«Никакую другую книгу о Третьем Рейхе не прочел я с такой пользой для себя, как «Заметки о Гитлере» Себастьяна Хаффнера»Манфред Роммель, « Stuttgarter Nachrichten »
«… стимулирующее, полное идей и кроме того стилистически блестящее, коротко говоря — мастерское произведение исторической эссеистики.»Иоахим Фест, « Frankfurter Allgemeine Zeitung »
«… эти исследования, скромно обозначенные только как «заметки», заслуживают высочайшей похвалы: для просвещения молодого поколения, … но также и для размышлений тех, кто «был при этом», нет ничего лучше этих кратких, емких строк».Петер Диль — Тиеле, « Suddeutsche Zeitung »
«В известной мере в опровержение известных слов Карла Крауса, что ему нечего больше сказать о Гитлере, немецко–британский публицист Себастьян Хаффнер представляет новую неортодоксальную книгу о немецком диктаторе, в которой автор демонстрирует, что можно раскрыть тему феномена Гитлера совершенно по–иному, чем это происходит в потоке литературы последних лет». Этими словами в газете die Neue Zürcher Zeitung начинался комментарий к опубликованию привлекшей всеобщее внимание книги о Гитлере. Почти никто из выдающихся рецензентов не оставил её без демонстративно подробного обсуждения. В течение месяцев «Заметки» возглавляли списки бестселлеров.
В семи отдельных главах под названиями «Жизнь», «Достижения», «Успехи», «Заблуждения», «Ошибки», «Преступления» и «Предательство» автор пытается осветить феномен Гитлера с различных сторон, под различными аспектами и при различных ключевых событиях его жизни — жизни, которая все еще задает нам загадки своими внезапными изломами и взлётами, своими политическими избавлениями и мифами о спасении.
Автор — Себастьян Хаффнер, (1907 — 1999); учился на юриста, до 1933 года сотрудник солидной Vossischen Zeitung. В 1938 эмигрировал в Англию, где работал руководителем лондонской газеты на немецком языке Zeitung и — до 1961 — в качестве сотрудника Observer. В 1954 вернулся в Германию, вёл политические колонки сначала для Die Welt, позже — с 1963 — для Stern. Опубликовал множество книг, последняя из которых (на 2001 год) посмертно изданная «История одного немца. Воспоминания 1914–1933»
За предлагаемую вниманию читателя книгу — впервые опубликованную в 1978 году — Себастьяну Хаффнеру городом Дюссельдорф была присуждена премия имени Генриха Гейне за 1978 год. Произведение автора отличается «оригинальностью и ясностью» и вносит «существенный вклад в понимание недалекого прошлого Германии и тем самым непосредственно современности», говорится в заключении жюри.
В издательстве «Фишер» (Fischer Taschenbuch Verlag) имеются следующие книги Себастьяна Хаффнера:»Письма за свободу. 1942–1949: Журналист в шторме событий«(Bd. 15535), а также» Немецкий вопрос. 1950–1961: От ремилитаризации к строительству стены«(Bd. 15536). Наш сайт:
Fischer Taschenbuch Verlag
29‑е издание: июль 2009 года
Несокращенное издание
Опубликовано в издательстве Fischer Taschenbuch Verlag, предприятии S. Fischer Verlag GmbH, Frankfurt am Main, март 1981
Лицензионное издание с любезного разрешения издательства Kindler Verlages GmbH, München
© Kindler Verlag GmbH, München 1978
Печать и брошюрирование: CPI–Clausen & Bosse, Leck
Отпечатано в Германии
ISBN 978–3-596–23489–9
© Перевод с немецкого языка Кузьмин Б. Л., апрель — сентябрь 2012
ЖИЗНЬ
Отец Адольфа Гитлера был человеком, преуспевшим в жизни. Внебрачный сын служанки стал ответственным служащим и умер в почете и уважении.
Сын начал с нисходящей. Он не окончил реальную школу, провалился на приемном экзамене в Академию искусств и с восемнадцати до двадцати пяти лет сначала в Вене, затем в Мюнхене без профессии и без цели приобрести её вел богемное существование раннего пенсионера. Его сиротская пенсия и случайные продажи картин помогали ему оставаться на плаву. С началом войны в 1914 году он вступил добровольцем в баварскую армию. Последовали четыре года фронтовой службы, во время которых он отвагой заслужил Железный Крест обеих степеней, но по причине отсутствия способностей к руководству не поднялся по службе выше звания ефрейтора. После окончания войны, которое он встретил в госпитале в Германии в качестве пострадавшего от газовой атаки, он в течение года оставался «обитателем казарм». Планов и видов обретения профессии и тогда у него не было. Теперь ему было тридцать лет.
В этом возрасте осенью 1919 года он присоединился к небольшой праворадикальной партии, в которой он вскоре стал играть ведущую роль, и тем самым началась его политическая карьера, которая в конце концов сделала его исторической фигурой.
Гитлер прожил на Земле с 20 апреля 1889 года по 30 апреля 1945, то есть весьма точно пятьдесят шесть лет, меньше нормальной продолжительности жизни человека. Кажется, что между первыми тридцатью и последующими двадцатью шестью годами лежит необъяснимая пропасть. В течение тридцати лет неприметный неудачник; затем почти сразу локальная политическая величина, а в конце — человек, вокруг которого крутилась вся мировая политика. Как сочетается одно с другим?
Эта пропасть дала повод для множества рассуждений, но она более кажущаяся, нежели действительная. Не только потому, что политическая карьера Гитлера в её первые десять лет остается извилистой; и не только потому, что политик Гитлер в конечном счете равным образом предстал в качестве неудачника, только разумеется в более величественном стиле. Но в первую очередь потому, что личная жизнь Гитлера и в его втором, публичном отрезке жизни оставалась малосодержательной и убогой, в то время как его политическая внутренняя жизнь наоборот, уже в первые, внешне незначительные десятилетия жизни при внимательном рассмотрении проявляет много необычного, чем она подготавливается ко всему более позднему.
Разрез, который явно проходит через жизнь Гитлера — это не поперечный разрез, а продольный. Это не слабость и неудачи до 1919 года, сила и успехи с 1920 года. Но как до этого момента, так и после необычайная интенсивность политической жизни и переживаний при необычной скудности личного. Уже малоизвестный представитель богемы предвоенных лет жил и действовал в политической злободневности, как если бы он был ведущим политиком; и еще в качестве фюрера и рейхсканцлера в своей личной жизни он оставался преуспевающим представителем богемы. Решающий отличительный признак его жизни — это её одномерность.
Многие биографы в качестве подзаголовка под именами своих героев ставят слова: «Его жизнь и его время», причем союз «И» более разделяет, нежели связывает. Биографические и исторические главы сменяют друг друга; великая личность выпукло стоит на фоне плоско обрисованных событий времени, она таким же образом поднимается над этими событиями, как и сцепляется с ними. Жизнь Гитлера нельзя описать подобным способом. Всё, что к ней относится, сплавлено с современной историей, оно является этой историей. Юный Гитлер размышляет над ней; более зрелый еще размышляет над ней, но уже и воздействует на неё; поздний Гитлер её определяет. Сначала он сотворен историей, потом он делает историю. Об этом есть смысл поговорить. Что еще проявляет жизнь Гитлера, это в основном признаки недостаточности — как до, так и после 1919 года. Определим их кратко.
В этой жизни отсутствует — как «после», так и «до того» — всё, что придает обычно человеческой жизни тяготы, тепло и достоинство: образование, профессия, любовь и дружба, супружество, отцовство. Это, если не принимать во внимание политику и политические страсти, бессодержательная жизнь, и оттого именно она определенно не является счастливой жизнью, но своеобразно легкой, легковесной, легко отбрасываемой. Ведь постоянная готовность к самоубийству сопровождает Гитлера в течение всей его политической карьеры. И в конце в действительности, как само собой разумеющееся, его самоубийство.
Безбрачие и бездетность Гитлера известны. Но и любовь в его жизни играла необычно незначительную роль. В его жизни была пара женщин, много их не было; для него это второстепенное дело и он не делает этих женщин счастливыми. Ева Браун с горя от пренебрежения и постоянных обид («я нужна ему только для определенных целей») дважды предпринимает попытки самоубийства; её предшественница, племянница Гитлера Гели Раубаль, в действительности совершает его — вероятно по тем же причинам. Во всяком случае, Гитлер был в предвыборной поездке и не взял её с собой, когда она своим поступком заставила его единственный раз в жизни прервать из–за неё то, что было для него важнее. Гитлер оплакал её и заменил другой. Эта мрачная история говорит о том, что в жизни Гитлера большая любовь стояла на втором плане.
У Гитлера не было друзей. Со вспомогательным персоналом — водителями, личной охраной, секретарями — он любил сидеть вместе часами, при этом говорил только он один. С этой «шоферней» он расслаблялся. Собственно дружбу он отвергал в течение всей своей жизни. Его отношения с такими людьми, как Геринг, Геббельс, Гиммлер всегда оставались прохладно–дистанцированными. Единственного среди своих рыцарей, с которым он в ранние времена был на «ты», Рема, он позволил застрелить. Разумеется, в основном по той причине, что с политической точки зрения тот стал неудобен. Но закадычная дружба ни в коем случае не была препятствием. Когда размышляешь об общей боязни Гитлера близких отношений, то напрашивается даже подозрение, что просроченная за давностью лет претензия Рема на дружбу была, пожалуй, дополнительной причиной для его ликвидации.
Остаются образование и профессия. Систематического образования Гитлер никогда не получал: только лишь пара лет в реальном училище, с плохими оценками. Правда, в свои годы безделья он много читал, но — по его собственному признанию — из прочитанного он всегда брал лишь то, что как полагал, и без того уже знал. В области политики познания Гитлера были на уровне страстного читателя газет. Воистину сведущим он был в области военного дела и военной техники. Его практический опыт солдата–фронтовика способствовал тому, чтобы критически воспринять прочитанное. Как ни странно это звучит, но этот его фронтовой опыт, похоже, был его единственным опытом образования. В остальном всю свою жизнь он оставался типичным полуобразованным человеком, таким, который всё уже знает лучше всех остальных и прочитанное сочетает с полузнаниями и ложными знаниями — лучше всего перед публикой, которой он импонирует тем, что та не знает ничего. Разговоры за столом в штаб–квартире фюрера документально и скандально подтверждают недостаточность его образования.
Профессии у Гитлера никогда не было, и он к ней никогда не стремился; напротив, он как раз избегал её, пока позволяло время. Его страх перед профессией столь же бросается в глаза, как и его страх перед браком и перед доверительными отношениями. Его нельзя назвать и профессиональным политиком. Политика была его жизнью, но никогда — его профессией. В начале своей политической карьеры в качестве профессии он попеременно указывал художника, писателя, торговца и оратора на выборах; позже он был просто ни перед кем не ответственным вождем — сначала лишь вождем партии, в заключение просто Фюрером. Первая политическая должность, которую он занял, была должность рейхсканцлера. И с профессиональной точки зрения он был особенным рейхсканцлером, который уезжал, когда ему заблагорассудится, документы читал или не читал — как и когда захочет, заседания кабинета министров проводил лишь от случая к случаю — а с 1938 года вообще больше не проводил. Его политический стиль работы никогда не был стилем высшего государственного служащего, но он был стилем не связанного ничем свободного художника, который ждет своего вдохновения и при этом днями, неделями внешне бездельничает, а затем, когда на него снисходит вдохновение, срывается в неожиданную, лихорадочную активность. Планомерную деятельность Гитлер впервые практиковал в последние четыре года своей жизни, в качестве Верховного Командующего. Тогда, разумеется, он уже не мог отлынивать от ежедневных, дважды в день обсуждений положения. И при этом вдохновение все реже и реже посещало его.
Возможно, скажут, что пустота и ничтожность частной жизни не являются необычным явлением у людей, которые посвятили себя великой цели, которую они сами себе поставили и у которых было честолюбие, чтобы делать историю. Это ошибка. Вот четыре человека, с которыми Гитлер по различным причинам вызывает сравнение, но которого, конечно же, не выдерживает: Наполеон, Бисмарк, Ленин и Мао. Никто из них, в том числе и Наполеон, в конечном результате не потерпел такого сокрушительного фиаско, как Гитлер; это основная причина того, что Гитлер не выдерживает сравнения с ними, но можно оставить это в стороне. На что мы хотим указать в современном контексте, это то, что никто из них, подобно Гитлеру, не был только политиком, а во всех остальных областях — никем. Все четверо были высокообразованными людьми, и у всех была профессия, в которой они себя проявили, прежде чем «войти в политику» и в историю: генерал, дипломат, адвокат, учитель. Все четверо были женаты, Ленин — единственный из них бездетный. Все знали большую любовь: Жозефина Богарнэ, Екатерина Орлова, Инесса Арманд, Цзян Цинь. Это делает этих великих людей человечными, и без их полной человечности в их величии чего–то не хватало бы. У Гитлера этого не было.
У него отсутствует еще нечто, что нам следует кратко обозначить, прежде чем мы перейдем к тому, что действительно достойно рассмотрения в жизни Гитлера. У Гитлера отсутствует развитие и созревание его характера и сущности его личности. Его характер рано установился — более точным словом возможно было бы: зафиксировался — и удивительным образом все время оставался одинаковым. К нему ничего не прибавлялось. Нисколько не привлекательный характер. Все мягкие, любезные, миролюбивые черты отсутствуют, если не желать рассматривать боязнь контактов, которая иногда проявляется как застенчивость, в качестве миролюбия. Его положительные черты характера — сила воли, отвага, неустрашимость, упорство — все они находятся на «жесткой» стороне. Тем более отрицательные черты: беспощадность, мстительность, вероломство и жестокость. К этому добавляется, и притом равным образом с самого начала, полное отсутствие способности к самокритике. Гитлер всю свою жизнь воспринимал себя в качестве выдающейся личности и с самых первых и до последних дней был склонен к переоценке себя. Сталин и Мао установили свои культы личности исключительно в качестве политического средства, не позволяя при этом себе терять голову. Гитлер же в культе Гитлера не только был их противоположностью, но он был и самым ранним, самым упорным и непоколебимым обожателем — самого себя.
А теперь достаточно говорить о личности и бесплодной личной биографии Гитлера — перейдем к его политической биографии, которая, разумеется, достойна рассмотрения и в которой в противоположность к личной, присутствуют развитие и подъем. Она начинается задолго до его первого публичного выступления и осуществляется в семь ступеней или прыжков:
1. Ранняя концентрация на политике как замене жизни.
2. Первая (еще личная) политическая акция: эмиграция из Австрии в Германию.
3. Решение стать политиком.
4. Открытие своих гипнотических способностей как публичного оратора.
5. Решение стать фюрером.
6. Решение о подчинении своего графика политических свершений своей ожидаемой продолжительности жизни.
(Одновременно это решение на ведение войны).
7. Решение о самоубийстве.
Оба последних решения отличаются от предшествующих тем, что это одиночные решения. Во всех остальных субъективные и объективные стороны неотделимы. Это решения Гитлера, но в них и через них Гитлер каждый раз действует в соответствии с духом времени или с настроением времени как ветер, дующий в парус.
Уже пробуждающийся пылкий политический интерес восемнадцати- или девятнадцатилетнего, который потерпел крушение в своем тщеславии художника, но который тщеславие как таковое перенес в свою новую область интересов, соответствовал настроению времени или возникал из него. Европа перед Первой мировой войной была гораздо более политизирована, чем в настоящее время. Это была Европа империалистических великих держав, которые все состояли в продолжительной конкуренции, в продолжительной позиционной борьбе, в продолжительной готовности к войне. Это напрягало всех. Так или иначе, за каждым столиком в кафе для буржуа, в каждом пролетарском трактире постоянно политизировали. Частная жизнь — не только рабочих, но и буржуа — была тогда гораздо уже и беднее, чем сегодня. Но зато каждый по вечерам был за свою страну львом или орлом, знаменосцем великого будущего со своим классом. Гитлер, которому больше нечего было делать, был таким целый день. Политика была тогда компенсацией жизни, до определенной степени почти для всех, но для молодого Гитлера — всецело.
Национализм и социализм были могущественными, приводящими массы в движение лозунгами. Что за взрывную силу должны были бы они проявить, если бы удалось каким–то образом их соединить! То, что уже молодому Гитлеру в голову пришла эта мысль — возможно, но это не наверняка. Позже он написал, что уже двадцатилетним в Вене примерно в 1910 году он заложил «гранитный фундамент» своего политического мировоззрения, но действительно ли это мировоззрение по праву можно было назвать национал–социализмом, можно еще поспорить. Истинная основа мировоззрения Гитлера, самая первая и самая нижняя, которая сформировалась уже во время его жизни в Вене, во всяком случае, была не сплавом национализма и социализма, а сплавом национализма и антисемитизма. И именно антисемитизм при этом выходит на первый план. С самого начала Гитлер несет его с собой, как горб от рождения. Но также и национализм, совершенно определенный, отмеченный печатью народническо–великогерманского национализм, без сомнения берет начало уже во время его жизни в Вене. Социализм же, напротив, наиболее вероятно является более поздним компонентом.
Антисемитизм Гитлера имеет восточно–европейское происхождение. В Западной Европе и также и в Германии, в начале нового века антисемитизм был на спаде, ассимиляция и интеграция евреев были желательны и в полном разгаре. Но в Восточной и в Южной Европе, где многочисленные евреи добровольно или принудительно существовали как обособленный народ внутри народа, антисемитизм был (и есть?) присущим ей и ужасным явлением, направленным не на ассимиляцию и интеграцию, а на устранение и истребление. И этот смертоносный, не оставлявший евреям никакого выхода восточноевропейский антисемитизм глубоко проник в Вену, в третьем округе которой по известному высказыванию Меттерниха начинались Балканы, и где его подхватил молодой Гитлер. Как — этого мы не знаем. Нет свидетельств о каком–либо неприятном личном опыте, сам он ни о чем подобном не говорил. По изложению в «Майн Кампф» ощущения того, что евреи иные, чем остальные люди, достаточно для логического вывода: «Поскольку они иные, они должны исчезнуть». Как Гитлер позже рационализировал этот вывод, оставим для рассмотрения в одной из последующих глав, а как он его практиковал — еще далее. Для начала смертоносный антисемитизм восточноевропейской разновидности, который глубоко въелся в молодого человека, оставался без практических последствий даже в его собственной сомнительной жизни.
Иначе обстоит дело с его великогерманским национализмом, другим продуктом его жизни в Вене. Он произвел в 1913 году его первое политическое решение в жизни — решение об эмиграции в Германию.
Юный Гитлер был австрийцем, который ощущал себя не австрийцем, а немцем, и именно как чрезвычайно обойденным судьбой, несправедливо отстраненным от основания рейха и от самого рейха, брошенным всеми немцем. Тем самым он разделял чувства множества австрийских немцев своего времени. Имея за своей спиной всю Германию, австрийские немцы могли создавать свою многонациональную империю и властвовать в ней. С 1866 года их выставили за дверь Германии, в своем собственном государстве они остались в меньшинстве, надолго беззащитные перед лицом пробуждающегося национализма множества австрийцев поневоле, приговоренные к господству (теперь уже поделенному с венграми), для которого их сил и числа более было недостаточно. Из столь затруднительного положения можно вынести самые различные выводы. Юный Гитлер, который уже тогда был силен в выводах, рано сделал самый радикальный: Австрия должна распасться, но при этом распаде должен появиться Великогерманский Рейх, который включит в себя обратно всех австрийских немцев, а затем в силу своей особой роли снова будет господствовать над малыми государствами, которые станут сонаследниками при распаде Австро — Венгерской империи. В душе он уже чувствовал себя не подданным Австро — Венгрии, но гражданином этого будущего Великогерманского Рейха, и из этого он сделал выводы и для себя, и снова самые радикальные: весной 1913 года он эмигрировал.
Мы знаем ныне, что Гитлер эмигрировал в Мюнхен, чтобы избежать службы в австрийской армии. То, что это произошло не по причине трусости, подтверждается тем, что в 1914 году с началом войны он тотчас же вступил добровольцем в армию: только вот в немецкую армию, а не в австрийскую. Уже в 1913 году война витала в воздухе; и Гитлер не желал сражаться за дело, от которого он внутренне отрекся, и за государство, которое он считал пропащим. Тогда он был еще весьма далеко от того, чтобы хотеть стать политиком — да и как он, иностранец без профессии с немецком кайзеровском рейхе мог стать им? — но действия его уже тогда были политическими.
В войне Гитлер был политически удачлив. Только его антисемитизм оставался неудовлетворенным — если бы дела шли так, как он желал, то войну использовали бы для искоренения в рейхе «интернационалишма» (он писал это слово с буквой «ш», имея в виду при этом евреев). Но в остальном же четыре года прошли превосходно — победа за победой. Поражения были только у австрийцев. «У австрийцев дело пойдет так, как я всегда говорил», — пишет он со знанием дела мюнхенскому знакомому с фронта.
Теперь мы подходим к решению Гитлера стать политиком — одному их многих, которые он называл «наиболее тяжелыми в своей жизни». Объективно это стало возможным вследствие революции 1918 года. В кайзеровском рейхе для иностранца в том социальном положении, которое было у Гитлера, никогда не могло бы появиться основы для политической деятельности, разве что только в СДПГ, с которой Гитлер однако никак не сочетался и которая в целом, что касается влияния на действительную государственную политику, была тупиком. Только революция освободила партиям путь к государственной власти и одновременно столь сильно потрясла традиционную партийную систему, что и новые партии получили шанс — в 1918 и в 1919 годах массово происходили основания новых партий. И австрийское гражданство Гитлера вовсе не было теперь препятствием для активного участия в немецкой политике. Присоединение «Немецкой Австрии», как тогда называли ее, хотя и было запрещено державами–победительницами, с 1918 года страстно желалось по обе стороны границы и внутренне было предвосхищено, так что австриец в Германии практически не считался иностранцем. А социальных барьеров после революции, которая устранила власть и привилегии знати, для немецкого политика вообще больше не существовало.
Мы особо подчеркиваем это потому, что это часто ускользает от внимания. Гитлер, насколько известно, вошел в политику как заклятый враг революции 1918 года, «Ноябрьского предательства», и по этой причине с трудом воспринимаешь его в качестве производного этой революции. Но объективно так оно и было, так же как и Наполеон был продуктом Французской Революции, которую он в известном смысле победил. Оба они без предшествующей революции были немыслимым явлением. Оба они также не восстановили ничего, что ликвидировала революция. Они были её врагами, но воспользовались её наследием.
Также и субъективно ноябрь 1918 года дал толчок к решению Гитлера стать политиком, даже если в действительности он пришел к этому решению лишь осенью 1919 года. Но ноябрь 1918 года был его опытом пробуждения. «Никогда снова не должно быть и не будет в Германии ноября 1918 года» — это его высказывание было после множества политических мечтаний и умозрительных рассуждений его первым политическим проектом, первой конкретной целью, которую поставил себе молодой частный политик — а впрочем, и единственным, чего он действительно достиг. Во время Второй мировой войны действительно не произошло снова ноября 1918 года: ни своевременного прекращения войны, ни революции. Гитлер все это предотвратил.
Проясним себе, что же содержится в этом «Никогда снова ноябрь 1918». Здесь очень много всего. Во–первых, следует сделать невозможной следующую революцию в положении, подобном тому, как было в ноябре 1918 года. Но во–вторых — а иначе же первое повисает в воздухе — здесь намерение снова создать подобное положение. И это означает, уже в-третьих, что следует снова предпринять проигранную или предательски прерванную войну. В-четвертых, война должна быть снова предпринята исходя из внутреннего положения, в котором не будет никаких потенциально революционных сил. Отсюда недалеко и до пятого: ликвидации всех левых партий — и почему же тогда уж заодно не всех партий? Поскольку однако то, что стоит за левыми партиями, рабочий класс, невозможно ликвидировать, следует их политически склонить на сторону национализма, и это означает, в-шестых, что следует предложить им социализм, во всяком случае некий вид социализма, а именно национал–социализм. А их существовавшую до сих пор веру — марксизм — следует (это в-седьмых) — уничтожить, и это означает — в‑восьмых — физическое уничтожение марксистских политиков и интеллектуалов, среди которых, слава богу, великое множество евреев, так что — в-девятых, и это самое старое желание Гитлера — можно одновременно уничтожить и всех евреев.
Отсюда видно, что внутриполитическая программа Гитлера в то мгновение, когда он вошел в политику, оформилась почти полностью. Между ноябрем 1918 и октябрем 1919, когда он стал политиком, у него было достаточно времени, чтобы все уяснить для себя и привести в систему. И следует отдать ему должное, что он не был обделен талантом уяснять что–либо и делать из этого выводы. Этого было ему не занимать уже во времена его молодости в Вене, а равным образом и мужества теоретические (а именно радикальные) выводы затем столь же радикально претворять в практику. Разумеется, примечательно также то, что все это умозрительное построение базируется на ошибке: а ошибка в том, что революция была причиной поражения. В действительности же она была его следствием. Но это заблуждение вместе с Гитлером разделяли очень многие немцы.
Внешнеполитической программы опыт пробуждения 1918 года ему еще не подарил. Её он выработал лишь в последующие шесть или семь лет, но мы хотим здесь совсем коротко её обрисовать. Сначала здесь было только намерение в любом случае возобновить прерванную — по мнению Гитлера преждевременно — войну. Затем пришла мысль — развязать новую войну не просто как повторение прежней, но при новой, более благоприятной конъюнктуре союзов, с использованием противоречий, которые во время и после Первой мировой войны взорвали вражескую коалицию. Фазы, в которые развивалась эта мысль, и различные возможности, с которыми играл Гитлер в 1920–1925 годах, мы здесь опустим; о них можно прочитать в других книгах. Во всяком случае, конечным результатом, изложенным в «Майн Кампф», был план, предусматривавший Англию и Италию в качестве союзников или благожелательных нейтралов, государства–наследники Австро — Венгрии и Польшу — как вспомогательные нации, Францию — как заранее нейтрализуемого побочного врага, а Россию — в качестве главного врага, которого следует завоевать и надолго поработить, чтобы сделать из нее немецкое жизненное пространство, «германскую Индию». Таков был план, который лежал в основе второй мировой войны, правда с самого начала события пошли не по нему, поскольку Англия и Польша не приняли предназначенных им ролей. Мы еще не раз вернемся к этому. Здесь же, где мы имеем дело с политическим развитием Гитлера, мы не можем дольше на этом останавливаться.
Теперь перед нами вхождение Гитлера в политику и в публичность осенью и зимой 1919–1920 гг. Это был его опыт прорыва — после опыта пробуждения в ноябре 1918 г. И притом прорыв состоял не столько в том, что он быстро стал ведущим человеком в Немецкой рабочей партии, которая вскоре была переименована в Национал–социалистическую немецкую рабочую партию. Для этого немного требовалось. Партия в то время, когда он в нее вступил, была неприметным «кружком из задних комнат» с менее чем сотней малозначимых членов. Опыт прорыва состоял для Гитлера в том, что он открыл в себе свою силу оратора. Этот день можно датировать точно: 24 февраля 1920 года, когда Гитлер с решающим успехом держал свою первую речь перед массовым собранием.
Известна способность Гитлера превращать собрания самых различных людей — чем больше и чем смешаннее, тем лучше — в гомогенную, пластичную массу, переводить эту массу в своего рода состояние транса и затем как бы доводить до коллективного оргазма. Собственно говоря, способность эта основывалась не на ораторском искусстве — речи Гитлера шли медленно и с запинанием, в них было мало логики и иногда вообще не было ясного содержания; кроме того, они произносились хрипло–шершавым, гортанным голосом. Но это была гипнотическая способность, способность концентрированной силы воли каждый раз овладевать коллективным подсознанием. Это гипнотическое воздействие на массы было для Гитлера его первым (и на долгое время единственным) политическим капиталом. Насколько сильным оно было — на этот счет существуют бесчисленные свидетельства оказавшихся под его влиянием.
Однако еще важнее, чем воздействие на массы, было воздействие на самого Гитлера. Понять это можно лишь представив себе, как должно повлиять на человека, не без оснований считающего себя импотентом, неожиданное открытие — что он в состоянии осуществить Чудо Потенции. Уже раньше Гитлер среди своих фронтовых товарищей из своего обычно молчаливого состояния при случае впадал в неожиданную буйную разговорчивость и пыл, когда речь заводилась о том, что внутренне его волновало: политика и евреи. Тогда он этим возбуждал только враждебность и приобрел репутацию «чокнутого». Теперь же «чокнутый» неожиданно оказывается властителем масс, «барабанщиком», «королем Мюнхена». Из молчаливого, ожесточенного высокомерия непризнанного тем самым получилась опьяняющая самоуверенность успешного.
Он знал теперь, что может нечто такое, чего не может никто другой. Он уже также точно знал, по крайней мере во внутриполитической области, чего он хотел; и он не мог не заметить, что из остальных, прежде всего многообещающих политиков правого крыла, в котором он в последующие годы стал значимой фигурой, никто в действительности не знал точно, чего он хочет добиться. Вместе это должно было придать ему чувство исключительности, к которому у него, и как раз как у неудачника и «непризнанного», была склонность. Из этого постепенно развилось пожалуй действительно величайшее и произведшее переворот решение его политической жизни: решение стать Фюрером.
Это решение нельзя точно датировать, и оно также не было вызвано каким–то определенным событием. Можно быть уверенным, что в начальные годы политической карьеры Гитлера его еще не было. Тогда Гитлер был еще удовлетворен тем, что стал оратором на выборах, «барабанщиком» национального движения пробуждения. У него еще было уважение перед поверженными важными людьми кайзеровского рейха, которые тогда собрались в Мюнхене и вынашивали имперские планы самого различного вида, особенно перед генералом Людендорфом, который в последние два года войны был главой немецкого военного руководства и теперь фигурировал как непризнанная центральная фигура всех мятежных правых движений.
При более близком знакомстве это уважение исчезало. К осознанию надежного господства над массами, которым он ни с кем не делился, у Гитлера постепенно присоединилось чувство политического и интеллектуального превосходства над всеми мыслимыми конкурентами. Когда–нибудь к этому должно было прибавиться и еще одно знание — вовсе не само собой разумеющееся — что в этой конкуренции речь идет вовсе не только о дележе постов и иерархии в будущем правом правительстве, но в действительности о никогда доселе не существовавшем: положении всемогущего, не ограниченного никакой конституцией или разделением властей, не связанного никаким коллегиальным управлением диктатора навсегда.
Здесь становится заметным тот вакуум, который оставило исчезновение монархии и который не могла заполнить Веймарская Республика, поскольку она не была принята ни революционерами ноября 1918, ни их противниками, но оставалась, по известному меткому выражению, «республикой без республиканцев». В начале двадцатых годов появилось мнение, в котором было, говоря словами Якоба Буркхардта, «стремление к чему–то такому, что подобно прежней власти, будет непреодолимо» и которое «работало на кого–то». И не только лишь в качестве замены утраченному кайзеру большая часть нации с нетерпением ждала «кого–то», но и еще по другой причине: от тоски по проигранной войне и от беспомощной злобы против воспринятого оскорбительным навязанного мирного договора. Поэт Штефан Георге выразил широко распространенное настроение, когда в 1921 году он пророчески писал:
Ну прямо как про Гитлера сказано! Даже «истинный символ», а именно свастика, уже десятилетиями украшала (разумеется, без антисемитского подтекста) книги Штефана Георге. И более позднее стихотворение Георге, написанное в 1907 году, действует как раннее видение Гитлера:
«Человек! Деяние! Столь томящийся народ и верховная власть. Не надейся ни на одну из этих канцелярских крыс! Возможно тот, кто долгие годы сидел при них, спит в их застенках: поднимись и сверши дело» .
Маловероятно, что Гитлер знал стихи Георге, но он знал широко распространенное настроение, которое они выражали, и оно на него действовало. Тем не менее, решение самому быть тем «человеком», которого все ждали и от которого они ожидали чуда, без сомнения требовало определенной первобытной отваги, которой, кроме как у Гитлера, и тогда и потом не было ни у кого. В первом томе «Майн Кампф», надиктованном в 1924 году, это решение обосновывается как полностью созревшее, и при основании партии заново в 1925 году оно в первый раз было формально осуществлено. В новой НСДАП отныне и навсегда была теперь только одна воля: фюрера. То, что решение быть фюрером позже было воплощено в гораздо более широких рамках, в плане внутреннего политического развития Гитлера является гораздо меньшим скачком, чем предыдущее решение — вообще отважиться на это.
Между тем прошло (в зависимости от того, как считать) шесть, девять или даже десять лет — ведь полного всесилия никому не подотчетного «фюрера» Гитлер достиг даже не в 1933 году, а лишь в 1934, со смертью Гинденбурга — и было Гитлеру сорок пять лет, когда он стал Фюрером. Но тем самым перед ним встал вопрос, сколь много из своей внутри– и внешнеполитической программы он сможет осуществить в оставшиеся годы жизни. И на этот вопрос он ответил самым необычным — и сегодня еще не повсеместно известным — своим политическим жизненным решением, первым полностью державшимся в тайне. Его ответ был таким: всё! И этот ответ заключал в себе некую чудовищность: а именно подчинение своей политики и своих политических расписаний предполагаемой длительности его земной жизни.
Это в буквальном смысле беспримерное решение. Принимается в расчет: человеческая жизнь коротка, государства и народы живут долго. На этом не только как само собой разумеющееся основаны все конституции государств, как республиканских, так и монархических, но и «великие люди», которые хотят «делать историю», подстраиваются под это — неважно, по рассудку или по инстинкту. Например, никто из четверых, с кем мы уже сравнивали Гитлера, не провозглашал и не практиковал своей незаменимости. Бисмарк построил могущественное, но вполне ограниченное учреждение в виде запланированной на длительный срок конституционной системы, и когда он был вынужден оставить это учреждение, он его оставил — ворча, но послушно. Наполеон пытался основать династию. Ленин и Мао организовали партии, которые они основали в то же время как места взращивания своих наследников, и в действительности же эти партии произвели способных наследников, а неспособных — выключали из системы, пусть даже порой путем кровавых кризисов.
Ничего подобного при Гитлере. Он осознанно настраивал всё на свою собственную незаменимость, на вечное «Я или хаос», можно почти что сказать — на «После меня всемирный потоп». Конституции нет; династии нет — она была бы тоже несвоевременной, не говоря уже о страхе Гитлера перед браком и о его бездетности; но также нет и поистине государствообразующей, выдвигающей вождей и нацеленной на длительное функционирование партии. Партия была для Гитлера всего лишь инструментом его личного вхождения во власть; у неё никогда не было Политбюро, и он не дал выйти из неё кронпринцам. Он отказывался смотреть дальше границ своей жизни и заботиться о будущем. Всё должно было произойти только через него самого.
Но тем самым он поставил себя в положение цейтнота, что должно было вести его к опрометчивым и неверным политическим решениям. Ведь всякая политика будет несоответствующей, которая определяется не обстоятельствами и возможностями соответствующего положения, но продолжительностью отдельной жизни. Но решение Гитлера означало именно это. Оно в частности означало, что великая война за жизненное пространство, которую он планировал, безусловно должна была быть проведена еще при его жизни, им самим. Естественно, что публично он об этом никогда не говорил. Немцы всё же были, пожалуй, несколько напуганы, когда он это сделал. Но в записях Бормана от февраля 1945 года все это есть в открытом виде. После обвинений самого себя в том, что начал войну на год позже, чем надо было, лишь в 1939 вместо 1938 («но я же не мог ничего сделать, поскольку англичане и французы в Мюнхене приняли все мои требования»), он продолжает: «Роковым образом я должен был завершить всё в течение короткого отрезка человеческой жизни… Там, где у других есть в распоряжении вечность, у меня были лишь скудные несколько лет. Другие знали, что у них будут последователи…» Разумеется, о том, что у него их не может быть, он сам позаботился.
Впрочем, во время начала войны в 1939 году он пару раз — хотя и никогда публично — дал понять, что решил подчинить историю Германии своей личной биографии. Румынскому министру иностранных дел Гафенчу при посещении им Берлина весной 1939 года он сказал: «Сейчас мне пятьдесят, и войну я хотел бы начать лучше сейчас, чем когда мне будет пятьдесят пять или шестьдесят лет». 22‑го августа перед своими генералами он обосновывал «свое непреложное решение о войне» между прочим «рангом своей личности и её несравненным авторитетом», которых когда–либо позже может не быть в распоряжении: «Никто не знает, как долго я еще проживу». И месяцем позже, 23‑го ноября, перед тем же кругом людей, которых он подстегивал к ускорению разработки планов наступления на западе: «В качестве последнего фактора я должен со всей скромностью назвать свою собственную персону: незаменимый. Ни военная, ни штатская личность не сможет меня заменить. Попытки покушений могут повторяться… Судьба Рейха зависит только от меня. Я буду действовать в соответствии с этим».
