Леван Хаиндрава

Серебристая чешуя рыбки

Тьма непроницаемая и душная, напряженная тишина, вспоротая шагами прохожего…

Шаги чeткиe, твepдыe, — с каблука на носок, с каблука на носок. Так ходят трезвые, уверенные в себе люди. Какое мoжeт быть дело в такой час?

Простучал, пpотoпал, унося неведомую забoтy, вынудившую спешить куда-то глухой порою. Стук шагов удаляется, погpужaeтся в молчание ночи, тонет в нём.

И снова сплошная тишина, мягкая и вязкая, как тина.

Тихо так, что слышно, как ползет время, кaтятcя, подталкивая одна другую, минуты. Кому случалось не спать много нoчeй пoдpяд, тот знает, что это тaкоe — звук движения времени. Он — в мягких, настойчивых ударах сердца, таящих роковую угрозу, в пульсации крови в висках, во вдохах и выдохах, запас которых велик, но ежесекундно истощается.

Анна лежит с закрытыми глазами. Теперь уже не надо стараться уснуть. Скоро утро. Как всегда, оно начинается с окна, которое проступает смутным белесоватым пятном. Оно даже еще неразличимо зрением, оно только угадывается. Потом обозначается тусклое помутненив слева внизу. Это зеркало шкафа. Почему-то, оно всегда заявляет о себе снизу.

Постепенно темнота выдыхается, становится прозрачной, как чернила, разбавленные водой. Мало-помалу выступает мир вещей. Теперь их видно всех. Они стоят молча, но живые, и с напряженным вниманием смотрят на нее, как бы ожидая услышать то, чего давно ждут. И ей кажется, что еще чуть-чуть, еще некий рубеж преодолеется, и все они стряхнут оцепенение, и она узнает главное, что не дано знать человеку. Ведь они находятся по ту сторону бытия. Ах, если б вещи могли говорить, если б можно было спросить у них…

Прошел кахетинский поезд. Его дробный звук доноситься сверху, будто град стучит по крыше. Полотно железной дороги проложено высоко по склону горы и, днем, когда смотришь из сада, что неподалеку, создается впечатление, будто вагоны движутся прямо по крышам.

Уже бесспорное утро, но Анна не встает. Еще успеется, торопиться некуда.

Темнота сломлена окончательно. Она расползается по углам и стелется там, как дым, когда в трубу задувает ветер. Только она не пахнет. Впрочем, нет — пахнет. 3атхлостью одиночества, холодом отрешенности, бессилием старости.

Если бы молодостъ знала, если бы старость могла…

Когда услышала она впервые эти слова? Их часто повторял Давид. Но произносил он их с беспечностью и неведением молодости.

Вот на пол легла серая полоса. Это еще не теплая желтизна солнечного луча. Это шершавая безликость предрассветных сумерок. Час вкрадчивый и лукавый, сулящий неведомое, но не ответственный ни за что. Вероломный зыбкий час надежд и тревоги.

С улицы ритмично доносится скребущий, царапающий звук. Асмат, курдянка, подметает улицу. Она всегда начинает раньше всех, чтоб успеть подмести два участка. У Асматнедавно умер муж, а на руках семь душ детей и старый свекор, который уже три года лежит и ждет смерти. А смерть ошиблась и забрала сына. Смерть тоже иногда ошибается.

…Не иногда, а довольно часто, слишком даже часто. Вон в доме наискосок в позапрошлом году хоронили русского мальчика. Ему не хотелось в детский лагерь, он ждал отца, чтобы вместе с ним поехать к морю. Отец-офицер уговаривал: «Нечего тебе печься в этой жаре! Лагерь военный, питание хорошее, порядок, спорт-городок. Вернешься через месяц, возьму отпуск, махнем в Сочи!» Мальчик согласился, поехал. А вернулся не через месяц — через день. Автобус перевернулся на крутой горной дороге. У гроба отец — небритый, с обвислыми щеками и мертвым взглядом все повторял: «Вова, Вова, ведь это я послал тебя! Я сам!».

