Приют для списанных пилотов

Хайрюзов Валерий Николаевич

РАССКАЗЫ

 

 

Без меня там пусто!

Это было время ватных фуфаек и вельветок, солдатских гимнастерок и кирзовых сапог, когда керосиновая лампа в домах была так же привычна, как сегодня телевизор. Это было время, когда люди умели и любили собираться вместе, а телевизор и прочие полезные на первый взгляд вещи не развели всех по отдельным квартирам. Люди ходили в кино, как на праздник, а потом долго, с подробностями, пересказывали увиденное. Я помню, если в доме появлялся гость, то обязательно по вечерам у нас собирались соседи, усаживались вокруг стола, где посередине стояла керосиновая лампа. Под простую закуску, капусту, картошку, хлеб, начинали вспоминать молодость, только что прошедшую войну. Постоянный участник всех посиделок дед Глазков залезал в такие дебри, которые много позже я отыщу лишь в учебниках истории. Он вспоминал Порт-Артур, Мукден, Лаоян. С японской дед перескакивал на войну германскую, а следом — на гражданскую. Сосед, Федор Мутин, упоминал еще и финскую. Мне, притаившемуся за печкой, становилось обидно до слез: оказывается, прошло уже столько войн, а я еще ни на одной не побывал. Особенно страдал за последнюю: я уже существовал, но она прошла для меня незамеченной.

Дядя Ваня, мамин брат, побывавший в немецком плену, начинал вспоминать эшелоны, лагеря, издевательства конвоиров.

— Дядя Ваня, а ты бы им по морде, по морде! — не выдержав, крикнул я.

— Ты еще не спишь? — поднялась со стула мать. — Нет, вы посмотрите, я думала, он в постели, а он уши топориком. А ну, вояка, в кровать!

Я забрался на кровать, где уже вовсю спали мои старшие сестры Алла с Людой. Мы с младшим братом Саней обычно укладываемся к ним валетом. Нам тесно, но зато тепло.

Соседи постепенно расходятся, мама, убирая посуду, рассказывает дяде Ване, как мы пережили войну, затем начинает говорить обо мне. Под ее голос начинаю засыпать: про себя я и так все знаю. И быть может, даже больше, чем она сама. Впрочем, всего я знать не мог.

Родился я в середине сентября, когда с деревьев полетел лист и Левитан по радио торжественным голосом сообщил, что наши войска выперли немцев за границу и вошли в его логово — Пруссию. На Релке, которая насчитывала два десятка домов, это событие было воспринято как подтверждение: войне — конец и жизнь скоро вернется в свое обычное русло.

До меня у матери родилось четверо детей. Двое из них, мальчик и девочка, умерли перед войной. Получилось так: еще не родившись, я должен был отправиться вслед за ними. На седьмом месяце беременности мать поехала в родную деревню Бузулук за продуктами. Назад она возвращалась на попутной, груженной доверху мешками с овсом машине. На одном из поворотов машина опрокинулась и подмяла людей. Матери повезло: попала между мешками. Дед Михаил, работающий железнодорожником, остановил поезд и отвез мать в Зиму, где ей была оказана медицинская помощь. Побитая, в синяках, она добралась до Релки, накормила девчонок и прилегла на кровать. Но уснуть не смогла, я начал колотить изнутри ножками: видимо, хотелось побыстрее на белый свет. Но произошло это в положенный срок.

В тот день мать заканчивала копать картошку. Вечером она прилегла на лавку, но рев голодных девчонок заставил ее подняться. Она хотела поставить чугунок с картошкой на плиту, но не смогла разогнуться: резкая боль в пояснице опустила ее на пол. Лежащую у печи и застала ее соседка — Паша Роднина. Где-то в полночь, при свете трехлинейной лампы, я разбудил сестренок своим, как они потом говорили, противным кваканьем. Мать хотела назвать меня Петей, но отец назвал в честь Чкалова — Валерием.

— Здоровый мальчик, быть ему летчиком, — сказала приехавшая осматривать новорожденного медсестра.

Ничего случайного на свете не бывает. Казалось, на ходу сказанное слово приобрело таинственную силу и далее я, сам того не замечая, все подчинил ему.

Летать я начал, как уже говорил выше, еще не родившись. И не научившись ходить — продолжил. Девчонки накормят меня овсяной кашей, усыпят и, обложив подушками, убегут на Курейку. Я проснусь, послушаю тишину, попробую вспугнуть ее ревом и, убоявшись своего голоса, поползу к краю. И, не удержавшись, шмякнусь на пол. Сколько раз меня, заплаканного, находила у порога мать.

— Ну в кого ты у нас такой гонючий! — укоризненно говорила она, вытирая мне подолом нос. — Еще наползаешься, набегаешься. А девчонкам я задам жару!

Потеряв первого сына Юру, она меня оберегала и любила, наверное, больше, чем сестер. Я это чувствовал и пользовался где только можно. Но родительская опека заканчивалась, едва я спускался с материнских колен. А на улице и вовсе свои законы. Там подходит к тебе Шурка Мутин или Толька Роднин и, спрятав на лице ухмылку, просят:

— Скажи — «паразит».

Раз старшие просят, я исполняю:

— Пагазит!

Они долго и, как мне кажется, зло смеются надо мной. Мне кажется, надо мной гогочет вся улица:

— Паразит, паразит!

Я убегаю к себе во двор и, размазывая по щекам слезы, думаю: вот уеду от них в Бузулук. Они еще не раз пожалеют, что меня нет на Релке. Мать, когда рассердится на отца, всегда пугает его:

— Вот уеду от тебя в Бузулук! Будет тебе без меня пусто.

Там, в Бузулуке, живет тетя Таля. Уж она-то мне всегда обрадуется. Эта мысль меня успокаивает. Тогда я не понимал: улицу, друзей детства, как и своих родителей, не выбираешь. Сердиться на них — это все равно что сердиться на самого себя. Оставалось одно — терпеть и тешить себя мыслью, что в один прекрасный момент ты можешь уехать.

Едва подсохли слезы, я вновь вышел на улицу. Чтобы завоевать расположение дружков, начал таскать им из дома пистоны, которые отец хранил в отдельной коробке. Чтобы не застукали, много не брал: три-четыре. Ребята клали пистон на камень и били сверху другим. Сплющившись, пистон бабахал. Пальцы быстро чернели от сгоревшей селитры, но дружки требовали все новых и новых. И чтоб я не жадничал, передали: пистоны просит Колька Лысов. Толька Роднин шепнул — для самодельной бомбы и обреза. Что такое обрез, я не знал, но упоминание имени уличного бандита Лысова подействовало на меня, как щелчок бича. Я кинулся домой и отсыпал полкоробки. Мать засекла, что я таскаю отцовские боеприпасы, и надавала по заднице. Вечером, едва я показался на улице, дружки потребовали вновь:

— Давай тащи!

Я поплелся домой, но пистонов и след простыл: спрятали от меня подальше. Высунув через калитку голову на улицу, я сообщил:

— Пистонов нет — спрятали.

И пообещал, что обязательно раздобуду. И вновь услышал знакомое:

— Катись, паразит!

Так я впервые усвоил: когда даешь — ты хороший, нужный человек, перестал давать — катись на все четыре стороны. Оставалось одно — сидеть с девчонками. Они не дразнились, брали в свою компанию. Усадив куда-нибудь в угол, надевали на голову платок, совали в руки куклу. Но мне-то хотелось к мальчишкам. Те на песочных ямах играли в войну; в большом карьере Колька Лысов с Юрием Макаровым взрывали на костре самодельные бомбы так, что в домах звенели стекла.

Поскольку выходить одному на улицу мне было запрещено, я вновь стал гоняться за сестрами, матерью, отцом — лишь бы не сидеть дома. И, оставленный без присмотра, продолжал летать.

Как-то, поджидая с работы мать, забрался на забор. На мне было толстое, с ватной подкладкой, пальто. Налетевший ветер сорвал меня на землю. Я попытался смягчить боль ревом, но меня успокоили простым, но приятным доводом — летчик должен не только уметь летать, но и терпеть. Следующий полет закончился крупной аварией. В те времена по радио часто передавали победные марши. Толик Роднин научил меня барабанить по днищу таза и сказал, что под такую дробь ходят солдаты на парадах. Мне очень хотелось походить на настоящего солдата. Но вот беда: своей трескотней я мешал спать младшему брату. Чтобы не разбудить, решил забраться на крышу.

Полез вместе с тазом и палочками. Забрался почти на самую верхотуру, но в последний момент таз зацепился за перекладину и я, не удержавшись, звезданулся вниз прямо лицом на лежащие доски. И потерял сознание. Поначалу хотели вызвать врача, но до больницы далеко, да и кто поедет на Релку через болото. Умыли, смазали лицо йодом, вот и все лечение. Вечером лицо покрылось коростой.

Через несколько дней сестры взяли меня с собой в женскую баню. Там нас обступили голые тетки и начали жалеть: надо же так изуродовать мальчонку. Я спрятался от них за дверь. Сестры, потеряв меня, начали кричать:

— Валерка, паразит, куда ты запропастился!

— Вот он! — заглянув за дверь, голосом участкового милиционера воскликнула старшая сестра Алла. — Опять в своем репертуаре. Мы что, в прятки сюда пришли с тобой играть?!

Сестра уже давно ходила в школу, нахваталась там мудреных слов, о которые можно было язык сломать.

«Я в каком-то там — лепертуаре! Уж лучше бы обругала!» — думал я, наблюдая, как сестры наливают в таз воду.

Конечно, для сестер я был обузой. И порою опасной. У них были свои разговоры, секреты — я им мешал, а иногда, в стремлении к правде, выдавал или, как они говорили, закладывал столовой. Они стремились всеми правдами и неправдами от меня избавляться. Соберутся на Курейку, запрут дома и спрячут штаны. Да не на того напали, меня штанами не остановишь! Все равно выберусь и хоть голый, но прибегу на озеро. Подумаешь, так еще легче! Сестры глаза по полтиннику, закудахчут, как курицы, натянут на меня свои бабские трусы и примутся ругать: какой я непутевый — такого на всей Релке, да что на Релке, во всем Жилкине не сыскать. Я усаживаюсь на бережок и начинаю укладывать сырой песок горкой, делаю из него пирожки. Мне хочется есть. Я оглядываюсь по сторонам: неподалеку щиплет травку коза. Я думаю, может, и мне попробовать. Узрев мой взгляд, сестры хватают меня под руки и тащат домой, видно, почувствовали: еще немного и я, что уже не раз бывало, наемся какой-нибудь травы. Дома они вновь начинают охать и ахать, двери настежь — приходи и бери что душе угодно. Хотя все знают, брать там нечего.

Вскоре с работы приходит мать, Людмила бросается к сумке. Я стараюсь опередить ее, но запинаюсь о порог и падаю. Мать поднимает меня на руки.

А ну не лезь! — говорит она сестре.

— Мама, дай хлеба! — начинает ныть Людка. — Всего кусочек.

— Врешь! — громко кричу я. — Ты не хочешь, вот я хочу есть!

Сестра показывает мне кулак и начинает рассказывать, что я вытворил сегодня: оставил дом без присмотра и голым убежал на речку.

Я молчу, она старше меня на три года, сильнее, может и наподдавать. «Но ничего, еще придет мое время, — успокаиваю я себя, — тогда я рассчитаюсь за все».

Откуда мне знать: оно уже идет, с того самого сентябрьского дня «ходики» начали отсчитывать отведенный срок. А пока, поднятая за цепочку, гиря висит высоко, под самыми часами. И рассчитываться, в том числе и за мои слабости, приходится ей. Однажды из-за складного ножика, который у меня отняла барабинская шпана, сестра одна дралась с целой ватагой. Но дома нас мир не брал.

Мать устало вздыхает. И в кого я такой уродился — на всю улицу прославил! Если не взяться за воспитание, буду вторым Лысовым. Расту сам по себе, как сорная трава. Гоняюсь за всеми, хоть из дома не выходи. И ей все некогда мной заняться.

Неделю назад отца вызвали в военкомат. Вечером они с дедом Глазковым обсуждали последние новости из Кореи, и старый солдат, начинавший свой боевой путь в тех местах, сказал, что дело попахивает новой войной.

— Похоже на то — подожгут, — согласился с ним отец. — Заставят снова воевать.

«Но уж на этот раз я не отстану, пойдем воевать вместе», — решил я и утром, проснувшись чуть свет, начал караулить. Отец побрился, надел пиджак и, подмигнув мне, вышел из дома.

Сестры некоторое время подержали меня взаперти и, когда отец скрылся за домами, выпустили. Я шмыгнул во двор, через подворотню выполз на улицу и бросился догонять родителя. В конце улицы меня перехватила Света Речкина. Вырываясь, я выдал ей весь запас слов, которых нахватался от Кольки Лысова.

Света работала в школе пионервожатой. Столкнувшись напрямую с запущенным малолетним матерщинником, она пришла к нам, долго разговаривала с сестрами. И оставила книжку про пионеров, которые всем ребятам пример, и в походы ходят, и старшим помогают, и маленьких не обижают, и в парадах участвуют. Еще она добавила, что пионеры не ругаются и ходят, как и говорят, прямо. Интересно говорила Света, увлекательно. Особенно про парады. Когда подошли ноябрьские праздники, я, никого не предупредив, двинул в город на парад. Как это и подобает будущему пионеру, пошел прямо — через кусты и болото.

До города было не близко, говорили, около восьми километров. Ходить прямо оказалось непросто. Пока вылез на тракт, прыгая по кочкам, наломал ноги так, что хотел уже возвращаться. Но решил не сдаваться и поднимал настроение песнями, которым меня научила Света.

Взвейтесь кострами, синие ночи, Мы — пионеры, дети рабочих…

По Московскому тракту, по которому, если верить деду Глазкову, в царское время гнали в ссылку каторжан, я уже пошел под песни Кольки Лысова, Светиного репертуара мне хватило лишь до твердой дороги.

Не печалься, любимая, За разлуку простишь ты меня. Я вернусь раньше времени, Дорогая, поверь, —

подлаживая блатную песню под строевую, ревел я, отмахивая левой рукой и печатая шаг.

Как бы ни был мой приговор строг, Я вернусь на любимый порог И, тоскуя поласкай твоим, Я в окно постучусь…

Часам к двум, через иркутский и ангарские мосты, я добрался до города. Но идти дальше сил не было, я присел на первую попавшуюся скамейку. Откуда-то валил праздничный народ. До меня им не было никакого дела.

Что было бы со мной дальше — не знаю. До сего момента меня удавалось держать на коротком поводке, уйти дальше Курейки или жилкинской бани я не решался. А тут упорол вон куда.

Мне повезло, на меня случайно наткнулся Толька Роднин. Он сделал большие глаза, куда-то убежал и привел мою сестру Людмилу. Под ее конвоем я был доставлен домой. Отец строго спросил меня:

— Что бы ты ответил, если бы чужие люди спросили: кто ты такой и откуда?

Я громко выкрикнул свои имя и фамилию. И откуда родом — с Релки. Родитель ругать не стал, более того — похвалил.

— Молодец, сын, знаешь свою фамилию!

— Нашли героя! — обиделась Людка. — Паразит, всю душу вымотал!

— Сама ты пагазитка! — выпалил я в ответ. — Могла бы родного брата на парад взять. Подумаешь, ученица!

Людмила сильно начала задаваться передо мною, когда пошла в школу. Это нельзя, это не тронь, а уж к тетрадкам лучше вообще не прикасаться. А чего туда заглядывать — одни тройки. А однажды пришла зареванная и по секрету сообщила Алле, что принесла кол. Я украдкой залез к ней в сумку, но сколько ни рылся, не то что кола, даже крохотного колышка там не обнаружил.

«Видимо, по дороге потеряла», — решил я и, как только на пороге появилась мать, сообщил ей эту новость.

Сестра вновь принялась реветь.

«Чего реветь, слезами тут не поможешь, — подумал я. — Вот когда я пойду в школу, ни за что не потеряю кол».

Прошла осень, наступила зима. Я вел себя тихо и мирно: никакого урона семье и дому за это время не нанес. Эти дни будто и не жил — обращенная в прошлое память ни за что не цепляется. Ну разве что за это…

Я сижу на сундуке, рисую на печке крестики, квадратики и прислушиваюсь, что делается в большой комнате. Это был один из тех редких моментов, когда в доме царили мир, спокойствие и порядок. Отец правил на ремне опасную бритву, Людмила учила стихотворение Александра Пушкина и не могла запомнить.

Вот бегает дворовый мальчик, В салазки Жучку посадив, Себя в коня преобразив, Шалун уж отморозил пальчик: Ему и больно и смешно, А мать грозит ему в окно…

«И что тут сложного, — думал я. — Все, как у нас».

В очередной раз, когда сестра запнулась, я взял да и подсказал ей нужное слово. Рука у отца застыла в воздухе, он оглянулся на меня.

— А дальше можешь? — почему-то шепотом спросил он.

— Пожалуйста!

Следующие строчки я выпалил махом и вызвал бурный восторг отца и слезы сестры.

Вообще-то она зря на меня обиделась, ведь сама не раз хвасталась подругам, что я знаю почти все песни, которые пели взрослые у нас на гулянках или звучали на патефоне. Но не догадывалась: еще я знал почти весь уличный репертуар Кольки Лысова, которого осенью все-таки посадили в тюрьму.

После успеха с Пушкиным, когда меня начали нахваливать гостям, я вновь решил блеснуть, выскочил на середину комнаты и, подражая Кольке, по-блатному задергал плечом:

Когда я был мальчишкой, Носил я брюки клеш, Соломенную шляпу И финский нож.           Мать свою зарезал,           Отца я зарубил,           Сестренку-гимназистку           В сортире утопил…

— Чтоб я этого больше не слышала! — оборвала мое выступление мать. — Что, хочешь вслед за Лысовым в тюрьму?

Что такое тюрьма, я не знал, но подозревал — что-то страшное. На своей шкуре не раз испытал, как тяжело и скучно сидеть на запоре. Когда гости разошлись, я решил исправить свой промах, начал задавать матери вопросы, например, много ли воды в Байкале и может ли она вытечь вся через Ангару.

За всю жизнь мама дальше своей деревни и Байкала не бывала. А Байкал она видела из окон поезда, когда ездила с отцом за ягодами. Величественное озеро произвело на нее сильное впечатление, я это знал и при удобном случае старался перевести разговор на приятную для матери тему.

— Если Байкал пойдет, то все моря за собой поведет, — улыбаясь, ответила мама и, не выдержав, улыбнулась. — Ну ты и вопросы задаешь, взрослому ответить сложно. Пойдешь в школу, учись хорошо. Тогда быть тебе министром.

Довольный, что все обошлось, я ушел за печку, поставил на сундук табуретку, забрался на нее. Приказы и распоряжения можно было чертить прямо по белой теплой стене угольком. Когда печь снизу доверху покрывалась моими закорючками, мать доставала известь, распаривала ее в ведре и забеливала.

Однажды из Слюдянки приехал дядя Володя и подарил мне цветные карандаши «Спартак» и альбом для рисования. Вот это был подарок! Когда из школы пришла Людмила, я тут же выпалил, что альбом и карандаши она не увидит как своих ушей. Но она хитрая — сумела подъехать, показала, как правильно надо писать цифры и буквы. Вечером пришла Алла и нарисовала мне пароход, самолет и огромный дом.

Обложка у альбома скоро оторвалась. К очередному приезду дяди Володи я пытался нарисовать новую, но из этого ничего не получилось. Вскоре альбом растащили по листочкам, карандаши провалились сквозь щели в подполье. Но я еще долго хранил коробочку, на которой скакал раненный в ногу Спартак.

