Господин фон Штейн лежит на кушетке.
Госпожа фон Штейн входит с посылкой.
ГОСПОЖА фон ШТЕЙН
На чем мы остановились? Я, кажется, говорила что-то о своих объятиях? Тем лучше. А вы, вместо того, чтобы убеждать меня, набрались бы терпения и выслушали — осталось сказать несколько слов. Я намерена объясниться до конца.
Но не ждите сюрпризов. Ничего нового я не скажу.
Гёте любил меня, это я уже говорила. Я говорила также, что я любила Гёте. Любой школьник сообразит, что мы любили друг друга.
Это не просто письмо. Это даже посылка. Из Рима, из Италии. Зачем его туда понесло? (Открывает посылку.)
Вы полагаете, что мне лучше знать? И я знаю. Он снова бросает вызов судьбе. Как все недовольные собой люди, наш общий друг испытывает непреодолимое желание уехать, чем дальше, тем лучше. Разумеется, это бессмысленно. Если б ему удалось уехать с этого света — он и на Луне не избавился бы от самого себя. Попади он на Венеру — он и там станет проклинать чаепития¸ рецензентов и погоду. Он болен сам собой, а единственный человек, способный его излечить, — это я. Видите, вот и письмо. (Кладет письмо на круглый столик.)
Посмотрим, что там еще. (Вынимает из ящика копию Геракла Фарнезе) Ага, произведение искусства. Гипсовое. (Ставит Геракла на письмо.)
Почему я не распечатываю письмо? Чем дольше вы будете засыпать меня вопросами, Иосиас, тем дольше вам придется ждать ответа. Надо ли мне узнавать цвет его сердца по чернилам? Разве не знакома мне эта искусственная затемненность смысла, эти сбивающие с толку сопоставления и головокружительные обещания? Мне нет нужды распечатывать письмо, впрочем, это уже стало для меня чем-то вроде привычки.
Я часто оставляла его письма нераспечатанными, так что он обычно видел их, приходя с визитом. Можете себе представить, как это вредило его представлению о собственном совершенстве.
— Как, вы не читали моего письма?
— У меня не нашлось времени, дорогой.
— Не нашлось времени на мое письмо?
— А это так спешно?
— Я вскочил ночью с постели, чтобы написать его, пожертвовал своим драгоценным утренним сном, чтобы отослать его, а у вас хватило духу оставить его на целый день нераспечатанным!
— На день?
— Ну, почти.
— На три дня, дорогой; это позавчерашнее письмо; сегодняшнее, если оно, как вы говорите, существует, наверняка отыщется в передней.
О да, это чудесное, неповторимое счастье быть любимой поэтом.
Поэт, Иосиас, это человек более высокого ранга, чем многие из наших дворян. Для вас такая иерархия, основанная на благородстве чувств, непостижима. Вы стали бы взвешивать гений на весах, как породистого кабана, и в случае Гёте жестоко ошиблись бы: ибо он чем больше любил, тем сильнее худел. Ваша бесчувственность служит вам извинением, вот почему я готова молча выслушивать ваши бесконечные упреки. Еще только одно слово — и можете продолжать. Вокруг души поэта — да разве вам это втолкуешь! — вращается вселенная. Действительность не подчиняет его, он подчиняет себе действительность, располагает ее вокруг себя: поэт — всегда средоточие. Повергнуть в пламя средоточие мира, Иосиас, — это согревает. Полагаю, что Нерон не испытывал озноба во время пожара Рима: по крайней мере, в тот единственный раз.
Мы любили друг друга иначе и сильнее, чем любят прочие люди, и наш восторг нельзя было сравнить с восторгом смертных.
Рука об руку шли мы берегом Ильма, и старые ивы доверчиво кивали нам, шумела вода у запруды, луна же наполняла эту прелестную долину, даже лучше сказать, долы и холмы, сиянием тумана. Гёте положил свою крепкую руку на мою и говорил тихо и, как всегда, очень хорошо. Все, что я видела, он умел облечь в слова и истолковать. Все вокруг обретало отношение к чувству, пронзившему наши сердца. Ах, и я таяла от его слов и поцелуев! Моя беспомощность исчезла, я забыла о своем ничтожестве и о том, что я всего лишь слабая женщина, что имею право вечно быть лишь его служанкой. И все же, ибо любовью своей он возвысил меня, я чувствовала себя равной ему. Объятие, которому предшествовали эти часы…
Предвижу ваше удивление, когда вы узнаете, что наше блаженство отнюдь не означало отказа от наслаждений плоти и нервов. Между тем, я решилась ничего не утаивать от вас. Тем самым я иду навстречу вашим настойчивым просьбам. Это произошло в ночь на десятое октября восьмидесятого года.
