Вот вы теперь и узнали, как прошла первая ночь моей неволи. Ах! Никогда, до самого смертного часа не забуду я овладевшего мною тогда отчаяния. Удивляюсь, как я жива осталась. До чего же крепко цеплялась моя душа за тело!.. Подлый Дилавар-хан! Теперь ты наконец получил по заслугам; но разве это принесло мне облегчение? Даже если бы тело твое у меня на глазах изрубили на мелкие куски и бросили коршунам и воронам, я и тогда не содрогнулась бы. Надеюсь, ты каждое утро и вечер терпишь адские муки в могиле, а на Страшном суде, бог даст, испытаешь и что-нибудь похуже… А каково, надо думать, было моим родителям? Как они, должно быть, проклинали тебя!

Но хватит, Мирза-сахиб! На сегодня довольно: о том, что еще случилось со мною, буду рассказывать завтра. Горечь переполнила мое сердце. Хочу выплакаться как следует…

Да и на что вам слушать повесть о моих злоключениях? Может быть, мне на этом и кончить свой рассказ?… Лучше бы Дилавар-хан сразу убил меня. Честь моя сохранилась бы в горсточке праха, на доброе имя родителей не легло бы пятно, и не было бы мне стыдно перед всем миром.

Правда, я еще раз увидела свою мать. Когда это было? Давно уже… Бог ведает, жива она еще или нет. Говорят, у моего брата есть сын лет четырнадцати – пятнадцати (храни его аллах!) и две дочери. Как мне хочется повидать их всех! Ведь и живут-то они не так уж далеко – до Файзабада можно доехать всего за одну рупию. Но что поделаешь? Мне и думать нельзя о встрече с ними.

В те времена еще не было железной дороги, и на путь из Файзабада в Лакхнау уходило четверо суток. Но Дилавар-хан, опасаясь, как бы мой отец не пустился за нами в погоню, выбрал такую окольную дорогу, что мы ехали чуть не восемь дней. Я, глупая, конечно, не знала, где находится Лакхнау, но из бесед Дилавара-хана с Пиром Бахшем мне стало ясно, что везут меня как раз туда. Название этого города я часто слышала дома, потому что мой дедушка служил там в охране при каком-то дворце. У нас в семье о нем говорили часто. Однажды он даже приезжал в Файзабад и привез мне много сластей и игрушек. Я его хорошо запомнила.

В Лакхнау меня привезли к тестю Карима. Дом его стоял за рекой Гумти. Это была крохотная саманная лачуга. Теща Карима – она смахивала на нищую обмывальщицу покойников – заперла меня в какой-то темной каморке. Привезли меня сюда утром, и до полудня я сидела одна, взаперти. Наконец дверь каморки открылась. Молодая женщина – жена Карима – положила передо мной три лепешки, поставила глиняную миску с маленькой кучкой чечевицы и медный кувшинчик с водой и ушла. В тот миг даже эта еда показалась мне роскошью – ведь прошло уже восемь дней с тех пор, как я в последний раз ела горячую пищу, а в дороге мне не перепадало ничего, кроме поджаренного сухого гороха да мучной болтушки. Я выпила залпом почти половину кувшинчика, потом растянулась на полу и заснула. Одному богу известно, сколько я проспала, – в этой темной каморке день не отличался от ночи. Несколько раз я открывала глаза. Темно; тишина полная… И я снова укладывалась и засыпала, с головой накрывшись своим покрывалом. Наконец глаза мои совсем открылись, и сон уже больше не вернулся ко мне, но я не вставала. Тем временем вошла теща Карима. Я села. Старая ведьма ворчала без передышки.

– Да когда же она только проснется, эта девчонка? – бормотала она. – Вечером звала ее, пока не охрипла. Как ни трясла, она и не охнула. Я уж думаю, не змея ли ее укусила? Э, глянь-ка! Поднялась-таки…

Я молча слушала. Досыта наворчавшись, старуха спросила:

– Где миска?

Я подала миску старухе, и она ушла. Дверь каморки закрылась. Немного погодя явилась жена Карима, открыла ставни – оказывается, в каморке было окно – и вывела меня наружу. Я очутилась среди каких-то развалин; отсюда ничего не было видно, кроме неба. Вскоре она отвела меня обратно в мою тюрьму. На этот раз мне дали поесть гороховой похлебки и пшенной каши.

Так прошло два дня. На третий в каморку ко мне посадили еще одну девочку, года на два старше меня. Бог знает откуда увез ее обманом Карим. Как она, бедная, плакала! Но для меня ее появление было счастьем: когда она выплакалась, я нашла в ней собеседницу.

