Роберт Йёрстад
Я взял щуку под жабры, затащил в лодку, а потом и на берег выволок. Она разевала пасть и сипло шипела. Достав нож, я сел на щуку верхом, приставил острие к твердокаменному хрящу между глаз и хватил кулаком по рукоятке. Щука выгнулась дугой, несколько раз дернулась и обмякла. Я вырвал нож, встал, сходил за безменом, прицепил рыбину к крюку и поднял.
— Десять с половиной кило!
Юнни, сидя на прибрежных камнях, пристально наблюдал за происходящим. Здоровенная щука, вторая по величине из пойманных здесь; первая, которую он поймал шестилетним мальчонкой, весила целых двенадцать с половиной кило. Строго говоря, ее тоже поймал не он. Нынешняя плавала в заводи возле берега, вертелась так и этак, ровно хворая. Я взял удочку, забросил блесну, повел — она и цапнула крючок. Удилище я передал Юнни, сказал, что добыча его, вдобавок вон какая громадная! Он подхватил рыбу за жабры, поднял и заковылял к дому. А я зачалил лодку и пошел следом, не сомневаясь, что в щуке полно всякой дряни. У меня не было ни малейшего желания торчать на кухне, срезать филе и пропускать через мясорубку. Я дотащился до крыльца, где со щукой в руках стоял Юнни, пытаясь задом открыть дверь. Я сам открыл ее.
— Скажи, что щуку поймал ты. Положи ее на кухонный стол, — распорядился я, снимая сапоги.
С радостной улыбкой он поволок добычу на кухню. Я стоял в сенях, глядя на черный выключатель. Потом повернул его — раз, другой, третий. Когда он поворачивался, внутри что-то щелкало. Обычно, когда я приходил домой и, повернув выключатель, зажигал свет, меня охватывало приятное чувство, но сегодня было иначе, сегодня и выключатель, и лампа наводили тоску. Я прошел в переднюю, бросил на пол сумку с рыбацкими причиндалами, заглянул в гостиную. Мамаша что-то писала, склонившись над столом. Она вздрогнула, прикрыла листок локтем и поинтересовалась:
— Ну, как улов?
— Юнни поймал щуку.
— Неужто опять щуку? — заволновалась она.
Мать не выносила рыбный запах, слизь и потроха, плавающие в мойке. Пока рыба не вычищена и не разделана, она наотрез отказывалась к ней прикасаться, а уж вонючей десятикилограммовой щуке в доме вообще не место.
— Что пишешь? — спросил я.
— Так, письмо.
— Кому?
— Подруге.
— Подруге? Ну-ну, — пробормотал я.
Она выпрямилась, посмотрела на меня.
— Юнни ждет на кухне, — сказал я и вышел из гостиной.
Нина, стоя в дверях, наблюдала, как Юнни чистит рыбину под струей воды. А ведь чем дольше щуку промываешь, тем больше слизи, но для Юнни это без разницы, он хоть целый день может чистить.
— Это Юнни ее поймал? — спросила Нина.
Я кивнул. Она прошла к рабочему столу.
— Давай поглядим, что она слопала напоследок! — Нина взяла длинный нож.
Я сбежал оттуда, вновь задержался на пороге гостиной. Мать по-прежнему писала. Потом подняла ручку, черкнула внизу страницы свое имя. Взяла конверт, сунула в него исписанный лист и запечатала.
— Вот так! — Она встала и направилась на кухню.
Господи, да пускай пишет кому угодно, только бы не в «Курьер», думал я. Последнее ее письмо в редакцию напечатали под заголовком «Король не улыбался», а накропала она его после визита в Мелхус короля Харалда, который открывал Дорожный музей. Когда король перерезал ленточку и произнес речь, мать, ясное дело, торчала на площади перед музеем. Но в заметке ни о музее, ни о торжественной церемонии, ни о людях, которые там выступали, не было ни слова. Мать критиковала короля Харалда. Она считала, что нынешний наш король не чета прежнему. Улаф V, старый король, всегда держал в запасе улыбку. А вот новый, Харалд то есть, почти никогда не улыбался. Лицо у него угрюмое, неприветливое, на вид чуть ли не всегда усталое, больное. Стало быть, Норвегия заполучила кислого, недовольного короля. А кому такой нужен? И мамаша моя предлагала: раз мы живем в демократическом обществе, то король должен поступить как другие «представители». Пускай пройдет курс улыбок и «таким образом вернет себе уважение и восхищение нации». После этого я целую неделю носа в город не казал. Потому как знал, что народ читает ее опусы и хохочет до слез, а журналюга, который печатает мамашины бредни, делает это нарочно, из ехидства. Но говорить ей без толку. Свои заметки она вырезала (о чем бы ни шла речь — о скверно покрашенных домах или о бесконечных дорожных работах) и вклеивала в папку. Что ж, вся надежда, что она вправду писала подруге, хотя это не более вероятно, чем появление Тросета об руку с обалденной красоткой.
— О Господи, — простонала мать.
Я тоже двинул на кухню. Юнни с Ниной стояли, наклонясь над мойкой. Мать, зажав нос, топталась у них за спиной.
— Что там? — спросила она.
— Маленькая щучка. Внутри большой, — ответила Нина.
Юнни поднял вверх бледную белоглазую рыбешку. Мать выскочила вон из кухни.
Нина скорчила гримасу, крикнула:
— Они лопают друг дружку! — и расхохоталась.
Я вышел на воздух. Туман редел. Видно и реку, и сосну, и дом Тросета, и сеновал поодаль. Я обогнул скотный двор, влез на трактор, посидел там минуту-другую. Надо бы съездить за сеном, задать скотине корм, убрать навоз. Для меня вкалывать на скотном дворе — самое милое дело. Накормишь коров, подоишь — сразу и полегчает. Я взялся за ключ зажигания, оглянулся на прицеп и, как уже не раз бывало, выпустил ключ из рук. Вспомнил, как Хуго стоял, глядя в колодец, словно прикидывал, прочистить сток самому или вызвать по телефону грязевой насос. Я подошел к нему, а он, как увидел меня, так прямо взбесился, сгреб за грудки, отпихнул в сторону и гаркнул: «Не на что тут зенки пялить!» Я прислонился к трактору, по-прежнему недоумевая, как же он сумел выкрутиться. Мне хотелось, чтобы он ответил за содеянное и во всем признался. Никто мне не верил, но ведь это ничего не меняло. Хуго убил отца и ушел от ответа. Годами он копил обиды, вредил исподтишка да наводил критику. Вечно препирался со стариком, а если придраться было не к чему, в два счета изобретал повод. Не один, так другой. То возмущался, что отец ходит в грязных брюках, то злился, что он пукнул при людях, то бурчал, что на праздниках старик напрямик выкладывает все, что думает о спортивной команде или о каком-нибудь начальнике. Назовет отец кого-нибудь в глаза лакеем или жополизом, так Хуго извиняется за него. Еще я вспомнил, как стоял во дворе и смотрел на отца, он копал канаву. Было мне тогда лет девять-десять, и я обратил внимание, до чего равномерно и сноровисто он кидает лопатой липкую глину, раз за разом совершая руками, корпусом и лопатой одни и те же движения, и мне это нравилось. Вот так и должно быть: мой отец под весенним солнцем копает канаву к реке, а кругом тают остатки снега и текут ручейки. Немного погодя он вылез из канавы, воткнул лопату в землю, взглянул на меня, утер пот, оперся на черенок и стал смотреть на дорогу. Так он простоял несколько минут. И тут я услыхал, что за спиной у меня вырос Хуго. Он глядел на отца, который стоял к нам вполоборота, и кривил губы. «Ишь, старый черт, — сказал Хуго, устремив на меня свои серые глаза-заклепки, — наверняка что-то замышляет». — «Что замышляет?» — спросил я. «Как обычно». — «Так что же?» — опять спросил я. «Это мы с тобой скоро на своей шкуре узнаем. Ты даже не представляешь, что у него в башке творится», — сказал он, повернулся и не спеша направился к дому. Отец выпрямился, посмотрел на меня, утер пот со лба, спрыгнул в канаву и опять принялся сноровисто кидать землю. Отец частенько совершал странные поступки, но никогда пальцем меня не тронул, и не только меня, Хуго тоже, по крайней мере я про такое не слыхал. И пьяницей он не был. Кряжистый, молчаливый, он говорил все, что думал, — кому угодно и когда угодно. Мог целый час простоять не шевелясь, глядя на гребни холмов, мог уйти и вернуться лишь поздно вечером, не сказав ни слова о том, куда собирается или где был. Суровый, неподкупно-честный, он тем не менее стал для Хуго сущим исчадием ада. Помню, еще подростком Хуго однажды пришпилил к стенке в своей комнате десяток-полтора рисунков — сплошь голые женщины. Дверь он оставил открытой, чтобы отец увидел. Так и вышло. Мы долго гоняли в футбол, потом двинули домой и уже с порога заметили отца: он стоял в дверях, смотрел на эти рисунки. Хуго вздохнул поглубже и направился к нему. Отец глянул на него сверху вниз, посторонился, пропустил в комнату. И, не говоря ни слова, зашагал прочь. Хуго замер как вкопанный, устремив взгляд на рисунки. Он чуть не плакал, глотал слезы и судорожно двигал челюстью, лицо побагровело. Что его так разозлило? Что он — сын, а отец — отец? Или тут другое? А ведь у Хуго был талант, которым я не обладал. Он умел рисовать. В те годы вся его комната была завалена рисовальной бумагой. Люди, животные — точь-в-точь как живые, того гляди, сойдут с листа. И рисовал он непрерывно, правда, другим свои работы никогда почти не показывал. Школьный учитель норвежского видел кой-какие и пришел в такой восторг, что специально заехал в Йёрстад поговорить с родителями: не послать ли Хуго в художественное училище. Но не тут-то было. Едва Хуго смекнул, куда клонит учитель, как сразу же взъерепенился и сбежал в крепость. А через несколько месяцев, на каникулах, порвал все рисунки, изломал карандаши и кисти, искромсал бумагу. Никто не пытался его остановить. Отец даже бровью не повел, хотя и против рисования тоже не возражал. И все-таки в итоге Хуго ходил туча тучей и брюзжал, словно именно мы принудили его бросить рисование и живопись.
Вел он себя тогда вообще странновато. Раздобыл в школе скакалку, сделал петлю, накинул себе на шею и повесился на пожарной лестнице. Так бы, наверно, и задохнулся, не наткнись на него кто-то из учителей. Потом он начал воровать в магазине, мало того, завел тетрадь, куда аккуратно заносил все украденное, с указанием стоимости. Отец нашел эту тетрадь, и грянул скандал. Вести учет собственных краж — как это похоже на Хуго! После становилось все хуже и хуже, я не мог взять в толк почему, но догадывался, по какой причине он в то утро метался по дому как психованный и почему так орал, когда отец остановил его — просто схватил за плечи, не говоря ни слова. Я сидел у двери в гостиную и слышал, как отец что-то тихо говорит, но разобрать ничего не мог. Время от времени доносились громкие всхлипы, один раз Хуго что-то выкрикнул, а позже в тот день он задавил отца.
Мать громыхала кастрюлями и сковородками, поставила воду. Я смотрел на ее спину, на руки, мелькавшие среди посуды, на забранные в пучок тусклые седоватые волосы. Она помешала в кастрюле, подняла ложку, постучала ею по краю, сунула в большую кружку. Потом обернулась. Глаза у нее блестели.
— Что случилось? — спросил я.
— Ничего.
— Ну да! Выкладывай.
— Стейн Уве заезжал.
— Что ему тут приспичило?
— Прогноз мне показывал. Вода, дескать, через день-другой может затопить усадьбу. Он говорил, что на выходные нам лучше уехать из Йёрстада.
— И всё?
— Да, а что?
Я поглядел на свои руки, на тыльной стороне жгутами проступали вены. Снял куртку, сел.
— Ты, мама, живешь тут с четырех лет. Вода поднимается каждый год, иной раз до самой дороги, но дорогу никогда не заливает. Зачем нервничать из-за прогноза, который составили в Управлении водного хозяйства, за сто километров отсюда? Ты разве не знаешь, как ведет себя Квенна?
Она сняла с огня кастрюлю с картошкой, выключила конфорку.
— А как же все-таки с прогнозом?
— Они предупреждают на всякий пожарный случай: ежели что, с них и взятки гладки. Каждый год одно и то же. Чтоб никто не обвинил их в нерадивости и безответственности, — сказал я и пошел на улицу.
Во дворе у дровяных козел стоял Юнни. Положив щуку на козлы, пытался отпилить ей башку. Дело у него отнюдь не спорилось. Я спустился с крыльца. Юнни поднял голову, опять взялся за пилу, но безуспешно. Он стиснул зубы — пила не слушалась.
Я сходил за топором и одним ударом снес щуке башку. Юнни поднял ее с кучи опилок.
— Червяков не было? — спросил я.
Он помотал головой. Потом показал на машинный сарай, предлагая мне приколотить щучью башку к стене, разделать рыбину и приготовить биточки. Принес молоток и гвозди. На стене сарая красовались высохшие серые форели, их еще отец там повесил; под ними я и прибил щучью голову. Жуткая харя. Юнни подтолкнул меня локтем, кивнув на нее.
— Да, так и будет висеть тут до скончания веков, — сказал я, глядя на щучью харю. Потом отнес молоток в сарай.
Юнни подхватил обезглавленную рыбину и зашагал в дом. Я жестом указал на гараж:
— Съезжу в город — за сливками, чесноком, петрушкой и зеленью!
В Мелхусе я закупил все необходимое и зашел в паб. Мортен вешал на стене над кассой неоновую рекламу «будвейзера», поправил ее и сказал:
— Красиво, да?
— Класс! — согласился я, прихлебывая пиво.
За окном лил дождь. Темнотища, прямо как в унылый зимний день. Мортен сел на табурет за стойкой.
— Сив вчера заходила.
— Ну и что?
— Два раза про тебя спрашивала.
— Одна приходила или с кем-то?
— Одна. Никак намечается что?
— Да нет. Что ты имеешь в виду?
— Ну, может, заварушка со Стейном Уве.
— А Стейн Уве при чем?
— Вдруг он узнал?
— Не иначе как от тебя.
Мортен нацедил себе пол-литра пивка. Иногда он выпивает на работе. Но не тайком, в открытую. Его неоднократно ловили на нарушении правил торговли спиртными напитками, и каждый раз ему приходилось на целый месяц закрывать лавочку. Однако ж, хотя в этой паршивой дыре собиралась вся мелхусская шваль, муниципалитет не делал поползновений прикрыть ее насовсем. Дело в том, что Мортен держал четыре игральных автомата — вон они лязгают и громыхают в глубине зала. Как ни крути, властям на руку, что наркоманов и алкашей тянет к этим автоматам будто магнитом. Тощие обкуренные типы из Эневарга, кривоногие телки из Алвхейма, «бесправные» шоферюги из Юна — все скопом пополняли культурный бюджет города. Здешняя разношерстная клиентура, по сути, и отстегивала львиную долю деньжат на мелхусскую культурную жизнь. Ведь Мортен ежегодно выкладывал большие тыщи за разрешение держать в пабе автоматы. Стало быть, пятерки из карманов Кари, Йёрна Уве и Ханса Петтера перекочевывали прямиком в культурную кассу, обеспечивая четырнадцатилетним подросткам возможность играть в хоккей, а любительскому театру — средства на очередную никудышную постановку «Волшебного клада» летом в Хёугволле. Вот таким манером в Мелхусе делают дела. Собирают голодранцев в одном месте, что, кстати, на руку и полицейскому, которому положено держать скандалистов под надзором.
— Нацеди еще пивка, — сказал я, подвигая Мортену свою кружку.
Он взялся за насос, нацедил еще пол-литра. Над дверью звякнул колокольчик.
— Господи, только не это! — тихо пробормотал Мортен.
