Зейнаб

Хайкал Мухаммед Хусейн

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

 

Глава I

Как упоительны летние ночи! И как быстротечны! Они несут нас на своих крыльях, заставляя забыть о всех невзгодах, даруя душе покой и счастье. Они вкрадчиво шепчут, что наши мечты сбудутся, что нас непременно ожидает удача. Полная луна плывет по небосводу, овитая прозрачной дымкой. Среди затихшей природы постигает человек сокровенные тайны сердца. И чуткий феллах наигрывает на свирели любовную мелодию.

Но невозможно остановить часы счастья, так же как не ускорить бег часов печали. Они постоянны и вечны в своем движении. Время течет, не считаясь с нашими желаниями, незаметно похищая дни у счастливого и терзая несчастного своим равнодушием.

Ибрахим взят на военную службу и отправлен в Судан. Вся вина его состоит лишь в том, что он беден. А Зейнаб горюет, не в силах забыть прошлое. Ах, зачем она была так сдержанна с Ибрахимом! Нет ей теперь утешения, черная тоска гложет сердце.

А Хамид? Он уже больше не перечитывает писем Азизы и вспоминает о ней очень редко. Но с каждым днем его все больше мучит сердечная пустота. Для того чтобы заполнить эту пустоту, он часто уходит в поля, знакомится с какой‑нибудь красивой девушкой, старается подружиться с ней, надеется увидеть в ней новую возлюбленную. Но, через день повстречав другую, забывает о первой. Сердце его влечется от одной к другой — так пчела перелетает от цветка к цветку. Он не знает, какую любить, а какую забыть.

Однако случилось так, что красота девушки, с которой он совсем недавно познакомился, не на шутку пленила его, и он решил, что наконец‑то встретил ту что искал. Он убедил себя, что нет большего счастья чем назвать ее спутницей своей жизни, женой.

Шло время, Хамид был увлечен по‑прежнему. Часто в лунные звездные ночи он взывал к небу, моля соединить его с любимой. Наконец, когда настал час серьезного объяснения, Хамид вдруг почувствовал, как холод сковал его тело, он с пронзительной ясностью понял, что глубоко заблуждался. Страх овладел им: разве не ее он так страстно любил? Разве не по ней сходил с ума? Что изменилось? До этой последней встречи она была самой желанной. Увы, у сердца свои законы, и особенно в юности. Бывает так, что если сердце не утолит своих желаний, то нет ему иного пути, как блуждать в поисках предмета своей любви.

Хамидом овладело глубокое безразличие ко всему окружающему. Из него будто вынули душу. Вокруг царила обычная людская суета, но он не обращал внимания ни на что, ничем не интересовался. Казалось, ничто не могло вывести его из этого состояния. Он крепко спал по ночам, вел себя так, как ему хотелось, бросал работу, если она была ему не по вкусу, и ни перед кем не держал ответа. Солнце катилось по небу, отсчитывая за часом час, а Хамид много времени проводил в гостях, посещая один дом за другим, меняя друзей, или, затворившись у себя, долгие часы предавался рассеянным мечтаниям. Потом приходил вечер, почтальон приносил вечерние газеты. Из них Хамид узнавал последние новости. Газеты давали ему пищу для размышлений. Сначала Хамид читал о ценах и только что заключенных контрактах, потом знакомился с местными новостями, потом просматривал литературные статьи. После чтения газет он засыпал, чтобы провести следующий день так же, как предыдущий.

Время шло, а апатия не проходила. Хамид был далек от раскаяния, он не чувствовал за собой никакой вины, хотя и делал многое, к чему ранее чувствовал отвращение. Душа его оставалась холодна ко всему. Если бы вдруг рухнул наш грешный мир, вспыхнуло очистительное пламя и в день Страшного суда явился бы творец, а из райских кущ послышалось бы пение гурий, то, наверно, и тогда Хамид только покачал бы головой в изумлении — отчего это людей охватила паника.

Он и сам иногда удивлялся своему нынешнему душевному состоянию. Но сладкой была его тихая печаль, постигающая порой и нас, если мы не понимаем ни себя, ни окружающих. Когда он сидел один, погруженный в размышления, на лице его была заметна печать отрешенности. Казалось, он недоумевал, зачем живет на земле. Даже в полях эта печаль не оставляла его. Он шел медленными, размеренными шагами, выбирая пустые, безлюдные тропы. Если случалось ему попасть на оживленный участок дороги, он сворачивал в сторону. И в разговоре с людьми он произносил слова тихо, еле слышно.

«Теперь я живу жизнью приятной, легкой и спокойной, — думал Хамид, — не сожалея о прошлом, не тревожась о настоящем. Дни мои текут мирно, неторопливо, как две капли воды похожие один на другой. Меня не посещают горькие воспоминания. Я не прошу у аллаха исполнения желаний, не прошу прощения за грехи. И пусть будет жизнь моя такой до смертного часа. Я не тороплю его приход, да и сам он тоже не спешит ко мне. Я много размышляю о вечности, о времени. Поистине, правы те ученые, которые утверждают, что существует единство прошедшего, настоящего и будущего. Ведь прошедшее уже содержит в себе элементы будущего. Чего бы ни ждали мы от будущего, оно есть лишь повторение прошлого, тоже когда‑то сокрытого от людских взоров. Истинно реален только каждый данный миг жизни.

Да, нам принадлежит только этот миг. И самое лучшее — спокойно наблюдать, как он проходит. Почему людей так занимает будущее? Неужели они думают, что станут счастливее и довольнее? Увы! Жизнь только обманывает их, завлекая будущим, чтобы скрыть свою отвратительную сущность.

Теперь я доволен. Нет в жизни любви, и потому нет желания сохранять эту жизнь. Я доволен жизнью, а она довольна мной. И мы пойдем вместе до того часа, пока ей не надоест ее спутник и она покинет его. Тогда я окажусь в безмолвном, спокойном мире, где нет ни шума, ни суеты, ни расчета. Я буду еще спокойнее, чем сегодня. А жизнь на земле обретет свое завтра, одни люди умрут, но их место займут другие».

В таком состоянии Хамид оставался довольно долгое время. Он был по‑своему счастлив. Не тем счастьем, которое чувствует человек, достигнув удовлетворения своей страсти после долгих душевных волнений, и не тем счастьем, которое рисуют наши мечты. Нет! Это было почти физически ощущаемое наслаждение покоем. Однако длилось оно не дольше, чем все другое.

Иногда Хамид уходил вечером в поля. Последние лучи осеннего солнца ласкали увядающий, словно вдруг одряхлевший мир. Кругом чернели оголенные кустики хлопка, торчали голые стебли кукурузы. Хозяин срезал ее на корм скоту, и, поверженная, она упала на землю. Хамид бродил по своим любимым местам, связанным с дорогими сердцу воспоминаниями, но они больше не затрагивали струн его души.

Слава богу, подобное состояние длится недолго. Как бы ни была глубока апатия, охватившая нас, мы не можем пребывать в ней вечно. Потому что всему живому свойственно страдать и надеяться.

Хамид однажды почувствовал, как бесполезно проводит он время, какую скучную жизнь ведет. Чем его жизнь отличается от вечного упокоения — покоя небытия? И он стал искать себе какое‑нибудь занятие. Снова стал ходить на поля и наблюдать за работой феллахов, за ростом посевов, а потом, возвратившись домой, делал смотрителю замечания. Неожиданно он обнаружил, что жизнь его обрела некий смысл.

Через несколько дней, в два часа пополудни, Хамид отправился с одним из братьев на ферму. Солнце палило немилосердно, под его лучами изнывала земля. Неожиданно на дороге он увидел женщину, которая возвращалась в деревню. Хамид спросил брата, кто это такая? Они всмотрелись и узнали Зейнаб. Значит, она относила обед Хасану. Хамид почувствовал, как что‑то кольнуло его. Он замедлил шаги. Когда они поравнялись, Зейнаб поздоровалась и, не останавливаясь, прошла мимо. Когда она скрылась с глаз, брат, повернувшись к Хамиду, произнес:

— А ты помнишь Зейнаб до замужества? Обычно после свадьбы полнеют. А она так исхудала!

Они дошли до клеверного поля и сели под дерево на берегу канала. Подошел феллах, работающий на поливке, и сказал, что на сегодня он закончил работу. Братья остались у канала одни. Они смотрели на воду, на воробьев, которые прыгали вокруг, на чистое далекое небо и негромко беседовали. Потом замолчали, и каждый погрузился в свои мысли.

«А ты помнишь Зейнаб до замужества?» Эти слова Хамид мысленно повторял много раз. Он никак не мог понять, почему они так взволновали его. Мрак вокруг, казалось, сгустился, не было слышно ни одного звука. Хамиду стало не по себе, он предложил брату вернуться. Как только они пришли домой, Хамид поднялся к себе и закрыл на ключ комнату. Бурный порыв чувств внезапно овладел им. Да, Зейнаб замужем. Она напоминает об этом всякий раз, когда он пытается с ней заговорить. Но пусть, ему все равно, замужем она или нет. Он хочет обнять ее, прижать к груди, и целовать, целовать без конца… Он больше не хочет жить без нее.

«Довольно пустых мечтаний, поисков неземной, блаженной любви! — думал он. — Во что бы то ни стало я должен встретиться с ней наедине, обнять, привлечь к себе. Теперь я понял, что люблю ее, да и она меня любит.

Что разъединяет нас, что удерживает? Брачный контракт с Хасаном? Разве может какой‑то договор запретить человеку следовать велению своего сердца? Сама природа создала нас друг для друга. Глупо, нелепо отказываться от любви, оглядываться на других, на какие‑то там контракты — они ничего не стоят, люди сами делают из них фетиш!»

Хамид быстрыми шагами ходил взад и вперед по комнате, возбужденный, взволнованный. Он готов был немедленно идти к Зейнаб, открыть ей свое сердце и услышать в ответ слова любви.

Солнце меж тем закатилось. Небо раскинуло свое темное покрывало. Мир готовился встретить ночь. Вдруг Хамид услышал стук в дверь: его звали ужинать. Аллах всемогущий, да может ли он сейчас даже помыслить о пище?

Потом он улышал, как о нем справляется отец. Постаравшись успокоиться и скрыть следы волнения, Хамид спустился вниз. Поздоровавшись с присутствующими, он сел за стол, но к еде почти не прикоснулся. Когда кончили ужинать, он вышел из дому. Ночь напомнила ему, что настало время покоя для усталых тружеников и что Зейнаб в этот миг находится в объятиях мужа.

В объятиях мужа! О, как жестока ты, ночь! Зейнаб в объятиях мужа, а ему, Хамиду, уготованы только тоска и страдание! Аллах! Зачем суждено было ему встретить Зейнаб? Как теперь вернуть ее? Этой молчаливой, беззвездной ночью найти какой‑то выход невозможно. Нужно ждать утра.

А утром, когда взошло солнце, измученный Хамид крепко спал в своей постели. Он проснулся в полдень. Поел и вышел из дому. Когда он очутился вблизи поля Халила, он сел в тени дерева, поджидая, не пройдет ли мимо Зейнаб, как это не раз бывало. Он хотел увидеть ее, поздороваться, — больше он ничем ее не обеспокоит. Кругом царила тишина. Хамид не отрывая глаз смотрел в ту сторону, откуда должна была прийти Зейнаб. Как только вдалеке мелькнул ее силуэт, он медленно встал. Когда Зейнаб подошла ближе, он поздоровался и пошел рядом с ней.

— Зейнаб, — спросил Хамид наконец, — неужели ты забыла прошедшие дни?

Она не ждала подобных слов. Что случилось с Хамидом, что привело его сюда? О, аллах! Зачем он говорит это после столь долгого молчания? Чего он хочет от нее?

— Нет, — ответила она, — не забыла, но я вышла замуж.

Хамид не сказал больше ни слова. Ему стало больно и стыдно: зачем он признался замужней женщине в своих чувствах? Он, верно, сошел с ума. Ведь он не перенесет людского суда, когда пойдут все эти кривотолки. Он порывисто сжал руку Зейнаб и, прощаясь, сказал:

— Будь счастлива! Дай бог тебе с Хасаном счастливой жизни!

Он свернул на боковую тропинку и поспешно воротился домой. В комнату свою он вошел другим человеком. Он принял твердое решение отринуть or себя все эти пустые чувства, причиняющие одни страдания, и искупить свои грехи — ведь последние годы нечистые мысли днем и ночью владели им, он дошел до того, что мечтал о встрече с девушкой, об отношениях, которые могли между ними возникнуть. В этом проявилось не что иное, как испорченность его натуры. Самым же ужасным было то, что он вздыхал попеременно то об одной, то о другой девушке.

Приезжает Азиза — и вот уже она его заветная мечта. Он восхищается ею, мечтает о ней, пишет письма, полные любви, страсти и тоски. Азиза покидает деревню — и он возвращается к Зейнаб, ищет встреч с нею и смущает вопросами о прошедших днях. Переехав в столицу и познакомившись там с красивой девушкой, он возгорается к ней любовью и в разговоре с ней забывает все свои прежние печали. Что же это такое, в конце концов? Каким порочным должно быть сердце, способное вместить любовь ко всем прелестным созданиям на свете, к этим очаровательным розам! Может быть, он родился под несчастливой звездой? Нет! Это наверняка какая‑то болезнь, снедающая его душу.

