1
В январе тридцать седьмого в лазарет Валенсии со сквозным огнестрельным ранением бедра доставили австрийца Карла Секвенса. Вряд ли можно установить, где, когда и при каких обстоятельствах ранили Карла. Фактом остается лишь то, что он прибыл с эшелоном раненых бойцов Интернациональных бригад, а также, что, последовав призыву местного Комитета женщин, Эрминия Рудьер-Перпинья вместе с сестрой Эмилией навестили борцов за свободу Испании и постарались скрасить их пребывание в лазарете: они принесли овощи и курево, вызвались постирать нижнее белье, отнести на почту письма родственникам и друзьям и купить иностранные газеты.
Когда Эрминия вошла в зал, где лежали бойцы с легкими ранениями, вид одного из пациентов вызвал у нее смех: Карл был ростом метр восемьдесят шесть или даже метр девяносто один, а больничная койка (как и обычные кровати в Испании) немного короче — молодой человек просунул ноги сквозь прутья спинки и положил их на подставленный стул. Возможно, на лице Эрминии все еще играла улыбка, когда они впервые встретились глазами.
— Любовь с первого взгляда, — говорит дочь.
2
Необычная фамилия Карла восходила корнями к XIV веку. В 1360 году германский и чешский король Карл IV из династии Люксембургов призвал немецких ремесленников заселить земли Богемии. Переселенцы, последовавшие повелению короля, решили продемонстрировать свое повиновение и стали впредь носить латинизированную фамилию Секвенс (от лат. sequi — следовать, последовать за кем-то). Предки Карла осели в Хотеборже, где из поколения в поколение занимались производством сукна и достигли благодаря этому определенного благосостояния. Но в середине XIX века семейное дело не выдержало конкуренции со стороны британских и нидерландских мануфактур, и Секвенсы разорились. Дед Карла вынужден был наняться жестянщиком на одну из фабрик в Брюнне. Его сын, отец Карла, тоже освоил эту профессию. Три года он пробыл в армии, в артиллерийских войсках в Боснии, потом переехал в Вену и поступил разнорабочим на австрийские императорские железные дороги, где дослужился до помощника. В 1904 году он женился на Розе-Марии Колибал, дочери коллеги, жестянщика из моравского города Тишновиц. Год спустя на свет появился Карл, а в 1906-м — Розмари. Брат с сестрой росли в рабочем венском квартале Флоридсдорф, в доме для семей железнодорожников на Ангерерштрассе, 18, где занимали комнату и еще узкое, как кишка, помещение с маленьким оконцем, душ и клозет в конце коридора.
3
Отец Эрминии был родом из местечка Ле-Мас-д’Азиль, департамент Арьеж, шестьдесят километров к югу от Тулузы. В молодости он решил попытать счастья в Валенсии, где открыл фабрику по изготовлению роговых гребней, пуговиц и пряжек для ремней. Виктор Рудьер работал не покладая рук, дело процветало, вскоре у него появился филиал в Барселоне, и он мотался туда-сюда между каталонской столицей и Валенсией. И лишь сочтя себя достаточно обеспеченным, он попросил руки некоей Франсиски Перпиньи. Но ее отец, землевладелец из Масанасы, хотел видеть в зятьях только правоверного католика. Рудьер же был протестантом, потому принялся зубрить катехизис, принял католическую веру и, наконец, с благословения приходского священника женился на Франсиске. В 1906 году родилась Эрминия, в 1908-м Луис, еще в детстве он отверг данное ему при крещении имя и хотел, чтобы его звали только Эмилио. В феврале 1911 года, после рождения второй дочери, Эмилии, Франсиска умерла от послеродовой лихорадки. Понимая, что детям нужна женская опека, Рудьер решил жениться вновь. Но всех незамужних женщин города, равных его положению в обществе и при этом нравившихся ему, пугала перспектива стать матерью троих маленьких детей. После долгих и отчаянных поисков он, наконец, женился на Марии Багена, молодой женщине из бедной семьи. Мачеха Эрминии едва умела читать и писать, поэтому прошло совсем немного времени, и разница в образовании и образе жизни супругов стала причиной ссор, в которых безграмотность жены играла меньшую роль, чем нетерпимость мужа. Через несколько лет они расстались, но к тому времени серьезно заболел их общий сын Виктор, сводный брат Эрминии. Забота о нем и угрызения совести подтолкнули их к возобновлению брака.
Виктор Рудьер не производил впечатления беспардонного дельца, думающего только о собственной выгоде. При всем своем высокомерном отношении ко второй жене он был небезразличен к социальным проблемам и убежден в необходимости политических реформ. Своих детей он определил в школу, свободную от религиозного догматизма, где их воспитывали с верой в человеческий разум, сам он общался с ними, невзирая на различие полов, как с равными себе людьми. Благодаря ему Эрминия не только получила прекрасное знание французского, он привил ей еще само стремление к знаниям, желание оказывать помощь там, где это было необходимо, умение крепко стоять на ногах и воспринимать окружающий мир как часть своего «я». В семнадцать она начала изучать медицину, но в 1924 году отец умер, а незадолго до этого он, попав в руки мошенников, лишился своего дела, так что через какое-то время дети были вынуждены бросить учебу и начали зарабатывать себе на жизнь. Оба сына устроились работать шоферами, Эмилия выучилась на портниху, Эрминию взяли продавщицей сначала в магазин пластинок, потом в обувной. Когда она познакомилась с Карлом Секвенсом, она работала бухгалтером на мебельной фабрике. Ей было тридцать, но она все еще была не замужем. Поклонников у нее хватало; кое-кто из врачей проявлял к ней внимание, был даже один тореадор, но никто не показался ей таким близким, как сейчас этот чужестранец.
Как говорит ее дочь, Эрминия сразу почувствовала в нем, после нескольких сказанных по-французски слов, основательность и серьезность. Те немногие люди, которые сегодня еще помнят Карла Секвенса, подтверждают эту черту его характера. Как о «невероятно приятном, спокойном и рассудительном» человеке вспоминает о Карле Ганс Ландауэр, он в шестнадцать лет тоже отправился на гражданскую войну в Испанию. Второй бывший доброволец, Алоис Петер, называет Карла «прямым, порядочным, интеллигентным человеком», а третьему, Бруно Фурьху, он запомнился как «серьезный, вдумчивый и толковый собеседник». Секвенс никогда не дурачился, говорил Фурьх, и никогда не вел себя легкомысленно, замечал Ландауэр.
4
Трудно сказать, как и когда обретает человек порой добродетель, не доставшуюся ему с колыбели. Отец Карла, после распада австро-венгерской монархии в 1919 году, принял австрийское подданство и начал работать жестянщиком на предприятии при федеральной австрийской железной дороге. Он был социал-демократом по духу, что, безусловно, наложило на него свой отпечаток, но никак не сказалось на его характере. Должно быть, мои представления о нем складываются на основе коллективного семейного опыта, рассказов о голодных годах Первой мировой войны и периода провозглашения Республики, о культурных и бурных социальных проявлениях в жизни Красной Вены, об уверенности восставших молодых рабочих в своем будущем. Вполне вероятно, что именно 15 июля 1927 года, в день массовых антифашистских выступлений рабочих, когда начальник венской полиции отдал приказ о расстреле сотен демонстрантов, Карл и принял решение ехать в Испанию: оно родилось как следствие крушения его веры в закон и порядок и осознания тщетности надежд. А также страстного желания вмешаться в ход событий.
За три месяца до этого, 4 апреля, Карл поступил на действительную военную службу в третий венский пехотный полк; ему предстояла шестилетняя служба в армии — по необходимости, ибо в освоенных им профессиях жестянщика и монтера по отопительным системам он не видел перспективы роста; по убеждению, потому что думал, что армия как раз и нуждается в притоке либерально ориентированных элементов; или просто так, поскольку любил заниматься спортом и надеялся потешить там свое пристрастие? Служебные характеристики тридцатого и тридцать первого года свидетельствуют, что Карл, став тем временем стрелком 1-го нижнеавстрийского пехотного полка, не выказывал ни малейшего доверия своим командирам. Он замкнут, говорилось там, не проявляет необходимого усердия, интереса и рвения к службе. «Интеллигентный и очень сообразительный, он мог бы добиться гораздо большего». Помимо этого, до меня все же дошли сведения, что Карл был легкоатлетом, выносливым пловцом, великолепным картографом и отлично стрелял из ручного пулемета.
По словам его сестры Розмари, после увольнения с действительной военной службы в запас он вроде бы работал в Корнейбурге на вагоностроительном заводе. Вступил в Шуцбунд и принял с оружием в руках участие в Февральском вооруженном выступлении 1934 года во Флоридсдорфе в рядах рабочих. После поражения он бежал в Чехословакию к своему дяде Роману Секвенсу, дослужившемуся в Брюнне до начальника почтового отделения, а потом дальше, в Ригу. И в Вену он, похоже, вернулся только весной тридцать шестого. Но из сообщения австрийского диппредставительства в Варшаве следует, что в мае 1934 года Карл Секвенс был выслан из Латвии вместе с двенадцатью другими австрийскими шуцбундовцами. «Секвенс находился в Риге около двух лет, предположительно в качестве связного социал-демократов». Это заявление подтверждается сведениями Центрального регистрационного управления в Вене; 6.6.32 Карл Секвенс выписался и уехал в Ригу, а 4.6.34 вновь регистрируется в шестом районе города Вены, на Брауэргассе, 6/5. С 30.11.36 он больше не числится среди лиц, проживающих в Вене. В графе «выписан…» лаконично стояло: «выехал». Его имя появляется в списке, составленном 25 ноября одной нелегальной ячейкой в Париже, организовывавшей выезд добровольцев в Испанию. И действительно, после медицинского освидетельствования Карл оказывается 26 ноября 1936 года в составе Интербригад в Испании.
