Керзон меняет курс
От тишины в нашем доме можно рехнуться. Все молчат, а если и разговаривают, так только шепотом. Даже малышка притихла, будто понимает, в чем дело. Иногда мне хочется знать, о чем думает каждый человек, которого я встречаю. Но, пожалуй, это легче, чем определить, смыслит ли что-либо Паша. А вдруг и вправду крошка страдает, как взрослая, только сказать не может? Иногда я начинаю верить в это, особенно когда она ни с того ни с сего бубнит: «Па…па…па…па…».
Вот еще пигалица! Вконец расстраивает мать. Та сразу же начинает плакать. Собственно, она не плачет, то есть не всхлипывает и не причитает. Мама точно каменная: лицо холодное, глаза, зажатые в сеть морщин, потускнели. Но слезы текут, как весной ручьи с Черепановой горы, а она продолжает заниматься своими делами: чистит картошку, перебирает горох или моет фасоль. Мне кажется, будто вся нища в доме приправлена ее слезами. Кусок не идет в горло. К тому же на меня навалилась уйма дел: дров наколоть, сходить за керосином, купить хлеба, убрать квартиру, присмотреть за Пашей. Но от подачек Куца я решительно отказался. И как я мог скрывать от отца всю эту историю с подачками лавочника! Мы очень нуждаемся, но старик теперь похвалил бы меня за гордость. Живем мы на Толину зарплату, ртов у нас — слава богу, хватит. Что будет осенью, когда Анатолий уйдет в Красную Армию?
Андрей Васильевич на два месяца уехал в Пески крепить союз рабочего класса с крестьянством, и Степка совсем переселился к нам. Я помогаю ему точить ножи-ножницы. Мы приносим с базара сало, картошку, хлеб. Денег мама у Степы брать не хочет, но он страх какой гордый и весь заработок все равно тратит на нас. Малышке платьице купил, Вере — ситца на кофточку. Настоящий фабрикант Савва Морозов! Попробуйте сказать ему хоть слово — насупится, объявит голодовку или просто станет собирать вещевой мешок…
Толя, мой старший брат, видит в нем благородные черты Андрея Васильевича. Анатолий любит загнуть. Высокопарные слова — его конек. При чем здесь благородство? Попятно, когда благородным называют Лазо или Овода, Спартака или Котовского, но Степку? Смешно. Впрочем, Таракана, бывшего моего классного наставника, учителя физики, брат тоже зачислил в благородные. Недавно физик неожиданно притащился к нам на четвертый этаж. Замучился, свистел, точно старый пароход, — у него бронхиальная астма.
Окончил я школу год тому назад. Пора уж и забыть Вовку Радецкого, тем более, что он сам настаивал на изгнании меня из школы, как неисправимого хулигана. Однажды, когда речь зашла о футболистах, сказал, будто у них заторможенное мышление и думают они в основном ногами. Такие слова не забываются.
Закончив колоть дрова на черном дворе, я потащил их к нам на верхотуру. Дома — никого. Малышка спала. Дверь я оставил открытой. Вхожу, а Таракан сидит на стуле и вытирает лицо и шею носовым платком, а в груди у него свистит, точно в кипящем чайнике. Я оторопел.
— Здравствуй, Вова, — сказал он, поднимаясь навстречу.
— Здравствуйте, Тимофей Ипполитович.
— Работаешь где-нибудь? — участливо спросил он.
Следовало сразу сказать правду, но я не терплю, когда меня жалеют.
— Пока, временно, — неопределенно промычал я.
— А я хотел попросить тебя принять участие в ремонте школы.
«Как бы не так, — подумал я, — всегда мне выпадает самое трудное. Точильный станок носить, школу бесплатно ремонтировать — школу, из которой он же меня выгонял».
Готов поклясться — он отгадал мои мысли.
— Сможешь немного подработать.
— Но я ведь ничего такого делать не умею…
— Там не умение нужно, а силенка.
— Тогда что ж — помогу…
Тимофей Ипполитович обрадовался, вынул из. бокового кармана бумажник и отсчитал несколько рублей.
— Получай аванс.
— Какой аванс? — не понял я.
— Самый настоящий, за работу.
Я долго отказывался, но учитель настоял на своем. Потом пришла мама и расстроилась ужасно, зачем я такую уйму денег взял: мы, мол, не нищие.
Поработал я на ремонте школы дней пять, вызывает меня прораб. Дает расписаться в ведомости и шесть целкашей вручает. Я отказываюсь, уверяю, что уже получил.
А он смеется:
— Спятил ты, сынок! Когда же и от кого ты мог получить?
— Учитель физики уплатил.
— А он к нашему делу никакого отношения не имеет.
Тогда-то я все понял. Честно скажу, взрослые люди очень и очень разные. Разобраться в них нелегко. Легче извлечь квадратный корень из любого числа.
В общем, мать сама отнесла Таракану деньги. Возвратилась она какая-то просветленная, бодрая, на мои вопросы отвечать не стала, а только велела изъять из употребления слово «Таракан». Пожалуйста, можно обойтись и без него.
После смерти отца я старался не перечить матери. Однажды я услышал ее разговор с соседкой.
— Вова так изменился, похудел, стал молчаливым и серьезным, — сказала соседка.
— Не сглазить бы, — отозвалась мама, — он даже в футбол перестал играть, шутка ли?
И правда, гонять мяч как-то не хотелось. Но сегодня ни свет ни заря заявился к нам сам капитан. Через несколько дней, возможно, состоится важная игра на Красном стадионе. Марченко клянется, будто «Молнией» заинтересовались короли киевского футбола — Подвойский, Дзюба, Бойко, Фоминых. Верить, не верить? Когда я отказался играть, неожиданно вмешалась мама:
— Почему не пойти? Человеку отдых тоже необходим…
Нет, клянусь, никогда я не пойму взрослых! Как она проклинала всегда футбол, и вдруг…
В общем, мы со Степкой идем на тренировку. По дороге встречаем мадам Бур — мать Керзона. Она несет судки с обедом. Если провести конкурс толстух, мадам Бур, вне всякого сомнения, выйдет на первое место не только по Черноярской, но и по всему городу. Керзон уверяет, будто у нее неправильный обмен веществ. Степан с ней знаком, он часто точит ей ножи, вот почему сейчас он смело подходит и совершенно серьезно спрашивает:
— Мадам Бур! Хочу поправиться, а то я точно из хряща сделанный, факт. Скажите, если это не секрет, как устроить неправильный обмен?
Степан задирает рубаху и демонстрирует свою худобу.
В глазах-щелочках мадам Бур вспыхивает негодование, подбородок колышется, точно студень, а огромная грудь дышит, как кузнечный мех.
— Босота проклятая, — хрипит она. — Ослепнуть вам, чтобы вы меня не видели! Сдохнуть вам, чтоб я вас не видела!
Отступаем рысью, а вслед несутся проклятия.
— И чего она взбеленилась? — недоумевал Степка. — Не иначе как Керзон сбрехал насчет обмена. Сейчас мы его прижмем, факт.
Но прижать Керзона не довелось. На воротах стоял Илья — разгоряченный, потный, в штанах, разодранных на самом неприличном месте.
— Почему Илья на воротах, а не Керзон? — спросил я Олега. Он улыбнулся лукаво:
— Не знаешь? В Москву его вызвали. Троцкому дали по соплям, а Оська заместо него будет принимать военный парад. Вот он и учится стоять в движущемся автомобиле.
Ребята бросили играть, острота Красавчика пришлась им по душе. Илья и Гаврик дружно рассмеялись.
Один Санька сердился:
— Ты настоящий попугай: заучил чепуху и бубнишь.
— Нет, правда, Керзон перешел на сторону революции.
Олег уселся на кирпичи, заменявшие штангу ворот.
— Вы темные, несознательные элементы. Гоняетесь за мячом, калечите друг друга, а тем временем весь пролетарский класс торжествует: ведь в его ряды добровольно перешел порвавший с нэпманами Керзон.
Степка пожал плечами:
— Мадам Бур мы встретили сейчас, шла с судками. Она меня так припугнула, будь здоров.
Олег оживился:
— Ясно, все ясно! Мама опешит на свидание с сыном, порвавшим со своим классом.
Даже Марченко взбеленился:
— Ей-богу, дам по уху! Заткнись, я сам расскажу.
Но Красавчик уже вошел во вкус, ему не хотелось сразу сообщать сногсшибательную новость.
— Можешь дать по уху, — смело бросил он Марченко, — но от этого Степка и Вовка не перестанут быть темными и несознательными элементами. Клянусь матерью божьей, — для вящей убедительности Олег перекрестился, — они даже газет не читают. Не читаете ведь?
— А чего я там не видел?
— Нет, вы поглядите на него! Каждый сознательный урка выписывает две-три газеты. А Керзон только и рассчитывает на вашу темноту. Зная, что газет вы не читаете, он напечатал заявление, в котором отказывается от папы-нэпмана и переходит в ряды пролетариата.
По моему лицу Олег понял, что я принял это за шутку.
— Могу дословно прочесть заявление Керзона. — Олег напустил па себя серьезность и голосом, каким произносят надгробные речи, изрек: «Лучше умереть с голоду, чем жрать эксплуататорский хлеб. Смерть гидре капитализма и моему папе-нэпману. Да здравствуют Сакко и Ванцетти!»
— Вот подлюга, от родного отца отказался, — сплюнул в сторону Степа. — Теперь понятно, отчего его мамаша на людей кидается, факт.
— Не волнуйся, мадам каждый божий день навещает этого борца за идею, носит ему куриный бульон и прочую жратву.
— А он где? В общежитии? — спросил Степан.
— У тетушки. Она держит мастерскую плиссе-гофре на Николаевской, возле кондитерской.
Свои замечания Олег — изящный и живой, как ртуть, красавчик с озорными глазами — сопровождает выразительной жестикуляцией, вызывая хохот товарищей.
— Бедный Керзон, он ведь у тети припухнет от голода!
— О, покинутые родители ничего не пожалеют для блудного сыночка, даже денег для уплаты комсомольских взносов.
Все рассмеялись. Лишь Славка Корж мрачно сказал:
— Илья вратарем не сыграет. Без Керзона нечего идти на стадион.
— Это верно, — согласился Марченко. — Его нужно притащить. Пусть Вовка и Степка сходят к нему.
— Сходить можно, — согласился я, — но вдруг он ударится в амбицию?
— В амбицию? А вы ему по сопатке — учить вас, что ли? — рассердился капитан.
— Его этим не возьмешь, — вмешался Олег. — Сказать ему надо так: «Не явишься на игру — вся команда пойдет в райкомол тебя, гада, разоблачать. Расскажем, какой ты борец за свободу. И про тетю, и про маму все расскажем».
Не откладывая, направляемся с Точильщиком на Николаевскую. Санька отказался идти с нами — он сейчас «болеет» Джеком Лондоном. Сидит, поджав ноги, как идол, и шелестит страницами. Только и слышно от него: «Белый клык», «Лунная долина»… Мартина Идена он считает лучшим парнем на земле.
