему бы вам и не пойти к ней? Должно быть, эта госпожа ваша старая и близкая приятельница, раз она без всякого стеснения прислала за вами.

Я и сам терялся в догадках, не зная, кто бы это мог позволить себе подобную вольность. Между тем служанка добавила:

– Хузур! Госпожа знает вас очень хорошо, потому она и послала за вами.

Пришлось пойти. Вошел; гляжу – это Умрао-джан.

– Аллах! – воскликнула она, увидев меня. – Мирза-сахиб, вы меня совсем забыли!

– Кто же мог догадаться, что вы забрались в такую дыру? – отозвался я.

– Я тут часто слышала ваш голос, но у меня не хватало решимости вас пригласить, – сказала Умрао-джан. – А сегодня ваша газель так меня взволновала, что возглас восторганевольно сорвался с моих губ. В ответ на него кто-то из вас пригласил меня присоединиться к вашему обществу, и мне стало стыдно. Я решила было притаиться, но не выдержала и вот, памятуя о нашей прежней дружбе, осмелилась побеспокоить вас. Простите меня, пожалуйста. И, прошу вас, прочитайте еще раз то двустишье, которое мне так понравилось.

– Никакого прощения вы не получите и стихов от меня не услышите, – сказал я. – Если вы любите поэзию, пойдемте к моим друзьям.

– Да я бы и не против, но боюсь, – а вдруг мое появление будет неприятно хозяину дома или кому-нибудь из гостей?

– Ну, что вы! Для чего же тогда вас приглашают? – возразил я. – Ведь у нас просто непринужденная встреча друзей. Ваше общество сделает ее еще приятней.

– Возможно. Но как бы эта непринужденность не зашла чересчур далеко, – усомнилась Умрао-джан.

– Не беспокойтесь! Никто не позволит себе по отношению к вам ни малейшей вольности.

– Ну хорошо, приду завтра.

– А почему не сейчас?

– Ой! Да вы разве не заметили, в каком я виде?

– Но у нас ведь не званый вечер, а просто встреча друзей. Пойдемте, пойдемте!

– Ох, Мирза! Вас не переспоришь, – сдалась она. – Ладно, идите. Я приду следом за вами.

Я ушел, а вскоре явилась и Умрао-джан-сахиба, причесанная и слегка принаряженная. В немногих словах я расхвалил ее своим друзьям – сказал, что она любит поэзию, великолепно поет и так далее. Наша гостья возбудила все общее любопытство. Было решено, что каждый, и она в том числе, прочтет какое-нибудь свое произведение. Короче говоря, вечер очень удался.

С тех пор Умрао-джан частенько заглядывала на наши встречи и просиживала с нами час или два. Иногда мы читали стихи, иногда она что-нибудь пела, и все расходились очень довольные.

Я опишу один из таких вечеров. Они не имели никакого определенного распорядка, да и приглашенных всегда было немного – собирались только близкие друзья, и каждый читал свои новые стихи.

МУШАИРА

Кому я сердца стон поведаю, Ада? В своих скитаниях весь мир я обошла.

– Ничего не скажешь, Умрао-джан-сахиба! Вы очень удачно выбрали это заключительное двустишие. Но где же остальные? – спросил я.

– Благодарю вас, Мирза-сахиб! Клянусь вам, кроме этих строк, я помню только вступление – ведь газель-то сочинена бог знает как давно. Долго ли держатся в памяти стихи? А черновик, увы, потерялся.

– А какое оно было, это вступление? – спросил мунши-сахиб. – Я его прослушал.

– Да ведь вы погрязли в хлопотах, – ответил я. – Где вам было услышать его?

На этот раз мунши-сахиб действительно готовился к мушаире особенно усердно. Стояло лето. За два часа до захода солнца веранду полили водой, чтобы пол весь вечер оставался прохладным. Поверх ковра разостлали белоснежный хлопчатобумажный половик. Натертые до блеска медные кувшины с водой, в которую были положены ароматные травы, расставили на балюстраде веранды. Их до поры до времени прикрыли глиняными горшками, чтобы вода не нагрелась. Лед был приготовлен особо. В горшочки положили бетель – в каждый по семь порций, завернутых в красные тряпочки и засыпанных цветами кеора, чтобы бетель стал ароматным; а на крышках, лежали щепотки душистого жевательного табака. Большие хукки были налиты водой и увиты гирляндами цветов. Ночь была лунная, поэтому об освещении особенно заботиться не пришлось – принесли только один светильник, в котором горели свечи под белым абажуром в виде лотоса.