В то время, когда он пересекал границу, шла битва за Мадрид. 6 ноября резиденция правительства в срочном порядке была перенесена в Валенсию. Франкистов потеснили лишь в Касса-де-Кампо и на территории Университетского городка. Возможно, что через несколько дней пребывания в Альбасете, где находилась штаб-квартира и центр подготовки Интербригад, Карла отправили на передовую под Мадрид. Это предположение подтверждает слух, что ранен он был в Кампо дель Моро — парке между бывшим Королевским дворцом и западным берегом реки Мансанарес. Однако вполне возможно и то, что в середине декабря вместе с 13-й бригадой он отправился в провинцию Арагон для наступления на Теруэль, где окопались фашистские войска. Там или тут, но вскоре после прибытия на место его и настигла пуля, которой он обязан своей большой любовью.
5
Однажды Эрминия поддалась уговорам цыганки погадать ей на картах. Сеньору ожидает большая любовь доброго господина, предсказала женщина, а на добродушный вопрос Эрминии, будет ли эта любовь блондином, брюнетом или чем-то среднепестрым, ответила, что карты определенного ответа не дают, но одно она знает точно: добрый господин носит форму. Ох, вздохнула Эрминия, я выйду замуж за письмоносца.
Об этом ей вспомнилось сейчас, когда так внезапно вспыхнула любовь к раненому Карлу, которому она приносила русские газеты (она тоже любила новую Россию, не оставившую Испанию в беде), она говорила с ним об искусстве и литературе (например, о стихах Рильке, перед отъездом он подарил новенький томик своей сестре и сейчас, наверное, с удовольствием взял бы его в руки, или о книгах валенсийского писателя Бласко Ибаньеса, их он читал, вероятно, по-немецки, и ей очень захотелось свозить его после выздоровления в Альбуферу и показать ему место действия романа), ростом она доходила ему только до плеча (и носила поэтому туфли на высоком каблуке), но его мысли были далеки от развлечений, он каждую свободную минуту листал испанский словарь или читал и что-то писал (ей он доверил свою тайную мечту стать журналистом), он обращался с ней уважительно, не позволял себе никаких вольностей, и ей никогда не приходилось перед ним притворяться, он любил ее такую, как она есть, а не надуманный образ, нарисованный в его воображении.
Примерно так я себе все это представляю.
А еще я знаю, что Эрминия чувствовала себя так, будто она перенеслась во времена своего отца, к разговорам и диспутам с ним о том, что человечество уже сделало, а что оставило им в наследство и что им еще только предстояло сделать. Возникало ощущение, говорит ее дочь, что не было ничего такого, чего бы ей не хватало.
6
Они поженились 7 февраля 1937 года. С момента первого взгляда, брошенного на лежащего в лазарете Карла, потом сознательного взгляда ему в глаза и до обмена обручальными кольцами прошло не более трех недель. Объявление о помолвке, официальное оглашение вступления в брак, сбор необходимых документов, причем в форме нотариально заверенного перевода, — все это даже в мирное время и без посторонней помощи едва ли можно было сделать за такой короткий срок. Но Антонио Феррер, племянник мачехи Эрминии, с детства знал сотрудника мэрии, не то был кузеном прокурора, а может, оказал однажды услугу матери начальника отдела в городской ратуше, кроме того, неуверенность в завтрашнем дне и благодарность к иностранцу, приехавшему издалека и рисковавшему своей жизнью за Испанскую республику и испанский народ, повлияли на ускорение бюрократического процесса.
Si, quero. — Si, quero.
Им удалось сделать одну-единственную свадебную фотографию, на которой Карл, в болтающихся на нем солдатских брюках, ветровке и надвинутом на лоб капюшоне, держит Эрминию за руку. Они улыбаются несколько робко, но весело, а может, лукаво. Улыбаются и друзья, родственники, прохожие, которые, как это водится в Испании, присоединились к свадебной процессии. Ничто не указывает на суть происходящего, с таким же успехом это мог бы быть семейный праздник или вечеринка коллег по работе.
Истинные обстоятельства торжества открываются лишь тому, у кого острый глаз или хороший слух. Острый глаз замечает звезду бойца Народной армии, которую носит солдат, стоящий слева от Эрминии, над нагрудным карманом вместо знака различия. А хороший слух может уловить парочку историй из тех четырнадцати, которые готова рассказать вам фотография — о каждом из изображенных на ней.
Маленькая девочка, например, на плечах которой лежат руки солдата, — сирота войны. В какой-то момент она то ли спрыгнула с повозки с беженцами, то ли выбралась из-под развалин. Предположительно она еще жива — женщина лет семидесяти, бабушка, вдова. Жив и Антонио Феррер, хрупкий мужчина с усами, во втором ряду слева. Говорят, он был тяжело болен, утратил дар речи. Тот самый Антонио, без которого, как уже было сказано, свадьба не состоялась бы так быстро. А самой фотографии не было бы без Эмилии (справа рядом с Карлом), целый день она носилась по городу в поисках негатива, пока наконец не нашла его в какой-то конторе или важном военном ведомстве, в чем ей посодействовали знакомые знакомых. Можно смело также утверждать, что Эмилии на фотографии не было бы вообще, если бы не женщина рядом с ней. Я не знаю, как ее зовут. Знаю только, что ее мать двадцать шесть лет назад выкормила Эмилию, поскольку ее собственная мать умерла сразу после родов. Не знаю, что еще сказать, разве только, что рядом с Антонио стоит его жена Маруха и что женщина в очках и молодой человек в светлом костюме — журналисты, друзья семьи Рудьер-Перпинья, но возможно также, что к этому бракосочетанию их привлек чисто профессиональный интерес — данный повод вполне оправдывал их присутствие. И хотя все они реальные люди, твердо стоящие на земле (слева от них виден в глубине Дворец правосудия, а справа — верхушки деревьев), в самой фотографии есть что-то нереальное, как бы невзаправдашнее, будто все они встретились лишь на миг.
Прежде чем отложить фотографию, я хочу еще раз взглянуть на молодоженов. Карл, Эрминия. Они знали, говорит их дочь, что времени им было отпущено мало.
7
Отыскать следы перемещения Карла в первый год войны довольно сложно. На помощь приходит Ганс Ландауэр с его феноменальной памятью и обширным архивом. Там есть списки, в которых встречается имя Карла Секвенса. Есть там и две записи австрийских интербригадовцев, в них он тоже упоминается. Сохранились еще четыре или пять статей, написанных им самим. Таким образом я узнаю, по крайней мере могу предполагать, что после своего выздоровления Карл находится в школе подготовки офицерского состава в Посоррубьо. А после ее окончания его направляют в звании лейтенанта в учебный батальон в Мадригерасе. В мае тридцать седьмого батальон передислоцируется под Гвадалахару, где Карл передает австрийским товарищам, впоследствии засланным партизанами в тыл фашистов, свои познания в топографии. («Например, — пишет Карл Зольдан, — он обучал нас, как передвигаться ночью с помощью карты и компаса или по звездам».) Узнаю, что в качестве офицера связи австрийского батальона имени 12 февраля он принимает участие в битве под Брунете. И что в августе он получает второе ранение под Кинто, Бельчите или Медьяной — снайперский выстрел или осколок снаряда. В сентябре он лечится после ранения в Беникассиме, и «Пасаремос», газета 11-й Интербригады, публикует 25 сентября 1937 года его статью «Патрулирование обязывает», в которой Карл взывает к добросовестности всех добровольцев: «Наша борьба за свободу не из легких. Именно поэтому так важно, чтобы каждый отдал все свои силы за испанский народ. У каждого бойца есть возможность роста, он может стать командиром, получить награды. Но народ требует, чтобы каждый из нас постоянно осознавал свою ответственность и все свое умение, весь свой ум и силу вкладывал в борьбу за свободу. У каждого из нас есть возможность осознать свои ошибки и исправить их своими поступками».
Несмотря на все превратности судьбы, Карлу и Эрминии удается поддерживать отношения. Как только появляется возможность, Карл заскакивает в Валенсию. Или Эрминия приезжает к нему на базу в Альбасете, или в Вальс, где он находится в увольнении, или в госпиталь в Беникассим. Или он посылает ей весточку о том, что в тот или иной день будет там-то и там-то, и она добирается до отдаленной деревни, часами ждет на обочине, пока какой-нибудь советский офицер не подвезет ее на полуторке и не предложит, поскольку ей негде переночевать, свою походную кровать, просто так, без всякой задней мысли. А на следующий день, после долгих и тщетных поисков, когда ее уже начинает одолевать отчаяние, она наконец находит Карла. Тогда, летом или осенью тридцать седьмого, Эрминия забеременела.
8
Двадцать пятого января тридцать восьмого года в бою погиб Карл Каспар, товарищ Карла. На подступах к Теруэлю они захватили вражескую огневую точку и наткнулись там на тяжелораненого офицера, которого пулеметный расчет, спасаясь бегством, бросил на произвол судьбы. Несмотря на мольбы прикончить его, они оказали ему неотложную медицинскую помощь и лишь после этого отправились на поиски снайпера, постоянно державшего их на прицеле. Через несколько метров Каспар рухнул на землю, пуля попала ему в горло. Карл склонился над ним и услышал его последние слова: он просил не дать умереть тяжелораненому. На следующий день, когда вражеский обстрел ослаб, Карл со своим другом Альбином Майром выполнили волю Каспара. Они положили испанца на носилки и несли его два или три километра до перевязочного пункта. Этот человек, писал Майр десятилетия спустя, никак не мог понять причины их заботы о нем. О красных, а особенно о бойцах Интернациональных бригад, он не слышал ничего, кроме ужасающих историй. Когда они передали его под наблюдение санитара, он продиктовал им свой адрес. Навестите мою семью, она будет вечно вам благодарна.
