Мирза Русва-сахиб! Вы ведь, наверное, помните дом Ханум? Какой он был большой, сколько в нем было комнат! И в каждой обитали воспитанные ею танцовщицы. Бисмилла – дочка Ханум – и Хуршид были моими ровесницами; они еще не считались танцовщицами. Но, кроме них, в доме жили десять – одиннадцать девушек. Каждая из них занимала отдельную комнату, имела своих слуг, свою обстановку. Все они были одна другой краше, все увешаны драгоценностями, всегда принаряженные, в богатых одеждах. Другие танцовщицы и по большим праздникам не видят таких нарядов, какие мы носили в будни. Дом Ханум казался мне обителью пери – куда ни загляни, только и услышишь, что смех и шутки, пение и музыку. Я тогда была еще маленькой девочкой, но ведь женщины проницательны от природы, и я уже чуяла свое предназначение. Видя, как поют и танцуют Бисмилла и Хуршид, я приходила в восторг и в свою очередь невольно принималась напевать про себя и приплясывать.

В ту пору началось мое обучение. У меня нашли способности к музыке, да и голос мой оказался неплохим. Когда я усвоила гаммы, мы перешли к простейшим мелодиям. Учитель мой начал с самых основ. Он заставлял меня заучивать на память различные мелодии и требовал, чтобы я их без конца повторяла. А мне смертельно надоедало исполнять их по всем правилам и всегда хотелось петь по-своему.

Сначала учитель (не дай бог душе его устыдиться!) не обращал на это внимания. Но вот как то раз, исполняя одну мелодию в присутствии Ханум, я, как всегда, принялась своевольничать. Учитель не поправил меня. Ханум велела мне повторить. Я опять спела так же, как в первый раз. Учитель снова не обратил на это внимания. Глаза у Ханум сердито сверкнули. Я взглянула на учителя – он утвердительно кивнул. Тут уж Ханум не стерпела.

– Господин учитель, что же это такое? – упрекнула она его. – Так петь не годится. Я вас спрашиваю, правильно она поет или нет?

– Не совсем.

– Так что ж вы ее не остановили сразу?

– Как-то внимания не обратил.

– Не обратили внимания?! Я нарочно заставила ее повторить, а вы все равно словно воды в рот набрали. Вот как вы учите девочек! Да спой она сейчас так же перед знающим человеком, он бы мне в глаза плюнул.

Учитель смутился и промолчал, но в душе затаил обиду. Наш старый учитель считал себя знатоком пения, да так оно действительно и было. Вмешательство Ханум его очень задело.

В другой раз, и опять при Ханум, я спросила учителя, как надо петь одно место, и он ответил мне неточно.

– Хан-сахиб! – возмутилась Ханум. – Сохрани боже! Сказать такое при мне!

– А что?

– И вы еще спрашиваете: «А что?» Да разве так можно петь? Попробуйте-ка сами!

– Да, вы правы, – признал учитель, едва начав.

– Так! Вот вы и посудите! Сами поете одно, а девочке говорите другое. Может быть, вы просто хотите меня испытать? Хан-сахиб! Конечно, я женщина не слишком одаренная. Хвастать не буду, голоса у меня нет, но чего только я не слышала вот этими своими ушами! Я тоже училась не у кого попало. Вам, верно, знакомо имя мияна Гулама Расула? Так зачем же вы так поступаете? Если вы чем-то недовольны, говорите прямо, а не то уж, простите, я устроюсь как-нибудь по-другому. Извольте не портить своих учениц.

– И не буду, – сказал учитель; встал и ушел.

Несколько дней он у нас не появлялся. Ханум сама стала давать нам уроки. Но вот наконец учитель прислал посредника в лице своего халифы; последовали взаимные извинения, и примирение состоялось. С тех пор учитель стал все объяснять нам правильно, а если не мог объяснить словами, то сам показывал, как надо петь. Ханум он ставил невысоко. Но я всю жизнь не могла решить, кто же из них больше знает: Ханум или учитель, – ведь от нее я узнавала много такого, чему учитель не умел, а, может, и не хотел обучить меня как следует. Несмотря на все свои обещания, он все-таки не объяснял того, чего я не понимала. И вот я постепенно привыкла спрашивать у Ханум после его ухода обо всем, в чем сомневалась или что, как мне казалось, он разъяснил недостаточно хорошо. Ей это было очень приятно; а свою дочь, Бисмиллу, она постоянно корила. На ту было потрачено много труда, но она не усвоила ничего, кроме самых простых мелодий и песен, да и на них у нее едва хватало способностей. А у Хуршид совсем не было голоса. Одарив ее красотой пери, природа дала ей горло, звучавшее словно надтреснутая флейта. Но танцевала она довольно сносно и старалась добиться успеха, а потому ее выступления ограничивались одними лишь танцами. Конечно, она могла спеть несколько простеньких песенок, но разве это можно было назвать пением?