К восьми часам собрались все друзья – пожаловали Мир сахиб, Ага-сахиб, Хан-сахиб, Шейх-сахиб, Пандит-сахиб и прочие и прочие. Сперва выпили по чашке молока со сластями, затем приступили к чтению стихов.

– Ну, теперь я послушаю, а вы похлопочите, – сказал мне мунши-сахиб.

– Простите, пожалуйста, – возразил я. – Избавьте меня от этого.

– Так; ну, а все-таки что же это было за вступление? – снова вспомнил он.

– Я сейчас прочитаю его, – предложила Умрао-джан и произнесла:

Пойдя к Каабе, [13] он забыл дорогу зла, Он веру этим спас, и вера расцвела.

– Хорошо сказано! – похвалил мунши-сахиб.

Потом я попросил нашу гостью:

– Умрао-джан! Прочитайте еще какую-нибудь газель.

– Если что-нибудь вспомню, прочитаю, – отозвалась она и немного помолчав, начала:

Ночь одинокой любви конца никогда не найдет…

– Боже великий! Как сказано! – зашумели присутствующие.

Умрао-джан поблагодарила и продолжала:

– Обратите внимание на это двустишие:

Мой безутешный призыв и камень способен смягчить, Только дороги к тебе мой стон сквозь года не найдет.

– Что за стихи! – воскликнул я. Остальные тоже похвалили их.

– Вы очень любезны, – сказала Умрао-джан. – Благодарю вас, благодарю!

Даже бездомный бедняк забудет свою нищету, Ради улыбки твоей и он на страданье пойдет.

Все похвалили и это двустишие. Умрао-джан снова поблагодарила и продолжала:

Только тогда, когда есть во имя кого умирать, Смыслом наполнятся дни и жизнь без следа не пройдет.

– Слушайте, Хан-сахиб! Это двустишие заслуживает внимания, – проговорил я.

– Именно! – согласился тот. – Действительно прекрасные стихи!

– Все вы, господа, слишком снисходительны ко мне, – сказала Умрао-джан. – А ведь: «Кто я такая и что я значу?»

Даже в ночной тишине я двери свои не запру: Может, касаясь цветов, она на свиданье придет.

– Это тоже хорошо, – заметил Хан-сахиб.

– Как живо звучит! – добавил Пандит-сахиб.

Умрао-джан поблагодарила их и прочла дальше:

Но равнодушна к мольбам жестокая сборщица слез, Нет, над окном у меня надежды звезда не взойдет…

– Как чудесно сказано! – похвалил ее Хан-сахиб. – От этих стихов веет духом персидской поэзии.

– Мысль хороша, – поддержал его мунши-сахиб.

– Благодарю вас, – сказала Умрао-джан.

Горестный пленник любви в сетях у тебя, птицелов, Радужных крыльев своих теперь никогда не найдет.

Все принялись хвалить это двустишие. Умрао-джан снова поблагодарила и продолжала:

О, неужели твой взгляд на миг не обнимет меня? О, неужели любовь пути среди льда не найдет?

– Теперь послушайте заключение:

Нет, я поверить не смог в безжалостный твой приговор: «Сердце за сердцем вслед вовек, о Ада, не пойдет».

– Прекрасная концовка! – в восторге проговорил Хан-сахиб. – Но вы сочинили ее, вдохновившись своим опытом; другие придерживаются противоположного мнения.

– Дело не в моем опыте, я просто облекла в стихотворную форму распространенные мысли, – возразила Умрао-джан.

– Прочтите, пожалуйста, еще раз это двустишие, – попросил я.

Умрао-джан снова прочла концовку.

– А мне кажется, что эту мысль здесь можно толковать двояко, – сказал я.

– Ну, что вы, Мирза-сахиб! – удивился Хан-сахиб.

