Миролюбивый король
Непонятная война
Реформы и борьба с реформами
Сдвиг Пруссии на запад
Однажды — во время Семилетней войны — Пруссия уже подвергалась испытанию на прочность. Если бы эта война была проиграна, то согласно планов вражеской коалиции она была бы подвергнута разделу, как позже Польша, и история Пруссии закончилась бы.
Через полстолетия после Семилетней войны Пруссии снова угрожала такая судьба, и на этот раз дважды. После проигранной войны 1806 года ее дальнейшее существование было под вопросом; едва только спасшись, она в 1813 году рискнула снова. И в 1813 году также — в патриотических картинах истории этот факт охотно скрывают — существование Пруссии пару месяцев висело на волоске. В этот раз все в конце концов закончилось хорошо. Но Пруссия из своих двух испытаний на прочность вышла измененной: её едва ли можно было узнать.
Двойной эта проба на прочность была еще и по другой причине: не только потому, что Пруссия дважды, в 1806 и в 1813 годах играла ва-банк, а потому еще, что в отличие от того, что было полусотней лет ранее, к внешней пробе на прочность добавилась внутренняя. Пруссия не только оказалась в своей внешней политике между фронтами великого европейского противостояния с Наполеоном и Французской революцией, но эти фронты и во внутренней политике прошли через Пруссию, и она боролась за свое существование в состоянии внутреннего раскола, раздираемая между реформами и реакцией. В этой внутренней борьбе угрожавшее существованию страны поражение 1806/1807 годов принесло временную победу партии реформ; спасительная освободительная война 1813/1815 годов однако одновременно стала триумфом реакции.
Прусская историческая легенда никогда не желала признать этого. По этой легенде, которая и в настоящее время еще прочно сидит во многих головах, двадцать лет прусской истории с 1795 по 1815 год разбиваются на два резко отличающихся друг от друга периода, столь же белых и черных, как цвета прусского флага. Годы после заключения Базельского мира с революционной Францией, с 1795 по 1806, по этому представлению являются периодом затишья и упадочничества, для которого катастрофа 1806 года была расплатой; период же с 1807 по 1812 год был временем мужественных реформ, возрождения и подготовки к подъему, который произошел затем в 1813 году так сказать, по программе, и был вознагражден победоносной освободительной войной.
От этой легенды следует избавляться. Она не только является чрезвычайным упрощением, это — искажение действительной истории. В действительности весь этот период — единое целое. Все это время действовали одни и те же силы и личности. Оба наиболее известных министра реформ, Штайн и Гарденберг, еще до 1806 года были прусскими министрами, наиболее значительный реформатор армии — Шарнхорст — уже тогда был заместителем начальника Генерального штаба. И модернизация прусской государственности происходила все это время — как до 1806 года, так и после него. Уже в десятилетие Базельского мира Пруссия усердно (можно сказать: трогательно) старалась подражать послереволюционной Франции в прогрессивности и современности и копировать завоевания Французской революции проведением реформ сверху. Катастрофа 1806 года способствовала прорыву реформ также как раз тем, что она столь грубо-наглядно демонстрировала превосходство новых французских идей. То, что это приведет к 1813 году, тогда не предвиделось. И когда в 1815 году ореолу славы Наполеона пришел конец, то и прусские реформы тоже пришли к концу.
Уже в 1799 году прусский министр Штруэнзее (брат известного Штруэнзее, который тридцатью годами ранее проводил реформы в Дании и за это поплатился своей молодой жизнью) говорил французскому посланнику в Берлине: "Благотворная революция, которую вы провели снизу вверх, в Пруссии будет медленно осуществляться сверху вниз. Король — это демократ в своем собственном стиле. Он неустанно работает над ограничением привилегий аристократии… Через несколько лет в Пруссии не будет больше никаких привилегированных классов". Возможно, в этом была некоторая лесть для слушателя, но и ложью это не было. Если пытаться понять, что за этим стояло, то следует прояснить для себя следующее:
Пруссия 18-го века была не только самым новым, но и самым современным государством Европы, сильным не традициями, а новизной. Однако с Французской революцией неожиданно возникло более современное государство и появились более современные, более привлекательные политические идеи. Французский лозунг "Свобода, равенство, братство" звучал более зажигательно, чем прусское "Каждому свое".
И это усиливало государство, овладевшее областью, к которой Пруссия была особенно чувствительна: военной. Ведь Французская революция была не только политической и социальной революцией, но также и военной. Теперь во Франции было нечто новое: всеобщая воинская повинность. И уже в военные годы 1792/95 пруссы вынуждены были испытать шокирующий опыт — то, что французская революционная армия придала войне совершенно новое размерение, не только своей массовостью, но и своим боевым духом. Ведь Французская революция сделала французских крестьян одновременно солдатами и свободными собственниками, теперь они действительно сражались за "свою" землю. Если Пруссия не желала отстать в области своей до той поры наиболее сильной стороны, военной, то тогда и в Пруссии каким-то образом надо было сделать нечто подобное, только разумеется без революции: этот вывод заботил прогрессивные головы в Пруссии уже с 1795 года. Что ими двигало, Гарденберг после военной катастрофы 1806 года облек в краткую формулу. Идеям 1789 года было невозможно противостоять, писал он. "Могущество этих принципов столь велико, что государство, которое их не принимает, будет вынуждено видеть либо свой закат — либо их насильственное введение". И еще: "Демократические принципы при монархическом правлении — это кажется мне соразмерной формой для нынешнего духа времени".
Очень хорошо сказано, однако само собой разумеется — легче сказать, чем сделать. Что представлялось прусским реформистам — освобождение крестьян, всеобщая воинская повинность, ликвидация сословных барьеров между аристократией и буржуазией — было более, чем просто реформы, это было бы революцией сверху, а новый король Фридрих Вильгельм III, хотя и в целом до того бывший близким к новым идеям, был чем угодно, но только не революционером. Он был очень обывательским, очень прозаическим королем, образцовым мужем прекрасной, умной и популярной королевы Луизы, добродетельным, умеющим приспосабливаться, в своем застенчивом и слегка угрюмом роде прогрессивным, однако нерешительным и при этом боязливо-упрямым. Его самое любимое время, как говорил один из его советников за его спиной, было время для раздумий.