Вечером к нам приходила Валя Роднина, заглядывала в мои глаза, притворно начинала восклицать:

— Я посмотрю, ты глаза совсем не моешь! Смотри, какие черные!

Дались им мои глаза, каждый считает своим долгом напомнить, что они у меня не вымыты. Я соскочил с табуретки, пошел к умывальнику, намылил руки и давай отмывать глаза. И заорал: посоветовала, называется.

Вечером всей женской компанией они усаживались за стол. Валя доставала лист бумаги и начинала показывать политический фокус. Она, перегибая лист, говорила, сколько земли хотела захватить Япония, сколько Германия и что из этого получилось. Валя ловко разрывала листок и на стол летели мелкие клочки бумаги.

Потом она начинала ворожить на картах, кому какой достанется суженый-ряженый и какая в дальнейшем ее ожидает судьба. Все знали, Валя завербовались на Север, в Бодайбо, и ждала вызова.

Туда можно было долететь на самолете, но билет стоил дорого. Был еще один путь — до Балаганска на пароходе, далее на лошадях до Жигалова и снова на пароходе по Лене. Валя выбрала второй путь — по воде. Мы с ее братом Толиком проводили Валю до первого болота, забрались на крышу нашего дома. Вскоре по реке со стороны города показался белоснежный пароход «Фридрих Энгельс». Он медленно обогнул Поповский остров, донеслись звуки далекой пароходной музыки. Вдруг Толька заплакал. Я молча смотрел на него: чего это он?

— Обманули меня, — сказал Толик. — Она больше не приедет!

Зимой Родниным пришла телеграмма. В ней сообщалось, что Валя закрыла на ночь печную трубу и угорела.

Деньги на дорогу тете Паше собирала вся улица. Тетя Паша полетела на самолете Ли-2. Он, едва поднявшись в воздух, упал за Пивоварихой на заснеженное поле. Все обошлось — самолет не загорелся. Пассажиров вытащили из самолета, привезли на аэродром. И на этот раз обошлось. Долетела тетя Паша до Бодайбо и похоронила дочь.

После возвращения она часто приходила к нам, рассказывала, как летела в самолете, как падала на вынужденную. Я сидел за печкой, рисовал на стене пароход, самолет, дом с дымящей трубой. Мне было жалко Валю. Мать доставала карты, начинала раскладывать. Тетя Паша, утирая концом платка слезы, слушала.

Ее сожитель, Кузьма Андреевич, написал поэму, посвященную Вале, которую, подвыпив, читал на гулянках. Мужики хвалили его, называли релским Некрасовым, женщины плакали. Запомнились всего лишь несколько первых строчек:

Стук в окошко, мы выходим: Телеграмма вам пришла. — Ваша дочка Валентина От угара умерла…

Позже знакомые и друзья, близкие мне люди будут умирать от простуды, водки, попадать под машины, тонуть в воде — многие смерти пройдут мимо, не задев сознания, а вот та, которую я не видел, осталась в памяти. Умерла от угара. Сколько раз мы и сами в своей землянке задыхались от угара. В землянке щели насквозь, одна надежда — печь. Но сколько ее ни кали, если не прикроешь трубу, к утру изо рта пар. Сидишь зимой, как в норе. Вместо окон — лед. Ни дать ни взять — настоящая тюрьма. И выйти на улицу невозможно: одни валенки на троих.

Зато летом — красота. Вокруг Релки кустарник, тальник, боярка, яблоня. А рядом с домом огород: захотел — выдрал морковку или пахучий огурец.

Окружающий мир манил, притягивал, завлекал. Но таил в себе и опасность. Она могла прийти или, в буквальном смысле этого слова, свалиться на голову. Ну, скажем, открытое подполье или колодец. К ним я привык быстро: знал, сорвешься туда — конец. Блестящая отцовская бритва, бесшумно и без особого нажима резала пальцы в кровь. В сенях со стены могло сорваться коромысло и больно ударить по голове. Выйдешь за ворота — соседский петух так и норовит выклевать глаза. А чуть дальше глазковский Шарик, громадная рыжая псина, лежит и никого не пропускает.

Но когда перебежишь улицу и попадаешь в песочные ямы, то можешь целый день строить песчаные города, дороги или просто бросать камни. Оттуда, если на улице не было Шарика, на деревянной машине я возил песок к себе в ограду. Помогал мне в этом деле Вадик Иванов. Чуть позже к нам присоединился Олег Оводнев. Втроем было уже как-то веселее. И даже глазковский Шарик был не так страшен.

Они были моими первыми и самыми близкими друзьями. Как пришел в мою жизнь Вадик, я не помню. Казалось, он был со мной всегда. Олега к нам во двор привел его дед Ефим. Оводневы только что переехали на Релку, и дед, чтобы внук не скучал, привел познакомиться. Олег держал в руках самодельного деревянного коня и, мне показалось, испуганными глазами смотрел по сторонам. На ногах у него были невиданные еще мною ичиги. За мной на Релке уже шла слава второго Лысова и он, чтобы завоевать мое расположение, тут же протянул мне своего коня. Я пригласил своего нового товарища в огород и начал пугать страшным мужиком, который скрывается в лесу. Олег поверил и мы быстро подружились.

Но часто наша дружба омрачалась ссорами. Один раз мы добрых полчаса дрались за обладание чугунным ядром. Откуда оно появилось — неизвестно. Юрий Макаров предположил: осталось от казаков-землепроходцев, которые построили Иркутский острог.

В наших руках ядро оказалось опасной штуковиной. С моей подачи об него разбил ногу Федор Щипицин — добрый, веселый релский мужик. Его всегда тянуло поиграть с нами. Однажды он шел с работы и мы катнули ему навстречу чугунный шар.

— Дядя Федя, ударь! — шутя предложил я.

Думая, что ему катнули мячик, дядя Федя со всего маху врезал по нему ногой. Мы — врассыпную, а дядя Федя — в больницу.

Злополучное ядро досталось Вадику Иванову. В том бою за обладание ядром я потерял свою военную кепку. Но Олег принес мне новую.

Настоящая дружба у нас началась, когда Вадика отлупили мылзаводские. Они пришли ко мне с Олегом, вооруженные луками и саблями, предложили создать релскую армию. Я тут же слетал на крышу и достал свое военное снаряжение. К нам добавился приехавший из Белоруссии Саша Чичиков. Холодец он называл студнем, картошку — бульбой, и мы, со святой простотой веря, что таких слов просто нет на белом свете, поднимали его на смех. Он пытался доказать обратное, жаловался своей матери, но что она могла поделать с улицей. Вскоре к нам присоединились Валера Ножнин, Саша Иманов. Чуть позже подрос и стал участником всех сражений мой брат Саня, потом Витька Агапитов, ватага Вадика Куликова, и мы стали контролировать все окружающие болота. Но это будет позже, когда я пойду в школу.

А пока мы втроем осваивали то, что прилегало к Релке.

Как-то мы забрели на дальнюю поляну и не заметили мутинского быка. Он выскочил откуда-то из-за кустов и, грозно взревев, бросился на нас. С криком и ужасом в душе мы, держа одну линию, бросились к домам. Каждый боялся оказаться последним, понимая — тот будет первым, кто попадет на рога.

Отогнал быка Юрий Макаров. Юрий был предводителем релских ребят, мы его обожали и во всем старались на него походить. Если говорить честно, то первая релская армия и первая футбольная команда были созданы им.

Пуще петуха, Шарика и быка мы боялись неизвестно откуда появившихся на Релке братьев: Дохлого, Короля и Матаню. Они обосновались на песочных ямах, вырыли там землянку. Чем они занимались, не знал никто, наверное — воровали.

Вообще, воровством Релку удивить было трудно. С мыловаренного завода тащили мыло, подсолнечное масло. С мельницы — жмых, крупу, с мясокомбината — колбасу. Отец Кольки Лысова в своих широченных шароварах приносил с рыбзавода горбушу и продавал по дешевке. Бывало, попадались. Леньку Сутырина, по прозвищу Колчак, когда он решил воспользоваться опытом Лысова и насыпал в шаровары две горсти чаю, застукала охрана. Ему дали срок — пять лет.

Наша улица появилась вопреки всему. Ровные сухие островки могли спокойно вынести и прокормить не более десятка семей. Но после войны понаехало столько разного народа, что островки не выдержали и стали тонуть. Люди приезжали и строили дома, землянки, засыпнушки из всего, что попадет под руку. А что не попадет, то не очень-то законопослушные релские мужики доставали из-под земли.

Бревна для нового дома отец выменял за четверть спирта у бакенщика. В большую воду бревна уносило с лесозавода вниз по течению. Но уплывали они недалеко. Бакенщик их вылавливал и продавал по сходной цене.

К бакенщику на Дачу — так называлось место, где жил он на берегу Ангары — мы переплывали вечером через Большанку в маленькой плоскодонке. До сих пор помню тот ужас, который охватил меня, когда лодка отчалила от берега. Над рекой стоял туман, и противоположный берег казался далеким и недоступным. Вода была кругом: в лодке, за бортом. Мне сунули в руку консервную банку и сказали, чтобы я вычерпывал воду. Я с судорожной готовностью, будто желая побыстрее вычерпать из себя страх, принялся за работу и не заметил, как мы очутились посреди реки. Вокруг весел крутились воронки. Осмелев, я глянул по сторонам и замер. Вода, мягкая и тихая, скользила мимо, лодка, задирая нос, вздрагивала от толчков, затем медленно оседала. И я вдруг почувствовал, что страха во мне нет. Прямо по курсу на нас надвигался желтый обрывистый берег.

Часть бревен мы перетаскали на машине, самые легкие — на лошади. Помогали отцу мамин брат Кондрат Курилин и сосед Федор Мутин, которого за высокий рост на улице прозвали Каланчой. Для ребят он был чем-то вроде единицы измерения. Когда надо было что-то определить, то обычно говорили: это дяде Феде по пояс или по плечи.

В теплый летний день мы пришли из леса и увидели: отец с помощниками положил на землю оклад, ошкуренные белые бревна лежали квадратом вокруг большой ямы — будущего подполья. Мать сидела на уголке, в руках у нее спал завернутый в пеленки Саня. Рядом перекуривали мужики.

— Куда мне такой большой! — с какой-то удивленной улыбкой сказала мать.

— Пять на шесть, — довольно ответил отец. — Что мы, хуже других?

В его голосе чувствовались скрытое хвастовство и довольство собой. Дом сколотили быстро, но доделывали еще долго. Нас особенно радовал пол: ровный, строганый, белый. Мы катались по нему стрижеными головами.

Но вскоре доски начали сохнуть, появились щели, затем появился наклон. Видимо, оклад начал проседать и пол, как говорили, повело. Как мы ни старались, одна ножка у стола всегда висела в воздухе. Я страшно завидовал тем, у кого был ровный, без щелей пол. Когда стал постарше и меня начали приглашать в гости, перво-наперво я обращал внимание на качество пола.

— Ну, как живут? — спрашивали меня.

— У них ровный пол! — с завистью отвечал я. Это означало — живут хорошо.

Дом, который мы только построили, я чуть не спалил. Мы с Олегом Оводневым ходили в лес, жгли там костер. На обратном пути зашли к нам в стайку, где у отца стоял разобранный мотоцикл. От нечего делать начали бросать в бензобак горящие спички. Бак не загорался.

Рядом с нашим домом стоял набитый сеном сарай Кати Говорчуковой. Мы поспорили, кто первым попадет в щель. Я попал первым. И полыхнуло до самого неба. Спасли дом солдаты с зенитной батареи, которую за несколько месяцев до того разместили неподалеку от Релки. Пожар потушили к вечеру.

В полутьме меня разыскали под оводневскими досками. Возле ворот собралась вся улица — ждали поджигателя. Верно говорят: утопающий хватается за соломину. От страха я ухватился за доску и тащил ее до самых ворот. Мать при людях меня наказывать не стала, освободила пальцы от доски и молча повела к себе. Потеряв зрелище, толпа, точно глазковский Шарик, у которого вырвали кость, недовольно загудела. Дома меня выпороли и запретили выходить даже во двор. Старшая сестра с того дня стала называть обидным и непонятным словом «Герострат». Мне казалось, придумала специально, желая еще раз подчеркнуть: от меня в доме, как и от Кольки Лысова, одни растраты. Вскоре подошло лето, и я вновь был выпущен на улицу, где меня стали обзывать поджигателем новой войны. Пока я сидел дома, началась война в Корее и по радио с утра до ночи говорили о поджигателях новой войны. Мне было обидно вдвойне: на войну не попал, а поджигателем стал, да не соседского, а собственного дома.

Сам того не ведая, я на себе почувствовал, что такое геростратова слава. Куда ни пойдешь, на тебя все пялятся. А Шурка Мутин придумал, будто бы я перед тем, как бросить спичку, сказал Олегу:

— Давай сожжем. Катя хватится, а сена не будет!

Все беды забывались у матери на руках — погладит, пошепчет ласковые слова и все пройдет.

После пожара многие, уже всерьез, начали поговаривать: следующий претендент за решетку или в колонию — это я. К своей уличной славе Колька Лысов пришел к шестнадцати годам. Я достиг поселковой славы уже шестилетним и, поговаривали: меня ждет судьба Тарабыкина или Матани, для которых тюрьма была родным домом.

Нет, хоть я и подошел близко к опасной черте, путь мой лежал в другую сторону. Когда улица проводит служить в тот самый Порт-Артур Юрия Макарова, мы создадим свой мир, и он будет совсем не тот, куда нас, может быть, невольно подталкивали. Впрочем, улица многое и давала. От того же Кольки Лысова я впервые узнал о существовании графа Монте-Кристо. Дохлый утащил с толевой фабрики и подарил мне книгу «Робинзон Крузо».

Летом, перед школой, мать взяла меня с собой в деревню. Я впервые ехал на поезде. После ужина меня усадили на столик, и я весь вечер смотрел в окно, за которым мелькали столбы, провода, полустанки, деревни и города. На одной из станций мне на глаза попал настоящий бронепоезд, который, как я сразу догадался, шел на войну.

Я сразу же решил, что приеду домой и расскажу друзьям: «Чего там зенитки, я видел бронепоезд, а это вам самая что ни на есть тяжелая военная техника».

От Куйтуна мы пошли пешком через лес. Шли до самого вечера. Наконец-то, усталые, пришли в Бурук, где жил мамин брат Иван. Вот где мне пригодились советы Речкиной Светы — терпеть и не сдаваться. Мама начала раздавать моим двоюродным братьям и сестрам гостинцы: конфеты и ленты. Я, привыкший, что она дает и дарит только мне, рассердился. Но вида не подал, да и сил не было. Напившись молока, я вскоре уснул. А на другой день дядя Ваня запряг лошадь и мы поехали в Броды к старшему маминому брату Артему. Там собралась почти вся мамина родня: братья, сестры. Они уселись за стол вокруг керосиновой лампы. Самые старшая, тетя Надя, стала вспоминать, как они выезжали из Рассей сюда в Сибирь. Смеялась: везли с собой даже камни, думали, в Сибири их нет. А потом называли себя орловцами — шалеными овцами. Мой прадед был, оказывается, плотником. А деда звали Семеном. Далее шел Иван, за ним Платон. Затем снова Иван — тот, который ходил с Кутузовым против Наполеона. Засыпал я довольный: были в нашей родове не только плотники, но и солдаты.

У дяди Артема я познакомился со своими двоюродными сестрами Зиной и Раей. Вечером мы жгли костер, они водили меня к лиственнице колупать серу. Через пару дней, обменяв дрожжи на куриные яйца, мы поехали обратно. Ночевали где-то на участке среди рабочих, которые гнали деготь. А когда вернулись на Релку, меня начали собирать в школу.

— Говорят, тебя не берут в школу? — ехидно спрашивал меня на улице Шурка Мутин.

— Почему не берут? — удивлялся я.

«Паразит» не выговариваешь, — улыбался он.

— Сам ты паразит! — кричал я. — От паразита слышу!

Слова я произносил четко, не картавя. Кажется, слова вылетали сами собой. Мне это доставляло большое удовольствие, на душе праздник, столько приятных событий за последние дни. Мать купила букварь, друзья Олег и Вадик смотрят на меня с завистью, им до школы еще далеко. Правда, и меня не хотели брать, мол, не хватает полмесяца, но я пообещал заведующей школой Евгении Иннокентьевне, что буду учиться только на одни пятерки. В последний день перед школой я взял литровую банку и пошел собирать ягоды. К обеду обошел окружающий Релку кустарник и набрал почти полную банку боярки.

Дома застал брата, обматывающего спинку кровати медной проволокой. Я сунул ему банку с ягодами. Он скосил свои большие глаза на банку, поднял голову и сглотнул слюну. Ему хотелось есть. Саня у нас не жадный, поделится последним. Сегодняшняя моя щедрость ему непонятна. Он еще не знает: с этого дня я решил начать новую жизнь.

Я достаю букварь, засовываю его под рубаху, выхожу из дома и забираюсь на крышу.

Первый раз сюда я забрался, удирая от Кольки Лысова. Выиграв у релских парней в чику, он серебро обычно ссыпал в карман, а медь кидал на драку-собаку.

Однажды один из пятаков попал мне в лоб и рассек кожу. Я притащил из канавы булыжник и, когда Колька в очередной раз сел бить кон, толкнул каменюгу на него. Булыжник до спины не долетел, ударил Кольку по ноге. Отомстив обидчику, я во весь дух полетел к себе во двор. Увидев, что Колька бросился за мной, я по скобам забрался на сени, а оттуда на крышу. Лысов не поленился, полез следом. Достал он меня возле трубы. От страха я даже не смог зареветь. Мне казалось, сейчас он сбросит меня на землю. Но Колька обхватил меня рукой и осторожно спустил на землю. Уходя со двора, погрозил пальцем — мол, больше так не делай. Видно, вспомнил, кто таскал для него пистоны.

Через пятнадцать лет он вернется из тюрьмы на Релку и подойдет к нам, маленький, сгорбленный. Наша компания собиралась на танцы.

— Возьмите меня, — неожиданно попросил он. — Мои дружки куда-то поразъехались, теперь придется с вами ходить.

Я тогда поразился его просьбе. Колькина юность прервалась не начавшись. Он все годы мечтал: вот выйдет на волю и все вернется вновь. Лысов мысленно остался в том, своем времени, и никак не мог понять, что оно улетело от него на «черном воронке».

Обращенный к солнцу южный скат сеней надолго станет моим пристанищем. Здесь будет моя оружейная мастерская, штаб и наблюдательный пункт. Прямо над головой день за днем будет ходить по небу солнце, а поперек ему облака. Из них серебристыми рыбками будут выныривать самолеты и заходить на посадку на городской аэродром. Я буду провожать их долгим взглядом, вспоминая, что мне нагадала медсестра.

За огородом коричневым пламенем горит кустарник — наш лес, километр в длину и столько же в ширину. Там мы попытаемся вырыть уже настоящий штаб, с подземным ходом, люком и керосиновым освещением. Чуть правее от леса, где стоит зенитная батарея, мы своими руками построим стадион: футбольное поле и волейбольную площадку. А пока я достаю букварь, листаю его, рассматриваю картинки. На первой странице нарисован разрезанный арбуз. Под ним большая, похожая на дом, буква. Я знаю: она самая первая в алфавите. С нее все начинается. Я догадываюсь: для меня что-то закончилось. Что — и сам не пойму.

 

Третий лишний

На Релке она появилась в начале июня. Тоненькая, в легком синем сарафанчике и сандалиях на босу ногу. Ничего особенного — как и остальные наши девчонки. Но с ее появлением произошло неслыханное: центр улицы, вокруг которого из года в год мы вращались, как мураши, переместился к дому Речкиных, где у тетки гостила новенькая.

