От порыва ветра урючные листья закружились в воздухе. Там, на ветвях, они еще шелестели, еще казались живыми. А сейчас реяли покорно, безмолвно, бесплотно, и понятно было, что жизнь их — это только видимость жизни, только желание увидеть ее в этих желтых лоскутках.

Старик смахнул их с топчана на землю, выловил пальцем один листок из пиалы. Вот так оно и происходит: тянешь-тянешь ниточку дней, трепыхаешься под ветром, а потом лег в землю — и нет тебя, оказывается, словно и не было никогда...

Грустные мысли одолевали старика, сумрачные, неопределенные. И чай был не чай, и еда в рот не лезла. Смятение было на душе, бесформенность одна. Чего-то хотелось, а чего — понять было невозможно. Жалость к горлу подкатывала, а кого жалеть, собственно?

Снова налетел ветер, снова закружились листья. Наверно, им кажется, что они летят, думал старик, а они просто-напросто падают. Желтые, вялые, не нужные никому, кроме земли. А какими нежными были весной! Среди белой кипени цветов они розовели, просвечивали на солнце, как ладонь ребенка, как мочка уха у молоденькой девушки. Ох-хо-хо.... годы, годы, жизнь ты человеческая.. чтобы тебе подлиннее немножко быть, пощедрее, поласковее. Вот дерево — стоит себе, стоит. Каждый год на семь месяцев покрывается новой листвой. Листва опадает и снова появляется, опадает и появляется, а дерево стоит. Хорошо быть деревом, а не листьями, обновляться каждую весну, принимать сладкую, тугую боль завязи, ощущать тяжесть зреющих плодов... Ох-хо-хо... В горы съездить, что ли?

Горы для старика всегда были местом душевного равновесия, зашитой от многих житейских невзгод. Он знал их вдоль и поперек, каждую складку ущелий знал, каждый отрог, каждую скалу. Он слышал в их каменной груди журчание еще не пробившегося к солнцу родника и голос горной курочки — кеклика, скликающей своих цыплят. Как приветствие ровесника принимал он шелест чинары или орехового дерева и отвечал им традиционным приветствием: он свой человек в горах.

Правда, последняя прогулка не прибавила старику ни бодрости, ни сил. Он вернулся еще более усталым и растерянным, нежели перед поездкой, и все пытался понять, почему не приняли его горы, почему не отозвались на боль его.

Может, они тоже, как и он, томятся иногда бесплодностью своего старческого существования? Может, и у них бывает плохое настроение, когда никто не нужен, никто не мил, когда даже самое близкое и дорогое оставляет равнодушным?

Хмурились они тогда, и облака, зацепившиеся за их вершины, казались не облаками. Они были словно насупленные брови гор... Земли... Вселенной, — они словно ждали ответа на вопрос, который не произнесен вслух, но который известен и горам, и ему, старику. Древняя мудрость утверждает, что годы старости — это годы потерь, и только потерь.

А что терять им, горам? Надо бы все-таки наведаться к ним...

...Старая лошадь лениво жует стебли джугары, косит на хозяина лиловый, в прожилках глаз — ласки ждет. Но старик не расположен к нежностям. Он гулко хлопает лошадь по боку, затягивая подпругу. И лошадь шумно вздыхает, понимая, что сегодня нет у хозяина ласки для нее.

Старик правит на обочину асфальтированного, обсаженного тополями большака и едет — степенно, неторопливо, как и надлежит уважающему себя человеку в годах. По большаку, шипя и взревая, проносятся автомашины — и праздные легковушки, трудяги грузовики, полные арбузов и дынь. «Скоро хлопок пойдет, — думает старик, представляя непрерывную вереницу машин, груженных хлопком. — Большой хлопок. Целые горы на хармане вырастут...»

Взгляд его невольно обращается в сторону гор. Вот они, во всем величии своих вершин и ущелий! На вершинах белым-бело, и не видно, есть ли там облака. Похоже, что нет. В низине вчера вечером накрапывал дождь, а здесь, оказывается, снег шел. «Воистину чудодейственны вы, горы!..»

В этом убеждении старика нет ничего мистического. Старик почти законченный атеист, у него, как выразился один заезжий лектор, «прочное материалистическое мировоззрение». Научился он грамоте уже в зрелом возрасте, но тем не менее прочитал очень много книг, живо интересовался успехами науки, аккуратно вырезал из газет портреты и биографии космонавтов.