В том же тридцать восьмом году в воскресенье двадцать третьего января Валенсия подверглась бомбардировкам немецкой или итальянской авиации. Эрминия никогда не пряталась в бомбоубежище из страха быть погребенной заживо. И на этот раз она тоже осталась дома. Когда она открыла дверь на лестничную клетку, ее отбросила взрывная волна, и она почувствовала, как из нее потекла вода — лопнул околоплодный пузырь. Шофер, на полной скорости везший ее в Масанасу, на хутор к родственникам, мчался по выбоинам, надеясь таким образом вызвать роды. И действительно, в тот же вечер Эрминия родила на свет здоровую девочку. Вопреки настойчивому желанию мачехи, считавшей, что первый ребенок должен носить имя одного из родителей, она назвала свою дочь Роза-Мария — так звали мать Карла и его сестру.
Я не знаю, почему она не получила сразу свидетельство о рождении дочери. Возможно, потому, что ей накладывали швы и первые дни она провела в постели. Или потому, что тогда было принято, чтобы отец сам регистрировал ребенка, и, должно быть, она пообещала Карлу не лишать его этого права. Но в то время контакты между ними были прерваны. Неделями он не подавал признаков жизни, потом вдруг одно за другим приходило много писем, с опозданием на месяц и больше. Днем Эрминия старалась не замечать шушуканья и сочувствующих взглядов соседок, а по ночам плакала в подушку. До тех пор, пока Карл однажды вечером не появился в дверях — изможденный от бессонных ночей, грязный и отощавший от голода. Я вижу его перед собой, как он берет на руки свою маленькую дочь, восьмимесячного везунчика, осторожно, чтобы не сделать ей больно, как гладит белокурый пушок на голове, трогает крохотные пальчики. Роза, Розетта, Розита. Он мечтал перенестись с ней и Эрминией в свой родной город, покататься в мае в Пратере на карусели, сходить в июле в зоопарк в Шенбрунн, в сентябре посидеть на лужайке в Венском лесу, а в январе покататься на коньках по Старому Дунаю.
В магистрате служащий сказал, что, к сожалению, все сроки прошли, поскольку рождение ребенка следует регистрировать в течение пяти дней.
— И что мне теперь делать? — спросил Карл.
— Чуть-чуть нарушить закон, — ответил тот. — Мы перенесем день рождения вашей дочери немного вперед.
— На когда?
— На сегодня.
— Согласен, — ответил Карл.
Доставая из ящика стола бланк свидетельства о рождении, служащий загса принял официально-торжественное выражение лица. Затем взял ручку. В графе «имя ребенка» он записал: Роза-Мария Секвенс-Рудьер. Дата рождения: 4 марта 1938 года.
9
Продолжение истории я знаю. И поскольку я ее знаю, описываю тридцать восьмой год в черных красках: проигранные битвы, прерванное наступление, оставленные позиции. Отступление, прорыв, отступление. Франкисты повторно занимают Теруэль, перебрасывают новые дивизии в провинцию Арагон, расчленяют территорию Республики. 25 июля начинается битва на берегах Эбро, 15 ноября Народная армия отступает перед превосходящими силами противника. В начале декабря Франко наступает на Каталонию. Черный, как смерть, тридцать восьмой год. Но сообщения Карла Секвенса о боях батальона имени 12 февраля полны воодушевления, хотя он ничего не приукрашивает. Причина не только в том, что он хочет показать неимоверную стойкость, с какой добровольцы-интербригадовцы дают отпор врагу; несмотря на все поражения, он, похоже, убежден, что антифашистское сопротивление может стать исторической силой. Все выглядит так, будто он снова и снова стремится заручиться поддержкой природы, черпает силы в «солнечных весенних днях» под Мора-ла-Нова, «ясном утреннем небе» над Асайлой, «сумеречных тенях» и «тишине ночи» на берегу реки Эбро, — это как «избавление… как освобождение» для него. Синее-синее небо над деревней Торроха, маленькие облачка, внизу виноградники, речка, проклюнувшиеся почки и свежая зелень молодой листвы. Побеленные известью стены домов, безграничное доверие крестьян к интербригадовцам, их смущение, когда они протягивают женщинам и детям банки со сгущенным молоком.
Обе фотографии с фронта, снятые незадолго до отступления под Батеа, вскоре после аншлюса Австрии, не меняют обнадеживающего тона его сообщений. Вот он стоит, улыбаясь, вместе со смеющимися штабными офицерами его батальона, которые еще не знают, что трое из них окажутся скоро в Дахау, четвертый погибнет в рядах Красной Армии, а пятый, равно как и шестой, прыгнет с парашютом над Германией, но нигде не приземлится, седьмой и восьмой доберутся окольными путями через Сахару и Советский Союз до партизан и будут сражаться в Югославии, девятый же переживет всех остальных на долгие годы и десятилетия, пока не умрет в полном одиночестве и горечи озлобления.
В сентябре правительство Республики отозвало добровольцев с фронта. Оно надеялось, что западные демократии окажут поддержку. Но правительствам Лондона и Парижа судьба Испанской республики была безразлична. В начале тридцать девятого началось повальное бегство из страны во Францию.
10
У матери, говорит Роза-Мария, было две причины бежать из Испании. Одна — опасение, что после поражения на нее донесут и она будет арестована. Вторая — клятва супругов не оставлять друг друга.
Где ты, там и я.
В последний раз Карл и Эрминия встретились 2 января 1939 года в Жероне. Когда они прощались, то чувствовали, что расстаются надолго. Интербригадовцы собирались еще раз вступить в бой — при так называемом «втором броске» их задачей было помешать продвижению фашистов, обеспечить прикрытие гражданского населения, обратившегося в бегство, оттянуть поражение хотя бы на несколько дней. Небольшая разрозненная группа австрийских добровольцев вскоре осознала всю безнадежность затеваемой операции. Но тем, кто бежал с передовой, главный командир Интернациональных бригад, француз Андре Марти, грозил расстрелом.
9 февраля Карл пересек границу и был тут же интернирован вместе со своими боевыми товарищами в лагерь Сен-Сиприен. В архиве Ландауэра нашлось точное, почти детальное описание первых дней на французской земле. Взгляд назад, на Испанию, жесткое «allez, allez!» жандармов-конвоиров, попытки шантажа со стороны Иностранного легиона, голод, вши, песчаные бури. «Хлеб, тарелки, чемоданы и вся одежда тотчас покрывались слоем серой песчаной пыли. Между страницами книги, от первой до последней, набивался песок, прежде чем они успевали прочесть одну страницу до конца. По ночам ветер задувал песок под одеяло, ложился спящим на лицо или затылок, а во время еды скрипел на зубах». Но кроме этого Карл упоминает в своих записях о сплоченности заключенных, об их сопротивлении злостным нападкам лагерного начальства, о взаимопомощи и митинге 12 марта, в первую годовщину оккупации Австрии, затем о переводе в Пор, где австрийцы организовали Народный институт и обучали друг друга математике, истории, географии и иностранным языкам. «Первые три месяца нашего интернирования в лагере позади, но наша воля не ослабевает, жизненные силы укрепляются и пульсируют все сильнее». Девять рукописных страниц тайком вывезены из лагеря и доставлены в редакцию издаваемой в Париже «Deutsche Volszeitung». В сопроводительном письме Карл просит совета и критических замечаний, «вашей помощи, чтобы совершенствоваться и писать лучше».
11
Эрминия тоже попала в Пор. В январе тридцать девятого года она бежала через Пиренеи, в полуботинках, с маленьким чемоданчиком и военной курткой Карла, в которую она завернула Розу-Марию. Лагерь в Гюре был лучше, чем в Сен-Сиприене, во всяком случае здесь были бараки. Но когда, как в ту зиму, постоянно лил дождь или сыпал снег, Эрминия на каждом шагу утопала по щиколотку в грязи. Можно себе представить, что в один из таких дней, гонимая беспокойством, увязая в грязном снегу, она дошла до проволочного заграждения, разделявшего мужчин и женщин. Можно также вообразить, что и Карл приблизился к проволоке с другой стороны, так что они смогли еще раз встретиться и даже коснуться друг друга. Возможно, это было именно так, хотя и не доказано, что оба они были одновременно интернированы в Гюре. В противном случае, возможно, Эрминия и не заболела бы воспалением легких, а если бы все же заболела, то с самого начала боролась бы с болезнью. А так ей становилось все хуже и хуже, температура лезла вверх, лекарства не помогали, пока одна монахиня, сестра милосердия в больнице, куда ее в конце концов поместили, не вывела Эрминию из ее летаргического небытия: мадам, вы должны жить, у вас ребенок, и на следующую же ночь температура спала и кризис был преодолен.
В один прекрасный день испанских беженок с детьми посадили в поезд и отправили в Нормандию, в Байё, где им предстояло жить сначала в одном из монастырей, а затем в школе. На свободу Эрминия вышла одной из первых. Вы ведь француженка, сказал чиновник префектуры, возвращая ей удостоверение личности. И возможно, Эрминия ответила: «А что, француженкой быть лучше?»
12
В июне сорокового, когда немецкая армия продвигалась все дальше на юг, людей из Гюра эвакуировали и распределили по лагерям в Аржеле и Ле-Верне, а также в крепости Мон-Луи. Карл попал в Ле-Верне, где с заключенными обращались особенно грубо. В обосновании помещения его именно в этот лагерь было указано: «Опасен и крайне активен; призывает рабочих к саботажу». Это подтверждает предположение Алоиса Петера, что лагерное начальство в Гюре считало Карла вожаком той группы, которая отказалась от предложений вербовщиков пополнить ряды французской армии.
