Страшное это дело — длинный язык. И ведь сколько мне говорили: «Попридержи язык-то!» — и в лесничестве, и в дорожном управлении. Председатель профкома — тот даже советовал:

— Иди, — говорит, — к доктору, попроси, пусть тебе лекарство пропишет, невролакс называется, это таким трепливым, как ты, помогает!

И рассказал, как он невролаксом свою бабку лечил. Такая была болтунья, такая трещотка, просто спасу нет, но как начала невролакс пить, попритихла, попритихла, а теперь и вовсе онемела.

— Вот и ты, — говорит, —  принимай невролакс. Хорошо бы, да только доктор знаешь что мне сказал:

— У вас, — говорит, — так сказать, производственный брак, невролаксом не поможешь! Одно спасение— укоротить! 

Да, поди его укороти!

Собрали нас однажды в автодорожном управлении на собрание, встает начальник и начинает нам холку мылить.

— Вы, — говорит, — товарищи обходчики, живете не в наше время, а в старое, когда была придумана поговорка: из обходчика пот выжать, что из попа — слезу. Почему у вас на асфальте выбоины? До каких пор, — говорит, — можно терпеть подобное положение?

В присутствии замминистра спрашивает, тот его, должно, за выбоины распушил. Обходчики молчат, как воды в рот набрали. Техники ничего не говорят, и инженеры помалкивают, а дело-то проще простого: асфальт тонкий, гнется, крошится, вот тебе и выбоины… Как тут молчать? Встал я и'говорю:

— Рабочие воробья хотят на мякине провести! По-пригладят асфальт и покатят дальше — планы перевыполнять, а потом обходчики виноваты, что не все ямины заровняли.

После-то узнал я, что замминистра велел проверку устроить: расковыряли асфальт, замерили толщину, оправдались мои слова, начальнику выговор вкатили, но и мне проку не было, перевели меня вроде как на повышение в лавку. Ну, а душа у меня добрая: одному «до аванса» в долг дам, другому «до получки». Этот долг меня и подвел. Набралось этак левов двести-триста недостачи, а тут ревизия нагрянула, и хлоп меня — в село.

В селе пошел я было на карьер, но силенкой я похвастать не могу, и скоро стала моя шея тоньше веревки, штаны обвисли, и жена начала меня звать «братиком», скромным братиком Стойчо! Говорю себе: «Не ввести бы мне жену во грех, подыщу-ка я себе новую службу!» С партсекретарем мы одногодки, повисел он на телефоне и пристроил меня в лесничество на место инспектора по лесонасаждениям. А я с детства в лесу вырос, лес люблю, и работа мне пришлась по душе.

Большое это дело, лесонасажденияг в землю ткнешь, шаг шагнешь — сосна прорастает! Тысячи сосенок за тобой ушки навострили — тянутся! Не то что асфальт, одну выбоину не заровняли — три пасть разинули, и все-то ругань, и все-то попреки!

Хорошее дело, слов нет, чистое! Но и тут язык меня подвел. Язык и план! Пришел раз техник-лесовод определять площадь под озеленение и начал мне объяснять.

— Озеленение, — говорит, — это вырубка, Вырубаются нестроевые, старые леса, а на их место сажаются ценные породы — сосна, бук и все прочее. Ты проведешь вырубку с этого оврага вон до того, как по плану значится! Вырубка наголо! Под нуль! А потом будем озеленять!

Смотрю на склон: вверху есть земля, есть кусты, есть где и вырубать и сажать, а ближе к реке — круто, скалисто, горсти земли не соберешь, кое-где только елочки выросли, и то не на земле, а, можно сказать, на камне. Говорю я технику:

— Тут сажать не на чем, чего ж нам ельник рубить. Все-таки зелень и дождям склон не дает размывать.

А он говорит:

— Ты тут философии не разводи, а действуй! Ельник редкий, вырубить ничего не стоит, зато плановые показатели по себестоимости это снизит, а то уж больно они высокие.

Показатели у них, вишь ты, высокие, так они их елками понижают.

— Я, — говорю, — не согласен!

— Твоего согласия, — говорит, — никто не спрашивает. Вот тебе план. Вот тебе на плане подпись начальника округа.