Я повернулся вместе с табуретом и прямо перед собой увидел испещренную красными жилками физиономию Терье Трёгстада. Он кивнул кому-то из мужиков, шагнул к стойке и отсчитал несколько монет.
— Плесни-ка мне кофейку, большую чашку, — сказал Терье.
Мортен налил. Терье взял чашку, пригубил.
— Пей пиво, пока можешь, завтра будет поздно, — сказал он мне.
Я поставил кружку, вытащил сигареты.
— Я пью в любое время.
От Терье несло затхлым конторским потом. На указательном пальце у него блестел золотой перстень, якобы купленный на Страстном пути в Иерусалиме.
— Нынче утром я кое-что слыхал, — обратился я к Мортену.
Он поднял взгляд и тихо сказал:
— Пей свое пиво, ладно?
— Группа-то Трёгстадова обанкротилась. Долгов у них, говорят, немеряно.
— Не заводись, — буркнул Мортен.
— А тут вдруг фургон ихний угоняют, со всеми прибамбасами, — упорно продолжал я, оборачиваясь к Терье.
Он выпучил на меня свои рыбьи зенки, раздул волосатые ноздри.
— Разве не странно? — спросил я.
— Кто это сказал? — выдавил Терье.
— Фургон угнали часиков этак в одиннадцать, правда-правда.
— Кто это сказал?
— Тут, кажись, эхо бродит?
Терье вздрогнул и еще сильней набычился. Поставил чашку на стойку, поднял руку и толстым пальцем ткнул мне в физиономию.
— Возьми свои слова обратно.
Я отвел его руку.
— И тем самым долги погашены…
— Возьми свои слова обратно, — выдохнул он.
Я ждал, что он перейдет к действиям, хотя принимал в расчет и другой вариант: ожидания могут пойти прахом. Небось видал его на праздниках в клубе. Он стоял на сцене со своим контрабасом и страдальчески морщился, когда за рифленой стенкой слышался шум драки. Не одобрял он мордобой.
— Ну, берегись, — прошипел Терье, опять занес руку и громко выкрикнул: — Берегись! И за родней своей присмотри!
— Пятерню убери, — сказал я.
— К примеру, за сестрицей! — гаркнул он.
— Всё, Терье, кончай! — прикрикнул Мортен.
Я резко оттолкнул Трёгстадову руку.
— Ты Нину не трожь!
— Не трожь?! — Он помахал пальцем. — Да она сама ко мне липла. Знаешь, между прочим, кой-кому уже впору от нее шарахаться, никакого житья нету. А ты и не знал, да?
Я замер, глядя на рекламу «будвейзера».
— Роберт, — тихо предостерег Мортен.
Что было дальше, я толком не помню. Очухался возле уборной. Трое подвыпивших мужиков, прижав меня к стенке, орали наперебой:
— Хватит, Роберт! Хорош! Он свое получил! Кончай!
Краем глаза я углядел, что Терье, прикрыв рукой рот, сидит на полу возле перевернутого стола, среди битого стекла и окурков.
— Уймись! Хватит с него!
Терье кое-как встал на ноги, оперся о колонну, покачнулся и несколько раз моргнул. Недоуменно посмотрел на меня. Избил я его, впервые за долгое время избил кого-то за дело — и ничегошеньки не помню. Я поднял руки: дескать, сдаюсь.
Коре, Алф и Эудун ослабили хватку.
— Нельзя этак-то, — сказал Коре.
— Он ведь замухрышка, хиляк, — заметил Алф.
— А ты чересчур уж расходился, — добавил Эудун.
Терье вякнул что-то про полицию, шаткой походкой побрел к выходу. Мортен посоветовал ему не садиться за руль, а взять такси, но он, не отвечая, уковылял за дверь и потащился к стоянке. Мортен велел Коре, Алфу и Эудуну прибрать в зале и вымыть полы, а сам подошел ко мне.
— По-моему, ты сломал Терье челюсть.
— Жаль, что черепушку не проломил, — сказал я, хотя на самом деле ничего такого не думал. Видок у Терье был и впрямь фиговый, когда он отвалил из паба. Как бы мне хотелось верить в собственную правоту!
— Про что он толковал?
— Да выдумал он все.
— Нет, не выдумал. Кому это от Нины житья нету?
Мортен проворчал, чтобы я убирался отсюда, пока за мной не пришли.
— Кому от нее нету житья? — Я дал ему тычка.
— Понятия не имею. Мало ли что он напридумывал! — Мортен отпихнул меня к остальным.
Алф успел принести ведро и тряпку, и все трое стояли в ожидании. Я подошел к ним. Они принялись мыть пол и подбирать осколки. Я смотрел на них, а та мысль все вертелась в голове.
Коре поднял голову. Довольный, как паровоз, — развлеклись-то будь здоров!
— Так и будешь торчать тут столбом?
Я вышел на улицу. Рванул к поликлинике, к травмопункту, стал у входа и заглянул в стеклянную дверь. В приемной сидел Терье, раскачиваясь из стороны в сторону. Перед ним на корточках пристроился врач, ощупывал его челюсти. Терье заметил меня, показал рукой на дверь, что-то крикнул, схватился за подбородок и обмяк.
Дверь была заперта. Я сел на ступеньки. Вообще-то я и не думал искать неприятностей, так выходило само собой, неприятности будто сами ко мне липли. На ручку дверную нажать не могу — наверняка потребуют возместить убыток. Вот и теперь, вряд ли я очень ошибусь, если скажу, что Терье на меня заявит, а значит, будет суд, и дело кончится тем, что мне придется оплачивать баснословные счета челюстных хирургов и стоматологов, а чего доброго, еще и штраф. Деньги-то откуда взять? От усадьбы доходов кот наплакал, у матери и Юнни хотя бы есть страховка, а Нина по выходным моет полы в начальной школе.
Неожиданно я заметил мать и Юнни. Они стояли наверху, возле каменной ограды. Я помахал им рукой, и они стали спускаться вниз. Юнни отворил калитку. Мать подошла ко мне, скрестила руки на груди.
— Приезжали за тобой, — сообщила она.
— Кто был в машине?
— Туве Бакке да Ролф.
— Вы потому и рванули в лес?
— Ничего мы не рванули. Юнни кого-то углядел наверху, возле ограды. Мы и пошли туда.
— С какой стати там кому-то торчать?
— Почем я знаю. Он сказал, что углядел кого-то.
— А чего они за мной приезжали?
— Собаку Трёгстадову нашли. Удавил ее кто-то.
— Сучку его? Сеттера? Удавили?
— Струной от пианино.
Минуту-другую я молчал.
— А у нас пианино в сенном сарае, — пробормотала она.
— Сам знаю. Ну и что?
Она смотрела на меня с мягким сочувствием. Терпеть не могу этот ее взгляд.
— Пожалуй, надо нам вместе сходить в сарай и проверить, все ли струны на месте в этом треклятом пианино.
— Зачем? — быстро сказала мамаша. — Я тебе верю.
— Нет уж, пойдем проверим!
Она отпрянула, словно я кулаком на нее замахнулся.
— В чем дело?
— Ни в чем, — прошептала она.
— У меня и в мыслях нет драться, — сказал я.
Она снова отпрянула, даже глаза зажмурила.
— Не надо так! — воскликнул я.
Мать опрометью бросилась к курятнику — она всегда спасалась в курятнике, если попадала в затруднительное положение.
Отперев дверь, я прошел на кухню, достал щучье филе, порезал на куски. Не мог я взять в толк, кому понадобилось красть собаку да еще и душить ее. И если уж хотели подставить меня, то почему выбрали струну от пианино? Никто ведь не знал, что у нас в сарае стоит старое пианино. Впору поверить, что Терье по дурости сам все это устроил, но я-то знал, как он любит своих собак.
Я сложил кусочки филе в кухонный комбайн, полил сливками, добавил кукурузной муки, чуток оливкового масла, мелко порубленной петрушки и кориандра, рыбного бульона, имбиря и чесноку. Несколько лет я поставлял биточки Ларсу Гундерсену из Рыбного центра, пока не выяснилось, что он мухлюет с расчетами, и лавочку не прикрыли.
— Ты испугался, когда они явились? — спросил я, выключив комбайн.
Юнни помотал головой. Я повторил вопрос. Он кивнул.
— Ну и зря. Это пустяки. Они просто хотели задать мне пару вопросов. Никуда я не денусь.
Вооружившись ложкой, я начал формовать биточки. Все-таки готовка здорово помогает. Я выложил первый биточек на сковороду. Он зашипел, по кухне разнесся аппетитный запах. Мамаша наверняка стояла в коридоре. Я не слышал ни ее дыхания, ни шороха движений, но точно знал: она там.
В этот вечер я и увидал возле крепости какого-то человека. Он стоял на опушке леса, причем не с пустыми руками. Уже смеркалось. Едва я подошел кокну, он встрепенулся, прошагал вдоль каменной ограды к лесу и исчез за деревьями. У меня не было уверенности, что это мужчина, просто чутье подсказывало. Я оглянулся. Мамаша с Юнни смотрели по телику сериал о крупнейших цунами нашего столетия.
— Пойду прогуляюсь, — сказал я и вышел, прихватив с собой карманный фонарик.
На улице по-прежнему было тепло и сыро. Несколько часов уже такая духотища, что разрядить ее могла бы разве только свирепая гроза. Я поднялся по склону к каменной ограде и двинул вдоль ограды дальше, к крепости. На траве за оградой валялись обертки от шоколада, несколько бумажных стаканов от макдоналдсовской кока-колы и пустая упаковка из-под таблеток от головной боли. Я присел на корточки, подобрал обертки от шоколада. Так-так, стало быть, тут сидел какой-то сладкоежка, у которого болела голова, лопал шоколад и пялился на нас. Я глянул вниз, на дом. Гостиная видна как на ладони, мамаша с Юнни по-прежнему смотрят телик. Ну скажите на милость, зачем в окна-то пялиться? Ничего интересного там не увидишь. Мамаша, Нина, Юнни да я сам — бродим по дому, ссоримся, в картишки играем. Недруги у меня, понятное дело, есть, только вряд ли кто из них станет подглядывать. Я подобрал стаканы и упаковку от таблеток, направился к дому. С другой стороны, может, всё из-за Нины? Может, это какой-нибудь ухажер, которого она отшила. Или которого она вообще не знает. Или обиженный на нее. Или робеющий с ней заговорить.
У моста, на той стороне протоки, в вечерних сумерках стоял Тросет со своей мерной рейкой. Опять проверяет уровень воды. От его долговязой сутулой фигуры, тычущей рейкой в воду, веяло печалью, на ней словно лежала печать однообразной и никчемной жизни, которая близится к концу. Я поднялся на насыпь и окликнул:
— Тросет!
Он выпрямился, посмотрел на меня. Я помахал рукой и крикнул:
— Духотища!
Он взял ведерко с краской, извлек из пластикового пакета кисточку, окунул в ведерко. Темнело, Тросет тонул в сумраке, превращаясь в черный силуэт на фоне горы. А я думал о его жене и о том, как пусто, наверно, стало в его доме, когда она слегла и тихо угасала, словно уже от всего отрешилась. Под конец она была сущий скелет, вся в пролежнях и не говорила ни слова. Да и сам Тросет не больно-то много говорил. Я видел его черный силуэт на фоне чуть более светлой горы, видел, как под ровный плеск реки он шмыгнул через мост, спустился к дому, поставил ведерко и пакет с кисточкой на крыльцо, взглянул на яблоневый садик. Потом вдруг поднял ногу и с силой топнул по ступеньке. Резкий звук эхом прокатился меж холмов. Тросет открыл дверь и исчез в доме. Временами он этак вот чудил. Как-то ранним утром я вышел на лужайку, смотрю, а он пляшет на горе возле моста. Правда-правда. Пляшет без всякой музыки, в утренней тишине, один, грузно и неуклюже, ни дать ни взять цирковой слон. Топоча сапожищами и лихо размахивая руками. Страшно смотреть, ведь запросто может споткнуться, упасть и сломать ногу. Впрочем, все обошлось. Он вдруг оборвал пляску, словно кто выдернул из него штепсель, и ушел в дом.
Я снял ботинки и заглянул в комнату. Юнни лег спать. Мамаша смотрела телик.
— Пойду лягу, — сказал я.
— Больше ничего не стряслось?
— А что могло стрястись-то?
— Почем я знаю?
Я сходил в уборную, спустил воду.
— Роберт! — окликнула она из комнаты.
— Чего? — отозвался я.
— Я тебе худого не желаю. Так и знай. Ты всегда был добрым мальчиком.
В верхнем коридоре я задержался возле чулана, открыл дверь, запустил руку за коробки с гвоздями, где припрятал бутылочку медицинского спирта, полученную от Стефана. Доставал я ее, только когда совсем уж припрет. И сейчас был аккурат такой случай. Я хватил один глоток, потом еще один. И еще. И еще. И еще, маленький. Потом еще один и еще. Бутылка опустела. В желудке жгло, но слабовато.
Я включил радио. Меня бросило в пот, перед глазами маячили батареи пивных бутылок, холодных, запотевших. Каким резким шипом они отзывались на откупоривание! Поднести горлышко ко рту и впервые за долгую трезвую неделю почувствовать вкус пива. Обалденно приятный вкус холодного пива после целой недели трезвости. Для начала спокойненько высосать половину, крякнуть, глянуть на бутылку в руке, ощутить, как к горлу подступает отрыжка, и подумать, что вообще-то незачем пить после этого единственного глотка.
Неожиданно мне вспомнилась история, случившаяся несколько лет назад. Я тогда отыскал Юнни в лесу, с самострелом в руках. На тропинке перед ним сидела большущая жаба, а в спине у нее торчали три стальные скобки. Я напрочь забыл, что он стрелял в эту жабу, мучил ее. А теперь воочию видел его невинное лицо и глаза, устремленные на тропинку. Видел, как перед моим приходом он поднял самострел, прицелился, спустил пружину и обнаружил, что скобка вошла в жабью спину. Видел, как жаба дернулась, дрыгнула лапами и скакнула дальше. Юнни двинулся за ней, достал новую скобку, зарядил самострел, пальнул еще раз. Невинное мальчишечье лицо глядело на очередную скобку в жабьей спине.
Я лег, закрыл глаза, заворочался. В голову так и лезут самые неподходящие мысли. Я закутался в одеяло. Без толку. Включил лампу и, как всегда в бессонные ночи, уставился в стену, на узор обоев. Пока я так лежал, снизу донеслись шаги. Нина вернулась, сняла куртку, поднялась наверх. Мне было слышно, как она умывается, чистит зубы и идет к себе. Я закрыл глаза. Где-то далеко звучали шаги матери: она тоже пошла к себе. Я парил в темноте и в конце концов отключился.
Проснулся я оттого, что меня окликнули по имени. Нина. Стоит в дверях.
— Чего тебе?
— Не спится, — сказала она.
— Почему?
— Душно очень. А тебе нет?
— Я спал.
Мы помолчали. Я и не думал о том, что она без бюстгальтера. Груди у нее большие, но сестра есть сестра.
— Хорошо тебе — спать можешь.
— Ага, нынче мне повезло, — согласился я.
Она потерла шрам на губе, отвела с глаз прядку волос.
— Я усну, если пустишь меня к себе.
— Ты что, в постель ко мне хочешь?
Она подошла, присела на край кровати.
— Ну да, как раньше.
— Мало ли что было раньше. Дело прошлое.
— Что — прошлое?
Я смотрел на щелочку между ее передними зубами. Симпатичная такая щелочка. Очень ей к лицу и вовсе ее не портит, как пятнышки не портят кошку.
— Сама знаешь.
— Нет, не знаю, — с невинным видом отозвалась она, но глаза смотрели кокетливо.
Я попросил ее уйти. Она неожиданно бодро встала и пошла к двери. Я передумал, остановил ее. Не надо было этого делать, но я сказал, что она может ненадолго прилечь. Она вернулась, юркнула под одеяло, спиной прижалась ко мне.