Уже в июле в лагерь Ле-Верне приехала немецкая комиссия и потребовала возвращения всех немецких и австрийских заключенных на родину. Было сказано, что опасаться им нечего. Пару недель перевоспитания, а потом на работу или на военную службу. Они долго упирались. Но к осени, не без директивы австрийской компартии, их готовность последовать предписанию окончательно созрела.
Когда комиссия объявилась в лагере во второй раз, чтобы забрать личные дела, земляк Карла Бруно Фурьх спросил его имя и домашний адрес.
— Секвенс, это же старинная немецкая фамилия! Вы хотите назад в рейх?
И после короткой паузы:
— Так-так, Секвенс, ну что же, ждите теперь consequens.
Как вспоминает Фурьх, Карл смущенно промолчал.
В Ле-Верне Карлу удалось установить контакт со своей свояченицей в Испании. За это время Эмилия вышла замуж за юрисконсульта из Бургоса, но она, также как и Карл, давно ничего не слышала об Эрминии. Зато она знала, что ее братья, тоже бежавшие из Испании, были завербованы в качестве французских подданных в армию и попали в плен к немцам. Семь писем, которые написал ей Карл в промежуток между сентябрем сорокового и апрелем сорок первого, выдают его растущую подавленность, даже при том, что он ни в коем случае не хочет напугать Эмилию. Уже в первом письме от
10 сентября он сообщает ей о своем решении быть репатриированным на родину. Это, судя по всему, единственная возможность выйти на свободу, особенно после того, как слух, что они смогут выехать в Мексику, не подтвердился. Ему нечего бояться на своей родине, лишь три-четыре месяца нахождения в лагере, в котором, в отличие от Ле-Верне, с условиями содержания все будет в порядке. А потом он заберет Эрминию и Розу-Марию к себе. «Моя драгоценная Эмилия, скажи это все моей Эрминии, она должна лишь немножко набраться терпения, пока я найду работу. А потом я приеду за ней!»
Карл писал и своей сестре. Непосредственно в Вену писать он не мог, это было слишком опасно, поэтому он просил Эмилию пересылать туда его письма. Они не сохранились, вероятно, Розмари сжигала их по прочтении. Но адрес Эмилии в Бургосе она сохранила, позднее они сообщали друг другу о результатах поиска.
Последнее письмо Карла из Ле-Верне датировано 4 марта 1941 года. «Через несколько дней я выберусь отсюда. Возможно, я уже буду в пути, когда это письмо окажется у вас в руках. Радость моя неописуемо велика. Но мне не дает покоя неизвестность о судьбе моих любимых».
5 марта Карл был передан представителям немецких властей, арестован и переправлен в Вену. В камере полицейского управления, куда он был заключен до последующего перевода в гестапо, раз или два его навестила сестра. Он горячо просил ее позаботиться о его жене и маленькой дочке. «Сделай все возможное, чтобы они обе приехали сюда, в Вену. И будь к ним добра». Я уверена, он уже знал, что ждет его 19 января 1942 года.
13
Самые ранние воспоминания Розы-Марии — это события сорок второго года. Гитлеровская Германия давно уже напала на Францию, оккупировала полстраны и диктовала, что должно происходить на второй ее половине. Она помнит также замок, в десяти километрах от Байё по направлению к Кале, в нем расположились части вермахта. Помнит она и огромные бочки с сидром, хранившиеся в подвале замка или соседнего дома. Она припоминает еще дочь управляющего, ее звали Франс, и они всегда играли вместе. А в домике рядом с замком, вспоминает она, жила женщина, похожая на пастушку, она доила коров, круглый год пасущихся на лугу. Пастушка, а это была мадам Мари, все время рассказывала ребенку одну и ту же сказку — про волка и семерых козлят, пока Эрминия стирала и гладила рубашки немецким офицерам. Немцы относились к девочке с голубыми глазами и белокурыми волосами, которую все звали Розеттой и с которой Эрминия разговаривала исключительно по-французски, чтобы никто не знал, кто они такие на самом деле, весьма дружелюбно.
Иногда, когда Эрминия была занята по работе, Розетта оставалась с женщиной, у которой в доме везде стояли чучела животных, они пугали ее, и она не хотела есть суп, тогда женщина грозила, что запрет ее в чулане, после чего суп казался ей совсем невкусным. Однажды Розетта сидела на кухне у другой женщины, рядом с плитой, неожиданно опрокинулся горшок с кипящей водой и ошпарил ее. Розетта целыми днями кричала и стонала от боли, раны от ожогов на плече и бедре не заживали: врачи считали, что помочь могут только мази из рыбьего жира, но они стоили баснословно дорого. Эрминия продала все свои украшения, которые пронесла через Пиренеи в маленьком чемоданчике. Но Розетта узнает об этом гораздо позже. Как и о том, что у нее есть отец. Она никогда об этом не спрашивала, а ее мать никогда не говорила о нем. «Если я видела мужчину и он мне нравился, я называла его папой, но мне никогда не приходило в голову, что у меня есть настоящий отец. Я была молчаливым ребенком, и о том, что видела или слышала, никогда никому не рассказывала. У меня никогда не было ощущения, что моя мать что-то скрывает от меня. И она никогда не подавала виду, что чем-то озабочена, моя мать всегда вела себя так, будто все идет наилучшим образом».
Но на самом деле далеко не все было так благополучно. Отсутствие Карла, неизвестность, жив ли он вообще. Отсутствие сведений о братьях и сестре Эрминии, о других родственниках и друзьях. Гнетущая бедность, сокрытие собственной личности, война и страх, что немецкие оккупанты когда-нибудь заинтересуются ею. Эрминии было тяжело, но она не писала никаких писем, ибо не хотела обременять других своими заботами. Она с надеждой ждала следующего дня. «Завтра будет лучше. Тогда и напишу». Но в тот год в Байё и на следующий день не становилось лучше, поэтому сотни писем остались ненаписанными.
Однажды Эмилии удалось наконец разузнать адрес Эрминии. Или Эрминия набралась мужества и написала своим родственникам в Валенсию, надеясь, что уже никого там не скомпрометирует. Родственники в Валенсии передали это письмо Эмилии в Бургос. Эмилия в Бургосе написала Эрминии в Байё и Розмари в Вену. Розмари написала Эрминии и Карлу. И Карл написал Эрминии первое из трех писем.
14
Дахау, 14 ноября 1943.Твой любящий и верный Карл.
Моя горячо любимая Эрмина,
три года у меня не было вестей ни о тебе, ни о Розе. Для нас это было время печали, боли и тревог. И мое терпение почти уже иссякло, как вдруг через мою и твою сестру мне удалось узнать, где ты. Я безумно счастлив, что вновь нашел вас. Прижимаю вас к груди, целую тебя, моя любимая жена, и тебя, моя дочь, которую я так давно не видел. От Эмилии и Розмари я знаю, что и ты, и наша Розетта здоровы. Как она выглядит, наше милое дитя, после стольких лет разлуки? Думаю, она уже совсем большая. У нее все такие же реденькие светлые волосики? А ты, моя дорогая жена, как дела у тебя? Моя сестра тебе уже написала и пригласила к себе. Ты должна поехать к ней в Вену. Пожалуйста, как только сможешь и сочтешь необходимым, отправляйся к ней. Я прошу и советую тебе это сделать. Чтобы было быстрее и проще, обратись к ближайшим от тебя немецким властям и попроси у них защиты и помощи. Собери все документы, и если каких-то не хватает, напиши об этом Эмилии. Моя сестра тоже сделает все, чтобы тебе помочь, и поэтому напиши ей обо всем, что тебе нужно. В Вене вы с Розеттой сможете жить у нее. А когда опять наступит мир и я вернусь, мы там увидимся. Наш будущий дом будет в Вене. Только поезжай как можно скорее, все будет хорошо, и мы опять наладим нашу жизнь и заживем как когда-то. Я рад, что время неопределенности, долгого ожидания известий о том, как у вас дела, позади. Поэтому напиши мне сразу, как получишь это письмо, как и что тому вас с Розеттой. Я пишу тебе по-немецки, но очень надеюсь, что ты сможешь найти возможность перевести это письмо, и мне ты тоже должна писать по-немецки. Думаю, ты поймешь меня и преодолеешь эти трудности. Обо мне не беспокойся. У меня все в порядке. Передавай привет всем родным и знакомым, особенно большой привет Эмилии, ее мужу и всей семье. Поцелуй за меня Розетту. Обнимаю и целую тебя.
15
Она могла бы довериться одному из офицеров в замке. (Не все были нацистами, один даже уверял ее, что война кончится для Германии плохо.) Помочь прочитать письмо наверняка могла бы и женщина-врач, для которой она стирала белье, вязала крючком скатерти и вышивала столовые салфетки. Кроме того, она была знакома с француженкой, невестой одного немца. (На фотографии в Байё Розетта стоит впереди двух молодых женщин, подружек солдат вермахта.) Но Эрминия прочла письмо без посторонней помощи в своей комнате, которую снимала у семьи Жамэ на рю Юридиксьон, в доме № 43. И ответ она написала тоже самостоятельно, обрывков немецких фраз она нахваталась в замке, остальное досочинила с помощью словаря. Но прежде чем ответить на письмо Карла, она сказала своей дочери: Розетта, сядь и слушай меня внимательно. У тебя есть любящий отец, немцы держат его в концлагере, но об этом никто не должен знать. Он хочет, чтобы мы поехали в Вену и поселились у его сестры. Вена очень красивый город, он тебе понравится. Там мы сможем…
И так далее.
Я предполагаю, Розетта слушала ее с огромным интересом. Она была очень рада, что у нее внезапно появился отец: как-никак, она уже ходила в начальную школу, а у других девочек были отцы. С другой стороны, ее восторг был несколько сдержанным, она лишь с трудом могла представить себе, как изменится ее жизнь с появлением отца, которого она не знает и к которому даже нельзя съездить. Вена, это звучало заманчиво, и до тех пор, пока мать была с ней, она никого и ничего не боялась.