И кроме того, противодействие! То, что прусская армия, до той поры непобедимая и украшенная лаврами войн эпохи Фридриха (правда, слегка увядшими), противилась всем реформам, было едва ли не самым несущественным. Армии консервативны, и это представляется политическим законом природы. Больше значило нечто другое. Пруссия не могла стать второй Францией, даже при все желании, просто потому, что у нее была совсем другая общественная структура.
Французская революция была буржуазной революцией, и французские крестьяне получили свободу благодаря тесному классовому союзу с сильными, революционными городскими имущими слоями населения. Но сильного, сознательного городского слоя собственников в Пруссии тогда не существовало, его просто-напросто не было. 87 процентов прусского населения в 1800 году жило в деревнях и имениях на земле, а из оставшихся 13 процентов лишь 6 процентов в городах с числом жителей более 20 000. И эти 6 процентов — все вместе взятые они составляли едва более полумиллиона, включая мальчиков на побегушках и прислугу — были, наряду с весьма невзыскательным, почти бедным купечеством, чистыми образованными горожанами: пасторами, профессорами, учителями, художниками и (в подавляющем большинстве) чиновниками. С ними нельзя было сделать никакой революции, в том числе и революции сверху.
Эта прусская образованная буржуазия в десятилетие после Базельского мира конечно же расцветала как никогда прежде; Берлин переживал тогда почти лихорадочный культурный расцвет, что странным образом часто предшествует политическим катастрофам. Можно было наблюдать подобное в Париже перед 1870, в Вене перед 1914 и еще раз в Берлине перед 1933 годом. Целое полчище литературных талантов заполнило тогда прусскую столицу. Аристократы, такие как Кляйст, Гарденберг (Новалис), Арним, де ла Мотт-Фуке; и представители буржуазии — как Тиек, Брентано, Фридрих Шлегель, Э.Т.А.Гоффманн. Романтический Берлин постепенно затмевал классический Веймар в качестве интеллектуального центра. В салонах Рахели Левин и Доротеи Шлегель смешивались литературные и политические круги общества. Даже член королевского дома, блистательно-эксцентричный принц Луи Фердинанд, вращался там; а в окружении самого короля теперь имели слово буржуазные советники, "прусские якобинцы" Байме, Ломбард и Менккен (последний из названных, кстати, дедушка Бисмарка со стороны матери). Среди аристократических министров и дипломатов есть такие головы, как Гарденберг и Гумбольдт, которые чувствовали себя ближе к новой буржуазной политико-литературной интеллигенции, чем к своим товарищам по сословию. Ни в коем случае не окостенение и не застой; напротив, сверкающий, духовно богатый мир, в котором так и бурлили современные, прогрессивные, гуманистические и реформистские идеи. Офицер Бойен, позже ставший известным в качестве военного реформатора, уже открыто рекомендовал упразднение плетей и побоев в армии, а также освобождение крестьян. Свобода занятий промыслами, эмансипация евреев, городское самоуправление были у всех на устах.
И не только в салонах. Большинство из реформ, которые позже между 1806 и 1813 годам были проведены фон Штайном и Гарденбергом, планировались и подготавливались в министерствах уже до 1806 года. Они только осуществлены не были. Потому что в основном воля реформирования оставалась все же уделом столицы, интеллектуалов и высшего чиновничества. В сельской местности, где жили 87 процентов прусских подданных и где царили юнкеры, она пока что разбивалась о массовое сопротивление все еще исправной, крепкой и здоровой феодальной системы. Можно так сказать: Пруссия не могла копировать Французскую революцию — хотя лучшие головы страны считали ее совершенно необходимой — поскольку была она для этого чересчур здоровой. В Пруссии в 1800 году не было никакой "революционной ситуации", как это было во Франции за десять лет до того. Там в 18 веке медленно загнивал феодализм. В Пруссии же он был еще полностью крепким и полным сил, и ему вовсе не требовалось особенно напрягаться, чтобы разделаться с планами столицы как с пустой болтовней.
Единственная большая реформа была проведена еще до 1806 года: освобождение крестьян на государственных землях. Оно несомненно было гораздо более успешным, чем позже попытка Штайна освободить крестьян из частных имений. Где государство само хозяйствовало, оно могло не только планировать и дискутировать, но и действовать. Более 50 000 государственных крестьян стали до 1806 года свободными собственниками; это больше, чем позже за весь период с 1807 по 1848 год. В остальном же все оставалось в планах и набросках; царила атмосфера реформ, но не было политики реформирования. У Пруссии после Базельского мира было достаточно заинтересованности и желания прогресса, но в то же время она оставалась как-то неспособной к движению, прикованной к своим старым учреждениям. Эти оковы разорвало лишь внешнее поражение; но поражение это переломило одновременно также и почти все государство.
Как дело дошло до войны и поражения 1806 года — это поразительная и поучительная история. Король Фридрих Вильгельм III, в полной противоположности со своими обоими предшественниками, был искренним пацифистом. Незадолго до своего вступления на трон он написал для своего собственного поучения и определения "Мысли об искусстве правления". В нем говорится: "Наивысшее счастие страны достоверно состоит в продолжительном мире; наилучшая политика следовательно это такая, которая постоянно эту основу имея перед глазами, делает так, чтобы соседи наши нас в покое оставили. Не следует вмешиваться в чужие дела, это недопустимо… Чтобы однако против воли не оказаться замешанным в чужие дела, следует остерегаться союзов, которые нас рано или поздно в них втянуть могут". Таким образом, мир посредством нейтралитета; и этой линии с видимым успехом Фридрих Вильгельм придерживался в течение девяти лет.