Первым за ней стал бегать Вадик Иванов, следом Олег Оводнев. Повторилась та же история, когда год назад к Рекутовым приехала из Ангарска Юлька. Она потрясла нас огромным, похожим на запрещающий знак светофора красным бантом. Мы, уже чуть-чуть знакомые с правилами дорожного движения, на целый месяц затормозили около дома Рекутовых.

Вадик — хитрый, понял: не подмажешь — не поедешь, и стал таскать для нее конфеты из дома. Мы попробовали составить ему конкуренцию. Олег напластал для Юльки у своей бабушки морковки. Но она, сморщившись, сказала, что этого добра у них полно на огороде. Я принес из дома кедровых орехов. Юлька великодушно позволила ссыпать их в карман своей курточки и, поболтав немного, ушла на качели к Ивановым.

Реакция наша была глупой, но скорой. За огородами мы срубили деревья и на пеньках с лицевой стороны рядом с Юлькиной фамилией написали Вадькину, увековечили их рядом. Юльке с Вадиком это не понравилось: целый вечер они корчевали собственные памятники. Вскоре Юлька уехала домой и наша жизнь потекла прежним порядком, пока на Релке не появилась новенькая. Я опоздал и на этот раз. А потом и вовсе стал держаться в стороне. Причиной тому был случай, который произошел вскоре после того, как новенькая появилась на Релке.

Возвращаясь с рыбалки, мы решили искупаться в Большанке. Поскольку время было раннее и девочек поблизости не ожидалось, сбросили одежонку и попрыгали в воду нагишом, чтобы потом не тащиться домой в мокрых трусах. Я переплыл на противоположный берег, оглянулся и обомлел — к речке спускались девчонки. Большой беды в том не было — подумаешь, прихватили голым. Но среди них была незнакомая девчонка. Те, кто был поближе к берегу, успели выскочить и одеться, мне же времени не осталось. Я махнул рукой брату, показав ему на лежащую одежду. Тот, вытаращив глазенки, понятливо кивнул головой, сунул трусы под майку и сдуру бросился вверх по реке. Я попытался побороть течение, да не тут-то было: Большанка была на прибыли.

— Стой! Куда ты? — задыхаясь, крикнул я. — Кинь, я поймаю!

Брат, вздрогнув, остановился и бросил трусы в реку. Описав плавную дугу, серый комочек, как парашют, спустился на воду в стороне от меня. Чуть ли не целиком выскочив на поверхность, я бросился наперерез. Когда, усталый и расстроенный, я выполз на берег, девчонки встретили меня смехом. Громче всех хохотал Вадик, но, натолкнувшись на мой взгляд, умолк. Почувствовал: может пролететь. Он подошел к новенькой и начал показывать улов — с десяток нанизанных на кулан тощих хариусов.

Покусывая травинку, новенькая с улыбкой поглядывала то на меня, то на Вадика. Я молча собрал свои вещички и перебрался от веселой компании в сторону. Минуту спустя ко мне присоединился Олег. Вадик, поколебавшись немного, остался с девчонками. Я понял, для него настоящая рыбалка только началась.

Между тем солнце забралось на самую середину неба и зависло прямо над Большанкой. Вода стала теплой, парной. Накупавшись, мы вылезали на берег и зарывались в горячий песок. Хотелось есть. Мы знали, что у Иванова остался хлеб, но терпели. И тут Вадик словно прочитал наши мысли, раскрыл сумку, достал из нее бутерброды и давай угощать девчонок. И лишь после этого вспомнил о нас. Мы, переглянувшись, послали его подальше. Он психанул, сказал, что мы дураки и он больше с нами не будет иметь никаких дел.

Вечером мы увидели его возле дома Речкиных. На Вадике была белая рубашка, через плечо на ремешке болтался фотоаппарат. Он усадил девчонок на лавочку и ну щелкать затвором. Вскоре туда на разведку подъехал на велосипеде Олег, попытался помешать Вадику, начал строить рожицы, но его прогнали.

То, что Вадик имеет фотоаппарат, не вызвало у меня зависти. Ивановы — люди хозяйственные, обстоятельные. И нам казалось, что у них есть все: патефон, радиола «Балтика», телевизор. Мы частенько собирались у него смотреть телевизор или слушать пластинки. Фотоаппарат — мелочь, но я еще пуще обозлился на него, посчитав, что он применил запрещенный прием. Если говорить честно, меня всегда раздражала его предусмотрительность. Например, собираемся на рыбалку. Вадик обязательно возьмет с собой запасную леску, крючки, бутерброд с маслом. Сознавая в таких делах Вадькино преимущество, мы целиком полагались на него. Вадик ругал нас, но мы посмеивались: поворчит да перестанет, куда от нас денешься. С Релки, как из тюрьмы, бежать некуда. Отец держал его в ежовых рукавицах, если отпускал на улицу, то после сделанной работы и на полчаса. Чуть забегается, тут же следовал грозный окрик: домой! У Ивановых все было разложено по полочкам, каждый знал свое место, и даже собака Шарик строго выполняла свои сторожевые обязанности. Ей путь на улицу был заказан. Не то что наш Барсик. Он, как и хозяин, жил вольной, полуголодной жизнью. Носился по всему поселку, облаивая прохожих. Верно замечено: собака во многом перенимает характер своих хозяев.

Мне тоже хотелось к Речкиным. Хорошо Вадику, взял фотоаппарат (повод что надо!) — и попер. У Олега — велосипед. А тут ни того ни другого. И тогда я применил тактический ход. Собрал вокруг себя вооруженную деревянными саблями и мечами шпану. Натянув на глаза поношенные солдатские пилотки и выставив вперед гнутые из разобранных фанерных бочек щиты, распугивая кур, двинулись по улице. Не доходя до Речкиных, разделились на две половины и начали сражение.

Был теплый вечер, под окнами цвела черемуха, на проводах, тесно прижавшись, щебетали стрижи. Июньский воздух был пропитан тишиной и покоем.

Затея моя провалилась. Почти все войско сбежало к девчонкам. Ушел и Олег. У моего правого ботинка после сражения оторвалась подошва, он распахнул пасть во всю ширь и, как говорили на Релке, запросил есть. Спрятав ногу за бревно, я с тоской смотрел на друзей и размышлял, что мне делать дальше: идти домой или снять ботинки и присоединиться к остальным.

Кто-то предложил игру в третьего лишнего. Стали искать ремень. И тут Люська Лысова, зыркнув по сторонам, остановила взгляд на моем широком, с офицерской пряжкой ремне.

Люська была моим злейшим врагом. Прошлым августом я залез к Лысовым в огород. Люська засекла и настучала моей матери. Суд был скорым. Этим же ремнем мать отделала меня так, что неделю, прежде чем сесть, я долго примерялся к стулу.

Но Люська — хитрющая. Просить сама не стала, шепнула новенькой. Та, стрельнув в мою сторону темными глазами, согласно кивнула головой и, подпрыгивая то на одной, то на другой ноге, подскочила ко мне.

— А почему ты не идешь играть? — спросила она. — На Вадика обиделся, да?

— Еще чего, — шмыгнув носом, буркнул я. — Хочу и стою.

— А ты их сними, земля теплая. Можно и босиком, — указав глазами на ботинки, быстро проговорила она.

Меня обдало жаром. Надо же, глазастая, заметила. Но долго упрямиться не стал. Поломавшись для приличия секунду-другую, развязал шнурки, засунул ботинки за бревно и давай вместе со всеми носиться по кругу. Поочередно то Олег, то Вадик, то я старались встать в ту пару, где была новенькая. Но кто-то из нас обязательно становился лишним и тут же получал ремнем от ведущего.

Когда стемнело, стали играть в прятки. Новенькая плохо знала Релку, ее обычно находили первой. Тогда я пошел на хитрость: нарочно поддался и, застучав Вадика, заставил его голить. Когда разбегались прятаться, я на бегу шепнул новенькой, чтобы она бежала за мной, и дунул к Мутиным за бревна.

Чтобы попасть туда, надо было пролезть сквозь узкую щель между заросшим черемухой палисадником и забором. Там был крохотный закуток. Уняв дыхание, мы, прижавшись друг к другу, затаились. Время от времени новенькая поглядывала на меня своими глубокими, как омут, глазами. И меня охватывало неведомое досель обморочное чувство, будто я заглядывал в глубокий колодец. Пахло свежей корой, смолой — впервые в жизни мне было так хорошо с девчонкой.

— Завтра мы собираемся в кино, — неожиданно шепнула она. — Пойдешь с нами?

— Ладно, — быстро согласился я. — На пять часов.

Вроде бы ничего особенного, сказали друг другу несколько слов. Я бы и так пошел в кино: речка да клуб, больше идти некуда. Здесь важно было другое. Я понял — она хотела, чтобы мы пошли вместе. На миг ощутив себя одним целым, мы тем не менее чутко ловили долетающие из-за бревен звуки: нас уже искала вся ребятня. И я с каким-то восторгом думал: те, кто ищет нас, нисколечко не догадываются, что происходит в этом закутке.

Все же Вадик нас разыскал. Просунув голову в щель, он не стал кричать, что нашел, а посмотрел и шмыгнул носом.

— Ты бы еще на чердак забрался, — язвительно сказал он. — Я уже не хотел искать, отец домой гонит.

Заигравшись, мы не заметили, что Вадик перебрал отпущенное ему время. Мы проводили девчонок и разошлись по домам. В ту ночь я долго не мог уснуть, вспоминал весь вечер по минутам. Казалось, теперь так будет всегда, и меня ждут лишь одни радости. Проснулся я с ощущением радости. Вот сейчас выйду за ворота и вновь начнется то, что с такой неохотой я оставил вчера. Вначале мы сходим на речку, потом в кино. И так будет завтра и послезавтра, впереди еще много летних дней. Но, к моему огорчению, на улице шел дождь, делать там было нечего. Я подошел к зеркалу, начал изучать свое лицо, прическу. Затем завел радиолу и поставил ту песню, которая нравилась моей старшей сестре — про любовь:

Воды арыка бегут, как живые, переливаясь, журча и звеня. Возле арыка, я помню, впервые глянули эти глаза на меня. В небе светят звезды золотые, ярче звезд очей твоих краса. Только у любимой могут быть такие необыкновенные глаза.

Арык — я не знал, что это такое. Мне казалось, что речка вроде нашей Большанки. Но все остальное — точно про Релку, меня и новенькую…

Звали ее кошачьим именем — Муська. И от этого она тихо и безнадежно страдала. На другой день, когда мы всей релской компанией сидели в клубе мелькомбината и смотрели фильм «Без вести пропавший», она, в полутьме вдруг наклонившись ко мне, быстро прошептала, что вообще-то ее зовут Марусей, а в метриках записано «Мария».

Мне она нравилась с любым именем, но я, повинуясь уличным законам, называл ее, как и все, — Муськой. Она взяла за правило давать мне разные медицинские, как она говорила, советы. Вылезаем из воды, Муська подает полотенце, чтоб я вытер лицо, не то пойдут прыщи. Скажи это сестра, я бы отмахнулся от нее, как от мухи: всю жизнь купались, и не пошли. Но Муську — послушался. Дальше — больше. Лежим на песке, Муська наберет из речки воды и обрызгает — для закалки нервов. Попробуй сделать это кто-нибудь из наших девчонок, взбеленился бы, а здесь лежу — и блаженная улыбка во все лицо. Однажды она похвалила мой загар. Я рад стараться, целый день провалялся под солнцем. К вечеру запылал, как сухая головешка. Верно говорят — похвали дурака, он и лоб расшибет.

Муська осмотрела меня, покачала головой, затем принесла от тетки банку со сметаной. Лечить людей было ее страстью. Если бы еще между мною и Муськой не клинился Вадик!

А между тем лето отмеряло свои дни. Если был хороший день, то после обеда мы шли на Большанку, на обратном пути собирали на поле жарки. И я старался нарвать самых красивых и крупных, потом отдавал их Муське. Вечером собирались и гурьбой направлялись в кино, а после кино опять играли в прятки или испорченный телефон.

Однажды Муська вместе с другими девчонками зашла к нам домой. Я поставил пластинку и вместе с Рашидом Бейбутовым спел для гостей «Зулейку-ханум». Но этого мне показалось мало. Я усадил Муську на диван, достал из шкафа затрепанную, без обложки книгу. Она была без картинок, в ней были чертежи самолетов. Я тогда бредил авиацией, и мне хотелось, чтобы Муська знала, что я хочу стать летчиком.

Муська рассеянно поглядывала на мою старшую сестру Аллу. Та кружилась перед зеркалом, собираясь на танцы. В легком крепдешиновом платье, обдав духами, она порхнула мимо.

— У тебя красивая сестра, — сказала вдруг Муська.

От неожиданности я захлопнул книгу. Я никогда не всматривался в сестру. Для меня она была вроде шкафа, натыкаешься на нее каждый день, откуда мне знать, красивая она или нет. За ней одно время бегал с Новостройки Толька Рубцов, потом его отшил плясун и гармонист Ленька Фонарев. Ленька мне нравился. У него можно было выпросить рубль на кино. Он хоть и сердился, но давал. Попробовал бы не дать, тогда ему не видать моей сестры как своих ушей. Я еще не подозревал, что подошел к той самой двери, которую сестра уже давно открыла. Но для этого нужно было, чтобы на Релке появилась Муська. С ее появлением открылось многое. Я уже по-другому взглянул на свою Релку — на эти два десятка задвинутых в болото домов. Стал слушать песни, которые раньше пролетали мимо. Окружающий мир наполнился звуками, запахами, которых я не замечал и не слышал ранее. Муська время от времени уходила к себе в поселок, и в эти дни я страдал. Вся релская жизнь казалась мне пустой и ненужной. Впрочем, вскоре я понял, что страдания те скорее всего и были ожиданием счастья.

Вскоре о том, что я бегаю за Муськой, узнали все. Как-то, возвращаясь с вечеринки, подвыпивший отец, увидев у нас в огороде девчонок, растопырив руки, пошел на нее.

— Давай-ка я обниму тебя, невестушка! — улыбаясь, сказал он.

Муська, смеясь, убежала в огород к нашим соседям Сутыриным.

— Мать, а мать, ты слышишь, — громко говорил он дома, — наш-то уже вовсю за девчонками ухлестывает. Жених. А ты его все маленьким считаешь.

Поскольку я признавался женихом, то я уговорил родителей взять меня с собой по ягоды. Впервые я увидел Байкал, тайгу. Я собрал целых одиннадцать пол-литровых банок черники и впервые почувствовал себя полноправным членом семьи. Когда приехали домой, вспомнив Вадькины уроки, насыпал в кулек ягод и, улучив момент, сунул их Муське. Она покраснела, начала отказываться, спрятала руки за спину. Но я сказал, что если она не возьмет, то я выброшу ягоду на дорогу. Муська бросила взгляд на сидевших девчонок и взяла кулек.

— Можно, я угощу их?

— Конечно, — облегченно сказал я. — Ешьте на здоровье.

Вечером мы сидели с девчонками на завалинке с черными губами и болтали обо всем на свете. Муська рассказывала о себе, о своих братьях. А затем вновь играли в третьего лишнего. А когда Релку поглотила темень, и мы, набегавшись, стояли возле дома Мутиных, ко мне вдруг подошла Лысова.

— Муська хочет тебе что-то сказать, — зашептала она.

— А чё она сама не подойдет? — недоуменно спросил я.

— Она стесняется, — быстро проговорила Лысова. — Ты ей нравишься. Она хотела бы с тобой дружить.

— Пусть она сама скажет, — выдохнул я. Мне показалось, что я остался наедине со своим сердцем. Оно вдруг ясно и отчетливо напомнило о себе, забухало, застучало, готовое вырваться наружу и, как птичка, улететь куда-нибудь вверх.

— Ты там подожди, — Лысова кивнула на те самые бревна, за которыми мы уже однажды прятались, и торопливо пошла к стоявшим у столба девчонкам.

Я ушел за палисадник, сел на бревно, стал ждать. Сейчас должно произойти самое-самое важное в моей жизни. Неужели это не сон?

Муська подошла, белея лицом, неслышно остановилась.

— Это правда? — сломал я тишину.

— Да, — через силу тихо проговорила она. — Правда.

Что-то огромное, горячее и легкое качнулось во мне, и я вместе с палисадником, бревнами, словно в огромной лодке, поплыл по темноте. До меня не сразу дошло, что она ждет, и я должен что-то ответить ей. Я не мог сообразить что. Заторможенно и обалдело смотрел на нее. Казалось, и так все ясно: я нравлюсь ей, она мне. Чего тут еще говорить?

Она постояла секунду-другую и вдруг быстро повернулась и ушла. Мне бы догнать ее, посадить рядом. После ее признания все приобретало особый смысл, и если бы мы даже говорили о чем-то ином, все равно говорили бы о себе. Но я не остановил ее и потом не раз жалел об этом.

На другой день Муська ушла к себе в поселок. Я расстроился, но Люська успокоила, сказала, что она просила написать ей. Но я так и не написал. Побоялся наделать ошибок? Или еще не умел? Трудно сказать. Ну что можно сказать на бумаге? Да и можно ли вообще доверяться ей? Впрочем, попытка была.

Вначале я хотел подарить ей открытку, которую нашел среди бумаг у себя в комоде. Во всю открытку было нарисовано сердце, из которого выглядывал красавец-брюнет. Он полуобнимал накрашенную девушку. «Давай пожмем друг другу руки и в дальний путь на долгие года» — было написано внизу. Надпись меня устраивала, а вот брюнет не нравился, показался слащавым. Я повертел открытку — нет, это не для нее. Я решил, что подарю ей свою фотографию. Попросил Вадика, и он сфотал меня на поляне. Когда я пришел к Вадику за карточками, то на этажерке увидел фотографию Муськи, а рядом с ней открытку с актрисой, которая играла в фильме «Сорок первый», — Изольдой Извицкой. Фамилию и имя я узнал чуть позже.

Вадик, поймав мой взгляд, засунул фотографию за книгу. И я вдруг догадался, почему он так смутился: Муська очень походила на эту актрису. Я решил выпросить Муськину фотографию, предложил Вадику за нее перочинный нож, затем книгу с самолетами. Вадик молчал. И тогда, отчаявшись, я предложил ему свой ремень. Он как-то странно улыбнулся, исподлобья поглядел на меня, вдруг достал фотографию и протянул мне. Я не мог поверить, что вот так запросто Вадик отдает мне Муську.

— Бери, бери, — грубовато сказал он, — я себе напечатаю.

Вадик догадался, зачем я выпрашиваю, но не пожадничал, дал. На другой день он уехал к родне в Балаганск. Перед тем как расстаться, Вадик принес трех играющих на балалайке фарфоровых зайчиков, поставил их на скамейку, грустно улыбнулся, затем сгреб в кучу, сунул одного мне, другого — Олегу и, повертев оставшуюся в руке фигурку, спрягал в карман куртки. Своим подарком он первым как бы попрощался с нашим детством, с этим летом. Муська стала для нас самым первым и серьезным испытанием, и он выдержал его. Не знаю, смог бы я ответить ему тем же?

Сунув фотографию под рубашку, я пошел к себе. Но заносить домой побоялся, догадаются. И спрятал ее под сени. Через некоторое время выудил ее из-под сеней и чуть не заплакал от досады: фотография была в курином помете. Я попробовал отмыть ее в бочке. Фотография скоробилась и пожелтела.

Здесь, на далекой Релке, голос мне слышится твой. Верю, моя дорогая, в скорую встречу с тобой, —

усыпляя свою младшую сестренку Лариску, тихо напевал я.

Хлюпая носом, сестра смотрела куда-то в потолок, в глазах у нее стояли слезы. Наверное, жалко ей было меня. Раньше я больше пел военные песни и марши про красных кавалеристов или тачанку. Муська так и не пришла. Лето кончилось, и мы пошли в школу. Мне оставалось одно — ждать, когда Муська вновь придет на Релку. Никогда я не думал, что это такое тяжелое и мучительное занятие — ждать.

