Удобный момент все никак не наступал: уйти в середине четырехлетнего цикла даже по юридической процедуре было непросто. Да и на какие причины он мог бы сослаться? Что, дескать, осточертело все это, не может он больше терпеть это дерьмо, да и не интересует его школа? Если честно, дело было в этом. Да и вообще его мало что интересует, потому что жизнь его пошла наперекосяк, надо, конечно, работать, чтобы на что-то жить, хотя совсем ему этого не хочется. Вот если бы он получил в наследство кучу денег, тогда ему и в голову бы не пришло работать, а тем более — директором школы. Уволиться нельзя, по крайней мере сейчас он считал, что нельзя, и хотя вроде ему удалось и жену склонить на свою сторону, дело выглядело так, что надо дожидаться конца четырехлетнего цикла. Впереди было еще полтора года, и эти полтора года, или, во всяком случае, большую часть времени парень наш проведет, сидя вечером на веранде, с канистрой вина. И Мари однажды, в один из таких вечеров, когда смогла ненадолго избавиться от ребенка и у нее оказалась пара минут, чтобы поговорить, сказала: так я, наверно, скажу матери. Матери? — поднял голову наш парень. — Матери твоей до этого никакого дела. В такие минуты омерзителен был для Мари голос мужа, потому что он в самом деле звучал мерзко: будто что-то там такое было у него было под языком, ложка жира, что ли, и язык его с трудом двигался в этом жире, и слова вылетали изо рта засаленные и скользкие, и даже воздух от них становился засаленным, и Мари, которая стояла в этом воздухе, тоже ощущала себя засаленной. Да не моей матери, сказала Мари, она уже и так знает. Что она знает, что знает, — закричал наш парень. — Твоей гребаной матери все надо знать, все надо рассказывать? Заткни свое хайло поганое, ребенок проснется, — огрызнулась Мари. Твоя мамаша, — понизил голос наш парень, не желая будить малыша, — твоя чертова мамаша, она все знает, она что надо и что не надо знает, и как с мужем управиться, тоже знает, вот и он оказался на погосте, дурачина, потому что о том не подумал, с кем живет, не хотел посмотреть вокруг… Только со мной это не пройдет.

Да нет, твоей, твоей матери, — сказала Мари с нажимом, весомее, чем до сих пор: уж на сей раз она ей все выскажет, все как есть, пару раз она уж ей намекала, что парень, сын ее — все время на веранде с канистрой, конечно, когда не в корчме. Свекровь ей на это отвечала лишь, что мужики, они все такие, все пьют, они себя хорошо чувствуют, только когда пьют, но если не бьет… Не бьет он тебя? — спросила свекровь. Да нет, не бьет, — ответила Мари. Ну, тогда, — продолжала мать нашего парня, — тогда и говорить об этом не стоит. Если бы бил, дело другое, этого нельзя терпеть, этого и я бы терпеть не стала, но этот парень не такой, он мухи не обидит, а тем более женщину, особенно если она — мать его ребенка. Не обращай внимания, — сказала свекровь, — такие они все. А этот парень тем более, потому что он не такой, как другие, он и маленьким другой был. Мы думали, из него большой человек выйдет, мы с отцом все для этого делали, и был у нас такой план — женщина произнесла это слово, будто речь шла о какой-то военной стратегии, — был план, что парень не здесь будет жить, а в Будапеште, в большом доме, и работать будет в научном институте каком-нибудь, или в министерстве, а летом своих детей будет возить за границу, например, в Хорватию, а то на Корсику, или на Крит, или еще в какие-нибудь места, про которые тут, в деревне, даже и не слыхивали, а потому она, мать парня, не может их и назвать, ну, а потом его дети, то есть ее внуки, будут ходить в самые лучшие будапештские гимназии, а в университет поедут учиться за границу, ну да, тогда еще думали, в Варшаву или в Москву, а как нынче складывается, то, может, в Лондон или в Берлин, а то и за океан. В общем, так оно выглядело, но не получилось у него, потому что трудно этого добиться, если нет у тебя связей, которые у других есть, а свои связи парень не сумел завести, он всегда чувствовал, что на него там смотрят сверху вниз и не хотят, чтобы он там был. И есть тут еще экономическая проблема, деньги-то у нас и у них не одни и те же, — тут она должна была употребить другое слово, но она его не знала, а потому сказала так, как сказала, — то, что ему родители дали, в Будапеште ничего не стоит, а будапештские парни такого же возраста, пускай они маленькую квартиру, скажем, сорок квадратных метров, получили в наследство от бабушки, потому что дедушки давно уже не было в живых, осталась только старуха, а муж ее, хрен его знает почему, хоть и не пил, а помер рано, началось с паршивого желудочного кровотечения, с ним он в больницу попал, даже дети его не могли понять, как это может быть, и всю жизнь винили венгерскую медицину, врачей, а особенно одну больницу, на улице Тетени, кажется, где старик помер, говорили, что с этой болезнью где-нибудь в другом месте, например, если бы они в пятьдесят шестом уехали на Запад и попали бы в Штаты, то ничего бы этого не случилось, и тут дети почти подошли к мысли, что старик стал жертвой патриотизма, а не собственной лени, из-за которой ему и в голову не пришло участвовать в революции: тогда ему наверняка пришлось бы бежать на Запад, иначе его казнили бы, что тоже, конечно, смерть, но не от желудочного же кровотечения, — не пришло в голову и, хотя сосед звал его, забраться, в те холодные ноябрьские дни, на раздолбанный грузовик, крытый брезентом, под который задувает ледяной ветер, потом перейти вброд озеро Фертё, ну, и прочие неудобства, и начать жизнь сначала, — в общем, не захотел он на все это пойти, предпочел остаться, и именно в результате этого и получил кровотечение в желудке, а потом — врачебные ошибки, невнимательность, и в итоге — безвременная кончина. Помер он, а жена осталась, и в должное время померла и она, оставив муниципальную квартиру на внука, а с таким жильем уже можно начинать жизнь… Однако нашему парню такого трамплина в самом начале не было дано, он мог рассчитывать разве что на учительское общежитие, а что это такое, общежитие, — чистый бордель, ночлежка, волосы дыбом встают, как послушаешь, что там творится, а если не общежитие, тогда квартиру снимать, — это на учительское-то жалованье? В общем, толковала невестке мать нашего парня, лучше не бередить ему душу, потому что не этого он ждал от жизни, а то, что получил, это ему и так каждый день, каждый час гнетет душу.