К чтению располагала и профессия — он был чабаном, а в горах это нетрудная работа. Травостой богатый, на склонах одного лишь холма отара полдня пасется. На горных пастбищах овцы нагуливают хороший вес, шерсти дают много, и качество у нее отличное, матки обычно по двойне приносят во время окота.

Это выгодно и колхозу, и чабану. Старик имеет справное хозяйство, фруктовый сад, деньги на сберкнижке. Одному сыну построил каменный дом со всеми удобствами, как и себе, другому купил автомашину. Мог бы расщедриться много больше, да сыновья не жадничают, выгоды не ищут, в отца пошли, им интереснее дело подавай — вот что главное. Ну, а если по-честному, то колхозным механизаторам и на достатки грех обижаться.

Казалось бы, живи, старик, и радуйся. Но его все чаще посещает тоска. И ночами не спится. И днем неприкаянным бродит, как отбившаяся от отары овца.

У старой ивы ветка засохла — он переживал, ведрами воду таскал, землю рыхлил вокруг, чтобы корням просторнее дышалось. Загоготали давеча улетающие гуси — у него сердце оборвалось, будто они его с собой позвали. Вот и сейчас: горы под снегом стоят, а ему невесть с чего саван мерещится — «тьфу!.. тьфу!..тьфу!.. избавь, господи, от дурного! Есть там облака, есть! Это их из-за снега не видать. Висят они на своем месте, кудлатые да насупленные. Чего ждете? Не в чем мне оправдываться — и перед вами, и перед людьми чист!..»

— Салам алейкум, яшули!

— Здравствуйте, дедушка Доврана!

— Пусть будет доброй ваша дорога!

Это в холодный, отрешенный мир его мыслей детскими голосами врывается жизнь. И он охотно приемлет ее:

— Мир вам, дитя мое!

Все дальше улетают гуси, все глуше и невнятнее звучит их недобрый зов.

— Мир вам, дети мои! Чем занимаетесь здесь, на дороге?

— Хлопок подбираем, дедушка.

— Хлопок? — удивляется он. — Разве уже пошел хлопок? Почему же я ни одной машины не встретил?

Ребята вежливо поясняют:

— Вы из села ехали, а машины в город идут, прямо на хлопкозавод.

Он опять удивляется, на сей раз собственной недогадливости, качает лохматым тельпеком, осматривается.

— Это столько много хлопка вы подобрали на дороге? Ай-ай-яй, какая бесхозяйственность! Пол-урожая растерять можно, если так относиться к нему.

— Не беспокойтесь, мы все подберем, ни одного щипка не оставим.

— Почему же они в канарах не возят, а навалом?

— Хлопка много, не хватает тары.

— Должно хватать! Времени достаточно было, чтобы тарой запастись. А вы почему не в школе? Кто вам велел тут окалачиваться, чужие прорехи латать?

— Мы сами, дедушка, добровольно пришли. В школе все равно выходной, воскресенье сегодня.

— Придумали воскресенье какое-то! — ворчит он себе под нос. — Раньше люди в пятницу отдыхали, а нынче — не поймешь... Хлопок на дорогу бросают...

Ворчит он не со зла, а просто так — есть на что поворчать, есть кому слушать. Ребята слушают его почтительно, а он с удовольствием взирает на их свежие рожицы, от которых не осенью, а самой настоящей весной веет, и думает: «Хорошее поколение растет. Красивое поколение! Они сделают все, что мы не сумели сделать, дойдут, куда не успели дойти мы».

— Где мой внук Довран? — спрашивает он. — Почему я не вижу его среди вас?

— Он на поле собирает, — отвечают ребята. — Во-о-он на том участке, влево от большой чинары.

На первый взгляд это казалось недалеко. Однако почти час протрусил старик на своей кобыле, прежде чем свернул от большака на разбитую вдрызг грунтовую дорогу. В мягкой пудре лёсса копыта лошади тонули по самые бабки, а то и выше. Под пылью скрывались ухабы, выбитые колесами автомашин, гусеницами тракторов. Лошадь была опытной, ступала осторожно. Старик не понукал ее, понимая, чем грозит торопливость, он смотрел по сторонам и вспоминал.