Вместе с думами об Асмат, о русском мальчике и его отце вползает и развертывается другой мир — мир людей. Фантасмагорический мир хрупких связей, ненадежных отношений, дутых величин, мнимых ценностей, слов, лишенных смысла, и дел, зыбких, как слова.

Вот уже зашевелились, возятся за стеной, торопливо пробираются по улицам, фаршируют собою трамваи, автобусы, поезда. И воображают, что это реальность. И говорят и поступают так, будто верят в какой-то смысл своих действий и разговоров.

Но Анна знает, что это игра, очень искусная, а может быть, бессознательная игра, в которой каждый обманывает всех. И Анна ждет, без нетерпения или злорадства, а просто в силу необходимости, что вот минует заданный срок, упадет последняя минута, и все рухнет и рассыплется в пыль и прах.

Она-то знает, что так бывает, и ее только удивляет, что другие этого не понимают.

Гигантская, неумолимая игра, запущенная неизвестно кем, неведомо для чего. И ей тоже приходится играть, хотя роль ее в этой игре незначительна. На другую она и не претендует. В этом ее преимущество, ее свобода.

Улица уже звучит отдаленными звонками трамваев, голосами зеленщиков, молочников, продавцов керосина иземли для цветов. Да, теперь пора вставать, теперь уже началось вторжение дневных призраков в ночную реальность, и это вторжение не отразишь ничем. Его можно только переждать. Так в древности, укрывшись за стенами замка, в стороне от торных дорог, можно было переждать прохождение орды варваров.

Анна выходит из дому. Направо — пекарня, на параллельной улице овощная лавка, еще за квартал — гастроном. Надо обойти их все, надо отстоять в очередях, надо отсчитать деньги и получить сдачу, сложить все в сумку. Это — ее участие в игре, уклониться от него она не может. Игра охватывает всех.

— Сегодня довольно холодно… Да, да, выправы, капуста никуда не годится, но не ехать же на базар — там в три раза дороже… Все копают и копают, когда это кончится — неизвестно. А город запущен, он никогда не был таким грязным… Ну, не скажите, я помню, во время войны… Как бы опять не началось. Вот вчера радио передавало… А у нас телевизор опять не работает. Два раза мастер приходил, возился, напачкал, деньги взял, а толку никакого… У нее дочка замуж вышла, сын в армии, — ему еще больше года служить, — вот она и сдает двум студентам… Чехословацкие туфли выдавали. Пока я за деньгами бегала — все разобрали. Одни маленькие размеры остались… И не говорите! просто как в насмешку!..

Анна не спеша возвращается домой. В переулке довольно крутой подъем, преодолевать его становится все труднее. Навстречу, семеня короткими ножками, проносится живущий по соседству доктор. Никто не знает, где именно он работает, какая у него специальность, но на своей улице он лечит от всех болезней, лечит безотказно и безвозмездно. Поравнявшись, он размашисто снимает зеленую велюровую шляпу. Она у него до сих пор сохраняет свой девственный магазинный вид: поля не загнуты, тулья не примята. Он широко улыбается всем своим лоснящимся мясистым лицом с широким носом икороткими густыми бровями. Анна учтиво отдает поклон.

Дома она аккуратно раскладывает продукты по принадлежности: хлеб в специальную корзинку, сыр на тарелку, картофель оставляет в сумке на кухне.