Эти девять лет в Европе почти повсеместно были годами войн. Только вот как раз та страна, которая при обоих предшественниках Фридриха Вильгельма (быть может, читатель помнит об этом) действовала по принципу: "На континенте не может произойти ничего, что не имело бы к ней отношения, и никакой политический процесс определенного значения не должен проходить без ее участия", теперь пребывала в сознательно выбранной изоляции и оставалась островком мира. При этом она еще даже совершала неплохие сделки: при большом землеустройстве в западной Германии под эгидой Франции, при так называемом "Решении имперского сейма о ликвидации церковных и мелких самостоятельных владений" 1803 года, Пруссии отошел еще раз большой кусок территории, практически вся Вестфалия. Совершенно без войны. Чего же более желать? А годом позже, когда Наполеон провозгласил себя императором французов и когда немецкий император Франц, в предчувствии грядущих событий принял титул "Император Австрии", то Наполеон даже настоятельно просил прусского короля тоже принять подобный титул — Императора Пруссии. Фридрих Вильгельм III скромно отклонил это предложение. "Не следует позволять ослеплять себя мнимой славой", — предписал он самому себе в уже цитировавшихся "Мыслях об искусстве правления". Он не желал ставить Пруссию наравне с четырьмя империями и вмешиваться в их дела, где только возможно. Он хотел оставаться скромным королем Пруссии, и прежде всего он хотел, чтобы его оставили в покое. Если же войне не миновать — он "жаждал, чтобы не быть в том повинным".
Министр одного из средненемецких карликовых государств, которые тогда находились под защитой прусского нейтралитета, Гёте, высказался по этому поводу с умудренным опытом скепсисом, как будто бы покачивая головой: "Хотя мир пылал во всех углах и концах, и Европа приняла иной облик, на суше и на воде превращались города и флоты в прах, но средняя, северная Германия наслаждалась еще лихорадочным миром, в котором мы посвящали себя проблематичной безопасности. На западе была основана великая империя, она протягивала корни и ветви во все стороны. Тем временем казалось, что Пруссии была предоставлена привилегия — укрепляться на севере". В этом чувствуется скептицизм. Гёте не доверял прусскому миру. Он был более реалистичным политиком, чем Фридрих Вильгельм III.
Фридрих Вильгельм не осознал, что нейтралитет меняет свой характер, когда меняются взаимоотношения окружающих держав. Когда Пруссия в 1795 году заключила с Францией сепаратный мир в Базеле, то тогда французская республика была еще сильно теснимым со всех сторон государством, с радостью готовым купить прусский нейтралитет и заплатить за это дорогую цену. Десятью годами позже французская империя превратилась в сильнейшую державу Европы, намеревавшуюся установить владычество над всем континентом. Нейтралитет Пруссии превратился в этих обстоятельствах в пассивную солидарность с Францией.
В 1805 году Австрия и Россия объединились с Англией, чтобы сломить превосходство в силе Наполеона. Теперь это называется "отвечать той же мастью". Россия и Австрия настаивали, чтобы Пруссия присоединилась к союзу. Но Фридрих Вильгельм продолжал цепляться за свой нейтралитет. Самое большее, на что он дал себя уговорить русскому царю в Потсдаме в 1805 году при праздничной и несколько театрализованной сцене братания перед гробницей Фридриха Великого, было вооруженное посредничество. Но Наполеон действовал гораздо быстрее. Еще до того, как он принял прусского посланника, он разбил австрийцев и русских под Аустерлицем и принудил Австрию к сепаратному миру. Россия в гневе отвела свои войска за свои границы. Для посредничества Пруссии дел больше не было.
Вместо этого Наполеон предложил теперь Пруссии союз — и более того: он принуждал к нему, он властно его требовал. И в феврале 1806 года — это охотно замалчиваемый факт — этот союз, совершенно против наклонностей короля, превратился в реальность, хотя правда направлен он был лишь против Англии, но не против России. Нейтралитет Пруссии уже в войне 1805 года сводился к преимуществу более сильной стороны, то есть французов. После победы французов в этой войне Пруссия должна была радоваться, что Наполеон оказал ей честь предложением союза с вознаграждением — расширением её территории. Пруссия должна была забрать английский Ганновер: это случилось в июне. Англия ответила конфискацией всех прусских торговых судов. Пруссия оказалось, едва ли осознавая, как это произошло, на стороне Франции в войне с Англией. И затем, лишь тремя месяцами позже, война против Англии неожиданно превратилась в войну против Франции.
Как это так? Разворот кажется необъяснимым. Никто не желал и не планировал этой войны, в том числе и Наполеон. У него все еще было уважение к прусской армии — "Если бы он был жив, то мы не были бы здесь", сказал он у гробницы Фридриха Великого, которую он посетил после своих побед, и еще в 1806 году он отдавал предпочтение тому, чтобы сделать Пруссию своим младшим партнером, а вовсе не победить и завоевать ее. Что же касается Фридриха Вильгельма III, то он был само воплощение любви к миру. Да, можно даже сказать: он ввязался в войну из-за болезненной любви к миру. Он не простил Наполеону того, что тот принуждал его к союзу. Он был также оскорблен тем пренебрежением, с которым уже до этого в Ансбахе французские войска, не спросив разрешения, маршировали через прусскую территорию. Если уж война, то тогда лучше против обидчика, который его "не желал оставить в покое", чем против Англии, которая ему ничего не сделала! И еще король понимал, что он, связанный союзом с Наполеоном, со временем не избежит войны против своего друга, русского царя. В июле Пруссия за спиной своего нового французского союзника заключила нечто вроде перестраховочного договора с русским царем. Наполеон узнал об этом и ответил угрожающим развертыванием войск в Тюрингии. На это Пруссия мобилизовалась и ультимативно потребовала прекратить это сосредоточение войск. Ответом было вступление войск. Недоверие на французской стороне, раздражение на прусской, с обеих сторон болезненное самолюбие — ссора между союзниками, и затем короткое замыкание. Ясных планов, чего они собственно хотят от этой войны, не было ни у одной из сторон; с прусской стороны вообще отсутствовал всякий расчет шансов на успех. Без союзников и без политических целей велась война оскорбленных людей чести; почти что можно было бы сказать, что Пруссия в 1806 году все еще защищала свой уже потерянный нейтралитет. Какой контраст по сравнению с прусскими войнами 18-го столетия!