Когда-то была здесь целина, поросшая пустынной осокой. В мае осока желтела, сохла, превращалась в сено на корню. Ето охотно все лето ели овцы. Но старик недолго ходил здесь с отарой — год всего. Его душа не лежала к большим открытым пространствам, на которых не за что было зацепиться взгляду. Его влекли горы. В конце концов он убедил башлыка, что горные пастбища для колхозной отары — это тот самый рай земной, о котором умному человеку только и мечтать. А эту целину можно, мол, на хлопковые карты нарезать — ровней ладони поле получится.

Так колхозники и поступили. Они распахали целину, оставив нетронутым лишь небольшой клочок в центре ее. Там росла старая одинокая чинара. Ее пожалели. А потом радовались, что пожалели, потому что под деревом получится очень уютный полевой стан. Вдобавок умница башлык распорядился заложить рядом небольшую, только для сборщиков, бахчу. Это еще больше увеличивало привлекательность полевого стана, и старик радовался от души, ибо старая чинара была когда-то его единственной отрадой на этой равнине. Разбросав широко в стороны свои руки-ветви, она и сейчас радушно приглашает к себе гостей.

Старик, сощурившись, из-под ладони посмотрел на дерево. Но увидел лишь силуэт его, отдельных ветвей не разглядел. То ли слишком богат был темно-зеленый листвою старый платан, то ли глаза старика утратили былую зоркость. Ну ничего, подъедем поближе, все разглядим. Ишь какая тропочка неприметная! Будто люди не ходят по ней, а порхают на манер птиц, ногами земли не касаясь. Скорее всего это бригадир прекратил временно общие чаепития — харчитесь, мол, каждый возле своего участка, пока время горячее. И правильно делает — каждый час на уборке дорог.

...На полевом стане было чисто, тихо, безлюдно. Лишь повариха звякала чем-то в своем хозяйстве да бригадир горбился за вкопанным в землю столом — подсчитывал что-то в своем блокнотике. Он увидел гостя и пошел навстречу, поздоровался как со старшим, соблюдая ритуал.

Старик размял затекшие ноги и шутливо заметил:

— Не старайся попусту, Халык. Бригадир ты хороший, но артист из тебя все равно не получится.

— С чего вы взяли, что я собираюсь в артисты? — осведомился бригадир.

— Разве нет? — не поверил старик. — Тогда объясни мне, пожалуйста, свое поведение. Ты громко здороваешься. Мою руку двумя руками пожимаешь. Спешишь принять уздечку моей лошади. Разве не так?

— Так.

— Вот я и подумал: наверно, мол, Халык в художественную самодеятельность записался и репетирует на ходу, не теряя времени зря.

— Со временем действительно худо, — согласился бригадир, — не знаешь, откуда отщипнуть лишний кусочек. Рук не хватает, яшули. Не хватает рук, хоть ты что хочешь делай, хоть в осьминога превратись на время.

— Передачу «В мире животных» смотрел по телевизору? — догадался старик.

— Смотрел немножко, — кивнул бригадир.

— Неужто домой для того ездил? Бригадир пожал плечами.

— Зачем домой? У нас на полевом стане батарейный есть. «Электроника» называется. Ничего показывает, только экран маленький.

— Смотри-ка ты! — Сказал старик с уважением.— Выходит, зря я тебя в приверженности к старине упрекнул?

— У кого что болит, тот о том и говорит.

— Это как понимать?

— А вы вокруг поглядите.

— Поглядел. А дальше?

— Что увидели?

— Дом под шифером вижу, кошмы на топчанах вижу — хорошие кошмы, новые, заботишься о людях.

— Больше ничего не заметили?

— После заметил,— старика начала забавлять эта непонятная игра, — сборщиков хлопка заметил.

— А вы не обратили внимание на целый табун мотоциклов и велосипедов? — повернул бригадир тему разговора в нужное русло. — Там даже автомашины есть. А вот ни ослом, ни конем не пахнет. Это как, по-вашему?

— Не понял, — сказал старик. — При чем тут лошади и ослы? Люди хотят жить-по-современному.

— Значит, поняли,— заключил бригадир.— Поймите и разницу. Она равна двадцати килограммам тонковолокнистого сорта хлопка.

— Опять загадки загадываешь? Любишь ты, Халык, всякие шарады.

— Нет тут загадок, яшули, нет шарад. Все проще выеденного яйца. Вы, полагаю, прибыли сюда не на экскурсию, так? Так. Разумеется, вы намерены присоединиться к сборщикам. Если бы вы с утра сели не на свою почтенную кобылу, да будет мирным остаток дней ее, а на «Жигули», то приехали бы намного раньше и успели бы уже собрать не менее двадцати килограммов хлопка. Ваш Довран по тридцать приносит на харман.