– Газель с начала и до конца проникнута одним настроением, – подтвердили и остальные.

– Обратите внимание на строй стихов, – сказал Ага-сахиб.

– Сколько в них блеска! – добавил Пандит-сахиб.

Умрао-джан встала и поблагодарила.

Тут вошел еще один господин. Его сопровождал человек с фонарем в руках.

– Это кто же пришел? – спросил Хан-сахиб. – Но к чему фонарь в лунную ночь?

– И правда не к чему, – согласился вошедший (то был Наваб-сахиб).

– А, это вы, Наваб-сахиб! – обрадовался Хан-сахиб. – Ну, вы можете позволить себе и не такое.

Наваб-сахиб вошел в круг собравшихся. Все почтительно поздоровались с ним, потом попросили его прочесть газель.

– Я ведь пришел в надежде послушать вас, – проговорил он. – А сам я ничего не помню.

– Нет, джанаб, придется прочитать, – сказал Шейх-сахиб.

– Хорошо, вот все, что я могу вспомнить:

Опасный охотник – пленительный взгляд, спасения нет! И стрелы любви беспощадно разят, спасения нет!

– Что за стихи! – воскликнули присутствующие.

– Благодарю вас, – сказал Наваб-сахиб и умолк.

– Извольте прочесть еще что-нибудь, – попросил я.

– Клянусь аллахом, сейчас больше ничего в голову не приходит.

Тем временем явился какой-то человек и подал мунши Ахмаду Хусейну записку. Мунши прочитал ее и сказал:

– Подумайте! Мирза-сахиб не придет. Но он прислал свою новую газель.

Я спросил у посланного, чем занят Мирза-сахиб.

– Господин мой под вечер привез из Сикандарбага много английских растений в горшках, – ответил тот улыбаясь. – Сейчас он расставляет их между камней по краям круглого бассейна, а садовник поливает.

– Понятно, – сказал я. – Где уж ему оторваться от столь важных дел, чтобы прийти на мушаиру!

– Боже мой, как жаль, что он не пришел! Ну, так хоть прочитайте его газель, – обратился ко мне мунши-сахиб.

– А меня вы послушать не желаете?

– Да, хорошо, что напомнили, – спохватился мунши-сахиб. – Тогда прочтите сначала свое.

Я прочитал:

О нет, не спрашивай, зачем кружусь в потоке дней: Я умираю от тоски, живя в разлуке с ней. Кто научил ее, смеясь, любовью завладеть И при сопернике топтать цветы души моей? Изранит до крови того, кто даже боли рад, И прямо в раны сыплет соль, – что может быть больней? К чему скрывать, что поцелуй я получил вчера? Но отрекается она от тех, кто предан ей. В разлуке умираю я, а ей и дела нет, И страх ее перед молвой любви ее прочней. Судьба казнит не для того, чтобы потом прощать, И, кудри спутав, не спешит пригладить их скорей: Расколет зеркало в сердцах, уронит гребешок, И, вздумав кудри причесать, лишь спутает сильней. О нет, не в силах я забыть, как радуется мир, Когда она, накинув шаль, выходит из дверей. В ней нежность спорит с красотой, – о, ты погиб, Русва, Ничто не сможет облегчить тоску любви твоей.

Присутствующие воздали подобающую хвалу каждому стиху. Я наклонил голову в знак благодарности. Потом прочитал газель Мирзы-сахиба.

Следующим выступил один приезжий поэт по имени Мазхарул-хак, который случайно попал в наше общество. Он прочитал такое стихотворение:

