Я стоял у подножия лестницы на «Юнион-сквер». Уже около двух часов стоял. После первого часа начал вышагивать по платформе.
Снимок ветряных мельниц из Интернета я принес в папке. В кармане он не поместился, и мне не хотелось, чтобы пятна от пальцев остались или краешки завернулись.
Сказать, что хуже всего? Я не знал, что должен чувствовать — волнение, страх или обиду.
Сначала я представлял, как она сидит дома и смеется надо мной. «Вот придурок малолетний — на самом деле решил, что я с ним убегу. Да он же просто сопливый пацан!» Но в душе я знал, и сердце подсказывало, что она не такая, что никогда так со мной не обойдется. А с другой стороны… С другой стороны, отец всю жизнь меня предупреждал, что никому нельзя верить. Люди могут так оскорбить и предать, что и в страшном сне не приснится. Сколько я себя помню, отец учил меня ждать от чужаков самого худшего.
Похоже, вот оно — самое худшее, что со мной могло случиться.
А вдруг что-то ужасное случилось с ней? Вдруг этот ее… Карл… что-нибудь с ней сделал? Держит взаперти, например, и не выпускает из дома? Или она в больницу попала? Или… нет, от таких мыслей и с ума сойти можно.
Я поднялся по лестнице и вышел на улицу. Дошел до угла, завернул. Это ее квартал или нет? Кажется, ее. Если не этот, то следующий.
Я заглядывал во все освещенные окна. Ничего я, конечно, не видел. Кроме, понятно, мерцания телевизоров за шторами.
Мне хотелось проорать имя Карла. Пусть бы вышел, пусть бы со мной попробовал справиться. Ведь Марии, наверное, плохо. Ей моя помощь, наверное, нужна!
А может, наоборот, сейчас с ней все в порядке — и я как раз и сделаю ей плохо, если начну тут орать?
Я мотался туда-сюда вдоль домов ее квартала. Это был точно ее квартал, я почти уверен. Думаю, еще примерно с час мотался. До начала четвертого.
Я так мечтал, так хотел, так стремился увидеть Марию, что не мог заставить себя отказаться от надежды и уйти домой. Ну никак не мог согласиться с тем, что сегодня ее не увижу. Я впервые понял, что это за ощущение, когда земля из-под ног уходит. Тротуар подо мной внезапно превратился в зыбучие пески. Боже… До меня дошло, что раз мы сегодня не встретились, то она и не скажет мне: «До завтра!» Или: «До послезавтра!» Вот уйду я — и не узнаю, когда мы с ней встретимся.
Я открыл папку, посмотрел на снимок. Плохо видно было — и, сделав несколько шагов, я остановился под фонарем. Смотрел на снимок и думал: «А если мы вообще больше не встретимся? Пока я ее не увижу, я не могу уехать в Мохаве. Я должен остаться. Должен остаться — пока не узнаю наверняка, что с ней».
Потом я приказал себе: «Возьми себя в руки, Себастьян!» И тут же исправился: «Возьми себя в руки, Тони! Ну не смогла она сегодня прийти. Так придет завтра. Или послезавтра».
Я еще раз спустился в подземку: мало ли, вдруг мы разминулись.
И еще раз я дошел до того угла, где она свернула тогда, в тот жуткий ливень.
В четыре часа утра я все-таки сдался. И отправился домой.
* * *
Сначала я зашел в свою квартиру. В смысле — квартиру отца. Моей она никогда и не была. А теперь и моим домом тоже. Но здесь у меня осталось кое-что очень нужное: зубная щетка, пижама… Чистая одежда хотя бы на завтра, подарок Делайлы — «Ромео и Джульетта», еще кое-какие мелочи. К тому же я готов был на что угодно спорить, что отец спит. Однако приготовился и к тому, что случится, если он меня ждет. Прямо напрягся весь, аж до боли в мышцах. Наверное, такое с человеком бывает, если ему надо пройти через комнату, где грабитель затаился. Или привидение почудилось.
Дверь я открыл бесшумно. Прислушался: тишина. В гостиной темно.
Я щелкнул выключателем. Никого.
Я выдохнул и прошел к себе. В свою бывшую комнату.