Но сначала тетя Розмари должна была ходатайствовать в испанском посольстве в Вене о пересылке в Австрию ее свидетельства о рождении и свидетельства о браке Эрминии, на что ушли недели, а потом ее мать подала в немецкое консульство прошение на переезд, и опять прошло много времени. В конце концов Эрминия Секвенс должна была явиться в парижское управление гестапо для выяснения некоторых вопросов. Числа 10 апреля они выехали из Байё. В Париже они остановились в пансионе, где их уже ожидал человек из гестапо, некий Свобода. Он доставил Эрминию с дочерью в отель с крутящейся дверью, люстрой, парадной лестницей в два пролета и тяжелыми коврами, приглушавшими шаги. Девочка осталась ждать в вестибюле, а Эрминия поднялась с мужчиной на второй этаж.
Ее мать допрашивали двадцать дней, говорит Роза-Мария, двадцать дней она клялась, что за всю свою жизнь никогда не интересовалась политикой.
— А почему же вы тогда связались с большевиком?
— Потому что я его люблю.
— Кто любит большевика, тот любит и большевизм.
— Но ведь это была любовь с первого взгляда.
— А большевика и видно сразу с первого взгляда!
Так это происходило или примерно так.
В конце концов им разрешили переехать в Вену. В купе с ними ехали еще чешка и полька, которая ходила на костылях. В последний момент к ним подсел еще молодой человек, он все время пытался завязать разговор. Женщины отвечали односложно. Поезд часто останавливался посреди пути: объявляли воздушную тревогу или пропускали вперед военные эшелоны. Каждые два часа они должны были предъявлять свои документы и билеты. Едва контролеры закрывали дверь, их попутчик тут же начинал поносить Гитлера, нацистов и Германию. Allez au diable! Им вскоре это надоело, и Эрминия осадила его, а обе женщины в страхе молчали. В Мюнхене они стояли долго, и молодой человек вышел из купе. Они облегченно вздохнули, наконец-то мы от него избавились. Но аккурат перед отправлением поезда он появился вновь, на сей раз уже в мундире офицера СС. Сел и стал смотреть в окно, на железнодорожные пути, куда согнали угнанных из Восточной Европы рабочих разбирать завалы после бомбежки. «Нет, вы посмотрите, — сказал он по-немецки. — Поглядите только на этих свиней!»
5 мая 1944 года, в прекрасный весенний солнечный день, они прибыли в Австрию на пересыльный пункт. После всех перенесенных невзгод Эрминия была полна ожиданий. Ведь второе письмо Карла, которое пришло еще в конце февраля или в начале марта, было весьма обнадеживающим. Она не знала, что письменный стол, за которым он якобы писал это письмо, был придуман специально для нее. Наверняка он так написал, говорит Роза-Мария, чтобы моя мама не волновалась.
15
Люблин, 13 февраля 1944 года.Твой вечно любящий и верный Карл.
Моя горячо любимая Эрмина,Пожалуйста, напиши мне поскорее!
твое письмо от 28 декабря я получил еще 10 января, но за это время меня перевели в другое место, так что, к моему великому сожалению, ответить тебе я могу только сейчас. Надеюсь, что вы с Розеттой живы-здоровы и сможете продержаться какое-то время, пока у Розмари не появится возможность помочь вам. Из-за моего перемещения я и от нее не получил пока письма, но, думаю, оно придет раньше, чем от тебя, и я узнаю, что ты все это время делала. Как только ты подашь все документы в немецкое консульство, надеюсь, ты вскоре после этого сможешь переехать в Вену. Розмари уже все приготовила для тебя и Розетты, и вы будете чувствовать себя там как дома, пока я не вернусь и мы не обустроим наш собственный дом. Розмари еще поговорит с тобой об этом. Моя любимая дочурка, моя дорогая Розетта, как она, наверное, выросла. Пожалуйста, пришли мне поскорее ваши фотографии. Как я буду рад вновь увидеть вас, моих родных, после столь долгой разлуки, даже если это будет всего лишь фотография. Я поставлю ее у себя на столе, и ваши лица будут со мной во время работы на протяжении всего дня. Жизнь полна печали, пока долго ничего не знаешь о вас, а у меня к тому же не было даже возможности заботиться о нашей дочурке, как бы я хотел заняться ее воспитанием, я бы играл с ней, показал ей нашу прекрасную Вену. Когда вы прибудете на место, она сможет пойти в школу. Пожалуйста, расскажи ей все о ее отце, ей так много надо всего узнать. Она должна все уметь и знать то, что захочет узнать, никто не должен говорить ей неправду. Наша дочь должна вырасти среди людей, и ее жизнь должна быть наполнена трудом, миром и счастьем. Моя горячо любимая Эрмина, прошло так много времени с тех пор, когда я впервые с любовью провел рукой по твоим волосам и нежно поцеловал тебя, говорил с тобой о нашей любви. А ты, несмотря на все невзгоды и беды, всегда была добра ко мне и по-женски нежно заботилась обо мне и нашем ребенке. Годы разлуки были тяжелы, я мог лишь мечтать и вспоминать о тебе, о нашей совместной жизни и нашей любви. Но я страстно жду того дня, когда мы увидимся вновь и наша любовь расцветет с новой силой. Несмотря на все тяготы и невзгоды, я все время думаю о тебе и постараюсь создать для тебя и Розетты такую жизнь, какая у нас уже однажды была. Время не остановилось, и наша жизнь будет еще прекрасней, чем прежде, без бед, полная радости, любви и счастья. Горячий привет моей дочурке, поцелуй ее за меня. И, пожалуйста, передай приветы Эмилии и ее мужу, я бесконечно благодарен им за ту помощь, которую они оказали мне во время моего пребывания во Франции. Тебя, моя любимая жена, обнимаю и целую.
17
Предположим, Эрминия могла бы писать ему по-испански или по-французски. Предположим, она бы не подумала о том, что нужно пощадить его душевный покой. Предположим также, что ее письма не досматривались цензурой. Тогда она наверняка написала бы ему, что Вена оказалась для нее горьким разочарованием. И дело было даже не в представшем перед ней затрапезном облике города, не в язвительных и злобных насмешках обитателей Вены или в опасностях и трудностях пятого года войны, а в отношении к ней его сестры Розмари: она смотрела на Эрминию как на соперницу, которая увела у нее родного брата. В то время у Розмари был магазинчик дамских шляпок в самом центре города на Хегельгассе, 5, позади театра-варьете «Ронахер». Выучившись на модистку, она стажировалась в престижных шляпных салонах Мюнхена, Берлина и Парижа. От тех лет, наряду с предприимчивостью и обретенным мастерством, у нее остались хорошее знание французского, склонность к светской жизни и воспоминания о новогодней ночи, проведенной с Луисом Тренкером в гостинице «Четыре времени года». Она была стройна, симпатична и самозабвенно влюблена в себя. Эрминия, напротив, не придавала своей внешности никакого значения. Для нее важнее было образование, доверие к людям и забота о ближнем. Кроме того, на ее долю выпало слишком много страданий, чтобы ей могло прийти в голову обращать особое внимание на свой лишний вес или косметику. Поэтому золовке она казалась неуклюжей и малоэлегантной по сравнению с бывшей возлюбленной Карла из Риги, с которой Розмари еще долго переписывалась. Я не понимаю своего брата, сказала она однажды. Юлиана была гораздо привлекательнее тебя. И потом Карл, да он достоин другой женщины! Может быть, это, а может, какое другое замечание так глубоко задело Эрминию за живое, что она обливалась горючими слезами на глазах у Розы-Марии, которая никогда не видела до этого свою мать плачущей, а потому не знала, как вести себя в подобной ситуации. «Я лишь положила руку ей на лицо. В свои шесть лет я тогда ничего не понимала, тем более когда говорили по-немецки, только чувствовала какое-то давление. Присутствие чего-то чужого». Сама же Розмари, если была уязвлена, реагировала иначе — она наказывала окружающих многочасовым молчанием, «чудовищным молчанием», как, например, Эрминию, когда та предостерегла ее от очередного ухажера, вмиг промотавшего сбережения Розмари за игровым столом.
В первый же день она назвала Розу-Марию, или Розетту, другим именем. Так не пойдет, сказала она в трамвае, у нас с ребенком не может быть одинаковых имен, так всегда будет неясно, о ком из нас идет речь. Как насчет Глории? У них не было возражений, или они просто не осмелились возразить. Глория ходила в детский сад, потому что тетя считала, что она должна выучить немецкий, и Эрминия тоже учила немецкий, в школе Берлица на Грабене, и вела хозяйство Розмари в небольшой квартирке на Ангерерштрассе, которую старый Секвенс оставил своей дочери.
Однажды Эрминия забрала дочь из детского сада раньше обычного. Знаешь, к нам в гости пришел твой дедушка, отец твоего отца. Дед — высокий, как Карл, и неразговорчивый, как Розмари, — принес девочке целый кулек конфет, круглых, разноцветных конфет военного времени, обсыпанных сахарной пудрой. На следующее воскресенье он пригласил их на обед в свой маленький садовый домик под Веной, у подножия горы Бизамберг. Секвенс уже давно был женат на своей первой любви, Катарине; его первая жена, мать Карла, умерла в 1929 году. Жаль, что ее уже нет, сказала однажды Эрминии соседка, фрау Шемица. Я, конечно, извиняюсь, но только она была совсем другой, чем ее муж и дочь. Она, как и положено, баловала бы вас от души!
После ухода деда Глория стала клянчить:
— Мамочка, мне так хочется конфетку!
— Не сейчас.
