Кто-нибудь может подумать, что в такую минуту, когда ты, после воскресного обеда, подносишь ко рту стакан с вином и смотришь сначала на своего ребенка, потом на тех, кто сидит за столом, — что в такую минуту ты скажешь что-то такое, что будет отличаться от всего сказанного тобой до сих пор и неким образом займет особое место среди всего, что ты наговорил в течение всей своей жизни. Кто-нибудь может подумать, что существуют необычные, праздничные слова, как среди блюд есть блюда особые, праздничные, не то что какая-нибудь пареная морковь или там лапша с маком, которую, кстати говоря, мужики вообще терпеть не могут, потому что как это можно представить, чтобы ты после лапши с маком шел колоть дрова, например, или стог складывать, или косить. Лапша с маком — это как бы общее название для всяких таких блюд, есть которые для нормального мужика смерти подобно; а в то же время лапша с маком может еще означать, что перед этим ты съел миску доброго фасолевого супа с ветчинкой или там гуляш, которым ты обязательно должен наесться, иначе оставшуюся пустоту в желудке придется заполнять лапшой с маком. Потому что всем известно, что пустота в желудке, хоть и будет вроде заполнена лапшой с маком, но и часа не пройдет, как снова станет пустотой, да к тому же в зубах у тебя застрянут маковые зернышки, а во рту останется мерзкий вкус и запах, и ты еще и на других будешь им дышать, а потому не посмеешь ни к кому близко наклониться. И разговаривать с людьми будешь, не разжимая губ — из-за маковых зернышек, и держась как можно дальше — из-за запаха, так что люди будут удивляться, чего ты хрипишь, как удавленник, когда ты, скажем, умоляешь, мол, Лаци, да убери ты с моей руки этот гребаный бетонный блок, пока у меня штаны еще сухие. Но в воскресенье такого можно не особенно опасаться, потому что воскресенье — это день, когда на столе — печеное мясо в панировке и жареная утка, а если повезет, если в субботу никто их не сожрал, то на тарелке окажется еще и немного утиных шкварок, а это уже — еда, после этого можно и бревна ворочать, и ведра с раствором таскать, хотя в воскресенье никто этого не делает.

Для слов подобной иерархии, конечно, не существует. И фраза «из парнишки выйдет что-то», которая прозвучала, была настолько привычной, что, подобно лапше с маком или тушеной моркови, ни на кого из тех, кто сидел за столом, не произвела особого впечатления. Тем более она не имела никакого значения для тех, кто к семье не принадлежал и не жил мечтой, что из этого парнишки в самом деле должно что-то выйти. Для них, для других, всегда важен свой парнишка, если он есть, ну, или вообще никакой парнишка не важен. Так что фраза эта значила что-то только для сидевших в кухне. Молодой хозяин, который был парнишке отцом, поднял голову и расправил плечи: он считал, что с него, именно с него, начинается история. Начинается новое летосчисление, которым надо датировать жизнь этой семьи. В углах его губ, мокрых от вина, застыла легкая улыбка: ведь парнишка этот, даже если он далеко пойдет, все равно станет только вторым в ряду, а первым всегда будет он, его отец. Легкая, едва заметная улыбка, которой каждый отец стыдится, но ни один не может удержать.