Среди воспитанниц Ханум своим умением петь выделялась Бегаджан. Некрасива она была до того, что не дай бог встретить такую к ночи: лицо – черное, как сковородка, рябое, сплошь изрытое оспой; глаза красные; расплывшийся нос вдавлен посередине; губы словно опухшие; зубы как у лошади; сама толста сверх всякой меры и к тому же мала ростом – люди в шутку прозвали ее слонихой-карлицей. Но голос у нее был замечательный, и она знала все тонкости искусства пения. Я старалась перенять у нее как можно больше. Как только мне удавалось проникнуть к ней в комнату, я тут же начинала приставать:

– Сестрица! Спой мне, пожалуйста, гамму.

– Ну, слушай, – соглашалась она и начинала: – Сари-га-ма-па-дха-ни…

– Я так не улавливаю; повтори каждую ноту отдельно.

– Э› девочка! Чересчур много захотела! Почему не спросишь у своего учителя?

– Сестрица, милая, объясни лучше ты!

– Саааа-риии-гаа-маааа-паааа-дхааа-нии… Запомнила?

– Ой! – притворялась я огорченной. – Не успела! Повтори еще раз.

– Уходи, больше не стану!

– Я уйду, только сперва повтори.

– Ну вот, только больше не приставай, – говорила она, спев гамму снова.

– Теперь запомнила. А еще спой мне три старинных гаммы, – снова просила я.

– Хватит! Беги-ка прочь! Придешь завтра.

– Ну ладно. А сейчас споешь что-нибудь просто так? Я принесу тамбур.

– Что тебе спеть?

– Что-нибудь из Дханасари.

– Ну слушай:

Пока я с милым не увижусь, я мыслями к нему стремлюсь; Пока я милым не натешусь, с тревогой я не расстаюсь; Сгораю, словно в лихорадке, то горько плачу, то смеюсь. Всем, кто мне путь к нему укажет, я низко в ноги поклонюсь.

Воспитанниц Ханум обучали не только пению и танцам – для них была устроена школа грамоты, которую вел маулви. Я, как и все наши девочки, училась в этой школе. Как сейчас вижу я этого маулви – его просветленное лицо, коротко подстриженную белую бороду, скромную суфийскую одежду, большие перстни с сердоликом и бирюзой, четки с ладанкой, в которой хранилась щепотка святой земли из Кербелы (на ладанку он опирался лбом, когда клал земные поклоны), трость с изящным серебряным набалдашником, хукку с коротким мундштуком, коробочку с опиумом. Как он любил шутить – легко, остроумно! Он отличался редкостным постоянством: его связь с бувой Хусейни, начавшаяся совершенно случайно в незапамятные времена, продолжалась до сих пор. А бува Хусейни, та считала его своим мужем перед богом и людьми. Отношениям этих стариков могла бы позавидовать молодежь.

Маулви был родом откуда-то из-под Зайдпура. Там у него, по божьей милости, были земля, дом, жена, дети, но сам он как приехал в Лакхнау учиться, так тут и остался и с тех пор ездил домой, вероятно, не более двух-трех раз. Впрочем, многие из его близких сами приезжали сюда, чтобы повидаться с ним. Время от времени он получал деньги из дому; десять рупий ему платила Ханум – и все это переходило к буве Хусейни; она заботилась о его пропитании, о хукке и опиуме; она была его казначеем; она заказывала ему одежду. Сама Ханум очень ценила маулви-сахиба, а потому и к буве Хусейни относилась с уважением.

Вы уже знаете, что бува Хусейни взялась меня воспитывать. Поэтому маулви-сахиб обращал на меня особое внимание. Мне неудобно самой говорить, какого мнения он был обо мне, – это может показаться нескромным, – но занимался со мной гораздо больше, чем с другими девочками. Я была просто неотесанной чуркой какой-то, а он сделал меня человеком. Это ему я должна кланяться в ноги за те чрезмерные почести, которые мне потом воздавали в кругу благородных и знатных людей. Это благодаря ему я осмеливаюсь открывать рот в обществе таких достойных и выдающихся лиц, как вы, Мирза Русва. Это его стараниям я обязана тем, что удостоилась чести присутствовать на шахских приемах и была вхожа в дома женщин из самого высшего общества.

Маулви– сахиб с любовью занимался моим обучением. Покончив с азбукой и простейшими персидскими книжками, он заставил меня выучить наизусть «Амад-наме». Потом мы принялись за «Гулистан». Маулви читал вслух по две строки и приказывал мне выучить их на память. Особенно большое внимание он уделял стихам. Значение каждого слова, строй каждого предложения – мне все надо было запомнить. Не меньше внимания он обращал на письмо – правописание и красоту почерка. После «Гулистана» другие персидские книги показались мне совсем простыми, и уроки наши проходили так легко, как будто мы повторяли уже знакомое. Занимались мы также арабской грамматикой и прочли несколько трудов о красноречии.

Я училась у маулви-сахиба лет семь или восемь. А как рождается любовь к поэзии и как она бывает велика, вы сами знаете – вам об этом рассказывать не нужно.