Таким образом, в качестве последней причины решение — историю подчинить своей биографии, судьбы государств и народов — своему собственному жизненному пути; мысль поистине захватывающей дух абсурдности и утрированности. Когда она овладела Гитлером, определить невозможно. Разумеется, в зародыше она присутствует уже в определении Гитлера в качестве Фюрера, которое установилось уже в середине двадцатых годов: от абсолютной свободы фюрера от ответственности к его абсолютной незаменимости шаг совсем небольшой. Тем не менее, нечто говорит за то, что Гитлер сделал этот шаг, который одновременно был решающим шагом к войне, лишь во второй половине тридцатых годов. Первым документальным свидетельством этого является зафиксированное в так называемом протоколе Хосбаха тайное совещание 5‑го ноября 1937 года, на котором он приоткрыл своим высшим министрам и военным первый, довольно еще неопределенный взгляд на свои военные замыслы и тем самым внушил им изрядный ужас. Вероятно, ему самому это нужно было от поразительных, им самим не ожидавшихся успехов своих первых лет правления, чтобы веру в самого себя поднять до суеверия, вплоть до чувства некой особенной избранности, которая не только его оправдывала в том, что он ставил себя на один уровень с Германией, но и («Судьба Рейха зависит только от меня») чтобы подчинить жизнь и смерть Германии своей собственной жизни и смерти. Во всяком случае, так он в конце концов и сделал.
При этом Жизнь и Смерть для него самого всегда были близко рядом друг с другом. Как известно, он кончил самоубийством, и это самоубийство не свалилось как снег на голову. Более того, при неудачах он уже склонялся к этому шагу, и он поставил точку над i тем, что жизнь, от которой сделал зависимой судьбу Германии, заодно был готов в любое время отбросить. После неудачи мюнхенского путча в 1923 году он объявил Эрнсту Ханфштэнглю, у которого скрывался, что теперь он сделает выводы и застрелит себя, и Ханфштэнглю, по его свидетельству, стоило некоторых усилий, чтобы отговорить того. В более позднем кризисе, в декабре 1932 года, когда партии угрожал раскол, он высказал Геббельсу следующее: «Если партия распадется, то в течение пяти минут я при помощи пистолета поставлю точку».
В свете его действительного самоубийства 30 апреля 1945 года нельзя воспринимать это как всего лишь пустые разговоры. В высказывании Геббельсу особенно показательны слова «в течение пяти минут». В более поздних высказываниях, в которых всегда говорилось о том же, это стали секунды, а в заключение даже «доли секунды». Очевидно, что в течение своей жизни Гитлер размышлял о том, сколь быстро совершить самоубийство и как легко это у него выйдет. После Сталинграда он выразил свое разочарование тем, что фельдмаршал Паулюс не застрелился, вместо того, чтобы сдаться русским, в таких гневных словах: «Нужно было застрелиться, как раньше полководцы бросались на меч, когда видели, что дело проиграно… Какой же страх нужно иметь перед этим, перед этой секундой, которой можно освободить себя от уныния, если тебя не удерживает долг в этой ситуации! Эх!» И после покушения 20 июля: «Если бы моя жизнь должна была окончиться, то для меня лично, должен сказать, это было бы только освобождением от забот, бессонных ночей и тяжелых нервных недугов. Это только доля секунды, после этого освобождаешься от всего и обретаешь покой и вечный мир».
Самоубийство Гитлера, когда оно действительно произошло, поэтому не вызвало особого удивления, оно было отмечено как нечто почти само собой разумеющееся, и не потому, что самоубийство ответственных лиц после проигранной войны повсеместно было само собой разумеющимся: таковыми они ни в коем случае не являются, они даже чрезвычайно редки. Оно выглядело само собой разумеющимся, поскольку в ретроспективе жизнь Гитлера с самого начала казалась нацеленной на это. Личная жизнь Гитлера была слишком пустой, чтобы в случае неудачи стоило сохранять её, а его политическая жизнь почти с самого начала была под лозунгом «Всё или Ничего». После того, как вышло Ничего, самоубийство вышло само по себе. Специфическое мужество, которое принадлежит к самоубийству, было у Гитлера всегда, и если задать самому себе вопрос — всегда считали его на это способным. Поэтому примечательным образом за самоубийство Гитлера едва ли на него кто–то обиделся: оно подействовало слишком естественно.
Что подействовало неестественно и как неловкое нарушение стиля, это то, что он свою возлюбленную, которая в жизни для него мало значила, забрал с собой в смерть, причем еще своеобразно обывательским, эффектным жестом приватно женился на ней в последние двадцать четыре часа. И что к его счастью лишь гораздо позже стало известно — ведь за это на него по праву очень бы обиделись — было то, что он и Германию, или что от нее оставалось, пытался взять с собой в смерть. Об этом, и о его отношении к Германии вообще, речь будет идти в последней главе под названием «Предательство».
Пока же мы хотим поближе посмотреть на выдающиеся достижения Гитлера и его поразительные для современников успехи. Ведь и те, и другие у него несомненно были.
ДОСТИЖЕНИЯ
В первые шесть лет своего двенадцатилетнего правления Гитлер поразил друзей и недругов целым рядом достижений, которых от него до этого никто не ожидал. Это были те достижения, которые тогда его противников — в 1933 году ими были еще большинство немцев — привели в замешательство и внутренне их обезоружили, и которые среди старого поколения и сегодня еще создают ему определенное негласное реноме.
Прежде у Гитлера была только слава демагога. Его достижения в качестве публичного оратора и гипнотизера масс, разумеется, всегда были неоспоримы, и в кризисные годы, достигшие наивысшей точки в 1930–1932, они сделали его самым серьезным претендентом на власть. Но едва ли кто–то ожидал, что он, попав во власть, покажет себя на деле пригодным для неё. Управлять, говорили люди, это все–таки нечто иное, чем речи произносить. И еще бросалось в глаза, что Гитлер в своих речах, в которых он безмерно поносил правительство, требовал всей власти для себя и для своей партии и беззаботно поддакивал недовольным всех направлений о противоречиях, ни разу не сделал ни одного конкретного предложения о том, что следует сделать против экономического кризиса и безработицы — забот, которые тогда довлели над всеми. Тухольский говорил от лица многих, когда писал: «Этого человека вовсе не существует; есть только шум, который он производит». И тем сильнее была психологическая ответная реакция, когда этот человек после 1933 года проявил себя как чрезвычайно энергичный, изобретательный и эффективный руководитель.
Конечно, наблюдавшим и выносящим приговоры уже до 1933 года следовало обратить внимание не только на его способности оратора, если бы кто–то из них всмотрелся получше: а именно на его организаторский талант, точнее сказать, на его способность создать продуктивный аппарат власти и господствовать над ним. НСДАП конца двадцатых годов целиком и полностью была созданием Гитлера; и как организация она уже превзошла все прочие партии, прежде чем она в начале тридцатых начала собирать вокруг себя массы избирателей. Она оставила далеко в тени знаменитую партийную организацию СДПГ. Еще более, чем та была во времена кайзера, НСДАП была уже государством в государстве, антигосударством в малой форме. И в противоположность к рано огрузневшей и ставшей самодовольной СДПГ гитлеровская НСДАП с самого начала обладала зловещей динамичностью. Она повиновалась только одной господствующей воле (способность Гитлера каждый раз почти играючи приобщать к господствующей идеологии или устранять конкурентов и оппонентов была также значимой для будущего, и внимательные наблюдатели могли бы распознать её уже в двадцатые годы), и она была вплоть до самых малых подразделений полна боевого пыла, бурлящей и марширующей машиной избирательной борьбы, какой до того не было известно в Германии. Равным образом по сравнению с другим созданием Гитлера в двадцатых годах, его армией гражданской войны — отрядами СА — все другие политические боевые объединения того времени (немецкий националистический «Стальной Шлем», социал–демократический «Железный Фронт», даже коммунистический «Рот Фронт») выглядели как вялые объединения городских дружинников. Штурмовики далеко превзошли их всех в страстном желании борьбы и в безрассудной смелости, разумеется также и в жестокости и в кровожадности. Их — и только их одних — действительно боялись.
Впрочем, это был осознанно разжигаемый Гитлером страх, который обеспечил то, что террор и нарушения закона, которые с марта 1933 года сопровождали захват власти Гитлером, вызвали столь мало возмущения и воли к сопротивлению. Люди боялись худшего. Штурмовики в течение года с кровожадным предвкушением заранее возвещали о «Ночи длинных ножей». Она не состоялась; были только отдельные, скрытые и вскоре снова подавленные, разумеется никогда не покаранные убийства некоторых особенно ненавистных противников. Гитлер лично и торжественно (под присягой, в качестве свидетеля перед имперским судом) заявил, что после его прихода к власти покатятся головы — головы «Ноябрьских предателей». После этого почти облегчением было то, что ветераны революции 1918 года и видные деятели республики весной и летом 1933 года были «всего лишь» заключены в концентрационные лагери, где они хотя и подвергались жестокому обращению и их жизни были в опасности, но все же в основном раньше или позже они снова выходили оттуда. Некоторые даже оставались совершенно нетронутыми. Ожидали погромов: вместо этого только в течение одного дня — 1 апреля 1933 года — имел место более символический, бескровный бойкот еврейских магазинов. Одним словом, все было очень плохо, но все же несколько менее плохо, чем угрожалось. И те, которые — как позже оказалось, по праву — говорили: «Все это только лишь начало», были, казалось, уличены во лжи, когда террор в течение 1933 и 1934 годов медленно затихал, а в годы с 1935 по 1937 («хорошие» нацистские годы) приобрел определенные черты нормальности, едва заметно искажаемые лишь дальнейшим существованием теперь уже меньше загруженных концентрационных лагерей. Другие же, кто говорил: «Все это лишь прискорбные явления переходного периода», выглядели оказавшимися правыми.
В целом манипулирование и дозирование террора в первые шесть лет — сначала возбуждение страха посредством разнузданных угроз, затем тяжелые, но все же несколько не дотягивающие до уровня угроз действия устрашения, и затем постепенный переход к почти нормальности, но без полного отказа от некоего фонового террора — все это следует назвать психологическим шедевром Гитлера. Он был нацелен на недавно отвергавших нацизм избирателей, или выжидавших — то есть на большинство — для правильной меры запугивания, без того, чтобы их довести до отчаянного сопротивления; и, что еще важнее, без того, чтобы их отвлечь от более позитивно оцениваемых достижений режима.
Среди этих позитивных достижений Гитлера на первом месте, ставящем все другие в тень, следует назвать его экономическое чудо. Этого словосочетания тогда еще не существовало; оно было впервые применено для определения поразительно быстрых достижений по восстановлению и оживлению экономики эры Эрхарда после Второй мировой войны. Но оно еще лучше подходит для того, что происходило в Германии при Гитлере в середине тридцатых годов. Впечатление, что совершено настоящее чудо, и что человек, его совершивший (то есть Гитлер), является волшебником, было тогда гораздо глубже и сильнее.
В январе 1933 года, когда Гитлер стал рейхсканцлером, в Германии было шесть миллионов безработных. Через три недолгих года, в 1936 году, властвовала полная занятость. Кричащая нужда и нищета масс повсеместно превратились в скромно–комфортное благосостояние. Почти столь же важным было то, что растерянность и потеря надежды уступили место уверенности и вере в себя. И что еще чудеснее: переход от депрессии к экономическому процветанию был достигнут без инфляции, при полностью стабильных заработках и ценах. Позже это не удалось сделать даже Людвигу Эрхарду.
Невозможно достаточно полно представить себе благодарное удивление, с которым немцы реагировали на это чудо и особенно то, как немецкие рабочие после 1933 года толпами от СДПГ и КПГ переходили на сторону Гитлера. В 1936–1938 годах оно абсолютно властвовало в настроении немцев и тем, кто все еще отвергал Гитлера, оставляло роль склочных критиканов. «У этого человека могут быть свои ошибки, но он снова дал нам работу и хлеб», — таким было в эти годы миллионоголосое настроение бывших избирателей СДПГ и КПГ, которые еще в 1933 году образовывали большую массу противников Гитлера.
Было ли немецкое экономическое чудо тридцатых годов действительно достижением Гитлера? Несмотря на возможные возражения, следует пожалуй дать на это утвердительный ответ. Совершенно верно: Гитлер в экономической и политико–экономической сферах был дилетантом; отдельные идеи, с помощью которых было приведено в действие экономическое чудо, исходили большей частью не от него, а особенно рискованный трюк финансирования, от которого все зависело, однозначно был созданием другого человека: его «финансового волшебника» Яльмара Шахта. Но это был Гитлер, кто поставил Шахта во главе — сначала Рейхсбанка, затем министерства экономики — и позволил тому действовать. И это был Гитлер, кто все планы по оживлению экономики, которые существовали уже до него, но до него именно исходя из всех возможных, в основном финансовых сомнений не были реализованы, достал с полки и запустил в работу — начиная с государственных долговых обязательств, принимаемых в уплату налогов, и до MeFo–векселей, от военизированной трудовой повинности и до строительства автобанов. Нет, он вовсе не был экономическим политиком, и он никогда не мечтал о том, что он придет к власти на окольном пути через экономический кризис и с задачей устранить массовую безработицу. Задача целиком и полностью не была выкроена под него; в его планах и политических мысленных построениях экономические вопросы до 1933 года практически не играли никакой роли. Но он обладал достаточным политическим инстинктом, чтобы понять, что это в настоящий момент играло главную роль, и — что поразительно — также достаточным политико–экономическим инстинктом, чтобы, в противоположность злосчастному Брюнингу, понять, что подъем экономики в данный момент был важнее, чем бюджетная и монетарная стабильность.
Кроме того, он, конечно же, обладал (в отличие от своих предшественников) и властью насильственно добиться по крайней мере иллюзии монетарной стабильности. Ведь нельзя не видеть и эту теневую сторону гитлеровского экономического чуда: то, что оно развертывалось посреди продолжительной мировой депрессии и превращало Германию в остров благоденствия, потребовало изоляции немецкой экономики от внешнего мира, и поскольку его финансирование по тенденции неизбежно было инфляционным, то это потребовало введенных сверху принудительных зарплат и цен. Для диктаторского режима с концентрационными лагерями на заднем плане и то, и другое было возможно: Гитлеру не нужно было оглядываться ни на объединения предпринимателей, ни на профсоюзы. Он мог и тех, и других принудительно загнать в «Немецкий Рабочий Фронт» и тем самым парализовать, и он мог любого предпринимателя, который совершал неприемлемые сделки за границей или повышал цены своих товаров, таким же образом заключить в концлагерь, как и любого рабочего, требующего повышения зарплаты или вообще угрожающего по этой причине забастовкой. Также и по этой причине следует назвать экономическое чудо тридцатых произведением Гитлера, и по этой же причине те, кто ради экономического чуда смирялся с концентрационными лагерями, были в определенном смысле слова лишь последовательными.
Экономическое чудо было самым популярным достижением Гитлера, но не единственным. По крайней мере, столь же сенсационными и столь же неожиданными в первые шесть лет его правления были также успешно проведенные ремилитаризация и вооружение Германии. Когда Гитлер стал рейхсканцлером, у Германии была стотысячная армия без современных видов оружия, а военной авиации не существовало. В 1938 году это была сильнейшая военная и военно–воздушная держава Европы. Невероятное достижение. Хотя и оно не могло возникнуть без определенной предварительной работы во времена Веймарской республики, и оно естественно было не детальной проработкой Гитлера, а могучим достижением военной верхушки. Но Гитлер отдал приказ и от него исходило вдохновение; без решающей инициативы Гитлера о военном чуде было бы возможно помыслить еще менее, чем об экономическом чуде, и гораздо более, чем экономическое чудо, которое было импровизацией Гитлера, оно брало свое начало в его давно лелеемых планах и намерениях. То, что оно в руках Гитлера позже не пошло на пользу Германии, это особая статья. И поэтому оно все же остается достижением, и так же, как и экономическое чудо, достижением, на которое до того никто не считал Гитлера способным. То, что он против всех ожиданий осуществил это, вызвало изумление и восторг, у некоторых немногих возможно также и определенную тревогу (для чего все это изнурительное вооружение?), но у большинства удовлетворение и национальную гордость. В военной области, как и в экономической, Гитлер проявил себя чудотворцем, которому только несговорчивые упрямцы могут отказать в благодарности и в повиновении.
Здесь следует кратко коснуться двух аспектов гитлеровской политики вооружения. Третий аспект требует более подробного рассмотрения.
1. Часто утверждается, что экономическое чудо Гитлера и его военное чудо в сути были одним и тем же, создание рабочих мест было достигнуто целиком или по крайней мере в существенной степени через вооружение. Это не соответствует истине. Конечно, всеобщая воинская повинность устранила несколько сотен тысяч потенциальных безработных с улиц, а массовое производство танков, орудий и самолетов обеспечило несколько сотен тысяч рабочих металлургической отрасли заработком и хлебом. Но подавляющее большинство из шести миллионов безработных, которые достались Гитлеру, нашли заново свою работу в совершенно нормальных гражданских отраслях экономики. Геринг, который в своей жизни произнес много хвастливой бессмыслицы, пустил тогда в оборот вводящую в заблуждение пословицу: «Пушки вместо масла». В действительности Третий Рейх производил и пушки, и масло, и еще много всего прочего.
2. У вооружения также была важная внешнеполитическая сторона: оно означало одновременно аннулирование решающей части Версальского мирного договора, то есть политический триумф над Францией и Англией, а также радикальное изменение соотношения сил среди европейских держав. Но об этом следует вести речь в связи с другим, в главе «Успехи». Здесь же, где мы имеем дело с достижениями Гитлера, нас интересует достижение как таковое.
3. В этом достижении (вооружение Германии) спрятан один полностью личный вклад Гитлера, который заслуживает краткого рассмотрения. Мы говорили выше, что колоссальная детальная проработка вооружения была делом не Гитлера, а военного министерства и генералитета. Из этого есть исключение. Одним определенным детальным вопросом, который позже, в ходе войны, проявил себя в высшей степени важным, Гитлер занялся лично и сам определил организацию нового вермахта, и тем самым его будущий способ действий. А именно: пойдя против все еще превосходящего мнения большинства военных специалистов, он настоял на создании интегрированных, самостоятельно действующих танковых дивизий и танковых армий. Эти новоявленные войсковые образования, которыми в 1938 году обладала только германская армия, в первые два года войны проявили себя как решающее оружие в военных действиях и были позже переняты всеми другими армиями. Их создание — это личная заслуга Гитлера и оно представляет его величайшее достижение в военной области — большее, чем его спорная деятельность в качестве Верховного Командующего в войне. Без Гитлера меньшинство среди немецкого генералитета — представленное прежде всего Гудерианом — которое поняло возможности самостоятельного танкового оружия, очевидно так же потерпело бы поражение от консервативного большинства, как и в Англии и во Франции, где защитники танков Фюллер и де Голль как известно не смогли преодолеть сопротивление традиционалистов. Едва ли будет преувеличением сказать, что в этом мало интересном для публики внутреннем военном конфликте были предрешены исходы военных кампаний 1939–1941 гг., в особенности французской военной кампании 1940 года. То, что Гитлер при этом принял правильное решение, это — в противоположность к его другим, им самим тотчас же эффектно вынесенным на публику достижениям — скрытое достижение, которое сначала вовсе не снискало ему популярности; напротив, оно сделало его среди консервативных военных исключительно непопулярным. Но оно оправдалось позже — в его военном триумфе над Францией в 1940 году, что заставило на время потерять веру в себя даже его последних и самых упорных немецких противников.
Однако уже до этого, уже в 1938 году Гитлеру удалось привлечь на свою сторону подавляющее большинство из того большинства, которое в 1933 году еще голосовало против него, и это возможно является его самым величайшим достижением из всех. Это то достижение, которое заставляет выживших стариков стыдиться, а для родившейся позже молодежи непостижимо. Сегодня легко слетает с языка — у стариков: «Как мы могли?», у молодых «Как вы могли?». Но тогда это требовало совершенно исключительных прозорливости и проницательности, чтобы распознать в достижениях и успехах Гитлера уже скрытые корни грядущей катастрофы, и совершенно исключительной силы характера, чтобы не поддаться на воздействие этих достижений и успехов. Лающие, с пеной у рта речи Гитлера, которые, если прослушать их сегодня, вызывают отвращение и возбуждают хохот, тогда часто имели фактическую основу, которая внутренне не давала слушателю возражать. Это фактический фон действовал на слушателей, а вовсе не лай и пена у рта. Вот выдержка из речи Гитлера от 28 апреля 1939 года:
«Я победил хаос в Германии, восстановил порядок, неслыханно поднял производство во всех областях нашей национальной экономики… Мне удалось семь миллионов безработных, страдания которых так терзали наши сердца, всех без остатка снова включить в полезное производство… Я не только политически объединил немецкий народ, но также и дал ему вооружение, и далее я пытался страницу за страницей устранить тот договор, который в своей статье 448 содержит самое подлое насилие, которым когда–либо подвергались народы и люди. Я вернул обратно в Рейх грабительски отобранные у нас в 1919 году провинции, я вернул обратно Родину миллионам оторванным от нас и глубоко несчастным немцам, я восстановил тысячелетнее историческое единство немецкого жизненного пространства, и я … постарался все это сделать, не проливая кровь и не подвергая мой народ или какой–либо другой страданиям войны. Я, еще 21 год назад неизвестный рабочий и солдат своего народа, … создал все это своими собственными силами…»
Отвратительное самовосхваление. Смехотворный стиль («…семь миллионов безработных, страдания которых так терзали наши сердца.») Но, черт побери, все это правда — или почти все. Если же кто будет цепляться к паре вещей, которые возможно все же не соответствуют истине (победил хаос — без конституции? Восстановил порядок — при помощи концлагерей?), будет порой казаться самому себе упрямцем, мелочно выискивающим недостатки. Остальное — какие доводы можно было выдвинуть против этого в апреле 1939 года? Ведь экономика действительно расцветала, у безработных действительно снова была работа (их было не семь миллионов, а шесть, но ладно), вооружение было действительностью, Версальский договор действительно стал мертвой бумагой (и кто бы в 1933 году посчитал бы это возможным!), Саар и Мемельская область действительно снова принадлежали Рейху, равным образом как и австрийцы и судетские немцы, и они действительно радовались этому — их торжествующие крики еще звучат в ушах. Войну это чудесным образом действительно не вызвало, и то, что Гитлер двадцать лет назад действительно был неизвестным, никто не мог оспаривать (вообще–то вовсе не рабочим, ну да ладно). Действительно ли он все это создал своими собственными силами? Естественно, у него были помощники и сотрудники, но можно ли искренне утверждать, что все это могло произойти и без него? Можно ли таким образом еще отвергать Гитлера без того, чтобы отвергать все, чего он достиг, и не были ли в сравнении с этими достижениями его неприятные черты и его злодеяния всего лишь изъянами внешнего?
Какие вопросы задавали (могли задавать) старые противники Гитлера, образованные и обладающие художественным вкусом бюргеры, даже верующие христиане или марксисты, в середине и в конце тридцатых годов в виду неоспоримых достижений Гитлера и чудесных свершений, это: может быть, мои собственные мерки неверны? Быть может, все, что я учил и во что я верил, не соответствует истине? Разве не опровергает меня все, что происходит перед моими глазами? Если бы мир — экономический мир, политический, моральный мир — был бы действительно таким, в какой я верил, ведь тогда такой человек очень быстро и самым смехотворным образом потерпел бы крушение, да, и вообще бы он не зашел настолько далеко, насколько он зашел! Но он менее чем за двадцать лет из полнейшего ничтожества стал центральной фигурой мира, и все ему удается, даже казалось бы невозможное — все, все! Разве это не доказательство? Не принуждает ли это меня к генеральному пересмотру всех моих представлений, в том числе эстетических, в том числе моральных? Не следует ли мне по крайней мере допустить, что я заблуждался в своих достижениях и предсказаниях, и стать со своей критикой очень сдержанным, со своими суждениями очень осторожным?
Это сомнение в самом себе в целом понятно и даже вызывает симпатию. Но от него до первого, еще наполовину против своей воли произнесенного «Хайль Гитлер!» было уже недалеко.
Такие обращенные или наполовину обращенные видимыми достижениями Гитлера в общем не были национал–социалистами; но они были приверженцами Гитлера, верующими в Гитлера. И в апогее всеобщей веры в Фюрера таких немцев было, пожалуй, безусловно больше девяноста процентов.
Неслыханное достижение, почти весь народ объединить вокруг себя, и выполнить это менее чем за десять лет! И выполнить, по существу, не посредством демагогии, но — посредством достижений. До тех пор, пока у Гитлера в распоряжении были только его демагогия, его гипнотическое красноречие, его режиссерское искусство в опьянении и затуманивании масс — в двадцатые годы — то он сделал тем самым своими приверженцами едва ли более пяти процентов немцев. На выборах в рейхстаг 1928 года это было 2,5 процента. Следующие сорок процентов в 1930–1933 годах к нему пригнали экономическая нужда — и полная, беспомощная несостоятельность всех других правительств и партий в отношении этой нужды. Но последние, решающие пятьдесят процентов он привлек на свою сторону после 1933 года главным образом посредством достижений. Кто, примерно в 1938 году, в кругах, где это еще было возможно, произносил критические слова о Гитлере, неизбежно раньше или позже (иногда с полусогласием: «Эти дела с евреями мне тоже не нравятся») слышал такой ответ: «Но он же всего достиг!» Не такой, например ответ: «Но как увлекательно он может ораторствовать!», и не такой: «Но как великолепен он снова был на последнем партийном съезде!», ни разу: «Но что за успехи у него!». Нет: «Он же всего достиг!» И что собственно можно было в 1938 году или весной 1939 года на это возразить?
Существовал еще один устойчивый оборот речи, который тогда был постоянно на устах новоприобретенных последователей Гитлера. Он гласил: «Если бы об этом знал Фюрер!», и это намекало как раз на то, что вера в фюрера и обращение в веру национал–социализма оставались разными вещами. Если что–то не нравилось людям в национал–социализме — и было все еще много людей, которым многое не нравилось — то они инстинктивно стремились снять вину за это с Гитлера. Объективно, естественно, без оснований. Гитлер был таким же образом ответственен за разрушительные меры своего режима, как и за созидательные. В определенном смысле следует назвать разрушение германского государства и конституционной структуры, к чему мы еще вернемся, «достижениями» Гитлера — достижениями уничтожения, в которые вложено столь же много усилий, как и в позитивные достижения в экономической и военной сферах. Где–то между ними находятся его достижения в общественной области. В них разрушительное и созидательное уравновешивали друг друга.
Гитлер в двенадцать лет своего правления способствовал большим изменениям в общественном строе. Но здесь следует проводить четкую границу.
Существует три больших процесса изменения в обществе, которые начались уже в последние годы кайзеровского рейха, продолжались как при Веймарской республике, так и при Гитлере, и все еще бурно идут в Федеративной Республике и в ГДР. Во–первых, это демократизация и уравнивание общества, то есть ликвидация сословий и стирание классовых границ; во–вторых, переворот в сексуальной морали, а следовательно и возрастающие обесценивание и отрицание христианского аскетизма и буржуазных приличий; и в-третьих, эмансипация женщин, следовательно — прогрессирующее выравнивание половых различий в правовых нормах и в области труда. В этих трех областях достижения Гитлера, положительные ли, или отрицательные, сравнительно невелики, и мы упоминаем здесь об этом лишь потому, поскольку существует ложное представление, будто он эти три тенденции развития сдерживал или подавлял.
Наиболее отчетливо это проявляется в отношении эмансипации женщин, которая, как известно, на словах отвергалась национал–социализмом. В действительности однако она сделала большой рывок, особенно во время второй, военной шестилетки режима, и именно с полным одобрением и часто с принудительным подталкиванием со стороны партии и государства. Никогда еще женщины не были включены в столь многие мужские профессии и мужские функции, как это было во Второй мировой войне, и это невозможно было повернуть вспять — даже если бы Гитлер пережил Вторую мировую войну.
В области сексуальной морали национал–социалистическая точка зрения на словах была противоречивой. Прославлялись немецкая дисциплина и обычаи, но при этом выступали против поповского ханжества и обывательской затхлости, и ничего не имели против «здоровой чувственности», особенно если она, в браке или без него, способствовала появлению генетически здорового потомства. Практически же стремление к культу тела и секса, которое началось в двадцатые года, в тридцатых и в сороковых годах без препятствий развивалось дальше.
Наконец, что же касается прогрессивного упразднения сословных привилегий и ломки классовых барьеров, то национал–социалисты были даже совершенно официально за это (в противоположность к итальянским фашистам, которые на своих знаменах начертали лозунг восстановления «корпоративного государства», то есть сословного — это одна из многих причин, по которым не следует валить в одну кучу национал–социализм Гитлера и фашизм Муссолини). Они лишь изменили словарь: что прежде называлось «бесклассовым обществом», при них именовалось «народное общество». Практически это было то же самое. Бесспорно, что при Гитлере, даже еще в большей степени, чем прежде в Веймарской республике, имели место массовые продвижения в карьере и падения, классовое смешение и прорывы классовых границ — «свободный путь дельным людям» — и дельным по образу мыслей; вовсе не все при этом выглядело радостным, но «прогрессивным», в смысле прогрессивного уравнивания, оно было несомненно. Наиболее отчетливо это развитие проявлялось в составе офицерского корпуса, чему даже способствовал лично Гитлер. Еще в Веймарской 100-тысячной армии офицерский корпус был почти чистой вотчиной аристократии. Первые фельдмаршалы Гитлера, происходившие из Веймарского рейхсвера, почти все еще перед фамилией имели приставку «фон»; среди ставших фельдмаршалами позже — более почти никто.
Всё это лишь попутно и для полноты картины. Как уже сказано, речь шла при этом о процессах, которые были запущены уже до Гитлера и продолжались как при нем, так и после него, и в которых деятельность Гитлера лишь очень мало меняла что–либо в отрицательную или в положительную сторону. Однако существует одно великое общественное изменение, которое было личным творением фюрера, и которое, что интересно, хотя в Федеративной республике и отменено, в ГДР тем не менее было сохранено и развито далее. Сам Гитлер называл это «социализация людей». «Что нам нужно: социализация банков и фабрик», — говорил он Раушнингу. «Что это конечно означает, это то, что я людей прочно встрою в систему дисциплины, из которой они не смогут выйти… Мы обобществляем людей». Это социалистическая сторона гитлеровского национал–социализма, о которой теперь пойдет речь.
Тот, кто вместе с Марксом решающий или даже единственный признак социализма видит в обобществлении средств производства, естественно будет отрицать эту социалистическую сторону национал–социализма. Гитлер не обобществлял средства производства, следовательно, он не был социалистом: тем самым вопрос для марксистов исчерпан. Но внимание! Дело не столь просто. Что интересно, ведь и нынешние социалистические государства вовсе не ограничиваются обобществлением средств производства, но и направляют большие усилия на то, чтобы кроме этого также и «обобществить людей», то есть чтобы их, по возможности от колыбели до смертного одра, организовать коллективно и принудить к коллективному, «социалистическому» образу жизни, «прочно встроить их в дисциплину». Вполне уместен вопрос — не является ли это, вопреки Марксу, более важной стороной социализма.
Привыкли думать в категориях противоположности социализма и капитализма. Но правильнее, во всяком случае, по всей вероятности важнее, видеть противоположность социализму в индивидуализме, а не в капитализме, поскольку социализм в эпоху индустриального развития совершенно неизбежно тоже является неким видом капитализма. И социалистическое государство должно аккумулировать капитал, возобновлять и расширять; методы работы и мышления управляющего или инженера при капитализме и при социализме одни и те же, и фабричная работа в социалистическом государстве тоже неизбежно является отчужденной работой; принадлежат ли машины и конвейер, который он обслуживает, частному концерну или являются народным имуществом, для рабочего при его работе в этом нет никакой ощутимой разницы. Но есть очень большая разница — предоставлен ли он после работы самому себе или же перед воротами фабрики его ждет коллектив — можно также сказать: сообщество. Другими словами: важнее, чем отчуждение людей от своей работы — в котором в индустриальной экономике очевидно ни при какой системе нет решающих различий — становится отчуждение людей от своих окружающих. Или еще говоря другими словами: если целью социализма является устранение человеческого отчуждения, то тогда обобществление людей достигает этой цели гораздо раньше, чем обобществление средств производства. Второе возможно и устраняет несправедливость, правда, насколько показывают последние тридцать или шестьдесят лет, за счет эффективности. Первое же устраняет именно отчуждение, а именно отчуждение людей большого города друг от друга, правда за счет индивидуальной свободы. Ведь свобода и отчуждение в такой же степени являются двумя сторонами медали, как и общество и дисциплина.
Будем говорить конкретно. В чём отличалась жизнь огромного большинства немцев в Третьем Рейхе, которые не были отверженными и преследуемыми ни по расовым, ни по политическим основаниям, от жизни в догитлеровской Германии и также в Федеративной республике, но в чём однако она была похожа как два яйца на жизнь в ГДР, это то, что она в наибольшей степени происходила во внесемейных обществах или коллективах, от участия в которых для большинства, независимо от того, было ли членство в них теперь официально–принудительным или нет, невозможно было уклониться. Школьник принадлежал к «Юнгфольк», как в настоящее время в ГДР к Юным Пионерам, молодые люди находили второй дом в гитлерюгенде, как в Свободной Немецкой Молодежи, мужчины крепкого возраста занимались военным спортом в СА или в СС, подобно как в ГДР — в Обществе Спорта и Техники, женщины занимались в Немецком Женском Обществе (аналог: Демократический Союз Женщин), а из кого выходил толк или кто хотел сделать карьеру, тот состоял в партии, прежде в Третьем Рейхе, как в настоящее время в ГДР, не говоря уже о сотнях национал–социалистических (соответственно социалистических) объединений по признаку профессии, хобби, спорта, образования и проведения свободного времени (Сила через радость! Красота работы!). Само собой разумеется, что песни, которые пелись, и речи, которые произносились, были тогда в Третьем Рейхе другими, чем сегодня в ГДР. Но занятия — туризмом, марширование и походы, пение и костры, любительские занятия изготовлением чего–либо, гимнастика и стрельба — их невозможно различить, так же как и чувства защищенности, товарищества и счастья, которые процветали в таких сообществах. Гитлер был в этом вне сомнения социалистом — даже очень успешным социалистом — тем, что он принуждал людей к этому счастью.
Было ли это счастьем? Или же принуждение к этому воспринималось опять как несчастье? Люди в сегодняшней ГДР часто стремятся убежать от своего принудительного счастья; но когда они попадают в Федеративную республику, столь же часто они сетуют на одиночество, которое является оборотной стороной личной свободы. В Третьем Рейхе часто происходило подобное. Мы не будем здесь разрешать вопрос, кто счастливее: социализированный человек или живущий индивидуально.
Читатель вообще должен был заметить (возможно с неприятным изумлением), что мы в этой главе, которая имеет дело с достижениями Гитлера, весьма воздерживаемся от оценок. Причина находится в природе самого предмета. Достижения как таковые морально нейтральны. Они могут быть лишь хорошими или плохими, но не добрыми или злыми. Гитлер наделал много зла, и в последующих главах мы будем иметь предостаточно поводов, чтобы морально проклясть его. Но не следует проклинать его по ложным основаниям — ошибка, которая в его время жестоко отомстила и которая и сегодня еще часто повторяется. «Только не делай для меня дьявола ничтожным!" Всегда было велико искушение принизить Гитлера, у которого, конечно же, были свои убогие и смешные черты; оно и сейчас тем более таково, поскольку он потерпел поражение. Не следует слишком быстро поддаваться этому искушению.
Несомненно, что люди по праву не решаются назвать его «великим человеком». «Сильные разрушители совсем не являются великими», — сказал Якоб Буркхардт, и конечно же, Гитлер проявил себя в качестве сильного разрушителя. Но, без всякого сомнения, он проявил себя также (и не только в разрушении) как орудие достижений большого калибра. Без его совершенно необычной силы достижений катастрофа, которую он вызвал, была бы менее разрушительной. Но не следует упускать из внимания, что его путь в пропасть шёл через высокую вершину.
Иоахим Фест в введении к своей биографии Гитлера ставит интересный мысленный эксперимент. Он пишет: «Если бы в конце 1938 года Гитлер пал жертвой покушения, то лишь немногие бы помедлили назвать его величайшим государственным деятелем немцев, возможно даже завершителем их истории. Агрессивные речи и Майн Кампф, антисемитизм и концепция мирового господства по всей вероятности были бы забыты как фантазии ранних лет […] Шесть с половиной лет разлучили Гитлера с этой славой». И, как пишет Фест в другом месте своей книги, «Шесть лет с гротескными заблуждениями, ошибки одна за другой, преступления, судороги, грёзы уничтожения и смерть».