Старик помолчал, подумал и не слишком искренне рассмеялся.

— Ты хитрый человек, бригадир, — сказал он,— и я не осуждаю тебя за хитрость, потому что она не для личной выгоды. Однако ты ошибся. Я прибыл не собирать хлопок, а посмотреть на своего внука Доврана. Если он согласится поехать со мной, я покажу ему красивое ущелье, где сплошные заросли ореха. Если нет, я поеду один. И никто мне ничего не скажет, потому что я человек, пребывающий на законном отдыхе. Я пенсионер — тебе знакомо, надеюсь, такое юридическое понятие? Можешь ты представить, что человек имеет право на отдых?

— Нет, — сказал бригадир, — не могу. Трудно мне представить, чтобы тот, кто проработал всю свою жизнь, смог найти смысл в безделье, даже если оно и узаконенное. Безделье — это гибель.

— Так думаешь только ты, потому что тебе еще далеко до пенсии и ты еще не в состоянии ощутить всей сладости отдыха.

— Так думают многие,— стоял на своем бригадир.— В поле работают нынче те, с кем даже вы будете здороваться двумя руками, несмотря на ваше отрицательное отношение к старым традициям.

— Неужто Оразберды-ага вышел?! — не сумел сдержать удивления старик.

— Да,— подтвердил бригадир.— И потому я Доврана не отпущу с вами в ореховое ущелье. Погода шаткая, неуверенная. Вчера в горах выпал снег. Я не помню, чтобы когда-нибудь тринадцатого октября выпадал снег.

Они оба, старик и бригадир, одновременно глянули в сторону гор. Над горными кряжами клубились тучи. Теперь их уже не надо было угадывать, и предполагать, они виднелись явственно-тяжелые, лилово-черные, пронизанные кое-где солнцем и оттого еще более зловещие.

Настроение у старика сразу упало. Он долго молчал, глядя на тучи и не видя их. Потом спросил:

— Поесть у тебя что-нибудь найдется?

И, не дожидаясь ответа бригадира, направился к топчану.

Повариха накормила его шурпой. Заварила свежий чай. Но он не стал чаевничать, а выбрал из кучи сорванных дынь самую золотистую и живую, невольно вызывающую грешные мысли. Ему показалось даже, что она и пахнет-то женской кожей. Но это было мимолетное впечатление.

Он не спеша смаковал дыню, смотрел на чинару и прикидывал, сколько же лет они с деревом не виделись. Много получалось. Однако ни одной сухой ветки нет, и само вроде бы увеличилось в обхвате, хотя это, конечно, были явные домыслы, такое на глаз не заметишь. Тем более что и возраст чинары никто толком не знал. Ходила легенда, что она стояла здесь давным-давно, возле большой караванной дороги, по которой везли прекрасных рабынь на невольничьи рынки Хивы. Был здесь колодец со сладкой водой и был караван-сарай. Нынче от них и помину не осталось, а чинара уцелела, и неизвестно, сколько ей еще стоять предписано природой. А может, и аллахом,— кто их там разберет. Ясно лишь одно,— люди проходят, деревья остаются...

Круг замыкался — мысли возвращаются к своему утреннему истоку, подползло чувство безвыходности. И опять зазвучал в вышине далекий и страшный своей неотвратимостью призыв гусиных стай.

— Может, и в самом деле пора?..

Треск мотоцикла, взвывшего на форсаже, заставил старика вздрогнуть. Он увидел плотное облачко пыли, за которым скрылся умчавшийся бригадир. Ветер медленно повлек пыль к горам — так лиса тащит в темную нору задушенного кеклика, который ценой своей жизни спас маленьких пуховичков...

— Куда еще понесло? — крикнул старик старухе. Она подошла поближе, наставила ухо.

— Чего спрашиваете?

— Пятидесяти нет еще, а глухая! — упрекнул женщину старик.— У врачей лечиться надо, в поликлинике, а не у знахарей.

Она сделала еще шаг-другой.

— От простуды это... заложило позавчера... пройдет... Вы, чего надо, мне говорите.

— Человек этот, спрашиваю, куда поехал?

— Бригадир? Так у него на одну голову тысяча забот. Я за него осталась на стане. Что-нибудь требуется? Чаю свеженького?