Теплая и пахнет так хорошо. Она оглянулась через плечо и тихо проговорила:
— От тебя пивом несет.
Я вытянул руки по швам, чувствуя спиной прохладную стену.
— Если хочешь знать, ты что-то совсем поплохел, — деловито сообщила она, взяла мою руку, обняла ею себя, положила ладонью себе на живот. — Чувствуешь, какой холодный?
— Нет. Отпусти руку-то.
— Как насчет погладить маленько? Чтоб согреть. — Она Принялась водить моей ладонью по кругу.
Я резко высвободил руку.
— Давай спать, а?
Она было закинула на меня ногу. Я отодвинул ее на край кровати.
— Тебе не нравится? Что-то не так? — спросила она.
— Спокойной ночи! — Я повернулся к ней спиной. Услышал, как она села, оперлась на ладони, наверняка уставилась в одну точку. Я зажмурил глаза, стараясь дышать ровно. Она встала с кровати, тихонько прошла к двери, открыла ее и исчезла. Все смолкло. Я расслабился, перестал жмуриться, задышал свободно.
Немного погодя в коридоре опять послышались осторожные Нинины шаги. Она прошмыгнула в комнату. На сей раз на ней была ночнушка, которой я раньше никогда не видел и которая больше смахивала на распашонку. Розовая, полупрозрачная, с мелкими красными розочками на груди. Нина опять кокетливо глянула на меня.
— Смотри, что я вчера купила.
На меня вновь пахнуло ее запахом. Он изменился, стал более сладким и зрелым.
— Повернись ко мне, — шепнула она и, подойдя к кровати, кончиками пальцев слегка потеребила меня за плечо. — Я больше тебе не нравлюсь?
Я обернулся и в полумраке увидел ее длинные ноги и задравшуюся рубашонку.
— Выходит, я для тебя недостаточно хороша? — Она наклонилась ко мне.
Я оттолкнул ее, послал к черту.
Она ушла, хлопнув дверью. Я прошелся по комнате, рухнул в кресло. Теперь она меня возненавидит. Ну и хорошо. Глядишь, полегче станет. Откинувшись на спинку кресла, я незаметно уснул. А ближе к утру подскочил как встрепанный — гром, что ли, бабахнул. Пошатываясь, добрел до кровати, лег на живот, перевернулся на спину и опять услыхал грохот.
Затарахтел будильник — я со стоном хлопнул по звонку, ощупью поискал стакан с водой и таблетки от головной боли, нашел, бросил в рот две штуки, запил тепловатой водой, открыл глаза и увидел в щелке между гардинами голубое небо. Солнечный луч падал в комнату, на истоптанные половицы. Я приподнялся на локтях. Полшестого, все еще спали. Мне снилось что-то про Сив, про тот первый раз, когда мы были вместе. Когда Стейн Уве выгнал ее, она переехала к подруге, медсестре из областной больницы. Вот там-то, на большом празднике, все и случилось. Я вдруг осознал, какая она хорошенькая. Впрочем, «хорошенькая» — не то слово. Красавица, да и только. После разрыва со Стейном Уве у нее в лице и в глазах появилось совершенно новое выражение. Я глаз с нее не сводил. А когда она посмотрела на меня, тотчас смутился. Вообще-то я думал, говорить с женщинами вовсе не трудно. Но неожиданно оказалось почти немыслимо не то что заговорить — пройти из одного конца зала в другой. Что я ей скажу? Ну как брякну что-нибудь невпопад? Что она тогда сделает? Улыбнется?.. Я встал с кровати, пошел в уборную. Сив почти на десять лет старше меня. Всем известно, что она веревки вьет из мужиков и что характер у нее — порох, кого угодно заклюет. Однажды, лет семь назад, она сцепилась на пикнике с двумя бабенками, которые решили, что она отбивает у них мужей. Все это говорило о том, что лучше оставить ее в покое. Но что-то в ее лице, в глазах притягивало меня, как магнит. Она словно бы знала нечто такое, о чем мне тоже хотелось узнать… Я стоял в уборной, взвешивая «за» и «против», как старая хрычовка, и тут дверь распахнулась. Вошла Сив. Заперла дверь и стала прямо передо мной.
С тех пор минуло четыре месяца. Я все отчетливей понимал, что кончится эта история хреново. Но не мог не думать о ней, всегда, каждую минуту.
Я достал из шкафа одежду. Не знаю, что я скажу, но мне просто необходимо ее увидеть.
Надев чистую полотняную рубашку, я раздвинул гардины и заметил, что снаружи царит тишина. Полная тишина. Утро солнечное, а птиц почему-то не слышно. Я прищурился от яркого солнца, подождал, пока глаза привыкнут к свету, и увидел, что береза на лужайке завалилась набок. В нескольких метрах от земли ствол надломился, рухнул на телефонные провода и сорвал их. Я подумал, что ночью, как видно, бушевало жуткое ненастье, спустился вниз и вышел поглядеть на дерево и на провода — кругом по-прежнему глухая тишина. Тут-то я и заметил: моста как не бывало. Лишь на том берегу виднелись остатки опоры. Я пересек двор и бросил взгляд на Тросетов дом: он сиротливо стоял на крохотном островке посреди воды. Глянув на Квенну, я бегом помчался к калитке. Река разлилась по долине и теперь больше походила на фьорд. Ниже по течению, возле Хисты, где река образовывала излучину, стоял один из домов Веума — они звали его «прибрежным», — и сейчас вода поднялась до самых его окон. Вассхёуг я отсюда не видел, но на бычьем выгоне к северу от усадьбы плавало за огорожей что-то белое — ванна, из которой обыкновенно пили молодые бычки. Выйдя за калитку, я увидел мамашу. Она сидела у реки, под сосной. Я спустился к берегу, стал у нее за спиной. Она сидела, сложив руки на коленях. Слышала, как я подошел, но не обернулась. Она была в брюках, на голове — зеленый нейлоновый платок.
— Мост снесло, — сказала мамаша.
Я ответил, что уже видел, и поднялся на дорогу. Вот что я слышал сквозь сон. Не раскаты грома, а оглушительный грохот мостовых опор, которые не устояли под натиском стремнины и рухнули в грязно-желтый поток. Примерно треть моста была разбита вдребезги, и выброшенные водой обломки устилали шоссе чуть ниже по течению бешеной желтой реки. Я опять глянул на домишко Тросета. Вода затопила и дорогу, и его усадьбу, кольцом обтекала невысокую насыпь. Домишко стоял на ней словно этакий печальный памятник одиночеству и душевному износу. Яблони в воде. Дровяной сарай исчез.
— Надо вызволять Тросета! — крикнул я.
— Да он небось уехал, — отозвалась мамаша.
Я вернулся к ней. Как завороженная, она глядела на тот берег, на скалу, высматривала белую метку, которую Расмус сделал еще в пятидесятые годы, после высокого паводка. Квенна никогда и близко к этой метке не подходила. Но сейчас белая полоска скрылась под водой.
— У нас мало времени, — сказал я и направился к машине. Мать не пошевелилась. Я повернул назад, опять подошел к ней. — Ты слышишь? У нас мало времени.
— Еще немножко, — тихо попросила она.
— Нет.
— Ну, одну минуточку! — Она сидела выпрямившись, высоко подняв голову, устремив большие глаза на иссиня-черную водную гладь, поблескивающую на солнце. Я взял ее под мышки, поставил на ноги.
Дома я разбудил Нину и Юнни, а сам спустился вниз. Мать накрывала в кухне на стол. Вытащила из буфета десертные тарелки, разложила ножи и чайные ложки, расставила стаканы.
— Всмятку или вкрутую? — спросила она.
Я не ответил. Она поставила на стол подставки для яиц, принесла закуски и делала все это против обыкновения спокойно, без суеты.
— Все ценное надо перенести на второй этаж, — сказал я.
— Всмятку или вкрутую? — повторила мамаша.
Вошла Нина, глянула в окно на Квенну, на Брекке.
— Где мост? — спросила она.
— Снесло его ночью, — ответил я.
— Всмятку или вкрутую? — спросила мамаша у Нины.
— Мост снесло? Я не люблю яйца.
— Ну и ладно.
Мамаша порезала помидоры, выложила на тарелку, украсила петрушкой. Налила молока в белый кувшин. И остановилась, глядя на него. Вошел Юнни, прошагал прямиком к столу, сел, взял ломоть хлеба, намазал маслом и посмотрел на нас, ожидая, когда и мы сядем. Мамаша показала на кувшин.
— У моей мамы был такой же. — Она устремила взгляд во двор, на березу, повисшую на телефонных проводах. — Однажды Расмус срубил сухую березу, что стояла за прачечной. Когда береза упала, ствол треснул вдоль. Дупло там было. Ну, они взялись за пилы и топоры и видят: в дупле что-то синеет. Это оказались черепки от маминого молочного кувшина, который в один прекрасный день куда-то пропал. Мама решила, что кто-то из нас, детей, разбил его, а черепки выбросил, чтоб не получить взбучку, только она ошибалась, ведь кувшин лежал в дупле. Как он туда попал — ума не приложу. Однако ж черепки нашлись именно там. Мама их собрала и склеила. — Она налила нам молока. — Интересно, куда подевался тот кувшин? Может, на чердаке лежит? — Секунду она смотрела в пространство, потом стала опять разливать молоко.
— Мам, собираться надо, — сказал я.
— Садитесь-ка лучше, — сказала она.
Нина села за стол.
— Нина, я же сказал: нам пора уезжать отсюда.
Она метнула на меня сердитый взгляд. Мать села и замурлыкала какой-то мотивчик, будто радовалась завтраку на солнечной кухне. Будто и не слыхала, что я говорил. Пускай река хлынет во двор, адом сойдет с фундамента и унесется прочь, как фермерский домик из «Волшебника Страны Оз», — мамаша моя все равно будет напевать «Ни разу море не сверкало так».
Я притащил из подвала большое цинковое ведро, шваркнул его на стол.
— Подъем!
Они встали. Мать взглянула на меня. Она прекрасно понимала, что будет. Нина с Юнни отошли в угол, к двери Юнниной комнаты. Я сгреб тарелки с яйцами, помидорами и петрушкой, отправил все это в ведро. Побросал туда же порезанный хлеб, масло, печеночный паштет, сыры, банку сардин, земляничный джем, кофейные чашки, молочные стаканы, подставки для яиц, пакеты с молоком, огурцы и помидоры, поставил ведро на пол, умял содержимое, чтоб выкроить место, и смахнул туда со стола все остальное. По полу текло молоко, разлетались куски еды и осколки тарелок и стаканов. Я еще раз нажал сверху ногой — треск, звон стекла, осколки. Потом сунул ведро мамаше.
— Вот тебе завтрак. Закусишь в машине.
Она взяла ведро, но не удержала, оно грохнулось на пол.
— В нашем распоряжении час, — сказал я. — Через час все должны быть готовы к отъезду. Соберите все, что понадобится на одну-две недели.
Юнни присвистнул.
— Поедем в Мелхус, — пояснил я.
Юнни опять присвистнул.
— Боишься? — спросил я.
Он засвистел еще громче.
— Значит, радуешься?
Он помотал головой и знаками спросил, где мы будем жить.
— Устроимся где-нибудь.
Юнни опять помотал головой и знаками сказал: «Никто нас к себе не пустит».
— Что он говорит? — спросила мамаша.
— Интересуется, где мы будем жить.
— В «Бельвю», — ответила она и пошла к телефону. Поднесла трубку к уху, удивленно посмотрела на меня. — Не работает.
Я пошел на скотный двор.
Скотина может пастись на верхнем участке. Коровы, понятно, останутся недоены, но забрать их с собой в Хёугер невозможно. Я выпустил кур на лужайку, а коров и телят погнал в гору, к крепости. Огромные черные тучи наплывали с севера на долину. Скоро хлынет дождь.
Мамаша снимала с сушилки белье, причитая:
— Мы лишимся всего, что имеем. Всего, что нажили.
— Нет, Йёрстад наверняка выдержит паводок.
— А после? Когда вода спадет? Что тогда?
— Вернемся и все отстроим.
— Отстроим? На какие шиши? Деньги из воздуха не возьмешь!
— На страховку.
Она тревожно взглянула на меня.
Я греб по затопленному участку, возле первых водоворотов повернул лодку и, отчаянно налегая на весла, направил ее к саду. Вот и яблони — подплывая к крыльцу, я заметил, что киль цепляет за траву. Выпрыгнул на ступеньки, зачалил лодку за перила. У Тросета в доме я не бывал с той осени, когда он упал с лестницы и здорово расшибся, но, едва войдя в сени, я сразу узнал запах линолеума, сырой одежды, залежавшейся и оттого заплесневевшей, тяжелый смрад пригоревшего свиного сала, пережаренных котлет и тушеной капусты, въевшийся в стены. В комнате все та же мебель, что и в семидесятые годы. На полу три высоченные стопки мелхусского «Курьера». Я знал, что Тросет обожает новостные программы. Окна его светились голубым с пяти вечера и до окончания передач НГРТ. Много раз я видел, как он сидит и смотрит репортажи о молодежной преступности, о покушениях на черных президентов, о поножовщине в Алжире, о пассажирских самолетах, которые взрывались и падали на жилые кварталы. Вся на свете мерзость и злоба не где-нибудь, но в комнате этого человека, который никогда не умел общаться с людьми. Вечер за вечером Тросет сидел в ушастом кресле и глазел на экран, тяжело, со скрипом ворочая мозгами. Взгляд переключался с националистов на антирасистов восточной ословской окраины. Произвол в трехстах километрах отсюда. Однако ж совсем рядом.
Я поднялся на второй этаж, глядя на поблекшие семейные фотографии, развешанные по стене. Тросет в лесу со своим отцом. На стадионе, с копьем в руках. Братья, которые шпыняли его, будто кутенка. Тросет с женой. Я почти забыл, как она выглядела, помнил только, что была она какая-то бесцветная, унылая. Сейчас, на лестнице, мне вдруг подумалось, как это иные женщины умудряются растерять всю свою особинку. Йенни или Марит куда-то исчезают, вместо этого появляется безликое серое существо, измученное заботами и разочарованиями. Вот такой была и жена Тросета. Взойдя по лестнице, я заглянул в первую комнату — никого, лишь диван да транзисторный приемник. В конце коридора виднелась приоткрытая дверь. Я постучал, глянул внутрь. Он сидел за столом, спиной ко мне, и смотрел в окно. Вокруг высились горы журналов и газет. Наверняка не одна тыща номеров. «Актуэл», «Норшк укеблад», «Де бесте», «Фамильен», «Криминалшурнал», «Форбрукер-раппортен», «Бил ог мотор», «Аллерш», «Факта» — великое множество газет и журналов, памятных мне с семидесятых и восьмидесятых годов. И среди этих пыльных гор, среди портретов Харалда Тюсберга, Йона Эйкему, Андерса Ланге, Норы Брукстедт, королевы Сони и Турид Эверсвеен сидел Тросет, повесив голову, как потерпевший кораблекрушение мореход на сиротливом островке из выцветшей бумаги.
Он повернул голову, посмотрел на меня.
— Чего тебе надо?
— Ты на реку глядел?
— Я ничего не сделал, — пробормотал он.
— А разве я сказал, будто ты что-то сделал?
Тут запах был сухой. Наверно, так пахнет всё, что за долгие годы стерлось из памяти. То, чем люди когда-то занимались, но уже запамятовали или перестали интересоваться.
— Глянь в окно, — сказал я.
Он потер нос, привстал, наклонился вперед, посмотрел.
— Что ты там видишь?
— Белку, — ответил он, не отводя глаз от окна.
— Какую еще белку?
— Обыкновенную, рыжую.