…А может быть, это жажда любить, переполняющая сердца юношей, беспрестанно волнует их, влечет на поиски той половины души, с которой душа их была слита в вечности и которая покинула своего двойника в начале творения. Обе половинки мечтают соединиться, но одна сокрыта под покрывалом, под паранджой и, мучая своего бедного друга, сама терзается в мрачной тюрьме… Да, это так!.. Что иное могло привести к тому, что Хамид, сдержанный, скромный юноша, поддался игре страстей, стал сумасбродом, почти маньяком? Сильнее любви ничего нет на свете. Она взволнует любое сердце, воспламенит любую душу. Она дарит счастье и радость, ласки любимой, ее нежные улыбки и страстные взгляды или же ввергает несчастного влюбленного в пучину отчаяния, если поиски возлюбленной тщетны.

Но Хамид ни о чем себя не спрашивал, не хотел искать себе оправдания; он думал лишь об искуплении грехов. Если он не покается, чаша его грехов опустится так низко, что его унесет мутный поток порока, он позабудет о чистых помышлениях, устремится навстречу постыдному будущему, навстречу низости и подлости, гибели совести и чести, навстречу пустой, угрюмой жизни. И смерть положит конец столь ничтожному существу, как он, который жил и умер, не сделав никому добра. Нет ничего более мучительного, чем представить себя выброшенным за порог жизни, в одиночестве бредущим по земле, чтобы исчезнуть во прахе, не оставив после себя и следа.

Это было тяжко еще и потому, что мечты и надежды Хамида были устремлены к будущему. Как бы искрение он ни повторял, что довольствоваться настоящим — истинное благо, все же будущее постоянно занимало его. Если сначала и могло показаться, что он отверг мысль своего учителя Касима Амина утверждавшего, что смысл человеческой жизни заключен в том, какой след оставляет по себе человек своими трудами, однако в действительности Хамид помнил слова учителя и уповал на будущее. Правда, иной раз все валилось у него из рук, депрессия овладевала им, и тогда он задавал себе вопрос: зачем жить? Но потом депрессия сменялась подъемом, и Хамид забывал о своих страданиях.

Теперь Хамид напряженно думал о том, как ему искупить грехи. Молиться и возносить мольбы к аллаху, прося простить его? Но за что? Какое преступление он совершил?.. Разве он виноват, что творец заронил в его душу, как в душу любого юноши, чувство любви? Если окружающий мир полон искушений, то в чем заключается человеческий грех? Пусть мир искупает свою вину. Если таким сотворил мир аллах, то, значит, такова уж была его воля.

Несмотря на все эти мысли, Хамид с каждым днем сильнее ощущал тяжесть своих проступков. Прошлое угнетало его. Но где найти сочувствие, понимание? И он вознес мольбы к аллаху, устремил взоры к небу. Печальными глазами, полными слез, посмотрел он на огромный ослепительно‑голубой купол и смиренно преклонил колени. Он воздел руки и, кончив молитву, поднял их к лицу, как бы неся в ладонях своих милость аллаха — утешение скорбящему.

Как удивительно устроен человек! Он идет по жизни спокойно и уверенно, руководствуется велением разума, но стоит печали одолеть его, как он падает духом, всего страшится и взывает о помощи к творцу земли и неба. Он кладет земные поклоны, признаваясь в своей слабости и бессилии. А когда чувства приходят в равновесие и жизнь возвращается в обычное русло, к человеку возвращается здравый смысл, и он опять забывает — на время — о высшей силе.

Хамид преклонил колени и долго смотрел на небо — человек, потерпевший кораблекрушение, ищет глазами полоску спасительной суши.

Небо сияло безмятежной голубизной. Его не трогали молитвы, оно оставалось равнодушным к людским несчастьям. Деревенские дома, видные из окна дома Хамида, стоят такие же, как всегда, ничего не изменилось. Меняется только то, что само по себе обладает изменчивостью. Однако человек склонен видеть предметы такими, какими рисуют их его чувства. Вещи имеют радостный вид, если человек смеется и весел, но выглядят грустно и мрачно, если печаль нашла дорогу к его сердцу. Человек полагает, что имеет над ними власть и может распоряжаться ими, но они воздействуют на него в той же мере, что и он на них.

На следующий день в деревню прибыл мудрый шейх Масауд — один из известных святых людей их провинции. Его ждали многочисленные приверженцы. Все выражали радость по поводу прибытия старца. Каждый надеялся сподобиться благодати, поцеловав руку праведника, хотя и опасался, как бы этот просветленный душой не открыл некоторые упущения касательно соблюдения религиозных обрядов. Святого пригласил в деревню шейх Амир, один из самых богатых и родовитых ее жителей, хранитель древних заветов, фанатично преданный своему учителю. Было устроено великолепное угощение. Закололи молоденьких барашков, вытребовали повара из ближайшего городка, дабы тот приготовил пищу для шейха, отрешившегося от бренного мира. Святой занял большую гостиную, выложенную красным кирпичом, расписанным многочисленными рисунками.

У стен стояли диваны и стулья. Народа собралось много. Селяне входили, почтительно кланялись, лобызали руку шейха, а потом занимали свои места. Наконец в гостиной не осталось ни одного свободного стула, многие остались стоять по углам и у дверей, стремясь вобрать в себя благодати от одного лицезрения шейха. Святой изредка шепотом обращался к своим соседям, протягивал руку тем, кто желал к ней приложиться. Иногда он кончиками пальцев касался своих почитателей, призывая на них благословение божье.

Расставили столы. Перед шейхом и окружавшими его знатными людьми поставили подносы с аппетитными блюдами. Хозяин дома занял место рядом со своим гостем, особо предлагая ему каждое блюдо и время от времени прося благословить присутствующих. Он был безмерно рад визиту пречистого шейха и твердил о своей признательности ему. Святой отвечал на все со скромностью, соответствующей его достоинству. Рядом стоял другой, обычный стол, на котором была расставлена простая, обычная пища. Вокруг него расположились бедные феллахи. Если бы у святого шейха была в душе хоть капля совести, его бы замучил стыд: как он, раб аллаха, подвижник, взыскующий блаженства в ином мире, сидит на мягком диване и поглощает изысканные блюда в то время, как эти простодушные труженики теснятся на жесткой циновке и довольствуются подачками с его стола. А если вспомнить его пустой, праздный образ жизни? Он странствует по стране, чтобы сладко есть, пить и пустословить, в то время как феллахи трудятся в поте лица день и ночь и кормят всю страну… Но сомнительно, чтобы в сердце безродного, невежественного самозванца жила совесть. Он промышлял мошенничеством. Проведя в стенах богословского университета Аль — Азхар десять лет, он не научился ничему. Когда он увидел, что на поприще науки успеха ему не добиться, а отец перестал посылать ему деньги, он бросил науку и пошел куда глаза глядят. Нарядился в лохмотья, отпустил волосы, на дикаря стал похож, хотя выдавал себя за святого факира. Однако это занятие не принесло ему хорошего дохода. Тогда он немного отмылся, надел на голову укаль — платок, какой носят бедуины, — и начал проповедовать учение «ал — Умума» — «о родстве по дядьям с отцовской стороны», благо бедняки верят, что у кого нет дяди со стороны отца, то это означает, что сам шайтан ему дядя.

После ужина перед домом старосты совершили зикр — торжественное молебствие. Люди обступили шейха и стали медленно раскачиваться справа налево. Тот громко орал, и крики его напоминали вопли погонщиков верблюдов. Кричал он в такт движениям молящихся. В ночной тиши непрестанно и однообразно звучало имя аллаха. Раскачивание из стороны в сторону и пение все ускорялись, так что разобрать слова молитвы сделалось трудно. Люди пришли в экстаз. Они крутили головами, качались, как пьяные, почти не понимая, что говорят и что делают, а имя аллаха выдыхали из глоток с такой силой и яростью, как будто бросали его в лицо врагам. Ритм движений все ускорялся, и со стороны можно было подумать, что это сборище сумасшедших или пьяных до помрачения рассудка. Голос шейха назойливо звенел в ушах, подхлестывая этих несчастных! Когда кто‑нибудь, теряя рассудок, выкрикивал какие‑то бессмысленные слова, и их подхватывал другой, третий, шейх успокаивал всех своими окриками. Луна взирала на пляску безумцев и спокойно и как бы насмешливо улыбалась. В молчании ночи стоголосое эхо отзывалось протяжным стоном: «Аллах!» Хриплые голоса сотрясали воздух, а небо и земля остались немы: людские молитвы были тщетны.

Когда шейх понял, что силы молящихся истощились, он приказал всем замолчать и выкрикнул одно из имен аллаха. Все подхватили его крик и вскоре вновь пришли в прежнее экстатическое состояние. Тогда шейх выкрикнул другое имя аллаха, потом третье, четвертое. Ночь минула, так и не подарив никому никаких благ. Все разошлись по домам, уповая на то, что когда‑нибудь им воздастся сторицей.

Во время молебствия Хамид сидел в гостиной. Ему очень хотелось присоединиться к молящимся и взывать к аллаху вместе с ними. Может быть, так он искупит свой грех? Хотя в глубине души он был убежден, что приверженность к бесноватому шейху — истинное безумие, однако печаль и страхи последних дней ослабили его волю. Он решил на следующий день пойти к шейху, облобызать его руку и стать его последователем. Да, он исповедуется во всех грехах и облегчит тем самым свои страдания. Завтра же он присоединится к тем, которые боятся, что их дядей окажется шайтан.

На следующий день Хамид отправился к шейху Масауду. Шейх Амир представил его святому и вышел, оставив их вдвоем. Хамид начал исповедоваться:

— У меня есть двоюродная сестра, дочь моего дяди по отцу. Когда мне было лет шесть, все твердили, что я женюсь на ней. Поэтому я относился к ней так, как ни к одной из двоюродных сестер: делился с ней всем и оберегал ее. Однако наступил день, когда нам пришлось расстаться. Я жил надеждой на скорое будущее, когда мы соединимся навеки. Я все время думал о ней и лелеял ее образ в глубине своего сердца. Когда мне исполнилось шестнадцать, во мне вспыхнула страсть — образ любимой преследовал меня долгие ночи. В то время я встретил одну деревенскую девушку — я полагаю, господин шейх, что могу позволить себе не называть ее и не рассказывать о ней подробно.

— Да, да… — пробормотал шейх.

— Ее внешность очаровала и ослепила меня. Она в самом деле была красавицей: огромные черные глаза, щеки цвета чайной розы, стройный стан, тонкая талия, нежные пальцы, приятный голос — все в ней было прекрасно. Но в те дни душа моя была чиста, и даже самая красивая девушка не могла бы легко проникнуть в мое надежно защищенное сердце. Однако если я долго ее не видел, какая‑то необъяснимая сила толкала меня идти на поле, где она работала, помогать ей, а потом возвращаться вместе, болтая обо всем и ни о чем. Настал день, когда эта девушка вышла замуж. Я дал себе обет забыть ее навеки. «Она принадлежит другому. Даже думать о ней непристойно и грешно», — рассуждал я. Я вернулся к мечтам о двоюродной сестре. Мы встретились, обменялись несколькими словами. Казалось, все шло хорошо. Однако вскоре ее выдали замуж за другого. Тогда мною овладела безутешная скорбь. Я пришел в какое‑то странное состояние, непонятное для меня самого. Все вокруг стало мне безразлично, сожаления о прошедшем и мысли о будущем не покидали меня. Этот мнимый покой длился недолго. Недавно со мной случился приступ отвратительной дикости, который и заставил меня тебе исповедоваться. Я почувствовал непреодолимое желание овладеть чужой женой, женой феллаха. Я не боялся людского суда. Но аллах поистине велик! Я овладел собой в тот миг, когда уже погибал…

— Да, да, слушаю тебя…

— Я уже рассказал тебе все, отпусти мне грехи мои, наставь на праведный путь.

Хамид умолк. Шейх протянул ему свою руку и произнес несколько слов, объявив себя его дядей с отцовской стороны. Хамид попрощался с ним радостно, в полной уверенности, что сподобился благодати. Он вошел в свою комнату и сел перед окном. Некоторое время он сидел так, ни о чем не думая, на губах его застыла блаженная улыбка.

Но едва только день начал угасать, к Хамиду возвратилась прежняя боль. И прибавились новые страдания: как мог он исповедаться человеку, который не способен понять подобные чувства? На все его слова шейх отвечал только коротким, бессмысленным «да».

Это ли не позор — получить отпущение грехов от такого тупицы! Черт бы побрал этого мошенника… Если бы шейх Масауд находился тут же, Хамид не мог бы поручиться, что не прибьет его. Наконец он опомнился и постарался хоть немного успокоиться. В душе его раскаяние вновь стало бороться со страстью. Грудь его сжималась от боли, а сердце стремилось к возлюбленной. Его губы, опаленные огнем любви, жаждали женских губ, щек, поцелуев. Под низким осенним солнцем умирали поля, а Хамид все вспоминал прежние поцелуи и любовные объятия. Он был полон раскаяния и желания искупить грехи, а чувства в нем пылали, стремясь обрести возлюбленную, которая бы подарила ему счастье. Там, где в борьбу вступают чувства и разум, победа за тем, кому помогает природа.

Ночь раскинула свой шатер, и мир погрузился во тьму. С последним лучом заката слетел на землю нежный ветер. Хамид стоял на пороге своего дома, не зная, что ему делать, какой путь избрать.

Через несколько дней он оставил милую сердцу деревню и уехал в столицу, надеясь там найти утешение для души, успокоение совести и зажить наконец тихой, размеренной жизнью.

