Короче говоря, парень наш остался жить в деревне, с матерью. В том самом доме, куда отца его в свое время позвали жить и где дед нашего парня, тогда еще не родившегося, стал своему зятю вместо отца, а зять всю жизнь не мог простить тестю, что ему, зятю, пришлось жить и в конце концов умереть в доме, о котором все знали, что это не его дом, а дом тестя. Когда кто-нибудь говорил, мол, ступай к этому человеку, то есть к отцу нашего парня, то называл не его имя, а имя тестя. И хотя отец нашего парня считал себя вроде как родоначальником совсем нового рода, совсем новой крови, все равно и про парня нашего говорили: внук того, чей это был дом. Из этой неопределенности, из этой как бы безымянности, которая отсылала словно бы не к сотворенному миру, где виды животных и человеческие народы идут по пути всеобщего развития, а к миру, предшествующему акту творения, к состоянию хаоса, откуда отца нашего парня не вызволила даже смерть: ведь когда в деревне узнали, что он умер, то говорили, мол, слышали, такой-то умер, и называли не фамилию его, а имя, а на вопросительный взгляд добавляли фамилию хозяина дома, на чьей дочери этот человек женился, так вот, это зять того человека, добавляли для ясности, и люди кивали: а, тогда понятно. Что из того, что он сделал дорожку от кухни до уборной, а потом и весь двор забетонировал, так что до уборной можно было хоть в шлепанцах бегать, и переложил крышу, и воду провел с помощью ребят с тридцать второго домостроительного, и оштукатурил дом, даже не один раз, а дважды, — дом этот так никогда и не смог стать его домом, потому что кирпичи, на которые ложилась штукатурка, клал еще прежний хозяин, его приемный отец, вернее, нанятые им каменщики, так что и его, отца нашего парня, никогда не поминали самого по себе, а лишь как зятя прежнего хозяина дома. Парня нашего это, конечно, не смущало, потому что он, честно говоря, больше был привязан к деду, чем к отцу, как это чаще всего у мальчишек и бывает. Дед и занимался с ним больше, еще в раннем детстве укладывал рядом с собой на кровать и рассказывал про войну, про всякие свои геройские подвиги, которых, как считала бабушка, никогда и не было, но которые становились реальными в отношениях деда и внука; когда сказка кончалась, дед гладил внука по голове и говорил, спи; но парнишка не мог заснуть, потому что сражение, про которое рассказывал дед, продолжалось в его голове, часто он в одиночку, ну, разве что вдвоем с дедом, косил направо и налево и русских, и немцев, целые груды их лежали там и сям, потому что все они были враги, спи, спи, внучек, говорил дед, видя, что глаза у внука поблескивают в темноте, он ведь не знал, почему тот не спит, не знал, что там мелькают обагренные кровью лезвия сабель.
Вот таким он был, дед, точно таким, каким дед и должен быть. А что отец? Отец вечно вкалывал, вечно был недоволен тем, как складывается судьба сына. Хоть и не говорил, а все равно видно было по нему: нет, не о таком сыне я мечтал. Это было у него на лице написано, это «обманул ты меня, сынок» — правда, не всегда, а только начиная с гимназических лет, когда он впервые увидел в табеле сына, что отметки у него куда ниже того, что он ожидал, и нашему парню именно это выражение запомнилось навсегда, а то, что было до того, он уже не помнил, не помнил, как блестели глаза отца, словно лужа после дождя, когда из-за туч выглянет солнце; бывало, после пахоты отец разговаривает с Лаци Варгой — и разговор обязательно на сына переведет, — хотя, что скрывать, было в этом блеске повинно и вино, то доброе «отелло» с фруктовым привкусом, которое отец распивал вместе с трактористом.
Словом, парень наш чувствовал больше родства с дедом, чем с тем, кто его породил, и когда кто-нибудь говорил, имея в виду внешнее ли, душевное ли сходство, мол, ну ты чисто отец, — парень наш не соглашался и настаивал на том, что он скорее в мать пошел, на что мужики только улыбались себе под нос, потому что мать была известной в деревне красавицей, да и не только в деревне, во всем районе ее знали, и красоты этой, мягко говоря, и следа нельзя было найти в парне. То, что, скажем, форма носа или расположение глаз все-таки были похожи, ничего не значило, потому что общая некрасивость лица отвлекала внимание даже от бесспорных материнских черт.