Тогда я сделал несколько попыток отыскать ее. Возвращаясь из города, доезжал до военного городка и, делая крюк, шел через поселок мимо Муськиного дома. Но почему-то ее я не встречал.

На седьмое ноября, когда уже лежал снег, мы с Олегом поперлись в поселок на Муськину улицу раздетыми, в одних вельветках. Нам только что купили новые, и мы решили похвастать. Муська с девчонками сидела на лавочке. Тут же неподалеку гоняли по снегу мяч ее братья. Мы, будто не замечая, прошли мимо. Если бы она знала, чего это мне стоило — идти и делать вид, что у тебя другое, более важное дело. Пока ходили туда-сюда, продрогли до костей. Гулянье не прошло даром, я заболел воспалением легких и месяц пролежал в постели. Мать заставляла меня дышать над горшком с горячей картошкой, мне ставили банки, уколы. И все же где-то в глубине души я был доволен: пострадал из-за Муськи. Мне казалось, что тем самым я доказал, что люблю ее по-настоящему. Мне говорили, что, когда я болел, она приходила к Речкиным, но увы. После того признания точно кто-то невидимый делал все, чтобы мы разошлись в разные стороны. Это как в школьном уравнении: случайно поменяешь знак с плюса на минус, дальше делаешь все правильно, но ответ все равно не сойдется. Здесь бы могла пригодиться Люська Лысова, но у нее в то время появился свой интерес — Шурка Мутин, и ей стало не до моих сопливых переживаний.

Во время зимних каникул несколько раз я встречал Муську на стадионе «Локомотив». По вечерам там проводились массовые катания на коньках. Она была со своей компанией, я со своей. Мы, как зверьки, переглядывались, но не подходили друг к другу. Сделай она шаг навстречу, оставшуюся часть я пробежал бы сам. Но она не делала, наверное, считала, что его уже сделала. Дело оставалось за мной, но я не мог преодолеть в себе робость. Смотрел, молчал.

На другое лето она на один день появилась на Релке. Мы играли в футбол, и, когда стемнело, на поле прибежал Олег и сказал, что меня зовут. Кто, он не сказал, но мне и так стало ясно кто. Было темно, я пошел к Речкиным. Муська сидела на лавочке, ждала. Я поздоровался и, чувствуя за собой вину, замолчал, не зная, что говорить и как вести себя дальше. Но все же слово за слово — разговорились. Она после восьмого класса собиралась поступать в медицинское училище. Говорили тихо, односложно, словно не доверяя друг другу. Казалось, между нами сидит кто-то третий лишний. Потом вдруг разом замолчали. Из громкоговорителя, что висел на мылзаводском клубе, доносилась песня:

Вдали погас последний луч заката, И сразу тишина на землю пала. Прости меня, но я не виновата, Что я любить и ждать тебя устала.

Года через два я встретил ее на автобусной остановке. Муська вошла в автобус вслед за поселковскими девчонками. Напудренные щеки, подкрашенные ресницы, узкая черная юбка, белая блузка, темный пиджак — она собралась на танцы.

Увидев меня, Муська вдруг сделала шаг назад и выскочила из автобуса. Автобус тронулся, покатил нас к угольному складу, чтоб далее нырнуть под железнодорожный мост и, описав восьмерку, зашелестеть колесами по упругому деревянному мосту.

Она осталась одна на остановке, растерянная и смущенная.

Рядом с этим мостом жарким летом я увижу ее еще раз, но это будет позже. Поговорив немного, мы без грусти и печали разойдемся. Я догадаюсь, что сам теперь третий лишний.

 

Второй закон Ньютона

В девятом классе я чуть было не вылетел из школы. Сосед по парте Витька Смирнов принес в школу растрепанную, еще дореволюционного издания книгу «Мужчина и женщина», которую он стащил с толевой фабрики и на перемене показал мне.

В книге писалось о взаимном влечении полов, о свадебных церемониях и обрядах, о кокотках и куртизанках, гигиене брака и еще о многом, чего нам, по мнению взрослых, в ту пору знать не полагалось. Кроме текста, было в ней еще около двухсот красочных иллюстраций и рисунков. Я начал рассматривать картинки и так увлекся, что не заметил, как в классе появилась наша математичка Клара Ефимовна. Она объявила, что сегодня будет контрольная, набросала на доске условия задач, и мы, сопя носами, уткнулись в тетради.

Списать у Клары Ефимовны было невозможно, она видела даже затылком. Попробуй загляни в учебник — наказание следовало мгновенно. Книгу я едва успел сунуть в парту, но она, как назло, не хотела лежать спокойно, соскальзывала на колени. Я потихоньку пихал ее обратно и не заметил, как ко мне подлетела математичка, быстрым кошачьим движением откинула у парты крышку и схватила книгу.

Увидев розовое сдобное тело лежащей Данаи, а на соседней странице целующихся Амура и Психею, она вскрикнула, будто ей отдавили пальцы, швырнула книгу на парту и с ревом пожарной сирены бросилась из класса.

Я с какой-то обреченностью судорожно собирал в кучу разлетевшиеся листы, понимая: случилось что-то непоправимое. Чтобы Клара убежала с урока — нет, такого еще не бывало.

Через минуту в класс вошел исполняющий обязанности завуча Петр Георгиевич, которого мы за огромную лысину называли Сметаной. В синем костюме, худой и прямой, он встал в дверях, как архимедов рычаг, к помощи которого в аварийных ситуациях прибегали, когда надо было выдернуть из класса провинившегося ученика. Следом за ним в класс, поблескивая очками, вошли другие учителя. И я, оказавшись в фокусе линз, почувствовал себя последним матросом римского флота при Сиракузах.

— Или он, или я! Дальше так работать невозможно! — выпрыгнув из-за плеча физика, выкрикнула Клара Ефимовна. — Гнать его надо из школы!

— Спокойно, Клара Ефимовна, спокойно, разберемся, — ровным голосом сказал физик.

Рычаг сработал. Через несколько минут я стоял в учительской. Петр Георгиевич листал книгу, рассматривал рисунки, хмыкал, время от времени исподлобья поглядывал на Клару Ефимовну, которая, нахохлившись, сидела в углу и сморкалась в платок. В серой жакетке, в темных очках она напоминала непонятно как попавшую в учительскую сову.

До восьмого класса математику нам преподавала жена Петра Георгиевича — Галина Дмитриевна. Экзамен у нее я сдал на пятерку и считал, что по этому предмету у меня все в порядке. Но с приходом Клары Ефимовны я возненавидел математику. Отношения мои с учительницей не сложились с первого же дня; что-нибудь спросить или переспросить — нет, такого желания у меня не возникало.

Клара была старой девой. Впрочем, это обстоятельство никакого отношения к математике не имело, предмет она свой знала и вбивала в наши головы с педантичностью счетно-решающей машины. Витька Смирнов шутил, что Клара появилась на свет не от любви, а от простого арифметического действия. Затерявшись среди других, я по инерции дотянул до девятого класса, но в начале года у меня с Кларой произошла еще одна стычка — я нагрубил ей. Мне было сделано последнее предупреждение, и вот на тебе — влип.

Петр Георгиевич поглядывал на меня хмуро и строго, но я-то знал цену этой строгости, и в душе теплилась надежда: авось и на этот раз пронесет. Петра Георгиевича мы любили прежде всего за то, что свой предмет он вел не так, как все. Днями и ночами возился в своем кабинете, готовил опыты. В кабинете физики то и дело сгорала электропроводка, что-то лопалось и взрывалось, однажды даже вылетели стекла. Он мог, не замочив пальцев, достать из воды монету, при помощи льда разжечь огонь и еще многое-многое другое. Словом, все физические явления, существующие в природе, находили свое подтверждение в его кабинете. Кроме физики, он время от времени вел математику, химию, историю. Наказание у него было одно — работа. Из штрафников набирал бригаду и шел с ними пилить, строгать, красить. Школа была старенькой и разваливалась на глазах.

— Книга как книга, — раздумчиво произнес Петр Георгиевич. — Криминала я здесь не нахожу. Пожалуй, кое-что полезно было бы знать и нам, взрослым. В таких вопросах пока мы темны. По существу, одна дворовая информация — и все. Будь моя воля, я ввел бы этот предмет в школе. Мужчина и женщина — нет ничего занимательнее на этом свете. Все, абсолютно все, между этими полюсами в жизни происходит.

— Ну уж это слишком! — взвизгнула Клара Ефимовна. — Любоваться голыми женщинами на уроке — это неуважение к предмету, ко мне, к школе! Это настоящее хамство. От этой книги до порнографии один шаг!

— Да не смотрел я на уроке, — несмело возразил я.

— Ты еще к тому же и лгун, — оборвала меня Клара Ефимовна. — Нет, или я, или он! Сегодня же напишу заявление.

— Иди в класс, — сухо сказал Петр Георгиевич. — После занятий жду у завхоза. Будешь траншею копать.

Я понял, что спасен, получил отсрочку, но, по-видимому, в последний раз. Печальный, я вернулся в класс. Витька Смирнов, узнав, что я не выдал его, обрадовался, затем сказал:

— Нужно срочно принимать ответные меры.

— Мужа ей надо найти, — хмуро пошутил я.

— Идея, — присвистнул Витька. — А что, если Гошку Колчака, он недавно из тюряги вернулся. Ему как раз подруга нужна, он сам говорил. Мужик, я тебе скажу, во! — Витька поднял вверх большой палец. — Красавец. Но ему нужна женщина с образованием, чтоб умела считать. Надо Клару ему порекомендовать. А если закочевряжится, скажем — зарежет, ему раз плюнуть.

Я недоверчиво смотрел на него, представляя пару — Клара и Колчак. Да нет, он от нее на другой день обратно в лагеря сбежит.

После уроков бригада штрафников собралась около траншеи. Подошел Петр Георгиевич, достал из кармана старинные, чем-то напоминающие сплющенное яйцо часы «Павел Буре», открыл поцарапанную крышку, глянул мельком и, махнув рукой вдоль торчащих колышков, соединяя пространство и время, произнес свою знаменитую команду:

— Отсюда и до вечера. Либо я из вас сделаю людей, либо я зря ем хлеб.

После работы я зашел в школу, поднялся на второй этаж и увидел «Молнию». На ней был изображен я. Из портфеля выглядывала полуголая тетка, которую я, как корову, тянул в школу. Нарисовано было неплохо. Оказалось, «Молнию» выпускала Фомина Ольга. Она училась в восьмом классе, и я тайно был влюблен в нее. Надо сказать, в своем чувстве к ней я не был одинок. В Ольгу явно и тайно были влюблены многие, даже те, кто уже закончил школу. Несколько раз я видел, как после уроков на директорской машине подъезжал Коля Курочкин и отвозил ее вместе с подругами домой. С виду она была беспечна и весела, уже вовсю бегала на танцы, что, впрочем, не мешало ей считаться лучшей ученицей школы.

Она хорошо пела и рисовала и со временем обещала стать настоящей красавицей. Чего я только не делал, чтобы понравиться ей! Узнав, что она любит музыку, тут же выучил на гитаре собачий вальс, но, будто оправдывая свое предназначение, он нашел понимание лишь у моего верного Барсика. При звуках гитары Барсик закатывал глаза и, задрав голову, протяжно подвывал. Пробовал петь и я, даже записался в школьный хор, но очень скоро понял: Шаляпина из меня не получится. Единственное место, где я себя чувствовал на коне, был спортзал.

Однажды на городских соревнованиях я перепрыгнул самого себя, взяв высоту один метр шестьдесят пять сантиметров. Об этом говорила вся школа. Все, кроме Ольги.

Все свои любовные переживания я записывал в дневник, который прятал дома под полом, пока его там не разыскали мыши и не превратили в труху. Тогда я стал доверять свои тайны моему другу Олегу Оводневу.

— Сними газету, — подождав Ольгу в коридоре, попросил я.

— Еще чего! — сузив глаза, ответила она.

— Сними, прошу тебя, — потребовал я. — Если не снимешь, сам сниму!

Это было моей ошибкой. Просить, а тем более угрожать было бесполезно. По всему было видно — она, как и Клара, считает меня отпетым хулиганом.

— Попробуй только! Мы тебя еще на комсомольское собрание вызовем, — начала стращать она. — Уж тогда точно вылетишь из школы. Да и вообще подумай, куда тебя несет.

Меня поразили не слова, которые в общем-то можно было ожидать, поразила безнадежность, с какой Ольга их произнесла. Получалось: она поставила на мне крест.

На другой день, чтобы кое-что доказать Ольге, я записался в планерный кружок. С того дня жизнь моя, прямая и понятная, которая умещалась между домом и школой, дала самостоятельный отросток, который впервые выбрался из привычного, еще родителями установленного круга.

Вместе со мной в планерный пошли Володька Савватеев и Витька Смирнов. С Володькой мы учились с первого класса. На самом первом уроке разодрались, он разбил мне нос. Размазывая по щекам слезы и не зная, чем досадить, я сказал, что, когда вырасту, стану летчиком. Володька на секунду опешил, затем, тряхнув своей бандитской челкой, сказал:

— Летчики живут мало. Попадет пылинка в мотор — и конец. То ли дело — шофером, остановился мотор, а ты на дороге.

Но к девятому классу он пересмотрел свое отношение к самолетам. Когда проходили медкомиссию, был у нас за ведущего, узнавал, кому и когда сдавать кровь, в каком кабинете рентген.

Весь класс следил за нами, потому как вначале в планерный решили записаться многие, но почти все срезались на медкомиссии.

Герка Мутин, который поначалу тоже хотел заниматься, обозвал планер пузырем, мол, куда ветер подует, туда и полетит. Мы снисходительно помалкивали. Лишь Володька не выдержал, полез драться, но вовремя вспомнил, что планеристам, махать кулаками не к лицу. Сказал, что на планере, как и на самолете, можно делать все фигуры высшего пилотажа. И это ничего, что нет мотора, тут нужна особая сноровка и сообразительность, кого попало туда не берут.

— На машине лучше, — не сдавался Герка. — Куда захотел, туда и поехал. Всегда с дровами, углем. Картошку можно привезти.

Трудно было что-то возразить ему. Наш поселок в основном поставлял для государства продавщиц да шоферов. Мой отец тоже был шофером, но очень скоро променял выгодную профессию на тайгу. Зимой колол клепку, весной и осенью заготавливал орехи и ягоды. К моим занятиям в планерном кружке отнесся спокойно. Мне иногда кажется, он так и не понял, что это всерьез и надолго.

Аэроклуб размещался в подвале старого жилого дома, за толстой, обитой дерматином дверью. Сразу же за ней в подвальную темноту вели двадцать ступенек. Их я знал наизусть.

Когда мы пришли записываться в планерный кружок, я первым отыскал нужную нам вывеску. Опасаясь, как бы не опередили, рванул дверь, и тут заледеневшие валенки соскользнули с бетонного приступка, и я, стукаясь о ступеньки, полетел в бездну. Заглатывая меня в свое нутро, подвал для острастки наподдавал по заднице, чтоб в следующий раз был поосторожнее. Ударившись о стенку, я лбом включил свет.

С той поры меня, как имеющего практический опыт, назначили ответственным за свет. И я безропотно принял на себя в общем-то пустяковую обязанность. Главное — нащупать, поймать первую ступеньку. Дальше уже проще — ступенька за ступенькой ноги, сохраняя жесткую связь с лестницей, погружали меня в темноту. Отсчитав последнюю, я осторожно, на ощупь делал еще один, контрольный шаг и, убедившись, что ступеньки позади, выбрасывал вперед руки, отыскивал на стене выключатель. Тускло вспыхивала лампочка, выхватив из темноты лежащую у входа смятую кабину, чуть дальше худые ребра обтянутого перкалью зеленого крыла — все, что осталось от потерпевшего аварию красавца планера. Пахло эмолитом, ацетоном, сухим деревом, краской. Здесь, глубоко под землей, пахло небом.

Толкая друг друга, сверху сыпались будущие планеристы, на ходу сбрасывая с себя куртки, фуфайки, шли в технический класс, рассаживались по своим местам. Минут через пять, поскрипывая летной кожаной курткой, появлялся пилот-инструктор Амосов. Навстречу к нему выскакивал дежурный и звенящим от волнения голосом начинал докладывать. Амосов молча выслушивал, затем круто, всем телом, по-военному поворачивался к нам и хорошо поставленным голосом говорил:

— Здравствуйте, товарищи планеристы!

— Здравия желаем, товарищ инструктор! — не жалея глоток, отзывались мы.

В такие секунды меня захлестывал восторг, любовь к инструктору, к сидящим рядом, к Савватееву, ко всему тому, что ожидало впереди. Вот бы все это увидела Ольга.

Во время перерыва выходили в коридор, рассматривали разбитый планер.

Авария произошла осенью. Во время взлета планер повело вбок, сидящий в нем паренек растерялся, стал дергать ручку управления. В конце концов планер вошел в пике и грохнулся о землю. Как говорили нам очевидцы, раздался треск, будто кувалдой ударили по грецкому ореху. Планер разлетелся: крыло улетело вперед, кабина смялась гармошкой. Хорошо, что натяжку амортизатору дали небольшую. Поднимись планер выше, все могло кончиться иначе. С того дня летать стали опять на стареньком БРО девятом. Латаный-перелатаный, он сносил все поломки, аварии и другие мелкие авиакатастрофы, легко разбирался, собирался и вновь поднимался в воздух. Каждый что-нибудь да сделал для него: заклеил дыру или починил кабину. И на добро планер отвечал добром. Был устойчив и надежен, даже если его пытались от страха или неумелости вогнать в землю, не шибко подчинялся, все равно садился на аэродром, спасая себя и того, кто в нем сидел. «Он сам летает, — говорит Амосов. — Не надо только мешать».

В планерный ходили после занятий в школе пешком пять километров до поселка Боково. Нередко возвращались домой в полночь. У «Скотоимпорта» пути расходились: Смирнов топал на Новостройку, Володька — на Барабу, я через замерзшую, засыпанную снегом болотистую низину бежал к себе на Релку. Самая страшная часть пути там, где начинался боярышник. Говорили: раньше там убивали и грабили. Самое что ни на есть подходящее для таких дел место.

Валенки скрип-скрип, а сердце рядом у самого горла тук-тук, самого себя боится. Ближе к домам становится чуть веселее, но все равно — бегом, теперь уже вдоль темных заборов. Мороз прошибает одежонку насквозь, жжет коленки. В носу слякотно и неуютно.

В доме темно, все уже давно легли спать, лишь на кухне горит свет — знаю, оставили специально для меня. Открывал дверь брат Саша, как ночная птица, спросонья хлопая огромными глазами. Я скидывал валенки, фуфайку и к печке, наливал в кружку чай и, обжигаясь, крохотными глоточками вливал в себя тепло. Затем быстренько, здесь же на кухне, делал уроки и, раздевшись, шел спать. В кровати уже трое: сестры головой в одну сторону, Саня — в другую. Опрокинутым парашютным куполом висел над кроватью потолок, за окном ночь, луна, мороз. Я закрывал глаза и начинал летать во сне над крышами, над домами, над поселком, так, как летают птицы — руками вверх-вниз. Разбегался, отрывался от земли, поднимался вверх. Но часто полеты заканчивались тем, что откуда-то сверху, размахивая налету костлявыми руками, на меня, поблескивая очками, пикировала Клара Ефимовна. И я, падая на землю, просыпался.

В классе мы держались как заговорщики. В одинаковых вельветовых куртках с «молниями», слева значки парашютистов. Полеты должны были начаться в конце мая, но сначала нам предстояли экзамены, затем два обязательных прыжка с парашютом.