На подушке лежал листок бумаги. У меня сердце провалилось в желудок. Понятия не имея, чего ждать, я включил свет и взял записку.
Прочитал:
Себастьян. Когда-нибудь тебе придется позволить мне объясниться. Твоя мама ушла от меня, и ничего хуже со мной уже не могло произойти. В тот день закончилась моя жизнь. А она и тебя забрала. Ничего у меня не осталось. Тебя я вернул, но вдруг она снова отняла бы тебя? Я не мог рисковать. И видеть ее я тоже не мог. Я умер бы, если бы ее снова увидел. Я был вынужден отрезать ее от тебя раз и навсегда. Прошу, услышь и меня, Себастьян. И попробуй понять. Я твой отец. Хоть это ты обязан для меня сделать.
Я скомкал листок в кулаке.
— Ничего я тебе не обязан! — крикнул во весь голос. В пустоту.
Я торопливо собрал вещи, завернул щетку и книжку в небольшой узелок, вместе с пижамой и кое-какой одеждой. А потом взял со стола лист бумаги.
Вот что я на нем написал:
Ты сам признал, что все делал ради себя, а не ради меня.
Листок я взял с собой, на ходу прикидывая самое видное место, где бы его положить.
Свет в гостиной по-прежнему горел, и я случайно глянул на полку с пластинками — с его любимыми операми. Их там, должно быть, около тридцати было. Где-то двадцать пять — тридцать. Аккуратненько выстроились в ряд на полочке из дуба, вместе с вертушкой.
Я опустил узелок с вещами на пол у двери.
Открыл крышку вертушки, ухватился за держатель с иглой и сгибал его, пока чертова пластмассовая палка не треснула пополам. Вышло, правда, неудачно — острый край пластика чиркнул по левой ладони и порезал до крови. Но меня это не остановило.
Я брал пластинки с полки, одну за другой, раскалывал об колено и швырял поверх растущей в центре гостиной кучи. Я специально не вынимал пластинки из бумажных упаковок, чтобы раскромсать заодно и конверты. До чего же классно было слышать, как лопаются его виниловые сокровища внутри их бумажной брони. А кровавые пятна на бумаге — из моей пораненной ладони — только добавляли удовлетворения. Почему? Боюсь, объяснить я не смогу, но это так.
Надеюсь, остальное объяснять не надо — и так понятно. Я мало что мог забрать у отца, просто потому что он вообще ничего не любит. Зато свои оперные пластинки обожает. А вот любит ли он меня — большой вопрос.
Я отлично понимал, что изуродованные пластинки станут для него серьезной потерей. С другой стороны, пластинки — это всего лишь вещи. При желании всегда можно купить новые. Их даже сравнивать нельзя с настоящей потерей. Например, когда в шесть лет теряешь маму.
Кокнув последнюю пластинку, я обернул ладонь носовым платком, чтобы остановить кровь. Или хоть уменьшить кровотечение.
Свою записку я пристроил поверх горы разломанных пластинок.
И все. Я ушел к Делайле.
* * *
Я в пятый раз прочитал письмо бабушки Энни и поднял глаза на Делайлу. Сидя в громадном кресле-качалке, она обмахивалась своим веером гейши: от кондиционера было много шума, но мало толку.
— Они меня любят! — сказал я.
А разве нет? «Дорогой наш мальчик», «любимый наш Себастьян»… Бабушка себя выдала. А если еще представить, как она танцевала на крыльце, разговаривая по телефону с мамой, а та кружилась и кружилась по своему салону…
— Конечно, любят, сынок. Ты ж их плоть и кровь.
— Я плоть и кровь и отца тоже. Но он никогда не называл меня дорогим, любимым и всякое такое.
Мы с Делайлой долго молчали.
Я чувствовал себя совершенно пустым внутри. Вроде из меня все-все вынули, а потом еще и наждачкой надраили стенки того, что осталось, — абсолютно пустой оболочки. У меня даже череп изнутри горел так, будто по нему прошлись наждаком. Вряд ли я смог бы подняться и сделать хоть шаг. Кости, казалось, превратились в резину. Если их вообще не выдернули из моего тела.
— А отец меня любит, как вы думаете?