 

Глава II

Через месяц после отъезда Хамида его братья также приехали в Каир. Хамида они дома не застали. Подождали до ужина, но Хамида все не было. Прошли сутки. Ждать дальше было, очевидно, не к чему. Братья встревожились и, расстроенные, послали письмо отцу. Тот сразу же приехал, забросал сыновей вопросами, но так ничего и не узнал. В отчаянии заломив руки, с полными слез глазами, он вошел в комнату сына и сел на диван, горько сетуя на судьбу, принесшую несчастье в их семью. Что с Хамидом? Где он? Может быть, покончил с собой? Но отчего? Ведь, кажется, никакой причины для самоубийства у него не было. Однако он оставил братьев, семью, не сказав никому ни слова…

Все краски мира поблекли в глазах несчастного отца. Душа его разрывалась от горя. Вдруг, обведя глазами комнату, он увидел портрет сына. Юноша смотрел с портрета спокойно и доверчиво. В глазах его не было ни тревоги, ни следов печали. Отец подошел к портрету, пристально вгляделся в него, потом снял со стены, поцеловал и прижал к груди. Но слезы душили его, и, горько рыдая, он опустился на стул.

Однако много ли пользы от тоски и слез? Нужно предпринять розыски. Найти Хамида живым или мертвым. Но прежде чем заявить в полицию, отец решил просмотреть бумаги сына. Среди них оказался конверт, на котором было написано:

«Моему глубокочтимому отцу».

С быстротой молнии он распечатал его и прочитал следующее:

«Моему отцу, матери, моим братьям и семье.
Хамид».

Недавно я исповедовался одному шейху, которого почел за святого. Я думал найти успокоение, но мои страдания и боль только усугубились. Сегодня я открываю свою душу вам — людям, которых я люблю, в надежде, что вы простите несчастного, измученного тягостными думами, который ушел неведомо куда, надеясь обрести утешение. Может быть, когда‑нибудь я еще вернусь к вам, а может быть, эти слова будут последним моим приветом.

Два года тому назад сердце мое настойчиво позвало меня к любви и наслаждениям. Воображению моему рисовались картины цветущих садов, я слышал пение и щебет птиц; кто‑то неведомый открыл мне, как прекрасна может быть женщина, какое счастье ожидает человека в любви. Этот кто‑то нашептывал мне сладкие слова, уверяя, что жизнь без любви тускла и бессмысленна. Я мнил, что это ангел счастья, и рвался навстречу этому счастью, навстречу любимой, со всей страстью юности. Но вокруг царила лишь бесплодная, бескрайняя пустыня, и я ничего не мог в ней найти. Наконец в дальней стороне передо мною, как мираж, возникла девушка. Она была моей двоюродной сестрою. Она обратила на меня свои очи, полные робкой стыдливости. Я вгляделся в них и понял, что девушка эта тоже мечтает встретить преданное сердце. «Два одиноких сердца сблизятся», — сказал я себе. Однако как далеки мечты от действительности! Девушка скрылась в глубине своей темницы, я же был застенчив и довольствовался малым. Лишь в воображении я продолжал рисовать картины счастья и расстилать ковры блаженства.

В нашей деревне я часто бывал среди феллахов. И вдруг встретил однажды среди них девушку, которую небо предназначило быть на земле вестницей любви. Увидит человек эти прекрасные глаза, над которыми дугами изгибаются брови, — и ранят они сильнее стрелы. Ее грудь, угадываемая под широким платьем, рождает в душе томительные желания. У нее тонкая талия, пышные бедра и стройные ноги. А открытый взгляд говорит о чистом, добром сердце. Меня зачаровала ее красота: хотелось ни на минуту не расставаться с ней, не отрываясь смотреть на нее и радоваться жизни. День ото дня это чувство во мне росло. Неодолимая сила влекла туда, где она находилась. Я стал постоянно уходить в поля. Увидя феллахов, я направлялся прямо к ней. Помню, как‑то они переносили кирпич с площадки, где он сушился, и укладывали его в штабеля. Работа эта нехитрая: люди становились между площадкой, где были разложены кирпичи, и штабелями. Феллах, стоявший первым у площадки, бросал кирпич, другой подхватывал его, передавал третьему и так далее, пока кирпич не достигал своего места. Огромной радостью для меня было стоять рядом с той девушкой и ловить кирпичи, которые она бросала. Часто я оставался там до конца рабочего дня. Почему я полюбил эту работу? Потому ли, что ее рука касалась кирпича? А может, потому, что она прижимала кирпич к груди перед тем, как бросить его, и он хранил тепло ее тела? Не знаю. Только мое чувство к двоюродной сестре, которое я называл любовью, было совсем другим. Я лишь хотел всегда находиться рядом с этой девушкой, держать ее за руку и прижимать к груди. Но когда я возвращался домой, я забывал обо всем.

Потом настали иные времена. Приезд Азизы — двоюродной сестры — прервал мои прогулки на поля и дружбу с феллахами. Мое внимание целиком сосредоточилось на Азизе. Я пытался найти какой‑нибудь предлог, чтобы хоть час побыть наедине с любимой. Но такой случай не представлялся, и душа моя попеременно погружалась то в рай надежд, то в ад отчаяния.

Заветной моей мечтой сделалась женитьба, в мечтах я уже видел будущую семейную жизнь с Азизой. Я считал этот брак делом решенным, поскольку еще в детстве думал об этой девушке как о своей невесте.

Я всегда относился к ней с необычайной нежностью. Когда же понял, что мне так и не удастся побыть с ней наедине, то во мне вспыхнул яростный гнев на обычаи нашего общества. Я отвергал все его устои, отрицал все законы. И до сих пор я считаю брак в том виде, как он существует у нас, величайшим позором, я считаю, что брак без любви унизителен, постыден для человека.

Но время неумолимо двигалось вперед. Я изнемогал под натиском черных мыслей и ужасающих кошмаров. Потом наступило забвение. Есть ли хоть что‑нибудь в этом мире, чего не могло бы уничтожить забвение?

Пришла весна, оживила людские сердца и принесла в мир обновление. Пробудила она и мое сердце. Я вспомнил мою феллашку Зейнаб, которая теперь была уже замужем, и мысленно пожелал ей счастья. И снова ко мне вернулись мысли об Азизе. Теперь я думал только о ней, ее одну любил. Я жаждал одного — встречи с нею. Нам удалось обменяться несколькими письмами, после которых наступил долгожданный час свидания. И что же? Этот час прошел в гробовом молчании в тиши безмолвной ночи.

Потом моя двоюродная сестра также вышла замуж, прислав мне на прощание письмо. Печаль овладела мною. Однако вскоре мысли мои вновь обратились к Зейнаб. Мечты о ней заполнили всю мою жизнь, я чуть не сошел с ума. Я решил увидеть ее, прижать к груди, покрыть поцелуями, я был готов на все безумства влюбленного.

Но ничего этого не случилось. Я встретил ее; заговорил о прошлом. Но она напомнила мне о том, что она замужем, и это охладило мой пыл, воздвигло между нами преграду.

Эта встреча добавила страданий моему истерзанному сердцу. Они повергли меня в пучину тоски, добро обратилось для меня во зло, счастье — в горе, надежда — в отчаяние. Ах, если бы в тот миг чья‑то чистая душа открыла мне объятия, где я обрел бы приют и покой! Но я находил утешение только в собственной душе и скрывал свои заботы, хотя это и было двойной пыткой. С каждым часом я страдал все сильнее. И наступил день, когда силы мои иссякли, свет словно померк в очах, я погрузился в бездну отчаяния.

Случилось так, что как раз в это время в нашу деревню прибыл шейх Масауд, глава дервишей. Была устроена церемония зикра. Я долго наблюдал, как людская толпа в ночном мраке призывала аллаха. И я подумал тогда: если этот человек умеет облегчать человеческие страдания, я буду первым его последователем. После полудня я пошел к нему и рассказал всю свою историю. Он произнес свои затверженные слова, а я, глупец, вышел счастливым. Но едва зашло солнце, как мой поступок предстал в совершенно ином свете, я понял, что совершил глупость… Через несколько дней я уехал в столицу.

С того дня я не переставал размышлять о пережитом, о любви, которая жила во мне. Я наконец избавился от колебаний и пришел к твердому решению: я покидаю братьев и семью, хотя разлука эта принесет мне страдания. Вот почему, отец, я написал это письмо; надеюсь, что оно хоть немного утешит тебя… Я же, истерзанный и измученный, спешу навстречу неизвестному.

Одному аллаху ведомо, в каком состоянии я приехал в столицу. В первый же день я попытался найти дело, которое отвлекло бы меня. Но с наступлением ночи воспоминания вновь отыскали дорогу к моей душе. Передо мной бесконечной вереницей потянулись события прошлого. Ах, какие муки суждено мне было испытать! Всякий поймет, как тяжко человеку, особенно молодому, пережить крушение всех надежд. Душа несчастного изнемогает от непосильных страданий. Однако если эта пытка не сломит юношу, то, может, напротив, закалить его волю, ум, способность рассуждать здраво. Мне захотелось постигнуть причину моих неудач.

Первое, о чем я спросил себя: почему я полюбил двоюродную сестру? Я знал ее с детства, мы росли вместе. Потом расстались, когда она должна была надеть чадру. После этого мы не встречались ни разу. Отчего же во мне вспыхнуло чувство к ней? Из‑за воспоминаний детства? Ведь они так сладки! Или оттого, что я наделил ее неземной красотой и вообразил спутницей всей моей жизни? А может быть, из‑за тетушек, которые, когда я был маленьким, называли меня ее женихом?

Однако надо сознаться, что в то же время я замечал, что стоило нам расстаться, как я сразу же забывал о ней. Сейчас я не «поручусь, что вообще любил ее. Может, тому виной фантазия? Да и сама любовь, по сути своей, не есть ли самая настоящая фантазия? Таково было мое чувство к двоюродной сестре. Можно ли его назвать любовью? Не уверен. А если это настоящая любовь, то почему сегодня я так спокоен? Дело, наверно, в другом: сама природа властно влекла меня к женщине, с которой я мог бы увековечить свой род. Такой женщиной мне казалась тогда моя двоюродная сестра.

Мысли теснились в моей голове, но я не мог ответить на вопрос: почему же я полюбил? Тогда я пожелал разобраться в чувстве к прекрасной феллашке, захватившей мое воображение. Почему я бежал туда, где находилась она, наслаждался ее взглядом, голосом, ходил за ней следом? Если б только я мог разобраться, подлинная ли эта любовь, или тоже лишь зов природы, выражение стремлений будущего поколения появиться на свет божий! Если бы я любил, я не забыл бы о ней даже после приезда двоюродной сестры. Если же меня к ней влекли только силы природы, то почему же я никогда не хотел обладать ею? Я и сегодня не стремлюсь к этому, мне просто хотелось говорить с ней, сидя в укромном уголке, целовать ее, слышать ее милую речь, ласковые слова…

Я никак не мог понять своего истинного отношения к этой девушке. Много часов провел я, погруженный в печальные размышления. И вдруг меня осенило.

Да, целью моей было поговорить с этой поденщицей, побыть с ней наедине, целовать ее. Однако зачем? Чего я втайне ждал? Разве я не надеялся на большее? Я все‑таки попался бы в сети природы, которая обманом и хитростью привела бы меня к продолжению рода. Да, это так. Девушка была прекрасно сложена, красива, сильна. Oт нее исходил аромат юности. Наш сын унаследовал бы лучшие черты своих родителей. И таким образом совершилось бы движение вверх по лестнице эволюции.

Тут меня охватила дрожь. Я почувствовал, что все мое существо протестует, требуя от разума не переходить определенную грань. Хватит с нас этой философии, которую преподносят нам французы и англичане! Давайте держаться того, что нам завещано отцами, чтобы идти вперед спокойным, размеренным шагом. Я не хочу нарушать законы и обычаи предков, следовать зову страсти и руководствоваться в жизни философскими учениями европейцев. Обычаи наших отцов освящены временем, а новые идеи едва вышли из колыбели разума.

Однако победило все‑таки разумное начало. Оно взяло верх над убеждениями моей среды, и полет моей мысли стал свободным и независимым. Мой разум шел по пути размышлений без робости и страха. Я смеялся над любовью, скорбел о ее порочности — и сожалел о ней.

И тогда возник все тот же старый вопрос — вопрос о семье. В свое время все мои суждения о браке были продиктованы протестом против социальной несправедливости. Сейчас я стал думать о браке по‑новому, без лишнего волнения и горячности.

Эта проблема занимала меня с ранней юности, когда первая искра любви запала в сердце. Больше всего толкала к таким размышлениям среда, в которой я жил. У нас любые внебрачные отношения между мужчиной и женщиной считаются связью низменной, будь это чистая любовь, дружба или просто вежливое внимание одного человека к другому. Это‑то и помогло мне понять истину, тем более что порочность нашего общества легко обнаружить, особенно такому внимательному наблюдателю, каким был я в ту пору. У меня вызывали презрение интимные отношения между женщиной и мужчиной, я признавал только сердечное волнение и упоение поцелуями. Все остальное представлялось мне низким, отвратительным преступлением против невинности ради удовлетворения своей похоти. За примерами далеко ходить не надо: большинство людей стремится к браку как к средству удовлетворить свою животную страсть.

Потом мои раздумья потекли по другому руслу. Я решил проверить, насколько приложимы мои теории к реальной жизни.

Мир — колесо, вращающееся в бесконечности. И всякий предмет в океане жизни только точка этого колеса. Так и современное поколение только точка в океане вечного и бесконечного бытия, которое началось неизвестно когда и неведомо когда кончится. Этому вечному круговороту природы служит присущее человеку и животным, да и всему живому, стремление к продолжению рода. Люди хотят увековечить свой род. Эта могучая сила движет миром.