Настала тишина. Тросет опять сел, откинулся на спинку стула. Я выглянул в окно, но никакой белки не увидел. Обвел взглядом комнату. В углу, за кучей газет и журналов, стояла на мягком сером табурете старая черная пишущая машинка. Над стертой клавиатурой поблескивали золотые буквы: «Ундервуд».
Тросет шмыгнул носом.
— Я ничего не сделал.
— Само собой. И я тоже. Сказал ведь.
Вон она, причина, по которой он восемь лет кряду ежеквартально наведывался в Йёрстад. Его драгоценная машинка, якобы взятая мною на Вербное воскресенье да так и не возвращенная. Я, как сейчас, видел возле нашего крыльца его бесцветную физиономию, под солнцем, под дождем и снегом, слышал его брюзгливый голос: «Я насчет „Ундервуда“. Когда вы его вернете?» Почему он таскался к нам все эти годы, нудным настойчивым голосом требовал свое, а поскольку ничегошеньки не получал, грозил обратиться в соответствующие инстанции и ковылял восвояси? Может, думал я, таким манером он искал подходы? Может, использовал «Ундервуд» как предлог, в глубине души надеясь, что в один прекрасный день я пойму? Высказаться-то он никогда толком не умел. А уж в намеках и вовсе был не силен — пускай другие сами догадываются. В последние годы роль «других» играл я. Может, он шкандыбал но ухабам к нашей усадьбе с крохотной искоркой надежды в груди: что, если нынче все сбудется, наконец-то станет реальностью.
Чего же ему хотелось?
Иметь друга, и только. Всем хочется иметь друга.
И пожалуй, в этом Тросет отдавал себе отчет. Ведь когда его спрашивали, есть ли у него друзья, он наверняка хотел бы ответить, что конечно же есть один, к которому он нет-нет да и заходит потолковать о том о сем, вдобавок надежный, каких поискать. Словом, друг что надо, Роберт, симпатяга, сосед, всегда готовый помериться силами, надежный малый, на него во всем можно положиться.
— Твой дом посреди стремнины. Нельзя тебе тут рассиживаться. — Я взял его за плечо, он вздрогнул, замер, и в тот же миг дом покачнулся. Самую малость, но покачнулся, что-то там уступило напору.
Обеими руками Тросет вцепился в столешницу.
Я сел на перевязанную бечевкой стопку газет. Он напоминал мне этакого фараона в гробнице. Чокнутый малый, изучающий рисунки и письмена, выбитые и нарисованные на стенах и потолке. Упрямый старикан, не желающий расставаться со знакомым, любимым окружением.
— Еще две минуты — и я плыву обратно в Йёрстад.
— Ну, оно конечно… — пробормотал он, глядя в стол.
— Я не вернусь, — сказал я, подождал немного, встал и вышел за дверь. Спустился вниз, прошел по коридору на крыльцо, сел в лодку и начал считать до ста.
Мимо проплыли ель, морозилка, керосиновая бочка.
Досчитав до ста, я вылез из лодки, прямо по воде шагнул к перилам, распустил узел. И тут увидел на пороге Тросетовы резиновые сапоги. Я поднял голову. Он, в дождевике и зюйдвестке. В руке фибровый чемодан. Глаза прищурены.
— Иди садись, — сказал я.
Он еще сильнее зажмурился и пробормотал:
— Никогда этакой воды не бывало.
Я затащил его в лодку. Правда-правда. А что мне оставалось? Ухватил его за ногу и силком поставил ее в лодку. Потом взял старика за талию и поднял на борт, уложил на спину, головой к штевню. Он лежал и смотрел в небо. Я налег на весла. Лодка скользнула в сад, и мы поплыли среди яблонь. На ветках белели мелкие цветы. Тросет, словно худосочный Пиноккио, лежал и глядел на свои деревья. Может, думал о них. Может, о своей жене. А может, чувствовал, как когти паники вонзаются все глубже, все больнее, не давая ни о чем думать.
Кожаный диван, стеклянный столик, черная тиковая этажерка с дешевым кенвудовским музыкальным центром. Портрет лопаря, а рядом — крестьянские похороны. Я помню запах табачного дыма, пепельницы на столе в гостиной, вечно полные окурков. Шорох газетных страниц после обеда. Запах кофе из термоса, как вернешься со скотного двора. Добрый запах навоза в сенях. Трактор, урчащий на холостом ходу возле сараев. Лет с пяти-шести я мечтал сесть за его руль, газовать, поворачивать, выезжать на крутые участки, тащить на прицепе сено, пахать. Я мечтал о тракторе, как другие мечтают стать летчиками. В семь лет видел себя заправским трактористом: вот я сижу за рулем, орудую рычагами, переключаю скорости, утираю сопли, выезжаю на дорогу, а прицеп-то тяжеленный, с силосом. Мне нравилось смотреть, как отец задним ходом сноровисто подгоняет трактор к бетонному блоку, безошибочно попадает в пазы, спрыгивает на землю, закрепляет груз. В таких случаях я с гордостью думал: это мой отец, он все умеет. Настоящий хозяин. Когда-нибудь усадьба перейдет к Хуго, но пока здесь распоряжается он. Захочет — пойдет домой обедать или за скотный двор помочиться. Быстрый соскок с трактора, движение, которого никто, похоже, не замечал, и меньше всех он сам. Замечал один я. И с радостью предвкушал тот день, когда смогу вот так же соскочить на землю. Ходил за ним по пятам, стоял наготове с молотком, коробкой гвоздей или сеткой для курятника. Кустистые отцовские брови и спокойные глаза, бывало, в дрожь меня вгоняли. Иной раз я подходил к нему вплотную, хотел почуять запах его рук. Если он ходил в лес, валил там деревья и обрубал ветки, от его одежды шел свежий запах древесины. А временами его лицо замыкалось. Будто он обнаружил что-то такое, чем нельзя ни с кем поделиться. И тогда наставала тишина. Нет, тишина не то слово — вроде как сидишь возле динамитной шашки и слышишь шипение бикфордова шнура.
Он был работяга из тех, кто обтирает руки ветошью, ошкуривает бревна и рубит жерди, берется за дело без нытья и бахвальства, не смотрится по четыре раза на дню в зеркало, думая: ну, чем я не симпатяга?
Я вышел на улицу. Нина сидела на шелловской бочке. Мать с чемоданами и узлами топталась возле машины, будто ждала уже не один час. Я велел ей выбрать из этого багажа пару чемоданов или сумок. Она оглядела скарб, вытащила из кучи две сумки и чемодан.
Остальное я отнес на второй этаж. А на обратном пути еще раз проверил нижние комнаты. Открыл подвальные люки и двери, чтоб вода сливалась. Обошел гостиную, задержался у буфета, который так и стоял с приоткрытыми дверцами. Вытянул ящик с салфетками и фарфоровыми фигурками. У дальней стенки лежала небольшая пачка конвертов. Я достал их, открыл. Там были платежные бланки и уведомления страховщиков из «Стуребранн». Уведомления сообщали, что сумму задолженности мы сможем выплачивать по частям, так что сохраним страховку на дом от стихийных бедствий. Но в другом письме нас извещали, что наша страховка аннулирована. Прошлый год я точно выплатил страховой взнос, только вот какой и за что? Может, вовсе и не за дом. Ну и ну: мать умышленно прятала все эти бумаги! Получала их на почте, возвращалась домой, открывала буфет и засовывала подальше в ящик.
Я прошел на кухню, выглянул в окно.
Она по-прежнему ждала возле машины. Наверняка ведь все понимает. Если вода будет подниматься дальше, затопит Йёрстад и смоет постройки, никакой компенсации нам не видать. Что тогда? Жить негде. Полный финиш. Ничего у нас не останется.
Я въехал на гору и остановился. В нескольких километрах выше по реке, за верхушками елей, лежал Йёрстад. Я вылез из машины. Подъездная дорога уже под водой, вот-вот зальет калитку. По другую сторону, ближе к Брекке, река кольцом сдавливала Тросетов дом. Казалось, так и должно быть, словно дом его затем и построен, чтоб находиться посреди стремнины. Нина и Тросет тоже выбрались из машины. Он надел зюйдвестку, смахнул с лица капли дождя. Бода в реке закручивалась огромными воронками. Пока мы так стояли, в потоке объявился лось. Он пытался выплыть к нашему берегу, но течение понесло его дальше, вместе с деревьями, ящиками и всяким хламом. Внезапно он угодил в водоворот, закружился, будто на карусели, только морда и тяжелые рога еще торчали над водой.
Мы пошли назад, к машине. Остановился я неподалеку от каменного мостика через небольшой ручей и, когда открывал дверцу, увидел, что ручей затопил мост и промыл на нем поперечную борозду. Сейчас, подойдя к ручью, я понял, что машина здесь не пройдет. Вернулся к своим и сказал:
— Дальше пойдем пешком.
— Так ведь до Хёугера четыре километра! — воскликнула мамаша.
— Пойдем пешком, — повторил я, открыл багажник, вытащил чемоданы и сумки. Подхватил один узел, мешок и серый мамашин чемодан. Тут только и почувствовал, какой он тяжеленный. Подошли остальные, разобрали багаж и двинулись вброд по воде. Я запер машину и следом за матерью шагнул в ручей.
Неожиданно она остановилась, обернулась ко мне.
— Господи, я забыла выключить плиту! — В тот же миг она поскользнулась и потеряла равновесие.
Я швырнул чемодан на тот берег, бросился вперед и успел поймать ее, иначе бы она уплыла в Квенну. Мамаша молча лежала, вцепившись в свои узлы, барахтая ногами в мутной воде. Я подхватил ее под мышки, перетащил на другую сторону. Она села, отвела с глаз спутанные мокрые волосы, взглянула на меня.
— Ты не ушиблась?
— Нет! А ты?
— Да нет, в общем-то.
Остальные смотрели на нас. А мы на них. И вдруг все разом рассмеялись. Кроме меня. Мне этакое веселье действует на нервы. Я помог матери встать на ноги. Нина открыла чемодан, вытащила полотенце и сухую одежду. Мы с Тросетом отвернулись — мамаше надо переодеться.
— Шустрый ты, ровно молния метнулся.
— Не смотрите! — крикнула мать.
Как только она переоделась, мы пошли дальше.
Мать шла впереди, энергичными короткими шагами. Я знал, ей до смерти хотелось явиться в Мелхус этакой промокшей, бездомной бродяжкой, с жалким узелком пожитков в руках. Понятное дело, она была не в восторге от того, что пришлось оставить Йёрстад, но, раз уж поневоле бросаешь родные стены, в город нужно войти не иначе как мокрым до нитки, с высоко поднятой головой и неколебимой стойкостью в лице. А на тротуаре — толпа любопытных, стоит да смотрит. Я предполагал, что в Мелхусе, скорей всего, организован кризисный центр, и прямо воочию видел, как мамаша тащит Юнни вверх по лестницам, прокладывает себе дорогу сквозь очередь в контору, к стойке или к столу, толкает Юнни перед собой и крикливым голосом повторяет: «Поглядите на мальчика! На сынка моего! Бедняжка почитай что разут-раздет!» А потом начнет твердить, что нам никак нельзя ночевать на полу в спортзале вместе с другими бездомными; до тех пор будет голосить насчет немого оборванного сынка, что нам в конце концов отведут комнату в «Бельвю», лишь бы от нее отвязаться. Вот такая она, моя мамаша. Топая вниз по крутому склону, я смотрел, как она шлепает по грязи — ни дать ни взять терпеливая мученица. Теперь ее ничто не остановит. Она твердо решила гордо войти в город и добиться уважения и сочувствия от людей, которым, как ей казалось, на нее наплевать.
У подножия очередного холма Нина остановилась. Села на камень возле канавы, вытряхнула что-то из ботинка.
Мамаша уже была наверху и звала нас. Махала руками, показывая на реку. Нина обулась и пошла к ней. Я подхватил чемоданы, двинулся следом. Мамаша, прищурясь, смотрела в сторону Вассхёуга. Трое скотников выгоняли бычков с огороженного пастбища, что пониже усадьбы. Но мамаша смотрела не на них.
Выше по реке, под высоковольтной линией, плыло что-то непонятное.
— Вроде бы грузовик, — сказал я.
Непонятное сооружение медленно поворачивалось.
— Никакой это не грузовик, — возразила Нина.
Тросет стоял у обочины, физиономия бледная, длинная, сплошь в морщинах. Я спустился к нему.
— Думаю, тебе стоит глянуть на реку.
Он поднялся наверх. Нина кивнула на Квенну.
— Там твой дом, Тросет.
Тросет посмотрел туда, куда показывала Нина. В неспешном исчерна-зеленом потоке, ближе к нашему берегу, легонько покачиваясь, плыл его дом. На крыше по-прежнему красовались коряги, которые он очистил, отшлифовал, подрезал и прибил к коньку. Дом медленно поворачивался по кругу, теперь мы видели его торец. В длинной стене была солидная дыра, как от удара огромного камня. Сквозь этот пролом виднелась Тросетова спальня. Мы смотрели на старую, выкрашенную в белый цвет двуспальную кровать, которую он когда-то делил со своей молчуньей женой и которая теперь сдвинулась с привычного места. Стул, где еще час-другой назад аккуратно висела его одежда, опрокинулся и приткнулся к кровати. В остальном же все было как раньше. Совсем недавно я ходил в этом доме по коридору, по комнате, заглядывал на кухню, поднимался наверх. Такое ощущение, будто он выплыл из другого времени. У меня в голове не укладывалось, что я там был. Кукольный домишко, маленький, убогий. Мне вспомнилась фотография, висевшая возле лестницы: Тросет с женой в Сулёре, в начале семидесятых. Я взглянул на него — впалые щеки, выцветшие голубые глаза. Он смотрел, как его дом плывет прочь, и лицо у него было, как дочиста вытертая школьная доска. Никто из нас не проронил ни слова. Потом Тросет поднял руку, неопределенно взмахнул ею и сказал:
— Он сейчас перевернется.
Дом на что-то наскочил. Накренился, будто непременно хотел плыть дальше и налегал на препятствие, чтобы свалить его и снова оказаться во власти течения. Но стоял на месте, только наклонился вперед. Кровать отделилась от пола и боком скользнула к пробоине в стене. Перевалила через край и плюхнулась в воду. Мамаша тоненько пискнула. Я отвернулся — что-то мерзкое, противоестественное было в этой бултыхавшейся в воде белой двуспальной кровати. Тросет завороженно смотрел, как уплывают прочь его кровать, одеяло, покрывало, смотрел на застрявший дом. В конце концов постройка не выдержала напора воды — одна стена рухнула, черепичины и коряги градом посыпались в воду, угловые стойки вывернулись.
— На куски разваливается, — тихо сказал Тросет.
У его ног в грязи стоял коричневый фибровый чемоданчик. Там он его поставил. На первый взгляд, Тросет вроде и не волновался из-за дома, но фибровый чемоданчик, который стоял в грязи, впитывая дном дождевую воду, говорил о другом. С Тросетом что-то происходило, только ни по глазам этого не видно, ни по рукам, ни по лицу. Мне живо представлялись жестокие схватки на изрытом, топком поле боя, лязг стали, глухие удары по искореженным повозкам, раненые лошади, бьющиеся в грязной жиже среди рваных мундиров.
Тросет смигнул с век дождинки.
— Сызнова одни обломки. — Он нагнулся, поднял чемоданчик, зашагал дальше.
Мать кашлянула. Юнни сунул руки в карманы дождевика. Обернулся, глянул на Тросета, поспешил следом за ним, догнал и, опустив глаза, приноровился к ритму шагов нашего бывшего соседа.
Пониже Йёрсума на трухлявых остатках какого-то помоста под дырявым дощатым навесом сидела девчонка, а рядом с ней маленький черный щенок. Юнни подошел к ним. Девчонка погладила щенка, широко расставленные глаза снисходительно посмотрели на Юнни, который неотрывно глядел на щенка.
— Как его кличут? — спросил я.