Логичный вопрос, правда же? Он поступил со мной ужасно. Он никогда не гладил меня, ничем не проявлял любовь. И не говорил о ней.
Кто-то другой, может, брякнул бы первое, что пришло в голову. Но только не Делайла. Она еще посидела молча, обмахиваясь веером и кивая головой, словно ей так лучше думалось.
— Пожалуй, ответа будет два, — сказала она наконец. — Первый: да. Отец любит тебя больше, чем кого-нибудь или что-нибудь еще на свете. Ты — единственный, кого он любит. Ты — единственное, что у него есть. А значит, ты для него — все. И второй ответ: нет. Отец тебя не любит, потому что не умеет любить. Не знает, что это такое — любовь. И не узнает, даже если… даже если в супе ложкой подцепит!
Я рассмеялся. Ну надо ж такое придумать: любовь — и ложкой в супе!.. Умора. Вот я и рассмеялся. Казалось бы — смеяться в такой момент невозможно. Но вот Делайла сумела меня насмешить.
— И какой из ответов верный?
— Оба, сынок.
— Как это? Два разных ответа — и оба правильные?
— Ох, сынок… В жизни многое может быть одновременно правильным и неправильным. Сам увидишь. Позже.
Мы еще помолчали, прежде чем я сказал:
— Не могу больше жить с ним. Хоть четыре месяца, хоть сколько — не могу.
Делайла только кивнула. Словно и она о том же думала. Словно и не удивилась, что ее мысль произнесли вслух.
* * *
Было примерно часов шесть, когда Делайла показала мне ту сцену из «Королевской свадьбы», где Фред Астор танцует на стенах. Она поднялась, только чтобы вставить диск, а потом вернулась в свое кресло и, обмахиваясь веером, нацелила пульт на плеер.
— Давай-ка я тебя быстренько в курс введу, чтобы весь фильм не смотреть. Значит, так: он в нее влюблен. А она думает, что любит другого. Но всем понятно — нам, зрителям, понятно, — что эта ее любовь ни к чему не приведет. Тупик. Мы то это видим, а она пока нет. Сам знаешь, как это бывает. Хотя нет — пожалуй, что и не знаешь. Словом, позже она сама поймет. Да, так вот… Она танцовщица. И как-то она рассказала герою — Фреду Астору, — что еще девочкой влюбилась в того, другого парня и думала тогда, что от любви сможет танцевать и на стенах, и на потолке.
И Делайла нажала «пуск».
Фред Астор смотрел на фото своей любимой. Он был в номере гостиницы где-то за границей. Я думаю, в Англии. И пока танцевал, он смотрел на фотографию. Он ее так пристроил, чтобы отовсюду было видно. И он правда танцевал на стенах. Сначала осторожно так попробовал. А потом уже вовсю танцевал, долго.
Я хотел спросить у Делайлы, как это в кино делается, но передумал. Понял, что не хочу знать. Хочу верить, что все благодаря любви. Сам знаю — звучит глупо. Конечно, на самом деле я не верил. Только хотел верить.
Танец закончился, и Делайла выключила фильм.
— Вот что такое любовь! — сказал я. — Вот от чего можно танцевать на стенах и потолке. От любви.
Делайла глянула на меня очень серьезно. Наклонилась в мою сторону, вроде собралась поделиться страшным секретом. И сказала громким шепотом:
— Не пытайся это повторить, сынок.
Я чуть не лопнул от смеха.
Когда отхохотался, встал и подошел к ее креслу. Большой прогресс, между прочим, потому что дрожь в мышцах и пустота внутри никуда не исчезли. Как и чувство, будто меня надраили наждаком. Я наклонился, крепко обнял Делайлу и поцеловал в щеку.
— Так, так, — сказала она. — Что бы это значило?
— Что я вас люблю! Вы мой самый лучший друг.
— Какой ты милый, милый мальчик. Принимаю комплимент. Ты ведь хотел сделать мне комплимент, верно? И плевать нам, что соперниц у меня не слишком много!
* * *
Я проснулся на диванчике Делайлы, ее самой не было.
За окном только начинало темнеть.
Я медленно сел и огляделся. Потом поднялся с диванчика и сделал пробный шаг. Я отдохнул и, похоже, чувствовал себя немного лучше. Я осторожно заглянул в спальню, но Делайлы и там не обнаружил. Дверь ванной была открыта, я окликнул Делайлу — она не отозвалась.