Сейчас предстоит ответственное дело — уборка. Вещей много, они очень старые и все уже много лет стоят на своих местах. Ни один стул не переставлен, ни один новый гвоздь не вбит. Все, как в тотдень, ни малейших изменений. Когда Давид вернется, он все найдет таким, каким оставил. Этот последний взгляд, которым он окинул комнату, прежде чем дверь закрылась за ним, она поняла его. Он уносил с собой неистребимое воспоминание, и все эти тридцать лет он носит в сердце образ их обители, такой, какая она запечатлелась ему под этим последним взглядом. И все эти тридцать лет она посвятила тому, чтоб не обмануть его ожидания. Только бы вернулся…

Даже ремонта здесь не делалось все эти годы — цвет стен сохранен. Может быть, он потускнел от времени, тут уж ничего не поделаешь. Давид поймет, что нельзя было доверить равнодушным малярам воспроизвести старый цвет. Только потолок белился несколько раз. Белый цвет не имеет оттенков.

Уборка комнаты — нелегкое дело. Комната большая теперь таких не строят. Теперь, говорят, комнаты похожи на коридоры, коридоры — на щели. Три комнаты — меньше одной этой. Сама Анна таких не видела, но Андро говорит: «Мне бы, тетя Анико, вашу комнату. Я бы из нее во какую квартиру сделал!» Хороший мальчик Андро. Он, собственно, не племянник, да и не мальчик уже. Он сын одного из близких друзей Давида. Отца убили на фронте, Анна их с матерью немного поддержала, вот он и зовет ее тетей. Помнит добро. Хороший мальчик Андро, дай бог ему здоровья. Недавно женился, переехал в новую квартиру. Все зовет в гости, да никак не вырвешься: нельзя надолго уходить из дому…

Да, война… У Андро убили отца, но хоть сам жив остался, матери на утешение. Годами не вышел — призвали только в сорок пятом. А мой Гоги на три года старше. Как раз хватило, чтоб попасть под Керчь. Как гордилась собой, когда почувствовала, что ждет ребенка, как радовались, что в первый же год родила Давиду сына!

Анна вытирает пыль с комода. Точным, давно выверенным движением берет левой рукой портрет в массивной бронзовой раме. В правой — тряпка. Осторожно протирает стекло, смахивает пыль с причудливых извилин резной рамы и ставит портрет на место. Портрет мальчика с удивительно ясными, веселыми глазами. Гоги не был похож на Давида, и это составляло предмет огорчения Анны. Ей хотелось, чтобы первенец был в отца. Соседки утешали: «Ничего, милая, когда сын похож на мать — будет счастливым в жизни…»

Уборка продолжается. Неторопливая, размеренная работа, почти священнодействие. Вот хрустальная ваза. Ее купили в антикварном магазине. Там она понравилась, принесенная же домой, как-то сразу померкла. Помпезноевеликолепие обернулось претенциозностью, величественность линий — громоздкостью. В общем, покупка оказалась неудачной, на этом согласились оба. Поставили пока на комод, не найдя применения: для цветов слишком велика. В ее широком горле букетыраспадаются. Потом о ней забыли, точнее — привыкли. Так и осталась она вековать на комоде. Уже давноАнна использует ее как хранилище всяких ненужных бумажек: квитанций, оплаченных счетов, забытых адресов, которые давно пора выбросить — только пыль от них, — да все как-то рукине доходят.

На столике у дверей телефон, который всегда безмолвствует. Ни к ней, ни от нее эвонить некому. Сосед с третьего этажа — человек со средствами, — предлагал: «Уступите мне. Я вас вознагражу и хлопоты беру на себя». Бог с ним, с его вознаграждением. Чужих денег ей ненадо. Есть пенсия, и спасибо. А телефон пусть стоит, он еще понадобится. Прежде звонили по нему изредка мужс женой из соседнего дома. Анна всегда радовалась, когда заходил кто-нибудь из них. Милая, симпатичная пара. Очень любят друг друга, это видно по всему. Жена — веселая, миловидная, еще молодая. Войдет с извинениями: «Я на минутку. мне только маме позвонить. Она что-то нездорова», а увлечется и просидит час. Ее болтовню приятно слушать: никого она не ругает, ни на что не жалуется. В ней бьет неиссякаемый источник оптимизма. У них два мальчика, и младший немного напоминает Гоги в таком возрасте. Кстати, его тоже зовут Гоги.