Я считаю, что в старые времена индивидууму и обществу было легче жить. Человек, занимающий высокое положение в обществе, влиятельный и физически сильный, а следовательно, способный производить сильных особей, покупал тех рабынь, какие ему нравились. Такой характер отношений, конечно, не способствовал возникновению взаимной любви между мужчиной и женщиной, но он удовлетворял нужды общества. И если бы не унижение женщины, я сказал бы, что этот путь ближе всего к природе и закону. Сегодня же люди утверждают, что живут в эпоху общественного прогресса, а положение на самом деле создается поистине бедственное. Зачастую юноша и девушка вступают в брак, не зная и даже не видя друг друга.

Размышляя таким образом, я понял наконец, в чем причина моей любви к двоюродной сестре: меня гнал инстинкт и желание познать счастье, если таковое вообще существует на свете. Я стремился увековечить свой род, оставить после себя потомство. Природа властно влекла меня к женщине, которая могла стать матерью моих детей. Удивляться тут не приходится: мужчина всегда ищет девушку, которая бы ему понравилась, и надеется, что она подарит ему здоровых детей. Если же у него нет выбора, он женится на любой женщине из своей среды. Теперь различия между классами столь велики, что многие считают представителей низших классов людьми низшей расы, а себя — элитой. И разве не этим объясняется то, что выбрал‑то я себе в жены двоюродную сестру, а не кого‑нибудь другого?

Я не общался с низшими классами общества, не было мне и никакой надобности обращаться к тем, кто считался выше меня. Но сегодня — сознаюсь, хотя и стыжусь этого признания, — несмотря на многочисленные серьезные пороки моей среды, я все еще смотрю на угнетаемые классы взглядом пусть неоправданного, но превосходства. А ведь среди феллахов я видел многих мужчин, которые поражали меня своим благородным обликом, учтивой речью, спокойным нравом, а также женщин, которые были несомненно красивы, умны и обходительны. Трудно преодолеть преграды, разделяющие классы. Мы нарушаем их только тогда, когда хотим сделать из представительниц низших классов объект для своих развлечений. Мы жаждем их и в то же время глубоко их презираем.

Мой выбор пал на двоюродную сестру, потому что я знал ее с детских лет, дольше, чем любую из знакомых мне девушек. Она могла дать мне счастье и выполнить вместе со мной долг природы. Потом я познакомился с той феллашкой, которая растревожила мою душу. Первая любовь уступила место второй, но я вернулся к первой, когда задумал жениться.

Я не собирался вступать в брак с феллашкой. Меня влекла к ней ее красота, я хотел смотреть на нее без конца и наслаждаться. Она казалась мне прекрасной ожившей статуей. Поэтому неудивительно, что я пропадал в полях.

О, как сладостно было целовать ее, прижимать к своей груди, ощущать ее покорность, видеть ее порозовевшие щеки, томный взор, трепещущие губы, невнятно что‑то шепчущие.

Конечно, не следовало забывать о цели хитроумной природы. Правда, сам я не стремился к обладанию этой девушкой, потому что мысль об увековечении рода для меня всегда неразрывно связана с мыслью о браке. Но природа не обращает внимания на те институты, которые установили сами люди для охраны семьи и общества. Природа смеется над ними. Она ослепила и меня. И я, безусловно, попался бы в ее сети, чтобы дать жизнь угодному ей сыну — представителю нового поколения.

В часы свидания с девушкой — феллашкой законы природы вели борьбу с законами общества. Природа не достигла желаемого, потому что я не преступил границы дозволенного и не дал свободы чувству из‑за эгоистического страха перед общественным мнением.

Когда я достиг этого пункта в моих рассуждениях, мне стало ясно, что ни двоюродная сестра, ни моя феллашка не годились мне в жены, хотя вторая и имела преимущество, потому что вызывала во мне восхищение. Я понял, что еще не встретил девушку, которая стала бы моей возлюбленной женой.

Я начал искать уединения, бредил о встрече с будущей подругой жизни. Но все мое существо вопрошало: почему ты ищешь именно жену? Найди сначала женщину, которая тебе понравится и осчастливит тебя и всю твою семью здоровыми сыновьями… Но я понимал, что подобная мысль — кощунство. Закон не позволяет встречаться с девушкой, не заключив с ней брачного контракта, не подписав свидетельства о браке. А это разве не подрыв семейных устоев, не оскорбление святости брака?

Подрыв семейных устоев? А что такое вообще семья? Разве я не могу сегодня жениться, а через месяц развестись? Потом взять в жены вторую, третью и от каждой иметь детей? Какой смысл имеет семья, которая может разрушиться в любую минуту? Если бы я хотел жениться, то не было бы большой беды, если бы моей подругой стала простая феллашка. Ведь все женщины одинаково необразованны и невежественны. А семья, построенная на любви, без сомнения, лучше, чем любая другая. Кроме того, замужняя женщина пользуется тем же уважением и почетом, что и ее супруг, ее половина.

Значит, не было бы греха жениться на феллашке, которая мне нравилась! Но я не женился, и на ней женился другой.

Что же мне теперь делать? Двоюродная сестра и другая девушка для меня теперь запретны, недоступны.

О аллах, один ты знаешь, как изныла, изболелась моя душа! Я убежден, что жизнь без любви — потерянная жизнь. Я же лишен этого чувства уже в юности, в дни весны, когда сердце пылает, а весь мир цветет. Восполнима ли эта утрата?.

О аллах! Укажи мне правильную стезю среди этого кромешного мрака! Я не в силах больше оставаться с моими дорогими родными. Горе мне. горе! Ради того, чтобы найти любимую, я должен бросить дом, родных и пуститься в скитания. Только тогда, когда я найду ее, я обрету счастье.

Я люблю отца, мать, всю нашу семью, но боюсь, что мое дальнейшее пребывание дома слишком тяжело и для них и для меня, потому что тревога и волнения уже не покидают меня и жизнь моя мне опостылела. Так не лучше ли мне уйти? Или я достигну своей цели и вернусь вместе с моей избранницей к отцу и матери, или без сожаления покончу счеты с жизнью, ибо не хочу пустого прозябания в этом мире.

Я знаю, что беру на себя трудную задачу. Но я думаю о тех, кто меня любит, ибо в противном случае я мог найти другой, более страшный и жестокий для них выход.

Теперь я прощаюсь с вами, мои дорогие отец, мать, братья и сестры! Об одном вас молю: не тревожьтесь за меня — жизнь слишком коротка, и не следует проводить ее в горестях и печалях. Примите мою искреннюю благодарность за то, что вы были всегда так добры ко мне. Да будет мир с вами!

Господин Махмуд закончил чтение письма. Как потерянный, обвел он глазами комнату, ничего не понимая. Слабый свет вечернего зимнего солнца блестел на косяке окна. Пол комнаты был пересечен лучами. Время текло медленно. Лучи становились все длиннее, и вот они уже протянулись к письменному столу, как бы указуя на преступника, на первопричину горя его сына. Да, Хамид читал много стихов. Их романтическая окраска, изящество образов ранили его сердце и овладели его душой. Потом, очевидно, он попал под влияние романов и повестей, герои которых умирали подле возлюбленной или же за нее. И тогда перед ним открылось все ничтожество тусклой обывательской жизни, тщетность людской суеты. Вместе с тем ему открылась и красота жизни, возвышенная любовь, счастье быть рядом с любимой.

Господин Махмуд, крайне расстроенный и огорченный, не видел ни солнечных лучей, ни письменного стола. Он то глядел в пол, то поднимал глаза к небу, взывая к аллаху, умоляя его вернуть сына домой. Он пребывал в таком состоянии до конца дня. Сыновья пришли из школы с опозданием — они увлеклись футболом. Сели ужинать. Господином Махмудом овладело какое‑то оцепенение. Он крошки не мог взять в рот во время ужина, даже не прикоснулся к пище.

Через несколько дней, долгих, тягостных, как страшный сон, он получил письмо от Хамида.

«Мой глубокочтимый отец! — стояло там. — Я чувствую, что причинил вам боль. Заклинаю аллаха, успокойтесь, не терзайте себя. Я не бедствую, работаю, и мне хватает на жизнь. Я постоянно благодарю вас за все, что вы мне дали. Надеюсь, придет день, когда я брошусь в ваши объятия и объятия дорогой моей матери. Разница между «прежде» и «теперь» состоит только в том, что раньше вы знали мое местопребывание, а в настоящее время — нет.
Хамид».

Я порицаю себя за доставленное вам огорчение. Но я жив, и пока все у меня благополучно… До скорой или далекой встречи шлю вам и всем родным мой сердечный привет.

Но разве такие слова могли утешить отца? Они только острей заставили его страдать. Если бы он знал, что сын умер, то предался бы отчаянию. Но постепенно бы смирился с волей аллаха. Сейчас же он знает, что Хамид жив, где‑то скитается и тяжким трудом зарабатывает на жизнь. Что для отцовского сердца может быть горше этого сознания!

Да, Хамид жив. Он ищет любимую и не находит ее, потому что все девушки закрыты традиционным покрывалом. Отец его склонился под ударами судьбы, он то предается скорби, то пытается быть терпеливым и ждать возвращения сына. А жестокое общество не замечает ни отца, ни сына. Оно знать не знает, что творится в их душах, и ничуть не встревожится, если сын погибнет в скитаниях или отец сойдет в могилу от сердечной тоски.

Так кто же она, возлюбленная Хамида? В каком гареме томится, страдая от неразделенной любви? Выросшая в роскоши и довольстве, она не может покинуть отцовский дом и отправиться на поиски любимого, чтобы приблизить их встречу, когда в их сердцах воскреснут высокие чувства и оживет надежда.

 

Глава III

Дня через три после отъезда Ибрахима Зейнаб сидела в комнате, где они расстались, и держала в руках оброненный им платок. Она думала о любимом, представляла себе, как он живет там, в далеких, неведомых краях, неся тяжкую солдатскую службу. Слезы текут у нее из глаз — горячие слезы, они струятся по щекам, безмолвно повествуя о жестоких страданиях молодой женщины.

Уже три дня сон бежит от глаз Зейнаб. Как только ночь опускает свое покрывало, несчастная плачет во мраке, и вздохи ее нарушают тишину ночи. Она мечется в постели, ни на минуту не смыкая глаз. Если Хасан спрашивает, что с нею, она жалуется на мигрень или боли в желудке, уверяя, что к утру все пройдет. И правда, утром, в суете и работе, она забывается, но в часы одиночества горе терзает ее.

В этот вечер Хасан, поужинав, как обычно, поднялся к себе в комнату, не подозревая, что жена сидит в гостиной и не сводит глаз с платка Ибрахима. Он долго ждал жену, потом спросил мать, где Зейнаб, но та ответила, что не знает. Он терялся в догадках, где его жена может находиться в такой поздний час, когда люди, совершив вечернюю молитву, уже разошлись по домам. Потом удивление сменилось беспокойством. Хасан места себе не находил, не зная, что ему теперь делать.

Его раздражение возросло, когда наконец на пороге появилась Зейнаб. На его вопросы она ничего не ответила, ей не хотелось, чтобы муж узнал, где она предается воспоминаниям. Хасан настойчиво потребовал объяснить, откуда она пришла. Чем дольше молчала Зейнаб, тем больше он сердился. Он все повышал и повышал голос и наконец в бешенстве закричал:

— Говори, где была! Я ненавижу женское вранье! Говори, где была этим вечером, не то узнаешь, как поступают настоящие мужчины!

Что сказать? Что она сидела в гостиной? Он спросит — почему? Как ответить на этот вопрос? Придумать что‑нибудь, скрыть свою боль? Солгать? И это будет не та обычная женская ложь, о которой говорит Хасан. Она развеет его подозрения. А если он почувствует ее хитрость? Почему не сказать, что она была в гостиной и плакала? Тогда он может спросить, кто ее обидел…

И она решила молчать; пусть думает, что хочет, совесть ее чиста, ничего плохого она не сделала.

Но разве была ее совесть так уж чиста? Она улеглась в постель и погрузилась в сон. Страшные кошмары мучили ее. Она проснулась и не могла сдержать плач, ее душили рыдания. Легкий первый сон отлетел от Хасана, он прислушался к стонам и вздохам жены. Сердце его смягчилось, как будто Зейнаб своими слезами залила пожар его гнева, как будто эту мрачную тьму прорезал светлый солнечный луч. Каждый вздох Зейнаб как ножом ранил его душу. Он не мог удержаться и спросил:

— Что с тобой, Зейнаб?

Едва он произнес эти слова, как Зейнаб разразилась безутешным, отчаянным плачем. Слезы потоком лились из ее глаз, рассказывая ночи о ее тоске и страхах. Рыдания прерывались горестными стонами, хватающими за сердце. Хасан встал с постели, зажег лампу, подошел к жене, стал нежно и ласково гладить ее по голове. Он спрашивал, что с ней, говорил, что любит ее, он был убежден, что всему причиной — сорвавшиеся у него с языка грубые слова. Ведь его Зейнаб такая скромная, такая гордая, она ведь верна супружескому долгу?

Трудно человеку признать свою ошибку. И мы стараемся исправить ее, но не признаться в ней. Но иногда мы легко делаем подобное признание. Если мы любим друга всем сердцем, то не только готовы открыто признать свои ошибки, но и обвинить себя в таком проступке, которого не совершали, лишь бы успокоить любимого. В таком положении оказался и Хасан — теперь он опять поступил так, как тогда, давно, когда Зейнаб вернулась с рынка и он спросил, что она там делала. Сейчас он снова обвиняет себя в грубости, просит прощения. Но слова его только усиливают страдания Зейнаб. К горю из‑за разлуки с Ибрахимом добавляются укоры совести. Ей мучительно сознавать, что она не может отдать своего сердца доброму, ласковому мужу.