Старый директор школы очень был рад, что парень наш пришел к тому, к чему пришел, что из него, собственно, ничего не вышло, во всяком случае, не вышло то, чего можно было бы ждать. Радовался он потому, что с возвращением парня разрешилась проблема с преподаванием истории; притом в школу пришел человек, который как-никак родился и вырос в этой деревне; тому же самому директору этот новый учитель, то есть наш парень, постоянно напоминал о том, как много успехов смогла добиться школа за годы его директорства, больше того, напоминал ему и о тех сладких минутах, которые он проводил с историчкой, благодаря чему исторические даты, будь то хоть поражение при Мохаче или капитуляция при Вилагоше, то есть самые трагические для нации моменты, — ему, директору, напоминали о счастье.
Он пригласил парня к себе в кабинет. Заходи, старик, сказал он, и теперь уж, само собой, давай на «ты», забудь все, что было, что ты — ученик, я — директор. Ох, непросто этим курятником управлять, — сказал он с ухмылкой, — все эти бабские проблемы, то обед не сварен, то менструация. Каждую минуту надо быть готовым ко всему… Но если все пойдет как надо, то я — за то, и я тебе это прямо скажу, чего нам ходить вокруг да около, — в общем, я считаю, что ты должен быть директором, моим наследником в этом кресле, — и он показал на свое кресло. А кресло в самом деле заслуживало внимания, это было скорее кресло космонавта: вращающееся, с меняющейся высотой, в общем, редкая вещь для семидесятых годов, когда директор его приобрел. Если бы не один из бывших учеников, попавший на службу во внешнеторговую организацию, которая импортировала мебель для самых важных шишек и в самые высокие учреждения, не видать бы директору этого кресла; правда, сейчас, двадцать лет спустя, нашему парню бросилась в глаза скорее его старомодность, и он подумал, что если станет директором, то сразу же его выкинет и заменит на что-нибудь новое… А я тебе в этом поспособствую, — сказал директор и достал из сейфа коньяк и две рюмки, — мне ведь скоро на пенсию.
Парень наш смотрел на директора и размышлял. В свое время он видел его в течение восьми лет чуть ли не ежедневно, и лицо это стало знакомым и привычным, как лицо какого-нибудь киноактера. Черт его знает, наверно, бывает такое, думал он, что лицо, которое видишь все время, делается таким… ну, вроде оно знаменитое, или интересное, или необычное, как у какого-нибудь знаменитого человека… Ага… это как? — спросил он себя, потому что сбился с мысли и сам уже не понимал, о чем он думает и что имеет в виду. Как это может быть, чтобы этот вот директор был таким, как киноактер? Только потому, что ты все время его видишь вживую, а, скажем, экран телевизора — трогай его, не трогай, гладь, не гладь, пытайся, не пытайся ухватить знакомое лицо, дикторши, скажем, — все бесполезно, потому что в нем нет для тебя ничего реального. Реальность для тебя — это физиономия директора, физиономия такого незначительного человека, как директор. Потому-то никогда и не кончаются в жизни незначительные, пустяковые вещи, потому они окружают тебя, что только они и обладают реальностью, тогда как вещи значительные… Ничего, как-нибудь мы это дело обстряпаем, — сказал директор, и его слова совсем сбили нашего парня с мысли. Что обстряпаем? — должен был бы спросить он, но не мог сообразить, завершил директор этими словами предыдущую фразу или наоборот, лишь собирался рассказать о чем-то, что предстоит обстряпать. Словом, парень наш не стал переспрашивать, он лишь слушал, как директор рассказывает о педагогическом коллективе и о своих взаимоотношениях с ним, и что такие же взаимоотношения он советует сохранить и нашему парню, когда тот станет директором. Старайся, сказал он, держаться одновременно и строго, и по-свойски, причем, когда по-свойски, то тут тоже есть свои тонкости, и они, если в них разобраться, вполне помогут нашему брату, мужчине, решать то-се… Даже если у него, у нашего брата, есть жена, так ведь, — и он хлопнул нашего парня по плечу. Мы ведь понимаем друг друга, а? Само собой, — ответил наш парень, почувствовав вдруг отвращение, отвращение к этому человеку, который видел историчку голой и щупал ее, когда она была хороша собой и когда ей было еще далеко до инсульта или до нервного срыва, и вообще ничего у нее еще не было, даже насморка. Она была в том