Разумеется, Фест не имеет в виду, что заблуждения, ошибки и преступления Гитлера начались только в последние шесть лет; как раз Фест в своей книге выдающимся образом выводит, сколь глубоко в прошлое Гитлера простираются их корни. С другой стороны Фест полностью прав в том, что они полностью сказались или раскрылись лишь во второй половине его правления, а в первой половине были перекрыты неожиданными и самим Гитлером имевшимися в виду лишь подготовительно достижениями и успехами. Фест прав еще и в том, что осень и зима 1938–1939 гг. представляли кульминационный пункт карьеры Гитлера: до этого момента у него было постоянное восхождение; с этого времени готовились — он сам их готовил — снижение и низвержение. Конечно же, большинство немцев, если бы в то время он стал жертвой покушения (или несчастного случая, или инфаркта), поверили бы в то, что в его лице они потеряли одного их своих величайших людей. Но были ли бы они тем самым правы, и можно ли сегодня еще думать так в ретроспективе об умершем в 1938 году Гитлере?
Мы полагаем: нет, и это так по двум причинам.
Первая состоит в том, что Гитлер решился на войну, которая должна была поставить на карту все его предшествующие достижения, уже осенью 1938 года. Уже в сентябре 1938 года Гитлер стремился к войне, и еще в стенографических записях Бормана февраля 1945 года он сожалел о том, что не начал её тогда: «С военной точки зрения мы были заинтересованы в том, чтобы её (войну) начать годом раньше… Но я не мог ничего сделать, поскольку англичане и французы в Мюнхене приняли все мои требования». И уже в ноябре 1938 года в речи перед главными редакторами внутренней прессы страны он признал, что все его обещания мира прошедшего года были маскировкой:
«Обстоятельства вынуждали меня долгие годы говорить почти исключительно о мире. Только при продолжающемся акцентировании немецкого стремления к миру и мирных намерений было возможно для меня дать немецкому народу … вооружение, которое было необходимо как предпосылка для следующего шага. Само собой разумеется, что такая проводимая в течение многих лет пропаганда имеет также и свои сомнительные стороны, ведь она очень легко может привести к тому, что в головах многих людей установится точка зрения, что нынешний режим идентичен с решением и волей сохранять мир при любых обстоятельствах. Это, однако, не только привело бы к неверной оценке постановки целей этой системы, но это прежде всего привело бы к тому, что немецкая нация наполнится духом, который надолго в качестве пораженчества отнял бы как раз успехи нынешнего режима и он их непременно отнимет».
Витиевато выражено, но достаточно ясно. Открытым текстом это означает, что не только заграница, но и немцы в течение долгих лет вводились в заблуждение его речами о мире. И немцы поверили ему; их желания о пересмотре результатов Первой мировой войны были умиротворены. В 1939 году они вступали в войну не с воодушевлением, как в 1914, а со смущением и подавленностью. Достижения Гитлера в 1933–1938 гг. по меньшей мере наполовину были обязаны также тому обстоятельству, что они воплощались без войны. Если бы немцы осознавали, что они всегда служили только подготовке к войне — возможно, что многие из них все же думали бы об этом иначе; и если бы они это пережили бы лишь позже (в историческом исследовании вряд ли возможно было бы избежать, чтобы не вскрыть этого) — казался ли бы им тогда еще Гитлер одним из величайших деятелей Германии?
Однако имеет смысл направить мысленный эксперимент Феста еще и в другую сторону. Несомненно: при известии о неожиданной смерти Гитлера осенью 1938 года у большинства немцев сначала было бы чувство, что они потеряли своего величайшего государственного деятеля. Но это чувство вероятно продержалось бы лишь несколько недель. Ведь затем все бы с ужасом увидели, что у них нет больше функционирующей государственности — что Гитлер втихомолку разрушил её уже к 1938 году.
Как бы пошло дело дальше? У Гитлера в 1938 году не было преемника, и не было конституции, по которой мог бы быть избран преемник, и не было никаких органов, которые бы имели несомненное право и несомненную силу поставить такового. Веймарская конституция больше не действовала, но она так и не была замещена другой. Поэтому в государстве отсутствовали органы, через которые оно могло дать нового верховного правителя. Возможные кандидаты в преемники опирались каждый на государство в государстве: Геринг на люфтваффе, Гиммлер на СС, Гесс на партию (о которой в этой связи следует заметить, что она, собственно говоря, стала уже почти столь же недееспособной, как и СА); и затем была конечно же еще армия, чьи верховные генералы еще как раз в сентябре 1938 года были почти готовы совершить путч. В общем и целом — государственный хаос, который удерживался вместе и маскировался только личностью Гитлера, и который в отсутствие этой личности безжалостно был бы разоблачен. И этот хаос был созданием Гитлера — если хотите, его достижением; достижением разрушения, которое вплоть до нынешних дней едва ли замечается, поскольку оно в заключение поднялось и погибло в еще более всеохватывающем разрушении.
Ранее при рассмотрении жизни Гитлера мы натолкнулись на довольно чудовищный факт, что он свой политический график подчинил своей личной ожидаемой продолжительности жизни. Теперь же мы натолкнулись (совершенно с другого направления) на нечто подобное: именно, что он способность функционирования государства осознанно разрушил в пользу своему личному всемогуществу и незаменимости, и именно с самого начала. Способность функционирования государства основывается на его конституции, которая может быть написанной или не написанной. Но Третий Рейх по меньшей мере с осени 1934 года не имел ни написанной, ни ненаписанной конституции, и он не признавал и не соблюдал основных прав, которыми ограничивается власть государства по отношению к гражданам, не имел также даже безусловно необходимого минимума конституции, а именно регламента работы органов, который ограничивает полномочия различных государственных органов относительно друг друга и тем самым обеспечивает их осмысленную совместную деятельность. Наоборот, Гитлер умышленно установил такое положение вещей, при котором различные самостоятельные носители власти безгранично конкурировали и пересекались друг с другом, стояли рядом и против друг друга, а на вершине всего только он. Только таким образом он мог обеспечить себе полностью неограниченную свободу действий во всех направлениях, которую он хотел. Потому что у него было совершенно правильное ощущение, что любой конституционный порядок ограничивает также и власть самого могущественного из конституционных органов: по крайней мере и самый могущественный человек конституционного государства наталкивается на ограничение полномочий, он не может приказать всем и всё; и обеспечивается по крайней мере то, что и без него все дела будут идти дальше. Но и того, и другого Гитлер не желал, и по этой причине он ликвидировал всякую конституцию. Он желал быть не первым слугой государства, но Фюрером — абсолютным властелином. И он правильно понял, что абсолютное господство невозможно в условиях ненарушенной государственности, а возможно лишь в прирученном хаосе. Поэтому с самого начала он государство заместил хаосом — и следует отдать ему должное, что он, пока был жив, умел им управлять. Но, разумеется, его смерть даже на высоте его достижений, осенью 1938 года, сделала бы созданный им хаос очевидным — и тем самым его посмертная слава была бы изрядно скомпрометирована. Существует и еще нечто иное, что побуждало Гитлера к разрушению государства. При внимательном изучении Гитлера у него обнаруживается некая черта, которую можно обозначить как боязнь закрепления результатов, возможно еще лучше — как страх перед любой окончательностью. Это как если бы нечто в нем страшилось устанавливать границы не только своей власти через государственный порядок, но даже своей воле путем точной постановки целей. Германский Рейх, руководство которым он принял, и сам Великогерманский Рейх, до которого он расширил его в 1938 году, никогда не были для него чем–то, что он должен укреплять и сохранять, но всегда были только трамплином к другому, гораздо большему рейху, который возможно был бы уже вовсе не просто немецким рейхом, а именно «великогерманским», и которому он в своих мыслях никогда не устанавливал географических границ — была только постоянно передвигавшаяся «оборонительная граница», которая должна была закрепиться возможно на Волге, возможно на Урале, а может быть и только лишь на Тихом океане. Когда он в уже много раз цитируемой речи 28 апреля 1939 года хвастался, что он «восстановил тысячелетнее историческое единство немецкого жизненного пространства», то он не высказал того, что он думал на самом деле: «жизненное пространство», которого он добивался, лежало далеко на востоке, и оно было не историческим, а футуристическим. Гораздо раньше он позволил промелькнуть кусочку своих истинных мыслей в также уже цитировавшейся речи от 10 ноября 1938 года, когда он говорил о «каждый раз снова следующем шаге», для которого следует внутренне подготовить немецкий народ. Однако если каждый шаг снова и снова должен быть лишь подготовкой для последующего, то нет причины где–либо остановиться и достигнутое — или вовсе лишь данное — длительно укреплять в качестве государства. Наоборот, прочное следовало сделать подвижным и дать ему импульс движения, все должно быть временным и из этой временности совершенно автоматически стремиться к постоянному изменению, увеличению, расширению.
Германский Рейх должен был прекратить свое существование в качестве государства, чтобы полностью превратиться в инструмент завоевания.
С этой точки зрения нет большего антагонизма, чем между Гитлером и Бисмарком, который стал политиком мирного развития, когда он достиг достижимого. Но и сравнение с Наполеоном будет здесь поучительно. Наполеон, как и Гитлер, потерпел поражение в качестве завоевателя, но из его достижений в качестве французского государственного деятеля осталось существовать многое: его великие труды по законодательству, его система воспитания; да и его четкое государственное устройство с департаментами и префектами существует и в настоящее время, как он его установил, несмотря на все происшедшие с тех пор изменения формы государства. Гитлер же не установил никакого государственного устройства, и его достижения, которые в течение десяти лет потрясали немцев и заставляли весь мир затаивать дыхание, были мимолетны и исчезли бесследно — не только потому, что они окончились катастрофой, но и потому, что они никогда не планировались на окончательность. Гитлер, как чистый чемпион по достижениям, возможно, был даже сильнее Наполеона. Но вот кем он не был никогда, так это государственным деятелем.
УСПЕХИ
Кривая успехов Гитлера задаёт загадку, сходную с загадкой кривой его жизни. Там, вспомните, был бросающийся в глаза перелом между полной бездеятельностью и неизвестностью в первые тридцать лет жизни и публичной активностью величайших масштабов в последующие двадцать шесть, появившийся как по требованию. В случае успехов подобный перелом существует даже дважды. Все успехи Гитлера приходятся на период времени в двенадцать лет, с 1930 по 1941 год. До этого он был совершенно безуспешным в политической карьере, которая как–никак длилась уже десять лет. Его путч в 1923 году потерпел неудачу, а его вновь основанная в 1925 году партия до 1929 года была незначительной периферийной партией. После 1941 года — даже уже после осени 1941 — у него также не было больше успехов: его военные предприятия терпели крах, поражения учащались, союзники отпадали, вражеская коалиция сохранялась. Конец известен. Но с 1930 по 1941 год Гитлеру прекрасно удавалось все, что он предпринимал как внутри страны, так и на внешнеполитической арене, а в заключение и в военной сфере, что поражало весь остальной мир.
Посмотрим на хронологию: в 1930 году число голосов, полученных при выборах в рейхстаг, увеличилось в восемь раз; 1932 год — еще раз удвоилось; январь 1933 года — Гитлер становится рейхсканцлером, июль — все конкурирующие партии распущены; 1934 год — Гитлер становится также рейхспрезидентом и верховным командующим рейхсвера; полная власть. Внутриполитически для него после этого больше нечего достигать и он начинает серию внешнеполитических успехов: в 1935 году введение всеобщей воинской повинности с нарушением условий Версальского мирного договора — и ничего не происходит; 1936 год — ремилитаризация Рейнской области с нарушением договора в Локарно — и ничего не происходит; март 1938 года — аншлюс Австрии — и ничего не происходит; сентябрь — присоединение Судетской области — и это даже при выраженном одобрении Франции и Англии; март 1939 года — протекторат над Богемией и Моравией, оккупация Мемельской области. Этим серия внешнеполитических успехов исчерпывается, с этого момента Гитлер сталкивается с сопротивлением. И теперь начинаются военные успехи: сентябрь 1939 года — побеждена Польша, 1940 — оккупированы Дания, Норвегия, Голландия и Люксембург, побеждена Франция, в 1941 году оккупированы Югославия и Греция. Гитлер владычествует над европейским континентом.
В общем и целом: десять безуспешных лет; затем двенадцать лет непрерывной, головокружительной серии успехов; затем снова четыре года неудач с катастрофой в качестве заключительного аккорда. И каждый раз между ними резкий перелом.
Если хотите — можете поискать, но Вы не найдете в истории ничего сравнимого. Подъем и падение, да; смена успехов и неудач, да. Но никогда не было столь резко отделенных друг от друга трех периодов чистых неудач, чистых успехов и затем снова чистых неудач. Никогда подобный человек не проявлял себя сначала долгое время как явно безнадежный дилетант, затем столь же долгое время как бесспорно гениальный мастер своего дела, и затем обратно, в этот раз не только видимо, как безнадежный дилетант. Это требует своего объяснения. И это не объясняется напрашивающимися самими собой примерами из опыта, к которым инстинктивно прежде всего обращаются.
Несомненно, что не все политики всегда одинаково хороши; почти все делают время от времени ошибки — которые они затем исправляют так, как способны это сделать. Это известно. И известно, что многим политикам требуется известное время для обучения и освоения, прежде чем они достигнут пика своей формы; и что на вершине через определенное время они устают и ослабляют усилия или наоборот, становятся заносчивы и перегибают палку. Только вот все эти лежащие на поверхности попытки объяснения к Гитлеру просто не подходят. Они не объясняют двух резких разрывов между продолжительным успехом и продолжительным неуспехом. И их невозможно объяснить переменами в характере Гитлера или прибавлением или убылью в его способностях. Гитлер всегда оставался одним и тем же.
Ни в коем случае он не принадлежит к тем (не редким) фигурам в истории, которые при успехе теряют те свойства, благодаря которым они и достигли успеха. Нет речи и о том, что он когда бы то ни было обленился, ослабил контроль или что бразды правления ускользнули от него. Его энергия и сила воли с первого до последнего дня его публичной деятельности были одинаково поразительны, и его власть была абсолютной еще и в бункере рейхсканцелярии, до которой в заключение съёжилась сфера его господства. Когда один из обитателей бункера, зять Евы Браун Фегеляйн, захотел удрать 28 апреля 1945 года, за два дня до самоубийства Гитлера, и когда Гитлер приказал вернуть его и расстрелять, то его вернули и расстреляли. Приказ столь же характерен, как и его немедленное исполнение. Безуспешный Гитлер последних четырех лет войны был тот же самый Гитлер, что и успешный предшествующих лет. То, что он глотал таблетки, страдал бессонницей и время от времени у него тряслись руки, нисколько не влияло на его волю и силу в осуществлении планов. Описания Гитлера, которые стремятся сделать из Гитлера последних лет войны бледную тень его самого, жалкую человеческую развалину, являются безнадежными преувеличениями. Катастрофические неудачи Гитлера в 1941–1945 годах после предыдущих лет успеха не объясняются его телесным или духовным распадом.
Столь же мало оно объясняется — что также пытались делать, иногда на одном дыхании с противоположным тезисом о его мнимом телесном распаде — наглой заносчивостью человека, страдающего манией величия, привыкшего к успехам и высокомерно бросающего вызов судьбе. Решение Гитлера напасть на Россию, с которого началось его падение, не было вдохновением позднего, напитанного успехами высокомерия: оно уже много лет прочно занимало продуманное и решенное место в качестве главной цели, изложенной и обоснованной уже в 1926 году в «Майн Кампф». Другое роковое решение 1941 года — объявление войны Америке — произошло скорее в момент отчаяния, чем вследствие высокомерия (его мы будем рассматривать подробнее в главе «Ошибки»). И упрямство, с которым Гитлер при неудачах придерживался однажды выбранного курса, было тем же самым упрямством, которое он уже однажды выказал в неудачах в 1925–1929 годах, когда его партия, несмотря на все усилия по реализации планов «легального» захвата власти, в течение долгих лет ни на шаг не приближалась к своей цели.
Если Гитлер был одержим манией величия — и в определенном смысле так можно о нем сказать — то он был таковым с самого начала. Что могло быть более маниакальным, чем намерение неизвестного, рано потерпевшего неудачи человека стать политиком? Сам Гитлер не раз говорил, что по сравнению с его рискованными предприятиями начальных лет все более поздние были детской забавой; и в этом ему следует верить. Вообще же его «годы учения» как политика были необычно коротки, если вообще можно говорить о годах обучения в его случае. В сущности, неудача его путча в 1923 году была единственным событием, из которого он извлек хоть какой–то урок. В остальном он прямо таки зловещим образом оставался всегда одним и тем же. Его политика по меньшей мере с 1925 до 1945 года была совершенно цельной. Что дважды менялось в течение этих двадцати лет — это сила сопротивления, на которую она наталкивалась.
И тем самым у нас неожиданно в руках оказывается ключик, который открывает нам тайну кривой успехов Гитлера. Этот ключ — не в каких–то изменениях в Гитлере. Он состоит в изменении и смене противников, с которыми имел дело Гитлер.
Не без умысла мы различаем достижения Гитлера и его успехи. Достижения принадлежат человеку. В случае успехов в них всегда участвую двое, и успех одного является неуспехом другого. При одной и той же силе можно быть успешным против более слабого противника и безуспешным против более сильного: это прописная истина. Но как раз прописные истины очень часто упускаются из внимания. Если в этом случае единожды не упустить из виду, то все объясняется. Успехи и неуспехи Гитлера тотчас же станут объяснимыми, если отвернуть взгляд от Гитлера и направить его на его противников.
Успехи Гитлера как раз никогда не достигались против сильного или даже лишь против упорного противника: даже Веймарская республика конца двадцатых годов и Англия 1940 года оказались слишком сильными для него. Тем более никогда он не обладал той находчивостью и изворотливостью, при помощи которой более слабый может ловким маневром обвести более сильного противника и победить его: в борьбе против коалиции союзников в 1942–1945 годах ему никогда не приходил в голову даже намек на мысль, как можно использовать внутренние напряжения этой коалиции, чтобы взорвать её; наоборот — Гитлер сам больше чем кто–либо другой внес вклад в то, чтобы во многом сплотить противоестественную военную коалицию Запада и Востока, и он со слепым упрямством делал всё, чтобы удерживать её в целости, когда она трещала по швам.
Но всех без исключения своих успехов он достиг с противниками, которые были неспособны к настоящему сопротивлению или не желали его. Внутриполитически он нанес Веймарской республике смертельный удар тогда, когда она уже была лишена содержания и практически капитулировала. Внешнеполитически разделался с европейской мирной системой 1919 года, когда она уже была сотрясена изнутри и показала себя несостоятельной. В обоих случаях Гитлер лишь подтолкнул уже падающее.
Также в тридцатые годы Гитлер персонально повсюду имел дело со слабыми противниками, в отличие от двадцатых и сороковых годов. Немецкие консерваторы, которые некоторое время оспаривали его право на преемственность Веймарской республики, не имели концепции действий, боролись между собой и внутренне колебались в выборе: сопротивление Гитлеру или союз с Гитлером. Таким же образом между сопротивлением Гитлеру и союзом с ним колебались английские и французские политики конца тридцатых годов, у которых он отвоевал свои внешнеполитические успехи. Если внимательнее посмотреть на состояние Германии в 1930 году, состояние Европы в 1935 и состояние Франции в 1940, то успехи Гитлера потеряют свой нимб чудесного, который они имели для современников. Так что нам следует постараться и несколько глубже посмотреть на историю того времени, без чего успехи Гитлера останутся непонятными, даже если будет казаться, что такое рассмотрение уводит нас от Гитлера.
Веймарская республика в 1930 году уже подошла к своему концу, до того, как в сентябре этого года Гитлер добился своего первого большого успеха на выборах.
Правительство Брюнинга, образованное в марте, уже было первым из правящих кабинетов, которое должно было выстроить переход к совсем другому государственному и конституционному устройству, хотя этот переход и был весьма неопределенным и непродуманным в деталях. В отличие от обоих своих преемников Папена и Шляйхера, Брюнинг еще удерживался на краю соответствующей конституции легальности — «чрезвычайные постановления», посредством которых он управлял, пока еще «терпимо» воспринимались рейхстагом, но большинства в рейхстаге, как это предполагалось по конституции, у Брюнинга за спиной не было. А посредством фикции постоянного чрезвычайного положения, которое позволяло ему править без рейхстага, он практически уже отменил Веймарскую конституцию. Таким образом, ошибкой (хотя и широко распространенной) будет утверждение, что лишь атака Гитлера на Веймарскую республику привела к её падению. Она уже падала, когда Гитлер с важным видом взошел на сцену, и во внутриполитических битвах 1930–1934 гг. в действительности речь не шла более о защите республики, а только лишь о том, что станет её преемником. Единственным вопросом было — придет ли на смену уже капитулировавшей республике консервативная (скорее монархическая) реставрация, или же это будет Гитлер.
Если есть стремление понять это положение в конце, то следует коротко глянуть на историю Веймарской республики — с самого начала несчастливую историю.
При своем основании республика держалась только на коалиции трех партий левого центра — СДПГ, левые либералы и католики, которые уже до того в последние годы кайзеровского рейха образовывали большинство в рейхстаге и в последние мгновения этого рейха, в октябре 1918 года, осуществили его парламентаризацию (а точнее — она свалилась им на колени). После революции в ноябре 1918 года они образовали «Веймарскую коалицию» национального собрания, создали Веймарскую конституцию, которая в основном копировала парламентаризированный кайзеровский рейх, и сделали себя правительством. Но уже через год, при первых республиканских выборах в рейхстаг, они потеряли парламентское большинство и больше никогда его не обретали.
Между тем произошла незапрограммированная Ноябрьская революция 1918 года. Она никоим образом не соответствовала концепции Веймарской коалиции и была ею подавлена. Это вызвало к жизни разочарованную и ожесточенную длительную оппозицию левых, которые никогда не приняли Веймарское государство и никогда с ним не примирились. Но все–таки у революции был один необратимый успех — это ликвидация монархии. Веймарская коалиция после этого не осталась не у дел в созданной революцией республике. Но при этом образовалась еще более многочисленная и сильная длительная оппозиция правых, которые столь же мало приняли Веймарское государство, «государство Ноябрьской революции», как и разочарованные левые революционеры. И они были опаснее левой оппозиции, поскольку они, как и прежде, занимали почти все государственные посты в армии и среди чиновников. У Веймарского государства с самого начала была целая армия врагов конституции на государственной службе! Кроме того, начиная с 1920 года правые и левые противники республики обладали еще и большинством в рейхстаге, и до 1925 года республика, едва сойдя со стапелей, уже годами раскачивалась, подобно кораблю в шторм. Почти ни одного года не проходило без путча справа или слева (гитлеровский путч 1923 года был одним из многих). В эти годы никто не предрекал республике долгую жизнь.
А затем случился все же краткий период видимой консолидации — «золотые двадцатые годы», с 1925 по 1929 год. Для Гитлера это были годы полного провала, когда его исступленная враждебность к республике полностью оставалась безответной и только что не вызывала насмешек. Что же изменилось? Что неожиданно сделало «республику без республиканцев» жизнеспособной?
Многое. Способный министр иностранных дел, Густав Штреземанн, обеспечил предпосылки для примирения с противниками в прошедшей войне, облегчение тягот и небольшие престижные успехи. Американские кредиты позаботились о скромном расцвете экономики. Однако важнейшим было вот что: массивная и могущественная правая оппозиция, давно уже (или: все еще) прочно закрепившаяся в министерствах и в ведомствах государства, которое она отрицала, преимущественно и в виде опыта отказалась от своей оппозиции к этому государству и соблаговолила, чтобы ей управляли. Из врагов республики на пару лет они стали «республиканцами по здравому смыслу».
Решающим событием, которое сделало возможным это половинчатое изменение убеждений и дало республике шанс консолидации, было избрание в апреле 1925 года рейхспрезидентом Гинденбурга. В этом не раз усматривали начало конца республики. Абсолютно неверно. Избрание Гинденбурга было для республики счастливым случаем и дало ей единственный шанс, который когда–либо у нее был. Потому что с героем мировой войны и кайзеровским фельдмаршалом во главе республика для правых, которые до сей поры жестко отвергали её, стала выглядеть неожиданно приемлемой. Намечалось нечто вроде примирения. Оно удерживалась до тех пор (с 1925 по 1928 год), пока правоцентристская коалиция из католиков, правых либералов и консерваторов образовывала правительство рейха. Тем самым государствообразующая партийная система была на время и в единственный раз расширена на всю ширину право–левого спектра, за исключением таких радикальных периферийных групп, как коммунисты и национал–социалисты. В лояльности к государству со стороны теперешней оппозиции в лице социал–демократов и левых либералов и без того можно было не сомневаться.
Но это осталось лишь эпизодом. Когда в 1928 году правое правительство проиграло выборы (впервые с 1920 года), и социал–демократ снова стал рейхсканцлером, то все это снова закончилось. Консерваторы во главе с новым вождем — Гугенбергом — снова встали на жесткий антиреспубликанский курс, даже католический центр, тоже под предводительством нового вождя — Кааса — говорил теперь о необходимости авторитарного режима, а в министерстве рейхсвера политизированный генерал фон Шляйхер начал ковать планы государственных переворотов. Нечто вроде того, что поскольку результаты выборов 1928 года должны были навсегда закрыть дорогу правым, то правительство — вечное правое правительство — должно быть сделано независимым от парламента и от выборов, как в рейхе Бисмарка; господство парламента должно прекратиться, а установиться должно президентское правление.
Примерно так было дело в марте 1930 года. Штреземанн умер в октябре 1929 года, в том же месяце крах американских бирж вызвал мировой экономический кризис, который тотчас же губительно повлиял на Германию; правительство не смогло приспособиться к этой ситуации и вышло в отставку, и в этот раз оно не было более заменено никаким другим парламентским правительством. Вместо этого малоизвестный правоцентрист Брюнинг (кандидат Шляйхера) стал рейхсканцлером без парламентского большинства, но зато с квази–диктаторскими полномочиями и с секретным поручением осуществить переход к консервативно–авторитарному, не зависящему от парламента режиму. До поры до времени он управлял при помощи чрезвычайных полномочий по законам о чрезвычайном положении, и поскольку рейхстаг не подчинялся, то он его распустил. Это был шанс Гитлера. В исправно функционировавшей (или в кажущейся исправной) республике в 1925–1929 гг. ему не было места. Во время государственного кризиса 1930 года его партия сразу оказалась на втором месте.
Гитлер у ворот! Отныне даже социал–демократы терпели непарламентский чрезвычайный режим Брюнинга как меньшее зло, и Брюнинг смог почти в течение двух лет полулегально управлять дальше. Но трудности усиливались, и влияние Гитлера усиливалось, и кроме того Брюнинг не отыскал способа перехода от своего полулегального управления к новому авторитарному государству, который он должен был подготовить по поручению Шляйхера. В мае 1932 года он был вследствие этого свергнут. Новый кандидат в канцлеры, еще менее поддерживавшийся парламентом, фон Папен, стал рейхсканцлером, образовал «кабинет баронов» и провозгласил «совершенно новый способ государственного управления». Первым делом он снова распустил рейхстаг, и тотчас же партия Гитлера еще раз удвоила свое количество мандатов и стала самой сильной. С этого момента была уже только альтернатива Папен/Шляйхер или Гитлер. О парламентской республике больше никто не говорил. Она была молча погребена. Борьба шла за ее наследство.
В захватывающей игре интриг между Папеном / Шляйхером и Гитлером, которая наполняла месяцы с августа 1932 по январь 1933 года и которую не стоит рассказывать здесь подробно, с самого начала было ясно, что у Гитлера на руках самые сильные карты. Уже по простой причине, что он был один, а его противников — двое. Затем потому, что у него за спиной было массовое движение, а у Папена и Шляйхера только лишь элита почившего в бозе кайзеровского рейха. Но прежде всего, поскольку он точно знал, чего он хочет, в то время как Папен и Шляйхер не знали этого — в сущности, и знать не могли. Единственное, что могло бы оказать поддержку их авторитарному государству, во всяком случае после кончины достигшего возраста восьмидесяти пяти лет Гинденбурга, была бы реставрация монархии. Но они не отваживались рассматривать этот вариант — и по веской причине: не было подходящего и очевидного кандидата на трон. Так что они упорно придерживались невозможной конструкции: Папен — бойкий наездник, каким он и был — мечтавший о запрете всех партий и о чистой диктатуре высших классов общества, значит — аристократии, опирающейся не на что иное, как на штыки рейхсвера; Шляйхер, который находил такие требования к рейхсверу завышенными, мечтал в свою очередь о не менее фантастическом — о расколе национал–социалистов и о коалиции из «умеренных» нацистов (без Гитлера), профсоюзов, молодежных союзов и рейхсвера как основе фашистского сословного государства. Естественно, они потерпели неудачу в самом начале, но что было самым значительным по последствиям: они при этом разделились. Шляйхер сверг Папена и сделал себя рейхсканцлером. А Папен, жаждущий реванша и всегда готовый сыграть ва–банк, объединился с Гитлером против Шляйхера и уговорил Гинденбурга отказаться от Шляйхера и назначить рейхсканцлером Гитлера. Он всегда был готов воспринимать Гитлера в качестве младшего партнера. Теперь же он был готов со своей стороны играть младшего партнера при рейхсканцлере Гитлере; он еще надеялся, что сможет удерживать его «в рамках» посредством своих аристократических консервативных сотрудников министерств.
Из этого ничего не вышло. Известно, как в последующие месяцы и окончательно в следующем году Гитлер переиграл своих консервативных младших партнеров, вплоть до сосредоточения всей полноты власти в своих руках после смерти Гинденбурга в августе 1934 года и не стоит утомлять читателя детальным пересказом этих событий. Что однако заслуживает быть отмеченным — для многих это даже может оказаться поразительным — это следующее:
Единственными внутриполитическими противниками или конкурентами, с которым в 1930–1934 гг. Гитлер должен был серьезно считаться и время от времени бороться, были консерваторы. Либералы, центристы и социал–демократы нисколько не доставляли ему хлопот, как и коммунисты.
И ситуация оставалась такой также и в годы его неограниченной власти после 1934 года. Либералы, центристы и социал–демократы, в известной мере оставшиеся верными своим убеждениям, практически повсюду перешли к пассивности безобидной для Гитлера внутренней или внешней эмиграции. А чисто символическое сопротивление и подпольная деятельность небольших все время ликвидировавшихся и вновь и вновь образовывавшихся коммунистических групп, по–человечески заслуживающих уважения в своем безрассудном презрении к смерти, были для Гитлера чисто полицейской проблемой. Но консерваторы, глубоко окопавшиеся в армии, дипломатии и управлении, всегда оставались для него настоящей политической проблемой — незаменимые для повседневной деятельности, наполовину союзники, но всегда также и наполовину оппоненты и среди них, по крайней мере частично, полные противники. Папен и Шляйхер еще раз проявили активность во время кризиса летом 1934 года (Шляйхер поплатился за это своей жизнью, Папена задвинули на дипломатический пост за границей). Консервативные генералы вермахта в 1938 и в 1939 годах разрабатывали планы путчей, консервативные политики, такие как Гёрделер и Попитц вели тайную деятельность в течение всей войны с самыми различными партнерами в армии, государстве и в экономике против Гитлера, и в 1944 году даже образовалась в конце концов некая большая коалиция политических и военных противников Гитлера, вершина деятельности которой — покушение на Гитлера 20‑го июля. 20‑е июля по существу было совершенно консервативным предприятием — по праву говорится, что список приговоренных к смерти читается как выдержка из Готского альманаха, даже если в планировавшемся после путча правительстве для нескольких молодых социал–демократических политиков с целью маскировки была предусмотрена пара министерских постов. Эта коалиция потерпела поражение не в последнюю очередь потому, что романтично–консервативные государственные идеи, которые хотели воплотить в жизнь, были столь же непродуманными, анахроническими и далеким от действительности, как и до того государственные идеи Папена и Шляйхера.
Консервативная оппозиция никогда не могла стать для Гитлера действительно опасной, и цепь его легких успехов над ними не прерывалась. И все же: это была единственная оппозиция, которая ему до конца причиняла множество хлопот; единственная, которая хотя и имела мало шансов свергнуть его, все же по крайней мере единожды попыталась это сделать. И эта оппозиция пришла справа. С её точки зрения Гитлер был левым.
Об этом стоит подумать. Гитлера ни в коем случае нельзя легко причислить к крайне правым в политическом спектре, как это сейчас привыкли делать многие люди. Естественно, он не был демократом, но он был популистом: человеком, опирающимся в своей власти на массы, не на элиты; в определенном смысле пришедший к абсолютной власти народный трибун. Его важнейшим средством господства была демагогия, а его инструментом господства была не дифференцированная иерархия, а хаотичный клубок не координированных массовых организаций, удерживавшихся вместе только его личностью во главе. Все эти движения были скорее «левые», чем «правые».
В ряду диктаторов двадцатого века Гитлер явно стоит где–то между Муссолини и Сталиным — а именно, при более внимательном рассмотрении, ближе к Сталину, чем к Муссолини. Нет ничего более ошибочного, чем называть Гитлера фашистом. Фашизм — это господство высших классов общества, опирающееся на искусственно вызванное воодушевление масс. Гитлер хорошо воодушевлял массы, но никогда — чтобы опираться тем самым на высшие классы. Он не был классовым политиком, и его национал–социализм был совсем иным, чем фашизм. В предыдущей главе мы уже видели, что его «социализация людей» имеет точные эквиваленты в социалистических странах, как например в нынешнем Советском Союзе и в ГДР — эквиваленты, которые в фашистских государствах развиваются с трудом и подчас к тому же терпят полное поражение. От сталинского «социализма в одной стране» гитлеровский «национал–социализм» (обратите внимание на терминологическую идентичность!) отличается разумеется сохраняющейся частной собственностью на средства производства — для марксистов это существенная разница. Остается открытым вопрос — действительно ли она столь существенна в таком тоталитарном государстве, как гитлеровское. Но разница с классическим фашизмом Муссолини в любом случае еще существеннее: никакой монархии, а потому никакой смещаемости и сменяемости диктатора, никакой прочной иерархии в партии или в государстве, никакой конституции (в том числе и никакой фашистской!), никакого действительного союза с традиционными высшими классами, меньше всего какой бы то ни было помощи для них. Внешние проявления являются символичными для весьма существенного: Муссолини одевал фрак столь же часто, как и партийную униформу. Гитлер носил фрак только при необходимости в переходной период 1933–1934 гг., пока Гинденбург еще был рейхспрезидентом и Гитлер должен был поддерживать видимость своего союза с Папеном. После этого он носил только униформу — как и Сталин.
Напрашивается еще одно последнее краткое промежуточное соображение, прежде чем мы от внутриполитических успехов Гитлера 1930–1934 гг. обратимся к его столь же легко объяснимым в свете исторического контекста внешнеполитическим успехам в 1935–1938 гг. Часто спрашивают: был ли бы у Гитлера такой же шанс, как в 1930 году, если бы он сегодня появился в Федеративной республике — особенно если бы экономический кризис и безработица приобрели такие же масштабы, как тогда в Веймарской республике? Если наш анализ захвата власти Гитлером верен, то ответ выходит успокаивающим: нет, у Гитлера не было бы такого же шанса. И нет именно потому, что в Федеративной республике не существует отрицающих государство правых, которые подготовили бы для него разрушение государства.
Ведь государство не распадается сразу же вследствие экономического кризиса и массовой безработицы. В противном случае, например, и Америка Великой Депрессии со своими 13‑ю миллионами безработных в 1930–1933 должна была бы распасться. Веймарская республика была разрушена не вследствие экономического кризиса и безработицы, хотя естественно они внесли вклад в настроение упадка, а вследствие уже до того установившейся решимости веймарских правых ликвидировать парламентское государство в пользу неясно задуманного авторитарного государства. Также оно не было разрушено Гитлером: он нашел его уже разрушенным до него, когда стал рейхсканцлером, и он лишь лишил власти то, что они разрушили.