Но еще радостнее, когда заходит муж, хотя случается это очень редко. Он вернулся о т т у д а и своей сопричастностью судьбе Давида дорог Анне, хотя не догадывается об этом. Он старше Давида, то есть он сейчас старше, чем был Давид т о г д а, и он далеко не так красив, это бесспорно, но есть в нем какая-то барственность, преодолевшая все. И в движениях его тяжелеющего тела, и в улыбке, когда он, уходя на работу, оборачивается на окна своей квартиры и машет рукой, и, особенно, в том, как он смотрит на молодых женщин, чувствуется неукротимое жизнелюбие. Он не сломлен. Вот это важно. Значит, можно вернуться оттуда, сохранив прежние черты характера, а может быть, и приумножив их. Он заходит действительно на минуту. Его даже не уговоришь сесть. Он учтив, почтителен, немногословен. Лишь однажды удалось с ним разговориться, но бесплодно. Нет, такого он не встречал.

Эта семья… Они и не представляют, как много для нее они значат. Откуда им знать? Кого может интересовать одинокая, старая женщина, с которой иногда столкнешься в овощной лавке, иногда поздороваешься на улице или из окна. Даже звонить по телефону теперь не приходят. Недавно проложили новый кабель, многим на улице поставили телефоны. Вероятно, им тоже.

Взгляд Анны останавливается на черном ветхом аппарате. Давид часто им пользовался. Как он 6ыл доволен, когда провели телефон, — тогда это было в диковинку. Но Давид 6ыл нужен: инженер редкой специальности, выдающийся знаток своего дела.

— Теперь, Анико, мы будем связаны с тобой все время. В любую минуту можно поговорить.

— Глупенький! Как будто мы от телефона зависим! Разве мы и так не связаны с тобой все время?

— Да, но я имею в виду материальную связь. Возможность слышать твой голос.

— Ну хорошо, хорошо, милый. Так звони же почаще!

— Я буду звонить тебе каждый час!

Конечно, ему не удалось выполнить это намерение. Он бывал в разъездах, на совещаниях, в наркомате. Но все же телефон звонил часто. Были и родственники, друзья, сослуживцы мужа, сослуживцы свои. Потом многих не стало, как и Давида. Некоторые умерли, разъехались, отошли. Других забыла она сама. Когда все время помнишь о главном — второстепенное забывается.

Окончательно замолк телефон вскоре после того, как пришла похоронная на Гоги. Тогда многие получили такую же. Керчь, Керчь — безвестный маленький город, кто мог предугадать, какой болью будет отзываться твое имя в сердцах грузинских матерей!

— Вы в этом твердо уверены?

Усталый, обросший человек, в военной шинели, с рукой в гипсе отвечает не сразу. здоровой рукой он вертит стакан, наклоняет в одну сторону. Когда вино подходит к краю, он возвращает сосуду вертикальное положение и начинает наклонять в другую. Словно проверяет напиток на цвет, на густоту. Наконец отрывает взгляд от стакана. Его черные трагические глаза, глаза человека, по6ывавшего в аду и все время помнящего о нем, смотрят на Анну печально и внимательно.

— Да!

Слово звучит, как удар похоронного колокола, и долго еще звон его будет плыть и вибрировать в комнате, где живыми остались только вещи.

— Где же это случилось?

Чей это голос? Неужели это я спрашиваю? Неужели я еще жива?

Существуешь. И будешь существовать еще долго, погрузившись в третий мир, отныне главный — тайный мир навязчивых и спасительных воспоминаний, вытекающий из отчаяния и втекающий в надежду. Надежда, как наркоз, будет приносить облегчение, но истощать тебя в одно и то же время.

«Освободившись от желаний, надежд и страха мы не знаем». Страха уже давно нет, но надежда осталась. Значит, сохранились еще желания? Не лги себе! Конечно, сохранились!