Военный исход событий произошел в один день. 14 октября 1806 года обе прусские армии, маршировавшие по отдельности, были по отдельности же и разбиты в сражениях под Йеной и Ауэрштедтом (это были два отдельных сражения, а вовсе не "двойная битва", как все еще порой говорится). Собственно говоря, это не было неожиданностью: Наполеон до тех пор выигрывал все свои сражения, против любого противника. Поразительным было то, что за этим последовало: полная потеря сопротивляемости, можно сказать рвение, с которым результаты сражений под Йеной и Ауэрштедтом были восприняты в Пруссии; быстрая капитуляция побежденных, но ни в коем случае не уничтоженных армий, сдача без борьбы крепостей, бегство королевской четы в Восточную Пруссию, едва ли не ликующий прием победителей в Берлине, готовность всего государственного аппарата к "сотрудничеству" с победителями; прусские чиновники даже приняли нечто вроде присяги на верность Наполеону. И с другой стороны: что за контраст с прусской стойкостью во время Семилетней войны, после столь же тяжелого поражения под Кунерсдорфом!
Этот контраст требует объяснения, как ранее необходимо было объяснить начало войны. Возможно, объяснение то же самое. Война 1806 года была психологическим срывом. Она, по правде говоря, так и не стала никому понятной, все делалось очертя голову, второпях. Ни у кого не было времени разобраться, каким образом Пруссия и Франция, друзья на протяжении десяти лет, как раз недавно ставшие союзниками, теперь вдруг стали врагами. Все это производило впечатление непостижимого недоразумения — и скорая победа Наполеона была как разрешение этого недоразумения. Помирятся, и все будет как прежде.
В действительности же ничего не было как прежде, и кризис существования прусского государства лишь должен был начаться. Его судьба теперь лежала полностью в руках победителя, а Наполеон был вдвойне разочарован в Пруссии. Во-первых, он хотел, чтобы Пруссия была его союзником, а во-вторых, он представлял её гораздо сильнее. Досада и презрение определяли теперь его политику: Пруссия должна была быть наказана, и одновременно её можно было использовать как предмет для политической игры.
Сверх этого у Наполеона не было никаких определенных планов в отношении Пруссии. Он импровизировал. Его первый план был использовать разделенную пополам Пруссию как буферное государство и защитную зону против России: западнонемецкие области Пруссии он бы добавил к своему Рейнскому Союзу; между Эльбой и Бугом могло бы оставаться теперь до поры до времени как чисто восточное, наполовину польское государство. На этой основе сначала действительно 30 октября в Шарлоттенбурге был заключен предварительный мир. Но затем Наполеон начал выставлять дополнительные требования: разрыв с Россией и неограниченное право военного прохода для французских армий. Ведь находившаяся со времени Аустерлица в состоянии затишья война с Россией не была еще закончена! На этот раз Фридрих Вильгельм воспротивился, после рвущих нервы дебатов со своими министрами в восточнопрусском Остероде, куда он сбежал. Тогда разъяренный и нетерпеливый Наполеон набросал план по полной ликвидации Пруссии: Силезию — обратно Австрии, восстановить Польшу, низложение династии Гогенцоллернов. Примечательно то, что такой план он вообще мог рассматривать серьезно: отдать в пользу Австрии, против которой он воевал гораздо чаще и гораздо дольше — такое ему никогда не приходило в голову. Однако как раз теперь Пруссию требовалось мысленно разъединить.
Далее Наполеон позволил своим мыслям пойти еще дальше. Что получится из Пруссии, теперь зависело (в том числе и для него) от исхода войны с Россией. Он направил свои армии маршем на Восточную Пруссию.
Туда тем временем подтянулись и русские, и пруссаки еще раз наскребли солдат на армейский корпус. 18-го февраля 1807 года произошло ужасное кровавое зимнее сражение под Эйлау — первое, которое Наполеон не выиграл. Войска разошлись, причем никто не одержал победы, и у союзников снова появилась отвага. В апреле был заключен формальный русско-прусский союз, который по содержанию даже предвосхитил более поздний союз 1813 года: война до полного подавления Наполеона, никакого сепаратного мира, восстановление Пруссии в границах 1805 года. Но до поры до времени это осталось мечтой. В июне Наполеон снова одержал убедительную победу над русскими, генералы русского царя настоятельно советовали заключить перемирие, да и Наполеон в 1807 году не был еще готов к военному походу на Россию. Так дело дошло до драматической встречи примирения между императором и царем на плоту посреди реки Неман, и в конце концов к заключению Тильзитского мира. Тем самым решилась и судьба Пруссии. Не часто случалось так, что она при этом не участвовала в обсуждении своей участи.
Со своим русским союзником и своим — пусть даже более или менее символическим — сопротивлением в Восточной Пруссии, тем не менее Пруссия добилась по меньшей мере того, что её будущее не находилось отныне в руках одного только Наполеона, но в руках двоих: Наполеона и царя Александра. Для Пруссии из этого получилось немногое. От союзного договора в апреле и от обязательств восстановить Пруссию в границах 1805 года царь дистанцировался; что за дело ему было до и без того полумертвой Пруссии! Тем не менее он по долгу своей чести не мог не охранять своего малого прусского союзника от полного уничтожения и Наполеон к этому был готов, причем без большого сопротивления. Заключили сделку: каждая из высоких договаривающихся сторон обменивает так сказать одну пешку на шахматной доске на другую. Франция получает прусскую Польшу — она становится Герцогством Варшавским, образованным из областей, полученных Пруссией при последнем разделе Польши, и передается королевству Саксония — то есть практически Рейнскому Союзу. Россия обезопасила себя взамен буфером в виде уменьшенной до границ 1772 года Пруссии. Она не передавалась Рейнскому союзу, а сохраняла номинальную независимость, за которую ей следовало благодарить царя. Однако она оставалась оккупированной французами — в этом отношении царь заключил невыгодную для себя сделку, но это соответствовало соотношению сил держав. Пруссия при притязаниях великих держав должна была довольствоваться тем, что ей выпадет. Откровенно говоря, ее существование как государства было спасено еще раз; конечно же, это весьма скорбная участь.