— Эдип, — ответила девчонка.
— И сколько ему?
— Взрослый уже.
— Можно он его погладит?
— Нет.
— Почему?
— Гладить Эдипа можно только мне. — Она потрепала щенка по голове.
Я поставил чемодан на землю. Девчонка жила где-то возле Рёси. Подростком мне довелось однажды побывать в Рёси. По объявлению в «Курьере» отёц собирался приобрести там большую печку. Помню, мы заехали в Хёугер, кое-что купили в кафе, а потом двинули в Рёси. Когда я увидел эту усадьбу, у меня почему-то возникло ощущение, что на много миль окрест вообще нет людей, хотя до Хёугера было рукой подать. Мы зарулили во двор и вылезли из машины — отец, Хуго и я. Постояли в ожидании. Никого. Поодаль во дворе виднелось гумно. Отец посигналил. И вдруг из-за угла гумна высунулся лысый старикан в черном и уставился на нас, не говоря ни слова. Через минуту-другую в жилом доме открылась дверь. На крыльцо вышла бабенка лет тридцати, стриженная под горшок, в мужской одежде и в черных сапогах. Когда она здоровалась с отцом, я заметил у нее на руке мужские часы с металлическим браслетом. Голос этой бабенки показался мне странным, звучал все время на одной ноте. А старикан по-прежнему таращился из-за угла. Отец спросил, нельзя ли посмотреть на печь, и бабенка повела его к свайному сараю. Он заглянул внутрь. Мы прошлепали через грязный двор, зашли в сарай и начали по частям перетаскивать печь к машине. На втором заходе я заметил в углу сарая пыльный деревянный ящик с синими камнями. Таких камней я никогда не видал. Синие, как синий школьный мел, округлые. Я присел возле них на корточки, протянул руку и хотел было взять один, как вдруг чей-то голос за спиной произнес: «Не трожь». В дверях стоял мужчина. Тоже стриженный под горшок. Лицо худое, глаза впалые, воспаленные. Желтым от табака пальцем он показал на ящик и проскрипел: «Нельзя их трогать». Подошел ко мне, наклонился над ящиком, провел по камню кончиком пальца. Палец посинел. Он поднес его к губам, проскрипел: «Страшный яд!» — вышел за дверь и уковылял прочь.
— А почему вы пешком идете? — спросила девчонка.
— Пришлось из-за паводка покинуть усадьбу. В Хёугер идем, — сказал я.
— Там один человек утонул.
— Чего она говорит? — Мамаша подошла ближе.
— Женщина. Река ее забрала. — Девчонка прижала к себе щенка.
Я спрыгнул с помоста, подобрал узлы и чемодан и быстро зашагал дальше, таща за собой Юнни. Грязь летела во все стороны. Юнни хныкал. Я думал о Сив. Слышал, как мамаша что-то крикнула в дождь, и свернул за поворот. Вряд ли это Сив. Она откуда хошь выберется. Однажды попала в аварию, «фиат» раздолбала, а сама отделалась парочкой царапин. За поворотом я увидел дома. Юнни высвободился из моей хватки и, опершись ладонями на ляжки, пытался перевести дух. Я рванул к домам, а перед глазами у меня стояло ее лицо, каким я видел его, когда она закрывала за мной дверь. Я ей не позвонил. Между тем я добрался до деревянной церквушки с запущенным кладбищем. У ворот стояли две бабенки лет тридцати, разговаривали о чем-то.
— Очень милая была женщина… — донеслось до меня.
Я бегом припустил за угол. На площади перед кафе стояли два пикапа и несколько легковушек, а на газоне возле парковки толпилось десятка два-три людей. Оранжевый автомобильчик с оранжевой мигалкой на крыше остановился прямо на газоне. Из этого автомобиля вылез мужчина с одеялом в руках. Народ расступился. Мост уцелел, но щит с надписью «Осторожно, дети!» на том берегу исчез. Подъездная дорога и деревья по обе ее стороны тоже сгинули. Йёра вышла из берегов, проложила себе новое русло и смыла десяток метров дороги. Мутно-серая вода в реке вскипала белой пеной. У опушки леса и на лужайке пониже ее громоздились кучи выброшенных течением камней. Я поставил чемодан и узлы на землю. Через дорогу шла какая-то женщина с фотоаппаратом. Я спросил, что случилось. Она ответила, что одна из местных жительниц утонула, когда Йёра меняла русло.
Из-за угла выскочила запыхавшаяся мамаша.
— Кто утонул? — спросила она.
— Не знаю, — сказал я.
— Возьми Юнни! — Она побежала дальше.
Я взял Юнни за руку.
— Утонула Эстер Хёуг, — произнес женский голос.
Я обернулся. Это была хозяйка кафе.
Тросет, тяжело ступая, поднялся по лестнице и вошел в кафе. Мамаша, как я видел, пыталась протиснуться внутрь кольца зевак. Один из них оглянулся и что-то сердито буркнул. На дороге затормозила очерёдная машина. Из нее вылез мужчина с докторским саквояжем, направился к толпе. Мамаша сумела-таки протиснуться между двух зевак с зонтиками. Я видел, как она старается удержать отвоеванные позиции, с улыбкой глядя на одного из мужчин. Кольцо расступилось, пропуская врача. Я мельком увидал серый плед и ногу в белой кроссовке, потом — мужчину, который, сидя на корточках, делал Эстер Хёуг искусственное дыхание. На ней был коричневый свитер. Сив я на газоне не видел и пошел к углу кафе поглядеть, на месте ли ее дом. Выше по склону, между мостом и старой лесопилкой, из леса водопадом хлестала река. Она мчалась мимо дома Эстер, но садик и красный домишко уцелели. Я взобрался на придорожную кучу песка, посмотрел на дом Сив — в окнах темно. Слез на дорогу и вместе с Юнни направился к кафе. Хозяйка вышла на крыльцо, накинув на плечи вязаную кофту.
— Вы не видели Сив? — спросил я.
— Уехала она вчера вечером.
— Вчера? Одна уехала?
— Нет, с каким-то мужчиной. Он за ней заехал.
— Кто это был?
— Не знаю. Не присматривалась. Но точно не полицейский.
Жаль, я тогда не стукнул ее новенький японский джип. Что может быть омерзительнее этакой вот грымзы, обосновавшейся в медвежьем углу вроде Хёугера?!
— Ну-ка, отойди! — Она оттолкнула меня в сторону.
Юнни шагнул вперед и наступил ей на ногу. Она взвыла. Я дернул Юнни к себе, извинился:
— Он ведь немой, сами знаете.
Хозяйка что-то проворчала и ушла.
Я глянул на Юнни. Он пожал плечами.
В кафе я подошел к столику, за которым расположился Ларе Колдинг, поздоровался. Ларе крепко пожал мне руку, сказал: ну и дела, ужас что творится. Я кивнул: что верно, то верно, ужас. Он покачал головой: с Эстер-то Хёуг и впрямь жуткая история. Да, кошмар, сказал я. Но не стал говорить, что, насколько мне известно, Эстер Хёуг хороводилась чуть не со всеми здешними мужиками. Трахалась поголовно с каждым. Поселковой шлюхой ее не считали, просто с ней всегда можно было гульнуть. Бабы про это знали, однако ж здоровались с Эстер и разговаривали, будто так и надо. Почему — понятия не имею, ведь она не вызывала ни малейшей симпатии, а все-таки одержала верх над всем здешним населением. Вот и водопроводчик Ларе наверняка тоже ходил с ней в лес. Он не хвастун и не дурак. Но, стоя с ним рядом и слушая, как он убивается из-за Эстер, я подумал, что и ему доводилось по пьяной лавочке угодить к ней в койку. Что и он поступал, как все остальные. Ларе поинтересовался, как обстояло на Мелё, когда мы уезжали. Спросил насчет скотины. Пригладил волосы и повторил: ужас что творится. В зал вошла Бента, его жена.
— Я говорила с Гретой, — сообщила она. — Останетесь со мной. Я на машине.
— Мы можем и подождать, — сказал я.
Они вышли из кафе. За столиком у окна сидели те две бабенки, которых я видел возле кладбища. Обе смотрели на меня. Местные знали про нас с Сив.
Я налил две кружки какао, поставил их перед Юнни и Тросетом. Они сняли насквозь промокшие дождевики и сидели съежившись — точь-в-точь два вконец измученных брата.
— Заночуем здесь, — сказал я.
— А завтра что? — спросил Тросет.
— Переправимся на лодке.
— А после? — не унимался он.
— Что-нибудь придумаю.
Я отошел к стойке, взял себе венскую булочку, откусил и направился назад, к столику. За окном быстро прошагали к насыпи трое мужчин. Я остановился. Пышные кроны берез у церкви склонились от ветра, поднятого вертолетом. Четыре человека торопливо несли носилки, на которых лежала Эстер Хёуг. Одна ее рука свесилась вниз и покачивалась из стороны в сторону. Народ устремился следом. Небо мрачно хмурилось, острые верхушки елей казались совершенно черными, над полями за Йёрой лупил косой дождь.
Стефан занимал проходную комнату. На стенах множество фотографий, его авторские работы. Некоторые сделаны в других частях света. Я подошел к книжному шкафу. Уйма книг. Серьезная литература и видеозаписи семидесятых годов. Комната точь-в-точь как у студента или преподавателя. Но Стефан ни тот ни другой. Черные волосы до плеч, серое, малокровное лицо. Я вытащил одну из книг, взглянул на обложку, прочел вслух название. Поставил на место. Стефан сидел в низком кресле, обтянутом черным плюшем, на носу у него были очки в черной оправе. Я подошел к портьере, отодвинул ее в сторону.
— Там темная комната, — сказал Стефан.
Я отпустил портьеру. Он перебирал пальцами заклепки на ремне.
— Значит, в «Курьере» работаешь?
— Искал вакансию и получил место в спортивном отделе.
— После твоей фотовыставки в Осло…
Он встрепенулся.
— Ну, дела шли не так уж удачно.
— Но все же у тебя была персональная выставка.
— Я капитулировал.
— Из-за рецензий?
— Нет. — Он обиженно отвел глаза.
Я остановился перед одной из фотографий.
— Все-таки я не понимаю. У тебя была студия в Осло и персональная выставка, ты мог ездить по всему миру как фоторепортер. Зарабатывал кучу денег. И вдруг все бросил. Живешь в Хёугере с родителями, работаешь в местной газетенке.
Он молчал. Характер у него мягкий, несамостоятельный, заденешь по больному месту — парень сразу лапки кверху. Стефан подошел к аквариуму, принялся кормить золотых рыбок.
— А где сейчас Лена? — спросил я.
Он отставил банку с кормом, сказал:
— Я жалею о случившемся.
— Она сама тебя выбрала. Всё просто.
— Нет, тут было что-то большее.
— Выбрала она тебя, как яблоко. Ты и пальцем не пошевелил.
Он рассмеялся. Смех очень его красил.
— Так что же сталось с Леной? — спросил я.
Стефан разом посерьезнел.
— Знаю, ты жил в Уллеволе. Сам не пойму, почему я к тебе не заехал, — сказал я.
— Выбрось это из головы.
В дверь постучали. Я встал, взял его за плечо и повел по коридору в гостиную. Ларе, Бента, Юнни и мамаша выстроились шеренгой, в бумажных колпаках, с дудками в руке. Я втолкнул Стефана в комнату. Они затянули деньрожденную песню, а потом расступились. За спиной у них на столе красовался кремовый торт с зажженными свечками.
— Задуй свечки! — скомандовала мать и хлопнула в ладоши. Она обожала дни рождения, хотя ее никогда на них не звали.
Стефан огляделся по сторонам.
— Это мне?
Ларе и Бента посмотрели друг на друга.
— Нынче тебе исполняется тридцать один год, — сказала мамаша.
— У меня нынче день рождения? — Стефан растерялся.
После кофе с тортом и вручения подарков мы со Стефаном вышли на воздух. Смеркалось, свет будто медным колоколом накрывал холмы и всю долину. Мы присели на краю газона. Ниже виднелись уступы с цветочными грядками. Колдинги любили цветы. Каждое лето высаживали возле дома множество роз, петуний, тюльпанов, мимоз и крокусов.
— Жить-то где будете? — спросил Стефан.
— Где поселят. В спортзале или в пансионате.
— А как насчет Хуго? У него ведь большой дом.
— Ты, видать, поглупел.
— Он вроде опять с кем-то судился?
— Да, Хуго любит сутяжничать.
— С кем же он судился на сей раз?
— Перво-наперво с охранником. Собрался в Хёугволл на рождественский бал. И у входа затеял перебранку с охранником. Объявил, что имеет право на скидку, поскольку состоит в Хёугволлском благотворительном обществе. А охранник слышать ничего не хотел. Хуго стоял на своем: давай, мол, скидку! — и не желал выходить из очереди. В результате охранник стукнул его по носу, потекла кровь. Хуго подал в суд и получил компенсацию — три тысячи крон.
— У него, кажись, и трудовой конфликт был?
— Ага, он судился с Ларсом Андерссоном, с «Готовым платьем».
Я рассказал, как Хуго устроился продавцом в магазин готового платья. Через год его уволили, потому что он грубил клиентам и постоянно препирался с хозяином, Ларсом Андерссоном. Сразу после увольнения Хуго подал на Андерссона иск, потребовал восстановить его на работе. Андерссон пытался достичь компромисса, но братец мой ни в какую. Обратился в суд по трудовым спорам, заручился поддержкой властей — и, как только суд вынес решение, на следующий же день явился в магазин. За одну неделю, можно сказать, вся клиентура разбежалась. Если кто и заходил, то поглядеть на Хуго. Ларе Андерссон — мужик обходительный и малость педантичный, наверняка старался по возможности угодить всем покупателям. Не больно-то великая личность, но, по крайней мере, честный, порядочный человек. Всего через месяц-другой после возвращения Хуго на работу Андерссон запил, да так, что уже не мог постоянно, изо дня в день, заниматься магазином. Еще через несколько месяцев «Готовое платье» пошло с молотка, а через год Ларе Андерссон превратился в полную развалину и уже не выходил из дома.
— Ты видел брата после отъезда? — спросил Стефан.
— Два раза. Первый раз — в «Йернии». Я там газонокосилку покупал. Он вошел в магазин, посмотрел на газонокосилку, которая стояла у прилавка, потом уставился на меня, будто на убийцу какого, и утопал за дверь.
Про второй раз я рассказывать не стал. Я тогда сидел у окна в «Твоем кафе», ел яичницу с беконом. Вдруг вижу — он, стоит за окном на тротуаре, спиной ко мне. С черной сумкой из кожзаменителя, купленной, еще когда ему было девятнадцать. Я хорошо помню, как он первый раз собирался на работу: в тот день он встал ни свет ни заря и, когда я спустился на кухню, укладывал в эту сумку пакет с едой, клетчатый термос и яблоко. Словно ходил на работу уже лет тридцать и успел состариться. А было ему девятнадцать. Потом он что-то буркнул, но, когда мать пожелала ему удачи, не ответил и зашагал к мосту. Я сидел у окна, смотрел за реку, на автобусную остановку. Вон он стоит, один-одинешенек, с сумкой в руках, упрямый и растерянный, словно в очереди ждет. И в тот миг, у окна, я почувствовал к нему легкую жалость. Да, иначе не скажешь, именно жалость. Мне было жаль, что он такой, каков есть, и никогда не изменится. Он стоял у окна кафе, спиной ко мне, с сумкой, в старой потертой кожаной куртке, за которую городские юнцы-рокеры наверняка бы отвалили не одну сотню крон, — стоял, как тогда на автобусной остановке: упрямый и растерянный. Смотрел через дорогу, где и смотреть-то вроде бы не на что. Немного погодя он слегка повернул голову, так что я увидел его профиль. Мне не хотелось, чтобы он заметил меня, и я замер без движения, будто это могло сделать меня незримым. И вот тут-то обнаружил, что он шевелит губами. Чуть-чуть, едва приметно, но пока я видел его профиль, губы все время двигались, быстро-быстро. Я прямо-таки обалдел. Мой старший братец, сутяга и крохобор, стоял на улице и разговаривал сам с собой. Достал из кармана носовой платок, развернул, высморкался, потом опять сложил платок и спрятал в карман. Слегка усмехнулся и тотчас же помрачнел. Тогда-то я тихонько отодвинул стул и пошел в уборную. Остановился у автомата с презервативами и сказал: «Черт побери!» Дважды повторил, во весь голос, а после добавил: «Нет, черт побери. Нет и нет!» — и треснул кулаком по автомату. В ту же секунду дверь открылась, на пороге возник начальник отдела культуры. Глянул на меня и выпятился вон. Я вернулся в зал, но остался в глубине. Хуго так и стоял на тротуаре, спиной к окну. Через несколько секунд он потер щеку и зашагал прочь, будто заметил, что я жду, когда он уберется, и что этим ожиданием он напоминает мне все то, о чем я не хочу думать.