— У Керчи… Вернее, немного ближе

Кто это? Ах, да! Это он. Вестник. Тот, в солдатской шинели, с перебитой рукой.

«Нет! Не согласна! Это уже слишком. А я как же?»

Гнев охватывает сердце Анны, редко поддающееся этому чувству. «Сперва похоронная, теперь этот… Очевидец. Не хочу! Оставьте мне что-нибудь! Я же одна. Один человек не может столько».

— Я вам не верю!

Человек с перебитой рукой смотрит снизу вверх на стоящую перед ним женщину. Он очень устал. Хорошо бы посидеть еще минут пять, но это невозможно. Он медленно, с натугой встает. Поднимает стакан с вином.

— Я пью за то, чтобы вы оказались правы, а я ошибся!

Пьет. Ставит стакан на стол. Находит ее руку и, низко склонившись, неумело целует. Молча надевает пыльную пилотку и уходит, не оборачиваясь, тяжелым солдатским шагом. Деревянные ступени старой лестницы глухо отдают его шаги.

Сколько же времени прошло? Час? Год? Жизнь? Не все ли равно?!

Что же теперь? Неужели больше ничего не осталась? Осталось. Отчаянье воспоминаний. Утешение воспоминаний. Неотторжимость воспоминаний. Уж их-то никто не сможет отнять. Они со мной до конца. Аминь.

Течёт, течёт поток, вытекающий из отчаяния и впадающий в надежду.

Как он сказал? «За то, чтоб вы оказались правы, а я ошибся». Значит, он допускает возможность ошибки? Почему я отпустила его, не расспросила подробно? Как его найти теперь? Он не назвал ни имени своего, ни фамилии, а я не догадалась спросить. Однако известно, что он не нездешний.

А впрочем, неважно. Что знал, то сказал. Больше не скажешь.

Даже отчаяние имеет свой предел глубины, после чего неизбежен пусть ничтожный, но подъем. Так тело, погрузившееся в воду, стукнувшись о дно, непременно подаётся кверху.

В памяти всплывает фраза: «Немного ближе Керчи». Странные слова. Простые, но странные. Что значит «немного ближе»? Если не в Керчи, то где же именно?

И вообще, какие там места? Керчь — это Крым, полуостров. Он здесь же, на Черном море. Это она помнит, но больше ничего. А ведь слова не случайные, они имеют какой-то смысл. Они сказаны серьезным, неразговорчивым человеком, у которого ни одно слово не слетало зря. И тут — как откровение! — мысль: надо посмотреть на карту. Тогда все станет ясно. Как это сразу не пришло в голову?

Крым. Со школьной скамьи Анна не смотрела на карту — женщины редко интересуются географией. Вот она, Керчь. Взгляд упирается в крохотный кружок. Анна словно забыла, зачем достала карту, зачем разыскала это красное, словно капля крови, пятнышко. Ближе Керчи, немного ближе Керчи, — сказал он. Где же это? Тут, в Крыму, ближе Керчи ничего нет — только море. Керчь — крайняя точка Крыма. Что же oн хотел сказать? Чего не договорил?

Да. В море. В Керченском проливе.

Трудно представить, как мертвая, холодная вода смыкается над головой твоего живого сына.

И тут Анна ощущает в себе какое-то облегчение. Тело опустилось на дно и, стукнувшись о него, чуть падалось кверху.

Так ли это? Видел ли он с в о и м и г л а з а м и? Аx, зачем она отпустила его, не спросив ни имени, ни адреса? Где теперь искать его? Ну, пусть он видел с в о и м и г л а з а м и, как Гоги погрузился в воду. Но, может быть, он выплыл, а тот его не заметил. Могло быть такое? Могло, конечно. Там была такая неразбериха, паника, хаос.