И в этой слабой и покоренной Пруссии теперь шаг за шагом проводились в жизнь все великие планы реформирования, которые до катастрофы были всего лишь планами: освобождение крестьян; самоуправление городов; открытие доступа в офицерский корпус для горожан; уравнивание перед законом и в правах собственности на землю аристократии и буржуазии; гражданское равноправие евреев; свобода занятия промыслами; новая французская военная система; упразднение телесных наказаний в армии — кратко, вся социальная программа Французской революции. Правда, лишь социальная — ничего из области политики: никакого суверенитета народа, никакого парламента, и естественно, никакой республики. Об отречении от престола король Пруссии не помышлял. Его государство лишь должно было стать сильнее, встав на более широкую основу, и для этой цели побежденный перенял победоносную систему победителя: "демократические принципы при монархическом правлении", как сформулировал это Гарденберг.
Революция сверху, о которой до этого лишь много говорили, теперь произошла. Придя к этому уменьшенной более чем в два раза, со скудными ресурсами, тем не менее Пруссия нашла силы для внутреннего обновления. Это было огромное достижение и доказательство того, что жизнь в этом государстве еще была. Совершенно в другом виде, чем в Семилетнюю войну, но возможно более убедительно, Пруссия проявила силу в несчастье. Тогда она держалась со стиснутыми зубами; в этот раз можно было почти что так сказать: она встала со смертного ложа.
Почти. Ведь при всем уважении перед волей к жизни и перед силой обновления, которые проявили себя в реформах с 1807 по 1812 год, все же следует трезво признать, что многое из задуманного в основном осталось лишь на бумаге.
Не следует упустить из виду и нечто иное: реформы, и в особенности освобождение крестьян, нисколько не объединяли страну, а наоборот — создавали раскол. Ведь Пруссия не была королевским государством, а была она все еще юнкерским государством, и указ Штайна об освобождении крестьян был практически объявлением войны юнкерам. Однажды Фридрих Вильгельм I выразился так: "Я разрушаю власть юнкеров" — и это соответствовало смыслу реформ Штайна. Но юнкеры не могли позволить так легко разрушить их власть, ни раньше, ни теперь.
Против реформ сформировалась сильная оппозиция аристократии. Выразитель её мнения, Фридрих Людвиг фон дер Марвиц, влиятельный человек, писал так: "Штайн начал революционизировать отечество, войну неимущих против собственности, промышленности против сельского хозяйства, подвижного против стабильного". Когда же Штайн, "чужеземец" из Нассау, был в 1808 году отстранен от должности, то другой старый пруссак, генерал Йорк, тот самый, что через пять лет должен был подать сигнал к началу освободительной войны, писал: "Безрассудная голова уже растоптана; другой гад ползучий будет отравлен своим собственным ядом". Вот сколь сильным было тогда в Пруссии ожесточение, с которым реформаторы и антиреформаторы смотрели друг на друга. Двумя годами позже Гарденберг посадил Марвица в крепость как государственного изменника. Но и Марвиц в 1813 году поспешил к оружию, как предводитель конного ополчения из "своих" крестьян, которых он вооружил на свои средства и лично обучал и руководил ими. Прусские патриоты были одновременно и врагами реформ.
А в придачу раздроблены были и сами реформаторы меж собой — тонкая трещина, пока что видимая лишь как различие в нюансах, волосяная трещинка, которая однако позже расширилась до пропасти. Одни были просто прусские патриоты; другие в это время начали понемногу, еще неосознанно, становиться националистами, а именно немецкими националистами: ведь прусской нации собственно говоря не существовало. Лучше всего понять разницу можно, присмотревшись поближе к обоим знаменитым министрам-реформаторам, Штайну и Гарденбергу.
Оба были призваны на службу Пруссии с немецкого запада: Штайн из Гессена, Гарденберг из Ганновера. Но в то время, как Гарденберг на протяжении всей жизни находился на прусской государственной службе, то Штайн по сути был на ней лишь гастролером. "У меня лишь одно отечество, оно называется Германия", — писал он после своей отставки, и в том же письме еще резче: "Если Австрия сможет стать властелином единой Германии, то я с радостью поступлюсь Пруссией". Даже близко к такому Гарденберг никогда не писал — для него никогда не возникал такой вопрос: поступиться Пруссией. Различные подходы у обоих были и во внешней политике: Штайн всегда был готов принести существование Пруссии в жертву своей ненависти к французам. Если бы события развивались по его помыслам, то Пруссия бы уже в 1808 и 1809 годах из совершенно безнадежного положения снова ввязалась бы в борьбу и попыталась бы развязать всенемецкую народную войну, как в Испании или в Тироле. Гарденберг такое решительно отвергал: за это наверняка пришлось бы расплатиться существованием Пруссии! И он в 1813 году действовал с еще большей отвагой; но он выжидал, когда можно будет рассчитывать по меньшей мере на минимальные шансы на успех. До того он проводил политику приспособленчества.