возрасте, когда женщина всего красивее: еще почти девочка, но вся она, все ее органы созрели и ждут партнера, мужчину, — и вот этой нетронутой, можно сказать, целомудренной красотой, достойной куда лучшей участи, овладел, растлил ее директор. Это пятидесятилетнее, расплывающееся тело… этот перегар, которым он дышал в красивое лицо учительницы, целуя ее. Перегар — и еще запах мяса с чесноком, которым жена кормила его на ужин; запах этот все равно остался, хоть директор и чистил утром зубы, да и вечером чистил. Хотя зубы вечером в деревне больше не чистил никто, директор даже говорил на уроке химии — он химию в школе преподавал, — что это тоже химическая реакция, и если ты вечером не почистишь зубы, то утром чисти, не чисти, запах уже не выветрится. Ученики немножко задумались: может, так, а может, нет; они-то сами, и одежда, и кожа — так пропитались вонью, и кухонными запахами, и потом, что им казалось, вполне достаточно утром зубы почистить. Больше того, были такие, кто и это считал лишним. Потому что запах — это ведь вопрос пропорции: если, скажем, запах изо рта слабее запаха пота, то пот чувствуется сильнее, и тогда люди обращают внимание, что от человека потом несет. Надо стараться, чтобы запах тела и запах изо рта не пересиливали друг друга. И директору, — объяснял тогда наш парень, который, кстати сказать, был тогда звеньевым, и на собрании звена, у которого была двойная цель: во-первых, катание на санках, а во-вторых, перед катанием небольшая беседа воспитательного характера, в этот раз, например, о запахе изо рта, — в общем, он объяснял, что директору приходится это делать потому, что все тело у него такое чистое и так хорошо пахнет, потому что он пользуется всякими дорогими лосьонами, которые в газетах рекламируют, — словом, потому, что у него даже слабый запах изо рта все равно будет чувствоваться. И молодая историчка, можно предположить, могла почувствовать этот слабый запах чеснока, или запах жены, можно и так его назвать, которым директор дышал училке в рот, потом на шею. Собственно, только в запахе жены они и могли быть вместе, ведь даже запах крема после бритья тоже был запахом жены, потому что это она, жена, купила ему этот крем, вот, мол, пользуйся этим, потому что он очень хорошо пахнет, и когда молодой училке понравился этот запах, то на самом деле она похвалила заботу и вкус жены директора.
Смотрел наш парень на директора и представлял, как тот подходит к училке и принимается щупать ее, еще одетую. Как его ногти шуршат по нейлону колготок, как пальцы достигают вожделенной цели, как раз там, где проходит шов, и гладят этот шов, под которым прячется тот самый вход, и, словно жезл библейского пророка, извлекают влагу. Он не думал о том, как это странно, что как раз там, где у женщины вход, на одежде находится шов, и совсем уж не думал, что подобная странность — не такая, может, и редкость в мире. Может, нам и не дано узнать многие сущностные вещи именно потому, что там, где, скажем, бог готов открыть нам возможность подойти к этим сущностным вещам поближе, — человек обязательно навесит какой-нибудь амбарный замок, закрыв перед самим собой доступ к познанию. Нет, ни о чем таком наш парень не думал, а думал лишь, что, кто знает, может, шов этот, его выпуклость доставляет женщине приятные ощущения, касаясь самых нежных, самых чувствительных мест и усиливая касание мужских пальцев, и благодаря этому женщина быстрее согласится расстаться с одеждой, — вот о чем он думал, потому что был человек практичный и мысли его сами собой сворачивали к тому, что одежда не только препятствует, но в чем-то и способствует совокуплению.
Проиграв в фантазии эту сцену, эту встречу тел директора и училки в кабинете на письменном столе, среди коньячных рюмок, наш парень почувствовал, что его вот-вот вырвет, вырвет на ковер директорского кабинета, на стол, на то место, где, должно быть, сидела историчка. И это нормально, думал он, человек так и должен себя чувствовать в такие моменты, — и очень удивился, когда обнаружил, что мысли эти пробудили в нем похоть. Пробудили желание самому попробовать то, на что намекал директор. В общем, все уладим, говорил свое тот. Наш парень ничего ему не ответил. Он пошел домой и уладил свою проблему в уборной. Пока что этот способ был для него самым доступным: ведь он еще не был директором.