С Ольгой у меня по-прежнему не клеилось. В новогодней газете в разделе «Кому что снится» были приклеены фотографии Савватеева и Смирнова, улыбаясь, они выглядывали из кабины самолета. Моей фотографии не было.

— Вот когда слетает, тогда мы специально сфотографируем и поместим в газете, — отвечала Ольга, когда ее спрашивали, почему нет моей фотографии.

Может, она этого и не говорила, но мне от этого было не легче. Я ждал своего часа.

Еще хуже складывались у меня отношения с Кларой Ефимовной. С того памятного дня она сделала вид, что ничего не произошло, но я чувствовал — она ничего не забыла и не простила. Меня она просто не замечала, будто не существовало в классе, в школе, вообще на свете. И, убаюканный новой, спокойной для себя жизнью, попался. Клара Ефимовна вызвала меня к доске и начала гонять по всему материалу. Перед этим я пропустил несколько уроков. Убирая с крыши снег, решил проверить себя, прыгнул с самой верхотуры на землю и подвернул ногу.

Клара вкатила мне двойку и посоветовала ходить не в планерный кружок, а, не теряя времени даром, идти в слесари, если хватит ума. Я объявил ей войну. Если вызывали к доске, то демонстративно отказывался, а потом и вовсе стал пропускать уроки.

Я бросил бы школу, если бы не Петр Георгиевич. Как-то после уроков он пригласил меня к себе в кабинет. Там уже сидела моя мать.

— Хорош гусь, — поблескивая лысиной, расхаживал по кабинету Петр Георгиевич. — Нет, вы только посмотрите на него, бойкот устроил. Ты что думаешь, алгебра Кларе Ефимовне нужна? В первую очередь — тебе. В авиации без математики никуда. Либо это так, либо я ничего не понимаю в жизни. Ну, бывает, не складываются отношения. Терпи. Ты же мужчина. Думаешь, мы на фронте не терпели? Грязь, холод, медсанбаты, запасные полки, все перетерпели. Вам такое и не снилось. Вон, спроси мать.

Все правильно говорил Петр Георгиевич, но зачем? Я и сам все понимал, не маленький. Было жалко мать. Она согласно кивала головой, будто не я во всем виноват, а она.

В планерном мы уже закончили наземную программу, которая включала в себя пробежки и подлеты. Я уже представлял, что приду в школу, расскажу, как летали и прыгали, и уж тогда-то пусть Ольга попробует задрать нос. Она по-прежнему сторонилась меня, пробегала мимо, легкая, веселая и недоступная.

В начале мая мы выехали в Оёк. В небо подняли аэростат, мы надели парашюты и стояли строем, ожидая своей очереди. Но тут к нам, помахивая прутиком, подошел белобрысый, маленького ростика инструктор, остановился напротив меня, точно указкой, ткнул прутиком в запасной парашют.

— Это есе сто за детский сад? — шепелявя, грозно спросил он. — А ну, марс из строя!

Он выщелкнул меня, как выщелкивают девчонки из строя своих поклонников — щупленьких, невысоких ростом ребят.

Поначалу я думал, что можно что-то исправить, побежал к старосте. Но и тот не смог уговорить белобрысого. Заодно не допустили до прыжков и Савватеева. Не знаю, как он, но я чуть не плакал. Как же так, все прыгнут, а мы? Значит, и на планерах не летать. Напрасно мы умоляли, инструктор был непреклонен.

— Подрастите немного, тогда приходите, а пока я вас не допускаю. Попадете в восходясий поток, унесет. Где мне потом вас искать? Касы надо было больсе кусать.

А прыжки между тем продолжались. Я ревниво отыскивал среди планеристов маленьких ростом, но таких было немного. На длинном брезенте они укладывали парашюты и шли на построение туда, где на краю поля, разматывая барабан, вытягивая из машины тоненький трос, поднимался вверх огромный серебристо-белый, похожий на гуся аэростат. В тонких своих лапах он держал квадратную корзину с парашютистами. Где-то на полпути к небу аэростат замирал, открывалась крохотная дверка, и одна за другой от нее отделялись крохотные точки. За ними вытягивались белые, похожие на дымки хвостики. Через мгновение они разбухали, расправлялись и, покачиваясь, спешили к земле, как маленькие одуванчики, которых девчонки сдувают, когда гадают на парней: любит — не любит. Но и любовь обходила меня стороной.

Мы договорились с Володькой — в школе скажем, что прыгнули. Но нас быстро разоблачили, и Ольга, с которой я столкнулся на лестнице, отвернула от меня лицо. Что ж, все правильно. Как говорили древние: «Горе побежденным».

В середине мая, когда у планеристов уже вовсю шли полеты, Савватеев узнал, что в Усть-Орду прилетел Ли-2 и можно попытаться прыгнуть там. В выходной день я поехал в Усть-Орду. Аэроклубовский автобус катил по Кудинской долине, теплый степной воздух врывался в окна, но на душе у меня кошки скребли: что же будет на этот раз?

Рядом со мной сидела рыжеволосая, с веселой челкой, лет двадцати девушка. Она смотрела в окно, ветер облюбовал ее голову, концы волос хлестали меня по лицу. Я крутил головой, прикрывался рукой, поворачивался затылком и уже хотел было встать, но она, догадавшись, собрала волосы в пучок, заколола шпилькой, извиняясь, улыбнулась и, положив руку мне на плечо, низким голосом негромко запела:

Эта песня о курсантах, о пилотах. Эта песня о безграмотных полетах. Эту песню, сочиненную на старте, Для тебя, хороший мой, я пропою…

Песню тут же подхватил весь автобус. Сконфуженный от такого откровенного ко мне внимания, я хотел сбросить руку, дернулся, но девушка располагающе улыбнулась, — мол, чего хмуришься, смотри веселее. И я, натолкнувшись на ее ласковый понимающий взгляд, притих, стал запоминать слова. Со мной всегда так, услышу новую песню, понравится она, и, кажется, становлюсь владельцем целого состояния. Про себя уже представляю, как возьму гитару, приду в школу и запою эту песню. Уж тогда точно Ольга будет сражена наповал. Эх, только бы прыгнуть!

Вообще, у каждой судьбы есть свои сторожа. Надо же было такому случиться, — на аэродроме опять оказался белобрысый инструктор, тот самый, который прогнал нас с Володькой. Меня он узнал сразу же.

— Мы же, кажется, договорились, — хмуро сказал он. — Подрастесь, тогда приходи. А сейсас давай, давай — марс отсюда!

Уж не везет так не везет. Нужно было дождаться, когда пойдет автобус обратно в город. Я ушел за палатку, лег на траву и стал смотреть в небо, туда, где, набирая высоту, кружил самолет. От него отделялись крохотные точки, над ними вспыхивали белые купола парашютов и неслись к земле. Все просто, снизу вверх и потом обратно, как круговорот воды в природе. Здесь меня и разыскала рыжеволосая, присела рядом, глянула в упор:

— Ну чего, летчик-перелетчик, пригорюнился?

— А чего он привязался, — обхватив руками ноги, шмыгнув носом, сказал я. — Что я, маленький? Да если он хочет знать, я метр шестьдесят пять беру. Пусть попробует взять столько же. «Касы мало ел»…

И я вдруг понял: о том, что я ловкий и удалой, знает лишь мой отец, да, пожалуй, еще учитель физкультуры Николай Павлович Гришкевич. Остальные судят по росту и одежонке. Потом я не раз убеждался: на танцах девушки в первую очередь больше доверяют своим глазам, ну прямо как на рынке, когда выбирают яблоки, идут с теми, кто покрупнее и подлиннее.

— Там маленько повыше, — показав глазами вверх, откуда падал на землю гул мотора, сказала рыжая. — Не сдрейфишь?

— Вот еще. Что я, не мужик?

— Ну коли мужик, тогда оставайся, завтра прыгнешь. Группу буду выпускать я.

Мысли у меня забегали туда-сюда: а вдруг опять все сорвется, завтра в школе контрольная по математике, не приду — Клара убьет. И дома не знают, что буду ночевать на аэродроме.

— Останусь, конечно, останусь, — быстро проговорил я. — Во сколько встать?

— Часов в пять. Только смотри, не проспи. Я в крайней палатке живу. Вот что, ты приходи, будем чай пить. Меня, на всякий случай, Тамарой зовут. — Она поднялась и, покачиваясь, пошла к себе, в синем комбинезоне, крепкая, ладная, уверенная в себе.

Пить чай я не пошел, постеснялся, хотя кишка кишке протокол писала. Уже поздно пришла Тамара, принесла бутерброд с колбасой и кружку с чаем. Я начал было отказываться, но она поставила кружку на брезент и, улыбнувшись, ушла.

Утром встал рано, раньше всех, потому что и не спал вовсе. Сбегал к бочке с водой, умылся, затем спустился в овраг и набил карманы камнями. «Чем больше масса, тем больше ускорение».

Тамара была уже на площадке. Она сама надела на меня парашют, застегнула лямки. По пути к самолету я шел последним, поднял с земли еще пару камней и сунул в карман. Чтоб уж наверняка.

В самолете было темно, я сел в угол рядом с пилотской кабиной. Как самый легкий, я должен был прыгать последним. Загрохотали моторы, под ногами мелкой дрожью заходил металлический пупырчатый пол, и я ощутил, как задрожали у меня колени. Я попытался унять дрожь, пошевелил ногами, хрустнули в кармане камни. Ну, думаю, мимо земли не пролечу. Самолет нудно и долго забирался вверх, затем выровнялся, звук мотора осел. Из пилотской кабины вышел бортмеханик, открыл дверь, и по самолету загудел, заметался ветер. Прозвучала сирена, и те, кто сидел у двери, встали, выстроились в затылок друг другу. Еще раз прозвучала сирена. Парашютисты, сутулясь, подходили к двери, на секунду заслоняли светлый проем, кто-то большой и сильный срывал их и уносил в серую пустоту. Через минуту настала наша очередь. Тамара, она шла первой, у двери оглянулась, отыскала меня глазами, подмигнула и под звук сирены выскользнула из самолета, полетела вниз.

Тыкаясь носом в парашют соседа, я двигался к двери. Гулко, точно отсчитывая последние секунды, билось, рвалось из груди мое сердце. Я изо всех сил прижимал к себе запасной парашют, пытался унять разбушевавшееся сердце и не заметил, как передо мной открылась бездна. Осталось сделать маленький шажок. С обморочным чувством, с каким просыпался иногда среди ночи, я сделал его и полетел вниз, как когда-то в темноту аэроклубовского подвала. Воздушный поток подхватил, потащил в сторону, надо мной мелькнул хвост самолета. Я сжался в комок, над головой хлопнул купол, и тут со мной произошел конфуз. Штаны мои, стираные-перестиранные, не выдержали груза камней — лопнули, гачи слетели с ног и, закручиваясь в жгут, теряя на лету камни, устремились к земле.

— Кто штаны потерял?! — откуда-то снизу раздался Тамарин голос.

Я, поджав ноги, голыми коленями резал утренний воздух. Земля, плоская, ровная, надвигалась снизу. Из-за горизонта высунулся крохотный язычок солнца, и надо мной алым пламенем загорелся тугой, наполненный воздухом купол парашюта. Хотелось петь, кричать. Наконец-то свершилось!

А на земле тем временем начался переполох. К тому месту, где должен был приземлиться я, неслись машины «скорой помощи» и руководители полетов. Им показалось, произошло что-то серьезное: все видели — разорвало человека.

Мне отыскали разорванные штаны, Тамара починила их. Но едва я вышел из палатки, раздался хохот — оказывается, собрались посмотреть на меня. Хорошо, что рядом была Тамара. Она разогнала ротозеев, пригрозив, что не допустит до прыжков. Отныне и на всю жизнь я знал: удачу зовут Тамарой.

После обеда приехал Володька Савватеев и сообщил, что Клара Ефимовна шлет мне «привет». Ничего даром в жизни не дается, за все надо платить. Я пропустил контрольную, Клара Ефимовна выставила мне за четверть двойку и оставила на осень.

Пришибленный этой низостью, я шел по школьному коридору и тут услышал сзади шелестящий детский шепот:

— Он, я же говорю, он.

— Кто это?

— Ну тот, который без штанов летел.

Говорили пятиклассники. Слава о моих подвигах уже достигла школы. В другой раз я бы показал им, но мне было не до них.

Летом Володька уехал в лагеря летать на планере, а я, вместо того чтобы ехать с ним, стал ходить в школу. Занимался со мной Петр Георгиевич.

Витька Смирнов сдержал слово — показал Клару Ефимовну Колчаку. В сером бостоновом костюме, с букетом цветов, поблескивая золотой фиксой, Ленька в сопровождении двух дружков-сватов появился перед школой. Усевшись на скамейку, достал из кармана коробку папирос «Казбек», раскрыл ее. Сваты, сдвинув на затылок вельветовые фуражки, услужливо щелкнули зажигалками. Выпустив на волю дымное кольцо, Ленька стал ждать.

Из школы вышла Клара Ефимовна и, тюкая по асфальту каблучками, двинулась мимо, но сваты вежливо преградили ей дорогу. Со скамейки поднялся Ленька, подошел к учительнице, протянул цветы. Но долгого разговора не получилось. Клара, выслушав предложение, начала махать руками, случайно задела сумочкой Колчака и, взвизгнув, бросилась обратно в школу. Ленька стряхнул с костюма невидимую пылинку и, бросив букет на асфальт, зашагал со школьного двора. Этим же вечером Клара написала заявление об уходе и перебралась в город.

Петр Георгиевич сразу нащупал «белые пятна» в моих математических познаниях. Обычно он давал задание, доставал свои потертые «Павел Буре», открывал крышку.

— С этой страницы и до обеда. Либо ты все это выучишь, либо всю жизнь будешь траншеи копать.

Порою мы засиживались допоздна. Он что-нибудь чинил в своем кабинете, готовил приборы к новому учебному году, а я помогал ему. После зачетного экзамена он пригласил меня к себе домой, рассказывал, как учился в школе, как ушел добровольцем на фронт. Галина Дмитриевна напоила чаем с пирожками, и я побежал домой, где меня поджидал Володька Савватеев.

Через год, окончив школу, мы подали документы в летное училище. Видно, мне удалось уломать судьбу. Я поступил и прямым ходом попал на седьмое небо. На улице меня, будто увидев впервые, стали разглядывать женщины — мол, откуда и что взялось. Среди них, гордая, стояла мать, и мне она казалась самой красивой и молодой. Герки Мутина мать, у которой не ладилось в семье, подошла и, показав на меня пальцем, с непонятной злостью закричала, что я лазил к ней в огород и она обязательно заявит в милицию. Я не обратил на нее внимания, потому что был впервые в жизни по-настоящему счастлив. Видимо, почувствовав это, земля, воздух, люди были ответно ласковыми. Все повернулось ко мне доброй стороной, и казалось, с этого дня так будет всегда.

Теплым августовским утром я вместе со своим дружком Олегом Оводневым поехал в пионерский лагерь, где ночной нянечкой работала Ольга. На стареньких дорожных велосипедах мы накрутили больше пятидесяти километров.

Где-то после обеда, запыленные и усталые, отыскали лагерь. Ольга с подругами купалась на озере. Когда мы выехали из-за лесочка, она выходила из воды: легкая и стройная. Я впервые увидел ее раздетой, и показалось, что это не Ольга, а какая-то совсем незнакомая мне взрослая девушка.

Едва касаясь земли, Ольга поднялась на пригорок, нагнулась, подняла полотенце, вытерла лицо, волосы и, выпрямившись, откинула их назад. И они, почуяв волю, рассыпались по загорелым плечам. Всем тем красавицам из книги «Мужчина и женщина» было далеко до нее. И я, подумав об этом, вдруг почувствовал, что она гораздо старше меня, и только не мог понять — в чем. Увидев меня, она улыбнулась, махнула рукой, быстро надела сарафан и, сразу став привычной Ольгой, пошла навстречу. Праздник мне она не испортила, пообещав писать в училище.

Через два дня я уезжал в Бугуруслан. Начал было накрапывать теплый летний дождик, но, словно чего-то испугавшись, а может, не желая портить настроение, прекратился. Все в той же коричневой вельветке с парашютным значком стоял я на перроне. Меня хлопали, обнимали, давали советы, и я в ответ предлагал всем поступать в летное. Мне хотелось, чтобы все были, как и я, счастливы.

Подали поезд, я заскочил в вагон, мать зашла вместе со мной, познакомилась с соседями.

Смотри, пилот, какое небо хмурое, Хоть все огни на старте зажигай. Суровый день грозит дождем и бурею, Не улетай, родной, не улетай, —

размахивая руками и дурачась, напевал за окном Оводнев Олег.

Мы весь день провели вместе, прощаясь с детством, ходили по нашим самым укромным местам. Я просил его последить за Ольгой, и он, верный товарищескому долгу, обещал: «Будет исполнено».

Вскоре поезд тронулся, провожающих точно ветром разметало, замахали руками сестры, чаще обычного захлопал своими огромными глазами Саша, заплакала мать, теперь все заботы по дому легли на ее худенькие плечи.

За вагоном бросилась релская ребятня, друзья у меня были все еще школьного возраста. Последним летел по перрону Олег. И вот, уже не в состоянии тягаться с электровозом, махнув напоследок рукой, он остановился. Замелькали станционные постройки, депо, тенью скользнул над головой ангарский мост, и уже справа, там, где вплотную к путям подходила болотистая низина, вдали, в наступивших сумерках, показались крохотные огоньки моего поселка, сиротливо поморгали на прощание редкими огнями и медленно погасли. Там остались со своими бедами и заботами Релка, школа, Петр Георгиевич. Осталась прежняя жизнь, где все, оказывается, имело свой смысл и назначение. И если были в жизни неприятности, они не пропали даром. Говорят: отрицательный результат — тоже результат. Как знать, сдал бы я математику на приемных экзаменах, не будь того конфликта с Кларой Ефимовной? Но это я понял много позже. В тот момент я жалел, что нет рядом Володьки Савватеева, мы должны были ехать вместе. Он уже имел на руках билет, но получил от колчаковских дружков на берегу Ангары ножевое ранение в живот. Из своих объятий наш поселок выпускал неохотно.

Ольга написана мне всего два письма. Через год, окончив школу, она вышла замуж за офицера, который был намного старше и намного крупнее меня.

 

Элвис Пресли

Он сидел на стуле, кутаясь в желтую мохнатую кофту и, улыбаясь, смотрел, как я мою пол. Лицо у парня было черное, широкое, губы толстые, вывернутые наружу, волосы острижены налысо. Время от времени, показывая белки глаз, он косил в сторону канцелярии, и я, злясь на его улыбку, думал: надо обязательно написать домой, что среди курсантов есть негры и что им здесь жутко холодно.

В летном училище я находился третий день, но уже успел схлопотать несколько нарядов вне очереди. Наш старшина Антон Умрихин попал в училище с флота и, видимо, желая показать вчерашним десятиклассникам настоящую службу, стал требовать, чтобы после команды «Подъем» мы за одну минуту одевались и становились в строй. Меня раздражала его ходульная, на прямых ногах, походка, его, как мне казалось, показное умение с шиком отдавать вышестоящему начальству честь. И говорил он так, будто мы были его собственностью. Вообще, подавать команду на подъем должен был дневальный, но старшина взял эту обязанность на себя, собственноручно включал свет и во всю мощь ревел:

— Па-а-адъе-ем!

Досматривая еще сладкие домашние сны, я ошалел от этого дурного рыка, всеобщей толкотни. Еще не проснувшись, начал суетиться, схватил чужие брюки, а после и вовсе потерял свой взвод.