Несомненно, что Гарденберг из двоих был лучшим политиком. Штайн, по характеру между Мартином Лютером и Михаэлем Кольхаасом, всегда желал пробивать стену головой и в целом как политик потерпел крах. После своей второй отставки в 1808 году (в 1806 году он уже в ярости бросал свою службу) он никогда больше не становился прусским министром. (Позже он вступил в борьбу с Наполеоном на службе у русского царя, где он однако далеко не продвинулся, и с 1815 года жил частной жизнью оскорбленного человека в своем родовом поместье в Нассау). Гарденберг, который был более искусен и гибок, впрочем в частной жизни нисколько не пуританин, как Штайн, а светский человек, кавалер и любитель хорошо пожить (подобно Меттерниху и Талейрану) в 1810 году достиг положения "государственного канцлера" — титула, которого до него не было ни у кого в Пруссии, а после него — только у Бисмарка, и оставался на этом посту до своей смерти в 1822 году. В решающем кризисе 1813 года он определял прусскую политику, практически гораздо более, чем король.
Но вернемся обратно к расколу внутри партии реформ, который персонифицировали Штайн и Гарденберг. Ранние немецкие националисты, которые тогда появились в Пруссии, носили в немецкой духовной истории известные имена: поэты Хайнрих фон Кляйст и Эрнст Мориц Арндт, философ Фухте ("Обращение к немецкой нации"), теолог Шляйермахер, генерал Гнайзенау; и довольно гротескная фигура "Отца гимнастики" Яна тоже не осталась без посмертной славы. Они олицетворяли то, что в конце 19-го века должно было стать огромной политической силой. В качестве предшественников немецкого национального движения в его историографии Германии они превратились в героев. Но нам не следует заблуждаться тем, что они в свое время были одиночками, имевшими приверженцев не более чем в кругах академической молодежи и не оказывавшими никакого реального воздействия на фактическую прусскую политику. Приписывать им и их взглядам решение о начале войны 1813 года, как это часто происходило позже, было бы компиляцией истории. Первый реальный толчок к этой войне дал скорее человек чрезвычайно противоположный, старопрусский бахвал и враг реформ генерал Йорк. И сама война была совсем не революционной народной войной, а полностью дисциплинированной государственной войной, можно еще спокойно сказать: кабинетной войной. То, что Теодор Кёрнер писал иные стихи — "Это не та война, которую желали бы короны"; "Народ восстает, буря разразилась" — возможно и "хорошо в качестве поэзии" (как заметил однажды король по поводу размышлений Гнайзенау о народной войне), но исторической правдой это не является.
Исторической правдой также не является утверждение, что Пруссия все время между 1807 и 1813 годом страстно так сказать стремилась к освобождению, и что целью, или по меньшей мере результатом реформ было стремление привлечь на свою сторону народ для освободительной войны. Целью реформ сначала было скорее из состояния поражения путем приспосабливания добиться наилучшего результата, а постепенно снова растущая готовность населения к войне происходила из совершенно другого: растущей материальной нужды, вызванной французской оккупацией и непосильных репараций, которые Наполеон требовал с покоренных стран. Пруссия для Наполеона все еще была побежденным врагом, который непозволительно отверг шанс стать товарищем по союзу. Она явно плохо вела себя, и поэтому стала она чем-то вроде козла отпущения наполеоновской Европы. Прусская повседневность времен французской оккупации гораздо меньше определялась реформами и борьбой вокруг реформ, чем голой хозяйственной нуждой.
Чтобы раздобыть 120 миллионов франков военных репараций (огромная по тем временам сумма), которые безжалостно взыскивал Наполеон, пришлось продавать государственные земли, брать кредиты под проценты, поднимать налоги; даже такое неслыханное в те времена дело, как прогрессивный подоходный налог (от 10 до 30 процентов) вынуждены были выносить некоторое время жители Пруссии. Одновременно экономику и судоходство парализовала континентальная блокада Наполеона — запрет на всю заморскую торговлю, которой он хотел поразить Англию — что привело к массовым банкротствам и безработице. Это естественно породило ожесточение и гораздо больше, чем введение реформ привело к тому, что и простой человек в Пруссии в 1813 году был более готов к войне и был яростнее в ней, чем в 1806 году. Война 1813 года была популярной, чего не было в войну 1806 года, но она не была вследствие этого народной войной еще долго. Кроме того, до последнего момента эту войну никто не предвидел — ведь кто бы мог до 1812 года предугадать, что между властелинами, которые поделили между собой мир в Тильзите, снова случится война, и кто до зимы 1812–1813 догадывался, что эта война для Наполеона принесет военную катастрофу? Вплоть до того времени Пруссия должна была с грехом пополам устраиваться в наполеоновской Европе, и она делала это, со скрежетом зубовным, без жалостливости, с определенной рассудочностью перенося удары судьбы и даже с некоторым желанием приспособиться, что выразилось в реформах.
В целом нелегко привести к общему знаменателю настроение реформенной Пруссии времен французского владычества. Нужда, притеснение, отбрасывание назад в убогие отношения, патриотическое озлобление с одной стороны; на другой стороне также повсеместно чувство "Мы еще раз выжили", радость обновления, даже надежды — которые совсем не обязательно были только надеждами на освободительную войну. "Пруссия духовными силами должна возместить то, что она физически потеряла", — заявил министр по делам религиозных культов Гумбольдт, когда в 1810 году он основывал Берлинский университет. Это не звучало воинственно. Со многих точек зрения Берлин в годы после 1806 был все еще тем же Берлином, что и в годы Базельского мира. Те же самые литературно-политические салоны, что и тогда, процветали далее, те же самые романтические поэты продолжали читать стихи. Даже чувства по отношению к французам не были столь единодушно и однозначно враждебными, какими их позже рисовали патриотические легенды. Теодор Фонтане, хотя и родившийся позже, но имевший богатую возможность в своих странствованиях по Бранденбургской марке отыскивать еще сохранившиеся свидетельства времени, в своем романе "Перед бурей" о времени в зиму 1812/13 дает весьма дифференцированную картину. К примеру, он изображает, как еще в январе 1813 года вернувшийся из военного похода в Россию офицер Рейнского Союза в одном из берлинских литературных кружков при большом одобрении читает свои заметки о битве под Бородино, в которых французский главнокомандующий играет героическую роль. Далее он продолжает: "Отношения были тогда (еще в начале 1813 года!) в Пруссии и в особенности в её столице такими своеобразными, что такое предпочтение могло быть выражено без малейшего опасения вызвать возмущение. Никто не знал, какое место он должен занять в политическом смысле, даже более того — какое место выбрать ему своим сердцем. Непосредственно перед началом войны триста наших лучших офицеров поступили на службу России, и чтобы не быть вынужденными сражаться против "заклятого врага", они находились во вспомогательных корпусах, а мы как раз этому "заклятому врагу" должны были поставлять своих братьев и родственников в равном или же удвоенном числе. Мы рассматривали себя в основном в качестве зрителей, отчетливо различая все преимущества, которые должны были вырасти для нас из победы России, и потому желали этой победы, однако были далеки от того, чтобы идентифицировать себя с Кутузовым или Воронцовым. И мы были далеки от того, чтобы желать французскому военному преимуществу, в котором мы, вольно или невольно, принимали существенное участие, каким-то образом стать легко уязвимым".