Большая разница между Бонном и Веймаром при теперешних обстоятельствах однако в том, что в Федеративной республике больше нет политической силы, которая разрушила Веймарскую республику, а именно отвергающих государство правых. Возможно, что как раз их поражение в конкуренции с Гитлером и горький, частично кровавый опыт их долголетних напрасных попыток оппозиции против него привели немецких правых к идее республики, к парламентаризму и к демократии. Во всяком случае со времен Гитлера они научились тому, что лучше им в качестве парламентской партии меряться силой с другими, левыми парламентскими партиями в переменной борьбе правительства и оппозиции, чем пытаться конкурировать за руководство авторитарным государством с популистско–демагогическим диктатором. Основание ХДС, сплава католического центра с бывшими правыми партиями, отмечает это фундаментальное изменение сознания правых и является в немецкой политике столь же важным событием века, как и превращение СДПГ из революционной партии в парламентскую тридцатью годами ранее.
У Федеративной республики есть то, чего не было у Веймарской: демократических правых. Как государство она поддерживается не только коалицией центристов и левых, но всем партийным спектром (всё же исключая экстремистские группы). Тем самым обеспечивается то, что по человеческим оценкам можно не ожидать такого развития событий, которое освободило путь для Гитлера в 1930 году. ФРГ является — и именно исходя из своей политической структуры, не только лишь из–за каких–либо преимуществ своих основных законов по сравнению с Веймарской конституцией — более прочным и сильным демократическим государством, чем веймарское. И в заключение этой темы — оно впрочем и останется таким и тогда, когда как уже в свои первые семнадцать лет существования однажды снова получит правое правительство или, например под угрозой терроризма, ужесточит свои законы. Те, кто по этой причине сравнивают Федеративную республику с гитлеровским рейхом — почти повсеместно это люди, которые не жили при Гитлере, — не знают, о чём они говорят.
И на этом достаточно о внутриполитических успехах Гитлера — обратимся к его внешнеполитическим успехам, которых он достиг более вследствие слабости своих противников, чем вследствие своей собственной силы. Так же, как внутриполитически в 1930 году он застал республику, образованную в 1919, уже умирающей, так и внешнеполитически в 1935 году он нашел европейскую систему поддержания мира в состоянии полного распада. И как прежде внутри страны, так и теперь за её пределами он нашел защитников статус–кво уже павшими духом — и среди тех, кто хотел заменить её чем–то другим, невольных помощников. Чтобы понять, почему это так было, нам следует сделать краткий обзор истории созданного в 1919 году в Париже европейского мирного порядка, как прежде мы это сделали для истории Веймарской республики.
Это столь же несчастливая история, и у нее даже подобная структура. У парижского мирного порядка были недостатки от рождения, подобные недостаткам Веймарской республики. Как ей не удалось с самого начала все еще сильнейшую, незаменимую для функционирования государства внутреннюю группу власти, немецких правых, ни лишить могущества на длительный срок (для чего давала шанс её революция 1918 года), ни продолжительно интегрировать их в новое республиканское государство, так же парижский мирный порядок потерпел неудачу в том, что он тоже все еще сильнейшую и для стабильности Европы незаменимую европейскую державу, Германский Рейх, ни лишил силы на длительный срок, ни интегрировал его в себя надолго. Его создатели и в том и в другом действовали как раз наоборот. Вместо того, чтобы с самого начала втянуть Германию в создание мирного порядка в качестве соавторов, как это сделал Меттерних с Францией после наполеоновских войн, они оскорбляли и бойкотировали её. И вместо того, чтобы на длительный срок обезвредить её, например, посредством раздела или оккупации, что было бы логично, они позволили ей сохранить то единство и ту независимость, которые уже с 1871 по 1918 год превратили её в сильнейшую державу Европы. И они еще усилили эту державу, не уясняя себе этого, тем, что большей частью устранили имевшиеся прежде политические противовесы.
Психологически понятно, что в Германии Версальский договор — то есть непосредственно касающуюся Германии часть парижского мирного договора 1919 года — воспринимали прежде всего как оскорбление, чем он на самом деле и был. Оскорбление состояло прежде всего в том, как он осуществлялся. Договор действительно был тем, как его определяли обиженные немцы: диктатом. Он не был, как европейские мирные договоры до него, результатом договоренности и соглашения — причем в соответствии с природой дела, положение победителя на переговорах было более сильным, однако формальное участие побежденного было равным по статусу, так что честь его сохранялась и его совместная ответственность за соблюдение договоренностей была морально обоснована; подписи же немецкой стороны под договоренностями и соглашениями, выработанными без участия немцев, добились силой, посредством ультиматума и угрозы войны. Этим с самого начала обеспечили то, что немцы не чувствовали себя связанными с тем, что их заставили подписать насильно, и было невозможно выносить многочисленные оскорбительные, дискриминирующие и каверзные отдельные предписания, чтобы не укреплялось их намерение «стряхнуть оковы Версаля». Это стремление определяло всю немецкую внешнюю политику с 1919 до 1939 года, как во время Веймарской республики, так и при Гитлере. И в этом деле были успехи как у Веймарской республики, так и у Гитлера. Мирный порядок, частью которого были «оковы Версаля», Гитлер застал уже в состоянии полного распада.
Потому что как мы уже указывали, оковы Версаля, пока Гитлер не порвал последние из них с потрясающей легкостью, были из бумаги. На бумаге были запрещены как желаемое с обеих сторон присоединение Австрии, так и современное оружие германских вооруженных сил, на бумаге эти вооруженные силы были ограничены до 100 000 человек, и на бумаге Германия на протяжении жизни поколений была обязана выплачивать репарации. Но власти, чтобы принудить к выполнению этих бумажных ограничений и обязательств, в наличии не было. Решения Парижской мирной конференции 1919 года позаботились о том, чтобы их не было; да, они достигли как раз того — что в Германии под действием шока от оскорбления вначале проглядели и лишь постепенно затем поняли — чего Германия не достигла в течение четырехлетних военных усилий: превращения Германии в абсолютную, непреодолимую господствующую державу Европы. Территориальные ампутации, которые произвели с ней, ничего не изменили в этой ситуации.
То, что с 1871 по 1914 год предотвращало переход Германии из её положения сильнейшей отдельной державы Европы в абсолютное господствующее положение, было её тесное соседство с четырьмя другими европейскими великими державами: Англией, Францией, Австро — Венгрией и Россией — державами, на которые она вынуждена была оглядываться, хотя в то время она была сильнее, чем каждая из них по отдельности, но естественно слабее всех их вместе. И что с 1914 до 1918 года сорвало её стремление к «мировому господству», то была великая коалиция Англии и Франции сначала с Россией, затем с Америкой. Из четырех европейских великих держав предвоенного времени теперь в Париже одна была уничтожена: Австро — Венгрия, а вторая, Россия, исключена из всякого соучастия в делах Европы. Тем самым естественно она также была исключена из коалиции победителей; и одновременно Америка, занявшая в 1917 году место России, вышла из этой коалиции победителей и отказалась участвовать в мирном урегулировании своих прежних союзников. Таким образом бремя мирного урегулирования практически с самого начала легло на плечи только Англии и Франции — так же, как Веймарская республика поддерживалась усилиями только трех партий веймарской коалиции. В обоих случаях основа была слишком узкой, чтобы быть прочной. Сохранившийся в своей основе Германский рейх (нужно лишь только посмотреть на ход войны, чтобы увидеть это) был в конце концов слишком сильным, чтобы удерживаться в рамках, созданных на бумаге версальского договора, только лишь Англией и Францией. А вновь созданные малые государства, которые теперь занимали пространство бывшей Австро — Венгрии и между Германией и Россией, действовали как по плану, становясь немецкими сателлитами, как только Германия освободилась от перенапряжения войны и от шока поражения. В Париже путем оскорбительного обращения не только вынудили Германию встать на путь ревизионизма и реваншизма, но и одновременно как в помешательстве расчистили для неё этот путь всеми средствами.
Обе ответственные за это державы, Англия и Франция, очень скоро заподозрили, что они сделали крупную ошибку. Но из смутного понимания они сделали противоположные выводы: Англия — что при помощи постепенного смягчения условий мира можно удовлетворить («умиротворить») Германию и из непримиримого врага в конце концов сделать её добровольным соучастником пересмотренного миропорядка; Франция же — что наоборот, в противоположность к сделанному в Париже упущению на самом деле лишить Германию могущества. Противоречие стало явным, когда Франция в действительности попыталась сделать это в 1923 году оккупацией Рурской области. Англия не присоединилась к этому шагу, Франция вынуждена была отступить и с тех пор, тихо скрипя зубами, следовала английской политике «умиротворения». Это умиротворение началось не в Мюнхене в 1938 году при Невилле Чемберлене, как это хотят представить легенды, а в Локарно в 1925 году при его брате Остине Чемберлене.
Последующий период, в Германии в основном связанный с именем Штреземанна, на поле международных отношений примечательно точно соответствует периоду внутри самой Германии после выборов президентом Гинденбурга, и с которым он вначале также совпадает и по времени. Однако он его пережил, поскольку Брюнинг, Папен и Шляйхер дальше шли на поводу английского умиротворения, и даже Гитлер в первые пять лет по меньшей мере делал вид того же — так что как в Германии правые противники республики какое–то время снисходили к принятию республики при условии, что они должны ей управлять, так и сама Германия какое–то время снисходила до уважения парижского миропорядка, при условии, что он пункт за пунктом будет аннулирован.
Это было сделано. Успехи Штреземанна, Брюнинга, Папена и Шляйхера — договор в Локарно, принятие Германии в Лигу наций, досрочное освобождение от оккупации Рейнской области, отмена репараций, признание в основе равного права Германии на вооружения — были не меньшими, чем успехи Гитлера (вооружение Германии и всеобщая воинская повинность, договор по военно–морскому флоту с Англией, ремилитаризация Рейнской области, присоединение Австрии, присоединение Судетской области). Но было отличие: предшественники Гитлера каждый раз старались подчеркнуть примиряющий характер уже достигнутых успехов и тем самым ублажить Англию, чтобы она продолжала свою политику умиротворения. Гитлер же наоборот, большое значение придавал тому, чтобы представить свои успехи как вырванные у враждебного мира. Это ему также удалось — не только благодаря своему полному контролю общественного мнения Германии, но также благодаря определенному предрасположению немецкого общественного мнения, которое всегда с нетерпением ожидало таких триумфов упорства над ненавистной версальской системой, и было лишь наполовину счастливо, если они достигались во имя примирения. С другой стороны, Гитлер постепенно портил настроение своим английским партнерам тем, как он преподносил исполненные для него просьбы или даже наигранные внешнеполитические успехи. Они не могли не замечать, что он все более и более уклоняется от ожидавшейся ими встречной услуги — соучастия в укреплении европейского мира и в совместном поддержании пересмотренной в пользу Германии системы мира. Да, они постепенно заподозрили (весьма обоснованное подозрение), что все, что они позволили ему получить с целью укрепления мира, в действительности было принято как усиление для новой войны. Присоединение Австрии было принято в Англии еще не моргнув глазом; при присоединении Судетской области Англия уже хотела высказываться, а Мюнхенские соглашения, которыми она еще раз дала свое согласие — как на «последнее территориальное требование» Гитлера — были в Англии уже жестко оспариваемыми. Когда через полгода Гитлер нарушил эти соглашения и пошел войсками на Прагу, наступил конец. Умиротворение было погребено, и на его месте именно в Англии наступили жесткое разочарование и моральная готовность к новой войне с Германией.
В этом свете кажется почти сомнительным, можно ли внешнеполитические успехи Гитлера (как раз вследствие их вызывающего изумление характера, который он умел им придать, и вследствие чего он однако одновременно постепенно лишался их источника) еще в действительности обозначить как чистые успехи, не стоит ли их скорее уже рассматривать как его ошибки, с которыми мы будем иметь дело в следующей главе. По меньшей мере они подготовили одну большую ошибку: а именно ту ошибку, которую совершил Гитлер в годы с 1939 по 1941, когда он поставил на карту уже установленное без войны, более совершенно ничем не ограниченное господство Германии в Европе тем, что он превратил его в военное порабощение и оккупацию Европы, что можно сравнить с умышленным изнасилованием женщины, полностью готовой отдаться.
И все же эти годы еще раз принесли ему успехи — избыточные и в своем действии на перспективу даже вредные успехи, но все же успехи, на этот раз не политического, а военного характера. Воистину впечатляющим среди этих успехов был правда только один: быстрая и легкая военная победа над Францией. То, что Германия смогла взять верх в войне над такими странами, как Польша, Дания, Норвегия, Голландия, Бельгия, Люксембург, Югославия и Греция, когда он считал это нужным сделать, не поражало никого и вызывало только страх и ненависть, но не удивление. Но то, что Франция, об которую в Первой мировой войне Германия на протяжении четырех лет ломала зубы, теперь под руководством Гитлера была приведена к капитуляции за шесть недель, укрепило еще раз — в последний раз — славу Гитлера как чудотворца и на этот раз еще и как военного гения. В глазах своих почитателей в 1940 году после всех внутри– и внешнеполитических успехов он стал еще и «величайшим полководцем всех времен».
То, что он не был им, сегодня не требуется более обстоятельно доказывать. Скорее следует в какой–то степени взять его под защиту от его военных критиков. Германские генералы Второй мировой войны согласно их мемуарам все выиграли бы войну, если бы Гитлер не мешал им в этом деле. Но и такого бы тоже не было. Гитлер вполне понимал кое–что в ведении войны, свой фронтовой опыт из Первой мировой войны он интеллектуально переработал лучше, чем что–либо другое, в течение войны постоянно дальше занимался военным самообразованием; и в сравнении со своими противниками Черчиллем, Рузвельтом и Сталиным — которые тоже все без исключения были стратегами–любителями, не только номинально воспринимавшими свое верховное командование и часто командовавшими через голову своих генералов — он неплохо выглядит в военной области, в том числе и в сравнении со многими своими генералами. Конечно же, идея независимых танковых соединений принадлежит Гудериану, а стратегически блестящий план военного похода на Францию (гораздо лучший план, чем известный план Шлиффена) принадлежит Манштейну. Но без Гитлера ни Гудериан, ни Манштейн не смогли бы провести свои планы против высокопоставленных чтущих традиции и ограниченных генералов. Это Гитлер подхватил их планы и благодаря ему они воплотились в жизнь. И если упрямая и жесткая оборонительная стратегия Гитлера без наступлений в последние годы войны в России слишком уж напоминает о его фиксации на окопном менталитете Первой мировой войны, то с другой стороны следует спросить, не окончилась ли бы без упрямства Гитлера война в России катастрофой уже в первую военную зиму. Гитлер безусловно не был военным гением, за которого он себя выдавал, но он также не был и безнадежным военным невеждой и дилетантом, в каковом виде он представляет собой козла отпущения в столь многих генеральских мемуарах. В поразительном военном успехе военного похода на Францию в 1940 году ему принадлежит существенная доля.
И это не только потому, что он увидел ценность плана военной кампании Манштейна и настоял на его осуществлении против сомнений командующего сухопутными войсками Браухича и начальника Генерального штаба Гальдера, а прежде всего потому, что он, и только он один обеспечил то, что этот на военный поход вообще отважились. У всех немецких генералов перед глазами была ужасающая картина наступления на Францию в 1914 году, которое после первого натиска заглохло и превратилось в четырехлетнюю позиционную войну; чем во второй раз ввязываться в такое приключение, некоторые из них зимой 1939 года были уже готовы на путч против Гитлера. И так же, как и немецкие генералы, весь мир как само собой разумеющееся ожидал от Франции повторения чуда обороны 1914 года. Только не Гитлер. Как раз эти всеобщее ожидание и всеобщее скорое разочарование высветили победу Гитлера над Францией таким образом, что оно казалось настоящим чудом. Но оно не было таковым. Чудом был успех французской обороны в 1914 году; а Франция 1940 года не была Францией года 1914. (Возможно, не будет лишним указать, что Франция образца 1978 года также не является более Францией 1940 года. Это обновленная, физически и морально вновь усилившаяся нация). В действительности она уже была внутренне побеждена, прежде чем первые немецкие танки пересекли реку Маас.
Выше, при нашем описании ликвидации Парижской мирной системы, мы несколько потеряли из вида Францию в 1924 году — в году, когда после провала своего одиночного вступления в Рурскую область Франция вынужденно приспособилась к английской политике умиротворения: сначала еще против воли и препятствуя, позже все более безвольно, в заключение с почти мазохистским усердием. В действительности Франция с этого года играла в европейской политике подчиненную роль. Протагонистами были Англия и Германия, и вопрос заключался в том, согласуются или нет английское умиротворение и немецкий ревизионизм. Франция могла при этом лишь надеяться на лучшее, а именно на то, что Германия посредством постепенного удовлетворения её жалоб в конце концов действительно успокоится.
Если же нет, то дело было скверно, поскольку каждая уступка Германии была за счет Франции; при каждой уступке снова выявлялось естественное превосходство в силе 70‑миллионного народа над 40‑миллионным, которое Франция тщетно пыталась устранить в 1919 и в 1923 годах. А когда умиротворение — как всегда и опасались во Франции — оказалось напрасным, и вновь ставшая сильной Германия однажды выступила за реваншем, то все же у Англии между ней и Германией было море, а вот у Франции больше не было даже Рейна. Франция следовала в русле английской политики, хотя она с самого начала глубоко скептически оценивала её шансы на успех; она следовала ей, поскольку у неё не было выбора. Но при этом у неё все больше и больше сдавали нервы; её воля к самоутверждению ослабевала. Она не отваживалась больше помыслить о второй битве на Марне, о втором Вердене. С тех пор как Гитлер в 1936 году своими войсками снова занял старые позиции для наступления в Рейнской области — в том самом Рейнланде, который Франция лишь за шесть лет до этого досрочно освободила в ходе умиротворения — Франция смотрела на Германию Гитлера, как кролик на удава. И в конце она в своем подсознании пожалуй желала с ужасом неминуемого конца — чтобы он уже произошел.»Il faut en finir«(«Следует пройти через это») — призыв к битве, с которым Франция в 1939 году вступила в войну, звучал уже почти как призыв к поражению: вот наконец и завершение!
История Франции между 1919 и 1939 годами, история горько и тяжело достигнутой и затем целиком и полностью утраченной победы, постепенного падения от гордого самосознания к почти уже происшедшему самоотречению — это трагедия. В Германии, где Францию все еще помнили как злобного мучителя первых послевоенных лет, на неё естественно смотрели не так. Более того: её трагедии вообще не видели. Полагали, что все еще придется иметь дело не только с триумфальной Францией 1919 года, но и с героической Францией года 1914. У немецких генералов перед новой Марной и новым Верденом было почти столь же много страхов, как и у французов. И не только немецкие — и это было поразительно: весь мир, во главе с Англией и Россией, в свои расчеты при начале войны в 1939 году как само собой разумеющееся закладывал то, что Франция, как и в 1914 году, и в этот раз будет готова для защиты своей страны проливать реки крови своих сыновей. Только Гитлер не делал ничего подобного.
Задним числом легко видеть то, что тогда видел только Гитлер: Франция в течение пятнадцати лет — сначала со скрежетом зубовным, затем все более безвольно — из смиренной безнадежности поступала вопреки своим жизненным интересам. В 1925 году она заключила договор в Локарно, по которому она практически бросила своих малых восточных союзников; в 1930 году она освободила Рейнскую область, в которой могла оставаться еще пять лет; в 1932 году летом она отказалась от своих требований по репарациям, а поздней осенью Германия выставила требование военного равноправия. В 1935 году она как парализованная наблюдала, когда Германия огласила чудовищную программу вооружения, как и в 1936 году, когда вермахт вступил в Рейнскую область, которая по договору в Локарно должна была оставаться демилитаризованной, и таким же образом — в марте 1938 года, когда Германия, не без военной поддержки, присоединила Австрию; в сентябре того же года она даже сама отдала Германии большие области своего союзника, Чехословакии, чтобы купить мир. И когда она годом позже — что примечательно, через шесть часов после Англии — более мрачно, чем гневно объявила все–таки Германии войну из–за нападения на своего второго союзника, Польшу, то в течение трех недель она держала оружие «у ноги» — три недели, во время которых французским войскам противостояла только одна–единственная немецкая армия, в то время как все остальные были заняты далеко на востоке, чтобы покончить с Польшей. И такая страна будет способна на вторую Марну и на второй Верден, если на неё саму нападут? Не свалится ли она от первого же толчка, как Пруссия в 1806 году, которая тоже на протяжении одиннадцати лет проводила малодушную политику, чтобы затем в последний, самый скверный момент объявить ей самой не совсем понятную войну далеко превосходящему в силе Наполеону? Гитлер был уверен в своем деле. И следует отдать ему должное, он был прав. Военная операция против Франции стала его величайшим успехом.
Однако ценного в этом успехе столько же, сколько его во всех успехах Гитлера. Это не было чудо, как казалось всему миру. Наносил ли он смертельный удар по Веймарской республике или по парижской мирной системе, наносил ли он разгром немецким консерваторам или Франции: всегда он опрокидывал лишь падающее, приканчивал он только уже умирающее. В чем следует ему отдать должное — это инстинкт распознавания того, что уже было в процессе падения, что уже умирало, что уже ожидало только лишь выстрела, прекращающего страдания — инстинкт, в котором он имел преимущество перед всеми своими конкурентами (он был у него уже в юном возрасте в старой Австрии), и с его помощью он производил впечатление всесильного как на современников, так и на самого себя. Но этот инстинкт, без сомнения полезный для политика дар, меньше похож на взгляд орла, а больше — на чутье стервятника.
ЗАБЛУЖДЕНИЯ
Жизнь людей коротка, жизнь государств и народов долгая; сословия и классы, учреждения и партии также в основном существенно переживают отдельных людей, которые служат им в качестве политиков. Следствием этого является то, что большинство политиков — и что именно интересно, их тем больше, чем дальше на правом политическом фланге они находятся — поступают чисто прагматически. Они не знают всей пьесы, в которой у них краткий выход на сцену, не могут и вовсе не желают знать её, а просто делают то, что представляется им необходимым в данный момент. Вследствие этого они часто становятся успешнее тех, кто преследует дальние цели и — в основном напрасно — пытается понять смысл целого. Есть даже политические агностики (и часто это самые успешные политики), которые вовсе не верят в смысл целого. Например, Бисмарк: «Что есть наши государства и их сила и слава перед Богом, как не муравейники и пчелиные ульи, которые затаптывает копыто быка, или постигает судьба в образе пчеловода».
Другой тип политика, который желает служить истории или прогрессу и пытается претворить теорию в практику тем, что он служит своему государству или своей партии, а в то же время и провидению, находят в основном среди левых, и этот тип в основном менее успешен. Неудачников — политических идеалистов и утопистов — как песка на морском берегу. Тем не менее, некоторые великие люди достигли успеха и с такого рода политикой, прежде всего великие революционеры: например, Кромвель, Джефферсон, в нашем столетии Ленин и Мао. То, что их успех в действительности затем всегда выглядит по–иному — отвратительнее — чем в ожиданиях, нисколько не умаляет успеха как такового.
Что же до Гитлера — и это главная причина, почему следует быть весьма осторожным, неосмотрительно причисляя его к правым политикам — то он совершенно явно принадлежал к этому второму типу политиков. Он ни в коем случае не желал быть только политическим прагматиком, но — политическим мыслителем и постановщиком целей, «программатиком», как он называл это в своей необычной манере выражаться: в определенной степени не только Ленин, но и Маркс гитлеризма; и он был особенно горд тем, что в нем объединялись «программатик» и политик, что случается редко и лишь «в течение долгих периодов истории человечества». Впрочем, он совершенно правильно понял также, что политику, который работает по теории, по «программе», в общем случае гораздо тяжелее, чем чистому прагматику: «Ведь чем значительнее для будущего плоды труда человека, тем тяжелее борьба и тем реже успех. Но если все же раз в столетие он достанется кому–то, то возможно на склоне лет его озарит слабый лучик приближающейся славы».
Теперь, конечно же, известно, что Гитлеру досталась иная судьба. Что его «озаряло» в его последние дни, было чем угодно, но только не лучом приближающейся славы. Но полностью соответствует истине то, что он делал политику по разработанной им самим программе и тем самым делание политики скорее осложнялось, чем облегчалось. Можно даже пойти дальше и сказать, что он прямо–таки запрограммировал свое поражение. Картина мира, которую он себе представлял и на которой основывалась его программа, действительности как раз не соответствовала; и политика, которая ориентировалась на эту картину мира, могла достичь своей цели столь же успешно, как путешественник, пользующийся недостоверной картой.
Так что есть смысл ближе присмотреться к политическому мировоззрению Гитлера и отделить в нём ложное от верного, или по крайней мере от оправданного. Как ни странно, такая попытка до сих пор едва ли предпринималась. До 1969 года, когда Эберхард Джэкел в своей книге «Мировоззрение Гитлера» проанализировал неупорядоченную массу разбросанных в книгах и в речах его мыслей, литература о Гитлере никогда не хотела признавать, что такое мировоззрение вообще было; более того, господствовавшее до той поры мнение можно выразить словами английского биографа Гитлера Алана Буллока: «Единственным принципом нацизма было — власть и господство ради них самих». Это — ярко выраженная противоположность, например Робеспьеру и Ленину, у которых «стремление к власти … перекрывалось триумфом принципа». Гитлер считался — и многими, кто не разобрался в существе вопроса глубже, еще считается и сегодня, — чистым оппортунистом и инстинктивным политиком.
Но как раз им он и не был. Гитлер, как бы ни доверял он в вопросах тактики и своевременности своему инстинкту — своей «интуиции», в своей политической стратегии он вполне ориентировался на прочные, даже твёрдые основополагающие идеи, которые он кроме того таким образом разложил по полочкам, что они образовали нечто вроде последовательной, даже если и слегка потрепанной по краям системы — «теории» в марксистском смысле. У Джэкела эта теория была так сказать, задним числом собрана из множества разбросанных фрагментов и отступлений от темы в политических сочинениях Гитлера. Но и Джэкел не переступил некоего порога: он критикует избыточное: «Среди цивилизованных людей нет нужды говорить о том, что это мировоззрение, средствами которого с самого начала и неприкрыто были исключительно война и убийство, пожалуй никогда и никем не было превзойдено в примитивности и жестокости». Истинная правда. В самом деле, нет никакого удовольствия в представлении о Гитлере как о политическом мыслителе, чтобы потребовался критический разбор его мировоззрения. Тем не менее это представляется необходимым — и по двум противоположным причинам.
С одной стороны потому, что из числа теоретических идей Гитлера гораздо больше, чем можно было бы подумать, продолжают жить, и именно ни в коем случае не только среди немцев, и даже не только среди сознательных последователей Гитлера. С другой же стороны потому, что пока ошибочное в этих идеях не будет четко отделено от более или менее верного, верное находится в опасности, что на него наложат запрет, только лишь потому, что Гитлер тоже так думал. Но дважды два остается четыре, хотя нет сомнений, что и Гитлер был согласен с этим выражением.
Вторая опасность тем больше, поскольку исходные позиции идей Гитлера почти всегда не являются оригинальными. Оригинальное — и почти всегда доказуемо ошибочное — это то, что он из них выводил, подобно тому, как он в своих архитектурных эскизах исходил из обычного классического стиля административных зданий, против которого нельзя ничего возразить, и затем он всего лишь придавал ему крикливые, спесиво–провокационные пропорции. Базовые представления, из которых он исходил, разделяли с ним большинство его современников; частично это были даже прописные истины типа «дважды два — четыре».
К примеру, прописной истиной является утверждение, что существуют разные народы, и (хотя со времен Гитлера это слово повсеместно стараются не употреблять) различные расы. Одной из почти повсеместно принятых в его время и сегодня еще весьма господствующих идей было и есть то, что государства и народы должны как можно более перекрывать друг друга, то есть государства должны быть национальными государствами. И точка зрения, что невозможно устранить войны из государственной жизни, лишь после Гитлера стала подвергаться сомнению, а на вопрос, как же однако их можно упразднить, и в наши дни не найден ответ. Это все только в качестве примера и как предостережение тому, что не следует все мысли и высказывания Гитлера отвергать как не подлежащие обсуждению лишь потому, что он это придумал и сказал. И не следует тем, кто относится к народам и расам как к реальностям (каковыми они и являются), или тем, кто говорит о национальном государстве и предполагает возможность войны, бросать в лицо убийственное имя «Гитлер». То, что Гитлер производил неверные математические действия, не отменяет числа как таковые.
Попытаемся же теперь кратко представить историко–политическую картину мира в понимании Гитлера, теорию «гитлеризма». Она выглядит примерно так:
Носителями всех исторических событий являются только народы или расы — ни классы, ни религии, и в сущности, даже не государства. История — «это представление хода событий борьбы за жизнь народа». Или еще так, к примеру: «Все события мировой истории — это только лишь выражение инстинкта самосохранения рас». Государство — это «в принципе только лишь средство для этой цели и полагает своей целью сохранение расового существования людей». Или несколько менее оборонительно: «Его цель лежит в сохранении и содействии развития общества физически и духовно однородных живых существ». «Внутренняя политика должна обеспечить народу внутреннюю силу для его внешнеполитического самоутверждения».
Это внешнеполитическое самоутверждение состоит в борьбе: «Кто хочет жить, тот следовательно воюет, а кто не желает драться в этом мире вечной борьбы, тот не заслуживает жизни», а борьба между народами (или расами) происходит обычно и естественным образом в виде войны. Верно подмечено, что «войны теряют характер отдельных более или менее мощных неожиданностей, вместо этого они группируются в естественную, само собой разумеющуюся систему основательного, хорошо обеспеченного и длительного развития народа». «Политика — это искусство проведения борьбы за жизнь народа в его земном существовании. Внешняя политика — это искусство обеспечения народу требующегося ему в данный момент жизненного пространства по величине и по качеству. Внутренняя политика — это искусство сохранения требующихся для этой цели сил народа в форме расовых ценностей и его численности». Если кратко, то политика — это война и подготовка к войне, а в этой войне речь прежде всего идет о жизненном пространстве. Это правило совершенно общее, для всех народов и даже для всех живых существ, потому что «их инстинкт самосохранения неограничен, как и стремление к продолжению рода, а ограничено напротив пространство, на котором происходит весь этот жизненный процесс. В этом ограничении жизненного пространства и кроется неизбежность борьбы за жизнь». Но особенно это относится к немецкому народу, которому «следует собрать свои силы для продвижения на тот путь, который выведет этот народ из нынешней стесненности к новым землям». Его главной целью должно стать «устранение диспропорции между численностью нашего народа и площадью наших земель — которые рассматриваются и как источник пропитания, и как основа для сильной политики государства».
А во–вторых, в войнах ставится вопрос о господстве и подчинении. Что «желает аристократичная основная идея природы — это победа сильнейших и уничтожение слабейших, либо их безусловное подчинение». В этом состоит та «свободная игра сил, которая должна вести к непрерывному обоюдному улучшению породы».
Но в-третьих, и в качестве последней причины, при этой вечной военной борьбе народов речь идет о мировом господстве. Наиболее ясно и кратко это выражено в речи 13‑го ноября 1930 года: «Каждое существо стремится к экспансии и каждый народ стремится к мировому господству». И это также хорошо, поскольку «мы все предчувствуем, что в далеком будущем люди столкнутся с проблемами, для преодоления которых будет призвана только одна высшая раса в качестве народа–господина, опирающаяся на средства и возможности всего земного шара». И совсем в конце «Майн Кампф» с недвусмысленным намеком на Германию, которая «в силу необходимости должна завоевать надлежащее место на этой Земле», говорится следующее: «Государство, которое в эпоху расового отравления посвятит себя заботе о своих лучших расовых элементах, однажды должно будет стать властелином Земли». Вплоть до этого места всё хотя и несколько узко, обрывисто и весьма продумано, но убедительно. Сомнительным это становится лишь когда видят, как Гитлер жонглирует определением «раса», которое ведь является ключевым определением в мире мыслей Гитлера («расовый вопрос — это ключ к мировой истории»), но никогда не было определено Гитлером и часто замещалось термином «народ». «Высшая раса в качестве господствующего народа» согласно Гитлеру однажды должна властвовать над миром — но кто же тогда собственно, раса или народ? Немцы или «арийцы»? У Гитлера это никогда не было ясно. Столь же «ясно» у него было — кого же он позволял считать арийцами. Только более или менее германские народы? Или всех белых, кроме евреев? Об этом у Гитлера не говорится ничего.
Вообще же термин «раса» используется в двух совершенно различных значениях, как в современном языке, так и у Гитлера — в качественном и в нейтральном различающем. «Хорошая раса», «улучшение расы»: это качественные определения из мира животноводов, которые для данной породы исключают из разведения малоценные экземпляры и хотят выведением усилить определенные особенности породы. В таком же смысле определение часто используется и Гитлером, когда он говорит о «расовой ценности» народа, которое следует поднимать путем стерилизации слабоумных или умерщвления душевнобольных. Но наряду с этим в общей разговорной практике слово «раса» существует также как нейтральное определение для различения разновидностей одного и того же вида, и подобное естественно существует и для людей, как и для лошадей или собак. Людей с различным цветом кожи определяют, совершенно без качественной оценки, как людей различных рас, и если со времен Гитлера больше не желают употреблять этого слова, то следует все же найти для этой цели другое равнозначащее слово. В добавление к этому к временам Гитлера стало обычным и сбивающим с толку делом называть «расами» различные проявления белой расы, то есть племена такие, как германцы, романские и славянские, или же различные типы строения тела и черепа — северный, восточный, западный или «динарский», причем при этом также смешиваются предрассудки и произвольные оценки; «германский» или «нордический» для многих людей звучит более изысканно, чем «славянский» или «восточный».
У Гитлера всё идет совершенно бессистемно, и Джэкел, чьему достойному представлению мировоззрения Гитлера мы до этого в основном следовали, возможно все же отчасти помогает тем, что он пытается также и гитлеровскому расовому учению предоставить прочное и логически безукоризненное место в общей картине. Это проходит только в том случае, если кое–что пропустить, а именно то, что для Гитлера было главным делом. Несомненно, что пока термин «раса» используется только в том значении, которое имеют в виду животноводы — что иногда делал также и Гитлер — то есть говорят только о том, что народ путем «улучшения породы» может и должен улучшить свою «расовую ценность», все идет как надо. Действующими лицами истории тогда являются народы, сама история состоит из их войн, их конкурентной войны за жизненное пространство и мировое господство, и отсюда вытекает, что для этой борьбы следует постоянно вооружаться, и не только в военном и идеологическом смысле, но также и в биологическом, а именно путем увеличения «расовой ценности», то есть уничтожением слабых экземпляров и осознанным культивированием полезных для войны свойств. Правда, всё это неверно, к чему мы еще вернемся, но логично и убедительно. Но это не полная картина мира Гитлера, а только лишь её половина. Другая половина — это его антисемитизм, и для его обоснования и рационализации ему нужно другое определение слова «раса». Да, можно сказать, что для этого ему требуется совершенно новая, первая во многих отношениях противоречивая теория.
До этого мы только раз коротко коснулись темы антисемитизма Гитлера, при рассмотрении его биографии, где мы констатировали, что это было первым, что у него сформировалось, еще до его народническо–великогерманского национализма. Зато с этого момента с определенным отвращением мы будем иметь с ним дело в каждой последующей главе, поскольку его оценка евреев была не только самой значительной по последствиям из его ошибок, но и его политика по отношению к евреям была также и его первой ошибкой в его практической деятельности. С евреев берет начало его самое тяжкое преступление, и также и в предательстве, которое в конце концов совершил Гитлер по отношению к Германии, его маниакальный антисемитизм играл немалую роль. Здесь же нас занимает вопрос, что было заблуждениями в его антисемитской теории.
И снова это целая теория сама по себе, и она лишь с большими ухищрениями сводится в единое целое с первыми, только что вчерне обрисованными теориями из числа тех, что можно назвать народническими. Там вся история состоит только из непрерывной борьбы народов за жизненное пространство. Здесь же мы неожиданно узнаем, что это все же еще не вся история. Наряду с борьбой народов по Гитлеру существует еще и другое непрерывное содержание истории, а именно расовая борьба, которая вовсе не является борьбой между белыми, черными и желтыми (действительно расовые различия между белыми, черными и желтыми вообще не интересуют Гитлера). Это борьба внутри белой расы, а именно между «арийцами» и евреями — то есть евреями и всеми остальными, которые хотя и находятся в постоянной борьбе друг с другом, но в противостоянии с евреями все без исключения находятся по одну сторону фронта. В этой борьбе речь не идет о жизненном пространстве, а буквально о жизни, это борьба на уничтожение. «Еврей» — это враг всех: «Его конечной целью является лишение национального характера, беспорядочная гибридизация других народов, снижение расового уровня высших рас, а также господство над этой расовой кашей путем уничтожения народной интеллигенции и её замена представителями собственного народа». И не только это: «Если еврей при помощи своего марксистского вероучения одержит победу над народами этого мира, то тогда его корона станет могильным венцом человечества, и затем эта планета снова, как и миллионы лет назад, будет нестись без людей сквозь вселенную». Таким образом, евреи даже хотят не только истребить «народную интеллигенцию», но явно и всё человечество. Если это так, то в таком случае естественно всё человечество должно объединиться, чтобы в свою очередь уничтожить их, и в действительности в таком случае Гитлер в своем качестве истребителя евреев представляется ни в коем случае не как особый немецкий политик, а как борец за благо всего человечества: «Тем, что я борюсь с евреями, я сражаюсь за творение Господа». В своем политическом завещании он называет «международное еврейство» «мировым отравителем всех народов», и последняя запись его высказываний, сделанная Борманом 2‑го апреля 1945 года, заканчивается словами: «Человечество вечно будет благодарно национал–социализму, что я стер евреев с лица земли в Германии и в Центральной Европе». Здесь он таким образом выступает прямо–таки интернационалистом и благодетелем человечества.
