Нанкин, 1 сентября 1937

На Востоке собираются тучи. Все, как я думал. Японцы в Шанхае захватывают улицу за улицей. Неужели это все-таки японцы, а не коммунисты, представляющие самую большую опасность для нашей стабильности? Неужели коммунисты были правы, навязав военное перемирие с Чиангмаем? То, что Пу И, японская марионетка, просидел на троне в Маньчжурии шесть лет, не вина нашего президента. Пять лет назад японцы бомбили Шанхай. До сих пор в Нанкине никто не говорил о нашей безопасности. Сейчас, и только сейчас, жители начали принимать меры по своей защите. Сегодня все утро я красил нашу голубую черепичную крышу в черный цвет: надо спрятать ее от японских бомбардировщиков. Нас предупредили, что они могут прилететь на рассвете из-за Пурпурной горы.

Примерно в десять часов я закончил половину крыши, и в этот момент что-то заставило меня остановиться.

Не знаю, было ли то предчувствие, только, стоя на стремянке, я повернулся и посмотрел на восток. Заметил, что около двадцати мужчин, как и я, стоят на своих стремянках. На фоне неба отпечатались их паучьи силуэты, на солнце блестели наполовину выкрашенные крыши, а далеко за ними, на линии горизонта, вздымалась Пурпурная гора и краснел восток.

Шуджин утверждает, что Нанкин ждет ужасное будущее. Она вещает, словно пророчица. Сказала, что когда год назад впервые сюда приехала, то, выйдя из поезда, почувствовала себя, словно в ловушке. Ей показалось, что небо обрушилось на нее всем своим весом, воздух разъедал легкие, а будущее города придавило так сильно, что она еле устояла на ногах. Даже поезд, из которого вышла, — блестящий и темный, проложивший дорогу сквозь молочный туман, — не стал для нее спасением. Стоя на платформе, она смотрела на горы, взявшие Нанкин в кольцо, и чувствовала исходящую от них опасность. Эти ядовитые горы ухватили ее своими клещами. Она здесь, а это значит, что поезда перестанут ходить. Нанкин поглотит ее, а едкий городской воздух медленно растворит ее в своем сердце.

Я знаю: в тот день с ней произошло что-то важное. Мы возвращались в Нанкин с озера Поянху, и, глядя в окошко поезда, я увидел яркое цветное пятно. Вишневый зонтик. Это была девушка на рисовом поле. Она вела на веревке козу. Упрямое животное остановилось, не желая трогаться с места. Девушка тянула веревку не слишком сильно, потому что ее больше интересовал поезд. Мы остановились где-то в районе Уху, и все в поезде приникли к окнам — смотрели на девушку с упрямой козой. Наконец животное сжалилось, девушка продолжила свой путь, и больше ничего не осталось, кроме изумрудно-зеленого поля. Пассажиры отошли от окон и вернулись к прерванным играм и разговорам, но Шуджин не шевелилась — все смотрела на поле, где только что была девушка.

Я наклонился к ней и прошептал:

— На что ты смотришь?

— На что смотрю? — Вопрос, кажется, ее озадачил. — На что смотрю? — повторила она несколько раз. Рука ее лежала на оконной раме, а она все смотрела на пустое место. — На что я смотрю?

Только теперь, спустя много месяцев, я понял, на что смотрела Шуджин. Глядя на девушку под вишневым зонтиком, она смотрела на саму себя. Она прощалась с собой. Прощалась с прежней деревенской девушкой. Когда мы приехали в Нанкин, та прежняя, деревенская, исчезла не вся — еще остались нежные места с обратной стороны колен, легкий загар на руках и стойкий диалект Цзянсу, казавшийся жителям Нанкина таким забавным — но теперь она превратилась в женщину, растерянную и напуганную большим городом. Этот город, считает она, никогда ее не отпустит.