Что-то выйдет, повторили за ним остальные, не уточняя, что именно, хотя, что скрывать, одобрительно думали о способностях парнишки: ведь уже по тому, как он держит книгу, видно, что из него что-то выйдет, и вообще он знает такие вещи, которых больше никто в деревне не знает, например, что Иисус родился не в нулевом году, как считают все, как считает даже священник, а раньше, или что люди не от Адама произошли, а от какого-то африканского древнего человека; то есть все, даже самые белые, происходят от одного негра. И еще думали они, что придет время — и парнишка уедет из деревни, или если не уедет, то хотя бы не будет заниматься тем трудом, который и сами они, крестьяне, считали невыносимо тяжелым, тем трудом, в котором изначально заложены болезни, ранняя смерть и нищета. А вместе с этим трудом он избавится и от унижения, которое — удел тех, кто таким трудом занимается. Если, скажем, они приходят к врачу или, не дай бог, попадают в больницу, то с ними там разговаривают так, будто они растения или животные, чья жизнь, собственно, никому не нужна, просто они существуют, и все, у них даже мозга нет, а есть только организм, и просто удивительно, как это из безмозглых жил и клеток получилась биологическая конструкция в виде человека. Конечно, конструкцию эту можно для чего-то использовать, хотя бы для экспериментов, скажем, для опробования какого-нибудь нового лекарства или способа хирургических операций. Кое-кто считает, что так оно и делается во многих больницах: лекарства там испытывают не на мышах или других грызунах, а на больных из глубокой провинции. Это, конечно, не обязательно всегда плохо: ведь если какое-нибудь лекарство эффективно и не вызывает, в качестве побочного действия, рак, то оно в конце концов, глядишь, и вылечит больного, еще до того, как его, это лекарство, станут назначать богатым. А богатые потратят на него миллионы — но после того, как его разрешат применять официально. Если вообще успеют потратить, не умрут, ожидая, пока процедура официального разрешения подойдет к концу. Такие тестовые группы оказываются в исключительно хорошем положении, не то что те, которым лекарство не помогает, а даже наоборот, только вредит: ускоряет, например, рост раковых клеток или так переворачивает обмен веществ, что больной через пару дней откидывает копыта.

Этот парнишка — думали они — от всего этого наконец избавится. И еще была у них в голове, пускай где-то на заднем плане, и такая мысль: избавится — и отомстит. За все заплатит сволочам, бессердечным докторам этим, которые денежки кладут себе в карман, а лечить не лечат. И заплатит заевшимся канцелярским крысам, которые даже не пытаются помочь тебе заполнять всякие хитрые анкеты. И заплатит тем шишкам, всяким государственным начальникам, которые к простым людям относятся не лучше докторов, смотрят на них как на сырой материал, который куда хочешь, туда и бросаешь, хотя у этих простых людей — бог его знает, почему, что это за чудо непонятное, — есть откуда-то право голоса, так что все же приходится на них оглядываться одним глазом. Но он, наш парнишка, за все заплатит. Отец часто думал о сыне не как о будущем представителе какой-нибудь важной профессии, об адвокате, скажем, или о доценте университета, а как о борце за свободу, который с автоматом в руках будет ходить по городу и косить бездельников штабелями. И, во имя справедливости, оставлять на трупах какой-нибудь свой знак, как Зорро — букву «г». И, увидев этот знак, все поймут, что настал час возмездия, что теперь каждому придется ответить за пакости и подлости. Это и будет Страшный Суд, который был нам обещан, и у тех, кто за версту обходит церковь, потому что в такие вещи, как бог, вообще не верит, — вот у них-то сильнее всего отвалится челюсть, когда ангел Страшного Суда, в образе этого парнишки, будет косить их, как траву… Так иногда думал отец, особенно когда очень уж трудно было набрать денег, чтобы учить парня.

Выйдет — согласился и тесть, — из него, из парнишки нашего, выйдет, и налил вина, радуясь, что поставил жизнь свою на такое дело, в котором есть перспектива, или, скажем, так, будущее, и что он, даже когда умрет, будет жить в этом парне, и всегда будет каким-то образом присутствовать в той будапештской квартире, куда парнишка перевезет свою библиотеку, и детей своих, и жену. Жену себе парень, конечно, найдет в столице, в этом тесть был твердо уверен, и она, эта столичная девка, родит ему детей, и в тех детях тоже будет какая-то его, деда, частица. Кто знает, может, они унаследуют ту необычную складку на ушной раковине, которая так отличает его от других. И когда родня — будущая, которой пока еще и помине нет, — посмотрит на кого-нибудь из тех детей, они только головой покачают: ну вылитый прадед. Или пускай так не скажут, пускай скажут хотя бы: смотри-ка ты, а уши-то — от прадеда, не от того, который в Будапеште, а от другого, который в деревне. Славно-то как, думал тесть, вот было бы здорово оказаться там и это услышать. Он, правда, к тому времени давно уже помрет. Одно плохо во всем этом: не дано человеку при жизни переживать те прекрасные минуты, когда о нем вспоминают его внуки и правнуки.