Мушаиры обычно у нас проходят так, Как вам сейчас расскажет в стихах один чудак. Над праздником газелей смеется он порой, Над эхом нежных трелей смеется он порой. Учтивостью опасной не очень тешит он, Но и в хуле напрасной не очень грешен он. Там не конец ли света, помилуй нас аллах? Да нет, парад поэтов, помилуй нас аллах! Там шествуют порты в венках своих стихов, И каждый за собою ведет толпу льстецов. Кто видел, чтоб властитель без подданных гулял? Его сопровождает орава подпевал. Газели он, как знамя, несет перед собой, И войско подхалимов за ним стремится в бой, Идти на бой со свитой ему прямой расчет, — Иначе, кто на свете хвалу ему споет? Один в слепом восторге весь корчится: «Вах-вах!» Другой до боли в горле вопит: «Велик аллах!» «Прекрасная манера! – один в толпе поет. — Ах, рифмы, словно жемчуг, а стиль – не стиль, а мед!» Иной хвалебно блеет: «Ну что сказать, друзья? Ведь лучше не сумеет никто сказать, друзья! Ах, он непревзойденный певец в кругу певцов, Он всех пленил узором и музыкой стихов! Ах, он среди поэтов единственный такой, Ах, он Мирзу и Мира [16] давно затмил собой! Их жалкие творенья – всего лишь звук пустой, Возможно ли равнять их с такою красотой! Их рифмы, их редифы, их стиль – и смех и грех, Клянусь самим аллахом, он в мире лучше всех! Он нежный и могучий – тому свидетель бог, Он лучший среди лучших – тому свидетель бог! Цветник его газелей – волшебный дар небес, Ах, это не газели, а чудо из чудес! За каждым нежным словом найдешь глубокий смысл, За каждым бейтом [17] новым найдешь глубокий смысл. Ну кто из вас посмеет стихи читать при нем? Ну кто из вас посмеет газель слагать при нем? Ах, стиль его творений – благоуханный сад, Ковер его сравнений – благоуханный сад. Вопрос решен бесспорно, вопрос давно решен, Он, только он великий, великий – только он. И так, и сяк, и этак – во всем он лучше всех, Он первый из поэтов – во всем он лучше всех. Ах, он себе, конечно, цены не знает сам, А вы у нас спросите, мы все расскажем вам! Ах, он вдали от мира витает в облаках, Вся лирика отныне живет в его стихах! Когда и где средь смертных творил такой поэт? В веках таких не знали, да и сейчас их нет!» Так обольют поэта хвалой своей они, Что даже стих утопят в потоках болтовни. Восторг их лишь досаду способен пробудить, Поэта лишь унизит их мелочная прыть. Ему бы постыдиться, а он безмерно рад И с жадностью вдыхает хвалы нелепой чад. Едва он рот откроет, восторг у них готов — Все шапки вверх швыряют, не слушая стихов. А если кто их песням в толпе не подпоет, То ревностная свита пускает палки в ход, Чему тут удивляться? – бывало так не раз, И даже перепало и кой-кому из нас. Поэты церемонно плетут гирлянды строк, Сгибаются в поклонах и тянут каждый слог. На вид они спокойны, но только посмотри, Как чванство незаметно грызет их изнутри, Как отданы их души гордыне в кабалу И как они без меры себе поют хвалу, Сомнения любые зальют потоком слов, На дерзкие вопросы ответ у них готов: «Сравненья нам послушны и рифмы служат нам, Мы славу заслужили и рады похвалам!» О, как они красивы, – помилуй их аллах! О, как они спесивы, – помилуй их аллах! О, как они капризны, о, как они тонки, — Изящные поэты, газелей знатоки! Ни искренность, ни правда для лести не нужна, А если нет в ней правды, какая ей цена? Никто у них не спросит, к чему им этот вой, Никто из них не скажет, в чем соль хвалы пустой, Какая в лести сила? Какой в обмане прок? Нет, я готов открыто принять любой упрек, Я к искренним советам прислушаться готов, Я сам найду дорогу сквозь путаницу слов. Мне некого бояться, мне правда не страшна, Я в лести не нуждаюсь, мне истина нужна. Не по душе мне горы безмерной похвалы, Я не терплю позора безмерной похвалы, Не нравятся мне нравы поэтов и певцов, Не нравятся мне нравы изысканных творцов. И если для поэта другой дороги нет, Готов я отказаться от звания «поэт».

Нелицеприятные слушатели очень хвалили это произведение, провожая одобрительными возгласами каждое двустишие. Мунши-сахиб пришел в экстаз, Умрао-джан тряслась от смеха, а о том, что было со мной, и не спрашивайте.

Затем выступил Ага-сахиб.

– Послушайте более тонкие мысли, – предложил он.

О, талия твоя, как крестик, – она с ума меня сведет. Тот, чья душа грубей каната, изящной мысли не поймет.