После всего этого Мари уже не стала жаловаться, что муж пьет просто беспробудно и что бить хотя и не бьет, но пару раз так схватил за руку, что синяки остались, а раз толкнул, она чуть не упала, но про это не скажешь ведь, что бьет: все-таки бьет — это другое. Да, не бьет, но на самом деле еще хуже: ее будто нет для него, у нее вроде нет мужа, не может она видеть эти пустые глаза с кровавыми прожилками. При чем тут моя мать, ее-то ты чего сюда приплетаешь, ты и мать мою хочешь в могилу свести, — опять заорал наш парень. Чего ты глотку дерешь, ребенок ведь. А мне насрать, — ответил он: хмель уже заглушил в нем чувства, которые он испытывал к малышу. Он хотел было продолжить, но уже забыл, по какому поводу возмущается и почему так громко кричит. Он смотрел куда-то в пространство, смотрел сквозь канистру, мир сквозь нее казался молочно-белым. В пятилитровой канистре вина оставалось примерно на литр. Завтра надо выбраться на виноградник, к подвалу, но на сегодня должно хватить. Это его успокоило. Он попробовал посчитать, сколько выпил сегодня, и сколько ему еще реально необходимо, чтобы упасть в кровать и заснуть. Вроде в самый раз, думал он, чуток даже еще останется, а может, все выпью, зачем чуток оставлять. Жена говорила что-то, но он не слушал ее, он смотрел на пластмассовую стенку канистры, которая отгораживала его от остального пространства, отгораживала от жены, от тех возможностей и перспектив, которые предлагала ему судьба, хотя он ничего у нее не просил. Тот остаток вина, около литра, — это и был для него сегодняшний вечер, это как раз то количество, которое можно было бы перевести в часы и минуты, если бы речь не шла как раз о том, чтобы время остановилось, исчезло, не давило бы на него непрестанно и нестерпимо. Мари что-то говорила, наш парень наливал вино в стакан, потом Мари ничего уже не говорила, лишь смотрела из горницы, через стеклянную дверь, как муж еще полчаса наливает и наливает себе вино, полчаса, которые для него уже были вне времени, и только для Мари — во времени, внутри времени, а потому невыносимы. Потом он поднялся, двинулся в горницу, стукнулся плечом о косяк — и чуть не заплакал, но все-таки не заплакал, а пошел к кровати, хорошо еще, что вовремя надел пижаму. Мари эту пижаму терпеть не могла, но наш парень ее любил, потому что такую пижаму среди всех, кого он знал, носил он один, она была полосатая, как арестантская роба. За это он любил ее особенно: ведь она символизирует место, которое он занимает в мире. Иногда он думал, что должен был бы стать не ученым, а скульптором или художником, потому что вот эта штука, скажем, эта пижама, это ведь тоже искусство, и вообще бывает такое, что человек сам — произведение искусства, и неважно, знаешь ли ты о том, что ты — произведение искусства, или просто то, как ты живешь, это и есть произведение искусства, и кто знает, после твоей смерти заметят ли люди, что ты был произведением искусства, и как хорошо было бы быть героем какого-нибудь романа, потому что вся твоя жизнь — она как готовый роман, потому что в романах все эти жизни, например, жизнь князя Мышкина в «Идиоте», она и сама по себе искусство, писатель ничего и не придумывал, просто у него нашлось время написать то произведение, которое кто-то другой прожил, а у него, у нашего парня, беда в том, что нет времени, чтобы написать такое произведение, потому что он сам — произведение искусства. А если ты произведение искусства, то не можешь же ты тратить время на то, чтобы изобразить это на бумаге. Вот примерно такие мысли были у него в голове; Мари тихо ойкнула, потому что наш парень, укладываясь, больно ударил ее ногой; потом она опять ойкнула: наш парень, согнув колени, попал коленом ей в бок; Мари отодвинулась, обхватила себя руками, чтобы защитить грудь, отвернулась и уснула.