Она была дочкой лавочника. Звали ее Рам Деи, и жила она в какой-то деревушке недалеко от Ситапура. В темноте я не могла разглядеть ее. Но когда на следующий день, как обычно, открыли окно, она увидела меня, а я ее. Рам Деи оказалась очень хорошенькой, тоненькой девочкой с приятным светлым цветом лица.

На четвертый день ее забрали из нашей темницы, и я опять осталась одна. Я провела в этом доме еще два дня, а на третий, поздно вечером, пришли Дилавар-хан с Пиром Бахшем и увели меня с собой. Светила луна. Мы пересекли какой-то пустырь, миновали базар, потом вышли на мост. Река волновалась, дул холодный ветер, я вся дрожала. За мостом был другой базар. Отсюда мы свернули в узенький переулок и шли по нему так долго, что у меня устали ноги. Потом мы опять вышли на какую-то торговую улицу. Здесь двигалась густая толпа, пробиться через которую было нелегко. Наконец мы остановились у дверей одного дома.

Мирза Русва-сахиб! Вы догадались, что за торговлю вели на этой улице? Здесь помещалась та лавка, где стали торговать моей честью… Мы были на Чауке, а в доме, к которому мы подошли, я обрела все, что мне было уготовано в мире: бесчестье и славу, позор и известность, гордость и стыд. Перед нами открылись двери дома Ханум-джан.

В глубине коридора была видна лестница. Мы поднялись по ней и, обогнув по балкону внутренний дворик, вошли в просторную комнату Ханум-джан.

Вам, наверное, случалось видеть Ханум. В ту пору ей было лет пятьдесят… Что за великолепная была старуха! Правда, слишком смуглая, однако любые наряды удивительно шли к ней, несмотря на ее полноту. Другой подобной женщины я не знала. Волосы на висках у нее уже поседели, но очень ее красили. Ее белое кисейное покрывало было выбрано с исключительным вкусом; коричневые полушелковые шаровары бросались в глаза – такие они были широкие; толстые золотые браслеты плотно охватывали руки у кистей; простые, в виде колец, серьги в ушах стоили множества изысканных украшений. Бисмилла – ее дочь – цветом и чертами лица, да и всем обликом, очень походила на мать, но ее изяществом похвастаться не могла.

Даже сейчас Ханум возникает в моей памяти точно такой, какой я увидела ее в тот первый день. Она сидит на ковре перед тахтой. Горят свечи под абажуром в виде лотоса, большая расписная шкатулка с бетелем открыта; Ханум курит хукку. Перед нею танцует какая-то смуглая девушка (то была Бисмилла-джан).

Когда мы вошли, танец прекратился. Все, кто был в комнате, удалились.

– Это та самая девочка? – спросила Ханум Дилавара-хана.

Очевидно, они уже сговорились.

– Да, – ответил Дилавар-хан.

Ханум-джан ласково подозвала меня и усадила рядом с собой. Потом, приподняв мою голову, посмотрела мне в лицо.

– Хорошо! Вы получите столько, сколько я обещала. А как насчет другой девочки? – спросила она.

– С той уже дело сделано, – ответил Пир Бахш.

– За сколько продали?

– За двести.

– Что ж, неплохо. А куда она попала?

– Одна бегам купила ее для своего сына.

– Та была хороша! За нее и я дала бы двести. Ты поторопился.

– А что я мог поделать? И так и сяк уговаривал шурина, да он не послушался.

– Эта тоже недурна собой, – вмешался Дилавар-хан, – да и вам ведь она понравилась.

– Девочка как девочка…

– Ладно, какая есть, вся перед вами.

– Ты вправе хвалить свой товар, – сказала Ханум и позвала: – Хусейни!

Вошла толстая смуглая женщина средних лет и стала перед хозяйкой.

– Слушай, Хусейни!

– Что прикажете, госпожа?

– Принеси сундучок.

Хусейни вышла и вернулась с сундучком. Ханум открыла его и положила перед Дилаваром-ханом кучку монет. Потом уже я узнала, что за меня отдали сто двадцать пять рупий. Часть их, как говорили, пятьдесят рупий, отсчитал для себя Пир Бахш и завязал в свой платок. Остальное ссылал себе в кошелек подлый Дилавар-хан. Оба попрощались и вышли, В комнате остались Ханум, бува Хусейни и я.

– Хусейни, – начала Ханум, – а не кажется тебе, что для такой девчонки это чересчур дорого?

– Дорого? Я бы сказала, дешево.