– Благодарю вас, – сказал Хан-сахиб. – У меня как раз такая душа. Но объясните, ради бога, при чем тут крестик?

– Хорошо, слушайте. Счетоводы, когда они заполняют колонки, ставят крестик – знак «нет» – там, где отсутствует цифра. Отсюда мы делаем такой вывод: талия красавицы до того тонка, что ее можно назвать невидимой. С другой стороны, в крестике обе черточки, так сказать, рассекают друг друга в середине. Применяя это сравнение, поэт кочет показать, что возлюбленная его как бы рассечена в талии, но тем не менее верхняя и нижняя половины ее тела неразделимы.

– Не понимаю! – удивился Хан-сахиб.

– Пока этих тонкостей не касайтесь. Далее, почтенным господам известно, что в математике крестик служит только знаком сложения, а взятый сам по себе никакого значения не имеет. Следовательно, поэт хотел сказать, что талия хоть сама она как бы и невещественна, соединяет обе половины тела его возлюбленной.

– Хватит, хватит! – взмолились слушатели. – Тут уж тонкость мысли дошла до крайности. Ваши стихи поймет только тот, кто постиг все науки.

– Потому я и не читаю их кому попало. Как жаль, что наш покойный учитель не дожил до этого дня, а то мои стихи заслужили бы хоть капельку похвалы. Но в наши дни истинных знатоков поэзии почти не осталось…

Когда чтение стихов закончилось, подали фруктовое мороженое. Гости отдали ему должное и разошлись. Тогда разостлали дастархан, и мы с мунши-сахибом и Умрао-джан сели за еду.

– Пожалуйста, повторите то двустишие, которое вы прочитали в самом начале, – обратился мунши-сахиб к Умрао-джан.

Умрао-джан прочла:

Кому я сердца стон поведаю, Ада? В своих скитаниях весь мир я обошла.

– А жизнь у вас, наверное, была прелюбопытная, – сказал мунши-сахиб. – Так я подумал после того, как впервые услышал ваши стихи. Расскажите нам обо всем, что вам пришлось пережить; наверное, получится очень занимательно.

Я поддержал мунши-сахиба, но Умрао-джан стала отнекиваться. Наш любезный мунши-сахиб с юных лет страстно увлекался литературой. Кроме «Тысячи и одной ночи» и «Истории Амира Хамзы», он проглотил все тема «Цветника воображения». Не было такого романа, которого он не прочел бы. Но когда, после нескольких дней, прожитых в Лакхнау, перед ним открылась истинная прелесть речи, заметная лишь в устах тех, кто по-настоящему ею владеет, его перестали привлекать нелепые повествования большинства романистов, их вычурный язык и ханжеские, проникнутые ложным пафосом рассуждения. Ему очень нравилось, как говорят жители Лакхнау – люди со вкусом. Стихи, которые прочла Умрао-джан, внушили ему надежду, что и рассказ ее будет занимательным. Так или иначе, страстное любопытство мунши-сахиба и мои настояния вынудили Умрао-джан покориться и рассказать нам, хоть и против желания, свою жизнь.

Надо признать, Умрао-джан оказалась весьма умелой Рассказчицей. И в этом нет ничего удивительного: во-первых, она получила образование, а во-вторых, воспитывалась в кругу танцовщиц высшего разряда. Кроме того, ей не раз случалось беседовать со знатными людьми и даже с членами шахского дома; она имела доступ в шахский дворец, и чего только не довелось ей увидеть и услышать.

По мере того как она рассказывала, я тайком от нее записывал все, что слышал. Когда же рассказ окончился, я показал ей черновик своих записей. Умрао-джан очень рассердилась на меня, но было уже поздно. В конце концов она поняла это и смирилась, – даже сама прочла рукопись и кое-где внесла небольшие поправки.

Я знаю Умрао-джан еще с той поры, когда она была совсем молодой женщиной. В те дни я и сам нередко сиживал у нее и ничуть не сомневаюсь, что все рассказанное ею – все до последнего слова – чистая правда. Однако это мое личное мнение, а читатели вольны думать, как им заблагорассудится.

Мирза Русва