Почему э т о должно было случиться с ним? Ведь вернулись же многие? У одной женщины — своими ушами слышала — сын тоже вот так пропал без вести, сколько лет не было ни слуху, ни духу, и вдруг письмо из Канады: жив, здоров, работает, женился. Прислал карточку с женой и детьми. Собирается приехать. Почему и у меня не может быть так же? Что ж, что была похоронная? И власти иногда ошибаются. Вот еще недавно в газете писали: сын живет в Венгрии, разыскал мать. Все может быть. Хотя бы один из двоих…

Эта мысль ужасает ее. Будто она хочет купить возвращение одного ценой жизни другого.

Не надо, не надо предрешать. Как будет, так пусть будет. Только было бы. Настанет ли он, этот день?

С улицы уже давно доносятся мальчишечьи голоса, крики, топот, характерные глухие звуки ударов по мячу. Три часа дня, все вернулись из школ, играют в футбол. Анна высовывается из окна и молча наблюдает. Она никогда не гонит их, хотя эпицентр находится как раз под ее окнами. Милые дети, беспечные существа. Пусть играют, пока играется.

Да, он похож на Гоги. Веселый, шумный мальчик, с вихрами и оттопыренными ушами. И глаза у него похожи, только у моего Гоги были яснее, и веселость их была спокойнее. А у этого в глазах такие озорные искры, что смотришь, и кажется, что искорки эти того и гляди выпрыгнут и пойдут скакать, как пинг-понгные мячики: цок-цок-цок!

Непоседа, лентяй, забияка. Вечно попадает в истории. В день по десять раз слышишь, как мать кричит с галереи: «Гоги, иди делать уроки! Гоги, не смей лазить на крышу! Гоги, перестань, а то я не знаю, что с тобой сделаю!»

Это у нее последний аргумент, и надо сказать, малоэффективный. Гоги — смышленый мальчик и понимает, что если уж мать сама не знает, что сделает, то все не так страшно.

Сейчас у них перерыв, и он сидит на ступеньках потный, взлохмаченный, лицо багровое, а кончик носа побелел.

— Гоги, — зовет Анна негромко, — Гоги, иди сюда!

Гоги мгновенно вскакивает и подбегает. Он всегда готов помочь, услужить.

— Что вам, тетя Анико?

— Гоги, хочешь мороженого?

Реакция мальчика неожиданна. Он молчит, потупив голову. Такого еще не было. Анна огорчена и смущена.

— Ну, что же?

— Нет, тетя Анико. Не хочу. Спасибо.

Гоги превозмогает себя. Отказаться от мороженого стоит ему неимоверных усилий. Тем не менее, это факт. Он отказывается. Неужели родные запретили ему принимать ее маленькие подношения? Нет, не таков Гоги, чтоб не съесть контрабандно стаканчик пломбира.

— Но почему же?

Анна кладет руку на влажную голову мальчика. Мягкие волосы, у моего Гоги были жестче. Зато уши и вихры торчали так же. Гоги молчит и еще ниже опускает голову.

— В чем дело, детка, почему ты отказываешься? — Анна наклоняется к нему, пытаясь заглянуть в глаза, но мальчик упорно прячет свой взор. — Ну, Гоги…

— Не могу, тетя Анико… — выдавливает он наконец..

— Но почему же?

— Ведь это я разбил окно у вас на балконе… — еле слышно шепчет мальчик.

Вот она, неожиданная разгадка маленькой бытовой тайны!

— Как хорошо, что ты сказал, а я думала на Отара!

— Он тоже играл. Но разбил я.

Да, мой Гоги поступил 6ы так же. Милый мальчик. Она берет его за подбородок и поднимает лицо. В глазах у него слезы, но чувствуется, что трудная минута миновала. Он облегчил себе душу.

Через пять минут, доедая стаканчик, сн уже распоряжается своим хрипловатым голосом, кому с кем играть, а главное — кому стоять в воротах. Игра возобновляется.

— …третья дверь налево. Поняли?

- Да.