В настоящий момент мы еще не критикуем (столь тяжело оставлять без критики это убийственное безумие), мы представляем на рассмотрение. Но даже простое представление требует ответа на три вопроса:
Вопрос первый: что такое собственно евреи в глазах Гитлера? Религия, народ, раса?
Второй вопрос: что собственно делают они, согласно Гитлеру, чтобы стать для всех остальных народов настолько опасными и чем заслужили столь ужасный жребий?
Третий вопрос: как согласуется учение Гитлера о вечной борьбе между евреями и всеми остальными с его учением о столь же вечной — и столь же угодной Богу — борьбе всех других между собой?
Гитлер в общем–то попытался найти ответ на эти три вопроса; правда, эти ответы оказываются несколько путанными и мудреными. Здесь мы представляем обтрепанные края мировоззрения Гитлера.
По первому вопросу для Гитлера ясно только одно: что евреи не являются религиозной общиной. Это он повторяет неустанно, но не обосновывая свое утверждение, хотя это все же обоснования требует. То, что существует еврейская религия, и что это религия на протяжении почти 1900 лет рассеивания удерживала евреев вместе как евреев, это у всех на виду. Хорошо, пусть они не являются для Гитлера религиозной общиной. Но являются ли они расой или народом, об этом Гитлер определенно никогда не высказывался. Он хотя и говорит снова и снова о еврейской расе, и именно в двояком смысле как о «плохой расе» и «другой расе», но в своей второй книге, где находится тщательная переработка его теории антисемитизма, он называет их, весьма правильно, народом, и он даже отдает им причитающееся по праву, как и другим народам: «Как у любого народа, так и у еврейства основной тенденцией всего его земного существования в качестве движущей силы является стремление к сохранению самого себя». Но он тотчас же добавляет к этому: «Только здесь в соответствии с основными различающимися наклонностями арийских народов и еврейства жизненная борьба различна и в своих формах».
Ибо евреи — и тем самым мы приходим к ответу Гитлера на второй вопрос — евреи по своей сути интернациональны, неспособны к созданию государства. «Еврейский» и «интернациональный» для Гитлера прямо–таки синонимы; все, что интернационально — это еврейское, и в этой связи Гитлер даже говорит все же о еврейском государстве: «Еврейское государство никогда не было пространственно ограничено, напротив, оно всесторонне неограниченно в пространстве, но ограничивается объединением одной расы». И поэтому — мы подходим к главному — это «еврейское государство», «международное еврейство» является врагом всех остальных государств, с которыми оно беспощадно борется всеми средствами, во внешней политике посредством пацифизма и интернационализма, капитализма и коммунизма, во внутренней политике через парламентаризм и демократию. Всё это — средства для ослабления и разрушения государства, и всё это — изобретения евреев, поскольку со всеми этими средствами они нацелены только на одно: навредить «арийским» народам в их возвышенной борьбе за жизненное пространство (в которой евреи коварно не принимают участия) и ослабить их, чтобы тем самым обеспечить свое собственное пагубное мировое господство.
И тем самым мы уже имеем ответ Гитлера на третий вопрос. Почему все народы должны объединиться против евреев, хотя они собственно полностью заняты тем, что борются между собой за жизненное пространство? Ответ: они должны это делать, как раз потому, что они должны бороться за жизненное пространство, и чтобы они могли полностью посвятить себя своей борьбе за жизненное пространство. Евреи в этой прекрасной игре — губители игры; со своим интернационализмом и пацифизмом, своим (интернациональным) капитализмом и (равным образом интернациональным) коммунизмом они уводят «арийские» народы от их главной задачи и главного занятия, и поэтому они должны уйти, уйти совершенно, из мира, а не только из Германии; их следует «удалить», но не как предмет мебели, который удаляют тем, что передвигают его в какое–то другое место, а как пятно, которое удаляют стиранием. Им не следует оставлять никакого выхода. Если они отрекаются от своей религии, то это вовсе ничего не значит, ведь они же являются не религиозным сообществом, а расой; и если они пытаются ускользнуть даже от своей расы смешиванием с «арийцами», то это еще хуже, поскольку тем самым они ухудшают «арийскую» расу и делают соответствующий народ неспособным для его необходимой борьбы за жизнь. Если же однако они хотят войти в этот народ и стать немецкими, французскими, английскими или иными патриотами, то это — самое наихудшее: поскольку тогда им открыта дорога к тому, чтобы «опрокинуть народы во взаимных войнах (но разве не это как раз предназначение народов согласно Гитлеру?) и на этом пути медленно при помощи власти денег и пропаганды сделаться их властителями». Видно, что евреи могут делать все, что хотят: они всегда неправы и их следует истребить в любом случае. В общем и целом вторая теория Гитлера, антисемитская, стоит рядом с первой теорией о борьбе народов совершенно самостоятельно и лишь с трудом может быть соединена с ней. Обе вместе составляют то, что можно назвать «гитлеризмом», мыслительное построение «программатика» Гитлера, в определенной мере его дополнение к марксизму.
У гитлеризма с марксизмом по меньшей мере одно общее: претензия объяснить всю мировую историю с одной точки зрения: «История всех прежних обществ — это история классовой борьбы», говорится в Коммунистическом Манифесте, и совершенно соответствующим образом у Гитлера: «Все события мировой истории — это только выражение инстинкта самосохранения рас». У подобных предложений большая сила внушения. У того, кто их читает, возникает чувство, что ему неожиданно открылся свет: запутанное становится простым, тяжелое легким. Они дают тем, кто их охотно принимает, приятное чувство осведомленности и информированности, и кроме того, они пробуждают определенную ревностную нетерпимость к тем, кто их не принимает, потому что в качестве доминирующей мысли в подобных высказываниях всегда ощущается: «… а все остальное — надувательство». Эту смесь высокомерного превосходства и нетерпимости находят равным образом как у убежденных марксистов, так и у убежденных последователей Гитлера.
Но естественно это заблуждение, что «вся история» является тем или этим. История — это дремучий лес, и никакая просека, прорубаемая людьми, не делает понятным всего леса. В истории были классовые битвы и расовые битвы, кроме того, сражения (и это чаще) между государствами, народами, религиями, идеологиями, династиями, партиями и так далее, и так далее. Вообще не существует никакого мыслимого человеческого общества, которое не может при определенных обстоятельствах попасть в конфликтную ситуацию с другим — и когда–то, где–то в истории уже попадало.
Но история — это второе заблуждение в подобных диктаторских тезисах — состоит не только лишь из сражений. Как у народов, так и у классов, если уж говорить только о них, гораздо больше исторического времени проходит в мире друг с другом, чем в борьбе, и средства, с помощью которых они этого достигают, по меньшей мере столь же интересны и с исторической точки зрения ценны для исследований, как и причины, по которым они все снова и снова сталкиваются в войнах.
Одним из этих средств является государство, и тут теперь примечательно, что в политической систематике Гитлера государство играет совершенно подчиненную роль. Мы уже в связи совсем с иным натолкнулись на поразительные факты, когда рассматривали достижения Гитлера, подтверждающие, что он вовсе не был государственным деятелем; и что он даже то, что застал у немецкой государственности, уже задолго до войны разрушил и заменил хаосом «государства в государстве». Теперь же в мировоззрении Гитлера мы находим теоретическое обоснование для этих ошибочных действий. Гитлер не интересовался государством, ничего не понимал в государстве и не сохранял ничего от государства. Только народы и расы имели для него значение, не государства. Государство было для него «только средством для достижения цели», а именно, кратко говоря, для цели ведения войны. В 1933–1939 годах Гитлер не упускал из внимания подготовку к войне, но то, что он создал, было военной машиной, а не государством. И за это пришлось поплатиться.
То есть государство — это не только военная машина: она в крайнем случае у него имеется. И оно также не является в силу необходимости политической организацией народа. Идее национального государства не более двухсот лет. Большинство исторических государств охватывало или охватывает еще и сегодня много народов, как великие империи античности, но и как сегодня еще Советский Союз; или только часть одного народа, как античные города–государства и современные немецкие государства. Из–за этого они не перестают быть государствами и поэтому они не перестают быть необходимыми. Идея государства гораздо старше национальной идеи, и государства предназначены в первую очередь не для ведения войн, а напротив — для сохранения и защиты как внешнего, так и внутреннего мира его жителей, независимо от того, однородно ли оно по национальному составу или нет. Государства являются системами порядка. Любая война, не менее чем гражданская война, — это состояние исключения из правила и чрезвычайного положения государства. Чтобы быть готовым к таким исключительным и чрезвычайным состояниям, у государств есть монополия на принуждение, военные и полицейские силы; для этого, и конечно же для разрешения их конфликтов. Но они существуют не для того, чтобы завоевывать жизненное пространство одному народу за счет другого, чтобы вести войны для улучшения расы или чтобы добиваться мирового господства.
Обо все этом Гитлер не имел представления; или возможно следует лучше сказать — он не желал ничего знать об этом. Потому что нельзя не видеть в мировоззрении Гитлера черты волюнтаризма: он видел мир таким, каким хотел его видеть. То, что мир несовершенен, полон борьбы, нужды и страданий, в том числе и мир государства, пронизанный недоверием, враждебностью, страхом и войной — как верно все это, и насколько правы те, которые этим себя не вводят в заблуждение! Только вот говорит он это не со скорбной, отважной серьезностью, с которой Лютер то, что бросалось в глаза, называл первородным грехом, а Бисмарк — земным несовершенством, но возвышенным голосом, которым пожалуй еще Ницше с ликованием встречал столь часто достойное сожаления. Для Гитлера исключительное состояние было нормой, к примеру — государство для войны. Но тем самым он заблуждался. Мир не таков. В том числе мир государства. В мире государств, как заведено, войны всегда приводили к миру; оборонительные войны — само собой разумеется, но также и наступательные войны, если у них вообще имелся какой–либо смысл. Каждая война заканчивается мирным договором или межгосударственным договором, и новым состоянием мира, которое в большинстве случаев длится гораздо дольше, чем предшествующее состояние войны. Когда принято решение применить оружие, должен быть заключен мир, иначе война не имеет никакого смысла. То, что Гитлер не видел этого — не желал видеть — вело его, как мы сможем увидеть в следующей главе, к роковым ошибкам.
В картине мира Гитлера войны были скорее всегда завоевательными войнами, с целью добычи жизненного пространства для ведущего войну народа, порабощения на длительный срок (или уничтожения) побежденных, и в конечном итоге — достижения мирового господства. Еще одна ошибка. Войн за жизненное пространство, во всяком случае вплоть до Гитлера, не было в Европе со времен великого переселения народов, то есть примерно полторы тысячи лет. Европа была населена; её народы были оседлыми; и даже если при заключении мира та или иная провинция меняла государственную принадлежность или вовсе целое государство, как например Польша, делилось между своих соседей, жители оставались там, где они были; жизненное пространство ни завоевывалось, ни терялось, за жизненное пространство в Европе не сражались. Это вновь ввёл в европейскую историю Гитлер после перерыва примерно в 1500 лет, и это имело на Германию ужасающее воздействие. Изгнание, какому подверглись немцы из своих прежних восточных областей, было как раз тем, что проповедовал Гитлер как смысл любой войны и уже практиковал со своей стороны в покоренной Польше.
Но «жизненное пространство» еще и по другой причине было ошибочной концепцией. Именно в двадцатом веке вовсе не имеет смысла сражаться за жизненное пространство. Если Гитлер измерял благосостояние и силу народа по объему ареала проживания и обрабатываемых земель, если он стремился проводить аграрную политику, то тогда он забылся и подменил ею индустриальную революцию. Со времен индустриальной революции благосостояние и сила народа не зависят более от размеров земельных владений, а зависят от состояния технологий. Но для них величина жизненного пространства не имеет решающего значения.
Для технологически–индустриального развития страны избыток «жизненного пространства», то есть большая протяженность при малой заселенности как раз может быть недостатком, на что к примеру как известно все время жалуется Советский Союз: он хочет и у него не получается освоить и развить огромные и богатые сырьем, но слишком уж малонаселенные области Сибири. Каждому бросается в глаза, что некоторые из беднейших и слабейших стран сегодняшнего мира огромны, некоторые из богатейших и наиболее благополучных — страны крошечные. Со своей теорией жизненного пространства Гитлер жил все еще целиком и полностью в доиндустриальном веке, хотя во многих областях — военной технологии, в массовой моторизации — он мыслил в целом вполне современно.
Но как раз это заблуждение Гитлера удивительно живуче. Потому что ностальгия о доиндустриальном веке и тревожное пресыщение по отношению к «бесчеловечному» созданному человеком миру, в который мы все быстрее вживаемся вот уже две сотни лет, были широко распространены не только во времена Гитлера, и они также как раз ныне снова сильны. Для многих современников Гитлера его идеи о жизненном пространстве были убедительными — разве не выглядит Германия действительно на карте Земли в сравнении со своей силой и количеством населения слишком маленькой? Если правда Германия снова должна была стать преимущественно крестьянской страной — о чем Гитлер, как ни странно, думал, как и Моргентау — тогда действительно нужно было больше жизненного пространства, правда только в этом случае.
И идея, что в войнах двадцатого столетия в конечном итоге речь идет о мировом господстве, старше Гитлера и пережила его. Уже перед первой мировой войной Курт Рицлер, высокообразованный советник рейхсканцлера Бетманна Холльвега, писал: «Согласно идее… каждый народ жаждет вырасти, распространиться, господствовать и подчинять без конца, стремится все теснее сплачиваться и все больше себе подчинять, становиться все более высшей цельностью, пока его господство над вселенной не станет органичным». Это чистый Гитлер, только более мягко выраженный. Но тем не менее это ложное утверждение: не у каждого народа такие цели. Или к примеру, разве швейцарцы или шведы не являются народами? Ни про одну из европейских великих держав в эпоху европейского колониального империализма нельзя сказать, что они действительно, каждая из них для себя стремилась к мировому господству: слишком глубоко сидел в них столетний опыт, что они не могут устранить друг друга, что напротив каждая такая попытка к достижению господства даже только лишь в Европе непременно приведет к созданию коалиции обеспокоенных этим остальных великих держав, которая приведёт к провалу этих планов.
Пангерманисты эпохи Вильгельма, когда они мечтали о мировой державе Германии, тоже имели в виду в основном лишь то, что Германия как «мировая держава» должна стоять в одном ряду с другими. Они думали при этом о великом германском колониальном рейхе в Азии и в Африке, опирающемся на немецкое господство на европейском континенте, не о порабощении мира и мировом господстве в прямом смысле слова.
Гитлер же напротив, когда говорил о мировом господстве, определенно имел его в виду в буквальном смысле, даже если он едва ли ожидал, что при его жизни сможет достигнуть большего, чем немецкое господство над всей Европой, включая прежде всего Россию (колонии мало его интересовали). Но «Великогерманский Рейх», который он хотел создать из покоренной Европы и в котором народы должны были влиться и переплавиться в новую расовую иерархию, затем должен был стать трамплином для действительного покорения мира.
Теперь немного о том, что наш сократившийся при помощи технологий мир, которому угрожает оружие массового уничтожения, стремится к единству и что тем самым идея мирового господства — о единстве мира, мировом правительстве, мировом господстве: все это весьма близко друг к другу — в двадцатом веке снова вышла на повестку дня. Не в том заблуждение Гитлера, что он хотел объединить их в себе. Но в том, что в Германском рейхе он видел серьезного кандидата на мировое господство. Германия его времени без сомнения была великой державой, в Европе самой сильной. Но тем не менее — одной среди других, и однажды уже потерпевшей неудачу при попытке одновременно достичь господства в Европе и стать мировой державой. Только если бы удалось объединение Европы — и это должно было осуществиться не посредством завоевательных войн, — то возможно тогда такая объединенная Европа, в которую затем могла бы войти и Германия, могла бы конкурировать за мировое господство. Но объединение Европы — это же был бы еврейский интернационализм! Вместо этого Гитлер верил, что сможет достичь этого при помощи одной только народной Великой Германии, посредством расовой политики и антисемитизма: примитивное заблуждение. Биологическое вооружение Германии через улучшение расы в животноводческом смысле потребовало бы поколений, не говоря о всей проблематике. Гитлер же хотел всё, что он затеял, завершить при своей жизни. Что же однако касается антисемитизма, то Гитлер заблуждался не только в отношении евреев, но даже и в отношении антисемитов.
Гитлер действительно верил — не только цитируемые письменные и публичные, но также и устные и приватные высказывания военного времени свидетельствуют об этом — что своим антисемитизмом он достигнет всемирных симпатий к делу Германии, в определенной мере дело Германии сможет сделать делом всего человечества. Он делал ставку на то, что антисемиты есть повсюду в мире. Но гитлеровского истребительного антисемитизма не было нигде, кроме Восточной Европы, откуда он его заимствовал. И даже там он основывался, следует сказать — к чести украинцев, поляков и литовцев, не на гитлеровских фантазиях о еврейском заговоре с целью порабощения или искоренения «арийского» человечества, а на простом факте, что евреи жили там как компактный чуждый народ. Этого они не делали нигде в других местах; и соответственно нигде больше не ставилось целью искоренение или «удаление» евреев.
Большей частью антисемитизм был религиозного происхождения: ведь католическая церковь до Второго Ватиканского собора особенно боролась с евреями и иноверцами. Целью этого религиозного антисемитизма, наиболее широко распространенного, было не уничтожение евреев, а их обращение в христианство: если они давали себя окрестить, то все было в порядке.
Затем существовал еще (особенно в сельской местности) социальный антисемитизм: здесь ненавидели евреев как ростовщиков — во времена до уравнивания в правах, как известно, часто это была единственная профессия, которая им позволялась. Этот социальный антисемитизм в основе своей целью имел, как бы парадоксально звучит, равноправие евреев. Как только еврей выступал в иной функции, нежели ростовщик, этот вид антисемитизма буквально исчезал: например, еврейский врач, где он был в виде исключения, всегда высоко ценился и был востребован.
И наконец, был новый, появившийся после эмансипации евреев антисемитизм, который можно назвать конкурентным антисемитизмом. Со времени их уравнивания в правах, то есть примерно с середины девятнадцатого века, евреи — частично благодаря талантам, частично же, как повсеместно признается, вследствие их сплоченности, во многих странах очень явно заняли ведущие позиции во многих областях: особенно во всех областях культуры, но также и в медицине, адвокатуре, в прессе, в промышленности, финансах, в науке и в политике. Они проявили себя, если не прямо–таки солью земли, то все же во многих странах как соль в супе, они образовали нечто вроде элиты — в Веймарской республике, по меньшей мере в Берлине Веймарской республики, даже нечто вроде второй аристократии. И тем самым они вызвали естественно не только заслуженное восхищение, но также и зависть и антипатию. Кто по этой причине был антисемитом, тот хотел бы щелкнуть евреев по носу; он хотел бы, чтобы они вели себя немного скромнее. Но уничтожение — упаси Боже! Что вызвал Гитлер даже у антисемитов всех стран своей специфического вида бредовой ненавистью к евреям, было, по крайней мере до тех пор, пока он её только выплескивал словами, лишь покачивание головой; а позже, когда он приступил к действиям, многократный ужас. Ведь даже обычные антисемиты лишь в малой степени разделяли распространяемые Гитлером заблуждения и лжеучения о евреях, которые мы теперь лишь кратко хотим раскритиковать; кратко, потому что они собственно опровергаются уже самим их изложением, которое мы уже сделали.
Гитлер мог сколь угодно говорить, что евреи не являются религиозной общностью — каждый может видеть, что дело обстоит как раз наоборот. Еврейская религия заметно, как огромный утес, стоит перед глазами мира: первая и все–таки самая чистая монотеистическая религия, единственная, которая отважилась допустить неслыханную идею одного, не имеющего имени, образа, непостижимого и неисповедимого бога в концентрированном и жестком виде и придерживалась её. И пожалуй единственная религия, бывшая в состоянии своих верующих удержать вместе как религиозное сообщество сквозь девятнадцать столетий рассеивания и периодических преследований. Гитлер не видел этого, вероятно совершенно искренне не видел. Потому что он был, несмотря на его привычное риторическое обращение к «провидению» и к «всемогущему», не только сам по себе нерелигиозным, но и у него также не было никакого органа чувств для понимания того, что может означать религия для других людей. Он это отчетливо показал своим обращением с христианской церковью.
Зато совершенно очевидно, что евреи не являются расой, даже в том случае, когда определение «раса» хотят применить по отношению к различным племенам и разновидностям белой расы. Сегодняшний Израиль, например, это ярко выраженное многорасовое государство, в чем каждый приезжающий туда может убедиться своими глазами; и известно также, почему это так: иудейство всегда было миссионерской, вербующей себе приверженцев религией. Представители всех представленных в римской империи народов, племен и разновидностей белой расы во время поздней римской империи стали иудеями, даже если и не в таком количестве, как тогдашние христиане; однако иудаизм и христианство на продолжении столетий состояли в миссионерской конкуренции. Существует даже некоторое количество иудеев, пусть даже небольшое, которые принадлежат к черной или желтой расе. И Артур Кёстлер недавно достаточно достоверно обосновал, что как раз в наибольшей степени подвергавшиеся гонениям Гитлера восточные иудеи в своей большой массе вероятно вовсе не были семитами, а были они потомками хазаров, жившего в древности между Волгой и Кавказом тюркского народа, который в средние века принял иудейскую религию и позже переселился на запад и северо–запад. (В этом отношении даже слово «антисемитизм» неточно, но мы его используем, поскольку оно вошло в обычай употребления).
Можно ли называть евреев народом, нацией? Это следует обсудить. Совершенно без сомнения у них нет даже того признака, по которому надежнее всего различают народы: общего языка. Английские евреи говорят по–английски, французские — по–французски, немецкие — по–немецки и т. д. И правильно также то, что многие — пожалуй, большинство — из евреев со времен установления их гражданского равноправия стали хорошими патриотами своей теперешней родины, а иногда, как раз в Германии, и суперпатриотами. Тем не менее нельзя не видеть определенного чувства еврейской сплоченности и солидарности поверх государственных границ, еврейского ощущения народа и национальности, которое сегодня особенно выражено как всеобщая солидарность евреев с Израилем, и его впрочем также нетрудно объяснить: часто религия служит народам, у которых долгое время не было собственного государства, в качестве средства национального объединения. Подобным образом католицизм поляков и ирландцев кроме религиозной содержит также явно выраженную национальную составляющую. В случае евреев, которые жили без собственного государства гораздо дольше, чем поляки и ирландцы, эта связывающая нацию, создающая народ сила религии возможно стала еще сильнее. Частое преследование довершило дело сплочения евреев. И что–то из этой связывающей силы религии (и преследований) действует, пожалуй, и в настоящее время среди тех, кто отошел от религии. Это можно наблюдать и у людей, принадлежащих к другой религии. Бывший протестант и бывший католик в своем образе мыслей едва ли меньше различаются, чем протестант и католик. Их духовный облик часто остается под влиянием религии их отцов и праотцов еще на протяжении жизни многих поколений. В случае же столь сильной религии, как иудейская, это может продолжаться еще дольше, пока её последствия не потеряются во времени.
Но всё это не является причиной для того, чтобы быть антисемитом, не говоря уже о том, чтобы преследовать евреев с кровопролитной ненавистью и жаждой уничтожения, которые Гитлер проявил по отношению к ним с самого начала. Эту специфическую ненависть Гитлера к евреям можно констатировать лишь как клинический феномен, потому что то, чем Гитлер пытался явно задним числом обосновать это — то есть еврейский всемирный заговор для уничтожения всех «арийцев» — явно является не просто заблуждением, но параноидальным сумасшествием. Или даже не сумасшествием, а полным фантазий рационализированием предвзятого умысла на убийство. В любом случае, ни с какой стороны оно не соответствует действительности. У «мирового еврейства» не только не было зловещих целей, которые приписывал ему Гитлер — у него вообще не было никаких общих целей. Наоборот, как раз во времена Гитлера оно было настолько разобщенным и в своих стремлениях настолько раздробленным, как никогда прежде в своей трехтысячелетней истории: между традиционной религиозностью и современной светскостью, между ассимиляцией и сионизмом, между национализмом и интернационализмом — не говоря уже о том, что все великие разделения и расколы мира также прошли посреди еврейства, которое со времени уравнивания в гражданских правах евреев интегрировано в мир совершенно иначе, чем прежде. Большей частью при этом в последние сто или пятьдесят лет оно даже посредством ассимиляции, перехода в другую веру и браков совершенно сознательно отказалось от своей идентичности и полностью растворилось в своих странах, ставших родиной. И нигде это не происходило с такой убедительностью, даже страстностью, как именно в Германии. Но естественно против этого у многих евреев было ожесточенное сопротивление. Если кратко, евреи, которых Гитлер рассматривал в качестве могущественных заговорщиков, подобных дьяволу, в действительности как сообщество были в состоянии полного кризиса, были столь ослаблены, как никогда прежде, гораздо более находились в состоянии начинающегося распада, в сравнении с тем ужасным ударом, которому их подвергли. Насколько известно, они шли на бойню как овечки, и мнимый победитель драконов убивал беззащитных.
ОШИБКИ
На пути исследования ошибок, сделанных Гитлером, существует два препятствия. Одно из них подобно тому, с которым мы уже встретились при нашем рассмотрении заблуждений Гитлера. Склонности все, что думал Гитлер, сразу без сомнения объявлять заблуждением только потому, что это именно Гитлер так думал, соответствует тенденция все, что сделал Гитлер, целиком и полностью находить ошибочным только потому, что это сделал Гитлер. Это достаточно понятно; но такая предвзятость естественно не идет на пользу познанию и формированию оценки.
Второе препятствие состоит в преобладающей в настоящее время в исторических исследованиях тенденции — насколько возможно приблизить историографию к точным наукам, то есть отыскивать закономерности, внимание уделять преимущественно социальному и экономическому развитию, где такие закономерности скорее всего предполагаются, соответственно принизить роль собственно политических элементов в истории и в особенности отрицать влияние определяющих политику отдельных личностей — «великих людей». Естественно, что в эту тенденцию Гитлер не вписывается, и тот, кто её придерживается, найдет как раз чрезмерным требованием для серьезного историка — выяснить вопрос, что сделал правильно или неверно этот отдельный человек, который в течение целых пятнадцати лет являлся политически эффективным, и при этом возможно еще и проследить его индивидуальные черты характера, да к тому же когда речь идет о столь непривлекательном персонаже, как Гитлер. Это же все настолько неактуально!
Но можно однако, и наоборот обнаружить, что как раз такой феномен, как Гитлер, показывает, что всё это историческое направление находится на ложном пути — впрочем равно как это показывают и феномены Ленина и Мао, чьё непосредственное воздействие однако ограничивается пределами их собственных стран, в то время как Гитлер толкнул на новое направление целый мир — правда, в другое, чем он намеревался; это делает его случай столь сложным и столь интересным.
Невозможно, чтобы серьёзный историк стал утверждать, что без Гитлера мировая история двадцатого века прошла бы точно так же, как она прошла. Совсем не непременно, что без Гитлера вообще началась бы Вторая мировая война; совершенно определенно, что эта война, если бы она случилась, проходила бы иначе — возможно даже с совсем другими коалициями, фронтами и результатами. Сегодняшний мир, нравится нам это или нет, является произведением Гитлера. Без Гитлера не произошло бы раздела Германии и Европы; без Гитлера не было бы американцев и русских в Берлине; без Гитлера не было бы Израиля; без Гитлера не было бы деколонизации, по меньшей мере столь поспешной, не было бы азиатской, арабской и черно–африканской эмансипации и не было бы снижения роли Европы в мире. А именно, точнее говоря: ничего из этого не было бы без ошибок Гитлера. Потому что ведь всего этого он ни в коем случае не хотел.
Нужно заглянуть очень далеко назад в историю — возможно до Александра Великого — чтобы найти человека, который бы за время жизни меньше среднестатистического столь основательно потряс и на столь продолжительное время изменил мир, как Гитлер. Но чего не найти во всей мировой истории, так это человека, который бы как Гитлер при наличии бесподобных ресурсов власти добился бы как раз противоположного тому, чего он желал добиться.
Чего хотел Гитлер — это господства Германии в Европе и непосредственного господства над Россией; в остальном — сохранения европейского господства над Африкой и большей частью Азии и Океании. Пирамида власти, в основании которой старые заморские колонии Европы и новая немецкая колония Россия, посредине — сателлиты Германии, вспомогательные народы и мнимо независимые или полунезависимые союзники, а на вершине — Германия. Это громадное здание власти во главе с Германией позже должно было с хорошими шансами начать борьбу с Америкой и Японией за мировое господство.
Чего добился Гитлер — это господства Америки в Западной, а России в Восточной Европе с разделом Германии, и ликвидации всех европейских колониальных империй. Мир с двумя вершинами власти, в котором бывшие европейские колонии наслаждаются неожиданной независимостью и иллюзорной свободой, но Европа (снова с распределением по группам) подчинена обеим сверхдержавам. Германия при этом пока, при полной потере своей государственности, оказалась в самом низу и ей потребовались годы и десятилетия, чтобы вывести себя, разделенную и оккупированную, только лишь в состояние зависимого союзничества с Америкой или соответственно с Россией, в котором пребывает и остальная Европа.
Другими словами: Гитлер не добился ничего, но только (однако все же) натворил чудовищных дел. При этом он действовал с такой вызывающей изумление мощью, как едва ли какой другой «великий человек» в известной нам истории.
Но по этой причине нельзя уйти от обсуждения огромного воздействия, которого он достиг, и так же нельзя не обсуждать того, что он дважды, осенью 1938 и летом 1940 года очень близко подошел к своей действительной цели. Так что это не праздная игра, но вполне серьёзное историческое исследование — отыскание ошибок, посредством которых он уже наполовину достигнутое превратил в противоположное, и это не является болезненным любопытством, когда при этом занимаются также особенностями характера Гитлера: ошибки, которые он делал, в основном имеют свои корни в изъянах, которые у него были.
Частично, конечно же, и в его заблуждениях. По меньшей мере одна ошибка — самая первая, которая сказывалась уже с 1933 года — происходит из доминирования «программатика» Гитлера над политиком Гитлером.
В предшествующей главе мы видели, что в теории мировых событий Гитлера рядом друг с другом происходили две совершенно различных линии действия. С одной стороны вечная борьба народов — точнее говоря, белых народов (цветные для Гитлера в расчет не принимались) за жизненное пространство и господство или подчинение, и в качестве высшей награды за победу — мировое господство. С другой стороны — общая борьба всех белых народов против евреев. Соответственно политик Гитлер с самого начала преследовал две совершенно различные цели: с одной стороны — господство Германии над Европой, с другой стороны — «устранение» евреев, под которым он имел в виду их уничтожение. У этих двух целей не было ничего общего; оба замысла даже препятствовали друг другу.
В политике всегда ошибочно одновременно преследовать две цели; и это так тем более, если первая цель столь далека, что её пожалуй можно достичь только при чрезвычайной концентрации всех сил — и даже при этом только лишь при большой удаче. В цели — господствовать над Европой — еще до этого потерпел неудачу каждый, кто ставил её себе: Карл Пятый и Филипп Второй, равно как и Людвиг Четырнадцатый и Наполеон. Возможно, это не было безусловной причиной с самого начала оставлять каждую новую попытку как безрассудную; все–таки возможно, что Германии в двадцатом веке удалось бы то, что не получилось у Испании в шестнадцатом, у Франции в семнадцатом и в девятнадцатом веках. Но это было несомненно причиной, чтобы предвидимое огромное сопротивление, которое само по себе происходило из постановки вопроса, не усугублять без необходимости еще больше и тем, что с задачей не имело ничего общего. Кто хочет покорить Европу, тот не должен к врагам, которых он предсказуемо произведет в Европе, еще и прибавлять число влиятельных врагов во всем мире (и в собственной стране). Это была ошибка, особенно в том случае, когда дополнительные враги, которых произвели умышленно, прежде были самыми лучшими друзьями. И это были евреи, пока Гитлер не сделал их врагами.
Здесь вопрос не о том, сколь высоко можно оценивать влияние евреев на политику их различных стран. Вероятно, Гитлер его переоценивал — что тем более должно было стать для него поводом, чтобы удерживать их на своей стороне и без основания не принуждать их перейти на враждебную сторону. Потому что до Гитлера еврейское влияние в мире совершенно преобладающим образом было ярко выраженным прогерманским элементом, о чем противники Германии в Первой мировой войне могли бы много чего рассказать. В Америке это влияние долго и ощутимо противодействовало вступлению в войну на стороне Антанты. В России оно сыграло большую роль в успешно проводившейся Германией революционизации царской империи. Своим антисемитизмом Гитлер, таким образом, без необходимости не только создал по всему миру дополнительных врагов: он сделал врагов из друзей, он с немецкой чаши весов переложил гирю на вражескую чашу — что весит вдвойне.
Но все еще недооценивается тот отрицательный эффект, который с самого начала Гитлер сам себе произвел в Германии своим антисемитизмом, даже если этот антисемитизм сначала проявлялся только в постоянном страдании, диффамации и дискриминации немецких евреев и еще не давал возможности распознать свои ужасные конечные формы. Страдания полностью достаточно, чтобы из друзей сделать врагов. А немецкие евреи в своей большой массе были до Гитлера — трогательным образом в малой части даже и во времена Гитлера и несмотря на Гитлера — как раз безумно влюблены в Германию.
Со времени уравнивания в своих правах евреи стали добрыми патриотами во всех западных странах. Но нигде этот еврейский патриотизм не принял столь пылких, глубоко эмоциональных очертаний, как именно в Германии. Можно даже говорить о любовной связи евреев с Германией, которая разыгрывалась в течение половины столетия до Гитлера (Йорг фон Утманн в своей книге «Двойник, ты — бледный спутник» сделал первую попытку вникнуть в это особое еврейско–немецкое сродство). И несомненно, что при этом евреи были любящей стороной. Немцы во всяком случае позволяли польщено и немного отчужденно обожать себя своим еврейским землякам — сколь ни возражали они против этого как против еврейской навязчивости. Тем не менее, эти еврейско–немецкие любовные отношения в области культуры вызвали к жизни прекрасные цветы. Можно вспомнить о Самуэле Фишере и его авторах, или о Максе Рейнхардте и его актерах. И тем не менее, немецкие евреи совершенно выдающимся образом участвовали в том, что Германия в первой трети двадцатого века впервые заметно опередила Англию и Францию в интеллектуальной и культурной областях, а также и в науке и экономике.
Со всем этим в 1933 году было тотчас покончено. Гитлер позаботился о том, чтобы у большинства немецких евреев страстную любовь превратить в ненависть. И кроме немецких евреев он также превратил во врагов тех немцев — разумеется, не большинство, но в то же время как раз не худших из них — которые оставались верны своим еврейским друзьям. Большая часть того, что в Германии противостояло в пассивном сопротивлении гитлеровской волне, было вызвано его антисемитизмом. Насколько это тихое неучастие меньшинства — тем не менее вовсе не исчезнувшего меньшинства — ослабило Гитлера, конечно же невозможно подсчитать. То, что например, почти все, у кого было положение и имя в немецкой литературе, ушли в эмиграцию, Гитлер мог еще пережить. Тем не менее, это испортило репутацию гитлеровской Германии в мире. Большее значение имело кровопускание, которое антисемитизм Гитлера причинил немецкой науке. Эмигрировали не только ученые еврейского происхождения во главе с Эйнштейном, но и выдающиеся нееврейские ученые последовали за коллегами или учителями. А иностранные ученые, которые прежде массово паломничали в Германию, теперь избегали её. До Гитлера мировой центр атомных исследований располагался в Гёттингене; в 1933 году он переместился в Америку. Это интересное умозрительное соображение — что без антисемитизма Гитлера вероятно Германия была бы первой державой, разработавшей атомную бомбу, а вовсе не Америка,
То, что своим антисемитизмом Гитлер с самого начала нанес не поддающийся учету урон своим стремлениям к власти, вне всякого сомнения было его первой тяжелой ошибкой — ошибкой, влияние которой все еще недооценивается. Разумеется, к этому должны были добавиться и другие ошибки, пока чаша не переполнилась.