Нет, не так я представлял себе учебу! Когда ехал в Бугуруслан, голова плавилась от счастья: мне казалось, попал в небожители. А тут на тебе — мой пол. Тоска, хоть на стену лезь. Все вокруг командуют: то нельзя, туда не ступи, молчи и поворачивайся, как оловянный солдатик. Чуть что, кричат: отчислим! И пожаловаться некому. Все мое существо протестовало: я ехал учиться летать, а не возить по грязи тряпкой.

Длина коридора была сорок девять шагов, и через час я его знал лучше своего лица. Был он покрыт коричневым линолеумом, но это нисколько не облегчало работу. Стоял конец августа, каждый день шли дожди, дорожки в училище были посыпаны песчаной глиной, и у меня сложилось впечатление, что глину привезли и рассыпали специально для наказания. Она была везде, куда ступала нога курсанта: на ступеньках лестниц, в коридоре, казарме.

Закончив работу, я, как это и положено, доложил старшине. Он вышел в коридор и к первому наряду добавил еще — линолеум подсох и стал напоминать застывшую песчаную бурю.

Когда старшина исчез с горизонта, парень, оглянувшись, быстро подошел ко мне, молча взял тряпку, намочил ее, расстелил на полу и не отрывая, потянул на себя. Получилось ровно, без желтых полос. Темнокожий показал, как без особых усилий можно выйти из этой ситуации. Я понял: не надо ждать, когда линолеум подсохнет, а доложить, когда он еще мокрый. Сбегав за чистой водой, я принялся шлифовать тряпкой коридор. Но отрапортовать не успел: после строевых занятий с улицы пришел взвод, протопал мимо меня и все пришлось начинать сначала.

Вечером я неожиданно обнаружил парня в нашей комнате. Он стоял в окружении смеющихся курсантов и растерянно оглядывался по сторонам.

— Уона бабона, это лет-чиц-кие ша-ро-ва-ры! — размахивая перед ним огромными форменными штанами, по слогам разъясняли они. — Как видишь, сшиты на индийского слона. Приедешь к себе в Африку, будешь, как запорожский казак. Ну а если станет жарко — снимешь. Мы попросим старшину, он тебе набедренную повязку с кантами выдаст.

— Да он ни бельмеса не понимает, — предположил кто-то.

— Хватит травить баланду, — громыхнул от двери голос Умрихина. — Чтоб через пять минут были в койках!

Кровати в казарме были двухъярусные, и темнокожего поселили надо мной. Он аккуратно сложил на тумбочку выданную форму и, повернувшись ко мне, тихим, каким-то облегченным голосом, на чистом русском языке сказал:

— Наконец-то добрался. Ну, что, полотер, будем соседями. Ты откуда приехал?

Ответил я не сразу. Нет, меня не смутило знание нашего языка. Говорили, наших разведчиков еще и не так натаскивают. Я был под впечатлением только что слышанного разговора, который вроде бы подтверждал: с нами будет учиться иностранец. Конечно, мне не понравилось, что он обозвал меня полотером. Но ответно грубить не хотелось, еще нарвешься на международный скандал. А там уже нарядами вне очереди не отделаешься. Как с ними себя вести, я не знал, но мысленно продолжил письмо домой: тот самый негр, которого зовут Уона бабона, будет спать надо мной. Я начал размышлять, что сказать: из Сибири или с Байкала? Откуда им там, в Африке, знать про наши города.

— Из Иркутска.

— Ой, земеля! — свистящим шепотом воскликнул парень. — А я с Колымских золотых приисков.

«Решил прикинуться нашим! — мелькнуло у меня в голове. — Шутник. Язык можно выучить, но кожу то не пересадишь. Тоже мне земляк нашелся! От Иркутска до Колымы тысячи километров. Прокол, да еще какой! Нет, здесь что-то не так».

— Мать у меня была якутка, отец — цыган, — словно прочитав мои мысли, шутливо и вместе с тем грустно сказал сосед. — Получился Тимофей Шмыгин — сын севера. У нас зимой морозы под шестьдесят, а летом жара под сорок. Перепад сто градусов, не только почернеешь — посинеешь. Ну что, коллега, с низких начнем осваивать новые, более приятные высоты.

Одним махом Шмыгин взлетел на второй этаж. Металлическая сетка провисла под ним кулем, затем, поскрипывая, начала раскачиваться: сосед выбирал удобную позу. Старшина выключил свет, и мне вдруг показалось: сверху, через край, свесился круглый с двумя дырками темный котелок.

— Тебя за что наказали?

— Утром опоздал на построение, — шепотом ответил я. — Штаны перепутал.

— Ты, земеля, меня держись — не пропадешь, — просвистела голова. — Шмыгина от Чукотки до Колымы каждая собака знает. Можешь называть меня Тимохой.

— А я думал: Уоной бабоной.

— Хочу заметить, дураки есть везде, даже среди летчиков.

— Разговорчики. Захотелось в наряд?! — подал голос Умрихин.

— Ну, вот, далеко ходить не надо, — выждав секунду, шепнул сосед. — Недаром говорят: «Бог создал отбой и тишину, а черт подъем и старшину».

Шмыгин спрятал голову и затих. А я, вновь оставшись наедине со своими грустными мыслями, смотрел в серое полукруглое окно. Кто-то из курсантов говорил: училище располагалось в бывшем женском монастыре. Казармы размещались в переоборудованных кельях, где раньше жили монахини. «Когда-то новый день здесь начинался с молитвы и заканчивался ею, — думал я. — А сейчас ревом. И так три года, каждый день».

Утром я проснулся от легкого толчка. Открыв глаза, в полутьме увидел одетого соседа, он протягивал мне брюки.

— Надевай, — шепотом сказал он. — А потом под одеяло и жди команду. Через пять минут подъем.

Я натянул брюки, носки и вновь забрался под одеяло. Когда прозвучала команда «Подъем» и загорелся свет, мы пулей выскочили на построение.

Но провести старшину не удалось. Умрихин вкатил нам с Тимохой по наряду и, вспомнив сказанную вечером шмыгинскую присказку о черте и Боге, предупредил: еще одно замечание — и он напишет рапорт на отчисление. Мы сделали для себя вывод: акустика в монастыре отменная.

Вечером нас старшина отправил прибираться в умывальниках и туалете. И только тогда я окончательно успокоился: Шмыгин — не иностранец.

Ничто не сближает так людей, как общая беда и совместная работа. С возложенным на нас заданием мы управились быстро, постарались сделать все на совесть. Но возвращаться в казарму не торопились. После ужина наш взвод отправляли на кухню чистить картошку для всего училища. Присев на корточки, Шмыгин доводил вмурованные в цемент унитазы до первобытного блеска и рассказывал о себе.

Был Тимка старше меня на три года. Родители у него умерли рано, и он с детства скитался по северным интернатам и детским домам. Часто сбегал на волю, его возвращали. Все же, закончив школу, он поутих, перебрался в Якутск и устроился разнорабочим в аэропорт.

— Я ведь кем только не пробовал работать: грузчиком, мотористом! А потом пристроился артистом в оркестре, — улыбаясь, говорил он. — В ресторане услаждал народ, пел, танцевал. Мне на тощую грудь кидали. Этим летом замаячила армия. Но я решил: пойду в летчики. Мужская профессия — не лакейская. На Севере летунов уважают. Там говорят: летчик просит, надо дать, техник может подождать. Вот закрою глаза и представляю: дадут нам отпуск, я прилечу домой в форме и в клуб. Попрошу своих ребят из джаза в честь моего прибытия сыграть танго. И валиком — кандибобером пойду по залу.

Шмыгин решил показать, как он это сделает, соскочил на пол и, пританцовывая, двинулся по туалету, подпевая себе на ходу:

В саду под гроздью зреющего манго Танцуем мы вдвоем ночное танго. Мулатка тает от любви, как шоколадка, В моем объятии посапывая сладко…

— Слушай, а у тебя есть девушка? — остановившись, неожиданно спросил он.

Вопрос застал меня врасплох. Скажешь — нет, подумает какой-то недоделок, с ущербом. Но и придумывать не хотелось.

— Как говорят, первым делом самолеты, — усмехнувшись, буркнул я. — Все остальное успеется.

— Будь спокоен, найдем! — воскликнул Шмыгин. — У меня их было пропасть. А тебе я с отпуска рыбы привезу. У нас ее навалом: муксун, чир, нельма. А копченая кандевка — просто объедение. Мешок мороженой, чего мелочиться!

Прибежал посыльный. Мы были вынуждены прервать приятную беседу и отправиться на кухню чистить картошку. Когда узнали сколько — ахнули: три тонны на взвод. Работы до утра. Чтоб не было скучно. Умрихин прихватил с собой гитару, решил совместить приятное с полезным. Поочередно все, кто хоть немного брякал на гитаре, садились на особый, поставленный посередине стул и показывали свои таланты. Прослушав своих подчиненных, старшина поморщился и произнес лишь одно слово:

— Фуфло!

На флотском языке это, видимо, означало: береговая, никуда не годная, дворовая выучка.

— Товарищ старшина, спойте нам, — попросили курсанты, — просим!

Как и все люди, которым медведь наступил на ухо, Умрихин любил петь. Поломавшись немного для приличия, он взял гитару, бурча что-то себе под нос, подтянул струны и, притопывая левой ногой, хрипло запел песню, которую спустя много лет я помню подошвой своих ног. Особенно ее припев:

— За прочный мир, в последний бой Летит стальная эскадрилья!

Летела в бачки очищенная картошка, изредка перемигиваясь, курсанты молча и сосредоточенно слушали своего начальника: пусть поет, все равно это лучше, если бы он смотрел за каждым и подгонял. Следом Умрихин исполнил песню про Зиганшина, который сорок девять дней со своими товарищами без еды плавал на барже по океану.

Развлекал нас старшина больше часа, затем, под стук ножей, которые должны были означать бурные аплодисменты, умолк и вышел покурить на улицу. Гитару взял Шмыгин. Он подстроил под себя струны и тихонько запел песню о том, как нелегко девушке ждать три года курсанта. Все, прислушиваясь, замолчали. Тимоха попал в самую больную точку. Многие впервые уехали из дому и где-то там далеко остались лето, тополиный пух, возлюбленные. Пел Шмыгин легко, доверительно, и я видел — песня достает каждого до самой глубины души. Но долго грустить Тимка не умел. Оглядев своих новых притихших товарищей, он, подражая Умрихину, хриплым голосом скомандовал:

— Па-а-дъем! Танцуют все!

Шмыгин вскочил со стула и, ударив по струнам, дергая плечами, дурашливо запел:

На кукурузном поле, Взметая пыль, Хрущев Никита Ломает стиль.

И, вращая вокруг себя гитару, выделывая коленца, со свирепым выражением лица пошел по кругу.

Умрихин буги, Зиганшин рок, Умрихин скушал свой сапог, Он съел сапог, запил водой — И перед нами он живой.

— Нет, вы посмотрите, какая подвижность, — раздался от двери глуховатый голос, — настоящий Элвис Пресли. Вот оно, тлетворное влияние Запада.

Шмыгин остановился и спрятал гитару за спиной. В подсобку столовой незамеченным вошел Джага. Так за строгость курсанты меж собой называли начальника штаба училища Петра Ивановича Орлова.

— Товарищ начальник, второй взвод выполняет поставленную задачу! — влетев в подсобку, звенящим голосом начал докладывать Умрихин.

— Кто у вас сегодня прибирался в туалете? — хмуря брови, спросил Орлов.

У меня похолодело внутри. Что обнаружил Орлов в туалете после нашего ухода, я не знал. Туалет не коридор, там могло все случиться.

«Как пить дать — отчислят, — подумал я. — Самое обидное, останется строка в биографии: выгнали из-за сортира».

— В туалете прибирался я, — тихо сказал Тимка. — Курсант Шмыгин.

— Товарищ начальник, я разберусь! — прищелкнув каблуками, сказал Умрихин. — Они у меня сами сапоги сгрызут.

Что ни говори, а слух у старшины был, но свой, особый — флотский.

— Ну, это, может быть, слишком, — уже мягче сказал Орлов. — Продолжайте работу. Только не надо эти буги-вуги. Наши песни лучше. А вас, товарищ старшина, я прошу пройти со мной.

После ухода начальства в подсобке установилась тишина, лишь тихо поскрипывали ножи да, падая в бочки, булькала очищенная картошка. Минут через двадцать невысокий и шустрый паренек из Фрунзе Иван Чигорин, не выдержав, решил сбегать в туалет на разведку. Обратно прибежал, вытаращив глаза.

— Джага приказал Умрихину над одним из унитазов повесить бирку, — выпалил он, — чтоб не пользовались. Будет эталонным. Теперь, кто попадет на это ответственное задание, может сверять свою работу с образцовой. — И, прижав руку к груди, трагически закончил: — Удружили, братья, от всех спасибо!

Так, благодаря Тимке мы чуть было не прослыли специалистами по туалетам. Старшина отметил его усердие, назначил Шмыгина ответственным за каптерку. Орлов, в свою очередь, записал его в училищный оркестр. И через месяц Тимофея знала не только Колыма. С легкой руки начальника штаба именем Элвис Пресли его стал называть весь Бугуруслан. Он не обижался, говорил: называйте хоть горшком, лишь в печь не ставьте. Но в печь он чаще всего попадал сам. Причем обязательно лез головой. Характер, его не скроишь, он все равно что плохо загнутый гвоздь в ботинке: сколько ни закрывай, ни прилаживайся, обязательно вылезет наружу.

Всех, кто был из-за Урала, Шмыгин называл земляками.

— Ну а те, кто родился за полярным кругом, наверное, тебе братья? — шутили курсанты.

— Да, но таких здесь нет, — в тон отвечал им Шмыгин.

Без особых происшествий, в учебе и курсантских заботах, зачетах, экзаменах, нарядах прошли осень, зима. Мы научились быстро вставать и одеваться, ходить строем и петь любимую песню старшины про стальную эскадрилью. Постепенно начали притираться друг к другу, и даже Умрихин перестал напоминать дрессировщика. Курсанты реагировали на него, как водители реагируют, скажем, на светофор.

Весной нас перевезли с центрального аэродрома в летний лагерь, который размещался в Завьяловке.

После самостоятельных полетов, когда мы уже вовсю начали крутить виражи, «бочки» и «петли», по радио сообщили: в космос запустили Валентину Терешкову. Эта новость потрясла всех. Шмыгин позвал меня в каптерку и предложил написать письмо в отряд космонавтов: мол, здоровье позволяет, первоначальную технику освоили, готовы штурмовать новые высоты. Мне идея понравилась: уж если женщина полетела, то нам сам Бог велел. А вдруг повезет. Написали тут же на столе. Ответ пришел через полмесяца. Шмыгин был дежурным по лагерю и сам ездил получать почту. Красивые, на глянцевой бумаге, конверты он заметил сразу же. Глянул — точно, из отряда космонавтов. По дороге домой вскрыл свое письмо, прочитал и, вздохнув, спрягал в карман. Посмотрел мое — успокоился, там тоже был отказ. И тут увидел еще одно письмо — Умрихину. Не утерпел, вскрыл и его. Ответ был стандартный.

— Ты скажи, и этот туда же! — вслух подумал Шмыгин о старшине. — На ходу подметки рвет!

Приехав в лагерь, Тимка разыскал меня, поманил в каптерку.

— Пиши, земеля! — протянув стандартный лист бумаги, шепотом сказал он. — Товарищ Умрихин, Центр подготовки космонавтов предлагает Вам прибыть, — Шмыгин вытащил из кармана конверт, глянул на обратный адрес, — в город Москву для прохождения медицинской комиссии.

Закончив диктовать, взял лист и в обеденный перерыв заскочил к девчонкам на метео. Там он отпечатал текст на машинке, поставил дату, подпись и, заклеив фирменный конверт, отнес письмо в комнату к старшине. Прибыв с послеполетного разбора, Умрихин приказал Шмыгину убрать окурки возле штаба и ушел к себе. Через несколько минут, с остекленелым взглядом, он выскочил из своей комнаты и, проверив на кителе пуговицы, строевым шагом направился в штаб. К вечеру из города за ним приехала легковая машина начальника училища. Среди курсантов прошел слух: старшину приняли в отряд космонавтов. На вечерней проверке командир эскадрильи поставил нам его в пример и сказал, что теперь у нас будет новый старшина — Борис Зуев.

Умрихин вернулся через несколько дней. На него было страшно смотреть — худой, злой. Вскоре в казарму прибежал дневальный.

— Генерал-лейтенанта Шмыгина к начальнику штаба! — пряча ухмылку, крикнул он.

— Кажется, сейчас меня запустят в космос, — пошутил Тимка и пошел сдаваться. Из своей прошлой детдомовской жизни он усвоил: повинную голову меч не сечет, и чистосердечно рассказал Орлову все, как было.

Вскоре в штаб вызвали меня. Пришлось подтвердить: да, писали, но злого умысла не было, иначе зачем было Шмыгину ставить в письме свою подпись. Товарищеская шутка, кто же думал, что так получится. Конечно, не надо было подписываться генерал-лейтенантом.

— Петр Иванович, Терешковой, Умрихину можно, да! — почувствовав колебания начальника, обиженным голосом вдруг начал Шмыгин. — Но вообще-то мои намерения были серьезны. Представляете, как бы загремело наше училище!

— Я тебе загремлю! — взорвался Орлов. — Ваше курсантское удостоверение!

Тимка побелел, медленно, трясущими руками достал из кармана документ. Джага, выхватив из рук, начал рвать его в клочья.

— Все, больше ты не курсант! — кричал он. — Хотел в космос, теперь поезжай к себе в Якутию! Бренчи на гитаре, танцуй, пой, подделывай письма! А самолетов тебе не видать как своих ушей!

Разделавшись с удостоверением и выбросив, что от него осталось, в мусорное ведро, начальник штаба успокоился. В этой истории с письмом в отряд космонавтов была и его вина. Он первым, после Умрихина, прочитал нашу стряпню, а потом позвонил начальнику училища. Не разглядел подвох. Смутил, как он потом говорил, настоящий конверт.

Побарабанив по столу пальцами, Джага вздохнул и неожиданно начал успокаивать Тимоху:

— Вот что, Шмыгин, ты сильно не беспокойся. Думаю, отчислять мы тебя не будем. Удостоверение восстановим, я сам об этом позабочусь.

— Петр Иванович, милый, не тревожьтесь! — В тон ему, растроганно воскликнул Шмыгин. — Здесь накладка получилась, цело оно у меня.

Тимка вытащил из другого кармана коричневое курсантское удостоверение, показал его Орлову и быстро спрятал обратно.

— Вы по ошибке мой профсоюзный билет порвали.

— Ну, шельмец, достукаешься ты у меня! — схватившись за сердце, сказал Орлов. — Старшина, этим двум субъектам до отпуска не давать увольнительных. На хозработы, в столовую! Пусть рубят дрова на зиму.

«Нашел чем пугать — столовой, — облегченно подумал я. — Колоть дрова — мое любимое занятие».

Я понимал: это наказание не Шмыгину — мне. А с него как с гуся вода. Не пройдет и недели, как большое начальство затребует его к себе. И сам старшина баян или гитару поможет до машины поднести. Бывало, и уедут вместе, петь в два голоса. Нет, на Тимоху я не обижался, иногда даже становилось его жалко. Свободного, своего времени у него не было. Шмыгина выдергивали по любому поводу: концерт, свадьба, именины — звонят, требуется музыкант и исполнитель. Поначалу он и меня пытался приобщить, как он говорил, к светской жизни. Все в той же каптерке пробовал давать уроки танцев, совал в руки гитару. Учеником я оказался неприлежным, хотя Тимка говорил, что при соответствующей работе над собой из меня будет толк.