В действительности Наполеон перед началом войны с Россией в начале 1812 года во второй раз навязал Пруссии союз — "навязал", это с точки зрения Пруссии, которая предпочитала бы остаться зрителем. С точки же зрения Наполеона, он скорее дал ей шанс исправить ошибку разрыва союза в 1806 году, после чего она вину свою искупила, и все же еще из милости воспринималась в качестве младшего партнера. Чисто счастливой случайностью было то, что во время войны с Россией в 1812 году корпус генерала Йорка был поставлен лишь в качестве фланговой защиты на Балтике и таким образом избежал катастрофы Великой Армии при отступлении из Москвы. Йорк стал потом известен тем, что после этой катастрофы он 31-го декабря 1812 года в Тауроггене через голову короля и правительства договорился с русским генералом Дибичем, что он выйдет из французской войны. Ни в коем случае это не означало, что он перешел на сторону России. Вскоре после этого, когда Штайн в качестве русского комиссара появился у Йорка и потребовал однозначной смены союза, то два упрямца шипели друг на друга как два кота с взъерошенной шерстью, сцепившихся друг с другом. Йорк совершенно решительно отказался пойти далее, чем военная нейтрализация его корпуса (и Восточной Пруссии под защитой этого корпуса): вопросы войны и мира должен решать король. Штайн заявил, что тогда он прибегнет к военному насилию русских войск. Йорк: тогда он объявит военный поход, и тогда Штайн увидит, где он останется со своими русскими! Это была сцена, про которую позже нельзя было прочесть ни в одном из прусских школьных учебников.
Решение о войне и мире на деле было принято не в Восточной Пруссии. Король рассматривал его, но он рассматривал его очень нерешительно и неохотно. Фридрих Вильгельм, и без того не бывший искателем приключений, был теперь чрезвычайно осторожен . Опыт 1807 года сильно на него подействовал. Тогда он тоже ведь был в союзе с русским царем, но царь этот только что заключенный союз в Тильзите бездумно проигнорировал, как если бы он больше его не устраивал. Фридрих Вильгельм не должен был второй раз пройти через такое! И еще он не верил в военное превосходство русских. Как ранее в мысли о нейтралитете, теперь он зубами вцепился в принцип: ни одного шага против Наполеона без прочного союза с Россией и с Австрией. Но Австрия же была все еще, как и Пруссия, официально в союзе с Наполеоном. Генерал фон Кнезебек, который в конце концов в конце февраля 1813 года прибыл в штаб-квартиру русских войск в Калише, пока имел лишь инструкции содействовать заключению перемирия.
Из этого все же получился союзный договор. Должно быть, у Кнезебека были инструкции на возможные варианты развития событий — заключить сделку в случае крайней необходимости, если русские не пойдут на посредничество. При этом вовсе не обязательно, что король явно одобрил эти эвентуальные инструкции. Их духовным творцом наверняка был не король, а Гарденберг. Гарденберг, трезво просчитывая, видел теперь в союзе с русскими, поскольку Пруссия непременно станет театром военных действий, не только больше шансов, но и меньший риск, нежели в продолжении союза с французами. После уничтожения Великой Армии русские теперь казались ему однозначно более сильными.
Король сомневался в этом. Он настаивал на том, что Наполеон один против России и Пруссии был все еще сильнее, и что в крайнем случае лишь тройственный союз России, Пруссии и Австрии может противостоять ему. Он оказался прав. Весенняя военная кампания 1813 года прошла неудачно, союзные войска Пруссии и России проиграли два сражения, и когда в июне было заключено перемирие, союз трещал по всем швам. Советники царя после поражений под Лютценом и Баутценом считали, что следует удовлетвориться успешной обороной своего государства, возобновить Тильзитский мир и отойти в пределы своих границ. Если бы это случилось, то Пруссия была бы потеряна. Во второй раз измены её Наполеон не простил бы. Летом 1813 года Пруссия была во взвешенном состоянии между жизнью и смертью. Но еще был проблеск надежды.