Потому что несмотря на вред, который с самого начала причинил немецкому делу антисемитизм Гитлера, факт остается фактом: Гитлер дважды был очень близок к своей цели — осенью 1938 года, когда при полном одобрении Англии и Франции было достигнуто господствующее положение в Восточной Европе, и летом 1940 года, когда победа над Францией и оккупация множества других стран положили к его ногам почти целый континент по эту сторону от границы России. Это заставляет задаться вопросом, была ли в сущности утопической цель установления господства (или господствующего положения) Германии в Европе и над Европой, и таким образом была ли эта постановка цели Гитлером с самого начала ошибкой.
На этот вопрос (если он вообще поднимается) в настоящее время отвечают в общем–то без большой дискуссии утвердительно, в том числе современные западные немцы, и в особенности молодое поколение, которое часто смотрит на своих отцов и дедов как на сумасшедших, поскольку они могли поставить такую цель. Тем не менее в настоящий момент придерживаются мнения, что эти отцы и деды, то есть два поколения немцев, поколения Первой и Второй мировых войн, в своём подавляющем большинстве находили эту цель разумной и достижимой, воодушевлялись ею и нередко за неё умирали.
Естественно, что это еще не говорит о том, была ли цель достижима или была ли она желательной. Немногие бы захотели сегодня ответить на этот вопрос утвердительно. Но если вызвать мысленно моментальный снимок Европы осени 1938 и лета 1940, и для обстоятельного рассмотрения на некоторое время остаться в кадре, и более того — если сравнить плачевный статус постгитлеровской Европы с ее положением в мире до Гитлера, то все же изрядно призадумаешься. Ведь действительно, разве не было Европе предуготовано объединение, если она хотела сохранить это положение в мире? Могло ли это объединение воплотиться в реальность без насильственной помощи, и не требовало ли оно по крайней мере в начальной стадии господства своей сильнейшей державы? И разве не была этой сильнейшей державой именно Германия? Во всяком случае, на такой вопрос отвечали «Да» не только немцы — два поколения из них. Что показали 1938 и 1940 годы, это то, что нерешительное «Да», пусть даже и с оговорками, было наготове также и у многих ненемецких европейцев. И что выявилось после 1945 года — это то, что они тем самым возможно даже и вовсе не были неправы. Или не были бы, если бы Германия, с которой им пришлось иметь дело, не была бы Германией Гитлера.
Европа под владычеством Гитлера, несомненно, стала бы кошмаром, как Германия под господством Гитлера уже была кошмаром во многих отношениях — со своими преследованием евреев и концентрационными лагерями, со своим конституционным хаосом, своим правовым беспорядком и вынужденной культурной провинциальностью. Но поверх этого не следует упускать из вида нечто иное: от европейской системы противовесов девятнадцатого столетия в двадцатом веке уже нечего было спасать. Уже Первая мировая война и последовавшее за ней мирное урегулирование разрушили её в корне, и предпринятая в 1939 году после долгих промедлений и без особой охоты попытка Англии и Франции восстановить её потерпела неудачу уже в 1940 году. Проверка Второй мировой войной показала, что у Европы двадцатого века оставался выбор только между немецким и американско–русским господством. Нет никакого сомнения: такому немецкому господству, которое было создано при Гитлере, она гораздо более предпочла американское, и в какой–то степени даже русское господство, хотя многие и будут это оспаривать. С другой стороны немецкое господство объединило бы Европу; американско–русское насильственно раскололо её. И объединенная под немецким господством Европа еще долгое время смогла бы сохранять свое имперское господство в Азии и в Африке; поделенная между Америкой и Россией Европа вынуждена была поспешно потерять его.
Это делает понятным, почему Гитлер в 1938 году в Восточной Европе, а в 1940 после своей победы над Францией — на всем континенте — нашел определенную готовность к пониманию и к подчинению, даже если тогда и не было такого европейского стремления к объединению, которое соответствовало бы по силе таковому у немцев середины девятнадцатого столетия. Такое появилось лишь после 1945 года, когда беда уже случилась. Но готовность смягчить насилие и из подчинения превосходящей силе извлечь лучшее выявилась повсеместно уже в 1938 и в 1940 годах, и она была по меньшей мере тут и там связана с представлением, что Европа быть может в большой степени очень хорошо сможет воспользоваться единством, даже если и за цену немецкого господства (возможно, лишь в начальной стадии). Еще было живо воспоминание о том, как Пруссия Бисмарка в 1866 году объединила побежденные немецкие государства — и как она затем растворилась в объединенной таким способом Германии. Разве нельзя было представить, что победоносная Германия таким же образом постепенно растворится в объединенной Европе и её отталкивающие черты при этом постепенно сгладятся? Не следует ли этот желаемый процесс возможно даже ускорить встречной предупредительностью? Такие мысли были широко распространены в 1940 году почти во всех странах Европы — особенно во Франции, сколь бы мало позже о них знать ничего не желали. Вот если бы тогда в Германии был Бисмарк, а не Гитлер…
Но не будем вдаваться в мечты. У Германии был Гитлер, и от Гитлера зависело — что бы ни говорила об этом социологическая школа историографии — выйдет ли из этой ситуации объединенная и усилившаяся, пусть даже и для начала под немецким господством Европа или то, что в действительности из этого вышло. «Я был последним шансом Европы», — как сказал Гитлер в феврале 1945 года и записал это Борман. В определенном смысле — с полным правом; только ему следовало бы добавить: «И я его разрушил». То, что он его, этот шанс, разрушил — это было его второй величайшей ошибкой после первой: нагружать немецкую европейскую политику своим антисемитизмом. Чтобы понять, чем и почему он разрушил его — и именно дважды — нам следует немного рассмотреть под лупой его политику осенью 1938 и летом 1940 года. Из этого получается, что тот шанс, который предлагался ему дважды, оба раза он либо не видел, либо осознанно отбрасывал — двойное упущение, которое весит столь же много, как и более очевидные ошибки 1941 года, когда он напал на Россию и объявил войну Америке. Сначала кратко приведем факты.
В марте 1938 года Гитлер путем присоединения Австрии из Германского Рейха сделал Великогерманский Рейх, а в сентябре того же года Англия и Франция в Мюнхенском соглашении дали согласие на присоединение к этому Великогерманскому Рейху населенных немцами пограничных областей Богемии и Моравии. Мюнхенское соглашение означало гораздо больше, чем только лишь расчленение Чехословакии, которая напрасно возлагала надежды на свой союз с Францией. Практически оно означало отступление Англии и Франции из восточной половины Европы и признание Восточной Европы до русской границы зоной влияния Германии. Обрубок Чехословакии, оставшийся после мюнхенского соглашения, с этого момента был воском в руках Гитлера. Польша и Венгрия, которые участвовали в мародерстве над Чехией, стали тем самым его союзниками, а именно — слабыми союзниками более сильного. Румыния и Югославия, уже до этого настолько тесно связанные с Германией экономически, что можно было говорить о зависимости, должны были теперь искать также политически более тесного союза: их союз с Францией был обесценен Мюнхеном. Болгария и Турция, старые союзники Германии со времен Первой мировой войны, также снова ориентировались на Германию.
Так что Гитлер осуществил свое первое политическое стремление молодых лет: Великая Германия, господствующая над всеми государствами–преемниками старой Австрии и в добавление к этому над всем пространством между Германией / Австрией и Россией, и всё это — без войны, при полном одобрении Англии и Франции, в то время как Россия вынуждена была с подозрением, но бессильно наблюдать это огромное сосредоточение сил на своей западной границе. Всё, что теперь оставалось сделать — это упорядочить эту новую великогерманско–восточноевропейскую империю, придать ей вид, а её народам — дать время, чтобы обжиться в их новых взаимоотношениях. Для этого не нужна была война, и то, что это произошло без войны, ведь было же тем негласно подразумеваемым условием, к которому Англия и Франция привязали свое согласие. Они же хотели в Мюнхене купить «мир для нашего времени», и когда английский премьер–министр Чемберлен при своем возвращении уже провозгласил эту цель достигнутой (преждевременно, как оказалось), то потому, что он верил, что Гитлер теперь на годы вперед будет занят мирным делом. Ведь по его пониманию, организация и консолидация огромной и неоднородной восточноевропейской зоны влияния, которую Чемберлен вместе со своим французским коллегой Даладье отдал в Мюнхене Германии, требовали, кроме такта и тонкого чутья, еще и двух вещей: конструктивной государственной политики — можно сказать: искусства государственного строительства — и терпения.
Но как раз этих качеств у Гитлера и не было. С отсутствием у него дарования политической конструктивности мы уже встречались прежде: ведь он так никогда и не смог своему собственному существующему государству дать новое конституционное устройство — или не желал; и тем менее вновь созданному сообществу государств! Политических фантазий на эту тему у Гитлера теперь не было, и — следует отметить — что судьба стран и народов, которая теперь находилась в его руках, также не интересовала его. Они были для него только лишь вспомогательными народами, поставщиками сырья и стратегическими плацдармами для последующих предприятий.
У него не было и терпения, которое сопутствовало бы процессу организации его нового Великого Рейха — что в действительности было бы задачей целой жизни. Самое позднее с 1925 года у него в мыслях была гораздо более величественная задача: завоевание и покорение России с предшествующим устранением Франции; и он хотел, как мы уже видели, всё, что ему представлялось, выполнить в течение своей жизни. У него не хватало времени. В апреле 1939 года ему исполнилось пятьдесят лет, и вспомним о его уже цитировавшемся высказывании: «Я предпочитаю воевать в пятьдесят лет, чем когда мне будет пятьдесят пять или шестьдесят». Собственно говоря, он хотел войны уже в 1938 году — и это признание мы уже цитировали по другому поводу. Мюнхенское соглашение, в котором и друзья, и враги по праву видели сказочный триумф Гитлера, сам он как раз воспринял как поражение: события пошли не по его воле, он вынужден был принять из рук Англии и Франции то, что он предпочел бы взять силой, и он потерял время. Так что в 1939 году он форсировал развязывание войны, которая ускользнула от него в 1938‑м: посредством совершенно избыточной военной оккупации и дальнейшего раздела беззащитного обрубка Чехословакии он нарушил основу сделки Мюнхенского соглашения, и когда Англия и Франция в ответ на это заключили или обновили союз с Польшей, то с известными словами «Ну наконец–то!» он спровоцировал войну с Польшей и тем самым — объявление войны Англией и Францией.
Объявление войны — это еще не собственно война. Для активного ведения войны против Германии в 1939 году Англия и Франция не были готовы ни материально, ни психологически; они предоставили Гитлеру самому вести войну против них. Он был готов к войне с Францией, и не готов — к войне с Англией. «Уничтожение» Франции всегда фигурировало в планах Гитлера как прелюдия к собственно войне за жизненное пространство против России. И военная кампания против Франции 1940 года была поэтому также и его величайшим успехом.
Англия же, наоборот, при планировании рассматривалась в качестве союзника, по крайней мере, как благожелательный нейтральный наблюдатель. Гитлер никогда не начинал подготовки к вторжению в Англию или к океанской морской и блокадной войне против Англии. Он страшился импровизированного вторжения — в свете превосходства англичан на море и в воздухе вполне обоснованно. Террор бомбардировками оказался наихудшим средством, чтобы отбить у Англии охоту к войне — он действовал как раз противоположным способом. Таким образом, с лета 1940 года на шее Гитлера висела нежеланная и неразрешенная война с Англией — первый признак того, что его политика в 1938–39 гг. была ошибочной.
Но зато он победил Францию, что во всей Европе придало ему нимб неотразимости, и сверх того он оккупировал военными силами весь западный континент от Нордкапа до Пиреней. И тем самым ему еще раз представился шанс — и теперь уже для всей континентальной Европы — шанс, который Мюнхенское соглашение предлагало ему только для Восточной Европы: шанс на длительный срок дать Европе «новый порядок» и немецкое господство. Оно не только предлагалось, в этот раз оно прямо–таки напрашивалось: ведь теперь велась война, а победоносно проведенная война требовала, если её не вести напрасно, заключения мира. И более того: Франция сама проявила себя не только готовой к миру, некоторые из её правивших теперь политиков были готовы даже к союзу. Что они недвусмысленно предлагали, они назвали «сотрудничеством» — »Collaboration«, более чем растяжимое понятие. Если бы Гитлер только захотел, то летом 1940 года он в любой момент мог бы получить мир с Францией, и если бы этот мир оказался более–менее щедрым, то без сомнения все малые западноевропейские страны, которые завоевал Гитлер, тоже стали бы стремиться к миру. Заключение мира с Францией, и затем созванный по возможности совместно с Францией европейский мирный конгресс, из которого мог бы выйти некоего рода европейский союз государств, по меньшей мере оборонительное и экономическое сообщество: всё это летом 1940 года было в пределах досягаемости для германского политика в положении Гитлера. Вообще же это было бы также перспективно в плане психологического разоружения Англии и сведения войны с Англией к угасанию. Потому что за что еще должна была сражаться Англия, когда страны, ради которых она объявила войну Гитлеру, заключили бы свои мирные договоры с Гитлером? И что она смогла бы сделать против объединенной и сплоченной вокруг Германии Европы?
Примечательно то, что эти возможности не играли ни малейшей роли в ходе мыслей Гитлера и в набросках его планов в течение двенадцати месяцев с июня 1940 до июня 1941 года. Он ни разу не взвешивал их, чтобы затем отвергнуть; но ему даже вообще не приходила в голову мысль о такой политике. Кому он предлагал мир после победоносного похода на Францию, была не побежденная Франция, а непобежденная Англия — совершенно парадоксальное поведение, если присмотреться к нему. Англия как раз недавно объявила войну, как раз только начала мобилизовать свои силы и резервы, могла делать это совершенно спокойно, поскольку её морские и воздушные ударные силы защищали её от вторжения, не видела устранения ни одной из причин войны — наоборот, основания для войны вследствие новых захватнических войн и оккупации Норвегии, Дании, Голландии, Бельгии и Люксембурга еще умножились. Почему же Англия должна была заключать мир? Готов к миру побежденный, но не непобежденный.
Войны ведутся, чтобы посредством военной победы сделать противника готовым к миру, и когда эта готовность к миру не используется, то военная победа обесценивается. Гитлер обесценил свою победу над побежденной и готовой к миру Францией и вместо этого направил предложение мира непобежденной и ни в коей мере не готовой к миру Англии, не обозначив вообще каких–либо уступок по спорным вопросам, которые привели к войне с Англией. Это была непостижимая элементарная политическая ошибка. То, что он одновременно со своей победой над Францией не использовал неповторимый шанс объединения Европы и сделать реальным вследствие такого объединения господство Германии в ней, колоссально увеличивает значение этой ошибки. Примечательно, что эта колоссальная ошибка и в настоящее время едва ли просматривается в литературе о Гитлере.
Разумеется, невозможно представить себе Гитлера в качестве великодушного победителя и дальновидного, терпеливого миротворца. В своей последней речи по радио от 30 января 1945 года он обрисовал себя как человека, «который всегда знал только одно: сражаться, сражаться и еще раз сражаться» — характеристика самого себя, которая имела в виду самовосхваление, но в действительности представляла из себя самообвинение, возможно даже чрезмерное. Гитлер мог быть не только насильственным, он мог быть и хитрым. Но мудрость высказывания Кромвеля, что человек в действительности не обладает тем, чем он обладает только лишь вследствие насилия, никогда конечно же не приходила ему в голову. Он не был миротворцем, этот талант у него отсутствовал. Возможно это причина того, почему неслыханный шанс, который представился ему летом 1940 года, в большинстве описаний Гитлера и Второй мировой войны не занимает подобающего ему места. Но это в то же время причина на некоторое время остановить пленку как раз на лете 1940 года, если хочешь верно оценить сильные и слабые стороны Гитлера: иначе никогда не увидишь картину этих сильных и слабых сторон столь полно и одновременно.
У Гитлера был все же шанс добиться своего, который он отбросил. Без сомнения у него в высшей степени проявились сила воли, энергия и способность добиваться целей. Он проявлял все достойные политические таланты, которыми обладал: прежде всего безошибочное чутье на скрытые слабости противника, и способность такие слабости хладнокровно и при этом молниеносно использовать («хладнокровно» и «молниеносно» были любимыми выражениями Гитлера). Кроме того он обладал в целом редкостным сочетанием политического и военного таланта, что он также проявил в этот исторический момент. Что же у него однако полностью отсутствовало, это конструктивная фантазия политического деятеля, способность строить долговременное. Поэтому он не мог заключить мирный договор — равно как прежде он не мог дать конституцию стране (ведь для сообщества государств мирные договоры являются тем же, чем является конституция для государства). В этом ему препятствовали также его боязнь фиксации и его нетерпение, которые были тесно связаны с его самопреклонением: поскольку он считал себя неспособным на ошибки и слепо доверял своей «интуиции», он не мог создать никакого института, который ограничил бы их. И поскольку он считал себя незаменимым и всю свою программу хотел безусловно воплотить в жизнь при своей жизни, он не мог ничего посадить из того, что требует времени для роста, ничего не мог оставить своим преемникам, не говоря о том, чтобы позаботиться о продолжателе дела (что примечательно, сама мысль о преемнике была ему неприятна).
В общем и целом это характерные ошибки и недостатки, которые проявились в упущениях с тяжелыми последствиями. Но наряду с этим за роковые ошибки 1940 года ответственны также мыслительные ошибки «программатика» Гитлера, с которыми мы имели дело в главе «Заблуждения».
Для политического мыслителя Гитлера война была нормальным состоянием, мир был исключением. Он видел, что мир часто мог служить подготовкой к войне. Что он не видел — это то, что война всегда должна служить заключению мира. Победоносная война, а не достигнутый мир была для Гитлера конечной целью всей политики. Он сам в течение шести лет под прикрытием мирных заверений подготавливал войну: теперь, когда наконец она была у него, он не мог от неё так быстро отказаться. При случае он даже проговаривался об этом: если после победоносных войн против Польши и Франции позволить войти в промежуточное состояние мира, говорил он, то будет нелегко «возвысить» Германию для новой войны против России.
Еще по одной причине мысль о мире с Францией была для Гитлера недоступной. В его политическом мышлении, как мы видели в предыдущей главе, победа сильного всегда означала «уничтожение слабого или его безоговорочное подчинение». Как раз в связи с Францией в «Майн Кампф» возникает слово «уничтожение» во вполне определенном смысле. «Вечная и сама по себе столь бесплодная борьба между нами и Францией», — говорится там, будет иметь смысл только «при условии, что Германия в уничтожении Франции в действительности будет видеть только средство, чтобы затем в конце концов нашему народу в другом месте иметь возможность дать возможность экспансии». При обстоятельствах лета 1940 года, когда Гитлер еще надеялся на примирение с Англией, конечно же была немыслима политика уничтожения во Франции, какую Гитлер уже проводил в Польше и на следующий год должен был начать в России. Но другой военной цели, кроме как уничтожения, представить как раз для Франции Гитлер явно не мог, и поэтому у него и подавно не было в мыслях идеи мира с Францией, который, чтобы быть полезным, должен был стать примирительным и объединяющим. Мысль об уничтожении не была отставлена, только его воплощение было отсрочено — или, по меньшей мере, вопрос был оставлен открытым. Самое меньшее — Гитлер не хотел создавать себе в этом направлении никаких препятствий.
Примечательным образом здесь соединились две черты Гитлера, которые с первого взгляда должны вступать в противоречие: его боязнь фиксации и его упрямство программатика. Обе эти черты делали его до определенной степени слепым для реальности. Он столь же мало видел непредвиденные, незапрограммированные шансы, как и противоречащие программе опасности. В этом он отличался от Сталина, с которым в остальном у него было много сходных свойств (в том числе жестокость, о которой мы будем говорить в следующей главе). Сталин всегда зорко смотрел на окружающие его реальности; Гитлер верил в то, что он может сдвинуть горы.
Всё это нигде не проявило себя так отчетливо, как в год между июнем 1940 и июнем 1941 года, в который Гитлер решил свою судьбу, сам того не зная. То, что он достиг всего достижимого, он этого не видел. То, что мир на европейском континенте, который теперь был на повестке дня, мог бы также взять измором желание Англии воевать, его не интересовало. В сущности говоря, вся война с Англией его не интересовала: она же не была запланирована, он не вписывалась в картину мира Гитлера. То, что за спиной Англии в опасной близости находится Америка, Гитлер долгое время не воспринимал всерьез. Он верил в отставание Америки по вооружениям, в её внутренние разногласия между интервенционистами и изоляционистами, а в самом худшем случае — в отвлечение Америки Японией. В его собственную программу действий Америка не входила. Эта программа, напротив, требовала после подготовительной войны против Франции, которая освобождала его от противника за спиной — и который теперь был выведен из игры, хотя дело не закончилось заключением мира, — великой главной войны, «войны за жизненное пространство» против России. И на эту войну в конце концов Гитлер решился после некоторых колебаний, хотя в его программе собственно Англия в немецко–русской войне предусматривалась не как враг, а как союзник или доброжелательный нейтральный наблюдатель. И это несмотря на то, что в теперешней противоречащей программе войне с Англией Россия была незаменимой в качестве прорывающего блокаду поставщика сырья и продовольствия, да при этом она еще и проявила себя лояльной. Через второе Гитлер перескочил с той оценкой ситуации, что покоренная Россия должна стать еще более надежным поставщиком сырья и продовольствия, чем благожелательный нейтрал; что же касается Англии, то он уговорил себя тем, что Англия прекратит войну как бесперспективную, когда отпадет надежда на Россию как на будущего союзника — не принимая во внимания того, что Россия не давала подобным надеждам Англии ни малейших поводов и что Англия явно ни в коем случае не возлагала надежд на Россию как на будущего союзника, но надеялась на Америку.
Не следует серьезно воспринимать эту попытку рационализации Гитлера. Нападение на Россию последовало не из–за, но несмотря на продолжающуюся войну против Англии; и оно последовало не из–за трений с Россией, которые произошли во второй половине 1940 года и летом 1941 года уже были снова урегулированы. Это произошло потому, что Россия на мысленной карте Земли Гитлера всегда была заранее помечена как немецкое жизненное пространство и потому что в расписании Гитлера теперь, после победы над Францией, наступил момент поставить на сцене эту главную пьесу его завоевательного репертуара. Уже в июле 1940 года Гитлер ознакомил своих генералов со своим намерением, которое затем 18‑го декабря 1940 года стало твердым решением и 22 июня 1941 года было превращено в реальность.
То, что неспровоцированное нападение Гитлера на Россию было ошибкой — да притом уже само по себе ошибкой, решившей судьбу войны — это сейчас очевидно всем. Вопрос самое большее в том, была ли эта ошибка видна уже в то время. Россия в 1941 году была повсеместно недооцениваема — британский и американский генеральные штабы также рассчитывали на её скорое поражение — и Россия дала для этого повод своими слабыми действиями в зимней войне с Финляндией в 1939 году. Внушительные начальные успехи военной кампании 1941 года казалось, подтверждали Гитлеру его низкую оценку способности русских к сопротивлению. Мог ли он взять Москву при помощи иной стратегии, еще и сегодня является предметом споров. Во всяком случае, от этого не многое меняется.
Но ведь и падение Москвы при огромных людских резервах и пространствах России не завершило бы войны — в 1941 году так же, как и в 1812. Как вообще должна была быть закончена война против России, принимая во внимание эти резервы людей и пространства? Как ни удивительно, но этот вопрос Гитлер вообще никогда серьезно не ставил, насколько теперь известно. Как прежде в случае Франции, он не думал дальше военной победы. Его военный план в случае военной победы предусматривал сначала только выход на линию Архангельск — Астрахань. Это означало, что в этом случае ему пришлось бы удерживать огромный восточный фронт — при продолжающейся войне с Англией и при угрозе войны с Америкой.
Уже теперь война против Англии и удержание оккупированного, но не умиротворенного континента сковывало четверть германских сухопутных войск, треть люфтваффе и весь флот, вместе с соответствующей обеспечивающей промышленностью. И эта не оконченная война на Западе устанавливала войне на Востоке жесткие временные рамки: Англия, при начале войны на годы отстававшая в вооружениях от Германии, постоянно становилась бы все сильнее, не говоря уже об Америке; через два, самое позднее через три года они могли перейти в Европе к наступательным действиям. Все причины для того, чтобы ответственный руководитель государства в обстоятельствах 1941 года отложил начало войны с Россией, к которой его никто не принуждал. Но Гитлер был ответственен только перед собой, и его интуиция говорила ему неизменно и без обоснований уже пятнадцать лет, когда он этот приговор изложил в «Майн Кампф», что «огромная империя на востоке созрела для краха». Он верил этому столь слепо, что вовсе не позаботился о подготовке немецких войск к зиме — настолько он был уверен, что военный поход, начавшись 22 июня, победоносно окончится до наступления зимы. Наступление зимы, как известно, вместо этого принесло первое тяжелое поражение немцев под Москвой. И военный дневник генерального штаба вермахта говорит об этом следующее: «Когда разразилась катастрофа зимы 1941–42 гг., фюреру стало … ясно, что начиная с этого кульминационного пункта … не может быть достигнута более никакая победа». Это было 6 декабря 1941 года. 11‑го декабря Гитлер объявляет войну и Америке.
Это главная и, как раз из–за своей бросающейся в глаза очевидности, все еще самая непонятная из ошибок, которыми Гитлер в 1941 году рыл себе могилу. Это как будто бы из понимания, что с провалом его блицкрига против России победа стала невозможной, он вывел заключение, что в таком случае следует как раз стремиться к поражению — и делать его настолько полным и катастрофическим, насколько возможно. Ведь мысль о том, что поражение станет неминуемым, когда к непобежденным противникам — Англии и России — присоединится еще и уже тогда самая сильная держава на Земле, не могла быть упущенной Гитлером.
До сих пор нет убедительного объяснения для этого — можно попробовать назвать так: акта безумия Гитлера. Ведь подумайте: объявление войны было же практически чистым приглашением Америке со своей стороны вести войну против Германии. Потому что для активного ведения войны Германии против Америки у Гитлера не было никаких средств, даже не было дальних бомбардировщиков, которые могли бы нанести Америке один–два булавочных укола. И этим приглашением к войне Гитлер сделал американскому президенту Рузвельту наибольшее одолжение, потому что уже более года Рузвельт своими всё более открытой поддержкой Англии и в заключение открытыми военными действиями в Атлантике пытался спровоцировать Гитлера на войну — войну, которой Рузвельт, единственный среди всех противников Гитлера, желал без каких–либо сомнений, потому что считал её необходимой, но которую в свете сопротивления в собственной стране не мог начать сам. Гитлер более года благоразумно не давал себя спровоцировать, наоборот, поддержанием угрозы со стороны Японии, которую он воодушевлял и укреплял, предпринимал все попытки отстранить Америку от какого–либо участия в европейской войне. И как раз теперь эта политика устранения достигла своего наибольшего успеха: 7‑го декабря нападением на американский тихоокеанский флот в Перл — Харборе Япония со своей стороны начала войну против Америки. Если бы Германия и дальше вела себя спокойно — каким образом Рузвельт смог бы свою страну, которой бросила вызов Япония, направить в наступление на Германию, которая ей не сделала ничего, а не на Японию? Как бы смог он это объяснить американскому народу? Своим объявлением войны Гитлер избавил его от этой работы.
Из безоговорочной и роковой верности Японии? Об этом нельзя говорить серьёзно. Не было никаких обязательств Германии по участию в войне, которую Япония начала на свой страх и риск — равно как и наоборот. Германо–японо–итальянский Тройственный пакт, заключенный в сентябре 1940 года, был чисто оборонительным союзом. Соответственно Япония не обязана была принимать участия в немецкой агрессивной войне против России. Наоборот: в то время, как в апреле 1941 года стало явно, что будет нападение Германии на Россию, Япония заключила с Россией соглашение о нейтралитете, которое она также корректно исполняла. И это были сибирские войска, снятые с русско–японской военной границы в Манчжурии, которые остановили германское наступление под Москвой. У Гитлера было не только юридическое, но также и моральное полное право рассматривать войну Японии против Америки как желанную операцию отвлечения и разгрузки, которой она могла бы стать для Германии, и он мог бы с такой же холодной усмешкой наблюдать за ней, как Япония наблюдала немецкую войну против России, тем более что он же не мог ничего сделать, чтобы оказать Японии какую бы то ни было активную поддержку. А то, что он не был человеком, позволяющим влиять на свою политику сентиментальным чувствам преданности, нет нужды и говорить.
Нет, что побудило Гитлера теперь самому добиться вступления Америки в войну с Германией, что он до этого всеми силами задерживал, было не японское нападение на Пёрл — Харбор, а успешное русское контрнаступление под Москвой, которое убедительно дало Гитлеру интуитивное понимание того, «что больше не может быть достигнута никакая победа». Об этом можно говорить с достаточной уверенностью. Но этим поступок Гитлера не объясняется. Если смотреть на него как на жест отчаяния, то объявление войны Америке не имеет смысла.
Было ли это объявление войны скрытым призывом о помощи? В декабре 1941 выяснилось не только то, что в последующем ходе войны подтвердилось: что Россия со своим более чем двухсотмиллионным населением просто–напросто сильнее Германии с её восьмьюдесятью миллионами, и что эта преобладающая сила должна проявиться в будущем. События в декабре предвещали казалось еще нечто, что тогда пока еще (не в последнюю очередь благодаря силе воли Гитлера) было избегнуто: немедленную наполеоновскую катастрофу при двойном воздействии русского наступления и русской зимы. В свете этой возможности можно представить себе, что Гитлер теперь как раз хотел вызвать англо–американское вторжение на Западе, чтобы проиграть войну по крайней мере против западных держав, от которых побежденная Германия могла надеяться на мягкое обращение. Но против этого говорит то, что тремя годами позже, когда дело действительно зашло столь далеко, что у Германии был только выбор — принять ли смертельный удар лучше на Западе или на Востоке, Гитлер сделал противоположный выбор — о чем еще пойдет речь в главе «Предательство». Против этого говорит также то, что Гитлер точно знал состояния мобилизации и вооружения американцев: зимой 1941–42 года западные державы при всем желании еще не были готовы к вторжению, причем американцы еще менее, чем англичане. Или Гитлер надеялся, что создание американо–англо–русской коалиции, которая могла быть только весьма противоестественной коалицией, посеет раздор среди его врагов? Верил ли он в особенности, что как раз Америка с Россией очень скоро вступят в борьбу, которую он тогда смог бы использовать, чтобы вытащить голову из петли? Это было бы в положении, в котором «победа была более недостижима» хотя и умозрительным, но вообще–то не совсем нереалистическим соображением. Россия и Англия / Америка действительно в дальнейшем ходе войны несколько раз серьезно спорили друг с другом: в 1942 и в 1943 — о «втором фронте в Европе», в 1943 и в 1944 — о судьбе Польши, и наконец, в 1945 году о Германии (причем конечно же Англия Черчилля была гораздо более упрямым спорщиком, чем Америка Рузвельта). То, из чего позже выросла «холодная война», подготавливалось в целом уже во время Второй мировой войны, и даже в 1941 году не нужно было иметь дара пророчества, чтобы рассчитывать на такое развитие событий. Только вот Гитлер, когда эти события наступили, не сделал ни малейших усилий, чтобы их использовать. Сепаратный мир с Россией на базе статус–кво, заключить который потенциально можно было бы в 1942 и даже в 1943 году (поскольку русские в одиночку, истекая кровью из тысяч ран, несли почти всю тяжесть войны и напрасно взывали об открытии «второго фронта в Европе»), Гитлер всегда отвергал. Возможность же мира на Западе он утратил из–за ужасных преступлений как раз в годы после 1941.
При поиске мотивов непонятного объявления войны Гитлером Америке используются предположения, потому что сам он не раскрыл своих мотивов. Это объявление войны не только является самой непостижимой из ошибок, которыми он в 1940 и 1941 годах почти уже полную победу превратил в неминуемое поражение; это было также и самое единоличное из его единоличных решений. До того, как он высказал его перед собранным для этой цели заседанием рейхстага, он не говорил на эту тему ни с кем: ни с генералами своего военного окружения, с которыми он с начала войны с Россией проводил большую часть дня; ни со своим министром иностранных дел; тем более и не со своим правительством, которое он ни разу более не собирал с 1938 года. Но перед двумя иностранными посетителями, датским министром иностранных дел Скавениусом и хорватским министром иностранных дел Лорковичем он уже 27‑го ноября (когда русское контрнаступление вовсе еще не начиналось, а только лишь было остановлено немецкое наступление на Москву) вел странные речи, которые были записаны. «Я и в этом холоден как лед», — сказал он, — «Если немецкий народ когда–то больше не будет достаточно силен и готов пожертвовать свою кровь для своего существования, то он должен будет исчезнуть и быть уничтоженным другой, более сильной державой… В таком случае я не пролью по немецкому народу ни одной слезы». Зловещие слова. В 1945 году Гитлер действительно отдал приказ — все, что еще осталось в Германии, уничтожить и отнять у немецкого народа любую возможность для выживания — таким образом наказать его за то, что он оказался неспособным к покорению мира. Уже теперь, при первом поражении, неожиданно всплывает эта предательская мысль. И она соответствует характерной черте Гитлера, о которой мы уже знаем: его склонности делать самые радикальные выводы — да притом «холодно как лед» и «быстро как молния». Было ли объявление войны Америке первым признаком того, что Гитлер внутренне переключился? Решился ли он уже теперь на то, что если уж он не может войти в историю величайшим завоевателем и триумфатором, то по крайней мере сможет стать архитектором величайшей катастрофы?
Достоверно одно: объявлением войны Америке Гитлер подтвердил поражение, которое дало о себе знать финалом событий под Москвой. И с 1942 года он не сделал больше ничего, чтобы предотвратить его. Он не проявлял больше инициатив, ни политических, ни военных. Находчивость, в которой нельзя было ему отказать в предыдущие годы, с 1942 года как ветром сдуло. Политические шансы, которые вполне еще возникали, чтобы из проигранной войны как–то выйти, оставались без внимания — даже военные шансы, чтобы военную удачу возможно все же еще повернуть в свою сторону, как например поразительные победы Роммеля в Африке летом 1942 года. Как будто Гитлер больше не интересовался победой, но только еще чем–то другим.
Примечательно также, что в эти годы Гитлер все больше и больше прячется от людей. Его больше не видно и не слышно. Нет больше контактов с массами, посещений фронта, осмотров городов после бомбежек, практически нет больше публичных речей. Гитлер живет теперь только в своей военной ставке. Правда, там он еще управляет, абсолютно как прежде, отстраняет и замещает генералов как на конвейере, и все военные решения принимает сам — часто странные решения, как пожертвование Шестой армией в Сталинграде. Его стратегия в эти годы упрямая, лишенная фантазии, его единственный рецепт: «Держаться любой ценой». Цена уплачивается, но несмотря на это удержаться не получается. Захваченные области одна за другой теряются, с конца 1942 года на востоке, с 1944 года также и на западе. Гитлер не реагирует на это; он ведет затяжную борьбу на сдерживание — очевидно, что больше не за победу, но за время. Что примечательно: прежде у него никогда не хватало времени. Теперь он сражается за время.
Но он еще сражается, и ему еще требуется время. Для чего? У Гитлера всегда были две цели: господство Германии над Европой и уничтожение евреев. Первого он не достиг. Теперь он концентрируется на втором. В то время, как немецкие армии ведут свою длительную, жертвенную и напрасную борьбу на затягивание, день за днем катятся поезда с человеческим грузов в лагеря уничтожения. В январе 1942 года было отдано распоряжение об «окончательном решении еврейского вопроса».
В годы, предшествовавшие 1941, весь мир, затаив дыхание, следил за политической и военной деятельностью Гитлера. Теперь это время прошло. От чего теперь у людей во всем мире перехватывало дыхание, то были его преступления.
ПРЕСТУПЛЕНИЯ
Без сомнения, Гитлер является фигурой мировой истории; но в такой же степени он принадлежит и к криминальной хронике. Он пытался, правда безуспешно, посредством завоевательных войн основать всемирный рейх. При подобных предприятиях всегда будет проливаться много крови; несмотря на это, никого из великих завоевателей, от Александра до Наполеона, отнюдь не называют преступниками. Гитлер является преступником не из–за того, что он брал с них пример.