— Для этого, земеля, надо ходить на танцы, влюбляться, — назидательно говорил он, — а ты в казарме сидишь да футбол гоняешь. Тобой скоро людей пугать будут.

Он был прав, но не тянуло меня на эти танцы-манцы-обжиманцы.

«Разве могут они заменить полеты», — думал я, наблюдая, как друзья перед увольнением начищают ботинки. Те мелкие неудобства, вроде колки дров и уборки территории, казались пустяковой ценой за то, чтобы подняться в воздух и посмотреть на мир сверху. А на земле, в свободное от полетов время, жизнь моя шла по одному и тому же нехитрому маршруту: казарма, столовая, библиотека, стадион, казарма. Казалось, впереди много времени, еще успею нагуляться.

Танцы проходили каждую субботу в стареньком сельском клубе. Заведующая, полнотелая, напоминающая продавщицу мороженого, крашеная блондинка, включала радиолу и сама подбирала пластинки: фокстрот, танго, вальс. Прочие, современные танцы — твист или чарльстон — пресекались самым решительным образом. Музыка останавливалась, и курсанты, потолкавшись возле клуба, уводили девушек в камыши или в лесопосадку. А над поселком из репродуктора вслед неслось:

Хороши вы камыши, камыши, камыши. Вечернею поро-о-о-ю!

За нравственностью молодежи Зинаида Калистратовна, так звали заведующую, бдила строго, но только на отведенной ей территории. У нее самой подрастала дочка Тонька, которую в поселке называли «Выдри клок волос». В отличие от своей матери модные, современные танцы она обожала. Уже не подросток, но еще не девушка, она была для курсантов своим в доску «парнем».

Однажды, когда мать уехала в командировку, Тонька открыла клуб, и они с Тимкой отвели душу, поставили всех «на уши». А на другой день «на ушах» стоял весь поселок.

В благодарность за удачно проведенный вечер Шмыгин вызвался помочь Тоньке прополоть картошку в огороде. Пригласил меня, Ивана Чигорина, который в последнее время проходил у него стажировку. После работы Тонька пообещала нам истопить баню. Пока мы пололи картошку, Тимка натаскал с речки воды и, чтоб не было скучно, привел подружек. Вечером мы попарились в бане. После нас туда собрались девчонки. Чигорин вызвался принести воды. В это время вернулась из командировки Зинаида Калистратовна. Мы вышли на улицу, оставив Шмыгина налаживать с ней отношения. Он-то и предложил заведующей смыть дорожную пыль, мол, банька истоплена, воды много. И сам с разговорами пошел провожать, хотел похвастаться нашей работой в огороде. Тимка не подозревал: Чигорин оказался неплохим учеником. По дороге с речки он поймал гуся, желая подшутить над девчонками, принес его в баню и пустил плавать в бочку с водой. Гусь подергался, погоготал, Иван прикрыл бочку крышкой, и птица замолкла.

Зинаида Калистратовна разделась после девчонок и решила набрать в таз воды. Как только она приоткрыла крышку, гусь начал бить крыльями и с криком рванулся на волю.

«И летели в полутьме по огороду белые лебеди, — с придыхом рассказывал потом в казарме Чигорин, — а впереди всех, увертываясь от коромысла, несся черный гусак».

Зинаида Калистратовна хотела нажаловаться нашему начальству, но вмешалась Тонька, пригрозив, что уйдет из дома. Пришлось матери спустить все на тормозах: дочь — не клуб, ее не закроешь на замок.

Этим же летом Тонька поступила в педучилище. Когда мы вернулись из отпуска, она со своими подругами стала приезжать на центральный аэродром. Принимали их как родных, и я с грустью отметил: людей сближает не только уборка туалетов, но в большей степени — банные воспоминания.

Встречать Новый год мне выпало опять в наряде. Ну что с этим Умрихиным поделаешь! Неожиданно Тимка предложил подменить меня.

— Ты встреть Тоньку с девчонками, — сказал он, — и проводи в клуб. Не то третий отряд перехватит. А ты потом меня сменишь.

— А что сам не встретишь? — спросил я.

— Мне новую праздничную песню про старшину доделать надо, — хитровато улыбнулся Шмыгин. — В казарме не дадут. А повод что надо. Сегодня в гости к нам Кобра должна прийти. Надо о себе напомнить, а то поди забыла.

На втором курсе вместо заболевшей учительницы английского языка с нами стала заниматься преподавательница из педучилища Клара Карловна. Была она невысокого роста, всегда в строгом темно-синем костюме, голубой рубашке и черном галстуке.

— Ей бы пошла портупея, — шепнул Тимка, когда она в сопровождении Умрихина уверенно вошла в класс.

Точно при выносе знамени, печатая шаг, Антон Филимонович Умрихин шел чуть сзади. Когда она начала знакомиться с курсантами, Шмыгин поинтересовался, какое училище она заканчивала. Преподавательница оглянулась на Умрихина. Тот тут же поднял Тимофея и объявил ему замечание. Англичанка еле заметно кивнула старшине и начала занятие. Вскоре все заметили необыкновенное усердие старшины. Он стал оставаться на дополнительные уроки, а после провожал англичанку до автобуса. Была она незамужней и старше его лет на десять. Но это обстоятельство Умрихина не смущало — суровое, стальное сердце старшины пронзила стрела амура. Возможно, он уже видел себя командиром корабля на международных трассах, где без знания английского языка делать было нечего.

— Стратег, не то что мы! — разводил руками Шмыгин.

У него с Кларой Карловной отношения не сложились. Существовало правило: едва преподаватель появлялся в классе, дежурный обязан был доложить, кто присутствует на занятиях. Как все это произносится по-английски, Шмыгину написали. «Начни так: комрид тиче и далее по тексту», — посоветовали ему доморощенные полиглоты. Но ему удалось произнести лишь два первых, ставших впоследствии знаменитыми, слова.

— Кобра птичья!.. — звенящим голосом торжественно начал он, думая, что на английском это должно означать: товарищ преподаватель! И долго не мог сообразить, почему его доклад был остановлен визгливым гоготом Клары Карловны, который почему-то напомнил крик того самого деревенского банного гуся.

— Гоу аут! Гоу аут!

А Антону Умрихину, после того как Клара Карловна отбыла с нами положенный срок, почти каждый день из города стали приходить письма. Знатоки говорили: исключительно на английском. Отвечал он, обложившись словарями, морщил лоб, пыхтел, и мне казалось, будто старшина моет пол.

Мы подозревали, что сепаратистские настроения с проведением собственного новогоднего вечера имели под собой английскую основу.

Начальник штаба поручил всю организацию хозяевам — третьему отряду. Те задрали нос, начали ставить свои условия, заявили, например, что будут пропускать гостей по пригласительным и что оркестр на вечере будет свой — центрального аэродрома. Мы возмутились, пошли жаловаться. Нас активно поддержал Умрихин. Тогда Орлов предложил проводить вечер самим, в старом закрытом на ремонт клубе.

— Но все сделаете собственными силами, ремонт и все прочее: елку, музыку, оформление берете на себя.

Джага одним выстрелом решил убить двух зайцев. Деваться некуда, мы согласились, начали приводить клуб в порядок: чинить электропроводку, красить сцену, белить стены.

Автобус пришел из города раньше времени, и я девчонок проворонил. Они уже были в новой столовой, где проводил вечер третий отряд. Возле столовой встретил расстроенного Чигорина.

— Бесполезно, уже не пускают, — сказал он. — Выставили дежурных, говорят, у вас свой вечер — дуйте туда.

В столовую я проник через кухню, помогли знакомые поварихи. И попал на предпраздничную толкучку. Курсанты сдвигали в один угол столы и стулья. Гости выстроились вдоль стены и, оживленно переговариваясь, ждали.

— Чего вы здесь не видели! — сказал я, разыскав среди девчонок Тоньку. — Лучшие парни находятся сейчас в нашем клубе.

— Лучшие парни встречают там, где договорились! — сердито ответила она. — Как мы теперь отсюда уйдем?

— Через кухню.

— Еще чего! — подняв свои рыжие подкрашенные брови, протянула она. — Дин, нам предлагают перейти в клуб, — сказала она темноволосой девушке в черном свитере.

Та повернулась ко мне и с милой улыбкой язвительно проговорила:

— В туфлях по снегу? Летать мы еще не научились. Вы уверены, что и у вас не двигают столы?

Каким-то посторонним, незаинтересованным взглядом я отметил, что она красива. И почувствовал — остра на язык. Но это редкое сочетание одного с другим не тронуло, наоборот, обозлило. «Знает себе цену, вот и кочевряжится, — хмурясь, думал я. — Поставить бы ее на место».

Может быть, в другой раз я так бы и сделал, но на улице меня ждал Чигорин, ждали друзья, и от успеха этих переговоров зависело, каким сегодня будет у нас вечер. Я почувствовал: выполнить поставленную задачу можно только через эту языкастую девицу. Пойдет она — следом за ней пойдут остальные.

— Милые девушки, я обещаю: там вас ждет лучшая елка в Бугуруслане, оркестр и Тимофей Шмыгин, — голосом уличного зазывалы начал я. — Такое не повторяется!

— Кто такой Шмыгин? Первый раз слышу, — вскинув свои большие зеленые глаза, произнесла Дина.

— Я тебе говорила, Элвис Пресли! — всплеснула руками Тонька. — Забыла?

— Это тот, с кем ты меня хотела познакомить? — заинтересовалась Дина. — Но как же мы без пальто, одежду ведь у нас забрали?

— А мы завернем вас в шинели и унесем на руках, — пообещал я.

— Если так, то мы согласны! — засмеялась она.

Я быстро сбегал за ребятами, они захватили шинели и прибежали к столовой. Девчонки выходили через кухню, мы набрасывали им на плечи нашу курсантскую одежду, они, смеясь и оглядывая друг друга, гуськом шли в клуб. Лишь одна Тонька проверила, насколько наши намерения были серьезны. Мы с Чигориным посадили ее к себе на плечи и с шумом, как орловские рысаки, домчали до дверей.

— Ой, какая у вас елка! — в один голос воскликнули девчонки, переступив порог клуба.

Мысленно я похвалил себя: не зря старались. Елку мы с Витькой Суминым спилили и приволокли из питомника. Была тщательно обдумана и проведена криминальная операция. Хоронясь от милиции, тащили ее поздним вечером через весь город.

— У нас все, как в лучших домах Лондона, — скромно ответил я. — А какой оркестр, куда третьему отряду до нашего.

И тут Умрихин объявил, что в честь прибывших гостей проводится конкурс на лучшее исполнение современных танцев: твиста и чарльстона.

— Попробуем! — с каким-то скрытым вызовом, улыбнувшись, вдруг предложила мне Дина. — Лучшие парни должны уметь все!

Наверное, она захотела проверить, умею я танцевать или нет, или рядом не оказалось того, кто составил бы ей компанию.

Я пожал плечами: давай станцуем. Так, с твиста, мы и начали. Гибкая, подвижная, она танцевала легко, свободно, и мне оставалось только подчиняться, повторять все, что она предлагала. Я поглядел на себя как бы со стороны, — получалось совсем неплохо. Вот где пригодились Тимкины уроки! Когда объявили, что первое место присуждается нашей паре, я не поверил, потом сообразил, что моей заслуги здесь не было.

Приз — плюшевого медвежонка — Умрихин торжественно вручил Дине. Рядом с ним, все в том же синем костюме и ядовито-желтой блузке, поправляя очки, стояла его английская подруга и строгими школьными глазами следила за всей церемонией. Тот, видимо, почувствовал ее взгляд, согнал с лица улыбку в обычное, озабоченное выражение.

Я засобирался уходить: надо было менять в наряде Шмыгина.

— Как! А Новый год встречать? — удивилась Тонька. — Сам позвал и убегаешь?

— Мне на боевой пост, — улыбнулся я. — Кроме того, я обещал вам еще Элвиса Пресли.

— Жаль, — сказала Дина. — Ты хорошо танцуешь.

— Тимка танцует лучше, — ответил я. — Он у нас — король твиста и чарльстона.

Еще раз поискав предлог, чтоб уйти, я вдруг почувствовал: уходить не хотелось. Я знал, как только ступлю за порог, тут же пропадет это удивительное праздничное чувство, исчезнет музыка, которая все еще звучала во мне.

— Скажите, а вы ходите на лыжах? — спросил я Дину.

— Она была чемпионкой школы, — с гордостью ответила за подругу Тонька. — Кроме того, она в совершенстве владеет английским. Училась в спецклассе.

— У меня возникла идея, давайте встретимся на Рождество, на Кинели под мостом, — предложил я. — Сходим в лес, я там недавно лосей видел. Только они иностранных языков не знают.

— Ничего не скажешь — оригинально, — засмеялась Дина. — Девушкам обычно в городе под часами свидания назначают. А здесь под мостом, да еще на лыжах. Хорошо, договорились.

После новогоднего вечера среди курсантов стала популярной песня, которую мы попытались петь в строю:

Может, летом, а может, зимой Кобра птичья шла с вечера танцев домой. Словно в море крутая волна, Рядом с нею шагал старшина — Элвиса Пресли забыла, забыла она…

Но старшина шуток, тем более по отношению к своей персоне, не принимал, останавливал строй и начинал воспитывать. Мы в ответ говорили: не каждый может похвастаться, что про него есть песня, а Шмыгин сказал, что он по природе своей пацифист и желает мира во всем мире.

— Хватит травить баланду! — бросал Умрихин. — Вот узнаю, кто автор, и вкачу ему пару нарядов вне очереди. Вокруг нас сложная международная обстановка, а тут танцы-манцы. А ну, запевайте «Стальную эскадрилью»!

И курсанты, поймав ритм, запевали сочиненный все тем же Шмыгиным пацифистский припев:

За прочный мир, в который раз, Привет, Анапа, дрожи, Кавказ, — Попить вина, расправив крылья, Летит стальная эскадрилья…

Вскоре Шмыгин попросил Дину перевести песню на английский и, запечатав в конверт, отправил его по почте Кларе Карловне. Через некоторое время листок с текстом вернулся обратно. Тимка обнаружил всего несколько карандашных поправок. Но больше всего его обрадовали красная жирная четверка и приписка. Клара Карловна высказывала свое удовлетворение попытками курсанта Шмыгина поднять свой общеобразовательный уровень. Тимка показал письмо Антону Умрихину, и тот, увидев подпись и оценку цензора, когда поблизости не было начальства, разрешил петь ее в строю. У песни, как и у человека, бывает своя судьба. После того как «Кобру птичью» хор курсантов исполнил на вечере художественной самодеятельности, она стала общегородским хитом.

На Рождество мы с Иваном Чигориным взяли лыжи и покатили на свидание под мост. Но в назначенное время девчонок там не оказалось. Я поглядывал в сторону города и гадал, придут или не придут. Левый берег реки был покрыт лесом, на ветках плотно лежал снег и зимнему солнцу не хватало сил пробить его насквозь. Было сумрачно и тихо. Время от времени над примолкшими макушками деревьев, словно желая подсказать, что ждем напрасно, секли сизый холодный воздух вороны да с грохотом проносились по мосту редкие машины.

На другой день пошли на танцы в педучилище. Дина с Тонькой встретили нас так, будто ничего не произошло. Танцы получились скучными, и я предложил Дине погулять по городу. Она быстро согласилась.

Выбирая самые темные, застроенные деревянными домами улицы, мы пошли вниз к реке. Ко мне вернулось то самое легкое праздничное чувство, вновь хотелось танцевать, петь, прыгать, смеяться. Казалось, среди этих темных домов мы одни на целом свете. Я забегал вперед и бил ногой по заснувшим стволам тополей. Сверху из черноты неба на нас обрушивалась снежная лавина. С деревьев облетал куржак. Дина сняла с моей головы шапку, отряхнула снег и одним быстрым движением напялила по самые уши обратно. Мне захотелось поцеловать ее, но я не знал, как это делается. Произошло это само собой. Когда мы вышли на берег Кинели, она, смеясь, толкнула меня, и я, прихватив ее, повалился в сугроб. Упали, а вернее провалились во что-то тугое и глубокое. Дина упала на меня сверху, рядом я увидел ее глаза и почувствовал мягкие горячие губы… А потом мы бежали с ней через весь город, она боялась, что я не успею на автобус.

— Опоздаешь, и мы с тобой можем не увидеться долго-долго, — торопливо, на ходу, говорила она. — А я этого не хочу.

— Я сбегу к тебе в самоволку.

— Никогда не смей этого делать, — неожиданно остановилась Дина. — Обещаешь?

— Завтра же сбегу к тебе, — шутливо пообещал я.

Мне было приятно, что она беспокоится обо мне. За самовольные отлучки карали беспощадно, провинившихся отчисляли из училища. Сколько трагедий произошло на наших глазах.

— А почему не видно Элвиса Пресли? — через неделю, провожая меня на автобусную остановку, как бы невзначай спросила Дина. — Интересный парень, смешной. Он мне про свой север такое понарассказывал. Просто ужас!

— Их сейчас с Умрихиным трясут, — не сразу ответил я. — Залетели они крепко, могут отчислить.

— Что такое произошло? — встревоженно спросила Дина.

— У нас маршрутные полеты начались, — начал рассказывать я. — Умрихин полетел самостоятельно со Шмыгиным. Погода была паршивенькая. На обратном пути они заблудились. Чтоб восстановить ориентировку, они сели возле какого-то большого села на вынужденную. К самолету на «газике» подъехал председатель колхоза. Тимка выскочил, спросил, как называется село. Тот подозрительно глянул на его лицо, но все же ответил: «Русский Иргиз». Шмыгин, довольный, протянул председателю руку: «Будем знакомы — Элвис Пресли» — и в самолет. Умрихин по газам. А самолет ни с места, — лыжи к снегу примерзли. Старшина помаячил ему: мол, выскочи и деревянной колотушкой по лыжам постучи. Зимой на «Аннушке» такую специально возим, — объяснил я. — Тимка выскочит, постучит, самолет стронется. Ну а пока до двери бежит, лыжи вновь к снегу прилипают. Решили не останавливаться. Тимка постучал, самолет покатился. Он к двери. Забросил в фюзеляж колотушку, а у самого сил не хватило, упал на снег. Умрихин стук услыхал, подумал, Шмыгин в самолете, по газам и в воздух.

Председатель отъехал к селу, но решил проявить бдительность, достал бинокль, начал наблюдать за взлетом. И увидал: что-то живое выпало из самолета. Он в село, позвонил в больницу и милицию: так, мол, и так, садился к нам аэроплан. «Я сам разговаривал с темнокожим не то американцем, не то инопланетянином — Элвисом, и, похоже, один из них сейчас валяется за селом на снегу».

Ну а Умрихин только в воздухе обнаружил пропажу. Надо отдать ему должное, не бросил товарища, развернулся и снова сел на прежнее место. Подобрал Тимку и ухитрился на этот раз взлететь без происшествий. Прилетели на центральный аэродром и молчок. А в «Русском Иргизе» — переполох. Приехали врач, начальник милиции — ни самолета, ни инопланетянина. Еще раз выслушав председателя, повезли к доктору, подумали: расстроилась у человека психика. Тот обиделся, начал искать правду. И нашел!

Поймав Динин взгляд, я запнулся. Мне казалось, рассказываю я интересно, смешно, но она отстраненно молчала.

— Умрихин сейчас объяснительные пишет, — закончил я, — а Тимка в санчасти ждет, когда буря мимо пронесется.

— Он ведь мог действительно выпасть и убиться, — сказала она и, поежившись, спросила: — В следующую субботу обязательно приходите, может, все вместе сходим в лес на лыжах?

Но пойти в увольнение мне не довелось. Умрихин, оправившись от пережитого потрясения, поставил меня в наряд. А в следующие выходные наша летная группа заканчивала полеты.