На Николаевской возле цирка толпятся зеваки, говорят — приехал знаменитый укротитель львов. Мастерскую плиссе мы нашли в два счета, но не решаемся зайти. Из затруднения нас выводит сам Керзон. Собственной персоной появляется он на пороге, ленивый и вялый. Правда, узнав нас, он будто встряхнулся.
— Знаменитым форвардам рахат-лукум!
— Пламенный привет лучшему другу Сакко и Ванцетти! — съязвил я.
Стрела попала в цель. Пытаясь скрыть замешательство, он тянет из кармана папиросы «Дели».
— Шикарно живете, лорд.
Керзон мычит что-то неопределенное и приглашает присесть на лестнице, ведущей в мастерскую.
Тогда я завожу разговор о новом Оськином курсе. Эта пластинка ему явно не по душе, и он засыпает нас вопросами:
— Кто стоит на воротах? Седой Матрос в «гостинице» или на воле? Может ли Санька достать контрамарку на выступление укротителя львов?
— Ты собираешься стоять на воротах? — в упор спрашивает Степан. — На днях у нас знаменитая игра на Красном стадионе.
В глазах Керзона — изумление.
— На стадионе? Не трави!
Не дожить мне до рассвета.
— Ну и ну!
— Приходи завтра на тренировку.
— Не могу — собрание.
— Собрание? Нэпманов, что ли? — не сдержался я.
Да не могу, право. Меня принимают в кандидаты КИМа— как же не явиться на собрание?
Степан поднялся со ступенек.
— Так вот, слушай, кандидат КИМа: не придешь завтра — пеняй на себя. Федя сказал, факт: «Не придет Оська, выжмем из него куриный бульон, который мамаша носит подпольному нэпманюге, и пирожки ему тоже боком вылезут».
Оська побагровел.
— Постараюсь прийти, постараюсь, хлопцы, — обещает он, капитулировав без сопротивления. Известно, что все задиры и нахалы — трусы.
Я не даю Керзону опомниться:
— Уговори Славку тоже отказаться от своего бати, вдвоем вам веселей будет.
— При чем здесь Славка? — не понимает Керзон.
— Вы организуете нэпманскую ячейку…
Злоба блеснула в глазах вратаря:
— Иногда у меня большая охота дать тебе по уху.
Я ехидно улыбаюсь. За меня отвечает Степка:
— Но ты, факт, боишься получить сдачи. Нет, Керзон, подумай, какая же ты паскуда — отказаться от родного отца!
— Кто отказался, кто, я вас спрашиваю? — всполошился он. — Я просто на время ушел из дому и с батей обо всем договорился. Так надо, понимаете?
Нет, мы не понимаем и лишь многозначительно переглядываемся.
Керзон пытается смягчить разговор и миролюбиво предлагает:
— Есть предложение выпить у Семадени по стакану шоколада. Угощаю.
Я готов согласиться, но Степка бросил на Керзона испепеляющий взгляд:
— Давись, буржуй проклятый, своим шоколадом.
Шоколаду мне хочется ужасно, не могу понять Степкиного нелепого упрямства. Я, например, не вернул Керзону пачку папирос «Дели», и совесть меня нисколечко нс мучит. Но Степка любит ударяться в принцип. Подумаешь, какой Овод!
Висячие сады Семирамиды
Стопка разбудил меня с первыми лучами солнца. А можно бы еще поспать. Придем мы на биржу первыми — на зорьке или последними — в полдень, — разницы никакой. Нарядов нет, хотя «нарядная» действует.
«Нарядная» — широко распространенная игра, в ней участвуют и взрослые и подростки. Вот Степка нагнулся и положил голову на колени Илье, а тот ладонями закрыл ему глаза. Степке сегодня не везет, удары наносят ему сильные, он, естественно, указывает на самых рослых и отчаянных ребят, а на самом деле «благословляет» его тощий глухонемой паренек, на которого не может пасть подозрение. Тайком пытаюсь указать Степке «палача», но меня разоблачают и в наказание принуждают занять Степкино место. Страшен не сам удар, а его ожидание. Мысленно перебираю всех, кто рад на мне отыграться. Первый ожог по правой ягодице — и словно электрический ток проходит по телу, но упаси бог проявить слабость и скорчиться от боли, такое поведение лишь разжигает страсти. Илья щиплет мою правую щеку, этим он дает знать, с какой стороны притаился «палач», да он почти не закрывает мне глаза, но удар наносится с такой силой, что у меня мутится в голове и я ничего определить не в состоянии. Почему боль отдается в голове, когда бьют пониже спины, — понять не могу! Настоящий ребус! По-видимому, есть непосредственная связь. Лишь после пятого «наряда» случайно нахожу «палача». Жажда мести горячит кровь, я не в силах скрыть нетерпение, и после первого же удара меня разгадывают. Сколько раз мы со Степаном намеревались разработать специальный код для определения «палача»!
Некоторые части моего тела так закалились на бирже труда, что, пожалуй, даже шомпола теперь не страшны.
К полудню толпа на бирже редеет, мы идем по винтовой лестнице на крышу — отдохнуть. Степка сразу начинает храпеть. Солнце жжет немилосердно, по Точильщику все нипочем. Илья тоже засыпает мгновенно. С трудом удается растормошить их. Сегодня ведь матч на Красном стадионе — так, по крайней мере, заверил Федор Марченко.
Лишь ненадолго наползает на небо какая-нибудь тучка, вызывая тревогу: обычно в дни матчей льет дождь. Как видно, в небесной канцелярии к футболу относятся враждебно, и не без оснований: молодые ребята теперь отдают предпочтение футболу и вовсе перестали ходить в церковь.
«Молния» проводит тренировку перед матчем. Керзон, с повязанным на яйцевидной голове носовым платком, стоит на воротах. Юрка Маркелов, Олег Весенний и Санька поочередно бьют по голу. Утомленные беки и хавбеки лениво развалились на жухлой траве и курят.
Подле Марченко лежит потертый футбольный мяч. Завидя нас, капитан толкает его ногой:
— С тебя, Тарзан, сегодня один гол.
Тарзаном он называет меня только в минуты особого расположения.
Без всякого энтузиазма, мелкими пасами ведем со Степкой мяч к двум тополям. Они образуют естественные ворота шириной в два метра. Игра идет без вратаря. Здесь я непобедим. Ни один форвард не пробьет столько раз точно по воротам с одиннадцатиметровой отметки. Поэтому я охотно предлагаю Степану пари на пачку «Раскурочных».
— Можно, — не очень решительно соглашается Точильщик, заведомо зная, что пари он проиграет. Впрочем, ему не привыкать, он уже не раз проигрывал то пирожок с горохом, то пирожное «Наполеон» или бутылку «Фиалки». Степка часто поступает вопреки рассудку. В нем живет ослиное упрямство. Десятки раз оставался побежденным, а все еще готов биться об заклад. Ну что ж, мне терять нечего.
Устанавливаю мяч в одиннадцати метрах от двух тополей. Обычно из двадцати ударов четырнадцать-пятнадцать попадают в цель. Однажды я пробил восемнадцать раз. То был рекорд — никто, даже я сам, до сих пор не побил его.
Разгоняюсь и бью шпаном. Мазила! Почин неудачный. Попал пальцем в небо. Уверенность моя поколеблена.
Пока я бью по воротам, Степка бегает за мячом. Таков уговор. Точильщик ликует. Заставляю себя подтянуться, но следующий удар не лучше. Степка не скрывает своего торжества.
— Костыляй, костыляй, родненький, — издевается он, потирая руки.
— Не трепись под удар, — взбеленился я, — а то брошу и уйду.
Наконец мне удается попасть в цель. Но из двадцати возможных выбиваю только девять. Степка — всего на два мяча больше. Плутоватая улыбка не сходит с его лица.
— Пойдем домой, подзарядимся, — предлагаю я.
Степан молча соглашается. Рассольник, чеснок и свежий ржаной хлеб поднимают настроение.
— Тарзан, не чавкай, — просит Степан.
— Гляди — интеллигенция, — огрызнулся я. — Мне, например, действует на нервы твое шмыганье носом, но я ведь терплю.
— Сам ты интеллигенция, — обиделся Точильщик. Он очень чувствителен к словам и, как говорит Керзон, принципиален в вопросах классовой принадлежности. С трудом удается уговорить его снова взять ложку. Я вынужден теперь есть неслышно, глотая пищу без всяких звуков, и потому не испытываю от еды никакого удовольствия. Но ничего не поделаешь. К гостю следует быть снисходительным.
В общем, мы неплохо пообедали, вымылись до пояса холодной водой, а времени до матча оставалось еще много. Тренироваться ребята уже перестали. Капитан все еще лежал на земле, разбросав мускулистые красивые руки. Рядом дремал Керзон. Остальные слушали Саньку. Он знает множество всяких любопытных историй, и стоило проявить к ним интерес, как молчаливый Санька становился словоохотливым и красноречивым. О, рассказчик он — что надо! Даже Юрка Маркелов, способный задать сто вопросов подряд, и тот удовлетворялся его ответами.
— Какой высоты Хеопсова пирамида? — спрашивает Юра.
— 146 метров, — не задумываясь, отвечает Саня. — Это одно из семи чудес света. Возвышается на левом берегу Нила — знаменитой реки, где плавают крокодилы, — возле города Каира, над пустыней. Двадцать лет строили ее сто тысяч рабов!
— Фью… — свистит Юрка. — Зачем она нужна?
— Фараон Хуфу, прозванный греками Хеопсом, приказал построить этот могильный памятник.
— Интересно, что он за это имел? — сквозь дремоту мычит Керзон.
— Что имел? — озлился молчаливый Илья. — А почему ты не спрашиваешь, что имели рабы, пижон несчастный!
— Нет, поглядите, — захихикал Керзон, — даже козявка взбесилась, ее интересуют не прибыли, а только идеалы. Ты же не выговоришь это слово. Повтори, повтори: «И-де-а-лы».
Илья махнул рукой.
— Жми, Саня, дальше, какие там еще чудеса.
— Висячие сады Семирамиды. Больше двух тысячелетий тому назад вавилонский царь приказал соорудить висячие сады для своей возлюбленной или жены, точно не помню, чтобы они напоминали горные пейзажи ее родной Мидии. Степи Вавилона вызывали у Амитисы тоску. В висячих садах росли даже финики. Строили всё рабы, конечно.
Юрка Маркелов снова высыпал горсть вопросов:
— Что такое Вавилон? Откуда взялось имя Амитиса? Чем Амитиса отличалась от всех других женщин и что особенного в ней нашел вавилонский царь? Где находится эта Мидия и какие на вкус финики?
Но Олег Весенний не дал Сане Ответить:
— Почему эти чудаки не шлепнули вавилонского царя? Подумаешь, царь! Николай II был похлеще твоего вавилонского — и тому кишки выпустили…
Даже мрачный Гаврик Цупко, не проявлявший обычно ни к чему интереса и созерцавший жизнь с иронической усмешкой, и тот цыкнул сквозь зубы и почесал затылок:
— Надо было в тех висячих садах и повесить вавилонского царя. А может, все это брехня? Санькин котелок сварит любые чудеса.