— Пожалуйста, ну пожалуйста!
— Хорошо. Но только половинку.
Эрминия взяла конфету, разломила ее пополам… и застыла в ужасе: внутри была патефонная игла. Она взяла вторую конфету, разломила — опять игла. И в третьей тоже.
— C’est pas possible, — прошептала она. — Твой дедушка, он что, хочет убить нас?
Дрожащими руками она затолкала разломленные конфеты назад в кулек, отодвинула его в сторону и прижала Глорию к груди.
— Вместо того чтобы помочь нам, они хотят нас извести.
Она тяжело дышала.
— Иди, — сказала она потом Глории, — поди поиграй.
Возможно, патефонные иголки в конфетах были глупой шуткой и попали туда не по злому умыслу, а по недосмотру или были просто выходкой какого-то шалопая, который не имел в виду никого конкретно, уж тем более Эрминию и ее дочь, но, к сожалению, они стали последним звеном в цепи оскорблений в действиях Розмари и проявления высокомерия и подозрительности со стороны остальных родственников. Им казалось опасным быть связанными кровными узами с семьей, в которой муж сидел в концлагере, а жена была иностранкой. Кроме того, Эрминия и в Вене отказывалась при объявлении воздушной тревоги спускаться в бомбоубежище. Соседи говорили ее золовке, вы знаете, это уже слишком, и Розмари приняла решение: Эрминия с Глорией должны уехать куда-нибудь в сельскую местность, где нет бомбежек. Она поддерживала связи с влиятельными людьми, да и сама была членом нацистской партии, о чем впоследствии стало известно ее племяннице (шляпный салон был в свое время экспроприирован у еврея и передан ей в собственность как арийке), так что в скором времени Розмари точно знала: 6 июля их эвакуируют. В Баварию, в Верхний Пфальц.
— В Баварию? — спросил старый Секвенс. — Почему ты отправляешь их так далеко? Когда Карл выйдет на свободу, он не найдет их.
— Ну что ты, — сказала Розмари, — у нас же будет их адрес.
18
В деревне Клардорф-Цильхайм, округ Бургленгенфельд, крестьяне выделили им каморку. Голые, потрескавшиеся стены, дощатый пол, одна кровать. Ни стула, ни шкафа, ни плиты для приготовления пищи. Даже бургомистр увидел в этом что-то неладное: что это такое? Почему здесь ничего нет? Крестьянка то ли насмешливо, то ли с чувством правоты ответила грудным голосом: для француженки и так сгодится. Но бургомистр почувствовал себя задетым за живое как ответственное за исполнение должностное лицо, и крестьянам пришлось принести по его приказанию два стула, шкаф и круглый стол. Нашлась даже тумбочка, на которую Эрминия поставила фотографию Карла тридцать первого года. А теперь, сказал бургомистр, вам дадут поесть. С чего это, у нас у самих ничего нет. Но в конце концов они приготовили им с недовольным выражением лица яичницу из четырех яиц и, скрестив руки и прислонившись к кухонному буфету, пристально наблюдали за исчезновением каждого проглоченного куска. Тогда я опять почувствовала эту пропасть, говорит Роза-Мария, между нами и ими. Да и в школе было не лучше. Там ее обзывали дурехой-француженкой.
Эрминия, однако, не сдавалась. Главное — работа! Где-то она раздобыла швейную машинку и принялась укорачивать брюки, ставить заплаты на рубашки, лицевать куртки. Иногда она работала в поле. Женщины платили ей лапшой, половинкой каравая, иногда куском копченого окорока. Война приближалась к концу, это выражалось в том, что из восточных земель Германии прибывало все больше обозов с беженцами, женщин с детьми и стариков, за своей бедой они не хотели видеть беду других. Эрминия сидела за швейной машинкой и для них тоже.
В конце января или начале февраля сорок пятого почтальонша принесла ей третье письмо Карла, с почтовым штемпелем: «KZ Auschwitz III». Несколько строк, которые успокоили и окрылили ее: к тому времени, когда послание оказалось у нее в руках, концлагерь Аушвиц уже освободила Красная Армия. Правда, Эрминия не знала этого до тех пор, пока французский военнопленный из трактира напротив не услышал про это тайком по радио или, может, разузнал где-то еще и рассказал ей. В принципе, кроме Глории, он был единственным человеком, с которым Эрминия могла поговорить в Цильхайме. Я предполагаю, она говорила с ним о Карле, не выдавая при этом своего страха, но он все равно его чувствовал. Все будет хорошо, говорил он. Вот увидите.
Однажды, может, даже 16 февраля, фотография Карла упала с тумбочки, хотя к ней никто не прикасался. Эрминия испугалась. С твоим отцом что-то случилось, сказала она Глории, подбирая осколки. В другой раз, в марте или начале апреля, она возвращала заштопанный передник или пальто с новой шерстяной подкладкой в трактир «Вайс». Где тот французский господин, спросила она. А где ему еще быть, ответила хозяйка, в хлеву, конечно, там его место. Эрминия приоткрыла тяжелую дверь хлева и, сделав пару шагов, увидела его сидящим на скамеечке для дойки. Bonjour, monsieur, сказала она приветливо. Comment allez-vous? Он резко вскочил, чуть не перевернув бидон, и закричал: «Что вы здесь делаете? И что это вам взбрело в голову? Убирайтесь отсюда!» Ошеломленная, Эрминия пролепетала слова извинений и собралась уже было уходить, но вдруг остановилась, застыв от ужаса: в углу, сквозь резаную солому, на нее глядел лысый череп с провалами вместо щек. Простите, тихо сказал француз, я хотел оградить вас от этого зрелища. У него тиф, он бежал с четырьмя товарищами из концлагеря. Они добрались до Цильхайма, и я спрятал их на две ночи в коровнике. Помогите мне, сказал он, принесите им что-нибудь поесть. Эрминия побежала через дорогу к своему жилищу, приготовила суп из овсянки и, налив его в молочный кувшин, отнесла французу Этот случай долго не давал ей покоя, все внутри нее противилось связывать изможденные лица беглецов с образом Карла. До сих пор она считала, что условия содержания в немецких концлагерях были не хуже, чем в Гюре. В этом ее убеждали и письма Карла.
Чем скорее приближался конец войны, тем чаще рассказывала она дочери о своем детстве, о родственниках в Валенсии, о школьных учителях. О прогулках, на которые она ходила каждое воскресенье со своими братьями, сестрами и друзьями, и об одном ее поклоннике, враче, тот сел однажды во время очередного свидания на свежевыкрашенную скамейку в парке, вскочил, заметив свою оплошность, и, пылая гневом, оскорбленно отвернулся, потому что Эрминия громко засмеялась. О чем бы она рассказала с особым удовольствием, так это о своей любви с первого взгляда и о человеке, которому эта любовь предназначалась, но об этом она почти ничего не говорила; Эрминии хотелось, чтобы Глория росла нормальным ребенком, по возможности без комплексов, пусть и без отца, как, впрочем, многие дети военного времени. Поэтому, говорит ее дочь, она так много всего и недосказала.
А потом пришла весна сорок пятого. В Швандорфе, ближайшем городишке, еще гибло гражданское население, потому что какой-нибудь эсэсовец или офицер вермахта не хотел сдаваться наступающим американцам без боя. Едва война закончилась, как Эрминия отправилась на поиски. Она надеялась узнать что-нибудь о местонахождении Карла в отделениях Красного Креста в Нюрнберге и Мюнхене или в Информбюро союзных войск Но никто не хотел или не мог ей помочь. Она вернулась назад в Цильхайм, где продолжала ждать, надеяться, тревожиться… Она написала Розмари: может, Карл… но не знала, получит ли вообще золовка это ее письмо. Но вот однажды поздней осенью к ней зашла учительница из соседней деревни фройляйн Бергер. Она была австрийкой из Клостернойбурга. В самом конце войны она добралась до Вены, где повидалась и с золовкой Эрминии. Розмари просила передать вам это письмо, сказала она. Там она прочла следующее: «Последнее письмо от нашего любимого Карла, которое я получила, было написано им 8.1.1945. Товарищи, находившиеся вместе с ним в лагере, сообщили мне, что всех их в середине января переправили из Аушвица в Тюрингию (в лагерь Дора), Зангерхаузен, почтовое отделение Нойхаузен. Несчастных заключенных перевозили на морозе в открытых вагонах. Они ехали 11 дней, без еды и без питья. Они ели снег. Многие обморозились, и наш бедный Карл тоже. Все они очень ослабли и заболели, как и наш Карл. В лагере в Зангерхаузене был тиф. Карл подхватил его, по-видимому, в феврале. Надеюсь, он перенес его и выжил. Молю Бога и милую маму, чтобы они не дали ему умереть и чтобы он вернулся к нам домой».
19
8.1.1945.твой Карл.
Моя горячо любимая жена,
моя ненаглядная Глория, радость моя неописуема, спустя столь долгое время ты мне опять написала, и я теперь знаю, что ты все еще думаешь обо мне и, как и я, испытываешь страстное желание снова увидеться. То, что Глория стала хорошенькой, повзрослела, прилежно учится и играет с детьми, — это для нас самое радостное. Я здоров и все время думаю о том, как мы будем счастливо вместе жить на родине. Глория, мое дорогое дитя, учись прилежно, будь веселой и играй ввалю. Я шлю тебе нежные поцелуи. Тебя, моя единственная и любимая жена, обнимает и целует
20
Она все еще надеялась, что когда-нибудь он вернется. Как знать, говорили соседи, может, он попал в плен к русским. Они говорили это в твердом убеждении, считая, что во всем, что произошло с ними, виноват кто-то другой; они упорно твердили об этом, так что и Эрминия уже готова была склониться к тому, что во всем виноват Сталин и его окружение — разве еще в Испании они не преследовали своих людей?