Я представления не имел, где она может держать бумагу для писем. И вообще — есть ли у нее хоть что-нибудь, на чем можно письмо написать. Теперь ведь, наверное, люди друг другу мэйлы шлют. Или просто звонят.
Но в углу гостиной я еще раньше видел небольшой стол с компьютером и принтером. Из принтера я и вытащил лист бумаги. Сложил его, с силой провел ногтями по складке и аккуратно разорвал на две половинки. Ручку найти не удалось, так что я воспользовался карандашом — Делайла оставила его на своих кроссвордах.
Я еще раз прочитал письмо бабушки Энни, хотя уже без проблем мог бы пересказать его наизусть.
А потом я написал ответ.
Дорогая бабушка Энни,
Большое спасибо, что не забыла про меня за столько лет. Спасибо за мамино фото и спасибо, что любишь меня.
Я не могу здесь оставаться. Больше не могу жить с отцом. Вообще-то я собирался подождать четыре месяца, когда мне исполнится восемнадцать, а потом уехать. Я объясню тебе, почему не могу так долго ждать.
Отец сказал мне, что мама умерла.
Я не хотел тебе про это говорить. Это так ужасно, что мне не хотелось, чтобы ты знала. Я же представляю, как тебе будет плохо, когда ты об этом узнаешь. Но теперь мне приходится тебе рассказать — иначе ты не поняла бы, почему я не могу подождать всего четыре месяца. Бабушка! Я должен отсюда уехать. Прямо сейчас.
Я хочу вернуться в Мохаве. Конечно, я тогда был маленький, но я очень хорошо помню Мохаве. Мне там очень-очень нравилось. И ветряные мельницы нравились, и звезды — они там такие яркие, и их очень много на небе. Помню горы на горизонте — они мне тоже нравились. Я даже жару любил. В Мохаве она другая, чем здесь: сухая, точно в духовке. От нее даже воздух дрожал и казалось, что горы вдалеке качаются. В Порт-Хьюниме наверняка тоже хорошо, но Мохаве я просто обожал. Можно мне приехать — если, конечно, я придумаю, как мне до тебя добраться? Ты не бойся, я сразу начну работать и постараюсь побыстрее снять какое-нибудь жилье. Но для начала мне надо куда-то приехать.
Я понимаю, что и так о многом прошу, но, бабушка, у меня к тебе еще одна просьба. Понимаешь, если я приеду, то не один. У меня есть подруга, девушка… вернее, женщина. Она немного старше меня. Только не надо ее за это судить, ладно? Ее зовут Мария, она очень тихая, хорошая.
Ты ее, конечно, не знаешь, но она тебе понравится. Обещаю. И она тебя полюбит. Прошу, разреши. Даже не знаю, что и делать, если ты не разрешишь.
Твой внук Себастьян.
Р. S. Большое спасибо за фотографию с ветряными мельницами. Я обещал показать ее Марии. Ты даже не представляешь, как ты уже мне помогла!
* * *
Делайла вернулась минут через двадцать после того, как я закончил письмо. Уже наступил вечер, но я не включил свет. Мир все темнел, темнел, темнел. И за окном, и в комнате.
Цокнув языком, Делайла включила весь верхний свет, и я заморгал, как новорожденный младенец.
— Сидишь, значит, в темноте. Чего это ты удумал, сынок? — спросила Делайла, но я знал, что это риторический вопрос. В отличие от отца, Делайла никогда не лезла мне в душу, выпытывая ответ. — Возьми-ка. — Она протянула мне маленький мешочек.
Я перевернул его, потряс — и мне на ладонь выпала железная штучка. Ключ.
— На всякий пожарный, сынок. Чтоб ты не торчал на улице, если меня дома не будет. Или если вернешься поздно, а я усну.
Мне хотелось сказать, что она всегда будет моим самым лучшим другом в жизни — сколько бы их у меня ни было. Но я не смог. Просто стиснул ключ в кулаке и поблагодарил ее.
* * *
Я снова ждал Марию в подземке. Много часов, до рассвета. Она не пришла.