Он является преступником по совершенно иной причине. Гитлер велел погубить бесчисленное множество безобидных людей без какой–либо военной или политической цели, но для своего личного удовлетворения. В этом отношении его можно сравнивать не с Александром Македонским и Наполеоном, а с серийными убийцами женщин Кюртеном и мальчиков Хаарманом, с той лишь разницей, что он с индустриальным размахом делал то, что те совершали кустарным способом, так что его жертвы исчислялись не дюжинами или сотнями, а миллионами. Если совсем просто, то он был массовым убийцей.
Мы используем это слово в его точном, криминологическом значении, вовсе не в риторически–полемическом смысле, в котором иногда бросают в лицо упрек политикам и генералам, посылающим на смерть своих врагов или своих солдат. Политики (и генералы) во все времена и во всех странах оказываются в ситуации, когда им приходится посылать на смерть — во время войны, гражданской войны, во время государственных кризисов и во времена революций. Это не делает из них преступников. Вообще же у народов всегда есть тонкое чутье на то, идет ли их повелитель на это только по необходимости или же услаждает свои тайные страсти. Слава жестокого властелина остается всегда запятнанной, даже если он при этом был дельным правителем. Это относится, например, к Сталину. Гитлер среди прочего также был жестоким правителем и тем самым вообще–то исключительным явлением в немецкой истории. До Гитлера жестоких правителей находят в немецкой истории гораздо реже, чем в случае России и Франции. Но не об этом здесь речь. Гитлер был жестоким не только как правитель и как завоеватель. Особенность Гитлера в том, что он приказывал убивать в таких невообразимых масштабах и тогда, когда, исходя из государственного благоразумия, для этого не было ни малейшего основания или повода. Да, иногда его массовые убийства были как раз противоположны его политическим и военным интересам. Войну против России, например, которую как мы теперь знаем, невозможно было выиграть в военном отношении, он возможно смог бы выиграть политически, если бы выступил в качестве освободителя, а не уничтожителя. Но его кровожадность была сильнее, чем его несомненно немалая способность к политическому расчету.
Массовые убийства Гитлера начались во время войны, но они вовсе не были военными действиями. Гораздо более можно сказать, что он использовал войну для предлога, чтобы совершать массовые убийства, которые не имели ничего общего с войной, но которые уже всегда проявлялись у него как личная потребность. «Когда на фронте погибают лучшие», — писал он уже в «Майн Кампф», — «тогда можно дома по крайней мере истреблять паразитов». Истребление людей, которых Гитлер считал вредными насекомыми, имело с войной связь лишь постольку, поскольку на родине война отвлекала от этого внимание людей. Впрочем, оно было для Гитлера самоцелью, вовсе не средством для достижения победы или для предотвращения поражения.
Напротив, оно вредило ведению войны, потому что тысячи пригодных для войны эсэсовцев, которые годами были этим заняты — в общей сложности эквивалент нескольких дивизий — отсутствовали на фронте, и ежедневные массовые перевозки через всю Европу в лагеря уничтожения отбирали у сражающихся войск существенную часть дефицитного подвижного состава, который настоятельно им требовался для их снабжения. Кроме того, акции убийств, после того как победа не могла быть более достигнута, делали невозможным какой бы то ни было компромиссный мир, потому что они убеждали, по мере того как становилось о них известно, политиков сначала Запада, затем и России, что война рационально может быть окончена не путем дипломатических переговоров с Гитлером, а только посредством судебного процесса над Гитлером. Цель войны как «Наказание ответственных за эти преступления», провозглашенная в январе 1942 года западными союзниками, а в ноябре 1943 в конце концов и Советским Союзом, потребовала в качестве дальнейшей цели войны безоговорочной капитуляции.
В 1942 — 1945 годах во всем мире было живым осознание того, что гитлеровские массовые убийства были не просто «военными преступлениями», а уголовными преступлениями, и именно преступлениями неслыханного прежде масштаба, цивилизационной катастрофой, которая в известной степени начинается там, где прекращаются обычные «военные преступления». К сожалению, это осознание было затем снова стерто Нюрнбергским «процессом над военными преступниками» — злополучным представлением, о котором сегодня никто больше не вспоминает охотно.
У этой юстиции победителей было множество недостатков: главный обвиняемый отсутствовал, поскольку он скрылся от какого бы то ни было земного правосудия; закон, по которому выносились приговоры, был специальным законом обратной силы; но прежде всего: собственно гитлеровские преступления, то есть массовое истребление в промышленных масштабах поляков, русских, евреев, цыган и больных, представляло пункт обвинения совершенно между прочим, вместе с принудительными работами и депортацией в качестве «Преступления против человечества», в то же время главное обвинение звучало как «Преступление против мира», то есть война как таковая, а «военные преступления» были определены как «нарушения законов и обычаев ведения войны».
Такие нарушения естественно — в более или менее тяжелой форме — присутствовали у всех сторон, а ведь войну вели также и державы–победительницы. Таким образом, было легко сказать, что здесь виновные правили суд над виновными, и в действительности обвиняемые были приговорены за то, что они проиграли войну. (Британский фельдмаршал Монтгомери открыто высказывал эту мысль после процесса). Нюрнберг привнес много путаницы. У немцев — именно у немцев, у которых было больше всего причин, чтобы раскаиваться и стыдиться — он вызвал менталитет встречных претензий, манеру на каждый упрек держать наготове» tu quoque«- «А ты что же, быть может, не делал такого же?» У держав–победительниц, во всяком случае у западных, он оставил угрызения совести, особенно в Англии, в которой начинают появляться абсурднейшие оправдательные тезисы для Гитлера. Сегодня действительные преступления Гитлера, которые тридцать пять лет холодят людям кровь в жилах, следует заново усердно отобрать из мусора и отделить от того, что можно назвать обычной грязью войны. Лучше всего начать с исследования того, что из злодеяний Гитлера не принадлежит к этим преступлениям — при наличии опасности того, что многие читатели могут углядеть в этом попытки обелить Гитлера. Дело обстоит совсем наоборот.
Начнем с «Преступлений против мира». На Нюрнбергском процессе война как таковая (во всяком случае, спланированная и желаемая агрессивная война) была — в первый и до сих пор также и в последний раз — объявлена преступлением. Существовали тогда мнения, которые в «Преступлениях против мира» видели даже самый важный пункт обвинения, который в основном уже включал все остальные, и приветствовали криминализацию войны как эпохальный прогрессивный шаг человечества. Эти голоса сегодня изрядно примолкли. Война и убийство, слова, которые так легко слетают с языка — это совершенно разные вещи. Это демонстрируется как раз в случае с Гитлером.
Конечно, отношение к войне по крайней мере западных народов в этом столетии сильно изменилось. Прежде война прославлялась. Еще в Первую мировую войну участвовавшие в ней народы — и не только немецкий — вступали с восторгом и воодушевлением. Это миновало. Уже Вторую мировую войну все народы — не исключая немецкого — воспринимали как несчастье и испытание. С тех пор развитие средств массового уничтожения еще больше усилило всеобщий защитный страх перед войной. Но война не была упразднена. Способ отменить войну еще не найден. Объявление её преступлением, как это произошло в Нюрнберге, явно не является таким способом.
На это указывают многие войны, которые с тех пор произошли и происходят, и на это указывают неслыханные суммы и ресурсы, которые те же самые державы, что объявили в Нюрнберге войну преступлением, с тех пор ежегодно тратят на то, чтобы оставаться готовыми к войне. Они не могут поступать иначе, ведь они знают, что война все еще возможна в любое время и при определенных обстоятельствах может стать неотвратимой.
Правда уже перед Второй мировой войной большинство стран, которые потом вели её, пактом Келлога подписывали праздничное заявление об отказе от войны, а с 1945 года подобные заявления об отказе от войны стали принадлежать к нормальному содержанию международных договоров, начиная заседаний ООН и заканчивая Хельсинкским Актом. Но все правительства знают, что серьезно на них нельзя полагаться, и ведут себя соответственно. Никто не будет по этой причине объявлять все правительства бандами преступников. Неприятное, но неизбежное явление объявлять преступлением также не помогает. С таким же успехом, как и военные походы, можно объявить преступлением походы на унитаз.
Самый краткий обзор мировой истории, как до эпохи Гитлера, так и после него, учит как раз тому, что войну можно упразднить из государственной системы с тем же успехом, как и выделение отходов из биологической системы человеческого тела, и требуется лишь простейшее размышление, чтобы понять, почему это так. Войны ведутся между государствами; и они принадлежат к государственной системе, поскольку и до тех пор, пока государства являются высшей существующей на Земле инстанцией власти и насилия. Их монополия на насилие неизбежна; это является необходимым условием того, что внутренние групповые и классовые конфликты его граждан могли бы разрешаться без насилия. Но это делает одновременно неизбежным, что конфликты самих государств в случае обострения могут разрешаться только насильственным путем, а именно посредством войны. По–другому было бы только в том случае, если бы над государствами была еще одна высшая инстанция власти: единственное, властвующее над всей Землей универсальное государство, которое бы подчиняло государства подобно тому, как федеральное государство подчиняет входящие в него субъекты. Такое мировое государство хотя и является всегда идеалом великих завоевателей и основанных ими великих империй, но эта цель до сих пор ни разу не была достигнута. Пока политический мир состоит из множества суверенных государств, имеют силу следующие слова Шиллера:
… Война страшна,
Как божий бич, но волею небес
Война во благо может обратиться.
Криминализация войны, как пытались это сделать в Нюрнберге, может сделать её только лишь ужаснее, потому что проигрывающий в этом случае не будет больше сражаться за победу или готовиться к поражению, но он будет сражаться за жизнь, альтернатива которой — смерть.
Возможно, кто–то возразит, что в Нюрнберге ведь не любая война приравнена к преступлению, а только лишь агрессивная и захватническая война. То, что Гитлер вел такую войну, по крайней мере на Востоке, никто не отрицает. Иначе, чем в случае Первой мировой войны, для Второй едва ли встает вопрос о «виновниках войны». Гитлер планировал, стремился и вёл эту войну с последующей целью основания Великого Рейха под главенством Германии, а качестве дальней цели — и достижения мирового господства.
Но и это нельзя сразу же обозначать как преступление, и именно в том случае, когда придерживаются мнения, что войны следует отменить, поскольку человечество со своей нынешней техникой не может больше позволить их себе.
Если войны именно в мире суверенных государств неизбежны и если они с другой стороны в технический век стали угрожать самому существованию человечества, тогда в логике ситуации человечества лежит «war to end war», война за окончание всех войн. Но мы только что видели, что собственно единственным средством отменить войну как учреждение политики является мировое государство, а на пути к мировому государству явно нет никакого другого пути, кроме успешной мировой завоевательной войны. Во всяком случае, исторический опыт не показывает нам никаких других.
То, что такие учреждения, как Женевская Лига Наций или ООН в Нью — Йорке не устраняют войну, является несомненным. С другой стороны: наиболее продолжительному и стабильному миру, о котором мы знаем, «Pax Romana» первых четырех столетий нашего летоисчисления, предшествовала целая серия целенаправленных завоевательных войн, и он стал возможен только посредством этих завоевательных войн. Римская империя и «Римский мир» были одним и тем же. Приведем менее масштабный, но исторически более близкий пример: между государствами Германии в течение столетий всегда были войны, среди которых и столь опустошительные, как Тридцатилетняя война, пока Бисмарк не объединил Германию — войной. И как же обстоит дело с самой Второй мировой войной? Не превратилась ли она для обеих главных держав–победительниц, России и Америки, в конце концов тоже (вольно или невольно) в захватническую войну, основывающую империи? Разве не являются НАТО и Варшавский Договор в определенном смысле американской и русской империями? Разве в холодной войне, которая последовала за Второй мировой войной, прежде чем она была подавлена до поры до времени атомным патом, не шла уже исподтишка речь о мировом господстве? И не следует ли признать, что русская и американская зоны господства, которые установились как результат Второй мировой войны, сегодня представляют единственные части мира, внутри которых царит прочный мир? Это звучит парадоксально, но успешные завоеватели и основатели мировых империй, к числу которых хотел принадлежать Гитлер, сделали в истории для мира больше, чем все бумажные заявления об отказе от войны. Не в том, таким образом, состоит преступление Гитлера, что он хотел сравняться с ними — или, если посмотреть иначе, что он безуспешно попытался сделать то, что затем успешно воплотили в жизнь его американский и русский победители, которых он подтолкнул.
Особое преступление Гитлера состоит также не в «Нарушении законов и обычаев ведения войны», то есть не в собственно «военных преступлениях», которые дали Нюрнбергскому процессу свое название. Здесь прежде всего следует заметить, что этот пункт обвинения находится в противоречии с уже рассмотренным. Если война вообще является преступлением, то и её законы и обычаи также являются частью этого преступления, и об их нарушении больше не может идти речь. В действительности «Законы и обычаи войны» наоборот исходят из того, что война — это вовсе не преступление, а принципиально общепринятое, так как неизбежное, международное учреждение. Они служат, в соответствии с удачной формулировкой Карла Шмита, «охранению войны», они стараются установить бережное отношение к гражданскому населению и к военнопленным, в основном посредством предписаний и договоренностей, ограничить войну и сделать её переносимой.
Впрочем, эти законы — что угодно, но не совершенство. Женевская конвенция, которая защищает жизнь военнопленных, ратифицирована не всеми государствами. Гаагским правилам ведения войны на суше, которые запрещают нападение на гражданское население в районе военных действий, не существует аналога по правилам ведения войны в воздухе. Таким образом, бомбежки жилых кварталов не противоречат повсеместно признанным правилам и обычаям ведения войны.
Но гораздо важнее, что нарушения различных законов и обычаев войны, которые естественно происходят во всех войнах и у всех сторон, традиционно не подлежат никаким международным санкциям, и это так по веской причине. Они наказываются (с переменной силой) во время войны самими начальниками и военными судами своих собственных сторон — часто вполне сурово, поскольку ведь мародерство, убийства, изнасилования и т. д., если на них не обращать внимания, подрывают дисциплину и тем самым боевую ценность собственных войск. Но после войны однако все стороны заботятся о том, чтобы тихо амнистировать эти еще не покаранные военные преступления, что могут подвергать сомнению только фанатики правосудия. В этом наличествует мудрость — так называемую нормальную жестокость войны рассматривать как явление, сопровождающее неизбежную чрезвычайную ситуацию, в которой добрые граждане и отцы семейств привыкают к убийствам, чтобы после войны они могли как можно быстрее забыть про неё.
Для держав–победительниц было ошибкой забыть про эту мудрость после Второй мировой войны. Не только потому, что преследование за эксцессы только побежденных вызвало чувство несправедливости, хотя естественно они были и на стороне победителей. Но прежде всего потому, что тем самым осознание особого характера преступлений Гитлера было притуплено, если их смешивать с происходящими в любой войне военными преступлениями. Гитлеровские массовые убийства признаются таковыми как раз потому, что они не были военными преступлениями. Резня военнопленных в пылу сражения; расстрелы заложников в партизанской войне; бомбардировки чисто жилых кварталов в «стратегической» воздушной войне; потопление пассажирских и нейтральных судов в подводной войне: всё это военные преступления, безусловно ужасные, но после войны по всеобщему соглашению их лучше всем сторонам забыть. Массовые убийства, планомерное уничтожение целых групп населения, «уничтожение вредителей» в применении к людям — это нечто совсем иное.
Нам придется теперь заняться этими преступлениями Гитлера, причем мы хотим опустить описания ужасающих подробностей. Их можно в достатке найти в других книгах, например в точно и аккуратно документированном исследовании «Национал–социалистические насильственные преступления» Райнхарда Хенкиса. Здесь лишь кратко зафиксированы факты в хронологическом порядке.
1. В день начала войны, 1 сентября 1939 года, Гитлером был издан письменный приказ о массовом умерщвлении больных в Германии. На основании этого приказа в последующие два года было официально умерщвлено около 100 000 немцев — «бесполезных едоков», из которых от 70 000 до 80 000 пациентов в лечебных учреждениях, от 10 000 до 20 000 отдельных больных и инвалидов в концентрационных лагерях, все еврейские пациенты в психиатрических лечебницах и около 3 000 детей в возрасте от трех до тринадцати лет, в основном в специальных школах и домах призрения. Акция была приостановлена в августе 1941 года, частично потому, что она вызвала у населения возрастающее беспокойство, а со стороны церкви — публичные протесты, частично — и пожалуй, это главная причина — поскольку созданная для проведения уничтожения больных организация (кодовое название Т 4) теперь потребовалась Гитлеру для запускаемого с большим размахом процесса уничтожения евреев. Позже не было более возможности возобновить уничтожение больных.
2. Также в сентябре 1939 года в Германии началась акция уничтожения цыган. Она была повсеместно подхвачена и проводилась сначала в концентрационных лагерях, затем в два этапа, в 1941 и в 1943 годах переведена в лагеря уничтожения. Начиная с 1941 года цыгане в оккупированных странах Восточной Европы уничтожались столь же систематически, как и жившие там евреи. Эти массовые убийства происходили в совершенном безмолвии, возможно потому что их нисколько не подготавливали с пропагандистской точки зрения и никто их не комментировал, и позже они практически не были исследованы детально. О них не говорили, когда они произошли, и сегодня об этом знают немного больше того, что это было. Документы редки. Оценки числа убитых доходят до 500 000. Из 25 000 цыган, живших в 1939 году в Германии, в 1945 году оставалось в живых наверняка только около 5000.
3. Примерно месяцем позже, в октябре 1939 года, по окончании военных действий в Польше, следует датировать начало третьей серии гитлеровских массовых убийств, чьими жертвами были польская интеллигенция и правящая прослойка общества, и которая затем длилась в течение пяти лет. В этом случае письменного приказа Гитлера нет — письменный приказ об уничтожении больных остался последним в этом роде, — но лишь устные распоряжения, которые однако равным образом засвидетельствованы и равным образом строго выполнялись. Например, Гейдрих в одном сообщении от 2 июля 1940 года, в котором излагает жалобы вермахта на ужасное немецкое властвование в Польше, говорит об «исключительно радикальном особом приказе Фюрера (например, приказ о ликвидации многочисленных представителей польских правящих кругов, которых были тысячи)», а генерал–губернатор оккупированной Польши Франк цитирует устное наставление Гитлера от 30 мая 1940 года: «Что мы теперь определили относящимся к управляющей прослойки Польши — это следует ликвидировать, что снова займет освободившееся место, следует установить и в соответствующий отрезок времени снова устранить». Это подтверждает с несомненностью, что по приказанию Гитлера в течение пяти лет не только евреи, но также и поляки нееврейского происхождения в своей стране бесправно и тотально подвергались произволу, и что при этом именно представители образованных слоев — священники, учителя, профессора, журналисты, предприниматели — становились жертвами кампании по уничтожению. К чему они стремились, можно представить из докладной записки Гиммлера в мае 1940 года (Гиммлер в отношении преступлений Гитлера всегда был его правой рукой, и поэтому в этих делах его можно рассматривать в качестве рупора его фюрера):
«Для ненемецкого населения Востока не должно быть школ иных, кроме как четырехклассных начальных школ. Целью этой начальной школы должно быть исключительно: простой счет максимум до 500, написание имени, учение о том, что божеской заповедью является повиновение в отношении немцев, честность, прилежание и усердие. Чтение я не считаю необходимым. Кроме этой школы, на Востоке не должно быть вообще никакой школы… Население генерал–губернаторства принудительно составляется после последовательного проведения этих мер в течение следующих десяти лет из оставшегося малоценного населения… Это население без руководителей будет оставаться в распоряжении в качестве рабочей силы и будет поставлять Германии ежегодно рабочих сезонных и для особых производств (дороги, каменоломни, стройки)».
Эта децивилизация древнего культурного народа была естественно сама по себе преступлением, но кроме того, она включала преступление массового уничтожения польских образованных слоев. Точное число образованных поляков, которые стали жертвами этого систематического массового убийства, определить сложнее, чем число убитых евреев. В целом Польша потеряла по официальным польским данным за шесть военных лет около шести миллионов человек, из которых около трех миллионов были убитые евреи. Не более 300 000 поляков погибли в сражениях. Если посчитать 700 000 в качестве беженцев и естественной убыли, то остаётся два миллиона, из которых достоверно половина должна приходиться на счет планомерных мер по уничтожению управляющей прослойки. Остальных следует отнести на счет репрессивных санкций в ходе борьбы с партизанами, проводившихся с большой неосмотрительностью массовых переселений и всеобщего террора для устрашения со стороны оккупационных властей.
4. Германская политика по отношению русскому населению в течение двух–трех лет оккупации огромных русских областей точно соответствовала изложенной выше политике в отношении Польши: истребление управляющих слоев, лишение прав и порабощение остальной массы населения. Польша — прежде планировавшаяся Гитлером для более снисходительной участи, а именно — существование в качестве вспомогательного народа, как венгры, румыны, словаки и болгары — была ведь, после того, как она отвергла эту роль, подвергнута не только наказанию за этот отказ, но также она играла роль разминки для планировавшейся в России политики уничтожения и порабощения. В России однако по сравнению с Польшей было два отличия, которые еще более обостряли эту политику.
Во–первых, русские высшие прослойки были коммунистическими, реально или мнимо (в то время как польские были преимущественно консервативно–католическими), что позволяло отбросить последние сдерживающие факторы при их систематическом уничтожении. Во–вторых, в преступлениях в России, в отличие от Польши, вольно или невольно участвовал и вермахт.
В Польше генерал–полковник Бласковиц, первый военный командующий оккупированной области (который после этого был отстранен от занимаемой должности), еще в первую военную зиму в частной жалобе выражает свой ужас от того, что за линиями немецких войск «бушуют звериные и патологические инстинкты»; а Гейдрих в своем уже цитированном докладе от 2 июля 1940 года указывал на то, что «исключительно радикальный» приказ Фюрера естественно не может быть сообщен всем командным пунктам сухопутных войск, «так что извне действия полиции и СС выглядят как самовольное, жестокое самоуправство». Гитлер полагал, что в России больше нельзя позволить армии сохранять такую невинность. Уже 30 марта 1941 года, то есть за несколько месяцев до начала войны, он выступил перед высшими офицерами с речью, в которой выложил всё начистоту: «Мы должны отречься от позиции солдатского товарищества. Коммунист прежде не был товарищем и после товарищем не будет. Речь идет о войне на уничтожение… Мы ведем войну не для того, чтобы сохранить врага… На Востоке жестокость работает на будущее». Насколько генералы вермахта следовали таким призывам, насколько исполнялся в особенности пресловутый приказ Гитлера о предании смерти всех попавших в плен политических комиссаров, сегодня не оспаривается. Не оспаривается судьба русских военнопленных в руках немцев. По сводке статистической службы при ОКВ от 1 мая 1944 года до этого момента было взято в плен 5,16 миллионов русских, большинство из них во время первой кампании 1941 года. Из них осталось в живых на тот момент еще 1 871 000. 473 000 были отмечены как «казненные», 67 000 как убежавшие. Остальные — почти три миллиона — умерли в лагерях военнопленных, большей частью от голода. Абсолютно соответствующим образом позже многие немецкие военнопленные не пережили русский плен.
Здесь расплывается граница между военными преступлениями, которые лучше забыть, и массовыми убийствами Гитлера. Разумеется, были трудности с питанием миллионов взятых в плен в течение нескольких месяцев, что многое объясняет. Но они объясняют не всё. Оставление на голодную смерть и каннибализм среди пленных были у Гитлера предумышленными. На это имеется его прямое признание в неожиданном месте. В сводке о положении на фронте от 12 декабря 1942 года Гитлер обосновывает свой отказ разрешить прорыв запертой в Сталинграде Шестой Армии среди прочего тем, что в таком случае придется оставить артиллерию на конной тяге, поскольку изголодавшие лошади не имеют достаточной тягловой силы. Затем он продолжает: «Если бы это были русские, я бы сказал: пусть русский съест другого русского. Но я не могу заставить лошадь съесть другую лошадь».
Массовые убийства гражданских русских из руководящей прослойки были задачей не вермахта, а четырех оперативных групп, которые с первого дня за линией фронта полным ходом занимались убийствами. До апреля 1942 года — то есть за первые десять месяцев почти четырехлетней войны — оперативная группа A (Север) докладывала о 250 000 «казненных», оперативная группа B (Центр) о 70 000, оперативная группа C (Юг) о 150 000, оперативная группа D (крайний Южный фронт) о 90 000. Поскольку более поздние цифры не сохранились, и поскольку в сводках достижений не делалось различия между евреями и большевиками, то точное число убитых русских граждан нееврейского происхождения оценить тяжело. Оно безусловно должно быть не меньше, чем в Польше, скорее больше. О том, что Гитлер этими массовыми убийствами нисколько не улучшил свои шансы на победу, а наоборот разрушил, мы уже говорили.
5. Самые грандиозные массовые убийства Гитлер, как известно, совершил в отношении евреев, а именно сначала, с середины 1941 года, евреев Польши и России, затем, с начала 1942 года, также и евреев Германии и всей оккупированной Европы, которая для этой цели была «прочесана с запада на восток». Бывшее целью Гитлера «уничтожение еврейской расы в Европе» было провозглашено заранее, 30 января 1939 года. Эта цель не была достигнута, несмотря на чрезвычайные усилия. Тем не менее, число убитых по приказу Гитлера евреев по самым минимальным оценкам более четырех миллионов, по максимальным почти шесть миллионов человек. До 1942 года убивали путем массовых расстрелов перед братскими могилами, которые жертвы сначала должны были сами вырыть; позже, в шести лагерях уничтожения Треблинка, Собибор, Майданек (Люблин), Хельмно (Кульмхоф) и Аушвиц (Освенцим), умерщвляли ядовитыми газами в специально для этого построенных газовых камерах, к которым примыкали огромные крематории.
Недавно английский историк Давид Ирвинг оспорил ответственность Гитлера как раз за убийства евреев. Согласно Ирвингу эти массовые убийства были самовольно начаты Гиммлером за спиной Гитлера.
Тезис Ирвинга несостоятелен, не только потому, что он лишен какой бы то ни было внутренней правдоподобности — в системе отношений Третьего Рейха было совершенно невозможно проводить акцию таких масштабов без ведома и совсем против воли Гитлера. Как раз Гитлер заранее провозгласил «уничтожение еврейской расы» в случае начала войны, и кроме того, существуют явные свидетельства как Гитлера, так и Гиммлера, что Гитлер отдавал приказы, а Гиммлер был их исполнителем. Гитлер в течение 1942 года — первого года «окончательного решения» — публично прославлял воплощение в реальность своего замысла не менее пяти раз, 1‑го января, 30 января, 24 февраля, 30 сентября и 8 ноября. Последнее высказывание следует процитировать:
«Вспомните еще о том заседании рейхстага, на котором я заявил: если еврейство возомнит о себе, что оно может вызвать международную мировую войну для уничтожения европейской расы, то результатом будет не уничтожение европейской расы, а уничтожение еврейства в Европе. Меня всегда высмеивали как пророка. Из тех, кто тогда смеялся, бесчисленное множество больше не смеётся, а те, которые теперь ещё смеются, возможно через некоторое время тоже не смогут более этого делать».
Гиммлер тоже много раз говорил о своём участии в покушении на уничтожение евреев, но совсем в другом тоне — не злорадного бахвальства, а жалости к самому себе. Вот к примеру 5‑го мая 1944 года: «Вы будете мне сочувствовать, насколько тяжелым было исполнение этого отданного мне солдатского приказа, которому я следовал и исполнял из повиновения и полнейшей убежденности». Или 21 июня 1944 года: «Это была ужаснейшая задача и ужаснейшее поручение, какие могла получить организация: поручение решить еврейский вопрос». Но никто, кроме Гитлера, не мог дать Гиммлеру «поручение» или отдать «солдатский приказ». После этого едва ли требуется еще одно свидетельство, Геббельса, который 27 марта 1942 года повествует в своем дневнике о «способе, который не слишком бросается в глаза» (речь идет о первых, установленных в начале 1942 года в Люблине газовых камерах): «Здесь применяется довольно варварский способ, который невозможно описать подробнее, а от самих евреев остаётся немного… И в этом фюрер является непоколебимым инициатором и выразителем радикального решения».
Единственным свидетельством Ирвинга в пользу его тезиса является заметка Гиммлера от 30 ноября 1941 года, сделанная после телефонного разговора с Гитлером: «Транспорт с евреями из Берлина, никакой ликвидации». В этом единственном случае таким образом Гитлером однозначно отдан приказ об исключении — что само по себе свидетельствует о том, что «ликвидация» была правилом, и кроме того, что Гитлер в отношении акций по умерщвлению заботился даже о деталях. И также легко видеть, почему: транспорт с евреями из Берлина был преждевременным; немецких евреев это еще не касалось. В ноябре 1941 года были еще заняты по горло «ликвидацией» польских и русских евреев, «окончательное решение» для всей Европы было впервые организовано на конференции в Ваннзее 20 января 1942 года, и порядок должен был соблюдаться. И газовые камеры с печами для сжигания не были еще готовы. Они постепенно вступали в эксплуатацию только с 1942 года.
Однако выуженный Ирвингом эпизод мимоходом бросает свет на две необычности, которые заслуживают несколько более близкого рассмотрения. Одна касается отношения к массовым убийствам евреев в среде немецкой общественности, другая — плана–графика Гитлера по осуществлению этого его количественно величайшего преступления.
Как показано выше, Гитлер пять раз публично прославлял эти преступления в течение 1942 года, но только в общих выражениях. Детали он в Германии держал в секрете настолько, насколько это было возможно, и именно самоочевидно потому, что не мог ожидать никакого одобрения, а наоборот — ожидал нежелательных волнений и возможно даже сопротивления, как оно уже повредило проведению акции «Милостивая Смерть».
До войны Гитлер дважды испытал, как немцы будут реагировать на открытую жестокость в отношении евреев: при бойкоте еврейских магазинов по всему рейху штурмовиками СА 1‑го апреля 1933 года и во время также проводившегося по всему рейху и также по приказу сверху Большого Погрома 9‑го и 10‑го ноября 1938 года, который до сих пор известен как «Хрустальная ночь». Результат в обоих случаях (с его точки зрения) был отрицательный. Массы немцев не принимали участия в акциях, наоборот, часто они проявляли сострадание к евреям, недовольство и стыд — правда, не более того. Открытого сопротивления нигде не было, и выражение «Хрустальная ночь», которое неизвестно как тотчас же было у всех на слуху, точно показывало на затруднительное положение, в котором находился средний немец перед лицом злодеяний в ноябре 1938 года: с одной стороны насмешка и неприятие, с другой стороны — боязливое желание не осознавать собственной мерзости, а свести всё к разбитым витринам.
Исходя из этих данных, Гитлер выстраивал свою политику в отношении Германии. Он ни от чего не избавил немецких евреев; но он заботливо оставлял для массы немцев возможность вести себя так, будто они ничего не знают, или давать вводить себя в заблуждение, что всё лишь наполовину столь скверно. Акции по уничтожению происходили далеко за пределами Германии, далеко на востоке Европы, где Гитлер мог рассчитывать на большее одобрение со стороны местного населения, и где вообще с начала войны так или иначе убийство было девизом. Для немцев евреи официально только лишь «переселялись»; Гитлер пошел даже на то, чтобы именно немецких евреев по возможности перевозить не прямо в лагеря уничтожения, а сначала в «Гроссгетто» Терезиенштадт в Чехии, откуда они еще могли отправлять почтовые открытки своим немецким знакомым — до того, как они все же убывали дальше в Освенцим.
Естественно, что от них, несмотря на множество препятствий, обратно в Германию просачивалась информация о том, что там происходило. Но вообще–то кто хотел, мог оставаться неосведомленным или по меньшей мере представить себя неосведомленным, в том числе и перед самим собой. И так поступало большинство немцев, как впрочем и большинство граждан других европейских стран, из которых были «вычесаны» евреи. Что–то предпринимать против этого было бы им всем опасно для жизни, и кроме того ведь у них была война на шее и достаточно собственных забот. Самое большее, на что отдельные люди могли рискнуть, была помощь в беде для ухода в подполье личным еврейским друзьям, и такое происходило и в Германии, даже если и не столь часто, как например в Голландии или в Дании. Воспрепятствовать преступлению в целом потребовало бы восстания — и как можно было осуществить его в условиях войны и диктатуры? Тем не менее, гитлеровские массовые убийства в мотивации заговорщиков 20 июля сыграли спасающую честь роль. У графа Шверин фон Шваненфельд, которому на процессе по событиям 20 июля перед Народным судом задали вопрос о его мотивах, было еще время сказать «Я думал о множестве убийств», прежде чем Фрайслер заглушил его своим криком.
Однако упрек в том, что они допустили такое развитие событий, которое еще долго будет висеть на совести немцев, здесь не является нашей темой. Мы занимаемся Гитлером. И тут остаётся интересным определение, что он не полностью посвящал своих земляков в свое величайшее преступление, потому что он не доверял им. Несмотря на всю антисемитскую пропаганду последних десяти лет он не рассчитывал на их готовность к массовым убийствам их еврейских сограждан. Он не смог сделать из них ничего не боящуюся «нацию господ», которая ему мерещилась. И здесь можно искать причину того, что в последние свои годы он все больше пренебрегал своим народом, не искал больше с ним контакта, становился всё безучастнее к его судьбе и в конце концов свое стремление к уничтожению даже обратил на него самого. Об этом пойдёт речь в следующей, последней главе.
Но вернёмся еще раз к свидетельству Ирвинга, снимающему вину с Гитлера, к отданному Гиммлеру по телефону 30 ноября 1941 года указанию не ликвидировать вышедший в этот день из Берлина транспорт с евреями. Интересно время события. Оно произошло за пять дней до русского контрнаступления под Москвой, которое убедило Гитлера, что войну больше невозможно выиграть; за десять дней до объявления им войны Америке, чем он закрепил поражение; и за пятьдесят дней до конференции в Ваннзее, на которой было организовано «окончательное решение еврейского вопроса» как умерщвление евреев, в том числе Германии и всей Европы, на фабриках смерти. (До этого момента систематическое уничтожение евреев ограничивалось Польшей и Россией, а их затруднительными методами были массовые расстрелы).
Между тремя датами имеется очевидная связь. До тех пор, пока Гитлер еще надеялся на скорую победу в России, подобную победе во Франции годом раньше, он связывал с ней надежду на уступки Англии, поскольку с Россией она должна была потерять свою последнего «континентального соратника». Он часто говорил об этом. Но тогда он должен был оставаться для Англии годным для переговоров. Он не должен был представать массовым убийцей в странах, из которых всё, что там происходило, тотчас же становилось известно в Англии. Он мог надеяться, что всё, что он делает в Польше и в России, будет сохраняться в секрете от внешнего мира, по крайней мере — пока продолжается война. Массовые убийства во Франции, Голландии, Бельгии, Люксембурге, Дании, Норвегии, а также в самой Германии, напротив, должны были тотчас становиться известными в Англии и делать там Гитлера окончательно невозможным, что вообще–то и произошло: провозглашение «наказания за эти преступления» в качестве новой цели войны со стороны Запада датируется январем 1942 года.
Другими словами: свое издавна лелеемое желание истребить евреев всей Европы он мог исполнить лишь тогда, когда оставил всякую надежду на компромиссный мир с Англией (и на связанную с этим надежду избежать вступления в войну Америки). И он сделал это лишь после 5‑го декабря 1941 года, дня, когда наступление русских под Москвой лишило его мечты о победе в России. Для него это должно было быть чрезвычайным шоком: еще двумя месяцами раньше он публично объявлял, что «этот противник уже повержен и он никогда больше не поднимется». И под воздействием этого шока он теперь переключился, «холоден как лёд» и «быстрый как молния»: если он в России больше не может победить, то тогда нет — так рассуждал Гитлер — и никакой возможности мира с Англией. Тогда он смог тотчас же объявить войну Америке, что доставило ему явное удовольствие после столь долго остававшихся без ответа провокаций Рузвельта. И затем он смог позволить себе величайшее удовольствие — после этого распорядиться об «окончательном решении еврейского вопроса» для всей Европы, потому что ему больше не требовалось оглядываться на Англию и Америку — какова будет реакция на это преступление.
Разумеется, тем самым он сделал немецкое поражение неизбежным и также тотчас позаботился о том, что за поражением должен будет последовать уголовный суд. Но то, что это не обеспокоит его, он уже сообщил в разговоре 27 ноября с датским и хорватским министрами иностранных дел, который цитировался в предыдущей главе. В этом разговоре он выразился в том смысле, что если Германия не сможет победить, то тогда пусть она погибнет и это не заставит его проливать слёзы.