— Тоже сказал, — обиделся Санька. — При чем здесь мой котелок? Сам Борис Ильич мне рассказывал.
В наших глазах авторитет Бориса Ильича непоколебим, хотя с ним, в сущности, еще никто не знаком. Цупко уже не требует доказательств существования висячих садов, а просит Саню:
— Давай еще одно чудо.
Саня не заставляет себя просить.
— Третье чудо — храм Артемиды. Его строили сто двадцать лет. И, представьте себе, потом сожгли в ночь рождения Александра Македонского. Не помню точно — впоследствии, кажется, восстановили. Четвертое чудо — двадцатиметровая скульптура бога Зевса из чистого золота и слоновой кости в городе Олимпия.
— Мосье, я вам не мешаю брехать, — перебил рассказчика Керзон, — но где скульптор может взять столько золотишка? Ну, где?
На это Саня ответить нс мог. Но тут проснулся капитан, протер глаза и спросил:
— У кого есть стукалы?
Он взглянул на небо и по солнцу определил время.
— Пошли на стадион. А то Санька чисто сверчок — свистит и свистит.
Все поднялись. Наша орава, сопровождаемая болельщиками, едва ли напоминала футбольную команду — неспроста прохожие пугливо уступали дорогу.
Еще три чуда оставались для меня тайной, а хотелось до конца дослушать Санькин рассказ. Ведь, к стыду своему, я впервые слышал о висячих садах Семирамиды, о статуе Зевса и храме Артемиды.
Ну, право, Санька — ходячая энциклопедия. Но сейчас этого не скажешь: насвистывая, он пускает в прохожих из рогатки хлебные шарики. Какой-то мужчина, морщась и потирая лоб, всматривается в каждого из нас, и только Санька, владеющий искусством преображаться, не вызывает у него подозрений.
— Федь, — кричит он капитану, идущему впереди, — кто первый пустил утку, будто мы сегодня играем на стадионе?
— Комендант сам сказал.
— Если мы сыграем на стадионе — будем считать это восьмым чудом света.
Саня прав. При одном упоминании о команде «Молния» комендант стадиона приходит в бешенство. Отчего же сегодня он сменил гнев на милость?
Как обычно, все по очереди перелезли через забор. Народу на стадионе немного. На центральных скамьях сидят знаменитые киевские футболисты из лучших команд «Желдор» и «Райкомвод». В рыжем и веснушчатом дяденьке узнаем знаменитого хавбека Подвойского. Красивый и черноглазый — мой любимец, центр форвардов Фоминых, и худощавый и долговязый, прозванный Паганелем, — голкипер Дзюба.
Комендант стадиона, круглый, как шар, с румяным лоснящимся лицом, встречает черноярцев с нежданным радушием, здоровается с каждым за руку и просит построиться в одну шеренгу.
Против нас выстраивается команда «Гром» с Андреевской улицы.
— Юные футболисты, — необычно ласково обращается к нам комендант. — Сегодня уличные команды проведут официальную встречу на государственном Красном стадионе. Вполне возможно, что некоторые из ваших игроков в скором будущем займут достойные места в большом футболе. Не случайно игру «Молнии» и «Грома» пришли сегодня посмотреть лучшие футболисты, и судить матч поручено известному Евгению Баланде.
Имя Баланды свидетельствовало о значении, которое придают матчу наших команд. Черноярцы шли в раздевалку, исполненные чувства собственного достоинства. Было немного тревожно и любопытно.
В раздевалке капитан сразу принялся всех поучать, но, заметив постное выражение наших лиц, перешел на другой тон.
— Хлопцы! «Гарибальдиец» продул «Грому» с разгромным счетом 5:1. Но дрейфить нечего, главное — не толпиться кучей на поле и использовать сыгранность наших нападающих. Форварды у них очень подвижные, да и в защите — Дмитрий Сведов. В лоб его не пробьешь. Хавбеки должны связать его по рукам и ногам. Вот ты, — обратился он к Гаврику Цупко, — следи за всем полем, а Илья пусть наступает на пятки Сведову. Понял, Илья?
— Я не Илья, это он Илья. Кому из нас наступать Сведову на пятки? — опросил Леня.
— Тьфу, — в сердцах плюнул капитан, — родная мама вас перепутает…
Славка Корж не мог не сострить:
— Мама? Родной отец и тот знаешь как их различает?
— Как? — недоверчиво спросил Федор.
— По Ленькиной висячей бородавке. Ленька, сними штаны!
Даже мне стало смешно. Степка и Керзон заржали.
— Ленька, правда? — спросил Федор Марченко.
Черные, с сухим блеском глаза Леньки скользнули по Славке.
— Конечно, — сказал он, — тебя легче узнать по косому глазу. У тебя изъян на лице, а у меня на…
— Не кипятись, — примирительно бросил капитан, — он пошутил. Значит, Леня, ты следи за Сведовым, мешай ему играть, и все. Ясно?
— Ясно, как ночь в Каире, — заключил Керзон. Он сегодня был необычно серьезен.
Ворота выбрала команда «Гром». Игру начинает «Молния». Как всегда, справа от меня Олег и Юра, слева — Степан и Саня. Чуть позади — Гаврик и близнецы. Из соперников я знаю не всех. Центра форвардов достаточно увидеть раз, чтобы запомнить навсегда: у него лисья мордочка. Он стоит против меня, собранный и настороженный. Знаком я и с правой связкой — длинноногим рыжим пареньком. Все его лицо слеплено из веснушек, и зовут его в команде просто Рыжик. Еще я успел заметить ветерана команды Сведова — грозного бека, чуть располневшего, на чертовски крепких ногах, напоминающих ножки рояля.
Солнце повисло над зеленой бархатной горой и нещадно бьет в глаза. Подражая форвардам «Желдора», сразу пасую центру хавбеков, тот сильным ударом посылает мяч на правый край. Юрка не зевает, стрелой несется у самой кромки поля и намеревается пробить на левый край. Так, по крайней мере, мне показалось, но я ошибся. Юрка, славившийся своими финтами, легко перехитрил второго бека «Грома». Он точно передал мяч мне в ноги. Я замешкался, так как не ожидал подачи. Сведов, издали кажущийся увальнем, мгновенно вырастает предо мной. Этот невысокий паренек кажется мне высоченной стеной. Он уверенно отбирает мяч и сам ведет его к центру поля.
— Почему ты его боишься? — ворчит бегущий рядом Саня.
Я действительно оробел перед Сведовым. С центра поля напряженно слежу за штурмом наших ворот. Форварды «Грома» фокусничают, иногда кажется, будто они забавляются, легко проходят нашу полузащиту и играют, по сути, в одно касание. Вот Рыжик выходит на удар и сильно бьет в левый угол. Ужас! Керзон пропустит, я уверен, хотя верхние мячи — его конек. Но пронесло… Вратарь едва задел мяч пальцами, и тот ушел на корнер. Представляю, сколько проклятий шлет он на мою голову. У ворот — столпотворение. Там все форварды, кроме меня и Саньки. Нам капитан категорически запретил уходить в защиту. Да, противник попался крепкий. Игроки почти все рослые, одного возраста с Марченко и Керзоном. В юности каждый год имеет значение. В пятнадцать лет иной выглядит мальчишкой, а через год раздался в плечах, и в юнцы ты его уже не запишешь. С завистью наблюдаю за Степкой, он играет сегодня уверенно и легко. Когда неуловимым движением левая связка тушит мяч, мяч буквально прилипает к его ноге. С Саней у них полная согласованность действий. Завладев мячом, левый край быстро уходит от хавбека, опекавшего его (сказывается Санькино преимущество, он стометровку проходит чуть ли не за 11 секунд), и со штрафной отметки резко бьет левой ногой. Юрка Маркелов набегает и головой отправляет точно в угол. Но, оказывается, Юрка был в офсайте.
И все же взять ворота «Грома» можно. Пока игра идет по краям, без моего участия. Нелегко объяснить причину пассивности. Иногда являешься на игру утомленным, а на поле мгновенно преображаешься, поражая всех своей энергией, неутомимостью и изобретательностью. Сегодня самочувствие у меня отличное и должны бы проявиться все положительные свойства форварда, но я скис уже с первых минут.
Хочется пить, жарко. Пока Сведов готовится пробить штрафной, мы оттягиваемся к центру. Подбегает капитан и бубнит мне на ухо:
— Обыграй Сведова! Если ты этого не сделаешь, — продуем, как пить дать. Умри, а обыграй.
Снова поучения! Умри… Сам ты умри! Будто я но хочу забить гол! Одного желания мало.
Игра снова завязывается у наших ворот. Славка честно выкладывается. Пожалуй, благодаря Славке Коржу, мы спасаемся от двух верных голов. Но, как говорит моя мама, каждый клубок имеет свой конец. Один в поле не воин. Меня охватывает отчаяние, когда я вижу, сколько хлопот доставляет центр форвардов «Грома» нашей защите. Хитрый, стервец! Играет не только ногами — гляди, как он весь будто устремляется вправо, а мяч резко отпасовывает своей левой связке.
Такого центра любая, даже московская команда с охотой возьмет. Бог ты мой, он неутомим, я не успеваю даже следить за ним. Фигаро здесь, Фигаро там, и все это легко, без пота. Вот Гаврик отчаянно бросается ему в ноги и, падая, отбивает мяч подоспевшему Илье, но тот растерялся и паснул прямо рыжему форварду.
Рыжик уверенно посылает мяч правому краю, оттуда следует моментальная подача, и проклятый центр форвардов головой вносит гол в наши ворота. Злость мутит рассудок. Голкипер «Грома» лениво прохаживается чуть ли не за штрафной площадкой, по-наполеоновски скрестив руки на груди.
Мысленно клянусь проучить зазнайку. Но скоро ли представится случай?
Снова игра с центра поля. И слова прорыв. Да, нам трудно нарушить их сыгранность, каждый из них без слов понимает замысел партнера, действуют ребята согласованно и молниеносно. Правда, в их атаках есть один недостаток: они стремятся пробить брешь в нашей защите только ядром нападения. Марченко и Корж уже многому научились, подтянули хавбеков и теперь уверенней противостоят штурму форвардов.
На душе паршиво. Испытывают ли Саня, Олег, Юрий и Степа такую же тревогу?
Злость мешает играть уверенно и разумно. Мать нередко говорила: «От сердитого не жди ума». Обескураженный неудачами, играю грубо, особенно с «лисьей мордочкой» — так мысленно называю центра форвардов. На нашей штрафной я изловчился подсечь его, думал — никто не заметит, но судья дал штрафной. Беки, хавбеки и даже мы, форварды, стали стеной. Керзон мечется за нашими спинами, словно рыба в бредне, и вопит:
— Плебеи! Вы же не зеркальные!
Штрафной бьет Рыжик, Он нарочито медленно устанавливает мяч, поправляет его рукой и отходит для разгона на несколько метров. Еще мгновение — и последует удар, но Рыжик сворачивает в сторону, а из-за его спины вырывается «лисья мордочка» и будто пускает стрелу из лука в верхний левый угол ворот. Керзон стоит, разинув рот, затем с ожесточением бросает наземь кепку.