– Нет уж, никак не дешево! Ведь мордочка-то у нее совсем простенькая. Аллах ведает, чья она дочь. Ох, что-то теперь с ее отцом-матерью? Кто знает, где подцепили ее эти разбойники? Бога они не боятся! Бува Хусейни! Мы с тобой ни в чем не виноваты. Божья кара падет на них, подлецов; а с нас-то что спрашивать? Они все равно ее продали бы – не здесь, так в другом месте.

– Госпожа, да ведь у нас ей будет неплохо! Или вы не слыхали, каково достается служанкам у благородных хозяек?

– Как не слыхать! О таких случаях до сих пор поминают. Говорят, госпожа Султан Джахан служанку свою до смерти засекла, когда застала ее за болтовней с хозяином.

– Такие хозяйки что хотят, то и делают. Да покроются они в судный день вечным позором!

– Вечным позором! Этого мало – их бы в адский котел надо…

– Хорошо бы! И поделом им, злодейкам, – согласилась бува Хусейни и добавила просительным тоном: – Госпожа! А девочку-то отдайте мне. Я ее воспитаю. Она будет ваша, а я ей только послужу.

– Ну что ж, воспитывай.

Все это время бува Хусейни стояла. А тут подсела ко мне и завела разговор:

– Дочка! Ты откуда?

– Из Банглы, – ответила я, заливаясь слезами.

– Где это Бангла? – спросила бува Хусейни у Ханум.

– Эх ты! Ребенок ты, что ли? Банглой Файзабад называют, – ответила та.

– Как звать твоего батюшку? – продолжала Хусейни, обращаясь ко мне.

– Джамадар.

– Не приставай к ней, – укоризненно проговорила Ханум. – Откуда девочке знать его имя? Она ведь еще маленькая.

– Ладно. А тебя как зовут? – спросила Хусейни.

– Амиран.

– Нам это имя не нравится, девочка, – сказала Ханум. – Мы будем звать тебя Умрао.

– Слышишь, дочка! – подтвердила бува Хусейни. – Откликайся на имя Умрао. Когда госпожа скажет: «Умрао!» – отвечай вежливо: «Да, госпожа!»

С того самого дня меня и называют Умрао. Впоследствии, когда я уже сделалась танцовщицей, меня стали величать Умрао-джан. Ханум до своего последнего вздоха звала меня просто Умрао; бува Хусейни – Умрао-сахиб.

Бува Хусейни увела меня к себе в комнатку, вкусно накормила, угостила сластями, вымыла мне лицо и руки и уложила спать рядом с собой. В ту ночь я увидела во сне своих родителей. Снилось мне, что отец вернулся со службы. В руках у него кулечек со сластями. Братишка мой играет. Отец вынимает и дает ему кусочек сладкого, потом кличет меня, а я будто в соседней комнате. Мама на кухне. Я увидела отца, и вот бросаюсь к нему на шею и со слезами рассказываю обо всем, что со мной приключилось.

Во сне я разревелась навзрыд. Бува Хусейни разбудила меня. Я открыла глаза и что же вижу: нет ни нашего дома, ни большой комнаты в нем, ни папы, ни мамы. Я плачу на груди у бувы Хусейни, а она вытирает мне глаза. Теплится ночник. Гляжу – по лицу старухи катится слеза за слезой…

Бува Хусейни оказалась очень доброй женщиной. Она была со мной так нежна, что я спустя каких-нибудь несколько дней уже позабыла своих родителей. Да и не мудрено! Как было не забыть? Во-первых, помнить о них было не в моей воле, во-вторых, «на новом месте новые мысли». Да и чего только у меня теперь не было! Самая лучшая пища, какой мне раньше и пробовать не случалось; платья, какие никогда и не снились; три девочки-подружки, Бисмилла-джан, Хуршид-джан и Амир-джан, с которыми я играла, – все это у меня было. Да еще целый день песни и пляски, сборища и зрелища, празднества и прогулки – чего мне оставалось желать? Каких других удовольствий?

Мирза-сахиб! Вы скажете, что, значит, я совсем бессердечная, если так скоро забыла родителей, увлекшись играми и плясками. Но хоть лет мне было еще немного, все же я, едва войдя в дом Ханум, словно почуяла сердцем, что придется мне теперь провести здесь всю жизнь.

Так новобрачная, входя в дом свекра, уже понимает, что здесь она не минутная гостья, а пришла сюда навсегда, чтобы все перенести и умереть тут. В дороге я натерпелась такого страху от проклятых разбойников, что у Ханум почувствовала себя, как в раю. Возвращение к родителям казалось мне чем-то совершенно несбыточным, а когда знаешь, что твое желание не может исполниться, оно остывает. Хотя от Лакхнау до Файзабада всего сорок косов, мне в то время казалось, что это бесконечно далеко. У детей свои представления, не такие, как у взрослых.