Иван Чигорин принес записку от Дины. «Я ждала, а ты не пришел. Но был Элвис и мы долго говорили о тебе. Ждем вас к нам на праздничный бал».

Собираясь на вечер в педучилище, я купил альбом, вклеил в него открытки с видами Байкала и Иркутска. И под каждой написал стихи. Пусть Динка знает: хорошие места бывают не только на Севере.

Вечером зашел в каптерку, захотелось проверить, как Тимка отнесется к моей затее. Он сидел за столом и вел запись желающих попасть в полярную авиацию. Говорили, Шмыгину пришел вызов из Колымских Крестов, и он начал подбирать команду. Попасть туда мечтали многие. У северных летчиков были бешеные заработки и особый престиж. Первым в списке оказался Антон Умрихин. Но я почему-то подумал: для Тимки это очередной повод, чтобы разыграть людей.

— Молодец, здорово придумал, — посмотрев открытки, вялым голосом сказал он. — Ей должно понравиться.

Я обиделся, тоже мне друг называется. Вроде бы похвалил, но после его слов мне захотелось вышвырнуть альбом на улицу.

В педучилище я все же поехал. Начистил на кителе пуговицы, пришил свежий подворотничок и, завернув в целлофановый пакет, взял с собой альбом. Если не понравится, Динка скажет мне сама.

Был первый по-настоящему весенний день. Солнце было везде: на крышах домов, на заборах, на ветках деревьев. Его было так много, что казалось, оно заполнило все и я сам излучаю его. Жмурясь и перепрыгивая через лужи, я не спеша шел вверх по улице, улыбался встречным людям, себе, проползающим мимо автобусам. В скверике остановился. По ноздреватому весеннему льду, словно тоже получив увольнительные, распахнув свои черные шинельки, прогуливались вороны, и я неожиданно рассмеялся: наверное, и среди них тоже есть свой Умрихин.

В педучилище шел концерт. Тонька, подсев ко мне, шепнула, что сейчас будет выступать Динка. Она появилась в тельняшке и синей юбке, подстриженная под мальчишку. Следом на сцену в ослепительно белой рубашке и с неизменной гитарой вышел Тимка. Они исполнили совсем еще незнакомую песню Джорджи Марьяновича о маленькой девчонке, которая мечтала о небе и вот наконец-то полетела над землей.

По-моему, у Тимки никогда не было такого успеха. Зал хлопал и требовал еще и еще. Они переглянулись и запели песню о том, что глупо Чукотку менять на Анадырь, и залив Креста на Крещатик менять. «И когда только они успели прорепетировать?» — думал я, чувствуя, что с каждой минутой мне почему-то становится грустнее и грустнее. Тимка своей гитарой, как лопатой, зарывал мое весеннее настроение. Я привык к своей курсантской робе, и обыкновенная белая рубашка заставила посмотреть на Шмыгина как бы со стороны. И был вынужден признать — Тимка смотрелся классно. Я достал из пакета альбом и протянул Тоньке.

— Это тебе, на память, — сказал я.

Тонька подозрительно посмотрела на меня, быстро глянула на открытки и захлопнула альбом. Она была вся там — на сцене. Я вновь остался наедине с собой и со своими грустными мыслями. А зал тем временем попросил на бис исполнить «Кобру птичью».

После концерта я предложил Динке погулять по городу. Она отказалась.

— Может быть, завтра после соревнований пройдемся на лыжах? — предложил я. — Скоро сойдет снег, и я так и не увижу бег чемпионки.

Ей почему-то шутка моя не понравилась. Неожиданно в разговор влез Шмыгин, начал хвастаться, что у него по лыжам первый разряд. Меня это задело. Честно говоря, на лыжах я его ни разу не видел. Стоявшая рядом Тонька тут же предложила: кто из нас на завтрашних соревнованиях быстрее пробежит десять километров, тому будет торт и поцелуй самой красивой девушки курса.

— Вы только покажите ее, а то бежать расхочется, — засмеялся Тимка.

— Это будет Динка! — коварно улыбнувшись, объявила Тонька.

— Ты в своем уме? — сердито сказала Дина. — Сама придумала, сама и целуй!

— Я бы с удовольствием! — согласилась Тонька. — Только мой Чигорин на лыжах не умеет, он в горячих песках вырос.

За победу Тимка боролся отчаянно, до самого конца. Где-то посреди дистанции даже опережал меня. У меня не было шапочки, и перед стартом наша врачиха обмотала мне уши бинтом. Спускаясь с моста, я упал, Тимка обогнал меня, но я успел подняться и последним броском сумел на финише опередить его. Я видел, как Динка кричала вместе со всеми, только не мог понять, кому. После финиша ко мне подбежала Тонька, обняла и поцеловала в щеку.

— Что у тебя с головой, ты ранен? — спросила она.

— Убит, — хмуро ответил я, наблюдая, как Дина, виновато поглядевшая на меня, утешает Шмыгина.

С того дня началось непонятное. Динка писала мне торопливые записки, которые передавала через Тоньку. Та в свою очередь просила Чигорина передать их мне. В них Динка назначала встречу, но почему-то не приходила. Потом, в следующей записке, оправдывалась. Я верил и не верил тому, что она писала.

После успеха на вечере их со Шмыгиным начали приглашать на вечера и концерты. А вскоре они с Тимкой уехали с шефскими концертами по области. «Похоже, Тимка спикировал на нее, — сказал мне Иван Чигорин. — Ты предупреди: нельзя так с друзьями».

«Но кто устанавливает эти самые правила, что можно, а что нельзя? — расстроенно думал я. — Не прикажешь же в конце концов!» Многое мне объяснила Тонька, когда я неожиданно встретил ее возле училища.

— Ты знаешь, я не пойму ее, — хмурясь, говорила она. — Я ей толкую: выбери и не мечись. Она забьется в угол и молчит. У нее до тебя уже был один парень-курсант. Его отчислили за самоволку. Тимке проще, ему увольнительных не надо, он в городе почти каждый день бывает.

Лучше бы она не упоминала Шмыгина. Узнав, что они вернулись с гастролей, вечером после отбоя я впервые сбежал в самоволку. Отыскал дом, в котором жили на квартире девчонки, постучал в окно. В накинутом на плечи пальто вышла Дина. Виноватая, молчаливая и до боли красивая.

— Ну зачем ты это сделал? — подняв на меня глаза, тихо сказала она. — Я ведь просила тебя.

— Хотел тебя увидеть. Поговорить.

— Знаешь, нам не надо больше встречаться, — опустив голову сказала Дина. — И умоляю тебя, ничего не говори, молчи!

— Я и так молчу, — выдавил я из себя. — Не надо, так не надо.

Слова выходили не мои — чужие. Казалось, жизнь остановилась и все потеряло смысл: слова, клятвы, обещания.

Я развернулся и пошел вниз по улице. Думалось, она, как это было уже не раз, сейчас остановит, окликнет меня. Нет, сзади осталась тишина.

После соревнований мы с Тимкой не разговаривали, при встрече он отводил глаза в сторону. С Диной мне все же довелось встретиться. Когда заканчивались военные сборы, меня как дежурного по эскадрилье отправили в город за почтой. Машина с посылками почему-то задерживалась, и я решил прогуляться по городскому саду. Миновав центральный вход, совсем неожиданно на боковой аллее сквозь кусты увидел Дину. Она сидела на скамейке, в руках у нее была книжка. Рядом пристроился первокурсник, он что-то быстро и жарко, размахивая руками, говорил. По всему было видно, что он клеится к ней. От возмущения я, кажется, даже перестал дышать. Достав из кармана красную повязку, натянул ее на рукав, затем быстро через кусты подошел к скамейке и строгим, командирским голосом гаркнул:

— Товарищ курсант, прошу предъявить вашу увольнительную!

Увидев перед собой человека в армейской форме, курсант быстро вскочил, бросил испуганный взгляд по сторонам, затем, мельком глянув на мою красную повязку, торопливо начал искать по карманам увольнительную. И неожиданно, что-то выкрикнув, прямо через кусты бросился наутек.

— Товарищ курсант, куда вы, не попрощавшись?!

— Тамбовский волк тебе товарищ! — крикнул первокурсник, отбежав на безопасное расстояние.

— Беги, беги, а то рассержусь, догоню и уши оборву! Чего это вы себе, мадам, позволяете? — все тем же строгим голосом продолжил я, оборачиваясь к Дине. — Одним вы запрещали, а других поощряете. Исповедуете двойные стандарты? А если бы сейчас здесь стоял Тимофей?

— Может быть, ты и у меня увольнительную потребуешь? И чтоб обязательно была подписана Шмыгиным?

Глаза у Динки были веселые и довольные. Ее, видимо, позабавило, что я так ловко отшил приставалу. И вот это довольство, что я даже после того, как она дала мне отставку, все же подошел к ней, взорвало меня.

— Кто я такой, чтобы что-то требовать? — с горечью и злостью сказал я. — И кто мне ты? Может, сидишь здесь и ведешь счет своим поклонникам.

Я чувствовал, что меня понесло. И действительно, наговорил такое, о чем потом долго жалел. Но остановиться уже не мог. Кажется, даже назвал ее красивой, думающей только о себе мещанкой. Остановился только тогда, когда увидел бегущую по щеке у Дины слезу. Она захлопнула книгу, резко встала. Я вдруг понял, что допустил перебор, что собственными словами снял ее вину передо мною. А то, что она была, я не сомневался. Но что-либо поправить было уже невозможно.

Окончание военных сборов Тимка отметил в присущем ему стиле. Увидев, что начальство махнуло на выпускников рукой, он решил напомнить о своем существовании. Собрав конспекты по тактике ВВС, он уложил их в простыню, сверху положил текст песни про стальную эскадрилью. Затем четверо курсантов взяли простыню за углы и, подняв над головой, двинулись через дыру в заборе в сторону заросшей тиной Контузлы. Сзади во главе почетного караула, во главе своей джаз-банды, под звуки сонаты номер два Шопена, печатая шаг, шел Шмыгин. Будь здесь Умрихин, он мог бы гордиться строевой выправкой Тимохи. Торжественно и мрачно завывала труба, бил барабан, плача, надрывался аккордеон. Из Александровки, заслышав похоронный марш, в сторону центрального аэродрома побежала ребятня. На самом видном месте Шмыгин сделал паузу, дождался малолетних зрителей, затем медленно снял с себя солдатскую гимнастерку и брюки, что, видимо, должно было символизировать его всеобщее и полное разоружение. Оставшись в белой нательной рубашке и таких же белых кальсонах, он торжественно зачитал якобы последний приказ начальника штаба Орлова о роспуске курсантского хора и оркестра. После чего конспекты были свалены в кучу и подожжены. И тут же быстро построившись и чеканя шаг, пошли в казарму, грянув напоследок «Стальную эскадрилью».

Говорили, что Орлов, узнав о Тимкиной выходке, сказал, что Шмыгину надо выдать не пилотское свидетельство, а направление в психдиспансер. Но все обошлось.

В последний свой училищный вечер мы с Чигориным ушли в город, дотемна бродили по улицам, ломали сирень и дарили первым попавшимся девчонкам. Потом он предложил пойти к Тоньке, но я отказался. Иван все же пошел, а я поехал на центральный аэродром.

По дороге у КПП мне попались машины с первокурсниками. Они ехали в Завьяловку на свои первые в жизни полеты. То, что для нас закончилось, для них только начиналось. Уезжая в летние лагеря, они пели нашу, но уже переделанную под себя песню:

Мы Кобру птичью поднимем в небо, Пройдемся строем еще не раз, еще не раз. Мы старшину лишили хлеба, — Прощай, Антоша, молись за нас…

Вернувшись в казарму, я увидел в каптерке свет. Тимка собирал свои вещи. Я зашел в каптерку, открыл чемодан, достал бутылку шампанского, которую припрятал давно, чтобы отметить выпуск, и поставил на стол перед Шмыгиным. Тимка поднял на меня глаза, затем молча достал из-под стола граненые стаканы. Выстрелив, пробка ударила в потолок, и шампанское, пенясь, полилось на пол.

— Ничего, я смою, — торопливо сказал Тимка. — Помнишь мою методу? — Он развел в сторону руки и одним движением потянул ладони к себе.

— Помню, как же, — усмехнулся я. — Повозил я тогда глину.

— Ты пойми меня правильно, — выпив шампанского, начал Тимка. — Перед тобой я себя последней собакой чувствую. И ничего с собой поделать не могу. Много было девок у меня, но пролетали мимо, как песенки-однодневки. А Динка как болезнь засела. Ты знаешь, она меня к себе не подпускала, — как бы желая выгородить ее, продолжал он. — Потом эта поездка по области. Приехали в «Русский Иргиз», ну, в то село, где мы с Умрихиным на вынужденную садились. Председатель встретил нас как родных. Концерт в клубе прошел на ура. Организовал нам ужин, гостиницу. Там все и произошло. Вчера мы с ней подали заявление.

— Знаю, — коротко ответил я, хотя, честно говоря, это было для меня новостью. — Давай не будем об этом.

— Не будем, — согласился Тимка. — Может, позовем Умрихина?

— Он в городе, тоже сегодня подавал заявление, — засмеялся я. — Наверное, они сейчас уже по-англицки поют в два голоса про стальную эскадрилью. Антон Филимонович цель себе поставил и ни на один дюйм не отвернет от нее.

Мы враз замолчали, оставшись каждый со своими мыслями. Вспомнив Тимкино деление на земляков и братьев, я коротко попрощался:

— Ну что, будь здоров, брат. Авось свидимся. В авиации такое возможно. Как это в твоей песне:

Попьем вина, расправим крылья. Жди нас, Анапа, дрожи, Кавказ…

И увидев, как дернулось Тимкино лицо, я замолчал и, развернувшись, быстро вышел из каптерки. Мне не хотелось, чтоб он меня окликал. Точка поставлена, что еще ждать.

Ночью я сидел на скамейке под молодыми тополями. Было тепло, тихо, пахло травой и летом, и почему-то казалось, что меня обняли и, прощаясь, осторожно, чтобы запомнить, обнюхивают пахучие листочки. Я думал о том, что завтра нам должны выдать пилотские удостоверения. Все останется позади, начнется другая жизнь. Какая, я не представлял. Но знал: в ней уже не будет Динки, Шмыгина, Умрихина, всего того, что я приобрел и потерял в этом городе.

Через шестнадцать лет у себя в Иркутске перед вылетом меня попросили зайти в отряд. У дежурного для меня лежало письмо. Я посмотрел на обратный адрес — письмо было из Уфы. Сунув его в карман, я пошел в диспетчерскую. Уже в воздухе вспомнил и раскрыл конверт. С первых же строк понял: от Динки. Вот только ее фамилию, хоть убей, забыл. Я начал вспоминать все знакомые фамилии по алфавиту. И тут в голове словно вспыхнуло — Жилина.

Она писала, что у нее две девочки и что часто вспоминает Бугуруслан, меня. Шмыгин в Якутии, уже давно распрощался с летной работой. Пьет и халтурит в каком-то оркестре, с горечью сообщала Дина.

Через некоторое время письмо имело продолжение. Мне предстояло лететь в Чокурдах. На обратном пути, уже в воздухе, сообщили: Якутск закрылся из-за непогоды. Нам предложили следовать на запасной аэродром. Я решил садиться в Тикси, заправиться топливом и лететь дальше. И главное, я вспомнил: Дина писала, что там нынче обитал Тимоха Шмыгин.

Аэропорт находился на берегу Ледовитого океана, дул боковой ветер со снегом. При заходе на посадку пришлось исполнить настоящий танец со штурвалом в руках. Из самолета я вышел мокрым и поднялся в диспетчерскую. Подписывая задание, спросил про Шмыгина.

— Только что был здесь, — сказал диспетчер. — Кого-то встречал. Вы можете позвонить, у него есть телефон.

— Давай приезжай! — заорал Тимка, когда я позвонил ему домой. — У меня как раз гости. Попьем вина, расправим крылья, хоть наше Тикси и не Кавказ.

— Вот это точно! Ваше Тикси далеко не Анапа и не Кавказ. Тут и без вина ветер с ног сшибает. Так ты усек, через час вылетаю!

— Хорошо, подожди, я сейчас подскачу!

Через час, когда я, потеряв терпение, хотел захлопнуть дверь и начать подготовку к полету, к самолету подъехала пожарная машина. Из кабины выпрыгнул постаревший и пополневший Элвис Пресли, но глаза оставались теми же плутоватыми, шмыгинскими. Мы церемонно обнялись и, подшучивая друг над другом, отошли чуть в сторону от самолета.

— С Динкой мы разошлись, — начал рассказывать Тимка. — От меня у нее девка. Поди уже вовсю за парнями ухлестывает. А Динка, она, как и многие в ее возрасте, принца искала. К сожалению, я до той планки не дотянул. И чтоб тепло было, а здесь, в Якутии, сам видишь, какие условия. Я — в рейсах, она — с оледеневшими пелёнками. Начала скулить: домой хочу. Я ей: пожалуйста, езжай. Уехала, а без нее скукота, только этим можно спастись. — Он выразительно постучал себя по горлу. — Это только в песне глупо Чукотку менять на Крещатик. В жизни все по-иному. Полгода полярная ночь. Кислорода не хватает. Как только появляется возможность, люди улетают на материк. Подергалась туда-сюда, а потом другого нашла. Может, она и правильно сделала. Как это у поэта? За то, что разлюбил, я не прошу прощенья. Прости меня, старик, за то, что я ее отбил тогда. Всем сделал хуже: тебе, ей, себе. Но кто из нас об этом думает? Тебя она вспоминала. Особенно поначалу.

Я понял: Шмыгин хотел оправдаться передо мной, а скорее перед собой. И мне почему-то, как и тогда в училище, стало жаль его. Но еще больше — Динку. Но жалостью еще никто никого не вылечил. И не вернул…

— А мне здесь нравится, живу, как король! — наклонившись и перекрывая шум двигателей и пурги, кричал он мне в ухо. — В аэропорту все схвачено, каждая собака знает. Ты приезжай сюда в отпуск. Поохотимся, рыбы половим!..

Ветер рвал его слова, уносил их в ночную темень, в сторону близкого Ледовитого океана. Ухватывая обрывки Тимкиных слов, я улавливал то, что хоть как-то было связано со мною, пытался понять, что произошло в той жизни, где меня уже не было. И неожиданно почувствовал в себе давно забытую ноющую боль.

— Послушай, а где сейчас наш старшина? — желая перевести разговор на что-то более приятное, спросил я.

— Как где — здесь! — быстро ответил Шмыгин. — Антон Филимонович, как и тогда в училище, мой прямой начальник. Пожарку я у него выпросил. Командует здешней малой авиацией. И меня при себе держит. Можно сказать, мы с ним, как Моцарт и Сальери. И Кобра птичья здесь. — Шмыгин знакомо, как и в училищные годы, рассмеялся. — Теперь вся тундра, даже песцы в наших краях говорят по-английски. — Он на секунду замолчал и, грустно улыбнувшись, добавил: — Когда-то самолет казался мне хрустальной сказкой. Я забрался в него, а там капкан. На мои попытки совместить приятное с полезным он сказал: гоу аут! Жизнь не обманешь. Вот такие дела. Там я тебе, брат, свои последние песни привез, — кивнув на самолет, прощаясь, сказал он. — Водила должен забросить, спроси у бортмеханика.

Пожарная машина, пробивая фарами пургу, тронулась с места и через несколько секунд скрылась в снежной круговерти. Скользящая с пригорка поземка серым полотном, точно половой тряпкой, стерла следы колес и потекла себе дальше шлифовать взлетную полосу.

Уже в воздухе, когда мы набрали заданный эшелон, бортмеханик принес шмыгинские подарки. Новыми песнями Шмыгина оказались два мешка мороженой рыбы.