Но однажды, несколько недель спустя после прихода к ней фройляйн Бергер, в Цильхайме объявился незнакомый мужчина. Эгон Штайнер, интербригадовец из Вены. Он сказал, что они с Карлом обещали друг другу оказать последнюю услугу. Поэтому он здесь. Они были вместе во время транспортировки в открытом вагоне из Аушвица в лагерь Дора-Миттельбау. Они были вместе и тогда, когда пытались утолить адскую жажду снегом, когда Карл в лихорадке лежал на гнилой соломе, когда эсэсовец достал пистолет и направил его на Карла. О тонкой струйке крови изо рта Карла Штайнер не сказал ничего. Он лишь добавил (и ему стоило большого труда произнести это), что последние слова его товарища были о ней и о ребенке.
Эрминия кивнула, поблагодарила, заплакала, хотела, чтобы он ушел, и не хотела его отпускать.
Когда ее дочь пришла из школы, она сказала:
— Глория, твой отец умер.
И Глория подумала: «Сейчас я должна быть очень сильной».
— Да, мама, это очень печально.
Поскольку я не знала своего отца, эта весть не причинила мне особой боли, признается она.
21
Эрминия могла бы уехать с дочерью во Францию, например в Лион, где работал парикмахером ее брат Эмилио. Или в Испанию, к своей сестре Эмилии, которая в каждом письме просила ее: «Ну, приезжай к нам!» (Спустя несколько лет она взяла к себе Виктора, которого ужасы нацистского режима сделали душевнобольным.) Или в Вену, куда их вдруг настойчиво стала звать Розмари. Уже в первом письме золовка пригласила их переехать к ней, она сняла теперь, после того как дом на Ангерерштрассе был во время бомбежки разрушен, квартиру с двумя комнатами, «одна для вас, другая для меня».
Вена — это была мечта Карла и любовь Эрминии. Но она не хотела ехать туда опять с пустыми руками. Она не хотела больше получать этот город в подарок, тем более из рук Розмари, которую «мучила совесть», как она думала. (Она не знала, что тем временем сестра Карла, как «единственная, кто, бесконечно жертвуя собой, заботился о брате», получала от Союза узников концлагерей паек в виде мяса, картошки и полкило сахара.) Итак, они остались в Баварии. Пенсия вдовы составляла двадцать четыре марки, дотация на потерявшего отца ребенка двенадцать марок. Но одна только плата за жилье съедала ежемесячно двадцать марок. Поначалу она с Глорией перебивалась шитьем. Но спустя два или три года после окончания войны она связала крючком по случаю бала пожарников белые перчатки для дочки крестьянина, перчатки произвели фурор среди девочек откуда у тебя такие, скажи, ну скажи же, и уже через несколько недель она получила из районного центра бумагу, в которой сообщалось, что для приносящей доход индивидуальной трудовой деятельности требуется патент, для получения которого просим незамедлительно предъявить свидетельство о присвоении вам должной квалификации. Такого свидетельства у нее не было, и пришлось искать другую работу.
Примерно в то же самое время Розмари опять прислала приглашение в Вену. «Комитет „Народная солидарность“ просил меня сообщить тебе, что ты будешь получать ежемесячно пенсию в 150 шиллингов и 40 шиллингов дадут Глории, всего — 190 шиллингов. Почему ты от них отказываешься? Квартира, которую я все еще держу для тебя и оплачиваю аренду, полностью отремонтирована, есть газовая плита, специально для тебя, в окна вставлены стекла, ты будешь опять жить в городе, как ты привыкла. Неужели ты не испытываешь ностальгию по театру? Разве тебе не хочется посмотреть французское кино без перевода?»
Конечно, Эрминия испытывала ностальгию — она тосковала по Карлу, в Вене он был бы вроде как рядом с ней. Но у нее была своя гордость, она хотела построить там свою жизнь, трудясь вместе с мужем, которого больше не было, но который постоянно жил в ее душе. Разносить газеты — вот выход. Эрминия с Глорией начали с семи абонентов, а под конец обслуживали уже пять деревень, доставляли туда «Миттельбайрише цайтунг». Эрминия даже начала писать заметки о народных собраниях, недовольстве среди крестьян, масленичных карнавалах, и редакторы ставили ее материалы в номер. В феврале 1957 года в ортопедической клинике в Швандорфе потребовалась прачка. Эрминия подала заявление и получила место. А поскольку со времен своего обучения медицине она еще помнила кое-что из латыни и греческого, ее перевели в послеоперационные сиделки. Один из врачей был к ней неравнодушен. Вы себя недооцениваете. Пройдите курсы подготовки медсестер. И она их действительно прошла! К тому времени ей уже было шестьдесят, и она все еще мечтала о Вене.
22
Глория и другая, чужая жизнь вокруг нее.
Свой первый вопрос она задала в восемь или девять лет, вскоре после окончания войны, когда деревенская община выделила им клочок земли. Эрминия хотела выращивать на нем картошку, помидоры и огурцы, но поначалу нужно было избавиться от сорной травы, а для этого требовалась мотыга. Поди сбегай к крестьянам и попроси у них. Крестьянская дочка смотрела на нее с состраданием: как, у них нет даже мотыги? Они настолько бедны? Бедны. Глория спросила вечером в кровати: «Мама, почему мы так бедны?» Эрминия: «Дело не в том, что кто-то беден, а кто-то богат. А в том, кто как приспосабливается к жизни. Богатый, бедный, не в этом вопрос». (А может, к сожалению, все-таки в этом, думала она, гладя щеки, нос и лоб Глории.)
Второй вопрос вовсе не был вопросом. Когда они разносили газеты, им приходилось вставать в половине третьего утра. На вокзале Швандорфа они забирали перевязанные пачки, которые рабочие типографии в Вайдене доставляли к утреннему поезду. Роза-Мария укладывала стопки газет на велосипед и развозила их по близлежащим деревням. В школу она приходила уставшей и очень несчастной. Она боялась, что ее вызовут к доске и она даст неправильный ответ. Она боялась, что над ней будут смеяться, боялась насмешек из-за своего роста — она быстро росла и была уже выше всех своих одноклассников. Она боялась, что кто-нибудь увидит типографскую краску на ее пальцах и ладонях. Поскольку руки нельзя было держать под партой, она сжимала их в кулаки и прятала под мышками. На это обратил однажды внимание внештатный учитель Шрамм, который побывал во время войны в плену, но это только добавило его ненависти к французам. Секвенс, сказал он, покажи-ка нам свои руки. Она повиновалась. Все остальные вытянули шеи и засмеялись. Смотрите, сказал Шрамм, какие французы грязнули. Они даже рук не моют.
Третий вопрос она задавала неоднократно, и Эрминия также неоднократно отвечала на него. Мама, зачем мне так много учиться? Почему ты со мной так строга? Потому что я не только твоя мать — я должна заменить тебе отца. Или: потому что ты не должна опозорить меня перед твоим отцом. Что будет, если он вдруг войдет в дверь? Тогда ты должна будешь показать ему, что из тебя получилось. Дипломированная медсестра, например, о чем Роза-Мария даже мечтать не могла из-за ее трудностей с немецкой грамматикой — с Эрминией она говорила только по-французски. Но позднее она нередко вспоминала слова матери, всегда придававшие ей бодрости: если уж мы выиграли последнюю войну, то справимся и со всем остальным, и поэтому, когда ей исполнилось восемнадцать, она записалась в школу медсестер в Хофе-на-Заале. Рождественские каникулы она проводила дома вместе с матерью. Отпустите Глорию хоть разок на танцы, говорила крестьянка. Вы же не можете держать ее вечно взаперти. Эрминия: женщина права. Иди отдохни, повеселись, но не забывай, кто ты.
Четвертый вопрос — почему она не должна забывать, кто она такая, — поначалу она даже и не задавала. В газетах или в кино она видела фотографии истощенных людей в полосатых одеждах. Ее отец был одним из них. Вот оно опять, то давление, которое она испытывала в детстве, и она знала, что никогда не будет такой, как другие. Я должна буду все время противостоять этому давлению. Если кто-либо начинал оказывать ей знаки внимания, то с самого начала Глория ставила все точки над «i»: мой отец погиб в концлагере. На того, кто в баварской провинции стойко выдерживал тогда это признание, она могла опереться. Или нет, о чем свидетельствует ее первый брак молодой человек не придал значения ее словам, наоборот, он слишком пламенно ее добивался и обожал ее. Вероятно, кое-что в его окружении должно было насторожить ее — высокопарные разговоры о немецкой земле, хранившиеся в коробочке ордена и нашивки, — но, с другой стороны, выходишь ведь замуж за одного-единственного человека, а не за его родню. Только тон, которым ее муж говорил с ней, вскоре стал грубым, а обращение оскорбительным — ему нравилось унижать ее. Она продержалась шесть лет, но однажды он процедил сквозь зубы: твой отец определенно что-то натворил, иначе его не отправили бы в концлагерь, и тогда она ушла от него.
С пятым вопросом, получив наконец гражданство, она покончила в середине пятидесятых. До этого у них с Эрминией все еще не было легальных документов. Когда Глория впервые устраивалась на работу в больнице Ландсхута, от служащей отдела кадров она услышала: как это, нет паспорта? Значит, тот еще фруктик! Последовало затяжное хождение по инстанциям, пока им наконец не выдали паспорта — австрийские паспорта, чему Эрминия придавала особое значение.
На последний вопрос — как же ее на самом деле зовут — ответ был дан в день ее 25-летия: она подошла к Эрминии и потребовала вернуть ей ее имя. Мама, никогда больше не называй меня Глорией. Обращайся ко мне как раньше: Роза-Мария.