— Что случилось? Что с тобой, Зейнаб? Ну можно ли как ребенок плакать из‑за какого‑то пустяка? Ну перестань же! Я был неправ, Зейнаб. Даю тебе слово, это никогда больше не повторится. Ты же знаешь, что я тревожусь, когда тебя долго нет. Я беспокоился, что ты пошла на поле или еще куда, а сейчас по ночам так холодно. Ну не плачь же…

Вот оно что!.. Он беспокоился за нее, боялся, что ей холодно. Его огорчают ее слезы. О аллах, почему, когда ты судил отдать ее Хасану, ты не вложил ей в сердце любви к нему? Почему они не встретились раньше, когда она жила предчувствием встречи с любимым? Может быть, тогда она нашла бы в Хасане друга жизни и сделала бы его счастливым? Вместо того чтобы лить слезы и страдать, они радовались бы сейчас жизни. Можно ли упрекать ее, ведь она вела борьбу с собой, стремилась отдать сердце законному супругу. Напротив, можно только восхищаться ее твердостью! Она изо всех сил старается угодить мужу. Виновата ли она, что ее сердце не принадлежит ему и сейчас, как не принадлежало прежде? Не следует ли нам простить несчастную и обвинить во всем жестокую судьбу?

Если бы кто‑нибудь в этот ночной час увидел скорбное лицо молодой женщины, услышал в тишине ее горестные вздохи, он не мог бы не почувствовать сострадания. А если бы он заглянул в ее сердце и увидел, как жестоко борются между собой чувство и долг, то назвал бы ее не иначе, как смелой воительницей, сражающейся с жестокой и грозной природой.

Из глаз Хасана, когда он увидел, как страдает Зейнаб, потекли обильные слезы, не менее горячие, чем слезы жены.

Так проводили ночь эти супруги: он молча плакал, страдая за нее, а она терзалась мукой, не находя себе места, оплакивая свою несчастную долю и томясь каким‑то тяжелым предчувствием.

Потом Хасан приподнял Зейнаб за плечи, усадил, обнял ее и прижал к себе с невыразимой нежностью и теплом. Он ласково заговорил с ней — так мать говорит с больным ребенком:

— Не сердись, Зейнаб… Я не хотел тебя обидеть. Если бы я знал, что ты так воспримешь эти пустые слова… Посмотри, как другие сердятся на своих жен. Я не стал говорить обиняками, все высказал тебе в глаза, потому что знаю, какая ты у меня рассудительная, и поймешь, как я боюсь за тебя. Если ты собираешься пойти куда‑нибудь вечером, предупреди об этом…

Эти слова глубоко тронули Зейнаб. Ей стало стыдно, она чувствовала себя преступницей. Но желание оправдаться, свойственное человеку, смущение перед Хасаном побудили ее произнести:

— А если б я тебе призналась, что весь вечер просидела в гостиной, что бы ты на это сказал?

Хасан с недоумением посмотрел на ее заплаканное лицо. В гостиной? Почему же она не сказала об этом раньше? Что она там делала? Только его глубокое доверие к жене не позволило ему продолжать задавать ей вопросы. Он лишь упрекнул ее за молчание, а потом прижал к себе нежно и ласково.

Он еще долго утешал ее, говорил о каких‑то пустяках, пока она не успокоилась. Тогда он потушил свет и лег рядом. Он решил дождаться, когда Зейнаб уснет. Однако не прошло и минуты, как его самого сморил сон. А она по‑прежнему не могла сомкнуть глаз, ей было еще более тяжко, чем три дня назад. Она упрекала себя за боль, которую причиняет мужу, и клялась отдать ему свое сердце, пытаясь уничтожить в себе любовь к Ибрахиму. Но внутренний голос спрашивал ее: а ты сможешь? Она видела рядом своего возлюбленного, его спокойную улыбку, чувствовала руку, обнимавшую ее за талию, слышала шепот: «Я люблю тебя….»

Как велика власть образа любимого человека! Она заставляет забыть обо всем, забыть все заботы и печали, забыть весь мир. Остается только он, его голос и улыбка. Он рядом, он обнимает, целует в губы и сам жаждет ответного поцелуя — и нет на свете большего счастья! Воспоминание о любимом — самая сладкая мечта, самый отрадный сон.

Зейнаб приподнялась на постели, как бы желая прижать к груди этот дорогой призрак, целовать его бессчетное число раз. Она сидела так долго, пока не затекли руки. Тогда она снова опустилась на подушку и забылась сном. Душа унеслась в заоблачные дали, по телу разлился блаженный покой. Но краток был ее сон. Не успел прокричать петух на балконе дома, как она поднялась, полная энергии и решимости. Как будто эти несколько часов отдыха вернули ей прежнюю силу. Поднялся и Хасан. Он пошел в мечеть, чтоб совершить утренний намаз. Отец его со своими сверстниками уже был там и читал молитвы. Едва Хасан закончил омовение, как муэдзин с мечети призвал рабов в дом аллаха, и его призыв повторило эхо. Возвестив спящим, что молитва благодатнее сна, муэдзин быстро спустился с минарета. Лестница была такой узкой, что если бы у муэдзина не было привычки подниматься и спускаться по ней каждый день, то вряд ли его голова осталась бы целой и невредимой. Совершив с верующими два ракаата, мулла покинул мечеть и направился домой, чтобы позавтракать, перед тем как идти в начальную мусульманскую школу, где он обучал детей. И феллахи разошлись по домам. Только старики остались в мечети, прославляя аллаха. Хасан поспешил домой. Зейнаб подала ему завтрак, а сама пошла за водой.

Она вышла рано, когда день только начинал сворачивать огромный шатер ночи. На дороге было еще темно. Над дремлющими полями, заросшими пышными стеблями кукурузы, чуть светлело небо. Воздух был напоен прохладой и ароматами, он бодрил и радовал сердце нежной лаской, пробуждал все живое ото сна. Умиротворенная природа молчала.

Зейнаб шла по дороге, припоминая события вчерашней ночи и свой разговор с Хасаном. И вдруг ей захотелось поскорей увидеть его. Она поспешила к каналу и торопливо наполнила кувшин. Но, вернувшись, она уже не застала мужа дома. Она опорожнила кувшин и опять пошла за водой, с удивлением спрашивая себя: зачем ей нужен сейчас Хасан, что она сказала бы ему, если бы встретила? Ведь ничего нового не произошло. Иногда в человеке пробуждаются странные чувства. Он принимает их за безотчетные порывы. На самом же деле это отголоски минувших событий.

Дорога постепенно оживилась. Феллахи шли на работу, женщины спешили за водой. Зейнаб встретила Умм Саад, Кышту Умм Ибрахим и Нафису Умм Ахмед — они шли за водой еще по первому разу. Зейнаб поравнялась с ними, поздоровалась. И ей тут же рассказали новость: шейх Масауд собирается идти в паломничество в Мекку. Правда ли, что и ее свекор, дядюшка Халил, пойдет вместе с ним? Зейнаб ничего об этом не знала, даже не слышала, чтобы дома заготавливали дорожную провизию или собирали вещи. Наверно, потому, что до отъезда было еще далеко. Снова раздались слова: «Доброе утро!» Это подошла старая Захра, когда‑то тоже совершившая паломничество в Мекку. Разговор оживился. Старухи, видевшие святые места своими глазами, любят о них поговорить, они такого вам нарасскажут, что может показаться, будто они были в волшебной стране, где у людей что ни слово — то откровение, а все богатства падают прямо с неба.

И Захра затараторила о паломничестве к святым местам, об огненном столбе, который она якобы видела над святым городом Мединой, о бедуинах, о множестве паломников. Она не опустила ни одной легенды. Изумленные девушки слушали Захру, то и дело восклицая: «Как счастлив тот, кто посетил дом пророка!» Наконец они подошли к водоему. За этими разговорами Зейнаб забыла о своих делах.

Солнечный диск показался на востоке и пробудил весь мир. Небосвод порозовел. Спокойная поверхность канала отливала золотом нового дня. Деревья на берегу, уже поникшие от дыхания осени, стояли печальные и мрачные. Женщины принялись наполнять кувшины, стирать белье. Изредка мимо них проходил феллах, ведя за собой корову или буйволицу.

Когда Зейнаб вернулась к каналу взять воды в последний раз, уже совсем рассвело. Солнце плыло по небосводу, освещая своими лучами травы, кукурузу, отражаясь в капельках росы и тихой глади канала. Когда Зейнаб мыла свой кувшин перед тем, как его наполнить, послышалось мычанье. Обернувшись, она увидала, что под деревом лежит бык, по кличке Антар, принадлежавший когда‑то Ибрахиму. Он обычно работал при водяном колесе и всегда двигался неторопливо, пережевывая свой корм. Ибрахим никогда не погонял его. Случалось, Ибрахим впрягал в плуг вместе с ним другого быка, но и тогда не торопил его. Зейнаб показалось, что бык своим ревом спрашивает ее, где его хозяин. Ей хотелось подбежать к Антару, обнять его за шею, погладить. Она перевела взгляд на дерево, под которым часто сидела с любимым в прежние дни. Оно стояло с опущенными ветвями, с пожелтевшими листьями, словно опечаленное разлукой. А вот и тот дерн, на котором они сидели, рядом растет маленькое тутовое деревце и вокруг тростник! Растения тоже как бы оплакивали Ибрахима. Ну конечно же, они грустят оттого, что больше не видят его.

Всякий раз, когда Зейнаб встречала что‑нибудь, напоминающее былые времена, ее охватывала скорбь. Сердце сжималось. Она не могла ни есть, ни пить и только стремилась к одиночеству. Сядет и сидит неподвижно вдали от всех, погруженная в раздумье. У нее прерывистое дыхание, тело бьет дрожь, она бледна, на глазах ее блестят слезы.

По мере того как шло время, росла тоска Зейнаб. Оставшись одна, она горько плакала, забыв обо всем в мире. Все вокруг было ей чуждо. Ни в ком не находила она себе друга. Казалось, безмолвие или крик какого‑нибудь животного радовали ее больше, чем человеческая речь.

Приблизилась унылая осенняя пора. Всюду заметны ее следы. На кустиках хлопка не осталось больше ни одного листочка, и черными остовами они торчат из земли. Кукуруза — дряблая, сморщенная, будто ждет близкой смерти. Вода ушла из каналов. На сухом дне остались только лужи. Восход солнца теперь возвещает о недалеком закате: осенний день короток. После долгой холодной ночи люди с нетерпением ждут хоть немножко солнечного тепла. С севера дует холодный ветер. Человек, не привыкший к нему, дрожит всем телом. А феллахи с голой грудью, с обнаженными ногами встречают его радостно: он сулит им дни отдыха, зимний покой, конец тяжких трудов.

Хмурится мир, готовясь к зиме, и печаль Зейнаб с каждым днем возрастает. Теперь всякому видно, как она изменилась.

У нее появился кашель, однако Зейнаб убеждена, что это простуда. Ей не хочется оставаться дома в тепле и полечиться — ведь тогда она лишит себя встреч с дорогими сердцу местами, которые напоминают ей об Ибрахиме, с милым старым тополем — свидетелем их свиданий. Даже когда дул холодный утренний ветер, от которого пробирает озноб и зуб на зуб не попадает, она под любым предлогом с первым тоненьким лучиком, который солнце посылает на землю, шла на канал. Когда же канал пересох, пришлось ходить за водой на железнодорожную станцию и брать воду из цистерн, доставляемых паровозом. По пути Зейнаб навещала своих родителей и сестру, узнавала, как они живут. И каждый раз на станции она с ненавистью и злобой глядела на машину с черным лицом и черным сердцем, унесшую вдаль ее возлюбленного.

Глядела ли она на дерево, или паровоз, или на что другое, связанное с Ибрахимом, лицо ее туманилось печалью. Она не могла сдержать вздохов и горького плача. Потом кашель начинал сотрясать ее, на бледных худых щеках выступал нездоровый румянец. Дома Зейнаб часто запиралась в своей комнате или гостиной. Подолгу сидела там одна. А когда Хасан спрашивал, в чем дело, она отвечала, что ее мучает простуда.

Закончился год, пришел январь, а с ним и зима. Землю до самого горизонта покрыл ковер зеленых трав: взошли бобы, клевер, злаки. Пересохшие каналы имели жалкий вид, только животным было привольно пастись на сочных лугах. Время от времени их рев прорезал спокойный воздух. Бархатная трава была усеяна жаворонками, они одни и оживляли своим пением печальную зиму.

Иногда мать Зейнаб встречалась с дочерью у источника, расспрашивала о жизни с Хасаном, о свекрови. Иногда она навещала дочь в ее новом доме, приносила с собой то рыбу, то огурцы, то еще что‑нибудь — соответственно времени года. Каждый раз мать, заметив в хозяйстве какое‑либо упущение, выговаривала дочери, давала ей советы, учила уму‑разуму, а вернувшись домой, веселая, довольная, рассказывала мужу о жизни Зейнаб, о любви и уважении, каким пользуется та у свекрови и золовок. Даже свекор, почтенный Халил, каждый раз при встрече спрашивал, как у них дела, и непременно хвалил Зейнаб.

Но в последнее время мать заметила на лице дочери явные признаки страдания, увидела, как она бледна и расстроена. Что такое с ее Зейнаб? И кашель день ото дня усиливается! Мать уже встревожилась не на шутку, она велела ей не выходить из дому в легкой одежде. Но что пользы от подобных советов, когда болезнь уже подточила силы молодой женщины! У нее открылся туберкулез.

 

Глава IV

«Мой уважаемый, достопочтенный брат Хасан Абу Халил, да продлит аллах твои дни! Аминь.
Ибрахим».