А я все ж таки елок не тронул. Техник написал докладную. Не прошло и нескольких дней, перевели меня егерем в заповедник. Иностранцы туда приезжают охотиться, так нужны люди со сноровкой, чтоб их сопровождать,

В заповеднике работа была нехитрая. Приезжали больше западные немцы. Мое дело было застелить телегу сеном, посадить их и отвезти на место, где засада устроена.

Чуть солнце зайдет, по всему лесу олени начинают трубить, биться, гоняться за самками, и в этой-то любовной кутерьме охотники их и подстреливали. Убитых оленей грузил я на телегу и отвозил в контору, где им отрубали головы вместе с рогами, охотники выкладывали денежки и увозили свои трофеи.

И как не попалось мне ни одного мало-мальски путного охотника! Такого, чтобы, на худой конец, хоть по лесу бы сперва походил, а потом уж зверя бил! А многие ехали в засаду не то что с ружьями — со стульями, а двое — из Франкфурта-на-Майне — даже с кроватями! Сядет, бывало, горе-охотничек на стул, приладит треногу, закрепит на ней р'ужье, а ружье-то по самому последнему слову техники, с оптическим прицелом, дальнобойное, самострельное, патроны подает автоматически, так что будь ты хоть слепой, спустишь курок — и олень готов!

А что за олени были, с какими рогами! И как, черти, дрались из-за проклятых самок! Как столкнутся, словно дубы в лесу затрещат! Бьются, сшибаются, пока на поляне не останется один победитель, вытянет он шею и начнет трубить. Как затрубит, зашуршат сухие листья в лесу, и оленихи подступают тихо-тихо. А олень шею струной вытянет, гремит на весь лес, как труба, и ждет, пока не соберется целый гарем, чтобы выбрать красавицу из красавиц!

Тут-то, в самый этот момент, охотники запросто и подстреливали оленей. Щелкнет курок, и грохается наш красавец на землю с кровавой пеной на губах… Не успеет даже поцеловать свою кралю!

Взыграло у меня сердце, но кому о том скажешь? Все по плану, как положено: платят люди валютой, убивают и… все тут. Только одно я себе позволял: пока мы с охотниками в лесу были, плел я языком что попало…

Охотники понимали не больше деревьев, стало быть, можно было спокойно высказываться. Я и вправду говорил все, что в голову взбредет, про этих горе-охотников, но улыбался, чтобы господа не учуяли, какого перца я им задаю. И им весело было. Один только оказался такой молчаливый, серьезный очкарик, из Мюнхена он был или еще откуда, не могу тебе сказать, фабрикант какой-то. И из-за этого очкарика лишился я куска хлеба. Убил он оленя, самое красивое животное в заповеднике, обложил я его как следует, и вернулись мы в контору.

Наутро зовет меня директор — в семь часов! у Него — целый штаб: профком, звероводы, заместители и даже бухгалтера. У директора вид серьезный, остальные уставились в пол и молчат… Хотел я сесть, но он меня по стойке смирно поставил.

— Стой! — И бухгалтеру приказывает: — Включай! Тут я заметил, что в руках у бухгалтера коробочка

с ремешками, вроде фотоаппарата «Киев». Нажал бухгалтер какую-то кнопку — и раздался рев! Рев оленя, того, которого немец вечером убил. Коробочка та, значит, была не фотоаппарат, а магнитофон. Носил его фабрикант с собой, чтобы записывать рев и схватку оленей, для документации, и записал не только рев, но и мое высказывание после того, как он оленя убил. Знал немец два-три слова по-нашему и записал не только мое высказывание, но и кашель даже.

— Ну, что? — спрашивает меня директор, и по голосу его я чую, что дело мое табак.

— Попрошу, — говорю, — погромче пустить. Нажали кнопку, и как загремел, заорал магнитофон моим собственным голосом — у меня аж мурашки по спине забегали, точно раненый олень ревет: «Зачем ты эти телескопы и треноги приволок, балда ты этакая! Ты б еще самолеты прихватил бомбы сбрасывать, артиллерию бы притащил, чтоб пальцы свои не поломать! Что же ты даже не потрудился жирный свой зад приподнять, что ж не мог прицелиться точно, чтоб не мучить бедную жизотину? А еще охотником назвался! Балда ты чертова!»