— Ося, вы нервничаете? — спрашивает его Олег.
Я прямой виновник гола. Сейчас посыплются упреки. Но все мрачно молчат. Санька, поравнявшись со мной, шепчет:
— Вовка, давай поменяемся местами.
Я охотно соглашаюсь. На левом крыле мне долго нечего делать. Наконец Марченко свечой посылает мяч. Легко обыграв хавбека, стремительно веду к штрафной. Сведов бросается навстречу. Защитник, ухмыляясь, прыгает возле меня. Пускаю мяч между его ног, затем слева обхожу и, снова завладев мячом, шпаном бью по воротам. Мяч ударяется о штангу и отскакивает к подоспевшему Степану. Степан с ходу посылает его в ворота, но голкипер в каком-то непостижимом прыжке отбивает его на угловой.
Так до перерыва нам не удается ничего изменить в игре. Несмотря на это, я испытываю некоторое облегчение, так как впервые одолел «непробивного» бека и теперь знаю, что не так страшен черт, как его малюют.
На перерыв идем, низко опустив головы. Трибуны издали напоминают муравейник. Болельщики пронзительно свистят, бросают нам вслед обидные слова:
— Мазила!
— Лапоть!
Все это я принимаю только на свой счет. Мрачное настроение царит и в раздевалке. Все молчат. Я стою у окна и гляжу на небо. Погода меняется. Теперь, когда «Грому» предстоит играть против солнца, оно вдруг укрылось за скопищами сизых туч.
Первым нарушил молчание Керзон. Вытирая майкой впалую грудь, он пытается острить:
— Джентльмены! Среди наших форвардов кое-кто определенно играет за команду «Гром».
— Сэр Керзон, — отвечает Корж, — боюсь, что это бы. — И вдруг взрывается: — Какого черта ты мечешься в сетке, точно обезьяна в зоологическом саду, а только завязывается настоящая игра у ворот, кепку наземь бросаешь?
— Настоящая игра? Нет, вы поглядите на него! Шуты в одни ворота он называет настоящей игрой.
— Слушай, еще одну такую штуку пропустишь, вот клянусь — снимем с тебя штаны и заставим совершить круг почета на стадионе.
Все смеются, один Федор молчит. Он умылся и теперь расчесывает свою каштановую шевелюру. На руках Федора играют шары бицепсов. Мускулы переливаются и на животе. Такие фигуры я встречал лишь на спортивных рекламах. Недаром Княжна глядит на Федора завороженными глазами. С Зиной я капитана ни за что не познакомлю. Княжна уверяет, будто Федор гипнотизирует девчат. Вполне возможно. Они ходят потом, словно пьяные. Даже курит он с особым шиком — не так, как мы все.
Федор протягивает мне портсигар. Пока я беру папиросу, он говорит:
— Вовка, ты думаешь «Гром» лучше нас играет?
— Факт! — вместо меня отвечает Степан.
— Подавись ты своим фактом! — кричит Керзон.
Федор с презрением глядит на вратаря. Керзон стушевывается. Тогда Федор снова обращается ко мне:
— Знаешь, в чем их сила? В защите. На такую защиту согласится любая классная команда.
— Точно, но ведь они постарше нас возрастом.
— Да, старше и здоровей, но они играют центральной тройкой и не растягиваются по краям. Согласны?
— Конечно!
— Поэтому надо согнать с них семь потов. Понятно? Семь потов. Играть всей пятеркой. Знаменитого бека ты обставил на славу. Теперь он уже пацаном тебя не считает.
Федор почесывает волосатую мускулистую грудь и, уже обращаясь к Саньке, говорит, указывая на меня:
— Когда Вовка ведет мяч, ты отвлекай бека на себя. Нужно дать Вовке возможность глушить по воротам.
Грозно звучит сирена
Снова выглянуло солнце, и небо, точно умывшись, очистилось от грязных серых облаков.
Старые липы стояли на Черепановой горе, не шевелясь. На трибунах полным-полно. Справа кто-то машет красной косынкой. Разглядеть невозможно. Не Зина ли это? У кого еще так золотятся волосы? Зина, правда, не поклонница футбола. Но все же это она. Теперь я отчетливо вижу ее среди целого выводка пацанов в красных галстуках.
Меня радует ее появление. Не хочется казаться смешным, но ведь мог же у нее в конце концов появиться ко мне определенный интерес. Разве девушки любят только красивых? Любят всяких, иногда даже непонятно за что. Жаль, что Зина получает футбольное крещение именно в день нашего поражения.
Черноярцы пустили над стадионом голубей. Вот рябоватый турман сперва низко стелется, затем, пролетев над моей головой, взвивается в голубую высь.
Игра началась. С центра ухожу на левый край. С первых минут мячом овладели форварды «Грома». Атакуют они семеркой — пять нападающих, а впритирку за ними два хавбека. Наблюдаю их штурм широким фронтом, а Зина не выходит у меня из головы. Может ли девушка полюбить футболиста из команды, потерпевшей поражение?
Керзону, честно говоря, сегодня совсем не весело. Играет он здорово, ничего не скажешь, он уже спас нас от четырех верных голов. Вот он с ноги Рыжика снимает мяч и опешит пробить подальше в поле. Юрка Маркелов тушит его и, видя, что я переместился к центру, посылает пас. Я провел мяч метров пять, и предо мной выросла живая стена из трех громовцев. Подняв мяч носком, перебрасываю его через их головы на вырвавшегося вперед Гаврика Цупко. Живая стена метнулась к нему, и тогда он низким пасом вернул мне мяч. Наконец удалось пробиться на штрафную и вывести на удар быстрого Саньку. Он сильно пробил по воротам, но мяч как заколдованный ударился о штангу и отлетел мне под ноги. Я успел остановить его и послать в Левый угол пустых ворот. Вратарь мечется по штрафной площадке. Теперь «Грому» не спастись. Но словно из-под земли на воротах вырастает Сведов и выбивает мяч грудью на поле. Можно обезуметь от таких неудач!
— Молодец, Тарзан, не дрейфь, все идет правильно, — вдруг слышу за спиной голос Феди Марченко.
Испытываю невыразимые муки. Будто меня голым выставили для всеобщего обозрения и не дают прикрыть наготу. Никогда, даже в матче с «Гарибальдийцем», мы не были так беспомощны. А ведь все, и я в том числе, впервые играют в настоящих бутсах. Оказывается, дело не в них… Играя босиком, я редко уходил с поля, не забив гола. А сегодня даже бутсы не помогают. Кажется, что и стрелки часов работают на противника. Играть осталось всего минут 25. У ворот снова толчея. Центр форвардов «Грома» понял, наверное, что лобовые штурмы бесполезны, и старается перевести игру на края. Вот и сейчас он с центра штрафной площадки резко бьет своему правому краю. У того здорово получаются финты. Ну и хитрый, чертяка! Он обставляет Илью, Славку и снова остается один на один с Керзоном, но Славка успевает подбежать и, не таясь, подставляет ему ножку. Грозно звучит сирена, будто взывает к справедливости. Все ясно. Команда «Гром» получает право на одиннадцати-метровый штрафной удар. Рыжик не спеша устанавливает мяч. У Керзона на скулах играют желваки, а кадык танцует вальс.
Сигнал! Удар! Бросок! Один миг — только на один миг я зажмурил глаза от страха, а открыл их от дикого рева обезумевших болельщиков. Невероятно, но факт. Керзон отбил мяч кулаком и, падая, ударился головой о боковую стойку ворот. Он так и остался лежать. Но нам не до него. Близнецы успели вынести мяч из штрафной, Илья сам повел его вперед, увлекая меня за собой. «Веди, веди!» — кричу ему. Бегу хавбека позавидует любой легкоатлет. Форварды и хавбеки «Грома» явно отстали от нас. Когда Сведов бросается на Илью, малыш, не глядя, отпасовывает чуть влево, он чувствует мое присутствие. И точно: я выхожу на мяч и, не целясь (сила инерции мешает мне остановиться), резко бью правой. Для точности удара необходимо время, но его нет, поэтому я едва поднял мяч, и он, как мне показалось, прошел чуть ли не над воротами. Но произошло совершенно невероятное, стадион загудел, форварды бросились меня обнимать. Значит, мяч в воротах «Грома»? Я проникся гордостью человека, до конца выполнившего свой долг. Рядом к центру поля устало плелся Илья. Я обнял и поцеловал его в мокрую от нота шею. Пусть это еще не победа, но я уже не верил в непобедимость «Грома». Раз забит один, пусть шальной гол, — значит, можно забить и второй.
Снова игра с центра. Степан, Олег и Юра образовали движущийся треугольник и безболезненно приблизились к штрафной. Степан понимает бесцельность лобовых штурмов, когда в защите вездесущий Сводов, и переводит игру на левый край. Но Саню опередил Сводов; правда, играет он уже на отбой, и мяч бумерангом возвращается к Сане. Защитник снова вырастает перед краем. Но в нашем левом крае неожиданно проявилась точная расчетливость. Он всем корпусом метнулся влево, мгновенно изменил направление, пустил мяч вперед и оказался один на один с вратарем. Стадион гудел и рокотал, точно море в штормовой день, черная тень голкипера выросла перед форвардом, но край обманным движением оставил его позади и с мячом вошел в ворота. Санькин беспримерный рейд не мог не поразить всех. Ведь он ухитрился сразу же после первого успеха провести такой знаменитый гол.
Санька отмахивается от наших поздравлений и, гордый, бежит к центру. Я заметил — в жизни радости и огорчения чаще всего приходят неожиданно.
Я и сам очень возбужден. Вероятно, поэтому не могу разыскать Зину среди зрителей.
Команду «Гром» точно подменили. Куда девалась вся ее энергия, чувство локтя, стремительность! «Гром» явно поменялся ролями с «Молнией». Все тот же Гуттаперчевый Человек из цирка уверял Саню, будто в жизни все успехи начинаются с побед над самим собой. Чистейшая правда! Надо было преодолеть в себе упадок духа, робость и скованность. Нет, в этом преображении людей и впрямь есть что-то таинственное. Меня словно подняло штормовой волной и понесло вперед. И волна эта сметает все па своем пути, сокрушает крепости, ранее казавшиеся неприступными. Гаврик Цупко, оттянув на себя двух нападающих «Грома», снова передал мяч Сане. В борьбе с хавбеками левый край вышел победителем и почти с угловой отметки сильно пробил вдоль ворот. Подоспевший Точильщик головой едва прикасается к мячу и придает ему необходимое направление. Теперь никто не сомневается: продлит судья матч — и «Молния» победит. Но время истекло.
Никогда еще болельщики не встречали нас так восторженно. Во-первых, ничья с «Громом» уже сама по себе является для нас успехом, во-вторых, под занавес забить два гола и уйти от верного поражения удается далеко не каждой команде.
С трибун аплодируют и кричат, скандируют и свистят. Иду словно в тумане, ничего не видя перед собой.
Курносая девчонка в красном галстуке протягивает мне букет. Я знаю — цветы преподносят лишь знаменитостям. От такой чести может закружиться голова. Может, эти гладиолусы прислала Зина? Но в руках у товарищей такие же. Не могла же Зина запастись одиннадцатью букетами?