Посылаю большой привет тебе и сообщаю, что мы находимся теперь в Омдурмане. Я, слава богу, здоров, все у меня благополучно, и я молю создателя о твоем здравии. Сегодня сержант сообщил, что наш батальон переместится в Суакин, но я не знаю, где точно будет располагаться наша рота. Когда мы двинемся, я сообщу, попали ли мы в эту группу. Пошлю письмо также из Суакина. Не взыщи, что не писал до сего времени. Это потому, что меня переводили с места на место, и я не знал, останемся ли мы где- либо надолго. Сюда, в Омдурман, можно посылать письма на мое имя, я их обязательно получу. Даже если я уеду в Суакин, мне их перешлют. Здесь я встретил Ахмеда Абу Хидра, он наш земляк, сын Хидра Абу Исмаила. Он шлет тебе привет. Встретил я и Саада ал‑Бархамтуши, он также тебе кланяется. Я встретил и Халила Абу Ивадалла, и Саад ад‑Дина ал‑Хабаши, и Али Абу Махгуба, и все они передают тебе большой привет. Прошу тебя передать мой поклон отцу твоему Халилу, Хасанейну Абу Масауду, Абу Ахмеду, моей матушке, твоей матушке, твоим сестрам, а также Хадджи Хиндави Абу Атыйе, Ибрахиму Абу Саиду и всем, кто живет в твоем доме, всем, кто про меня спрашивает. Да продлит аллах твои дни!

Написал сие письмо Ибрахим Ахмед.

Передай мой привет всей вашей семье.

И да сохранит тебя аллах!

С того дня, как Ибрахим уехал, никто не имел от него известий. Когда Хасан получил это письмо и узнал, что друг его здоров и благополучен, он прежде всего поспешил сообщить об этом матери Ибрахима. Услышав добрую весть, старуха обняла Хасана своими худыми руками и многократно расцеловала. Руки ее тряслись, из глаз текли обильные слезы. Хасан так и не мог понять, плачет ли она от радости, что сын здоров, или печалится из‑за разлуки. И в самом деле, вспомнив о том, как далеко находится ее сын, мать затосковала, как в дни его отъезда. И в то же время ее порадовали добрые вести, которые принес Хасан. Она посылала хвалу аллаху за то, что ее любимый сын жив и здоров. Дрожь беспрерывно сотрясала ее старое худое тело, сердце, казалось, вот‑вот замрет в груди, по смуглому лицу, изборожденному глубокими морщинами, текли слезы.

Это была первая весточка от Ибрахима после шести месяцев разлуки: сначала он переехал из своего села в главный город провинции, потом в Каир, в казармы Аббасийи, откуда его с товарищами и земляками перевели в Судан, в раскаленную пустыню — в сущее пекло, где каждому солдату уготована своя мера страданий. Воротившись через много лет на родину в феске и европейском костюме — это все, что удастся приобрести за годы службы, — он возгордится перед односельчанами. Он либо попадет в число тех бездельников, которые проводят жизнь в дреме и болтовне, носят сапоги или башмаки, белую галлабию и чалму поверх цветной ермолки, либо нужда заставит его вновь вернуться в ряды бедных тружеников и в поте лица добывать себе пропитание.

Хасан пошел к матери Ибрахима, как только один грамотный человек в доме старосты прочитал ему письмо. Вернувшись домой, Хасан рассказал об этой новости членам своей семьи. Он сказал, что Ибрахим шлет всем привет. Зейнаб страстно хотелось послушать письмо до конца, она все думала, кого бы попросить прочесть его, однако открыто высказать свое желание она не смела. Вообще она старалась вести себя осмотрительно: ей казалось, что Хасан догадывается о ее тайне и ждет только одного неосторожного слова с ее стороны, чтобы обрушить на жену громы и молнии.

Интересно, пишет ли Ибрахим что‑нибудь о ней, упоминает ли ее имя?.. О аллах, да помнит ли он ее, ведает ли, что творится в ее душе? Может, он все позабыл, и она имеет для него не больше значения, чем вчерашний день? Неужели никто не попросит прочитать письмо вслух? Дядюшка Халил, матушка Газийя или кто другой… Как далеки дни, когда Ибрахим сидел под тополем, дожидаясь ее прихода. Кто знает, может быть, он все забыл… Ах, неужели никто не захочет услышать, что пишет Ибрахим?

Все молчали. Спустя некоторое время дядюшка Халил спросил:

— Так он недоволен, Ибрахим Абу Ахмед?..

— Он очень доволен. Пишет, что, может, их переведут в Суакин, а может, и нет. Он еще не знает, куда направят их роту.

— Хе!.. Дался им этот Суакин! Суакин, что и Токар, лежит на краю земли! И зачем так много переездов, этак недолго и заплутать…

Во время этой беседы вошел соседский мальчик и спросил, нет ли у них его матери: он боится оставаться дома один.

— Сядь здесь, — сказала матушка Газийя, — посиди у нас, мать придет за тобой.

Мальчик сел, и все принялись расспрашивать его, что он изучает в школе. Чтобы проверить, научился ли он читать, Хасан вынул письмо Ибрахима и попросил прочесть его. Зейнаб вся превратилась в слух. Время от времени Хасан повторял за мальчиком отдельные слова, поправляя ошибки, — так делал чтец в доме старосты.

Во время чтения пришла мать мальчика. Когда она поняла, что сын читает, то молча остановилась послушать. Она преисполнилась радости и восхищения — ведь всякая мать гордится успехами своего чада. Звонким голосом, каким он привык читать в школе Коран, мальчик закончил: «Написал сие письмо Ибрахим Ахмед». Зейнаб почувствовала, как сердце колотится в груди: она прослушала все, но не было ее имени среди тех, кого упомянул Ибрахим. Он просил передать привет даже сестрам Хасана, но ему не пришло в голову написать: «и Зейнаб тоже привет». Повертев листок в руке, мальчик прочитал приписку, которая также не принесла Зейнаб утешения. После этого соседка увела своего сына.

Все отправились спать. Когда молодые супруги открыли дверь своей комнаты, навстречу им устремилось тепло от горячей печки; Зейнаб топила ее каждый вечер. Хасан лег на кровать и, укрывшись абайей сразу заснул. Зейнаб потушила свет и тоже легла рядом. Она задыхалась, ее мучил кашель. После каждого вздоха грудь ее жгло как огнем. Однако муж не проснулся. За два месяца ее болезни он привык к этому кашлю. Да и безмерная усталость, накопившаяся за день, усыпляла его сразу, стоило ему только прикоснуться к подушке.

Два месяца назад, когда кашель начал донимать Зейнаб, она не чувствовала боли. Сплюнет, бывало, мокроту, и в груди полегчает. Потом она почувствовала огромную слабость. Стоило ей поделать какую‑нибудь работу по дому, она утомлялась до изнеможения. Кашель стал сопровождаться болями. Румянец исчез, лицо побледнело, в глазах застыло глубокое страдание. Зейнаб стала еще прекраснее, еще привлекательнее. Она казалась слабым, нежным цветком. Кто бы ни взглянул на нее, останавливался, пораженный ее красотой. Можно было подумать, что она, такая нежная, тоненькая, спит допоздна.

Она же трудилась сверх сил, делала все, как и прежде, превозмогая слабость.

Лежа в теплой, погруженной во тьму комнате, Зейнаб думала о письме Ибрахима. Почему же он не упомянул о ней, назвав всех других? Он помнит об отце Хасана, о его матери и сестрах. Только она предана забвению! Может, в той далекой стране он увлекся другой женщиной и позабыл о ней, той, другой отдал свое сердце? Нет… он… он…

Но ведь она же не смеет упомянуть его имени в присутствии мужа. Так почему требует этого от него? Разве молчание не означает, что он постоянно думает о ней и боится, как бы кто‑нибудь не узнал его сокровенные мысли. А последние слова, которые прочитал мальчик: «Привет всей вашей семье», да и другие: «Привет всем, кто живет в вашем доме», разве они не означают, что речь идет о ней? Конечно же, он постоянно думает о ней и хранит обет верности.

Где он сейчас, в Суакине или в Омдурмане? Когда вернется? Когда они насладятся счастьем любви? Они будут встречаться каждый день и вспоминать дни разлуки, страдания и горя… Она представила Ибрахима, их встречу, объятия, слезы радости. Они пойдут к тому благословенному дереву, и прежнее блаженство воротится к ним.

Эти мечты прогнали ее печаль, и она забылась в райских кущах сновидений.

Но шли дни, радость ее померкла, страх снова овладел ею. В черные часы, наполненные тревогами и печалями, Зейнаб уединялась где‑нибудь вдали от дома. Слабые лучи зимнего солнца пригревали ее. Она вспоминала Ибрахима, его письмо и жестоко страдала от разлуки с возлюбленным. Потом она поднималась, ощущая страшную усталость, так что ей хотелось лечь прямо на землю. Часто ее одолевал кашель, все тело ее сотрясалось, а в груди будто что‑то клокотало.

Хасан запретил жене выходить из дому без крайней необходимости, чтобы холод не усугубил ее болезнь. Он запретил ей даже ходить за водой: ведь канал пересох, а до станции очень далеко.

Зейнаб это раздражало. Конечно, она так ослабла, все время кашляет, даже харкает кровью. Но ее тянет к милым, святым для нее местам, хочется по: сидеть там, отдохнуть душой. Она пыталась пересилить себя, говоря, что не хочет обременять своими заботами золовок. Но Хасан стоял на своем: если сестры не успевают справляться с работой, можно нанять прислугу, пока Зейнаб полностью не оправится от болезни.

Зейнаб подчинилась и высидела дома целую неделю. Но, казалось, какая‑то сила влечет ее на поля, где все напоминает о друге. Как старалась матушка Газийя развеять заботы невестки, вызвать ее улыбку! Но все попытки были безуспешны. Мимолетная улыбка только еще резче подчеркивала страдание, запечатленное на лице Зейнаб. Казалось, будто судьба ее уже была предрешена.

Однажды терпение Зейнаб иссякло. Пообедав со свекровью и золовками, она, ничего никому не сказав, вышла из дому. И после узких деревенских улочек перед ней открылся простор полей, покрытых ярким ковром клевера, пшеницы, бобов. Здесь и там порхали жаворонки, воробышки, трясогузки. Вдали высились деревья, грустно поникшие в зимней дремоте. Зейнаб пошла своей обычной дорогой к каналу. Дно его, наполнившись нильским илом, пересохло. Налево дерево, под которым стоит кормушка для скота. По краю ее прыгают три трясогузки и воробышек. Вблизи от кормушки — оросительное колесо. Длинный рычаг подъемника замер в неподвижности. А вокруг необозримая ширь полей. Тишина.

Зейнаб остановилась, пристально глядя на дорогое сердцу дерево. Оно пожухло, почернело, будто тоска извела его.

Зейнаб не могла долго стоять, ноги подкашивались, она добрела до заветного места и в изнеможении опустилась на землю. Она сидела в задумчивости, вспоминая Ибрахима. Воробышек, подпрыгивая, осторожно приблизился к ней, схватил в клюв червячка и упорхнул в сторону. Потом он снова начал скакать, подлетел к Зейнаб и сел к ней на колени. Поняв, что она не тронет его, он совсем потерял страх, присущий этим маленьким созданиям. Он быстро поворачивал головку, наблюдая за Зейнаб своими круглыми блестящими глазами. Еще через мгновение он сел ей на плечо, потом переместился на руку.

Взглядом, полным нежности и сострадания, смотрела она на эту пичугу, которая будто спрашивала, о чем она горюет. Она подняла руку, чтобы поцеловать воробышка, но он тут же перелетел на кормушку, уже покинутую трясогузками.

Облака закрыли солнце, все вокруг потемнело, душный воздух, казалось, застыл в неподвижности. Зеленые травы почернели и замерли, словно ожидая чего‑то. Состояние природы соответствовало душевному состоянию Зейнаб.

«Вернется ли Ибрахим? — думала она. — Встретятся ли они когда‑нибудь? Он приедет с вечерним поездом, войдет в село, окруженный друзьями, и поспешит избавиться от них, чтобы увидеться с ней и броситься в ее объятия. Настанут золотые дни! О, какое счастье ждет их! Они снова придут к этому дереву, и он расскажет ей о службе в армии, о поездке в Суакин, Омдурман, о всяких диковинках, которые повидал за эти годы». Зейнаб попыталась представить себе, где находится ее возлюбленный сейчас, что за люди его окружают. Она представила его в военной форме — вот он сидит и беседует с товарищем‑земляком, к ним подходит еще кто‑то, и они вспоминают тех, кого оставили в родном краю. Да, в сердце Ибрахима — она одна, он ее никогда не забудет!

Всего несколько месяцев назад они вместе сидели здесь и любовались этими полями, деревьями, каналом, а теперь тут все так хмуро и печально. Нет больше кукурузы и хлопка, только зимние невысокие травы покрывают землю, а деревья, когда‑то увенчанные листвой, теперь обнажены и мрачны.

Долго еще сидела Зейнаб, размышляя о прошедших днях. Между тем тучи сгустились, стало совсем темно. Начал накрапывать дождь. Стебли растений затрепетали под каплями долгожданной влаги. Ветер усилился. И вдруг на зеленые, бескрайние поля обрушился ливень. Небо извергало потоки воды, прибивавшие травы к земле. Зейнаб прижалась к дереву, чтобы укрыться от холодного дождя. Но ветер все время менялся, и она вымокла до нитки. Но через некоторое время туман рассеялся, тучи ушли, снова стало светло. Сквозь быстро плывущие облака проглянуло солнце, щедро изливая свои лучи на поля и дороги, даря им жизнь и красоту. Но через мгновение небо вновь покрылось мутной завесой, и все погрузилось в прежнюю печаль, словно природа накинула покрывало скорби.