И так далее, и так далее.

Если б не этот «балда», как старший зверовод мне объяснил, все бы, может, и обошлось, но фабрикант за него ухватился. Переводчик ему перевел как «солидный, почтенный господин», но немец знал это слово, и я был уволен за «некорректное обращение с иностранными охотниками». И вполне справедливо.

Так окончилась моя егерская служба. Взял я медвежью шкуру — была у меня медвежья шкура для подстилки— и пошел в село с медвежьей шкурой за плечами.

Иду я дорогой и думаю: куда ж мне теперь податься? На карьер, в кооператив? Куда? Думаю и так углубился в свои мысли, что не догадываюсь медвежью шкуру скатать, а накинул ее на плечи, как пелерину. Вдруг слышу голоса: курортники собрались, фотографируются. Один мужчина ко мне приглядывается.

— Эй, — кричит, — чудак! Дай медвежью шкуру для смеху сфотографироваться.

Ну, я дал, шкура большая, мохнатая, лапищи вот такие, как завернулся он в нее — чистый медведь! Сфотографировался он, другие у него прямо из рук вырвали, потом третьи подошли, а четвертые чуть не подрались, кто первый сниматься будет. Хорошо, что у фотографа пленка кончилась.

Пошел я дальше, и до самого села только и было у меня перед глазами, как курортники друг у дружки медвежью шкуру рвут, чтобы с ней сфотографироваться. И не пьяные были, а так уж им хотелось сняться в медвежьей шкуре, медвежьи уши себе приставить! Эх, к этой бы шкуре да мне бы фотоаппарат!

Как пришло мне это в голову, так у меня даже дух перехватило: может, счастье мое в этой медвежьей шкуре! Остановился я. Очухался, губы облизал и пошел дальше, но уже с планом.

Рассказал свой план жене. Она сначала засмеялась, потом озлилась и начала кричать:

— Мало ты срамился. Тебя выгоняют, а ты мне глаза замазываешь этой вонючей шкурой. Мудришь все, а сам-то ты знаешь кто? Дубина ты, бревно ты, да такое кривое и сучковатое, что ни обруча, ни доски, ни балки из него, только на чурки и в огонь. Вот кто ты есть: чурка на растопку! Одно плохо, что на мою беду горит!

А одногодок мой кое-как уразумел.

_ Чудило ты, — говорит, — это верно, но и чудаки, бывает, на что-нибудь да сгодятся. А насчет фотографии ты прав. Сейчас в нашем районе как раз фотоателье открывается, так, может, то, что ты придумал, и неплохо. Я тебе помогу!

Нелегко было, но все же уладилось: зачислили меня в фотоателье работать с выручки, дали аппарат, и я начал… Сначала отдал медвежью голову, чтоб стеклянные глаза сделать и чтоб кровью они налитые были. Вставили ей и зубы. Посадил я шкуру на поролон, и такой получился страшенный медведь прямо как живой!

Взял я у двоюродного брата «яву», пристроил медведя за спиной и покатил в курортный городок.

Протрещал на мотоцикле по главной улице с чудищем на багажнике, и ко мне настановилась целая очередь. Сперва детишки привели матерей. Для них я придумал три позы: ребенок рядом с медведем, ребенок хватает медведя за ухо, ребенок верхом на медведе. Сначала желающие были в основном детишки, потом начали фотографироваться и взрослые, больше мужчины. Для них я разработал три образца: рядом с медведем, медведь на задних лапах — мужчина с ним борется, медведь лежит на земле, а тот над ним нож заносит.

Пришлось мне специальную папаху купить, чтобы у мужчин был вид позалихватистей. Некоторые, между прочим, начнут с медведем бороться, от запаха или еще от чего до того в раж входят, что начинают драться по-настоящему: шерсть щиплют, орут, таскают его, на пол бросают и все такое прочее.

Был как-то у меня случай: всадил один медведю нож в горло да так, что поролон наружу вылез, и я потом с ног сбился, пока нашел, чем залатать.