Керзон, Славка, Федор пляшут. Они целуют Степку, Саньку, Юрку, Олега и меня, только Илью никто не замечает, он устало плетется позади, не претендуя на славу и почести. А ведь именно его прорыв и точная подача спасли нас от неминуемого поражения.
Не огорчайся, Илья, не в букете счастье! Мне хочется отдать ему свои цветы, но меня опережает Степка.
В раздевалке нас ждут знаменитые футболисты Подвойский, Дзюба, Фоминых, Бойко.
Подвойский, не дав нам даже умыться, говорит без всяких предисловий:
— Ваш класс игры, мальчики, конечно, перерос уличную команду. Думаю, всем вам хочется по-настоящему, серьезно заняться футболом. У нас есть некоторые планы в отношении всей команды «Молния», но пока мы хотим потренировать трех ваших форвардов, — при этом он указал на меня, Степана и Саню, — возможно, они скоро будут играть в сборной команде рабочей молодежи города. Мы просим Головню, Радецкого и Стона (да, всех нас он назвал по фамилии) в среду прийти в клуб металлистов. Договорились?
Он подал всем по очереди руку и пошел к выходу, за ним последовали и его товарищи.
Лицо Марченко стало недовольным и отчужденным. По-видимому, он раздумывал, чем обосновать свой отказ, и потому молчал.
Я стал расшнуровывать бутсы.
Когда, наконец, все переоделись и собрались уходить, Марченко заявил:
— Так вот, хлопцы! Не станем больше заводить пластинку Подвойского. Ни в какой клуб ни в среду, ни в четверг, ни в пятницу вы не пойдете, а кто бросит команду и захочет славы — пусть пеняет на себя. Так сказал Седой Матрос. Силь ву пле!
Стоит ли умереть за футбол?
Сегодня день приятных неожиданностей. С утра за Степкой пришли с верфи. Представляете — Точильщик будет работать краснодеревщиком. Он говорит, будто никогда в жизни так не радовался. По нашему давнему уговору, он обязан дважды плюнуть с моста Петровской аллеи кому-нибудь на лысину.
Второе приятное известие пришло в полдень — телеграмма из Перми. К открытию цирка возвращаются Санины «предки». Бабушка прихворнула, вся подготовка к встрече теперь ложится на плечи Сани. Мы со Степаном сегодня помогли ему убрать комнатушку, напилили и накололи дров, вытряхнули ковры, а в них пыли — боже мой!
И третий сюрприз. Об этом, возможно, не стоит болтать. Но есть люди, у которых все рвется наружу. Я тоже к ним принадлежу. Так вот. Наша «святая троица» будет ядром нападения первой команды рабочей молодежи города. Честное! Сам Подвойский сказал. Команда состоит в основном из гарибальдийцев и ребят из «Грома», только центр форвардов (то есть я), левая связка и левый край — из «Молнии». Возможно, никто не поверит, но тренируют нас Подвойский и Дзюба лично. В мае будущего года предстоит игра в Ленинграде. Интересно, какое впечатление это произведет на Зину и вообще на всех родных и знакомых. Представляю, что запоет мама. Между прочим, она, как и физик, предсказывает, что я своей смертью не умру. Ерунда. Что такое своя и не своя смерть? По-моему — хрен редьки не слаще. Убедить маму в том, что в футбол играют не только на Черноярской, почти невозможно.
— А что делать испанским матерям? — спросил ее однажды Саня. — Там, кроме футбола, еще и бой быков.
Судя по ответу, мама ничего не поняла.
— Пусть быки себе дерутся на здоровье — им после боя не нужно всякий раз подбивать подметки. Переломят кости быку — его отвезут на рынок и продадут на бифштексы, а что я буду делать с Вовой, если ему переломят кости? У него уже и так одна нога короче.
Подумаешь, короче на два сантиметра! Мама любит делать из мухи слона.
Но я слишком отвлекаюсь и ничего толком рассказать не могу. Мы втроем долго обсуждали — идти в клуб металлистов или не идти? Наконец Степан сказал: «Семь бед — один ответ. Да и кто может запретить нам этот выбор?»
Встретили нас все «звезды», сам Дзюба обнял меня, а со Степкой сразу подружился Фоминых. Очень хочется поделиться радостью с поджидавшими нас Юркой и Олегом. Они шагают рядом и заглядывают в лицо, но я не сдаюсь. Ребята хотят знать правду: ходили па тренировку или нет? Я нем. От моста до охотничьего домика около километра. Весь этот путь Юра и Олег ждут признания. Нашли дурака!
Темное небо с дрожащими звездами забралось сегодня особенно высоко. Месяц какой-то необычно важный и самодовольный. Его сиянием озарен старый дуб на Черепановой горе. Издали дуб похож на мамонта. Жаль, что в наше время нет мамонтов, без них все-таки скучновато, слоны в сравнении с ними, наверное, кажутся букашками. И вообще слоны, как говорит Керзон, — не Эйфелева башня.
— Олег, дай закурить, — просит Степан.
— Я пустой, — отвечает Красавчик, — но прикурить тебе сейчас дадут.
Мне не нравится эта многозначительная шутка.
Из-за угла дома вынырнула короткая тень, встала на нашем пути, и я увидел Илью. Он спешит сказать, что Седой Матрос с пьяными дружками намеревается устроить нам «короткую жисть».
— Срывайтесь, пока не поздно, — шепчет Илья.
Олег разводит руками:
— Я же говорил — прикурить дадут. Но что толку срываться? Ведь от Матроса никуда не денешься.
Степан в сердцах машет рукой:
— Плевать! Нам нечего бояться, факт!
— Дурак, — выходит из себя Илья, — поплюешь кровью…
— Разве обязательно сегодня идти в охотничий домик? — спросил я.
Степан не стал даже слушать. Санька тоже в последнее время у него на поводу, а одному сорваться показалось неудобным, к тому же я подумал: «Был бы жив мой старик — упрекнул бы меня в трусости. Разве я продался Седому Матросу в рабство?»
Табачный дым стоял в комнате столбом. Накурили, даже лиц не разглядишь. И все же Седого Матроса я узнаю сразу. Узкое, с перламутровым черенком «перо»угрожающе воткнуто в самый центр стола, вокруг которого сидят игроки. На центральном месте восседает сам Матрос, а по обе стороны, с папиросами в зубах, двое его подручных. Я знаю их только в лицо, так как они не с Черноярской улицы. Говорили, будто это шнифера — занимаются, значит, кражами со взломом.
Игра идет полным ходом. Марченко, Корж и Керзон участия в ней не принимают. Седой Матрос вперил в меня мутный, пристальный взгляд, затем перевел его на Степана и Саню. Он всегда мрачен, как демон. Основательно изрытое оспой лицо уродуют еще и брови, густо торчащие над острыми черными глазами.
Передвинув папиросу из левого в правый угол рта, он поднимается в своем неизменном клеше, полосатой линялой тельняшке и вразвалку идет вдоль стола. Все умолкают.
Седой Матрос моргнул своим дружкам. Они, как по команде, встали, отодвинув стол. «Перо» Матроса, продолжая председательствовать за столом, качнулось и замерло. Один из шниферов, совсем уже пожилой, весь заросший серой щетиной, сказал нам:
— Ну, сморчки, пожалуйте бриться…
Мне стало не по себе. Чего они взбесились? Какое значение имеет для всех этих волков, будем мы форвардами в уличной или в клубной команде? Конечно, разумней было послушать Илью и сегодня здесь не появляться. От пьяной шпаны добра не жди. Бессмысленная храбрость! Никогда я не слыл трусом, но сейчас колени у меня дрожали, во рту пересохло, и страх подступил к горлу большим противным клубком. У Саньки от страха сильно колотится сердце. Степка начинает чуть-чуть заикаться, а у меня страх бьет на желудок. Под Степкиным уничтожающим взглядом я и вовсе стушевался. Он, представьте, заложил руки за спину, гордо откинул свою лобастую голову, и, клянусь, я не увидел и тени испуга. Совершенно непонятный человек! У меня спазмы в животе, а он глядит Седому Матросу в глаза и нахально спрашивает:
— Мы разве помешали играть? С чего это все вскочили?
— Благородные люди завсегда вскакивают, когда нужно лягавым отбить печенку.
— Кто это благородные и кто лягавые? — не унимался Степан. Все это говорится таким тоном, будто он прокурор. Саня тоже стоит довольно спокойно и даже изредка поглядывает в оконце, словно его очень интересует полная луна, плывущая в облаках.
Слава богу, в животе перестало урчать. Но когда Матрос схватил «перо» и, крикнув: «Вы, сопляки лягавые!» — всадил его снова в стол, я покрылся холодным потом.
Минуя нас с Саней, Матрос подошел к Степану, взял его за ворот куртки, притянул к себе и впился в него ненавидящим взглядом.
— Так вот, слушай, кугут несчастный, слушай и сполняй, если не хочешь ходить меченым.
Я сразу представил себе Степана с вытатуированным на лбу словом «лягавый».
— Советская власть, — шипел он в лицо Степану, не выпуская его из своих цепких рук, — и та относится к нам с полным доверием. Уже десять лет советской власти, а милицейского поста на Черноярской нет. Понял?
Действительно, милиционеры редко заглядывали на нашу улицу и старались подолгу не задерживаться здесь.
Матрос рыгнул. Степка сморщился. Он не выносил сивушного запаха.
— Теперича УР задумал через футбол подослать к нам лягашей!
— Я ни к кому в лягаши не записывался, — спокойно повел плечами Степан.
— Тебя без записи зачислят, — Матрос с силой швырнул его пожилому шниферу. Тот поймал Степана, повернул к себе спиной, ударил ногой в поясницу и таким образом возвратил Точильщика к Седому Матросу. Его стали бросать от одного к другому, и каждый старался ударить побольней. Степан безуспешно пытался вырваться из чертового колеса. Били его все сильней и ожесточенней. Он стиснул зубы, лицо его казалось неживым, будто вылепленным из глины. Для живого человека черты его были чрезмерно суровы. Почему-то я вдруг вспомнил, как во время путешествия по Днепру он заставлял Саню дважды перечитывать отдельные страницы «Овода», например, приход кардинала Монтанелли в камеру к сыну. Степку восхищала гордая непреклонность Овода, его готовность вынести любые муки и страдания ради высоких идеалов. Помню, Степка сказал: «Ради человечества можно отдать и жизнь, факт».
Согласен! Ради человечества можно. Ну, а ради футбола? Без футбола скучно жить на свете, и все же это дорогая цена — поплатиться единственной жизнью ради мяча в заплатах.
Наконец Седой Матрос ухватил Степку за борт куртки и угрожающе спросил:
— Говорили тебе — в клуб не ходить?
— Факт! — довольно спокойно ответил Степка, не пытаясь освободиться.
— Почему не послушался?
— А кому я продался? Что я — раб?
У Седого Матроса вздулись вены на крепкой шее.
— Ах ты гад! Снимай шкары, — приказал он Степану, указывая на его брюки. Он намеревался применить самое унизительное наказание.