Через час мир все же вернулся к своему естественному состоянию: небо очистилось и стало голубым, как прежде, а над полями засияло солнце. Зейнаб пустилась в обратный путь. Платье ее насквозь промокло. Она брела одинокая, в унынии, ничего не замечая. Вдруг налетел сильный порыв ветра. Она вся задрожала, закашлялась. Едва‑едва она добралась до дому и поспешила наверх, к себе, чтоб переодеться.

Переступив порог, она увидела Хасана. Он сидел, не сводя глаз с двери. Увидев жену в таком ужасном состоянии, он очень удивился и спросил, где же она была. Зейнаб ответила, что была на улице. Его настойчивые расспросы ни к чему не привели. Он пожал плечами, покачал головой и умолк. У Зейнаб начался приступ сильного кашля. Все тело ее содрогалось от него, она выплюнула кровавую мокроту. Глаза Хасана наполнились слезами, губы искривила гримаса боли, печаль и нежность отразились на его лице.

— Вот видишь, Зейнаб, что делает с тобой холод, — сказал он. — Если бы ты, родная, послушалась моих слов и посидела дома, разве тебе не стало бы лучше? Или ты хочешь, чтобы я тебя запирал на ключ?.. Нет, я знаю, тебе это будет неприятно. Да и замки не преграда. Прошу тебя, посиди дома, пока не кончится твоя простуда и кашель.

Зейнаб тоже была уверена, что ее болезнь связана с тем, что она простудилась. Но оба они ошибались. Безжалостная, страшная болезнь точила организм молодой женщины.

В египетских деревнях, где воздух чист, постоянно светит солнце и жизнь течет неторопливо, размеренно, люди понятия не имеют, что такое чахотка. Они думают, что больного сглазил завистник, или что он простудился или еще что‑нибудь. Они не знают этой болезни потому, что она здесь редка. А если и случится кому заболеть чахоткой, то все равно больной остается без врачебной помощи, пока не придет смерть‑избавительница. Поэтому Хасан да и сама Зейнаб приписывали ее слабость и худобу дурному глазу завистника. Время от времени матушка Газийя окуривала Зейнаб благовониями и клала на огонь кусочек квасцов. Когда он, обгорев, раскалывался, глядя на него, гадали, кого из знакомых напоминает эта обгоревшая фигурка. Потом на «завистника» плевали. По все это никакой пользы не приносило, и болезнь усугублялась.

Вечером, когда Зейнаб и матушка Газийя сидели дома, вернулся дядюшка Халил, озабоченный и печальный. Свекровь, оставив Зейнаб, поспешила за мужем — узнать, что случилось. Оказалось, тяжело болен шейх Саид, наверное, умрет этой ночью. У старухи отлегло от сердца: их‑то семье ничто не грозит! Мысли ее приняли другое направление, она стала думать о поминальном угощении. Она поспешила поговорить об этом с Зейнаб. Ей казалось, что известие о тяжелой болезни шейха Саида не повлияет на здоровье невестки: ведь больному вредна только одна работа. Во время их разговора вошел Хасан и сообщил, что слышал, как в мечети люди говорят: «Шейх Саид на ладан дышит!»

Едва кончили ужинать, как в тихом вечернем воздухе раздался пронзительный вопль: заголосила жена шейха. На этот крик с крыш домов заунывным воем отозвались собаки, как будто они также оплакивали разлуку с человеком, которого аллах взял к себе. Потом вопли смолкли, и деревню окутало мрачное молчание — Азраил, ангел смерти, распростер над нею свои крылья. В доме Хасана разговаривали вполголоса, в словах у всех сквозили покорность и страх. Казалось, они думают о том часе, когда умрут сами, покинут землю, покинут этот светлый мир и отойдут в вечное небытие.

На небе тускло светятся редкие звезды. Немая ночь напоминает о смерти, и души людей трепещут от страха.

Потом в кромешной тьме раздается крик, его подхватывают другие голоса. И опять наступает гробовое молчание.

Матушка Газийя хлопочет обо всем, что понадобится утром: надо испечь пшеничный хлеб и вынести его на блюде. Это должны сделать дочери и невестка.

Хасан же ранним утром пойдет к мяснику Ивадалле — надо купить говядины. Батрака придется разбудить пораньше, пусть нарвет в огороде зелени. Младшая дочь ему поможет. Наконец, все как будто предусмотрев, матушка Газийя успокоилась, уверившись, что завтра все у нее будет в порядке.

В доме началась суета. Батрак поднялся на крышу — сбросить оттуда дрова. Девушки пошли за водой и мукой, а Зейнаб затопила печь. Однако усталость и боль, которую она ощущала при каждом движении, и непрерывный кашель заставили ее обратиться за помощью к золовкам. Наконец все отправились на покой. Кашель не давал Зейнаб заснуть, и она лежала, размышляя о покойном, который долго жил на земле, а теперь покинул этот мир, как раньше покидали его и другие. И она, наверно, тоже умрет, не дождавшись Ибрахима, забудется вечным сном.

Наступило утро, дом проснулся. Зейнаб встала изнуренная, бледная. Ее огромные усталые глаза смотрели вокруг удивленно, словно не узнавали привычных вещей. Она села к огню, наблюдая за приготовлением угощения. Хасан и Халил вышли, чтобы присоединиться к похоронному шествию, которое очень медленно двигалось к мечети. Там совершили молитву и направились на кладбище, где покойника предали земле.

Тем временем на площадке перед домом покойного поставили несколько круглых низких столиков. В полдень около сурадика — палатки, где проходили поминки, их стояло еше совсем немного, но в час заката появилась толпа женщин и девушек, каждая со столиком или подносом на голове. Некоторые несли стулья. Но вот все остановились, ожидая, когда вынесут подносы родственники покойного. В сурадике слышался тягучий голос чтеца Корана. С каждым прочитанным стихом в сердцах людей нарастала печаль. Когда он кончил читать положенную суру, женщины со своими подносами заспешили в сурадик. Среди них была и старшая сестра Хасана, которая принесла приготовленные накануне поминальные подношения.

Сразу же после поминок у Зейнаб начался жесточайший озноб. Она слегла. Ее кидало то в жар, то в холод. Потом начался сильный кашель, от которого содрогалось ее худенькое тело. Ее вид у всех вызывал жалость. Мать Зейнаб, узнав о состоянии дочери, прибежала к ней, села рядом и стала расспрашивать, что да как. Но что могла ответить ей Зейнаб? «Мучает непрерывный кашель», — вот и все, что она сказала.

Мать сидела рядом, жгла благовония и квасцы от дурного глаза, но это не приносило никакой пользы, дочь невыносимо страдала. Когда мать увидела, что Зейнаб харкает кровью, она ужаснулась. Глядя на осунувшееся лицо дочери, она невольно вспоминала, какой здоровой и красивой была Зейнаб в прежние дни. И в темной комнате раздался тяжелый вздох старой женщины, полились ее горячие слезы, и она закрыла лицо руками.

Она чувствовала — силы дочери день ото дня убывают, и печалилась все сильнее. На ее вопросы о причине болезни дочь ничего не отвечала, только тяжко вздыхала. Когда болезнь немножко отпустила Зейнаб, она стала выходить на двор с махаллийским платком в руках. Время от времени она прикладывала его к губам и тайком целовала. Она тосковала об Ибрахиме. Ей так хотелось узнать о нем хоть что‑нибудь. Но это было невозможно. Она страдала, и никто не знал, что происходит в ее душе.

 

Глава V

Мать Зейнаб теперь почти все время проводила рядом с дочерью, только изредка уходила домой. Отец узнавал от нее все новости о болезни дочери. Иногда он и сам навещал Зейнаб. Ему казалось, что дочь смотрит на него с упреком. Ее взор будто проникал в самую глубину сердца. Свекровь была очень внимательна к Зейнаб, неустанно заботилась о ней, лишь во время молитвы, да еще ночью, когда Хасан оставался рядом с женой, матушка Газийя покидала невестку.

Над их домом словно нависла мрачная туча. И обитатели его и гости, приходившие справиться, как себя чувствует больная, были грустны, а солнце только подчеркивало унылый землистый цвет стен, за которыми тревожно бились скорбные сердца. Акация, росшая перед домом, сбросив зеленый убор, стояла обнаженная, протягивая к нему черные сучья, ветер шумел в голых ветвях, и, казалось, дерево раскачивается от боли и тоски.

Иногда Зейнаб навещали подруги, — свежие, цветущие, одетые в платья ярких, весенних тонов. Когда она видела их, то вспоминала беззаботные дни своей юности. Как горько в пору бессилия и отчаяния напоминание о прежней силе и красоте! Зейнаб расстраивалась, из ее глубоко запавших, огромных глаз на пожелтевшие щеки лились горькие слезы.

Кашель теперь не утихал даже ночью, Зейнаб слабела с каждым днем. Она так исхудала, что ее истаявшее тело было едва заметно под одеялом, только бледное лицо выделялось на подушке.

Для Хасана жизнь превратилась в сплошное страдание. Он совсем потерял голову. На днях он пошел к старосте — посоветоваться, что делать. Староста попенял ему:

— Как можно оставлять такую больную без осмотра врача?

— Да, но родители, когда я говорил, что надо позвать врача, каждый раз повторяли: «Врач наш — аллах наш. Аллах и исцелит», — сказал Хасан. — Мать начинала жечь благовония и квасцы, уверяя себя и всех остальных, что Зейнаб просто сглазили, что болезнь ее скоро пройдет, если такова будет воля аллаха.

Долго еще жаловался Хасан старосте на упрямство и невежество родителей. Староста распорядился немедленно вызвать по телефону врача из уездного центра. Он пообещал Хасану послать за ним, как только врач приедет.

Врач прибыл с первым утренним поездом. Староста отнесся к нему с большим почтением, велел слуге принести кофе, рассыпался в любезностях. Врач, человек молодой и жизнерадостный, пользовался любовью всех жителей уезда. Везде его встречали радостно, с улыбкой. Когда закончился традиционный обмен приветствиями и кофе был выпит, зашел разговор о политике. Староста и врач оказались единомышленниками во многих политических вопросах. Собеседники рассказывали, не скупясь ни на похвалу, ни на хулу, различные истории о политических деятелях, которых большинство людей считают непогрешимыми. Потом заговорили о недавно напечатанных статьях. Позиция некоторых политиков вызывала их резкое порицание.

— Если бы в голове хоть у одного из них была капля здравого смысла, — говорил врач, — разве они позволили бы появиться статье, которая была напечатана позавчера?.. Где их принципиальность? Одна пустая шумиха, и больше ничего!

— И ведь каждая фраза сопровождается воплями: либо «да здравствует!», либо «долой!». Они забивают всякой ерундой голову и себе и людям. А англичане сидят, как ни в чем не бывало, и хедив по‑прежнему на своем месте.

С лидеров партий перекинулись на министров нынешнего правительства, потом на чиновников, и особенно на чиновников управленческого аппарата. Тут врач рассказал о проделках уездного начальника, о том, как он заискивал перед губернатором. Этот рассказ так развеселил старосту, что он поднялся и расцеловал друга. Еще бы! Такие сведения об этом проходимце, начальнике уезда, который принуждает старост выплачивать дополнительные налоги, покупать какие‑то бесполезные книги, участвовать в подписке на ненужные им газеты! Оно конечно, на собраниях надо соглашаться с начальством, внимательно слушать его, но хочется иной‑то раз душу отвести! Староста, в свою очередь, стал угощать врача разными любопытными историями. Обменявшись новостями и утолив таким образом свою жажду посплетничать, врач наконец спросил, по какой причине его вызвали. Он спешил, ему хотелось вернуться в город с вечерним поездом. Староста позвал посыльного и велел пригласить Хасана Абу Халила.

Диск солнца, быстро скользя по небу, опускался к западу. Ветер колебал ветви деревьев и листья пальм, шелест которых доносился с недоступной вышины до людских ушей. По поверхности пруда бежали легкие волны, нараставшие по мере приближения к берегу. Вокруг было пустынно. Только по главной дороге навстречу друг другу шли женщины с кувшинами на головах, выступая неторопливо и спокойно, покачивая на ходу бедрами. Они были закутаны в накидки, и порой человека, смотрящего на них, брало сомнение: женщины ли это, или ангелы, что сошли с небес на землю. На деревню спускались тихие, прозрачные сумерки.

Как только его позвали, Хасан бросился к дому старосты. Последние несколько часов он провел в сильном волнении. Вошел он понурый и печальный, но, увидев врача, весь загорелся надеждой. Староста пригласил его сесть и велел рассказать врачу, что случилось с его женой. Много ли мог рассказать бедняга Хасан! Его Зейнаб больна, глядя на нее, разрывается сердце, она чахнет день ото дня. Прежде была здоровая, сильная, красивая, а теперь слабая, изможденная, ни кровинки в лице нет. Вот и вся история — источник страданья для него и всей их семьи. «Неужели этот человек, который, поигрывая пальцами, смотрит на меня с сожалением, способен облегчить недуг Зейнаб, возвратить семье радость и спокойствие?» — думал Хасан, недоверчиво глядя на врача.

Затем врач вместе с Хасаном пошли к больной. Все присутствующие тотчас покинули комнату, рядом с дочерью осталась только мать. Первое, чем поинтересовался врач, было: болел ли раньше кто‑нибудь в их семье такой же болезнью?

— Нет, — отвечал ему Хасан. — Вот мать жены перед вами, сильная и здоровая женщина, и отец ей под стать.

Врач спросил больную, не хочет ли она чего‑нибудь, и услышал в ответ:

— Нет, ничего.