— А второй раз?
— Тогда Роберт получил взбучку, — сказал девичий голос.
Стефан вскочил. Я присмотрелся: она стояла за деревьями.
— Ну что ты болтаешь!
Нина подошла ближе.
— Хуго отлупил Роберта.
— Враки. Все было наоборот, — сказал я.
Нина улыбнулась Стефану: дескать, уж я-то знаю.
— Хотя Хуго вообще-то послабее, — добавила она.
Стефан встревоженно посмотрел на меня.
— Пойду прогуляюсь. — Он зашагал вниз по уступчатому откосу, засаженному цветами. Я прямо-таки воочию увидел на этих уступах всех троих — Ларса, Бенту и Стефана — теплым весенним вечером. Они орудуют лопатами, надев перчатки, выпалывают сорняки, сажают в почву семена. Шуршит передник, шелестят кусты: Бента — ей года двадцать три — двадцать четыре, на ногах кроссовки — встает и направляется к грядке с земляникой, а Ларе откладывает лопату и смотрит, как она раздвигает листья и легонько ощупывает пальцами незрелые ягоды. Малыш Стефан сидит неподалеку, глядит на звезды. Чего еще желать? Как узнаешь, что лучше всего?
Я пошел к дому — во всех окнах свет, уставший за день народ разошелся по комнатам.
Мы с Юнни разместились в одной из подвальных комнатушек. Юнни спал на старой Стефановой кровати. Я подошел, поправил ему одеяло. Он громко всхрапнул, притих и засопел снова. С ним всегда так, не может он не сопеть во сне. Я погладил его по волосам и тоже лег.
Немного погодя в дом вернулась и Нина, прошла в ванную.
Потом в коридоре скрипнула дверь. Послышались шаги: она спускалась по лестнице. Я повернулся на бок, лицом к стене. Она в потемках доковыляла до нашей двери, открыла ее и шепотом окликнула:
— Роберт?
Я дышал ровно, спокойно.
— Ты же не спишь, я знаю.
У меня вырвался тяжелый вздох.
— Меня не обманешь, — шепнула она и тихонько подошла к кровати.
Я открыл глаза. Она стояла рядом и улыбалась. Длинные светлые волосы падали на лицо.
— Это всего лишь я. — Она наклонилась ко мне. — Подвинься. — Во взгляде светилось кокетство. Сестры не должны так смотреть на старших братьев. На других парней или мужчин — сколько угодно, но не на родных братьев.
— Кровать слишком узкая, — шепотом буркнул я.
— Не жадничай, — отозвалась она.
— Нехорошо это, для нас обоих.
— А кто знает, что для нас хорошо?
Она опять наклонилась ко мне. Ее волосы упали мне на лицо, защекотали губы, нос, щеку. Но я не пошевелился. Надо было оттолкнуть ее, выставить за дверь. А я замер, приподнявшись на подушке; она молчала, я тоже ничего не говорил, только слышал свое учащенное дыхание, которое пытался унять, чтобы она не услыхала, ведь я слышал и ее учащенное дыхание, она-то не пыталась унять его, просто дышала как дышалось и ждала, чтобы я поступил так же и притянул ее к себе. Я смотрел на ее нежное лицо, на высокие скулы, на большой рот со шрамом на верхней губе.
Она села на кровать, положила руку мне на грудь.
— Я хочу научиться.
— Чему?
— Когда ты меня научишь?
Я оттолкнул ее, шепотом сказал:
— Ступай наверх.
— Нет, покажи мне.
— Нина, пожалуйста!
— Что?
Она наклонилась ко мне, близко-близко, закрыла глаза, вытянула губы для поцелуя. Но не для сестринского, а для такого, какой шестнадцатилетняя девчонка дарит мужчине, в которого влюблена. Я отчаянно прижался к стене. Она откинула одеяло, маленькая рука накрыла мое причинное место. Погладила. Это не я, и она вовсе не Нина, думал я. Она взяла мою руку, положила себе на живот. От прикосновения бархатистая кожа вздрогнула. С детской кровати донесся храп. Я убрал свою руку, но Нина вернула ее на прежнее место и крепко прижала. Юнни сел на кровати. Нина сдвинула мою руку под резинку своих трусиков. Я попробовал вырваться, но она держала крепко.
— Юнни проснулся, — прошептал я.
Полулежа я смотрел на нее и заметил в выражении лица, в уголках губ и в глазах кое-что знакомое, виденное раньше. Нина сильнее потянула мою руку, затащила глубже в трусы. Я словно открыл дверь в комнату, где находится что-то такое, чего, как я знал, мне видеть нельзя, но заглянуть все равно хочется. Вот оно, прямо передо мной. Ее шея, глаза, рот. Она обняла меня одной рукой и поцеловала в шею. На миг я едва не уступил, едва не пошел у нее на поводу. Несколько минут, а что потом?.. Нет! Я вырвался, неловко взмахнув рукой, угодил ей по лицу. Сильно. Она отлетела назад, скатилась на пол и сжалась в комок. Я соскочил с кровати, присел рядом на корточки. Она смотрела на меня. Секунду казалось, будто она получила то, чего хотела и долго ждала. Потом отпихнула меня, бросилась к двери, распахнула ее и выбежала вон.
Юнни во весь рост встал на своей кровати.
— Ну-ну, успокойся, — сказал я.
Он горностаем шмыгнул к двери.
Стоя в желтом свете дворового фонаря, я смотрел на медные трубки, отходившие от стены над дверью. Из одной сочилась вода. Над головой слышались шаги и голоса: Нина разговаривала с мамашей, мамаша — с Бентой Колдинг, Бента Колдинг — с Ларсом Колдингом, а Стефан, наверно, был у себя в комнате, в дальнем конце коридора, тоже прислушивался к шуму и не иначе как думал, что вся эта суматоха из-за него. Я подошел к окну, открыл створки. Весенняя ночь. Ясное исчерна-синее небо уже наливалось бирюзой. Мне вспомнились летние ночи, все те ночи, когда я тихонько шагал из Мелхуса домой, вечно один, без подружки, которая сочла бы романтичным прогуляться в мягком ночном мраке вместе с взрослым и тоже романтичным парнем. Я никогда не водил их на Мелё, ни единого разу.
Приехал за нами старший сын Ролфа Вассхёуга, перевез на лодке через Квенну и высадил на берег пониже фабрики вешалок. Мы прошли на площадь перед фабрикой и стали ждать, когда нас отправят дальше. Мать, Юнни и Нина присоединились к кучке хёугерских обитателей. Мать искоса поглядывала на меня. Синяк у Нины был здоровенный. Губа распухла и треснула. Я хотел попросить прощения, но мамаша поднимала крик, едва я пытался к ней подойти. Два дня назад сама выпихнула дочь из дому, на ночь глядя послала в город, а теперь, вишь, негодует, что я, мол, совсем ума решился и озверел. Именно так она и твердила: ума решился и озверел. Ее не интересовало, что Нина делала у нас в комнате. Всем своим видом — ямочкой на подбородке, прямой спиной, скрещенными на груди руками — она старалась сказать: я знала, давно этого ждала, и вот пожалуйста… Чему быть, того не миновать.
Что бы мне уехать еще тогда, думал я, восемнадцатилетним мальчишкой, той ночью, когда это встало между мною и Хуго. Мать так и не примирилась с его уходом. Почему уехал старший сын, которого она очень любила? Почему не младший, скандалист и выпивоха?.. Я увидел, как на площадь вырулил автобус спортивного общества, и стал ждать, какой фортель мамаша выкинет на сей раз. Когда случалось что-нибудь этакое, она непременно устраивала заварушку. Автобус затормозил рядом с нами, дверца открылась. Водитель, Адамсен, глянул на Тросета, тот стоял впереди всех, с фибровым чемоданчиком в руке.
— Ты и чемоданчик собрал, Гуннар?
— Без дома я остался, — вздохнул Тросет.
Кое-кто из хёугерских засмеялся.
Я занял последнее свободное место, в самом первом ряду.
Адамсен запустил мотор и выехал с площади.
— «Курьер» видел? — спросил он.
— Нет, — сказал я.
— Там фотка одной из собак Терье Трёгстада, прямо на первой странице. И знаешь, под каким заголовком? «Вопиющий случай жестокого издевательства над животными». А внизу: «Английский сеттер удавлен фортепианной струной».
— Почему ты говоришь об этом мне?
— Почему? — Адамсен обернулся ко мне и фыркнул. — Так ведь там и Терье заснят, со скобкой на челюсти после ваших с ним плясок в пивной. — Он громко заржал, прибавил газу и замурлыкал синатровский «Нью-Йорк, Нью-Йорк». — Что теперь будешь делать, а?
— Придумаю что-нибудь.
Адамсен опять затянул «Нью-Йорк».
— Хочешь, еще кое-что расскажу?
— Нет, черт побери, не хочу, — отрезал я.
Помурлыкав минуту-другую, Адамсен снова обратился ко мне:
— Я слыхал, инструменты и усилитель из фургона Терье вчера вечером отыскались тут же в долине, подальше к северу, на сеновале. Знаешь, чей сеновал-то?
— Иорданского короля!
— Шурина Трёгстадова. Мужик твердит, что вообще не пользуется этим сеновалом и понятия не имеет, кто поменял старый висячий замок на новый и каким образом все это добро там оказалось.
— Врешь!
— Так в народе говорят. Терье-то, жертва Йёрстадовского норова, сидит со скобкой на челюсти и словечка толком сказать не может. А полиция наверняка не знает, что делать. — Адамсен опять осклабился и завел свой «Нью-Йорк».
Я вдруг обнаружил, что мать пересела на место позади меня и слышала наш разговор.
— Как ты мог сделать такое? — тихо сказала она.
— Хочешь что-то мне сказать, так выкладывай, — тоже тихо отозвался я.
— Вечером я звонила Хуго.
— На Нурдре-гате мы не поедем.
Адамсен замурлыкал «My Way».
— Я сказала, что нам нужно пристанище, и спросила, нельзя ли пожить у них. Не только Нине, Юнни, Гуннару и мне. Я сказала, что ты тоже будешь с нами и хочешь уладить ваши разногласия.
— Разногласия? Хорошенькое словечко!
— «What is a man…» — напевал Адамсен.
— Я туда не поеду. Ты прекрасно это знаешь, — сказал я, хлопнув по стеклу.
Мать придвинулась ближе.
— Ты поедешь с нами, к их дому. Вежливо поздороваешься с Бетти и с Хуго и будешь вести себя прилично. Никаких ссор, никаких подковырок, никакой ругани. Есть вещи, которые нельзя называть вслух. Их надо обходить молчанием, ни под каким видом не поминать. Мы с этим справимся. Ты должен меня послушать. Понял? — шепнула она, брызнув слюной мне в ухо.
Подъездную дорожку он заасфальтировал. В гараже под потолком висели велосипеды, вдоль стен стояли покрышки и лыжи, в одном углу — верстак с электроинструментом, отвертки, паяльники, молотки, провода, алюминиевые ящички, вольтметры и прочие нужные вещи, которыми человек успевает обзавестись за семь лет. Интересно, он до сих пор хранит старые гвозди в консервных банках? И по-прежнему записывает, какие у местных торговцев цены на подержанные автомобили, чтобы всегда знать, у кого дешевле? Мы ждали, когда мать откроет железные ворота и войдет. Она подергала ворота. И внезапно они с тихим гудением скользнули в сторону. Мать уставилась на ворота, огляделась вокруг, словно ища того, кто их открыл. Робко тронула железную створку. Опять послышалось гудение, и она отдернула руку. Обернулась к нам и с уважением произнесла:
— Он изобрел открыватель ворот. Старшенький-то мой.
В конце концов она решилась, вошла во двор и направилась к дому. Бетти обняла ее, мамаша что-то сказала и всхлипнула, потом Бетти тоже всхлипнула и что-то сказала, обе смахнули слезы и улыбнулись, потом Бетти обняла Юнни, хотела обнять и Нину, но та увернулась.
— Она перед самым отъездом упала с лестницы, — объяснила мамаша.
Бетти покачала головой.
— Неужто этак торопиться пришлось?
— Ой, не говори, все как снег на голову свалилось, — тихо сказала мамаша.
Бетти взглянула на меня. Иногда мы ненароком сталкивались в городе. Разговаривали, но о Хуго упоминали редко. Бетти чуть старше тридцати, крашеная блондинка с длинными волосами, загорелая, стройная, красивая, но стоило ей открыть рот — и все насмарку. Голос у нее был хриплый — мне почему-то сразу вспоминались горластые эстрадники шестидесятых, которые на выступлениях орали до хрипоты. Так вот Бетти сипела еще почище.
— А где Хуго? — спросила мать, заглядывая в переднюю.
— Его на забой вызвали, через пару часов вернется, — ответила Бетти.
В передней висел плакат с надписью ЗАГАДОЧНАЯ ВЕНЕЦИЯ. Изображал он религиозную процессию — судя по статуе Девы Марии, которую несли во главе шествия, это был праздник Успения Богоматери. Мы все замерли как вкопанные и уставились на плакат. Я понять не мог, зачем он тут. Насколько мне известно, ни Бетти, ни Хуго в Италии не бывали да и религиозностью не отличались. Мы пошли дальше. Дом был темный и пустоватый. Походил на армейскую казарму, и тишина в нем царила неприятная, как в погребальной часовне. Запах и тот напомнил мне склепы в мелхусской церкви, куда я пробрался однажды, давным-давно, когда готовился к конфирмации. Специфический сухой запах цемента, камня и пыли. А заметив у двери в гостиную, на столике с кружевной салфеткой, серый телефон образца семидесятых годов, я подумал, что когда-то и в Йёрстаде была такая же атмосфера, запах и вид, как тут. После ухода Хуго все это исчезло. Словно двери и окна сразу распахнули, одеяла и перины перетряхнули и проветрили, полы дочиста отмыли. Я подошел к окну. Маленький ухоженный садик упирался в крутой склон, поросший лиственными деревьями и поднимавшийся к двору Сонеровской школы для детей и подростков. Там, прислонясь к ограде, стояла кучка ребят. Они ели свои школьные завтраки и пили молоко. Один длинноволосый мальчишка смял обертку от бутербродов и молочный пакет и швырнул вниз, прямиком в садик Хуго и Бетти. Бетти говорила, что они всегда так делают. Изо дня в день, когда в школе кончались уроки, Хуго шел в сад, собирал мусор и сжигал в печке за гаражом. Я спрашивал у Бетти, жаловались ли они школьному начальству. Ведь больше ничего и не требовалось. Но они не хотели выступать в роли занудных жалобщиков, так она сказала.
Я взял чемодан и поднялся с Бетти наверх. Следом топал Тросет. Никто, кроме него, делить со мной жилье не пожелал. Бетти открыла дверь в гостевую комнату. На стене висел диплом, полученный Хуго за победу в стрелковых соревнованиях. На подоконнике — несколько небольших кубков. У каждой стены — по раздвижному дивану. Между ними торшер под светло-желтым креповым абажуром.