Доигрался Степка! И кому нужна его храбрость здесь, где никто не сжалится над ним и не встанет на его защиту, а сам он защититься не в состоянии? Не помня себя от гнева, он закричал прямо в лицо Седому:
— Где захочу, там и буду играть! Это ты боишься лягавых, а мне их бояться нечего.
В исступлении Точильщик толкнул Матроса. Тогда тот ударом в переносицу сбил его с ног, и в тот же миг над ним сомкнулся круг. Били молча, ногами.
— За что? За что? Не сметь! — вдруг истерически закричал Санька и бросился на всех. Это было страшно — жалкий щенок против стаи волков, но мне стало стыдно, и я ринулся за ним.
Удары посыпались со всех сторон, но я уже не чувствавал страха. Пожилому шниферу досталось от меня ногой в пах, и он завыл.
Ах, какое это наслаждение — слышать стон палача! Но мне уже скрутили руки за спиной, связали их ремнем, подняли на ноги, ухватили за волосы и стали меня молотить кулаками. Слышу охрипший Степкин голос:
— Хай бьют, связанных они умеют бить!
Как это — «хай бьют»? Меня и так будто пропустили через мясорубку. Правый глаз вспух и затек, губа рассечена в кровь, плечо болит. Предо мной, как в тумане, маячат бледные расплывающиеся силуэты ненавистных людей. Теряя сознание, снова слышу Степкин голос:
— Чего вы не режете связанных, ерои?..
Крик его возвращает мне силы, жажду мести, становится даже весело. Чувствовать себя непобежденным — чудесно, начинаешь относиться к себе с уважением. Старик, милый! Если есть загробная жизнь, тебе не стыдно сейчас за своего сына, а если нет загробной жизни — все равно осквернять твою память я не имею права. Во всяком случае, я не ползал перед бандюгами, а это, старик, по-твоему.
— Слабо вам нас зарезать! — неожиданно вырвалось у меня.
— Можно и пописать, — пробасил над ухом Седой Матрос, и я ощутил на шее смертельный холод его финки. — Молись, гад! Молись, раз пошел к Дзюбе в помощники.
— Дзюба — голкипер, а я — нападающий, какой же из меня помощник?
— Голкипер? — переспросил Седой и захохотал. — Нет, хлопцы, поглядите на этих фраеров! А то, что Дзюба — агент УР, ты знаешь?
Вот когда выяснилась картина. Теперь понятна злоба Матроса и его дружков.
Саня стоял рядом со мной, прижавшись спиной к стене. Степан лежал на полу, связанный по рукам и ногам, и сосредоточенно наблюдал за происходящим.
Видимо, расправа утомила Матроса, да и дружки стали тянуть его за стол продолжать игру.
— Развяжите их, — сказал он.
Никогда и ни в ком зло не проявлялось более буйно, чем в этом человеке с рябоватым лицом. Чем же объяснить помилование?
Седой Матрос стоит как вкопанный, широко, по морскому расставив ноги, и пристально следит за тем, как нас освобождают от пут.
Время идет, а он все молчит. Наверное, впервые почувствовал недостаточную прочность своей власти. В сущности, Степку он сегодня не победил и не устрашил. Точильщик способен колебаться и порой робеть, но когда все для него ясно, он становится смелым и деятельным. Особенно если чувствует свою правду. Кремень!
— Слухай, Степан, — говорит вдруг Матрос с заметным уважением. — Котелок у тебя варит, долго звонить нечего. Пойдешь к Дзюбе, знай — будешь меченый.
— А я и так уже меченый, — отозвался тот, указывая на свое лицо в ссадинах и кровоподтеках.
— Нет, то еще легкий крик на лужайке. Я тебя так распишу, так разукрашу — папа-мама и те не узнают. Понял, нет?
— Понял, — коротко и зло отрубил Степан.
— Ну и валяйте, только умойте рожи под краном.
Все расступились, и мы пошли к выходу.
Черная ночь распростерлась над нами. Косой дождь с ветром освежил пылавшие лица, мы были рады ему и шли вперед, ступая по темным лужам.
В нашем дворе кое-как привели себя в порядок и стали прощаться с Саней.
Пока он не ушел, я решил высказать свою навязчивую мысль:
— За человечество можно отдать жизнь, а за футбол, ей-богу, не стоит!
Ребята помолчали. В темноте трудно было их разглядеть.
Первым отозвался Санька:
— Человечество, человечество… А футбол, думаешь, — мелочь, чепуха, ничтожный вопрос? Все начинается с пятачка. Завтра Матрос запретит читать книги — и ты снова запоешь: «Ради человечества можно, а из-за книг страдать не стоит».
— Факт! — обрадовался Саниной находчивости Степан. — Захочешь пойти на завод, а тебе прикажут стать марвихером — очищать на базарах у зевак карманы. Тогда ты снова повторишь свою сказку о человечестве.
Саня пошел через двор и скоро исчез во мраке.
Дверь открыла мама, а этого нам хотелось меньше всего. Разумеется, поднялся переполох.
— Боже, кто вас изувечил? Убили хлопчиков! — Она металась по кухне, звала Анатолия.
Тот прибежал с газетой в руках. Лицо у него испуганное, бледное, но он верен себе и сразу начинает пилить:
— Я же говорил. Доигрался, босяк проклятый!
Это я босяк? Меня всего колотит от такой наглости. Впрочем, чего еще можно ждать от него?
— Кто вас разукрасил? — спрашивает брат, точно, скажи я ему, он вызовет Седого Матроса на дуэль. На самом деле он и тени его боится. Называется — кандидат РКП! Старик положил бы руку мне на плечо и с добродушной усмешкой сказал бы что-нибудь вроде: «Дома — лев, а на войне — хорек». Он значительно реже мамы пользовался пословицами, но в спорах со мной иногда выбирал из ее мощного арсенала самую меткую. Отец не любил лобовых атак, он всегда заходил с тыла, и крепость сдавалась.
Степка старается успокоить маму:
— Разве так бьют? Овода знаете как били?
— Мне нет дела до твоего Овода, пусть его маме болит за него.
— Так ведь Овод — круглый сирота. Мать умерла, а папа — настоящая гидра капитализма, кардинал Монтанелли.
— Пусть они бьются на здоровье головой об стенку, твой кардинал и его сыночек. Вас же могли убить!
— Ничего нам не станется, факт, все заживет, как на собаке.
— Нет, вы скажите, кто вас побил? — допытывалась мать.
— Никто не виноват.
— «I Гнат не винуватий, і Килина не винна». — Мать приносит полотенце, марлю, йод, воду и заставляет нас раздеться. На Степке и впрямь нет живого места — его разделали, как бог черепаху. Особенно беспокоили его «фонари» и кровоподтеки на лице.
— Как же мне явиться на верфь? Первый день на работе — и такой вид…
— Позор, настоящий позор, — подливает масла в огонь Анатолий. — Глядя на твою харю, все рабочие разбегутся.
— Они и не такие хари видели. Скажешь, что развалилась русская печь, на которой ты спал, — посоветовал я.
Мать безнадежно качает головой, стирая мокрой марлей кровь с моего лица. Степка лежит на раскладушке и тихо стонет: только теперь он по-настоящему ощутил боль. Анатолий по-прежнему читает нам наставления, шепчется с матерью. И вдруг она ему говорит:
— Зови девчонку, пусть полюбуется красавцами.
Нет, вы подумайте, нас еще разыгрывают! Степан с болезненной гримасой присел на раскладушке, уставившись на дверь. И вот оттуда появляется со своей неизменной робкой улыбкой наша днепровская русалка. Чудеса! Волшебница Леся, девчонка из речного марева? Может, это не она, а приведение?
Степка немеет и хватается за рубашку, чтобы прикрыть свое тело с яркими следами расправы.
Ну и денек — сплошные сюрпризы!
Широкая улыбка сразу сходит с лица Леси. Природная деликатность не позволяет ей спросить о случившемся. Она бойко начинает рассказывать сама. Катер шефа-инспектора взял на буксир Степкину лодку, и тато разрешил ей на денек съездить в город. Весь день она прождала нас, даже город не удалось посмотреть, а в шесть часов утра отходит пароход на Ржищев.
— Тата нельзя оставлять одного, — убеждает она Степана, хотя тот вовсе не уговаривает ее остаться.
— Вовка, проводишь Лесю на пароход? — спрашивает он. — Мне ведь нельзя опаздывать на работу.
— Провожу, — соглашаюсь я без энтузиазма. Леся явно разочарована. Для меня остается загадкой отношение девчонок к моей персоне. Княжна уверяет, будто я интересный мужчина, а девчонки предпочитают кого угодно, только не меня. Неужели мне на роду написано быть третьим лишним?
Мы легли спать. В кухне мерцает лампа, Леся сидит подле Степана, и шепот ее журчит, как ручеек. Точильщик часто вздыхает — не то от боли, не то от Лесиных слов. Искоса гляжу на них. Она — нежно гладит его руку. Он — лежит, как чурбан. И охота ей гладить эту жесткую, как полено, лапу! И где только девчонки учатся этому делу?.. Вот хоть бы Леся. Живет, можно сказать, на необитаемом острове, никаких учебных заведений нет, а она уже все знает до самых тонкостей — как надо гладить руку, какие слова шептать. Законченное образование, да и только!
Зажмуриваю глаза, но сон не идет. И не придет, пока они не перестанут издавать всякие вздохи. Убей меня гром — они целуются! Ну, знаете, целовать такую побитую харю… И вкус же у девчонки! Никогда еще я не чувствовал себя таким усталым, разбитым и одиноким.
На краю пропасти
Два битых часа стою у Зининого дома в тайной надежде увидеть ее. Мы не встречались целую вечность, но она и не пытается меня разыскать. Севка Корбун, наверное, совсем вскружил ей голову. Хоть бы его забрали в Красную Армию, как моего брата… А если не хотят брать Севку, я сам могу пойти служить в военно-морской флот. Пришлю тогда Зине свою фотографию. Увидит меня в клеше и бескозырке, и тоска ее заест.
А вдруг Зина больна? Зайти к ней? От одной мысли об этом становится не по себе. Честно говоря, меня пугает ее самоуверенный отец, мать тоже очень важная и красивая. На целый километр тянется за ней аромат дорогих духов.
Дворник уже глядит на меня с подозрением. Интересно, за кого он меня принимает? Думает, наверное, что я стою на стреме или готовлю кражу со взломом. Перехожу на другую сторону и сажусь на скамейку у ворот завода. Здесь предо мной открывается отличный сектор обзора. Если Зина выйдет, она меня не увидит. Может, я ее даже нс окликну, но взглянуть на нее хочется ужасно. Я уже заметил: в жизни все происходит наоборот. Скажем, нет у меня к Зине никакого интереса. Тогда она станет маячить перед глазами, как надоедливая муха.
Но именно потому, что мне очень хотелось увидеть Зину, я ушел домой несолоно хлебавши. Вместо нее я встретил па углу Красноармейской… Седого Матроса. Он мне нужен, как дизентерия или чесотка. Я ведь говорил — в жизни все наоборот. Ты ищешь Зину, а находишь — Седого Матроса. Подошел он ко мне с таким видом, точно ничего плохого между нами никогда не было, даже руку положил на плечо мягко и нежно. Вот-вот поцелует!