— Хлопок собирать пойду! — сказал старик раздраженно. Его угнетало возвращение утреннего настроения, и он сопротивлялся, почти не сознавая, что сопротивляется, цеплялся за любую возможность удержаться на той грани, когда еще не вся радость бытия просочилась в неведомую бездонную щель, — хлопок собирать, понятно?

— Что уж тут не понять,— вздохнула стряпуха.

— Мешок мне какой-нибудь дай.

— Зачем какой-нибудь? Хороший дам. И фартук имеется. Он так и велел: попросит, мол, — дашь ему фартук.

— Догадливые вы тут все, прямо состязание кэ-вэ-эн устраивай! — съязвил старик. — Один другого умнее. Как его подвязывать, фартук этот?... Да ты не хватай, не хватай руками! Я щекотливый, ты на словах расскажи. Так, что ли? И карту определи, где мои одногодки работают,— за молодыми не поспеть.

Раньше ему почти не приходилось собирать хлопок, так разве что, для спортивного, как говорят, интереса. Но, видимо, не могла сказаться сноровка потомственного дехканина — он довольно быстро освоился и даже подивился: «Гляди-ка ты, руки человеческие любое дело произвести могут, коль потребуется!»

Работа не показалась ему трудной. Он вошел во вкус и даже стал посматривать украдкой на соседей — намного ли обгоняют? И старался двигаться проворнее. Поначалу опасался, что на смех поднимут — распрыгался, мол, аксакал, как молодой козленок. А потом вовсе перестал замечать окружающих, увлеченный сбором. Они, кстати, тоже не слишком обременяли его своим вниманием. Когда он пришел, те, что были поближе, поздоровались. Другие продолжали спокойно работать. А древний Оразберды-ага даже попенял: «Ждать себя, парень, заставляешь!»

За полчаса до захода солнца принес собранный им хлопок на харман. Дождался своей очереди, поставил мешок на весы и, услышав: «Девятнадцать без ста граммов!», пообещал: «Завтра все тридцать соберу! С внуком Довраном соревноваться буду!» Спина ныла с непривычки, и пальцы ныли, и нисколько не улыбалась перспектива трястись на старой кобыле до дома, но он ни за что и никому не признался бы в своей усталости. Не от гордости или гонора, а просто потому, что радовала его эта усталость.

* * *

Утро — едва-едва брезжит, а старик уже на ногах — вровень с невесткой поднялся. Пока она, зевая и спотыкаясь спросонья, шаркает стоптанными тапками на кухне, он успевает убрать лошадь, задать ей корму и вообще управиться кое в чем по двору. За последнюю неделю у него сил прибавилось и резвости.

Он торопливо завтракает чуреком со сметаной, запивает чаем, который только что заварила невестка. Чай горячий, но старик спешит, посматривая на крупную серебряную луковицу часов, которыми наградили его когда-то за поход против курбаши Рахманкула. Через несколько минут должна подойти машина, которая отвозит сборщиков хлопка на поле, и старик не хочет, чтобы его ждали.

— Нехорошо это, когда человек заставляет себя ждать, неуважительно это, — думает он вслух. И суеверно не хочет сознаться, что дело совсем не в этом.

Просто-напросто он спешит на поле, как в молодые годы на свидание не спешил. Там, среди белопенной красоты хлопчатника, он словно заново обретает себя. Он не только волокно выщипывает из колючек раскрывшихся коробочек — он как бы потерянные когда-то дни жизни своей собирает в широкий карман фартука.

Вокруг него люди — и те, с которыми он здоровается уже без малого семь десятков лет, и совсем молодые, безусые еще. Раньше он предпочитал им горы и отару, а нынче они почему-то нужны ему, он радостно ощущает свою внутреннюю связь со стариками, своими родственниками и с детьми, на которых смотрит с особым удовольствием.

Нет, неправда, что старость — это только пора потерь, а не приобретений. Приобретения всегда ждут человека, если он не отгораживает свое сердце от мира высоким дувалом — глухим глинобитным забором — своих переживаний и домыслов. Когда душа твоя открыта жизни, ее не пугает мерцающий зов гусиных стай...

Старик смотрит на дальние вершины гор.

Они розовеют в наступающем утре, и, задержавшиеся на них, облака отсвечивают розовым — как новорожденный листок абрикоса, как ладонь ребенка, как мочка женского уха...

Облака улыбаются.

Перевод В. Курдицкого.