Проблеск надежды заключался в том, что Австрия использовала перемирие для вооруженного посредничества. Но французско-австрийские переговоры в Дрездене и последующий мирный конгресс в Праге снова поставили существование Пруссии под угрозу. А именно: Наполеон предложил там австрийскому посланнику Меттерниху всеобщий мир за счет Пруссии: Силезия возвращается обратно Австрии, Польша с Западной Пруссией возрождается как государство, Восточная Пруссия передается России, а Бранденбург вместе со столицей Берлин — Саксонии. В этом случае все бы что-то получили от войны, только вот от Пруссии ничего бы не осталось. С точки зрения Наполеона можно понять, что он хотел бы стереть с лица Земли дважды изменившую ему Пруссию, а для Австрии предлагаемый ей возврат Силезии должен был быть настоящим искушением. К чести Меттерниха, он не клюнул на приманку. Меттерних как раз не мыслил узко австрийскими интересами; чего он желал, так это восстановления европейского равновесия сил. А это, по его мнению, требовало учета прусского фактора; прежде всего он стремился к тому, чтобы Франция вернулась обратно за Рейн. Но к этому Наполеон не был готов, и поэтому переговоры потерпели неудачу. Австрия вступила в войну на стороне России и Пруссии, и это решило её исход. Под Лейпцигом, в четырехдневной "Битве народов" с 16 по 19 октября полководческое искусство Наполеона было побеждено превосходством сил союзников. Король Пруссии правильно сомневался: для чего сил России и Пруссии было недостаточно, вступление Австрии стало решающим фактором. Сила Наполеона была сломлена. Сражением под Лейпцигом исход войны был предрешен. Французская военная кампания 1814 года и тем более короткий бельгийский поход 1815 года после краткосрочного возвращения Наполеона на французский трон были всего лишь эпилогом.
Мы уделили здесь совсем немного внимания освободительной войне, о которой одной без сомнения можно было бы написать целую книгу — и много книг уже написано. Это сделано по веским основаниям. Предмет наш — это Пруссия, а освободительные войны не были прусскими войнами, каковыми были войны Фридриха Великого и также и его преемников. Они были последним актом в более чем двадцатилетней войне Европы против Французской революции и Наполеона против Европы, а в этой войне Пруссия играла лишь второстепенную роль. Непосредственными борцами против Франции были Австрия, Россия и прежде всего — Англия. Все они сражались гораздо дольше, гораздо чаще и гораздо решительнее, чем Пруссия. Пруссия дольше всех оставалась нейтральной, дважды коротко даже была союзником Франции. Её собственный странный выход на сцену в 1806–1807 годах прошел катастрофически, и полезную роль — тем не менее никак не главную роль — она сыграла лишь в последнем акте. Хотя при этом она рисковала своим существованием, она храбро сражалась и свою подорванную 1806 годом военную репутацию в определенной степени восстановила. Однако для того, чтобы стать победоносной главной силой, она все же поздно вышла на сцену, оставшись соучастником в победе, который внес свою лепту в общее дело лишь в последний момент. На Венском конгрессе, устанавливавшем в 1814–1815 годах новые границы (которые просуществуют затем примерно полстолетия), Пруссия определенно играла роль второго плана; внешне она конечно же была равноправной и равноуважаемой с четырьмя великими державами Россией, Австрией, Англией и Францией, но в действительности оставалась более объектом, нежели участником формирования их политики. Ей позволялось участвовать в обсуждениях, и всеми сторонами было признано, что она снова должна иметь такое же положение, как до неприятностей 1806 года. Однако как и где — это решали другие.
Имевший короткую жизнь прусско-русский союзный договор 1807 года еще тогда предусматривал однозначное восстановление Пруссии "в границах 1805 года". Договор 1813 года — только "в границах, подобных и равнозначных тем, что были в 1806 году". Россия теперь больше не была готова уступить Пруссии центральную Польшу — она сама ее желала. У Пруссии должны были остаться только Западная Пруссия и Позен , чтобы дать ей непрерывную территорию и сносную восточную границу. В качестве возмещения за потерянную Польшу Пруссия просила Саксонию, старую желанную цель Фридриха Великого, и у России не было никаких возражений. Но Австрия не забыла Семилетнюю войну, ведь она в свое время началась с попытки аннексии Саксонии Фридрихом. Она решилась на противостояние передаче Саксонии в пользу Пруссии, и какое-то время этот вопрос угрожал разрывом союза и срывом Венского конгресса. Тогда Пруссия пошла на уступки. Она не чувствовала себя достаточно сильной, чтобы настаивать на своих притязаниях на Саксонию, да и не имела к тому категоричного желания. Убеждение, что она может обеспечить свое существование только в тесном тройственном союзе с Австрией и Россией, стало в 1813 году государственным принципом и оставалось таковым на протяжении жизни поколения людей; все прочие интересы подчинялись ему.
Так что Пруссия получила свою компенсацию за потерю Польши в конце концов в том месте, где она ее никак не ожидала и где это было совсем некстати: в Рейнской области. Граница, которую там надо было защищать, все еще считалась угрожаемой; "Стража на Рейне" была незавидной задачей. Население, которое теперь отошло к Пруссии, было настолько "непрусским", насколько это возможно — в гражданском смысле, в городском; оно было католическим, долгое время привычным к церковному владычеству, а в недавнем прошлом к французскому. Английский историк Тэйлор называет уступку Рейнской области в какой-то степени злой шуткой Великих держав по отношению к Пруссии. То, что там находятся крупнейшие в Германии залежи угля и что однажды там возникнет самая крупная немецкая индустриальная область, тогда никто и представить не мог.
Пруссия вышла с Венского конгресса в поразительно изменившемся территориальном облике: она состояла из двух отделенных друг от друга массивов земли на востоке и на западе, которые выглядели на карте, как Бог-отец и Адам на известной фреске Микеланджело в Сикстинской капелле, так сказать протягивавших навстречу указательные пальцы, но не касаясь ими друг друга. Это удивительное разорванное тело государства очень подходяще символизировало не совсем удачное возрождение Пруссии, наполовину поражение, которое все еще не отставало от нее, обоюдоострый успех, с которым она вышла из великого наполеоновского кризиса, вопреки 1813–1815 годам. Она была теперь с божьей помощью снова в определенной степени значительным, в определенной степени устойчивым государством, но она не была больше старой Пруссией, дерзкой, авантюрной, свободно действующей малой великой державой, которой была ранее. Она была зависимой, встроенной в европейскую систему и зависимой от других, более сильных, отойти от которых она не отваживалась и которые даже определяли её границы — так определяли, как сама Пруссия и не помыслила бы сделать. Дикая лошадь была обуздана и шла теперь в упряжке.