Раз турок пришел — повар из «Балкантуриста». Хотел он на одной жениться, а та не соглашалась. Так он решил для нее сняться, авось передумает, как увидит, что он такого страшного медведя одолел. Через две недели приходит мой турок, издалека вижу— улыбается во весь рот:

— Век за тебя молиться буду! Благодаря тебя женился! Возьми рубашку в подарок!

Раз шоферик пришел молоденький, глаза раскосые:

— Второй образец выбираю!

Второй так второй, поставил я медведя, пододвинул к нему. Он как схватит его, как заорет — вопит и душит, вопит и бьет, повалил медведя и начал с ним по земле кататься, еле я его оттащил.

— Ты что, — говорю, — спятил? Или дурь на тебя нашла? Поролон весь измял, о чем ты думаешь?

— Думаю, — говорит, — о начальнике! Легче мне стало, на тебе два лева, не надо мне твоей фотографии!

Вот какие перекосы, и внутренние, и наружные, выправляла иной раз моя поролоновая Катенька (окрестил я своего медведя, а вернее, медведицу Катень-кой). Тут-то я понял, что у человека всякие изгибы бывают, но одна — не знаю, как это назвать, — кривизна ли, прямизна ли, но есть, пожалуй, у всех: каждый других перефорсить хочет, покрасоваться — вот, мол, я какой! По этой самой причине клиентов у меня набралось порядком. Фотоателье довольно, и я доволен, и клиенты довольны, и не пришлось бы ни плакаться, ни по судам таскаться, если б не вздумалось мне в одно распрекрасное воскресенье поехать с Катень-кой к своим бывшим сослуживцам в заповедник. Зачем, спросишь? Да так, приспичит иной раз наведаться на старое место. Дело человеческое!

Почем было знать, что это дело человеческое мне боком выйдет? Так вот, скатал я в заповедник. Повидался с сослуживцами, сфотографировал ихних детей и жен, завхоз зажарил серну, ели мы, пили холодное пиво — ящик, два ли, не могу тебе сказать, головы у нас малость затуманились. Вдруг кто-то, уж не помню кто, предложил:

— Давайте, — говорит, — шутку сыграем! Гога пошел кормушки осматривать, скоро вернется, поставим медведя на повороте у моста, посмотрим, что он делать будет.

Гога хвалился, что повстречал медведя и медведь от него удрал.

Пошли мы. Поставили Катеньку на повороте и ждем. Слышим шаги — идет. Идет себе человек спокойненько, срывает листья с бука, жует их и сплевывает, плюет и срывает, занят делом и вперед не смотрит. Подошел он к медведю, хочешь не хочешь, а увидишь. Застыл на месте, потом руками взмахнул, словно взлететь собрался, подскочил и одним махом — в реку. И завопил тут так истошно, откуда только голос взялся, что мы чуть не умерли со смеху.

Подхватил я медведя, и пошли мы обратно. Подходит ко мне старший зверовод и шепчет на ухо:

— Представляешь, какую штуку можно устроить с медведем против браконьеров, а то мы, — говорит, — не знаем, куда от них деваться. Приезжают ночью зайцев, серн бить на газиках, «волгах», даже на грузовиках, ни остановить их, ни догнать. Пробовали мь) замаскированные барьеры ставить — разломали. Давай, — говорит, — испробуем медведя!

— Давай! — говорю.

Стемнело, идем мы, медведя ставим на повороте, медведь на задних лапах, ощерился, зашли мы за кусты и ждем… Прошел час, прошло два — никого.

— Пойдем, — говорю, — сегодня, наверно, браконьеры не приедут!

— Не может, — говорит, — быть! Подождем еще!

И верно, около пол-одиннадцатого слышим — гудит мотор. Фары осветили кусты и свернули… Номер снят — ясно! Едут медленно, окно спущено и двустволка высовывается. Свернула машина, фары опять блеснули на повороте, и вдруг «волга» как задрожит, как даст газ, шины только держись! Чуть-чуть в овраг не свалилась! Загудела, зашумела и исчезла. Мой зверовод прямо-таки запрыгал от радости. Хвалил меня, возносил до небес, под конец руку хотел мне поцеловать.

— Ты гений! — говорит. — Благодарю тебя от имени охотничьего хозяйства!