- Но только до часу. Он у нас на полставки работает. После перерыва его не бывает. Ясно?

— Да.

— И надо обязательно прийти до тридцатого, а то опять придется переносить в баланс нового квартала.

— Да.

— Смотрите же, не забудьте! Все уже давно получили, только с вами такая канитель.

— …

— Да вы слышите меня?

— Слышу.

— Ну, я пошел.

— Всего хорошего.

Наследил, оставил окурок в пепельнице, неплотно прикрыл дверь. Непорядок.

Анна закрывает дверь, берет тряпку и протирает пол. Пепельницу выносит на кухню и там выбрасывает окурок в ведро для сора. Возвращается в комнату, принюхивается. Какой, однако, резкий и стойкий запах у табака! Ведь только одна сигарета! Надо проветрить. Мальчики уже давно разошлись по домам. Что-то делает сейчас Гоги? Наверное, не миновало его приготовление уроков.

Анна оборачивается к комнате. Ну, кажется, воздух очистился, можно закрыть окно. Пол вытерт, дверь закрыта, окурок выброшен, стул придвинут к столу. Гармония восстановлена. Все на месте. Как было до прихода нежданного гостя. Как должно быть.

Ах, да. Вот эта бумажка, что он оставил. Четкий белый квадратик на темной, давно утратившей блеск поверхности обеденного стола. Там все подробно объяснено. Так как треста, где ра6отал Давид, давно не существует то деньги надо получить в таком-то учреждении. С девяти до часу. Послечасу кассира нe бывает — он уних наполставки. Зарплата Давида за два месяца. «Вы — законная наследница». Получите и распишитесь. И они закроют баланс…

Рано. Придется им подождать.

Анна подходит к окну. Набухшее дневными соками солнце тяжело оседает за Каджорскую гряду. Четкий абрис горы святого Давида, похожий на распластанное крыло орла, уже начинает прохладно синеть на фоне медно-пламенеющего неба. Анна любит смотреть на это тихое угасание дня, на причудливую игру бликов на вершине, дающих ощущение слитности с погружающимся в бесконечную даль, уже невидимым солнцем.

Это зрелище приносит умиротворение. Ho сегодня что-то мешает. Какая-то заноза, крохотная, но докучливая. В строгую гармонию где-то вклинивается фальшивая нотка. Ее надо заставить замолчать. Анна отворачивается от окна и окидывает взглядом комнату. Из щелей, из углов уже начинает сочиться темнота. Из-под стен, из-под шкафа, стола, кровати выползают и подают друг другу рукидлинные, вялые тени. Вещи, освободившись от дневногонаваждения, вновь обретают свою значимость.

На темной поверхности стола белеет квадратик. Вот она заноза, Ненужная глупая бумажка, предлагающая деньги в обмен за надежду. Какой вздор! Это же несоизмеримые вещи. Возьми деньги и откажись от того, чем жила тридцать лет!

Зарплата Давидаза два месяца… Анна вертит в руках бумажку. Ей здесь не место. Она бы скомкала ее и бросила на пол, да не терпит беспорядка, сора. Вот хрустальная ваза- вместилище всякой ерунды: оплаченных счетов, забытых адресов, квитанций за телефон, по которому никто не звонит. Туда уже несколько лет, как засунута еще одна бумажка. В ней сказано, что Давид был ни в чем не виноват. Тоже вздорная, ненужная бумажка. Давида давно уже все забыли, Анна же никогда и несомневалась.

Она складывает вчетверо белый квадратик, опускает в вазу и тотчас о нем забывает. Садится за стол, подподпирая ладонью щеку.

Тишина. Tихо снаружи, тихо внутри. Так тихо, что слышно, как движется поток. Река времени, текущая из неизвестного в неизвестное, в которой, как серебристая чешуя рыбки, мелькнет человеческая жизнь и уйдет навсегда в неведомую глубину.

Тбилиси, издательство «Мерани», 1985 г.