Это не мешает ему говорить своим обычным грозным тоном. Любую чепуху он произносит так, точно от нее зависит устойчивость мироздания.
— Ты меня слушай, Тарзан, и молчи. Если что не скумекаешь — спроси. Моего кореша взяли. Сейчас пойдем к больнице. Я тебе покажу, куда глядеть, если что — поднимай тарарам.
У меня внутри похолодело. Мгновенно на память пришли слова отца: «От злого начала злой конец бывает».
— Нет, я не могу идти, — несмело ответил я.
Ах, к лягавым ты можешь, а другу помочь…
Я ни в каких делах участвовать не хочу.
— В каких таких делах? — ощетинился он. — За кого ты меня принимаешь? За бугайщика какого-нибудь? Говори!
В его руке блеснул нож.
— Не пойдешь — будешь сегодня меченым.
Чуть помолчав, он продолжал уже мягче:
— Не дрейфь, пойдем, Тарзан, мне к невесте надо зайти, а ты только гляди, чтобы никто не появился. Чуть что — пальцы в рот и свисти. Встретимся тогда возле церкви.
Мысль напряженно работает. Пытаюсь понять, куда он собирается проникнуть: в больничный склад или в частную квартиру. Зачем я ему понадобился? Разве он не понимает, что на меня нельзя полагаться?
— Если все выйдет по-моему, — говорит он, пока мы идем рядом, — получишь дополнительно к той десятке, что хлопцы взяли для тебя взаймы, еще два червонца.
— Мне денег не нужно.
— Пригодятся. Пошли!
В вечерних сумерках идущий впереди Седой кажется медведем: кряжистый, квадратный, он и ходит по-медвежьи. По небу низкой грядой ползут черные облака и, отряхиваясь, бросают редкие капли дождя. Мысли перекатываются в моей голове, как тяжелые камни. Что делать? Безропотно идти следом за ним? Но ведь он неизбежно приведет в тюрьму. Сам он много раз там бывал, ему не привыкать, а мне становиться вором и грабителем нет никакой охоты. Что, если просто сбежать?
Разумеется, догонять он не станет, но тогда нужно исчезнуть совсем из города.
— Вовка, гляди, в палисаднике две липы. Стань под ними и следи за перекрестком. Если что — свисти по-нашему.
Сказав это, он вошел в открытые ворота. Что он задумал?
Томимый мрачными предчувствиями, я напряженно вглядываюсь в полумрак. Дождь едва моросит. Эх, хлынул бы сейчас ливень! На улице ни души, кругом темнота, только на перекрестке мигает желтый свет фонаря, отражаясь в мокрой мостовой. От волнения хочется курить. Я полез в карман, и в это время невдалеке раздался свист, пронзительный и тревожный. Так свистят только милиционеры. Не помню точно, но, кажется, я успел заложить два пальца в рот и коротко трижды свистнуть. Перескочив через железную ограду палисадника, пустился бежать. Чудился топот ног за спиной, я из последних сил ускорял бег. У знакомого пустыря резко свернул вправо к огородам, там была тропинка, ведущая на Черноярскую. Здесь уже можно чувствовать себя в безопасности. А что, если Седой Матрос попался? При этой мысли холодная испарина выступила на лбу. Возле охотничьего домика я вдруг услыхал шаги.
— Вовка! Вовка! — донеслось из темноты.
— Откуда вы взялись? — спросил я Степана и Саню.
— Здорово вышло, факт?
— Что здорово?
— Мы же с Санькой ходим, факт, по вашим пятам. Тарарам возле больницы подняли мы. — И он поднес к моему носу милицейский свисток.
— А ты думал, что за тобой увязались лягавые? — рассмеялся Саня. — Чисто сработано, скажи?
Я еще не пришел в себя от неожиданности.
— Но, не дай бог, Седой Матрос узнает, тогда нам всем хана. — Степка притянул меня к себе и прошептал: — Где ты с ним условился?
— Возле церкви.
— Мотай к церкви. И мы за тобой. Матрос напуган и сегодня уже ничем не станет заниматься.
Хлопцы растаяли в темноте так же мгновенно, как и появились, а я шел растроганный, думая о Степке и Саньке. Что бы я делал без них, каким одиноким чувствовал бы себя на свете!
Снова даю зарок — никогда не обижать Степку. Едва представится случай, уж я постараюсь доказать свою верность нашей дружбе.
Седой Матрос сидит на мраморной скамье под серой громадой церкви. Он так тепло встречает меня, что даже закрадывается сомнение, не разгадал ли он всю затею.
— Ну, уж теперь ты мне кореш до гроба, — своим неизменно мрачным тоном говорит он. — Не вышло сегодня — выйдет завтра, а шухер твой услыхал сразу.
Он протянул мне папиросы.
— На радостях сходим с тобой к Фирселю, гульнем на всю катушку, пусть все лягавые от зависти подохнут.
— Никак не могу, — попытался я отделаться, — меня дома ждут.
— Фу-ты ну-ты, ножки гнуты! Ждут! Ты что, маменькин сыночек? Хоть раз побывал у Фирселя?
Об атом ресторане я- слыхал от Коржа и Керзона.
Седой Матрос начинает расхваливать ночное заведение:
— Девчонки — люкс-мадер, музыка, вино, танцуют «семь-сорок».
Я все отнекиваюсь, он озлобляется, и мне снова начинает казаться, что он все знает и заманивает меня для расправы.
Идем мы долго. Матрос молчит. Появляется извозчик, он окликает его. Кляча едва тащит пролетку по незнакомым улицам. Остановились у слабо освещенного дома, из которого в темноту вырывалась бравурная музыка.
С того момента, как бородатый швейцар услужливо раскрывает перед нами дверь, Матрос, почти не обращая на меня внимания, быстро, не оглядываясь, идет вперед. Переступив порог залитого огнями зала, я от неожиданности останавливаюсь. Навстречу плывет до неприличия декольтированная Княжна, а к ней тесно прижимается Керзон в узком пиджаке и брючках чарльстон. Слава Корж танцует с разукрашенной блондинкой, держа руку на ее оголенном плече.
При появлении Седого Матроса некоторые пары перестают танцевать и выходят из круга.
Княжна мило улыбается:
— Привел голубка? Ну и правильно! Пора его выводить в люди.
Корж и Керзон держатся свободно, однако явно удивлены моим появлением.
За двумя сдвинутыми столиками, где сидят Княжна и ее поклонники, нашлось место и для нас. Меня Княжна усадила рядом с собой. В алом, как закат солнца, платье, она дразнит всех чрезмерным декольте и влажными блестящими глазами. Руку Княжна кладет мне на голову, нежно перебирая непокорные волосы. Керзону явно не по душе ее нежности.
Впервые так близко возле меня сидит красивая женщина. Платье обрисовывает ее упругую, высокую грудь. Задорные глаза искрятся бесшабашной удалью, влекут к себе пухлые губы, нежная бархатистая кожа. Керзон ерзает на стуле, вытирая платком малиновый нос. Он оскорблен — Княжна даже не глядит в его сторону.
— Люси! Вы моя розовая мечта, — громко шепчет он.
— Ося, заткнись, ради Христа. Ненавижу розовый цвет.
— Вы моя голубая муза.
— Муза? А с чем ее едят?
— Муза? Ну как объяснить? Это не рагу и не куриное филе, это предмет неодушевленный, это порыв души, вдохновение сердца, божество одаренных и сильных мужчин.
— Таких, как ты, Ося?
— Ясно!
Княжна захохотала. Ее тонкие беспокойные пальцы продолжают перебирать мои волосы.
— Ося, вы грубый и плохо воспитанный фраер. Вам не понять сердца женщины. Вот этот мальчик создан для любви.
Керзон брезгливо морщится:
— Оно еще не знает, с чем едят любовь. — Он говорил обо мне в среднем роде. — Миледи, мне стыдно за вас, за ваш извращенный вкус…
Седой успел уже захмелеть и стал ругать Княжну, почему она до сих пор не заставила меня выпить. Водки я не любил и не мог понять, что хорошего находит в ней мужская половина человечества. Наливка ведь куда вкуснее, «Фиалка» — тоже, от нее приятно щекочет в носу, а от водки мутит и нестерпимо болит голова.
Княжна тычет мне большой бокал водки.
— Будь мужчиной, душка!
Она поднялась, оправила платье и, высоко держа бокал, провозгласила:
— За нового дерзкого мужчину в нашем благородном обществе. Виват!
Оркестр сыграл туш. Музыка слилась с аплодисментами.
Есть хочется ужасно, па столе красуются блюда, о которых я не имею ни малейшего представления. Соблазн велик. Когда еще представится возможность поесть вдоволь, да еще таких лакомств! Пью залпом.
Загремел оркестр. Разухабистая мелодия танца подняла на ноги почти всех посетителей ресторана. Княжна осталась сидеть рядом. Непонятная скованность овладела мной, и хоть я поклялся не смотреть на нее, что-то манило к ней.
— Малыш, ты очень славный, и я хочу выпить с тобой на брудершафт, — сказала она, снова поднося мне водку.
И снова внутренности обожгла горькая, отвратительная жидкость. И снова почти все посетители ресторана стали танцевать «семь-сорок». Мужчины и женщины, взявшись за руки, приплясывают в такт музыке, затем, разбившись на пары, кружатся, громко выстукивая каблуками.
Сладко кружится голова, по телу разливается блаженное тепло. Кто-то подает еще один бокал… Не могу сказать, хватило ли у меня духу выпить его, как не могу вспомнить, когда мы покинули заведение Фирселя.
Проснулся я в комнатушке с фикусами и кружевными занавесками на окнах, с китайским фонариком вместо люстры. Как я попал на кровать с жаркой пуховой периной? Княжна спала рядом, широко разбросав руки. Спала в чем мать родила, губная помада расползлась по лицу и шее. Чудовищная пьяная баба!
Все понятно. Сколько раз воображение рисовало обнаженную женщину, полную неги, чистоты, таинственной недоступности, и вот она вся предо мной, и то, что казалось таким недосягаемо прекрасным, вызывает тошноту, содрогание, презрение к себе самому.
Отчаяние переполнило меня. Немедленно бежать отсюда! С трудом разыскиваю одежду.
— Вовочка, с добрым утром! — Хриплый голос Княжны кажется совсем чужим.
Она сладко потягивается и, чуть прикрывшись краем простыни, говорит нараспев:
— Малыш, ты душка, а я думала — ребенок…
— Мне надо идти.
— Куда спешишь? Сейчас умоемся, опохмелимся. Ох, башка трещит!