Гёте сопровождал герцога в поездке по княжеству; на обратном пути они заехали в Кохберг, Гете страдал от тумана и полнолуния, его измучили ветер и верховая езда, и он хотел как можно скорее лечь спать. Я поняла это и проводила его через парк; я же знала, что он не откажет себе в удовольствии проводить меня обратно в замок. Так он и сделал, и ему пришлось присоединиться к собравшимся и выпить со всеми. Вы, Штейн, находились тогда в Хильбургхаузене, принимая там меры против повального падения скота.
Вы были рады оставить меня хоть в каком-то обществе; впрочем, вы твердо рассчитывали на мое отвращение к механическому соединению с мужчинами — вы знали по себе, как невыносимы мне их жесты, гримасы, самый их запах. Эти предметы менее всего подобает затрагивать в супружеских беседах. Но, в конце концов, мы живем в просвещенный век. Аналитический дух несет с собой нечто освобождающее, если ему не дозволяется проникать в головы простолюдинов. Так что я буду откровенна.
Я вполне способна выносить то физическое неудобство, которое так украшает женщин в ваших глазах, поскольку внушает вам чувство силы. Знаю, что повергну вас в удивление, супруг мой, но для меня нет ничего проще, чем его испытать. Порой мне бывает трудно подавить его, когда я еду верхом или когда ночная рубашка запутается во сне между бедер. Мне было чрезвычайно легко подавлять его в моменты, когда вы при моем посредстве производили на свет или прямиком отправляли на небо наших семерых детей.
Конечно, это приятное неудобство, и именно поэтому оно заслуживает отвращения. Оно чуждо мне, его мне навязывают, да еще таким гадким и унизительный образом. Похоть, которая должна удостоверить мою подчиненность, — вот что от меня требуется.
Вы были столь наивны, что пытались научить меня этому возбуждению, это при вашей-то ловкости! От вас я научилась лишь тому, что любовный акт, как его называют мужчины, это такая вещь, которой по возможности следует избегать, или, на худой конец, как можно скорее с нею разделываться. Мое безразличие часто вас раздражало; это ли не доказательство, что мужчине нужно только одно: утвердить свое господство над женщиной также и в ночные часы! Почему мужчина сразу же падает духом, если я не изъявляю восторга? Если он так любит это отталкивающее отправление, какая ему разница, испускаю я стоны или нет? Мои стоны для его слуха — такой же привычный шум, как мои просьбы о деньгах каждое утро.
Мою холодность, в которую вам приходилось верить в интересах вашего самодовольства, вы всегда объясняли отсутствием у меня тучных форм. Да найдется ли еще хоть один такой неискушенный развратник? Эти визгливые жирные бабы, которых вы считаете чувственными, они-то как раз никогда ничего не ощущают. Известно вам это? Нет, неизвестно, потому что все мужчины путают свой аппетит с желанием женщины. Если женщина привлекает их, они считают себя привлекательными.
Так вот, говорю вам, что именно мое сложение и формы способны даровать наслаждение страсти, а если вы полагаете обратное, то судите по себе о Гёте.
Я сама чуть было не совершила ту же ошибку. Я тоже полагала, что Гёте сделан из того же теста, что и вы, и пока я пребывала в этом заблуждении, вы оставались правы: я была неспособна вкусить блаженство, которое меня ожидало. Четыре года — и скольких они стоили слез! — боролся Гёте, и вместе с ним все благосклонные божества, против уроков, внушенных мне вами. Четыре года я упрямо не хотела признаваться себе, что не любить гения невозможно.
Итак, вы проследовали за нами в зеленую гостиную, Иосиас. Вот теперь и потерпите там, пока уж я не закончу свой рассказ.
Герцог долго не шел спать; когда он, наконец, удалился, у Гёте сна не было ни в одном глазу, он находился в состоянии крайней взвинченности, да и к вину перед тем приложился основательно. Он просто накинулся на меня. Он безумствовал в опьянении, которое не могло исходить из его земного существа, и он увлек меня, все еще против моей воли. Блаженство мое росло, я познала вихрь его алчущей страсти, бурю его восторженных восклицаний, гром его карих глаз. В моей и его плоти не было ничего пошлого. Наше упоение было не от мира сего, оно вознесло нас к тем духовным высотам, которые лежат меж нами и вечностью и к низшей из которых нам, возможно, дозволено будет приблизиться после смерти. Да, Штейн, этот мужчина, этот человек, этот поэт в ту ночь на десятое октября восьмидесятого года впервые в моей жизни меня облагоделал… то есть обгальделил… Иосиас Штейн, я оговорилась. Я хочу сказать, этот германский гений в ночь на десятое октября восьмидесятого года невыразимо меня обдельгадил… (Задевает статуэтку, статуэтка чуть не опрокидывается.) Не бойтесь, я ничего не опрокину. Это Геракл, он покачнулся было, но видите, опять стоит спокойно. Его нужно только придержать за палицу.
Геракл падает. Госпожа фон Штейн начинает собирать осколки.
Что ж, я, кажется, обязана дать вам кое-какие объяснения.