Я сел на один из диванов.
Тросет плюхнулся на другой, попробовал пружины. Бетти так и стояла на пороге.
— По-твоему, это правильно? — обратилась она ко мне.
— Почему ты спрашиваешь? — ответил я вопросом на вопрос.
— Мое мнение тебе известно.
Бетти считала, что нам с Хуго встречаться нельзя, темпераменты у нас совершенно несовместимые, и на практике это создает серьезную проблему, а что мы братья, никакого значения не имеет. Так уж оно вышло, говорила она. Я попробовал урезонить ее.
— Потолкуем, когда все утихнет, — сказала она и закрыла дверь. Вот уж не знал, что мы с ней не в ладах.
Тросет все еще испытывал диванные пружины.
— Ты тоже считаешь меня свиньей? — спросил я.
Он замер.
— Тебя? Нет, что ты, — сказал он и опять начал качаться.
Интересно, подумал я, сколько же раз за последние годы он уезжал с Мелё. Несколько раз такое точно случалось, но нечасто, все поездки по пальцам одной руки перечтешь. Он скинул куртку, встал, открыл шкаф, повесил куртку на плечики и определил в шкаф. Потом расстегнул верхнюю пуговку на рубашке, вернулся к дивану, сел, снял носки. Положил их рядом на диван и уставился на свои большие бледные ноги. На пятках виднелись водяные мозоли. Он поднял руку, покрутил ею, поворачивая так и этак. Потом наклонился вперед, закрыл ладонями лицо. Сперва я решил, что он просто выдохся. Но потом услышал. Он плакал. Я встал, тронул его за плечи, отдернул руку. Он так и сидел, наклонясь вперед, закрыв лицо ладонями, не шевелясь и не издавая ни звука. Подавленный, напуганный. Мы были семьей — Юнни, мать, Нина и я. А Тросет, впервые за много лет покинувший свой дом, был один как перст. Я сел на диван.
— Я ничего не сделал, — невнятно донеслось до меня.
— Почему ты все время это повторяешь?
Он отнял руки от лица. И я вдруг понял, что это не пустые слова. Тросет что-то такое сделал и мучился угрызениями совести. Что именно — я понятия не имел. Он прошел в ванную, отвернул кран. Некоторое время я слушал журчание воды. Потом решил поглядеть, что там. Склонившись над раковиной, он отчаянно тер полотенцем физиономию. Впору с ума сойти. Не то кожу с лица норовит содрать, не то само лицо. Я вернулся к дивану, открыл чемодан, достал сухую одежду. Тросету позарез нужно на кого-нибудь опереться, нужна вроде как собака-поводырь, которая будет его вести. Сам я на эту роль не претендовал. Тросет вошел в комнату, морда у него была багрово-красная.
— Ну, как ты? — спросил я.
Он сел на диван.
— Редко мне бывало так хорошо, — пробормотал он, открыл мокрый чемоданчик, вытащил три пары носков. Все три насквозь мокрые. Одну пару он надел, спустил ноги на пол. — Хотя кой-чего все же недостает.
Лежа на диване, я услыхал, как грузовичок подъехал к гаражу и остановился. Скрипнул рычаг ручного тормоза, мотор умолк. Это был он. Хуго. Мой старший брат. Молчун с массивным подбородком, серыми глазами и квадратной фигурой. Я вздрогнул, когда он захлопнул за собой дверцу кабины. Тросет тоже проснулся. Я отодвинул занавеску, выглянул наружу. Хуго, стоя на пороге гаража, вытирал ветошью руки. Потом нагнулся и взял прислоненное к скамейке ружье. Старое ружье «Краг-Йёргенсен». Он всегда возил его с собой, видно, и теперь не отказался от этой привычки. Я наведался в туалет, потом открыл дверь в коридор, вышел на лестницу. Хуго, топая сапогами, шагал по коридору первого этажа. Он и в Йёрстаде никогда не разувался, даже вернувшись со скотного двора. Бывало, натащит грязищи, а мать подтирает. Я сел на верхнюю ступеньку, посмотрел вниз. Он стоял возле вешалки, снял свою коричневую кожанку, повесил на крюк. Под курткой оказался бежевый, запятнанный кровью пуловер. Вообще-то ему полагалось надевать халат, но он считал, что лучше так. Хуго отошел к зеркалу, чуток запрокинул голову назад, разглядывая свои ноздри. Выдернул один волосок, потом другой. Хмыкнул, еще больше запрокинул голову, придирчиво изучая нутро носа. Приблизил лицо к зеркалу, оттопырил верхнюю губу, осмотрел верхние зубы. Между ними виднелись темные полоски от крученого табака. Он поковырял ногтем в зубах, перестал гримасничать, пригладил губу большими пальцами, выпрямился и сквозь зубы втянул воздух. Фыркнул еще раз, подхватил ружье и утопал в подвал. Как все это знакомо. Манера входить, торчать перед зеркалом. Я вернулся в комнату. Тросет сидел в уборной. Крепкий мужик, судя по запаху. Все-таки что я буду говорить, а? Скандалить я не собирался. В первый раз тут, на Нурдре-гате, надо держать себя в руках. Без хамства. Без намеков и напоминаний о том, кто он есть и что сделал, а чего не делал. Нет, нужно взять его за руку, посмотреть в глаза и сказать: «Давай все забудем и начнем сначала. Мы ж братья как-никак». На слух вроде зачина предвыборной речи, и шансы на выполнимость примерно такие же, как у предвыборных обещаний.
Тросет вышел из ванной.
— Чувствуешь себя хреново? — спросил я.
— Угу, есть маленько, — просипел он.
— Так приляг.
Он повалился на диван.
— Я скажу Бетти, чтоб смерила тебе температуру и напоила чем-нибудь горячим.
Тросет лег на спину, закрыл глаза.
Я обтер руки о штаны. Из гостиной доносились голоса матери и Нины. Я спустился вниз. Хуго в гостиной не было. Мамаша кивком показала в сад. Стоя под деревьями, он орудовал лопатой. Потом утоптал землю, вскинул лопату на плечо и зашагал к дому, а там, прислонив ее к стене, раздвинул занавеску между гостиной и верандой. Он по-прежнему был в том пуловере.
— Прошлый год лемминги замучили, а нынче от лисиц спасу нет, — сказал Хуго и тут увидел меня. Он похудел и оттого словно бы раздался в плечах, спортсмен да и только. Отпустив занавеску, он подошел вплотную ко мне, взгляд горел злобой. — Ты в моем доме.
Я пожал плечами.
— У меня в доме кулаки в ход не пускают, ясно? — тихо проговорил он, пошел к двери и уже с порога бросил остальным: — Через несколько минут будем обедать. — Хуго затопал вверх по лестнице.
— Все в порядке, все хорошо, — сказала мамаша тоном директора психушки, беседующего с пациентами.
Хуго опять спустился в гостиную, на сей раз без сапог, в толстых носках серой шерсти. Уселся во главе стола, явно на свое обычное место. Мать послала ему улыбку.
— Что у нас нынче? — спросил Хуго, расстилая на коленях салфетку.
— Рыбная запеканка, — ответила Бетти.
— Так-так, стало быть, запеканка. — Он наклонился к Юнни. Слабая тень улыбки тронула уголки губ. — Ну, как делишки-то? Трудновато тебе пришлось, могу себе представить!
Юнни издал радостный обезьяний визг. Он любил Хуго.
— Ничего, ты справишься. Вон каким молодцом стал. — Хуго похлопал его по плечу.
Юнни смущенно смотрел на стол. С первого дня, как только родился, он был любимчиком Хуго. Единственным, с кем Хуго ласково говорил, хлопал по плечу.
Хуго повернул голову, посмотрел на Нину.
— А как твои дела, Нина?
Она глаз не подняла от стола.
— Неплохо.
— Нуждаешься в чем-нибудь?
Нина взглянула на него.
— Нет, — ответила она и опять опустила глаза.
Он послал ей улыбку.
— Ладно, поешь и отдохни хорошенько.
Я глянул на Нину. Она смотрела на меня. Вроде как с испугом.
— Жуткое дело, лисья-то напасть, — сказал я Бетти.
Юнни сызнова визгнул по-обезьяньи и зажал ладонью рот.
— Чего это он сказал? — спросил Хуго у Бетти.
— А ты хорошо выглядишь, Хуго, — поспешно встряла мамаша.
— Надо мной насмехается?
— Насмехаюсь? Это над кем же? — возмутился я.
Хуго бросил на меня злой взгляд. Взял вилку, начал ковыряться в запеканке.
Я потянулся за картошкой. Мамаша что-то говорила Нине, Бетти расспрашивала Хуго, что стряслось в горах, Хуго отвечал, что последняя ездка оказалась вообще пустым номером, потому как теленок сдох на заборе, можно было спокойно поворачивать восвояси, что он и сделал. Я накладывал на тарелки запеканку, передавал сдобренное петрушкой масло, пробовал отварную морковь и горох. Самая обыкновенная норвежская еда, но я не припомню, когда последний раз ел обыкновенную рыбную запеканку, картошку и овощи с таким вот удовольствием. Я смотрел на Бетти, и она казалась мне еще красивее и деликатнее прежнего. Женщина, которая так вкусно готовит, никак не может быть ведьмой.
— Полный улет, — сказал я Бетти.
— Ну-ну. Мы говорим о рыбной запеканке, — заметил Хуго.
— Ага, как раз поэтому.
— Что «поэтому»?
— Как раз поэтому. Потому что речь о запеканке, — сказал я.
Он перевел взгляд на тарелку и стал есть дальше. До конца обеда никто не проронил больше ни слова. Хуго громко рыгнул и потянулся за зубочисткой. Облокотился на стол, ковыряя в зубах. А взглядом буравил Нину. Немного погодя он положил зубочистку, взял новую.
— Как там насчет страховки? — спросил он у матери.
Мамаша поставила стакан с соком на стол.
— Насчет страховки?
— С ней все в порядке? Или нет?
— А ты как думаешь? — сказала она, глядя на меня.
— Полис у вас с собой? — спросил Хуго.
— Хочешь прямо сейчас посмотреть?
— А что, это мысль! — одобрил Хуго.
Мамаша допила сок, поставила стакан, но из рук не выпустила.
— Мы, никак, оставили его там? — пробормотала она.
Хуго бросил зубочистку в пепельницу.
— Значит, полис вы забыли, — подытожил он.
— Никакого полиса вообще нет, — сказал я. Мамаша икнула. Хуго вооружился очередной зубочисткой, поковырял нёбо.
— Ты хочешь сказать, что Йёрстад не застрахован?
— Взносы по страховке не платили много лет. Мамаша потянулась за соком. Хуго взял кувшин, до краев наполнил ее стакан, поставил кувшин на место. Потом отправил зубочистку в пепельницу.
— Йёрстад под водой, а у тебя нет страховки от стихийных бедствий?
— Ты же слышал, — сказал я. — Когда вода спадет, мы ни эре от страховой компании не получим. Придется искать другой способ возместить убытки.
— Кое-что мы от государства наверняка получим, — пискнула мамаша.
— Это еще неизвестно, — возразил я. — После паводка восемьдесят девятого года одна семья так и живет в вагончике на Киркенере. Никакой гарантии нету.
Хуго откинулся на спинку стула.
— Н-да, вообще-то я ничуть не удивлен. Все в мире идет своим чередом, и у моих родичей тоже. Плохо дело, — сказал он и уныло посмотрел на Бетти.
— Хуго, — тихо обронила она.
Он кивнул, тем давним, всеведущим кивком, будто собрал в голове все знания об этом большом, прогнившем мире, потом изрек:
— Вообще-то лучшего вы и не заслуживаете.
— Хуго, прошу тебя! — прошептала Бетти.
Хуго вытянул трубочкой бескровные губы и уставился на дорогу, где как раз проходили мимо умственно отсталые подростки-монголоиды под надзором руководителя.
— Годами нос задирали, знаться с нами не хотели. За километр обходили. А как пришла беда, мигом позабыли про свою фанаберию. Тут и злодей Хуго пригодится. Манатки на плечо и давай Бог ноги — приюти, Хуго, будь добр!
— Так ведь ты сам не желал нас видеть! — вставила мамаша.
— Одного из вас. Только одного, — сказал он, глядя на нее.
— Говори прямо, что имеешь в виду меня! — вспылил я.
— Я вот, между прочим, сижу и кой о чем думаю. — Он замолчал. Такая у него манера. Начнет что-нибудь говорить и вдруг замолчит, ни слова больше не скажет, пока кто-нибудь не задаст вопрос. Тогда только он продолжит прерванный монолог, будто и не слыхал вопроса.
— Как жить в одном доме с человеком, который бьет родную сестру? — изрек Хуго.
Нина выскочила из-за стола. Хотела что-то сказать, да так и не сказала. Выбежала из комнаты. В коридоре хлопнула дверь уборной.
Хуго сверлил взглядом мои руки.
— Поздравляю! — Глаза у него потемнели.
Мамаша отодвинулась от стола, встала.
— Может, кончите препираться? Я хочу кое-что сказать.
Судя по звукам, доносившимся из коридора, Нину рвало. Мамаша покосилась на дверь.
— Пожалуйста, не надо речей, — попросил я.
— Ты можешь помолчать? — вскинулась она.
Я вздрогнул. Этак вскидываться вообще-то не в ее привычках. С торжественным и беспокойным видом она огляделась, потом сказала:
— Ну почему всегда так получается? Почему никто здесь ничего поделать не может? Почему у нас в семье вечные распри?
— Вон она, причина, на том конце стола, — ввернул я.
Хуго начал вставать со стула.
— Сядь! — сказала мамаша. Хуго сел. — У нас два пути. Один мы давно испробовали и знаем, куда он ведет. Но есть и другой путь, который ведет к восстановлению усадьбы, семьи и доброго имени Йёрстадов.
Я не поднимал глаз от стола, мне было неловко.
— Все наверняка утрясется, — сказал я.
— Не перебивай, пусть говорит, — прицыкнул Хуго, задрав подбородок.
— Спасибо, — поблагодарила мамаша. — Я хочу покончить с этой враждой. Хочу, чтоб мы были вместе и, как только неприятности останутся позади, взялись за работу, дружно, засучив рукава. Мы можем сделать очень много. Отстроим скотный двор побольше, и новый сеновал, и новый дом. Скотины прикупим.
— А деньги-то откуда возьмутся? — вставил я.
— Я полагаю, вам известно про мой счет в сберкассе, — сказал Хуго. Быстро так сказал — наверняка заранее все спланировал. Потом скрестил руки на груди и легонько кивнул, очень довольный собой.
Мамаша оперлась на спинку стула и пробормотала:
— Да, ты что-то говорил.
— А почему ты завел об этом речь именно сейчас? — поинтересовался я.
Мамаша испуганно покосилась на меня.
— Один из нас должен кое-что отдать, иначе ничего не получится, — сказала она и посмотрела на меня так, словно уже просила прощения.
Я откинулся на спинку стула, сцепив руки на затылке, а мамаша добавила:
— Я решила перевести усадьбу на Хуго.
— Ты сбрендила. Так дело не пойдет. — Я покачался на стуле.
— Усадьба принадлежит матери, — заметил Хуго, беря новую зубочистку.
— Управляю Йёрстадом я. И буду управлять. Никто не помешает мне вести хозяйство в собственной усадьбе, — сказал я, продолжая качаться.
Мамаша помотала головой.
— Хуго согласен вступить во владение. Ты ловко управляешься со скотиной, но к финансовым делам у тебя таланта нету. Того гляди, доведешь хозяйство до ручки. Я уверена, так будет куда лучше.