23
Приняв решение мгновенно, свою вторую поездку в Вену мать с дочерью осуществили осенью пятьдесят девятого. В феврале того же года они навестили родственников в Испании. Розе-Марии не терпелось побольше узнать о своем отце и его семье. Но тетушка Розмари, жившая в Вене, почти ничего не рассказывала. Она все время хранила «чудовищное молчание», не говоря ни слова о своем детстве и детстве Карла, ни о бабушках или прабабушках, ничего также о ее последней встрече с Карлом в камере полицейского управления на Росауэрлэнде, кроме одной фразы: «Твой отец поручил мне заботиться о твоей матери». Между нами была стена, говорит Роза-Мария. Вероятно, ее можно было бы пробить. Но как и за чей счет? В Испании все было иначе: родственники в Бургосе и Валенсии, Севилье и Бенидорме встречали ее с распростертыми объятиями, даря ей бесконечные доказательства своей любви. Ночи напролет разговоры с братьями и сестрами, поездки, приглашения, воспоминания: «А ты знаешь, как… А когда…» Роза-Мария возвратилась в Баварию с твердым убеждением: Испания — лучшее место для жизни на земле.
Эрминия также болезненно отнеслась к тому, что в Вене она не нашла никого, кто знал Карла раньше. «Personne n’est ici, personne n’est ici». Материальную компенсацию не выплачивали ни ей, ни дочери. В конце пятидесятых они даже наняли адвоката, тот брал с них внушительную по тем временам сумму — пятьдесят марок в неделю, весь их доход перекочевывал к нему в карман. Но немецкие власти отклонили ее ходатайство на том основании, что «не представляется возможным доказать враждебное отношение к национал-социализму красного бойца испанского Сопротивления, помещенного в целях безопасности государства в концентрационный лагерь».
В Германской Демократической Республике доказать такое возможным представлялось. Матери и дочери даже предложили переехать туда. Там позаботились бы и о жилье, и о работе, и об учебе, как-никак они были родственницами убитого коммуниста. Но обе они отклонили это предложение. Эрминия из принципа, потому что ничего не хотела принимать как подарок судьбы, и, вероятно, также из чувства страха навсегда закрыть себе дорогу к заветной цели своей жизни — Вене. Роза-Мария из гордости и упрямства. Мой отец, думала она, пожертвовал собой ради партии, ради своих политических убеждений. И что из этого вышло? Где все они были, его товарищи по партии? Они ведь могли бы помочь ему, постоять друг за друга, как это делали у них в деревне социал-демократы или члены ХСС. Поэтому-то она никогда не хотела вступать ни в какую партию, как и ее мать, которая говорила: я не позволю, чтобы мне диктовали, что я должна делать. Если уж я что-то предпринимаю, то по собственному желанию, а не по указке партийного функционера. Их выбор профессии также был связан с судьбой Карла. Будучи медсестрами, говорит Роза-Мария, мы должны любому оказывать помощь.
Итак, никакой компенсации, никаких вестей о Карле. До тех пор, пока Роза-Мария случайно не встретилась спустя несколько десятилетий с Гансом Хертлем и Йозефом Ганшем, австрийскими интербригадовцами, которые помнили его. Серьезный, очень серьезный человек был этот Карл Секвенс, порой даже излишне образцово-правильный. И: а знаете, он всегда был безупречен, но иногда все же проскальзывало, что он родом из богемских суконных промышленников. Всегда такой изысканный, сдержанный. Другой бывший интербригадовец, врач Йозеф Шневайс, уверял по телефону, что видел, как умирал Карл. Якобы Секвенс подхватил в лагере воспаление легких и скончался в бараке. Умер жалким и несчастным. Увы, я это видел собственными глазами. Роза-Мария была потрясена. Лучше бы я ему вообще не звонила. Но Шневайс, должно быть, перепутал Карла с кем-то другим, в момент смерти он не мог находиться рядом с ним, потому что до самого своего освобождения был заключенным Дахау, как и Бруно Фурьх, тоже утверждавший, что Карл Секвенс погиб именно там, я знал, говорил он, у Секвенса было что-то с легкими. Однако на самом деле Карл был убит в другом месте, во время транспортировки из Аушвица в концлагерь Дора-Миттельбау, как это описал Эгон Штайнер. Или он все же выжил тогда и умер позднее: по сведениям Международной службы розыска в Арольсене, 29 января 1945 года Карла Секвенса поместили в лагерный лазарет в Дора-Миттельбау. И там он, должно быть, 16 февраля в пять часов утра и умер. Дора-Миттельбау, под Нордхаузеном в Гарце, по соседству с Бухенвальдом.
На кладбище в Клардорфе есть массовое захоронение заключенных концлагеря, убитых незадолго до окончания войны, когда перед наступлением союзных войск их перегоняли из одного лагеря в другой с целью замести следы. До конца своей жизни Эрминия ухаживала за этой общей могилой, наводила на плиты ледяные узоры, украшала маленькую рождественскую елочку, зажигала поминальные огни. В память о Карле, чтобы он знал, что мы думаем о нем. Ей никогда не приходило в голову вновь выйти замуж. Она была верна моему отцу до самой своей смерти, говорит Роза-Мария. Поэтому я испытываю к ней глубочайшее уважение.
24
Эрминию все еще не покидала мысль обосноваться вместе с дочерью в Вене. Когда в апреле семьдесят второго ее золовка умерла от сердечного приступа, она посчитала, что время ее пришло. От лица своей дочери она заявила о ее правах на муниципальную квартиру Розмари, впервые напомнив о заслугах Карла в борьбе за свободную Австрию. Дело тянулось долгие месяцы, лишь поздней осенью Роза-Мария получила уведомление, что должна явиться в Вену для подписания договора о найме, причем незамедлительно. Но к тому времени Эрминия уже лежала с желтухой и высокой температурой в больнице Швандорфа — загадочные симптомы непонятной болезни, причиной которой стал ошибочно введенный антиревматический препарат. Роза-Мария не хотела оставлять мать одну.
— Не нужна мне эта квартира, я остаюсь с тобой.
— Нет! Ты едешь в Вену, и без разговоров!
Роза-Мария сдалась, уехала в Вену, подписала договор о найме, сходила в паспортный стол, где вплотную столкнулась с хамским шармом австрийской бюрократии. По три раза в день она звонила в больницу. Не волнуйтесь, отвечали ей, все в порядке. И вдруг: отказали почки, ваша мать без сознания. Когда Роза-Мария в ночь с 28 на 29 ноября 1972 года приехала первым же поездом, ее мать была при смерти. У кровати сидела сестра-монашка из африканской миссии и молилась на трех языках о спасении души Эрминии. Тогда-то я и осознала, что моя мать была самой настоящей интернационалисткой, говорит Роза-Мария. И еще: кто как живет, так и умирает.
Эрминию Секвенс похоронили на кладбище в Швандорфе. Приходский священник, как я полагаю, отдал должное ее христианским убеждениям и любви к ближнему, больничная администрация поблагодарила усопшую за долгую работу на благо немецкого здравоохранения. Я, как сейчас, слышу слова: всегда готовая к самопожертвованию, бескорыстная, надежная. (О том, что из-за болезни ее хотели уволить, они промолчали.) Я почти слышу и то, как Роза-Мария произносит всего лишь одну фразу: «Мама, клянусь, когда-нибудь я напишу твою историю».
25
Первой мыслью Розы-Марии было отказаться от квартиры в Вене. (Так не пойдет, рявкнул по телефону чиновник магистрата, сначала вы доставляете нам массу хлопот, а потом отказываетесь!) Переехать бы в Испанию, к тете Эмилии, которая с радостью приняла бы ее. Или остаться в Швандорфе, в привычной обстановке, где была хорошая работа и уютная квартира. Но тут ей вспомнились последние слова матери. Мы не откажемся от квартиры твоей тети. Ты едешь в Вену! Возможно, она вспомнила письмо Карла из Дахау. «Наш будущий дом будет в Вене». Поэтому Роза-Мария переехала в родной город своего отца, не будучи до конца уверенной, что останется там надолго. Она устроилась на работу в городскую больницу, в хирургическое отделение. Могу предположить, что она была такой же прилежной, ответственной, серьезной, как и ее родители. Скорее всего, она была несколько одинока. Возможно, это очень грустно — знакомиться с городом, в котором живут тени твоих родителей. Иногда в отделение попадали пациенты, которые так же, как и она, невидимыми нитями были связаны с Испанией. Один из них был учителем испанского, он разделял любовь Розы-Марии к этой стране, ее людям, ее культуре. И тогда возникла новая история любви, тоже зародившаяся на больничной койке, пусть и не с первого взгляда. Они сближались постепенно, она и Манфред, он казался сентиментальным, человечным, стремился к духовному совершенствованию. Он был из тех, кто не подавляет людей, не унижает их, не предает их и не бросает. Ему хотелось быть нужным своим ученикам, при встрече с незнакомыми людьми он не интересовался ни их богатством, ни их положением в обществе, его влекло исключительно «благородство души». Благодаря ему, говорит Роза-Мария, Вена стала для меня родным городом. Но она чувствовала бы себя как дома и в Баварии, и во Франции. И лишь только в Валенсии, когда машина, подлетая, ложится на крыло и в иллюминатор уже виден город, в котором все началось, «сердце вдруг так трепетно бьется в груди». Так радостно и так больно.
26
В тот день, когда внештатный учитель Шрамм выплеснул свою ненависть на ее дочь, Эрминия, держа Розу-Марию за руку, побежала в школу, чтобы пожаловаться старшему учителю Исидору Лангу. Во время разговора она постепенно поведала этому человеку историю всей своей жизни, год за годом, и когда она закончила, после нескольких секунд молчания учитель сказал: «Эта любовь стоила вам очень дорого». И Эрминия, взглянув на Розу-Марию, ответила: «Но она этого стоила».
_____________________