На все его вопросы ответ был одинаков. Наконец врач попросил оставить его наедине с больной. Он стал ласково шутить, пытаясь вызвать у Зейнаб улыбку и узнать ее тайну. Однако он ждал от несчастной непосильного признания. Как бы мы ни доверяли врачу, вряд ли кто‑нибудь из нас стал бы посвящать его в свои тайны.

Отчаявшись дознаться истины, он попросил больную кашлянуть. Но едва она шевельнулась, как начался жесточайший приступ кашля. Увидев мокроту, врач приподнял брови и пожал плечами, как бы говоря этим: «Что тут лечить!..» Да, даже постороннему человеку тяжело было видеть, как приближается к своему смертному часу, гибнет на глазах эта женщина, еще сохранившая остатки былой красоты.

Он посмотрел на нее и с ласковой улыбкой сказал, что надежда на выздоровление есть, но для этого он, врач, должен знать, что таится в душе больной, какая печаль ее гложет. Зейнаб вздохнула и, в свою очередь, взглянула на него. В ее огромных глазах было столько мольбы, столько искреннего чувства, что сердце врача сжалось. Она решила рассказать свою историю, но колебалась, боясь своим признанием осквернить прошлое. Он понял эту нерешительность и подбодрил ее. Наконец она согласилась, перевела дух и в немногих скупых словах рассказала ему о своем замужестве. Врач все понял. Он успокоил больную и позвал родственников.

Хасан пошел проводить врача через пустырь к дому старосты. Солнце уже село, но тени от домов еще темнели на земле. Голубой небосвод отражался в пруду, легкий ветерок рябил воду.

Они вошли в дом старосты. Присев, доктор извлек из кармана бумагу и перо, написал рецепт, отдал Хасану и велел ему выводить жену на прогулку каждый день, за два часа до захода солнца, и точно соблюдать предписанный режим.

Когда Хасан вышел, староста спросил гостя о состоянии больной.

— Случай сложный, клянусь аллахом! Она может умереть, но еще может и поправиться. — И врач перевел разговор на другую тему.

Хасан соблюдал все предписания лрача — заставлял жену принимать лекарства, требовал, чтобы каждый день после обеда она выходила на свежий воздух. Наилучшим местом для прогулок было поле. Когда в первый раз, незадолго до полудня, Зейнаб вместе с сестрой Хасана, которая несла ему обед, вышла прогуляться, они застали Хасана лежащим под деревом. Он решил немного отдохнуть. Рядом два быка пережевывали корм. Плуг блестел в борозде, поделившей поле на две части: твердую и разрыхленную вспашкой. После обеда сестра вернулась домой, а Хасан принялся за работу. Зейнаб осталась одна. Оглянувшись, она увидела неподалеку поля господина Махмуда и вспомнила тот самый день, когда с ней случился обморок. Тогда Ибрахим подошел к ней, побрызгал водой ей в лицо и привел в чувство. И она вновь увидела перед собой дорогой образ своего возлюбленного: Ибрахим шел, слегка покачиваясь, опираясь на мотыгу и пристально глядя на нее, Зейнаб.

На другом краю поля Хасан прокладывал борозду, разрезая плугом сухую землю и подгоняя быков ударом хлыста. Быки тащили плуг, стараясь изо всех сил, разбрасывая вокруг комья земли. Хасан дошел до конца полосы, батрак поднял плуг, положил его на бок и повернул на следующую полосу. И так целый день они шли от одного конца поля к другому под жгучим солнцем, и темный загар ложился на их лица.

Эти места теперь наводили на Зейнаб тоску. Ее угнетало одиночество. Она встала. Хасан тотчас подошел к ней. Она сказала, что хочет вернуться домой, и побрела в деревню.

Но не прошла она и нескольких шагов, как передумала, что‑то вновь потянуло ее вернуться. Прислонившись к стволу дерева, она бросила взгляд по сторонам. Ей было трудно стоять — так она ослабела. Она опустилась на землю, в тень и, глядя на поле господина Махмуда, унеслась мечтами в прошлое, к тем сладостным дням, когда она была веселой молоденькой девушкой и сердце ее было свободно. О, оно само нашло возлюбленного, и тогда она поняла, что мир без него мрачен и безрадостен!

В те незабвенные дни она готова была отдать свое сердце избраннику. А сегодня любимый ее далеко. И не с кем поделиться, открыть тайну своей души. Звезда ее жизни близка к закату, только в воспоминаниях еще находит она утешение. Ах! Если бы тогда родителей не соблазнила корысть, богатство Хасана, и они посчитались бы с ее волей, то, может быть, сегодня она была бы здорова и счастлива. Поистине, на стезю добра нас зачастую толкает природа, а разум лишь заставляет сворачивать в сторону!

Мимо прошел феллах, направлявшийся на работу, он спросил, почему она сидит здесь одна. Зейнаб с трудом поднялась, чтоб продолжить свой путь. У канала она вновь остановилась — идти дальше не было сил. Она бросила в канал несколько камешков. В прозрачной его воде отражалась синева неба, на обоих склонах канала, еще совсем гладких после очистки, не росло ни одной травинки. Солнце палило, на земле лежали длинные тени. Ветерок чуть раскачивал молодой клевер, движение трав было едва заметно.

Наступило время женщинам идти за водой. Вот подошла первая. Вымыв и наполнив кувшин, она попросила Зейнаб ей помочь. Та встала и помогла, потом вернулась на старое место. Но не успела она сесть, как начала задыхаться от убийственного кашля. Глаза ее налились кровью, вены на лице надулись, что‑то заклокотало в груди. Подошли женщины, окружили ее, стали расспрашивать, что с ней такое. Со слезами на глазах она испуганно повторяла: «Ничего, ничего». Их расспросы были тягостны для Зейнаб. Через силу она встала и побрела к дому. На пороге она увидела мать. Та сидела со ступкой в руках и толкла перец, бросая на дорогу тревожные взгляды, как будто ожидая кого‑то.

Обе женщины вошли в дом и поднялись на крышу. Зейнаб прислонилась к стене, потом опустилась на пол перед своей дверью. Мать села рядом, с нежной лаской глядя на дочь. Взгляд Зейнаб, жалобный, молящий, хватал за душу. Он причинял матери жестокие страдания, она готова была выполнить любое желание дочери, даже прощения у нее просить, хотя и не чувствовала за собой никакой вины. Они долго молчали. Наконец мать спросила:

— Скажи, Зейнаб, что с тобой?

Все мысли Зейнаб были сейчас о любимом, затерянном в далекой, знойной пустыне. Ей захотелось поговорить о нем с матерью, но та, верно, рассердится, станет бранить ее. Уж лучше молчать. Она знает, смерть ее близка. Надо спокойно и тихо уйти в иной мир, где нет мучений и тоски, в мир тишины и покоя. Но разве не родители виноваты во всех ее несчастьях, разве не они отдали ее замуж насильно? Нет, надо все же сказать про это… И, прерывисто дыша, Зейнаб ответила матери:

— Ты сама видишь… Я скоро умру, в смерти моей виновны вы. Как я ни плакала, ни уговаривала: «Мамочка, не хочу замуж!», ты отвечала: «Все люди так живут: отцы выдают девушек замуж против их воли, а потом те живут с мужьями счастливо». Да, у меня хороший муж, ничего не могу сказать, а вот… все‑таки умираю… Завтра или послезавтра это случится, но прошу тебя, мама, за сестер: если придут к ним свататься, не отдавайте их против воли, потому что это грех…

Она не докончила, слезы душили ее. Мать молчала. Сердце ее пронзила жгучая боль. Признание дочери сразило ее, она ничего не могла ответить. Долго еще молчали обе женщины, погруженные в глубокую печаль, скрытые зловещим мраком этого дома.

Потом Зейнаб стал бить сильный озноб, начался жесточайший приступ кашля. Почти теряя сознание, она упала на колени. Мать очнулась от горьких дум и обняла дочь. Немного придя в себя, Зейнаб медленно поднялась, подошла к кровати, в изнеможении упала на нее и прижала к груди свою худую руку.

На следующий день, после полудня, Зейнаб, несмотря на слабость, решила выйти погулять. Мать захотела проводить ее. Они пошли по дороге, но не на поле дядюшки Халила. Мать очень удивилась, однако ничего возразить не посмела. Жалость к больной дочери смягчила ее. Стоял ясный весенний день. Под солнцем блестела свежая листва деревьев, в каналах журчала вода. Жаворонки, воробьи и еще какие‑то маленькие пичужки прыгали на ветвях, вспархивали над землей. Время от времени мелькала стайка голубей, поднималась ввысь, радуясь весеннему солнцу.

Так они дошли до канала, где берут воду. Зейнаб приостановилась, будто колеблясь, идти ей дальше или нет. Мать не сказала ни слова и в молчании двинулась вслед за дочерью. Дойдя наконец до заветного тополя, Зейнаб упала под ним без сознания.

Мать всеми силами старалась привести Зейнаб в чувство. Она то трясла ее, как спящую, то брызгала ей в лицо водой. А дочь лежала на мелкой гальке берега, похолодевшая, почти бездыханная. Старая мать пришла в отчаяние, заплакала, запричитала.

Слезы хлынули из ее глаз. Потом вновь кинулась к дочери, обняла ее и стала качать, как ребенка. О аллах, почему ее дорогое дитя должно проститься с землей так рано!..

Она вспомнила о словах Зейнаб касательно ее замужества и зарыдала пуще прежнего. Она молила небо сжалиться, не наносить этого страшного удара сразу двум семьям, не отнимать у них Зейнаб. Долго сидела она так, пока не почувствовала, что дочь ее очнулась. Мать стала ласкать ее, как в те далекие дни, когда Зейнаб была малюткой и лежала в колыбели. Ах, услышать бы от нее хоть слово, убедиться, что она жива!

Зейнаб вздохнула, как бы освобождаясь от тяжелой ноши, открыла глаза, не понимая, что такое с ней приключилось — сон или ужасный кошмар. Она попыталась встать. Мать помогла ей. Зейнаб села, прислонившись к дереву. Взгляд ее обежал все вокруг, она вздохнула и опустила голову на грудь.

Мать молчала, не зная, что сказать. Какая‑то непонятная сила удерживала ее от расспросов. Наконец она спросила:

— Не нужно ли тебе чего‑нибудь, доченька?

Зейнаб, ничего не отвечая, продолжала сидеть с опущенной головой в глубокой задумчивости. Она так ослабла, что не могла выговорить ни слова. Но в этом молчании была заключена некая сладость. У человека, изнуренного болью, забытье притупляет чувствительность и утешает страдания.

Спустя минуту она произнесла через силу:

— Мама, я умираю…

Ах, эта навязчивая мысль просто преследует Зейнаб! Она вспоминает о смерти каждый день, каждый час… Разве она думает о мучениях своей матери? Зачем она повторяет эти слова? Здесь скрыта какая‑то тайна! Ведь часто именно после этих слов дочь охватывал сильнейший припадок!

Мать заторопилась. Они встали и тихо направились к дому. Однако ноги у Зейнаб подкашивались, идти ей было невыносимо трудно. Мать подумала, уж не взять ли ее на плечи, как ребенка, или же подождать, не пройдет ли кто‑нибудь мимо с осликом?

Да и что стоило отнести ее домой на руках? Дочь так исхудала, что весит не больше, чем ребенок… Но что скажут люди? Впрочем, кто в такие печальные дни осудит мать, если она понесет на руках свое дитя?.. И тут мать увидела феллаха, который возвращался в деревню на своей ослице. Она окликнула его. Он помог ей. Вскоре они вернулись в деревню и внесли Зейнаб в дом.

Едва Зейнаб добралась до своей комнаты, как ее начал душить кашель, опять показалась кровь. Потом сильнейший озноб стал сотрясать ее тело. Несчастная впала в беспамятство, начала бредить. Услышав крик дочери: «Ибрахим!», мать вздрогнула. Потом с Зейнаб случился глубокий обморок. Мать взяла дочь за руку. Рука была холодная, взгляд потух, лицо покрыла смертельная бледность. Старуха бросилась к дочери, обняла ее и с криком: «Зейнаб, Зейнаб!» рухнула на колени. «Конец!» — прошептала она.

В эту минуту в комнату заглянула сестра Зейнаб, возвратившаяся с ночных полевых работ. Она увидела отчаяние матери и в страхе бросилась вниз. На лестнице ее встретила матушка Газийя, свекровь Зейнаб. Почуяв неладное, она поспешила наверх. У дверей дома девушку увидел Хасан, вернувшийся с отцом из мечети. Он схватил ее за руку, но она вырвалась от него и побежала домой, к отцу. Отец, увидев младшую дочь в слезах, спросил, что случилось.

— Наша мама плачет над Зейнаб, — ответила та.

Эти слова словно молния поразили старика. Он упал на колени. Через несколько минут он заставил себя подняться и побрел в дом Халила. Он застал хозяина в одиночестве. Посмотрев на него скорбным взглядом, отец Зейнаб спросил:

— Она умерла, Халил?

Но Халил не мог ничего ответить. Он не знал, что происходит наверху.

Тем временем в комнате подле умирающей сидели две старухи. Зейнаб на минуту пришла в себя, дав тем самым матери мимолетную надежду. У двери, обхватив руками голову, сидел Хасан, из глаз его лились слезы.

Зейнаб попросила мать достать из сундука махаллийский платок, взяла его в руки и приложила сначала к губам, потом к сердцу. Последние ее слова заключали просьбу о том, чтобы этот платок положили с ней в могилу. В полночь она закрыла глаза и отошла в мир упокоения. И тогда тишину ночи разорвал вопль обеих старух, возвещавший о том, что Зейнаб нет больше на этом свете.