И это говорила женщина, которая годами копила в ящике напоминания страховой компании, впадала в истерику всякий раз, как предстояло заполнять налоговую декларацию, а земельный участок на Заднике сдала в аренду буквально за гроши. Я воочию видел перед собою йёрстадский дом, видел, как он понемногу темнел и оголялся, как по стенам разбегались трещины, шторы выцветали, мебель старела, и отдает она усадьбу не ради выгоды, не затем, чтобы та стала прибыльной, а затем, чтобы превратилась в идеальное хозяйство по версии Хуго.
— Я тут прикинул, куда бы тебя устроить, — сказал Хуго. — Можешь поработать подсобником на трейлерах. Рояли будешь возить. Осло — Амстердам и обратно. И жилье тоже полагается, в Осло.
— Как раз для тебя, ты же на месте усидеть не способен, — вставила мамаша.
— Неужели ты думаешь, я позволю вам это сделать? Вот так просто позволю сломать все, что строил долгие годы? А кстати, — я обернулся, глянул на мать, — почему я ничего про это не слышал? Что за шахеры-махеры такие у меня за спиной? Пороху не хватило прямо-то сказать, дождались, пока все под воду ушло?
— А нам что, твое разрешение нужно, чтобы поговорить? — Хуго грохнул по столу кулаком.
— Фермой я управляю! — крикнул я и смахнул со стола все, что стояло передо мной: тарелки, приборы, салатники, стаканы полетели на пол. Бетти всхлипнула, Хуго вскочил и замер, широко расставив ноги, готовый ко всему.
— Ты в этом никогда не разбирался, — объявил он.
Бетти принялась собирать черепки.
— Брось! — сказал я.
Она подняла голову. Я повторил: дескать, перестань.
— Где уж тебе заметить, что все кончено, — добавил Хуго.
Я стоял, глядя на размазанную по полу рыбную запеканку.
— Никто меня из Йёрстада не вышвырнет! — Круто повернувшись, я вышел вон из гостиной. Мимоходом в коридоре сбросил со стены большое зеркало. Зазвенело стекло. Последнее, что я услышал, был голос мамаши, она кричала, что я должен вернуться, ведь все можно решить, надо только выслушать ее до конца.
Я пересек автостоянку у Кредитной кассы, остановился, глянул в сторону паба. Квадратное здание вокзала со всех сторон окружала вода. Автобусов нет, большая площадка для такси пуста. Один из шоферов на пару с охранником греб в пластиковом ялике к вокзальной парковке. Сейчас там стояли военные машины. Солдаты скидывали с зеленого грузовика мешки с песком. Они начали обносить дамбой участок перед пабом, который выглядел сиротливым островком среди воды. К перилам крыльца был привязан деревянный челнок, а в самом пабе сидели Коре и остальные мужики, пили пиво. От других дней нынешний отличался единственно тем, что в пивную Мортен доставил их на лодке. Я крикнул, помахал рукой. Мортен вышел на крыльцо, отвязал челнок, сел на весла и направился ко мне. Я шагнул в челнок, оттолкнул его от берега, уселся. Мортен налег на весла.
— У Хуго устроились? — спросил он.
— Я — нет.
— А как с Йёрстадом?
— Завтра съезжу глянуть.
— Пониже Вассхёуга оползень сошел.
— Черт! Где бы мне перекантоваться?
— У меня нельзя, — сказал Мортен.
— Да у тебя ж полно места.
— Родня в гости понаехала. На потеху, вишь, посмотреть охота.
— На потеху посмотреть? Нашли развлечение! Они, часом, не из Трённелага? Тамошний-то народ ничем не проймешь.
— Угадал, оттуда. — Мортен подвел челнок к крыльцу.
Я встал, подобрал шкот, зачалил лодку и вошел в паб. Настроение там было вялое. Коре и Алф с Эудуном, сидя за столом для завсегдатаев, накачивались пивом, какой-то из эневаргинцев, явно под кайфом, сражался с одноруким бандитом, на одном столике виднелся графин с красным вином, а рядом пепельница, в которой, пуская к потолку голубые струйки дыма, лежала непогашенная сигарета. Всё как обычно, подумал я и прошел к стойке. К рекламе «будвейзера» подвели электричество — она ярко мигала на стене. Я сел. «Будвейзер». «Будвейзер». «Будвейзер». Мортен нацедил кружечку, я повернулся к нему и отхлебнул глоток. Думал я о Хуго. Этот гад небось решил сдать в наем, а то и продать дом на Нурдре-гате — вот тебе и нужная сумма. Пыжится как индюк, корчит из себя солидного, щедрого мужика, а ведь сроду таким не был. Нашел, наконец, применение для своих по грошику скопленных деньжонок, которые наверняка каждый Божий день пересчитывает, сидя за письменным столом. Хуго любил потолковать о деньгах. С тех пор как ему сравнялось восемнадцать и он сдал на водительские права, он старался создать впечатление, будто знает толк в финансах. Вот таков был Хуго в двух словах. Человек, якобы знающий толк в денежных делах. Сбережения, акции, пенсионные фонды, проценты — во всем, что выползало и вытекало из финансовых вопросов, он мнил себя экспертом. Голосовал он за партию Хёйре, а вообще симпатизировал крайне правым и с жаром разглагольствовал о том, что стране нужен политик, который сумеет заткнуть пасть пустозвонам из Рабочей партии. Человек смелых решений. И все отлично понимали, кого он имел в виду. Впрочем, поддерживать этого политика целиком и полностью Хуго остерегался. Кой-какие его стороны, не связанные с экономической политикой, не вызывали у Хуго одобрения. Я как-то раз слыхал, мужик один рассказывал про свой разговор с Хуго: брат мой аккурат завел речь про этого политика и все сетовал, что его партия не лишена позорных пятен. Вот так он рассуждал. Он был просто умеренный норвежец, разбиравшийся в финансах, хотя деньжат у него от этого не прибывало, и поддерживал он политика, который с жаром толковал о праве маленького человека поступать как ему угодно, без помех со стороны государства, — толковал, прекрасно зная, что умеренные вроде Хуго, окажись он у власти, так и будут, как раньше, заниматься болтовней. Довольные тем, что денег у них в банке чуток прибавится. Конечно, хорошо рассуждать о свободе индивида, пока тебе не от чего освобождаться. Что бы Хуго стал делать, если б в один прекрасный день ему сказали, что он обладает «индивидуальной свободой»? Да если б он смекнул, что вдруг может делать что угодно, он бы, выпучив глаза, бросился наутек и спрятался в лесу.
На часах уже почти семь.
Передо мной выстроилась целая батарея пол-литровых кружек, но я был ни в одном глазу. В пабе почти никого не осталось. Мортен читал, сидя за стойкой. А не спросить ли мне совета?
— Мортен!
— Да? — Он оторвался от книги.
Наши взгляды встретились.
— Нет, ничего.
Я пошел в уборную и стал перед унитазом, глядя на дырку в стене за бачком, которую так и не собрались заделать. Надо взять себя в руки, сосредоточиться.
Когда я вернулся в зал, у стойки стояла Сив. Мортен подвинул ей стакан джина с тоником. Мы с ней много джина с тоником выпили. Обычно после нескольких стаканов она становилась дерзкой на язык. Вот оно, мое счастье, — дерзкие на язык женщины, пьющие джин. Сив прикупила новые шмотки. Вроде как похудела и выглядела вправду классно. Почему-то меня кольнула обида: ведь прошло всего-навсего два дня с тех пор, как я заходил к ней домой. Пила она жадно, нервозно. Я сел на табурет у стойки.
— Почему ты уехала в город?
— Надо было кое-что уладить, — ответила она.
— Кто за тобой заезжал?
— Один человек. — Она холодно посмотрела на меня.
Я вертел пальцами пивную кружку.
— Кто это был?
— Тот, на кого я могу положиться.
— Прекрасно. И где ты живешь?
— Как раньше, у Евы. — Сив подняла стакан, отпила глоток.
— Вчера я был в Хёугере.
— Вот как? — равнодушно обронила она.
— Эстер Хёуг утонула в Йёре.
— Я слыхала.
— Но твой дом цел.
Она закурила, глядя на рекламу «будвейзера».
— А Йёрстад как?
— Затоплен Йёрстад.
— Это плохо, — сказала Сив и глубоко затянулась.
— Что с тобой? Я тебя обидел?
Она смотрела в окно. Обычно я целовал ее, обнимал. Делал то, что мужчина делает с женщиной. То, что, казалось бы, не имеет значения, взгляды, жесты, прикосновения — и вот теперь всему конец. А я не хотел конца.
Я глянул на свои руки. Сплошные ссадины да мозоли. Руки работяги. Я накрыл ладонью руку Сив, погладил.
— Ева на работе?
Она попыталась высвободить руку, но не успела, я наклонился и поцеловал ее. Погладил по волосам и кое-что шепнул на ухо.
— Или как? — тихонько выдохнул я, целуя ее в шею.
Она оттолкнула меня, но я обхватил ее за талию. И правда, тонкая какая. Я держал ее крепко, не грубо, но крепко.
— У тебя дивная талия…
— Глупости!
Я поднял ее с табурета, прижал к себе, поцеловал. Так бывало уже не раз, но опять подействовало, вот что клёво-то, все видят, что ты замыслил, и тем не менее результат налицо, главное — создать впечатление, что ты именно этого и хотел, а я действительно хотел.
Сив отперла дверь большого белого коттеджа. В передней царила тишина. Мы поднялись по лестнице, прошли в спальню. Она задернула шторы. Я нервничал, точно все это было впервые. Расстегнул на ней платье, вдохнул запах спины и подмышек, скользнул взглядом по ее лицу, по зеленым глазам, по тонким губам. Сдернул с нее платье. Она пыталась рукой удерживать меня на расстоянии, но внезапно прекратила сопротивление.
Я положил ее на постель. Вошел в нее.
Она напряглась как струна и головой стукнулась о спинку кровати.
От моего натиска она еще раз ударилась о спинку, я знал, что, кроме нас, здесь никого нет и не будет, потом мысли исчезли, а я почувствовал, что хочу только одного: проникнуть в нее как можно глубже, заполнить ее всю, каждую клеточку ее тела.
За окнами смеркалось. Я наклонил голову и в неверном свете увидел перед собой ее круглую белую попку. Нагнулся, куснул ее спину, снова вошел в нее. А в комнату заползала темнота, и мы каким-то образом оказались на полу. Я лежал на спине, а она, обхватив меня бедрами, терлась причинным местом о мое лицо. Мне было нечем дышать, но это не имело значения, зачем дышать-то? Она крепко сжимала мои виски, давила, грудь у меня готова была разорваться, в голове туман, надо высвободиться, но тут она вся задрожала, откинулась назад, и вдруг из нее брызнула струя, прямо мне в лицо. Она застонала, соскользнула на пол. Струя залила мне глаза, нос, рот. Я сглотнул. Не запаниковал. Не разозлился. Чудно . Такого со мной никогда не случалось, а теперь вот случилось и было так странно, что и слов никаких не подберешь.
Я сел.
— Я хочу, чтобы ты ушел, — сказала она.
— Но ведь все было хорошо.
— Можешь сделать, как я прошу?
— Мне понравилось. Иди сюда.
— Ты что, ничего не понимаешь? — крикнула она.
Я прошел в ванную, умылся, оделся.
— Я получила мамин дом.
— Но у тебя же есть дом.
— Это между Осло и Моссом, у фьорда. Перееду туда, и как можно скорее.
— Станешь жить одна между Осло и Моссом?
— Смотря как все обернется. — Она посмотрела на меня.
Я глядел в окно, на деревья, тонущие в летнем сумраке, на их мягкие, душистые тени. Пахло черемухой. В эту пору года нет запаха лучше.
— Ты слышишь? Завтра вечером я уезжаю. — Она закуталась в простыню, словно затем, чтобы я не видел ни пятнышка ее наготы.
— С кем? — спросил я.
Она не ответила.
— Кто поведет машину?
Похоже, она опять того гляди заплачет. Я не стал расспрашивать дальше. Невыносимо думать, что с ней будет другой. Мне хотелось знать, кто он, но ответа я не получу.
— Подожди денек. Я должен кое-что сделать.
— Почему тебе всегда не хватает одного дня?
Я посмотрел вдаль. На отдаленные вершины гор, белые, как масло. Потом прошагал к двери, взялся за ручку. Я не мог ей сказать. Не мог, и всё тут.
Я ввалился в коридор, налетел на стену, попытался снять куртку, но толком не сумел и двинул дальше, врубился в стену, где раньше висело зеркало, пошатываясь, остановился в дверях комнаты. Поднял руку, наугад шагнул в пространство и схватился за косяк.
Бетти была одна.
— Говорить не могу, слишком пьян.
— Думаешь, я не видала пьяных мужиков? — сказала она.
Я кое-как добрался до кресла, рухнул на сиденье и, едва ворочая языком, вякнул:
— Знаешь, что я надумал сделать?
— Могу себе представить, — спокойно отозвалась она.
— Крик-то не станешь подымать, не станешь его будить?
Она покачала головой.
— Значит, не возражаешь, чтоб я поколотил твоего мужика?
Волосы у Бетти были собраны на макушке хвостом, а теперь она их распустила. На столе лежали книга и коробка конфет. Я взял одну конфету, но уронил ее на пол.
— Я боюсь, — сказала Бетти.
— Чего?
— Хуго.
— Почему это?
— Он ведет себя очень странно.
— А точнее?
Помедлив, она сказала:
— Только никому не говори, ладно?
Я пообещал, что не скажу.
— Он начал закрываться в комнатах. Все время я застаю его за закрытыми дверьми: сидит и смотрит в стенку. А в кабинете завел привычку сам с собой разговаривать. Как-то вечером он забыл запереться на ключ. Я открыла дверь и вижу: он стоит на коленях возле дивана.
— Это еще зачем?
— Локти поставил на диван, а ладони сложил вместе. По-моему, он молился.
— Хуго? Молился?
— Мне так показалось. Я услыхала несколько слов. Что-то вроде «защити».
— Защити? Кого?
— Не знаю. Я закрыла дверь и постаралась забыть, что видела.
Вообще говоря, я не вижу ничего особенного в том, что люди стоят на коленях и молятся. Только вот с Хуго это совершенно не вяжется. Размышления не его стихия, по крайней мере такие размышления. Он из тех, кому достаточно заглянуть в нутро мотора, чтобы в два счета смекнуть, как там все работает. А вникать, как устроены люди, что думают и чувствуют, им неинтересно. Ну а на Бога им и вовсе начхать.
— Где он? — спросил я.
— Спит, в подвальной комнате.
— Вы что же, спите врозь?
— Уже который год.
Бетти посмотрела мне прямо в глаза. Уму непостижимо, как она очутилась под одной крышей с моим братом.
— В кабинет его можно заглянуть?
— Загляни.
Я так и сделал. Обыкновенная комната: диван-кровать, чертежный кульман, рядом с ним, у стены, — ружье, «Краг-Йёргенсен». Над диваном — картина, которая когда-то висела в Йёрстаде, в комнате бабушки. Она привезла ее из Нарвика, когда вместе с мамой перебралась сюда, на юг. На картине был изображен Христос: он стоял, оберегая двух малышей, склонившихся над ручьем. Вот перед этой-то картиной Хуго и молился о защите.
Я вернулся к Бетти.
— Нашел что-нибудь? — спросила она.
Я сказал, что особо и искать не пришлось.
— Что думаешь делать?
— Мое дело крестьянское. А ты что будешь делать?
Она ответила не сразу.
— В Йёрстад я не поеду. Терпеть не могу твою мамашу и нахалку сестру, не выношу твоего недоумка братца. Ты мне нравишься, но тебя там не будет. Я останусь тут. Желаю удачи! — Она встала, взяла книгу, закрыла конфеты крышкой и вышла из комнаты.
Я сидел, глядя на зыбкий огонек стеариновой свечки. Ну что ж, соберу вещи, пойду в паб, заночую там, а утром двину в Йёрстад.