Если кратко, то в декабре 1941 года в течение нескольких дней Гитлер оказался в ситуации выбора между двумя не согласующимися между собой целями, которые он преследовал с самого начала: мировое господство Германии и уничтожение евреев, и он пришёл к окончательному решению: он оставил первую цель как недостижимую и полностью сконцентрировался на второй. (30 ноября для этого было еще рано на пару дней). Более того: полное поражение Германии, со всеми его возможными последствиями он принял теперь в расчет для того, чтобы наконец провести уничтожение евреев во всей Европе, по чему у него давно уж слюни текли.
Отсюда теперь объясняется и объявление войны Америке, которое мы в предыдущей главе не могли объяснить ни с какой политической точки зрения: политик Гитлер в декабре 1941 года окончательно отрекся в пользу массового убийцы Гитлера.
Теперь объясняется также и полная политическая бездеятельность и летаргия Гитлера во второй половине войны, по поводу которой мы имели возможность удивляться в предыдущей главе и которая столь резко контрастировала с его прежней политической бодростью и готовностью к действиям. Политика, к которой он был столь способен, больше не интересовала Гитлера; для цели, которую он теперь преследовал, она ему более не требовалась. «Политика? Я больше ей не занимаюсь. Это мне настолько противно…» Высказывание (обращенное к связному Риббентропа в штаб–квартире фюрера в Хевеле) хотя и относится к более позднему времени, весне 1945 года, но оно с тем же правом могло было быть сделано уже в 1942 году. С конца 1941 года Гитлер больше не занимался германской политикой. Он занимался теперь только злодейством.
Чем еще теперь занимался Гитлер, причем интенсивнее, чем когда бы то ни было, это было руководство ведением войны. Военное руководство еще требовалось ему: чтобы выиграть время для проведения своего задуманного массового убийства, и чтобы удерживать пространство, в котором он находил своих жертв. И его стратегия после 1942 года была направлена только на выигрыш времени и на защиту пространства. По меньшей мере с начала 1943 года Гитлер не проявлял инициатив для достижения впечатляющих отдельных успехов, которые среди прочего возможно могли бы дать ему ещё раз шанс к компромиссному миру, а когда его отдельные генералы проявляли такие инициативы (Роммель летом 1942 года в Африке, Манштейн весной 1943 на Украине), то он их не поддерживал, скорее мешал. Они тоже его больше не интересовали.
Все говорит за то, что к концу 1941 года он внутренне смирился с окончательным поражением. Все–таки уже к ноябрю 1942 года относится его оставшееся известным, в своей двузначности о многом свидетельствующее высказывание: «Я всегда принципиально останавливаюсь только в пять минут после полуночи». То, что в эти годы, когда кольцо вокруг Германии сжималось всё теснее, во время его застольных разговоров в штаб–квартире, несмотря ни на что, часто можно было распознать несокрушимое самодовольство и порой даже изрядную весёлость, можно объяснить только лишь сознанием того, что в это время он с каждым днем так же приближался к воплощению своей единственной теперь цели, как войска союзников всё ближе приближались к осажденной и разбомбленной Германии: в течение трех лет день за днем еврейские семьи по всей Европе выводились из своих квартир или укрытий, перевозились на восток и нагими загонялись на фабрики смерти, где день и ночь дымили печи крематориев. В эти три последних года Гитлер не получал более удовольствия от успехов, как в предыдущие одиннадцать лет. Но отказаться от них у него получилось легко, потому что вместо этого он более, чем когда бы то ни было мог наслаждаться страстью убийцы, который отбросил последнюю оглядку, у которого жертва была в руках и он мог с ней делать все, что пожелает.
Для Гитлера последних трех с половиной военных лет война превратилась в состязание, которое он всё еще надеялся выиграть. Кто будет раньше у цели: Гитлер со своим истреблением евреев или союзники с военным поражением Германии? Союзникам потребовалось три с половиной года, чтобы достичь цели. И между тем Гитлер тоже все–таки жутко близко приблизился к своей цели.
ПРЕДАТЕЛЬСТВО
Интересным, но странным образом привлекающим мало внимания фактом является то, что Гитлер ни в коем случае не причинил величайший вред тем народам, над которыми он учинял величайшие преступления.
Советский Союз от Гитлера потерял по меньшей мере двенадцать (сам он утверждает, что двадцать) миллионов человек; но огромное напряжение, к которому принудил его Гитлер, подняло его до уровня супердержавы, какой он раньше не был. В Польше Гитлер погубил шесть миллионов — или, если не считать польских евреев, три миллиона человек. Но результатом гитлеровской войны является географически оздоровленная и национально более сплоченная Польша по сравнению с довоенной страной. Гитлер хотел истребить евреев, и в его сфере власти это ему почти удалось; но гитлеровская попытка истребления, которая стоила жизни от четырех до шести миллионам человек, придала выжившим энергию отчаяния, которая была необходима для основания государства. В первый раз за почти две тысячи лет у евреев после Гитлера снова было государство — гордое и покрытое славой государство. Без Гитлера не было бы Израиля.
Объективно гораздо больше вреда Гитлер причинил Англии, против которой он не хотел вести войну, и вёл её всегда спустя рукава и вполсилы. Англия вследствие гитлеровской войны потеряла свою империю и не является больше мировой державой, которой она была; и подобное же снижение статуса вследствие деяний Гитлера претерпели Франция и большинство других стран и народов Западной Европы.
Но, если рассматривать совершенно объективно, гораздо больше Гитлер повредил Германии. Немцы тоже принесли Гитлеру ужасные человеческие жертвы, более семи миллионов человек, больше чем евреи и поляки; только русские пролили больше крови; списки потерь остальных участников войны не идут ни в какое сравнение с этими четырьмя. Но в то время, как Советский Союз и Польша после своих кровавых жертв стали сильнее, чем прежде, а Израиль вообще существует благодаря жертвам евреев, то Германский Рейх исчез с политической карты мира.
Из–за Гитлера Германия не только пережила такое же снижение статуса, как все другие прежние великие державы Западной Европы. Она лишилась четверти своей прежней территории государства (своего «жизненного пространства»), остальное поделено, и два раздельных государства вследствие их вхождения в противоположные силовые блоки принуждены к противоестественным враждебным отношениям. То, что по крайней мере в большем из них, в Федеративной Республике, сегодня снова можно хорошо жить, не является заслугой Гитлера. В 1945 году Гитлер оставил после себя пустыню — физическую и, что слишком легко забывается, также и политическую: не только трупы, развалины, руины и миллионы бездомных, голодных скитающихся людей, но также и разрушенное управление и уничтоженное государство. И то, и другое — страдание людей и уничтожение государства — он сознательно вызвал в последние месяцы войны. Он хотел даже еще более скверного: его последней программой для Германии была смерть народа.
Самое позднее в своей последней фазе Гитлер стал осознанным изменником Германии.
Это не настолько осознается более молодыми поколениями ныне живущих немцев, как теми, кто пережил это. Именно о Гитлере последних месяцев создалась легенда: вовсе не лестная для него легенда, но все же такая, что она в определенной степени освобождает его от ответственности за агонию Германии в 1945 году. В соответствии с этой легендой Гитлер в последней фазе войны был лишь тенью самого себя, тяжелобольным человеком, человеческой развалиной, лишенным своей решимости и наблюдающим катастрофу вокруг себя как парализованный. В соответствии с картиной, вырисовывающейся из известных описаний событий с января по апрель 1945 года, он потерял всякий контроль над событиями, управлял из своего бункера армиями, которых у него больше не было, его настроение менялось от неконтролируемых припадков бешенства до летаргического безразличия, он фантазировал почти до последнего момента среди развалин Берлина об окончательной победе, короче говоря: он был слеп к реальности, стал в определенной степени невменяемым.
Эта картина опускает главное. Безусловно, состояние Гитлера в 1945 году больше не было идеальным; безусловно, он постарел и после пяти лет войны нервы его были расстроены (как впрочем, и у Черчилля, и у Рузвельта), и конечно же он пугал свое окружение увеличивающейся мрачностью и все более частыми приступами гнева. Но в соблазне рисовать всё в эффектных пессимистических и ядовитых красках, предаваясь сценам конца света, часто упускается то, что как раз у Гитлера последних месяцев еще раз в высочайшей форме проявились решительность и воля к воплощению. Определенное ослабление воли, оцепенение в рутине без фантазий скорее относится к предыдущему периоду — к 1943 году, в котором Геббельс в своих дневниках обеспокоенно констатирует «кризис у фюрера» — и еще к первой половине 1944 года. Но перед лицом поражения Гитлер снова воспрянул, как от электрошока. Его рука могла теперь дрожать, но хватка этой дрожащей руки все еще — или снова — стремительна и смертельна. Решимость со скрежетом зубов и лихорадочная активность телесно деградирующего Гитлера в месяцы с августа 1944 по апрель 1945 года поразительны и в определенном смысле даже могут быть названы достойными восхищения; только вот они всё более отчетливо, к концу однозначно нацелены на неожиданную, сегодня снова многим кажущуюся невероятной цель: тотальную гибель Германии.
В начале это еще нельзя распознать точно; в конце это стало несомненным. Политика Гитлера в этот заключительный имеет три отчетливо отделённых фазы. В первой фазе (с августа по октябрь 1944) он успешно предотвращает прекращение проигранной войны и обеспечивает борьбу до конца. Во второй (с ноября 1944 до января 1945) он совершает неожиданное последнее наступление: на Запад. Но в третьей фазе (с февраля по апрель 1945) он осуществляет тотальное разрушение Германии с той же энергией, которую он до 1941 года посвятил своим завоеваниям, а с 1942 до 1944 — уничтожению евреев. Чтобы увидеть, как постепенно выкристаллизовалась эта последняя цель Гитлера, нам следует теперь несколько пристальнее рассмотреть действия Гитлера в последние девять военных месяцев.
В конце августа 1944 года положение на фронтах с военной точки зрения довольно точно соответствовало концу сентября 1918 года, когда тогдашний военный диктатор Людендорф капитулировал. Это означает: поражение по человеческим оценкам было неотвратимо, конец был виден. Но конец еще не наступил, поражение еще не произошло — в обоих случаях еще нет. Еще ни один вражеский солдат не вступил на землю Германии; и в 1918 году очевидно было бы еще также возможно протянуть войну до следующего года, как это произошло затем в 1944–45 годах.
Как известно, Людендорф в этом положении пришел к убеждению, которое он выразил в следующих словах: «Войну следовало закончить». Он сделал заявление о перемирии, и он обратился к своим политическим противникам в правительстве, чтобы сделать это заявление более правдоподобным и обеспечить для Германии представительную делегацию с полномочиями на переговоры о мире. Тем, что затем позже этих своих самозваных распорядителей конкурса («они должны расхлебать кашу») он обвинил в том, что они воткнули кинжал в спину непобежденной армии, он впоследствии свой образ действия в сентябре 1918 года представил в отвратительном свете. Но если рассматривать их сами по себе, то это были действия осознающего ответственность патриота, который в поражении поставил себе задачу спасти свою страну от самого скверного и спасти то, что можно еще спасти.
Гитлер 22‑го августа 1944 года совершил точно противоположное тому, что сделал Людендорф 29‑го сентября 1918 года: в акции «Гроза» он распорядился неожиданно арестовать и заключить в тюрьмы около пяти тысяч бывших министров, бургомистров, парламентариев, партийных функционеров и политических служащих Веймарской республики, среди которых были и Конрад Аденауэр и Курт Шумахер — оба позже ставшие протагонистами в период основания Федеративной Республики. Это была точно такая же группа людей, которой Людендорф в соответствующей ситуации передал управление, так сказать политический резерв Германии. Людендорф поставил их у руля в свете неизбежного поражения; Гитлер же в подобной ситуации отстранил их. Эта акция, в то время не преданная гласности, удивительным образом остается без внимания и в исторических трудах; она в основном связывается с преследованием заговорщиков 20 июля, с которой у неё не было ничего общего. Она напротив была первым признаком того, что Гитлер хотел избежать любого возможного повторения по его мнению преждевременного прекращения войны в 1918 году; что он решился также на то, чтобы и без видимого шанса продолжать сражаться до горького конца — или по его выражению: «до пяти минут после полуночи» — и не мог никому позволить помешать ему в этом.
Об этом решении в этот момент времени можно еще судить по–разному. Во всей истории при поражениях существуют два направления мыслей и два образа действий: можно назвать их практическим и героическим. Одно исходит из того, что необходимо спасти как можно больше материального имущества; другое — что после себя надо оставить вдохновляющую легенду. Об обоих подходах есть что сказать в соответствующих обстоятельствах; о втором — даже еще и то, что будущее нельзя предвидеть абсолютно и что казалось бы неизбежного иногда всё же избежать удаётся. В немецкой истории об этом есть известный пример, связанный с Фридрихом Великим, который в 1760 году был в положении, подобном положениям Людендорфа в 1918 и Гитлера в 1944 году, и который затем был спасен «чудом Бранденбургской династии», непредвиденной сменой на русском троне и переменой союзников. Если бы он сдался, то спасительный случай пришел бы слишком поздно. Однако: чудеса в истории — это исключение, не правило, и кто на них делает ставку, тот играет в лотерею с малыми шансами на выигрыш.
Пример Фридриха был сильно потаскан в немецкой пропаганде последних лет войны, но следует подвергнуть сомнению, действительно ли он играл большую роль в мотивах Гитлера. Современная национальная война в конце концов нечто иное, чем были кабинетные войны восемнадцатого столетия. Гораздо ближе к истине будет приписать решающую роль в мотивах Гитлера отрицательному примеру ноября 1918 года. Вспомним: ноябрь 1918 стал для Гитлера пробуждающим переживанием, вызывающим слёзы бешенства о преждевременной по его мнению капитуляции, его незабываемым опытом юности, и намерение никогда больше не допустить повторения ноября 1918 было изначально его главным импульсом в решении стать политиком. Теперь этот момент пришёл, теперь Гитлер в определенной степени был у цели: ноябрь 1918 года снова стоял у ворот, и Гитлер был в ситуации, чтобы в этот раз предотвратить его. На это он был полон решимости.
Нельзя при этом совсем упускать из вида сильнейшую и теперь снова возродившуюся ненависть по отношению к «ноябрьским предателям» 1918 года — к своим соотечественникам. В «Майн Кампф» Гитлер с озлобленным согласием цитирует неподтвержденное высказывание некоего английского журналиста в 1918 году: «Каждый третий немец — предатель». Теперь он приказывает безжалостно повесить или обезглавить каждого немца, который высказывается в духе того, что война проиграна и что он хотел бы её пережить. Гитлер всегда был великим ненавистником и при казнях испытывал большую внутреннюю радость. Сила ненависти Гитлера, его стремление к убийствам, которым он в течение лет давал волю на евреях, поляках и русских, теперь открыто обратились также и на немцев.
В конце лета и в начале осени 1944 года Гитлер еще раз проявил энергию и потенциал, которые напомнили о его лучших временах. В конце августа на Западе практически не существовало фронта, да и на Востоке, говоря словами Гитлера, «была больше дыра, чем фронт». В конце октября оба фронта еще раз восстановились, наступления союзников были остановлены, а на родине Гитлер мобилизовал фольксштурм — все мужчины от шестнадцати до шестидесяти лет были мобилизованы на народную войну. Боевой дух Гитлер поддерживал посредством усердно распространяемых пропагандистских слухов о «чудо–оружии», которое у него еще было в запасе. В действительности разумеется у Германии не было атомной бомбы — истинного чудо–оружия 1945 года — а было оно у Америки; и возникает поразительная мысль, что если бы стала реальностью долгая, горькая и кровавая тотальная оборонительная война, которую желал Гитлер и для которой он осенью 1944 года еще раз сконцентрировал усилия Германии, то это навлекло бы первые атомные бомбы на Германию вместо Японии.
Но Гитлер сам позаботился о том, чтобы до этого дело не дошло, тем, что он силы, припасенные для этой оборонительной войны, едва собранные по горстке, снова распылил. В ноябре 1944 года он решил еще раз перейти в наступление: а именно на Западе. 16 декабря 1944 года немцы в Арденнах в последний раз перешли в наступление.
Теперь нам следует в отличие от всех других военных эпизодов Второй мировой войны несколько подробнее рассмотреть наступление в Арденнах, потому что оно было больше, чем просто эпизод. Благодаря ему Германия получила те границы оккупации, которые в конце концов стали границами раздела. И с него начинается разворот Гитлера против его собственной страны.
Наступление в Арденнах, бывшее собственным творением Гитлера более, чем любое другое военное предприятие Второй мировой войны, с военной точки зрения было безумным делом. В тогдашних условиях технического ведения войны наступление, для того, чтобы стать успешным, требовало превосходства по меньшей мере три к одному. Соотношение сил на Западном фронте составляло однако в декабре 1944 года для немецкой стороны на суше менее чем один к одному, не говоря уже о подавляющем превосходстве союзников в воздухе. Более слабый напал на более сильного. Кроме того, чтобы только лишь на местном участке фронта достичь незначительного временного превосходства, Гитлер оголил оборонительный фронт на Востоке до костей, и сделал он это несмотря на отчаянные предупреждения своего тогда занимавшего должность начальника Генерального штаба Гудериана, что русские концентрируются для широкомасштабного наступления. Таким образом, Гитлер дважды играл ва–банк: если наступление на Западе потерпит неудачу — что следовало принимать в расчет, исходя из соотношения сил, — то он растрачивал там силы, которые стали бы позже необходимы для защиты западных областей рейха, и одновременно это наступление уже теперь делало оборону на Востоке безнадежной, когда русские перейдут в наступление — что также следовало принимать в расчет.
Оба этих предположения все же оправдались. Наступление в Арденнах потерпело неудачу, русские перешли в наступление. Хотя вначале туманная погода и благоприятствовала, тем, что союзные воздушные силы оставались на земле, наступление имело недостаточный успех и то только лишь в течение нескольких дней предрождественской недели. Затем небо прояснилось, на Рождество обе немецкие танковые армии, которые вели наступление, были разбиты с воздуха, в первую неделю января их остатки были отброшены на исходные позиции; а 12‑го января русские опрокинули тонкий заслон, остававшийся от германского восточного фронта, и одним махом прокатились от Вислы до Одера. Всё это предвиделось, и Гудериан снова и снова отчаянно предрекал это Гитлеру. Но Гитлер не желал ничего слышать. Наступление в Арденнах было его наиболее личным замыслом — его предпоследним (о последнем мы еще узнаем); и он настаивал на его осуществлении со всей ожесточенностью.
Почему? О причине этого еще и сегодня теряются в догадках. Военные причины отпадают. Гитлер не был полным профаном в военных делах, как его сегодня охотно представляют. По своему уровню военных знаний он не мог иметь иллюзий о перспективах успеха своего предприятия. То, что он разыгрывал такие иллюзии перед участвовавшими в наступлении офицерами (которых он собрал заранее, чтобы внушить им мужество), не означает, что он их разделял.
Скорее можно предполагать внешнеполитические мотивы. Наступление на Западе, даже если оно оставалось безуспешным, также — и как раз — когда Гитлер ради этого ослабил свой Восточный фронт и открыл восток Германии для русского вторжения, могло служить сигналом для западных политиков о том, что Гитлер теперь видел главного врага в них, но не в России; что он все свои оставшиеся силы хочет применить на Западе, даже если при этом вся Германия должна будет стать оккупированной русскими. Можно сказать: Гитлер хотел западные державы поставить перед выбором между национал–социалистической и большевистской Германией; перед вопросом: «Кого вы больше хотите иметь на Рейне — Сталина или меня?» И он мог всё ещё верить, что в таком случае они предпочтут его. В чем он естественно обманывался — если он верил этому. Рузвельт в 1945 году был убежден, что он сможет успешно сотрудничать со Сталиным. Черчилль не разделял это убеждение; но будь он поставлен перед выбором, он тоже предпочел бы Сталина Гитлеру. Своими массовыми убийствами Гитлер сделал себя на Западе полностью невозможным. Но вполне возможно представить себе, что сам он этого не видел — столь же мало, как и Гиммлер, который еще в апреле сделал же западным державам наивное предложение о капитуляции на Западе и совместном продолжении войны на Востоке. Даже если он это видел — имеются основания полагать, что он, в свою очередь поставленный перед выбором, в 1945 году действительно предпочитал поражение на Востоке, а не на Западе — в противоположность своим немецким согражданам, которые страшно боялись атаки русских, в то время как многие из них в это время начали смотреть на оккупацию американцами и англичанами прямо таки как на избавление. Уважение Гитлера к Сталину во время войны возросло, в то время как по отношению к Рузвельту и Черчиллю у него развилась глубокая ненависть. Можно представить себе имеющий двойную подоплеку ход мыслей Гитлера, который формулируется следующим образом: возможно неожиданная демонстрация чрезвычайной решимости бороться на Западе при угрозе поражения на Востоке внушит западным державам страх, который все же сделает их в последний момент готовыми к компромиссу; если же все–таки нет — тоже хорошо: тогда действительно будет поражение на Востоке и западные державы увидят, что они из этого получат. Как говорится, извилистый ход мыслей.
Но гораздо более простым представляется ход мыслей Гитлера, если принять за отправную точку, что его главный мотив теперь уже был вовсе не внешнеполитическим, а наоборот, внутриполитическим, и в действительности был направлен против своего собственного народа. Потому что между массой населения Германии и Гитлером осенью 1944 года образовалась пропасть. Массы немцев не хотели больше безнадежной борьбы до конца, которую желал Гитлер: они хотели окончания войны, как это было сделано осенью 1918; они хотели конца, а именно по возможности снисходительного конца, то есть конца на Западе. Удерживать русских и впустить западные державы: в конце 1944 года это стало негласной целью войны большинства немцев. И Гитлер смог еще испортить им эти планы наступлением в Арденнах. Он не мог приказать обезглавить всех, кто так думал: их было слишком много, и большинство остерегалось высказывать свои мысли. Но он смог позаботиться о том, чтобы их, если они не шли с ним напролом, предать мести русских. Он мог еще отвадить их от их желания спасительной оккупации силами «ами» и «томми» — и он был свирепо решительно настроен на это. Если рассматривать ситуацию таким образом, то наступление в Арденнах, которое с военной точки зрения было чистым сумасшествием, а внешнеполитически в лучшем случае было экстравагантной рискованной выходкой, неожиданно получает ясный смысл; и поэтому пожалуй будет правильно рассматривать его таким образом. Однако это означает, что теперь Гитлер проводил свою политику уже против Германии и против немцев.
В пользу такой точки зрения говорит также то, что при наступлении в Арденнах Гитлер явно отошел от своей оборонительной концепции августа 1944 года. Она была нацелена на бесконечный ужас: жесткое, затяжное сопротивление на всех фронтах и там, где армии вынуждены были отступить, тотальная народная война на всех утраченных территориях. Но наступление в Арденнах скорее было нацелено на конец ужаса, на сжигание последних военных сил в последней безнадежной наступательной битве. Если спросить себя, почему Гитлер неожиданно поменял свое решение, то приходишь к такому ответу: потому что он увидел, что из тотальной народной войны ничего больше не выйдет, что массы немецкого населения не хотят её. Они больше не думали и не чувствовали так, как думал и чувствовал Гитлер. Хорошо, тогда их следует за это наказать — и именно смертью: это было последнее намерение Гитлера.
Можно спорить о том, было ли оно невысказанно провозглашено уже наступлением в Арденнах. Ясную и неопровержимую форму во всяком случае это намерение получило в приказах фюрера от 18 и 19 марта 1945 года, которыми Гитлер приговорил Германию к смерти народа.
К этому времени русские стояли на Одере, американцы были за Рейном. Об удержании фронта больше нечего было думать, встреча западных и восточных союзников посреди Германии была лишь вопросом недель. Но поведение населения в восточных и западных областях боевых действий и отступлений было очень отличающимся: на Западе оно оставалось там, где было, вывешивало из окон скатерти и простыни как знак капитуляции и часто обращалось к немецким офицерам с просьбой не защищать больше их деревню или город, чтобы таким образом в последний момент сохранить их от разрушения.
На такой настрой населения на Западе Гитлер дал ответ в первом из своих приказов фюрера от 18 марта. Он приказал западные области Германии, подвергшиеся вторжению, «немедленно, начиная с непосредственного тыла боевых действий, очистить от всего без исключения населения». Приказ был составлен в ходе обсуждения положения за этот день и непривычным образом вызвал возражения. Альберт Шпеер, бывший ранее архитектором Гитлера, а в описываемое время — министр вооружений, ныне последний выживший свидетель последней фазы Гитлера, повествует об этом так:
«Один из присутствовавших генералов стал убеждать Гитлера, что это будет невозможно — произвести эвакуацию сотен тысяч. Ведь в наличии совершенно нет поездов. Транспортное сообщение давно уже полностью парализовано. Гитлер остался непоколебим. «В таком случае им следует маршировать пешком!» — ответил он. Это тоже невозможно организовать, возразил генерал, для этого будет необходимо обеспечение, потоки людей потребуется направлять через малонаселенные области, да и у людей нет требуемой обуви. Он не закончил. Нисколько не тронутый его словами, Гитлер отвернулся».
Этот приказ — отправить немцев западных областей Германии без обеспечения на марш без цели — который можно назвать только «Маршем смерти», даже попыткой массового убийства — в этот раз нацеленной на немцев. Второй приказ фюрера от 19 марта, так называемый «Нероновский приказ», цель которого совершенно ясна — отнять у немцев, а именно теперь у всех немцев, любую возможность выживания. Его решающий абзац гласит:
«Все военные, транспортные, промышленные сооружения, средства связи и жизнеобеспечения, а также иные реальные ценности в пределах рейха, которые противник каким–либо образом сразу или в обозримое время может сделать полезными для продолжения его борьбы, должны быть уничтожены».
А для пояснения Гитлер «ледяным тоном» так прокомментировал протестующему Шпееру, согласно его свидетельству:
«Когда победа в войне потеряна, то народ тоже должен проиграть. Нет необходимости оглядываться на основные средства, которые нужны немецкому народу для его самого примитивного дальнейшего существования. Наоборот — лучше разрушить эти вещи. Потому что народ проявил себя более слабым, и будущее принадлежит исключительно более сильному восточному народу. Что остаётся после этой борьбы, это и так уже малоценные существа, потому что лучшие пали в битве».
Вспоминается высказывание, которое Гитлер сделал уже 27 ноября 1941 года, когда впервые всплыла возможность поражения, и которое мы должны еще раз процитировать. Вспомним, что сказал тогда Гитлер:
«Я и в этом холоден как лёд. Если немецкий народ когда–то больше не будет достаточно силен и готов пожертвовать свою кровь для своего существования, то он должен будет исчезнуть и быть уничтоженным другой, более сильной державой. В таком случае я не пролью по немецкому народу ни одной слезы». Теперь в известной мере так и было, и теперь он делал это всерьёз.
Оба приказа Гитлера от 18 и от 19 марта 1945 года не были полностью исполнены. Ведь в противном случае от немцев действительно осталось бы немного, что за два года до этого Геббельс намеревался совершить в отношении евреев. Шпеер старался изо всех сил, чтобы саботировать исполнение приказа о разрушениях. Были также и другие нацистские функционеры, которые пугались крайностей; часто разрушению основ их существования сопротивлялись непосредственно заинтересованные, с большим или меньшим успехом; и наконец быстрое, лишь редко сдерживаемое серьезным сопротивлением продвижение союзников обеспечивало то, что немцы были избавлены от всех тягот судьбы, которые им предназначил Гитлер.
Но не следует представлять события так, как если бы последние приказы Гитлера были полностью сказаны в пустоту и больше не имели никаких реальных воздействий. Часть Германии в середине марта 1945 года еще не была оккупирована. Там приказ фюрера был еще наивысшим законом, и среди функционеров партии и СС всё еще были фанатики, которые думали и чувствовали как фюрер. Теперь они в течение шести недель соревновались с вражескими воздушными налетами и вражеской артиллерией в деле окончательного разрушения Германии, и существует множество рассказов, из которых можно узнать, что население большинства немецких городов и местностей в последние недели войны спасалось между двух огней, научившись больше бояться собственных подразделений по уничтожению и патрулей СС, чем врага.
В действительности намерение Гитлера, которое они исполняли, было более жестоким, чем намерения врага: вражеские армии, во всяком случае западные, вовсе не преследовали цель «разрушить сооружения, которые нужны немецкому народу для его примитивнейшего дальнейшего существования». Следствием этого было также то, что вражеская оккупация, которая происходила теперь очень быстро, абсолютно в большинстве случаев (во всяком случае на Западе) приветствовалась как избавление и что американцы, британцы и французы, ожидавшие встретиться с народом национал–социалистов, вместо этого натолкнулись на основательно утративший иллюзии народ, который не желал больше иметь ничего общего с Гитлером. Они часто принимали это тогда за подхалимское раболепие; но так было лишь в незначительной части случаев. Люди чувствовали себя поистине преданными своим фюрером, и по праву. «Перевоспитание», задачу которого возложили на себя союзники, грубым образом Гитлер сам выполнял в свои последние недели. Немцы чувствовали себя в эти недели как женщина, чей возлюбленный неожиданно оказался её убийцей и которая криком призывает обитателей дома на помощь от человека, с которым она связалась.
Сделаем совершенно ясными обстоятельства дела: в разрушительных приказах Гитлера от 18 и 19 марта 1945 года речь больше не идет о героической борьбе до конца, как это было еще осенью 1944 года. Не могло служить героической борьбе до конца то, что сотни тысяч немцев посылались на смертельное шествие вглубь страны и приказывалось там точно так же разрушать всё, что им требовалось для самой примитивнейшей жизни. Гораздо более вероятно, что целью этой последней, теперь направленной против Германии гитлеровской акции массового убийства могло быть только наказание немцев за то, что они больше не отдавались охотно героической борьбе до конца, то есть уклонялись от предназначенной для них Гитлером роли. В глазах Гитлера это было преступление, которое должно караться смертью — как это уже было. Народ, который не принял назначенную ему роль, должен умереть: так Гитлер думал всегда, и посему смертельный разворот Гитлера против Германии в конце войны представляет собой удивительную параллель с его убийственным изменением отношения к полякам в её начале.
Ведь первоначально Гитлер вовсе не предусматривал для поляков массовых убийств, как для евреев и для русских. Роль, которую он для них предназначил, была гораздо более подобна роли румынов: роль подчиненного союзника и вспомогательного народа во всегда планировавшейся завоевательной войне против России. Отказ Польши от этой роли был настоящей причиной войны Гитлера против Польши — вовсе не Данциг, который уже многие годы при полном польском согласии управлялся национал–социалистическим сенатом полностью в соответствии с пожеланиями Гитлера; Данциг был только предлогом. Но теперь интересно то, что Гитлер, после того как он победил Польшу с военной точки зрения, никак не использовал свою победу для того, чтобы осуществить свою прежнюю цель, то есть навязать Польше отвергнутые ею союзные отношения, что было бы политически последовательно и по положению вещей вероятно вовсе не было бы невозможным. Вместо этого он превратил Польшу в объект бессмысленной, яростной пятилетней оргии наказания и мести, в которой впервые вырвалась на волю его склонность к уничтожению при отключении всякого политического здравого смысла. В Гитлере наряду с высокоодаренным политиком, каким он был, всегда сосуществовал массовый убийца. И если изначально для своего влечения к убийствам он выбирал в качестве жертв только евреев и русских, то там, где его воля перечеркивалась, влечение к убийству брало верх над политическим расчетом. Так было в начале войны в Польше; и так стало в конце войны в Германии.
Немцам, конечно же, Гитлер отводил гораздо большую роль, чем в свое время полякам: для начала роль народа господ, завоевывающего мир; затем по меньшей мере — противостоящего целому миру героического народа. Но и немцы под конец не следовали больше своей роли — не имеет значения, из слабости ли, или из преступной строптивости. И потому они тоже попали под смертельный приговор Гитлера: они должны «исчезнуть и быть уничтоженными», если процитировать его еще раз.
Отношение Гитлера к Германии с самого начала выказало некую странность. Некоторые английские историки во время войны пытались доказать, что Гитлер является так сказать предрешенным заранее продуктом всей немецкой истории; что от Лютера через Фридриха Великого и Бисмарка прямая линия подводит к Гитлеру. Верно обратное. Гитлер не вписывается ни в какую немецкую традицию, менее всего в протестантско–прусскую, которая, не исключая Фридриха и Бисмарка, является традицией трезвой самоотверженной службы на благо государства. Однако трезвая самоотверженная служба на благо государства — это последнее, что можно признать за Гитлером, в том числе за успешным Гитлером предвоенных лет. Немецкую государственность — не только в её правовом, но также и в аспекте поддержания порядка — он с самого начала принес в жертву безоглядной тотальной мобилизации сил народа и (не следует об этом забывать) собственной несменяемости и незаменимости. Это мы уже изложили в предыдущих главах. Трезвость он планомерно заменил одурманиванием масс; можно сказать, что в течение шести лет он потчевал немцев собой как наркотиком — который он затем правда во время войны неожиданно отнял. Что же касается самоотверженности, то Гитлер является экстремальным примером политика, который своё личное осознание призвания ставит превыше всего и делает политику в соответствии с масштабами своей личной биографии; нам нет нужды всё это повторять более подробно. Если мы вспомним изложение его политического мировоззрения, то мы также снова обратим внимание на то, что он вообще не думал в понятиях государств, но — народов и рас, что побочно объясняет грубость его политических операций и одновременно его неспособность превращать военные победы в политические успехи. Политическая цивилизация Европы — само собой разумеется, также и Германии — основывалась ведь с окончания великого переселения народов на том, что войны и последствия войн содержались внутри структуры государств, а народы и расы не затрагивались.
Гитлер не был государственным деятелем, и уже поэтому он выпадает из немецкой истории. Но его нельзя также назвать и представителем интересов народа, как например Лютера — с которым у него общего лишь то, что тот в немецкой истории также является уникумом, без предшественников и без преемников. Но в то время, как Лютер во многих чертах как раз персонифицирует немецкий национальный характер, то личность Гитлера вписывается в него примерно так же, как его постройки для партийных съездов вписываются в архитектурный облик Нюрнберга — то есть, совершенно некстати. Впрочем, немцы и во время их наибольшей веры в фюрера сохраняли определенный здравый смысл. К их восхищению всегда примешивалось также и некоторое количество изумления, изумления от того, что именно им было даровано такое неожиданное, такое чужеродное явление, как Гитлер. Гитлер был для них чудом — «посланцем богов», что, выражаясь прозаически, всегда также означает: извне свалившееся на голову и необъяснимое. И «извне» в этом случае означало не только — из Австрии. Для немцев Гитлер всегда был пришельцем издалека: сначала некоторое время — с высоты небес; потом же, Боже сохрани, из глубочайших бездн ада.
Любил ли он немцев? Он выбрал для себя Германию — не зная её; и собственно говоря, он её никогда и не узнал. Немцы были его избранным народом, потому что его врожденный инстинкт власти как магнитная стрелка указывал на них, как на величайший в его время потенциал власти в Европе; и они и правда были им. И они в действительности интересовали его всегда только как инструмент власти. У него было большое честолюбие в отношении Германии, и в этом он соответствовал немцам своего поколения; немцы были тогда тщеславным народом — тщеславным и одновременно политически беспомощным. Сочетание этих двух качеств дало Гитлеру его шанс. Но немецкое тщеславие и тщеславие Гитлера в отношении Германии не совпадали полностью — какой же немец пожелал бы переселиться в Россию? — а у Гитлера не было слуха для тонких различий. Во всяком случае, попав однажды во власть, он больше не прислушивался. Его честолюбие в отношении Германии всё более и более соответствовало честолюбию животновода и владельца беговой конюшни в отношении его лошадей. А в конце Гитлер и повел себя как разъяренный разочарованный владелец конюшни, который избивает до смерти свою лучшую лошадь, потому что она не смогла выиграть скачки.
Уничтожение Германии было последней целью, которую поставил себе Гитлер. Он не смог достичь её полностью, столь же мало, как и другие свои цели по уничтожению. Достиг он этим того, что в конце Германия от него отреклась — быстрее, чем можно было ожидать, а также и основательнее. Через тридцать три года после окончательного свержения Наполеона во Франции президентом республики был избран новый Наполеон. Через тридцать три года после самоубийства Гитлера нет ни малейшего политического шанса аутсайдера ни у кого в Германии, кто провозгласил бы себя последователем Гитлера и захотел бы с ним ассоциироваться. Это только к лучшему. Менее хорошо то, что память о Гитлере вытесняется из старого поколения немцев, а большинство молодых совершенно ничего о нём не знает. И еще менее хорошо то, что многие немцы со времен Гитлера больше не осмеливаются быть патриотами. Ведь немецкая история не окончилась с Гитлером. Кто верит в обратное, и, чего доброго, радуется этому, вовсе не ведает, насколько тем самым он исполняет последнюю волю Гитлера.