Только через воскресенье, смотрю, опять ко мне приходит. Уже туда, где я фотографировал курортников. Худущий, глаза ввалились, как с креста снятый.

— Опять браконьеры? — спрашиваю.

— Нет, — говорит, — не браконьеры. Браконьеры вывелись, а пришел я из-за того браконьера, что мне жизнь разбил. Все тебе расскажу, только обещай, — говорит, — что из того, о чем мы толковать будем, ни словечка никто не узнает, иначе мне конец.

— Рассказывай, — говорю, — не скажу!

— Видел ты мою жену?

— Видел. Ладная женщина, тихая.

— Эта, — говорит, — тихая женщина знаешь, какие рога мне наставила? Оленьи — мелочь перед ними! Влюбилась в дегустатора из винных погребов, и каждый вечер он приезжает на мотоцикле, когда меня нет дома, и наставляют они мне рог за рогом! Я человек подневольный, служба у меня караульная, ночная, дома не могу сидеть, они и делают что хотят. И ты подумай, что за паскудная вещь — душа человеческая: мне б ее возненавидеть, эту потаскуху, так нет же, я ее еще больше люблю! И потому ничего ей не говорю. Скажу, она может бросить меня и уйти, а я этого не переживу. Думал подстеречь ее любовника, огреть по голове поленом, но он, мерзавец, хулиган этакий, носит при себе нож складной, возьмет и пришьет меня ни за что, ни про- что. Некому ни сказать, ни пожаловаться. Христом богом тебя прошу, припугни ты его медведем. Он, — говорит, — на мотоцикле приезжает часов в девять, поставим медведя у карьера, где дорога сворачивает к дому, и все тут! Дела-то всего на полтора часа!

— Медведь у меня не пугало… Я им на хлеб зарабатываю. Не пойдет это!

У него на глазах слезы.

— У меня, — говорит, — жизнь пропадает, а ты о хлебе думаешь? Раз так, прощай! Будешь собирать мои косточки, потому что я, ass говорит, — домой не вернусь, а кинусь со скалы вниз головой.

Задумался я: «Ах ты черт, вдруг и впрямь кинется?»

Сел на мотоцикл и нагнал его.

— Ладно, жди меня у карьера, как стемнеет, приеду!

Прикрыл я медведя простыней, взгромоздил на мотоцикл и поехал. Страдалец мой уже дожидается. Пока ждал, выбрал место у шоссе под дикой грушей, продумал до тонкостей, как засаду устроить.

— Подлец-то он подлец, — говорит, — ¦ да не дурак, надо, чтоб медведь шевелился, вставал на задние лапы. Иначе он догадается, что медведь не живой!

Вынул он веревку, привязал медведя за шею, перекинул веревку через ветки груши, дернул за нее — медведь разом встал на задние лапы. Прорепетировали Д4Ы несколько раз — здорово! Веревку в листве не видать, видна одна груша у дороги, а под грушей — зверь, зубы оскалил и глаза кровью налитые.

Что у любовников хорошо, так это то, что они всегда точные. Чуть стемнело, сумерки, не сумерки, слышим, мотор тарахтит. Мой страдалец сам не свой:

— Он!

И едва сказал «он», как мотоцикл выскочил из-за поворота и нацелился фарами точно на медведя. Медведь — на задние лапы, а мотоцикл взревел как ужаленный, газанул назад, шлем на мотоциклисте, как живой, заплясал, и не успели мы оглянуться, как след простыл и мотоцикла и мотоциклиста

— Иди теперь к жене, а я поеду домой, завтра мне целую группу курортников снимать.

Посадил я свою Катеньку на мотоцикл и покатил. Темно. «Людей, — думаю, — по дороге вряд ли встречу, не буду я ее простыней прикрывать». Как назло повстречался грузовик, да не один, а три. Знаешь, как грузовики нахально прут по середке, но на этот раз они так свернули, что все три — кувырк в кювет. Посмеялся я от души, не думал не гадал, что от этого смеха придется мне заплакать. Что бы сделал нормальный человек после такого приключения? Молчал бы, не распускал язык, чтоб ни гу-гу! Но я уж тебе