Голова и у меня раскалывается. Но оставаться здесь не могу, каждая секунда мучительна. Единственное непреодолимое желание владеет мной: избавиться, очиститься от грязи, по крайней мере умыться. О, если б можно было умыть душу! До чего ненавистен ты мне, Вовка Радецкий, до чего противен, с какой радостью выбил бы я тебе все зубы, разукрасил бы всю твою паршивую витрину, малодушный и безвольный человечишка… Еще недавно тебе принадлежал весь мир: и солнце, дрожащее на деревьях, и счастливая улыбка Зины, и клонящаяся к закату звезда, и трепетное ожидание твоей весны, а теперь ты сам себя обворовал и стал непоправимо одиноким. Хочется плюнуть в лицо полинявшей за ночь Княжне. Я хлопаю дверью с такой силой, что ветхий домик содрогается, из окон выглядывают встревоженные соседки. Они провожают меня многозначительными взглядами, одна из них говорит:
— Скоро Княжна станет принимать грудных младенцев.
Открытие мира
Степан в третий раз намыливает шею, трет ее изо всех сил. Я уже давно умылся, а Точильщик (впрочем, это прозвище утратило смысл — ведь Степан теперь краснодеревщик, токарь по дереву) все еще священнодействует.
Мама стоит с полотенцем на плече, по обыкновению сложив на груди натруженные руки, и с нескрываемым удивлением глядит на нас.
— И куда это вы, хлопчики, собираетесь? Часом но под венец? От вас можно всего ожидать…
— Разве только женихи умываются? — спрашивает Степан.
— Жених, вступая в новую жизнь, должен смыть все прошлые грехи.
Мама глядит на меня с укором:
— Не рано ли стал ты у меня взрослым, хлопчик?
Обычно она произносит слово «хлопчик» ласково и мягко.
— Раз уж ты, Степа, так стараешься, — говорит она, — почему бы тебе не помыть и под мышками?
Степка без энтузиазма выполняет это указание и наконец берет из рук мамы полотенце.
В чистых рубашках, аккуратно причесанные и умытые, мы выглядим непривычно. Мы выходим на балкон. Из окна квартиры композитора, живущего по соседству, слышен зычный мужской голос. Кто-то с чувством читает стихи:
Прислушиваюсь. Голос соседа мне не трудно отличить от других. Он говорит, что поэтическое слово подобно облику девушки. Сколько лиц несметной чередой мелькает перед юношей, не оставляя никакого следа, и вдруг случайный взгляд — и в памяти навсегда отпечатывается милое и дорогое сердцу лицо. Так и слово.
Верно, верно! Я стою и пытаюсь восстановить в памяти четверостишие. Все чувства обострились, слова горят предо мной, точно факелы. А вот и Санька. Идем ему навстречу. На улице, ничего не объясняя, читаю ему первую строку:
Наше поколение юности не знает…
Саня закрывает мне рот ладонью и грустно продолжает:
— «Юность стала сказкой миновавших лет…» Надсон, Надсон!
Я молчу, подавленный Санькиной осведомленностью.
Из нашей «троицы» я один окончил семилетнюю трудовую школу и, разумеется, имею все основания не считать себя невеждой. Когда я учился, Степан точил ножи-ножницы, а Саня разъезжал с цирковой труппой. Мне хочется доказать, что и я не лыком шит. По пути к клубу металлистов мучительно припоминаю давно забытые стихи. Наконец, в голову приходит есенинская строфа, и я, заранее предвкушая победу, чуть ли не пою:
— Кто написал? — спросил я Саньку.
Главное — не дать ему времени для размышлений. Начнет задавать вопросы — тогда все пропало. Ведь больше одной строфы я никогда не мог выучить.
Но лицо Сани засияло, в глазах мелькнули лукавые огоньки. Он не стал отвечать на мой вопрос, а продекламировал:
Степан хохочет. Надо мной, конечно.
Не люблю признавать себя побежденным. Противно лежать придавленным к земле и чувствовать ногу победителя на своей груди. Сейчас доконаю Саньку сногсшибательной новостью:
— Сергей Есенин приезжает на днях в Киев, он выступит в клубе пищевиков. Зина пообещала мне контрамарку.
Санька покатился со смеху:
— Знай Есенин о твоей контрамарке, он наверняка не стал бы резать себе вены.
— Ты живешь, как первобытный человек, — вмешивается в разговор Степан, — газет даже не читаешь, кугут несчастный. Нельзя так отставать от жизни, факт.
Готов поклясться — Степан ни черта не знает о жизни и смерти поэта, но пофорсить — его слабость. Ничего, попадешься ты мне на зуб, товарищ краснодеревщик!
— Поэт никогда не станет самоубийцей, — пытаюсь еще возражать я.
— Чучело гороховое, — сердится Санька, — болтун! О его смерти в отеле «Англетер» даже стихи написаны.
Уверенный тон Сани окончательно убеждает меня в смерти Сергея Есенина Но зачем ему понадобилось умереть? Что побудило его наложить на себя руки, когда плывут в сторонку дальнюю седые облака, когда светит солнце и заливаются веселые птахи, шепчутся тополя, меж кустов плачет где-то иволга, журчат реки, рокочут моря? Ведь Есенин был певцом природы, певцом жизни. Если жизнь стала немила, почему он не ушел в кантонскую революцию или в борьбу с религией? Многое на земле плохо устроено — я сам читал в газете, что диктатором Венгрии является глава фальшивомонетчиков Хорти, Болгарией правит Цанков, Чемберлен готовит против нас коварные планы, да и Седой Матрос тоже тянет нас в пропасть. К чему же поэту искать смерти?
— Вова, здравствуй, — услыхал я за спиной знакомый голос. Сердцу стало тесно в груди. Растерялся настолько, что не могу произнести ни слова. Зина, конечно, это заметила и решила прийти на помощь.
— Это твои товарищи? — спросила она и, не дождавшись ответа, протянула руку Сане и Степе. — Давайте знакомиться. Зина Шестакович.
Пытаюсь стряхнуть с себя оцепенение и лепечу:
— Скоро начало?
— Да, вот-вот начнется, надо пробиться в зал.
Она идет своей характерной походкой, едва сгибая коленки и гордо неся голову. Гладко зачесанные золотистые волосы обрамляют покрытое легким загаром лицо с лучистыми глазами. На белой блузке у Зины кимовский значок, а на шее небрежно завязан пионерский галстук. Саня идет рядом со мной, ну а Степка — тот сразу показал себя: он прокладывает Зине дорогу и вообще ведет себя так, точно знаком с ней со времен штурма Зимнего дворца.
С трудом пробились в фойе. Зина со свойственной ей общительностью тараторит, засыпая ребят вопросами. Обращается она больше всего к Степану. Саня сдержан и отвечает односложно, а токарь по дереву точит сто слов в минуту.
— Вы, говорят, прекрасно поете? — спрашивает Зина черноярского Шаляпина.
— Да, факт, я песни очень люблю, — и пошел разглагольствовать.
Нет, вы слышали? Пропади я, если он станет когда-нибудь отягощать себя скромностью. Удивляюсь, почему он не подтвердил, что поет прекрасно.
— Какие песни вы знаете?
Степка что-то мычит — названий настоящих он ведь никогда не знал. Вместо «Письмо к матери» сказал «Родной маме». Жаль, Саня пришел на помощь этому типу.
— Вам хотелось бы выступить сегодня в самодеятельном концерте? — продолжает Зина. Степка крякнул, важно повел плечами:
— Нет гитары, а без аккомпанемента я не могу.
— Я буду аккомпанировать на пианино, хотя вообще-то играю на скрипке. Понимаете, ребята, — строчила она, не давая нам возможности ничего сказать, — райкомол поручил мне подготовить художественную часть вечера. Будет богатая программа, и ты (да, она обратилась к Степану на «ты») споешь одну песню.
Зал набит до отказа.
— Вот наши места, садитесь, ребята, — говорит Зина, — а ты, Степан, пойдешь со мной за кулисы.
И они ушли вдвоем.
Настроение сразу испортилось, хотя в зале звенел смех и одна песня сменяла другую.
Санька и тот стал подпевать:
Сильный рокочущий бас затянул:
Девушка в красной косынке открыла вечер молодежи и дала слово для доклада «О текущем моменте» товарищу Студенову. На сцену вышел Игорь, да, Игорь с нашей улицы. В последний раз мы расстались не очень дружелюбно, даже рассорились после матча на Собачьей тропе.
Санька толкнул меня в бок.
— Узнаешь?
— Угу.
— Высоко забрался, доклады смалит.
— А что? Он башковитый!
Говорит Игорь складно и свободно, изредка только заглянет в листок, лежащий перед ним. Чувствуется, что весь он живет мыслями, которые излагает так ясно и просто. Понемногу его речь захватывает даже Саньку и меня.
— Ничто великое, — говорит он, — нельзя приобрести без труда. А коль скоро мы, молодежь Советской России, стали на путь социализма, необходима решительная борьба против пессимизма и ликвидаторского безверия. Из какого источника черпает человек пессимизм, неверие в то, что ему предстоит преобразить и сделать красивой жизнь на нашей планете? Изо дня в день мир насилия твердит человеку, что он жалкий червяк, а потому пусть живет сегодняшним днем, так как все в этом мире тленно. Вы знаете христианское изречение «Наш тягчайший грех в том, что мы рождены на свет». К чему, мол, борьба, если все равно всех сокрушит смерть.
Сраженный подобными доводами человечишка говорит: «Хоть день — да мой». Для него нет наслаждения выше сытости, похоти, пьяного угара и комфорта. Вот она, философия червяка! Трудно представить, к какому убожеству мысли пришли бы люди, в какой первобытной дикости пребывали бы они, восторжествуй теория червяка.
«Нет, — сказал труженик. — Пусть сквозь пытки и муки лежит мой путь к свободе, но я пройду через все страдания во имя великой цели, так как мне — человеку — надлежит преобразить мир, наполнить жизнь вечной радостью созидания».
Помните, что сказал Горький в своем произведении «Человек»:
«И призван я, чтоб осветить весь мир, расплавить тьму его загадок тайных, найти гармонию между собой и миром, в себе самом гармонию создать и, озарив весь мрачный хаос жизни на этой исстрадавшейся земле, покрытой, как накожною болезнью, корой несчастий, скорби, горя, злобы, — всю злую грязь с нее смести в могилу прошлого!»
Игорь Студенов говорит тихо, но слова звучат проникновенно, они будоражат душу. Санька тоже — весь внимание; уж если он грызет ногти, значит, речь захватила его.
— Настоящий человек живет всегда рядом с людьми и для них, он творит вместе с ними и для них, иг труд делает его бессмертным. Есть люди, которые никогда не умирают. Разве умер наш Ленин? Вот уже три года, как его не стало, а он рядом с нами, в наших делах и в наших сердцах, во всей титанической работе партии и пролетариата, он устремлен в будущее вместе с нами. Он никогда не жил для себя, он думал только о нашем счастье, о грядущих поколениях, о том, чтобы преобразить мир. Вот в чем залог бессмертия.
Настоящий человек не может жить спокойно, примирившись со всем окружающим, он всматривается в будущее, какой бы высоты ни достиг. Его жизнь — это постоянная борьба, а не прозябание. Иной ходит по земле, а кажется нам живым мертвецом. И требовать от него созидания, труда так же смешно, как, скажем, привлечь к ответственности муху.
В зале раздался дружный смех.
— У нас еще немало таких молодых людей. Дети укрепивших свои позиции торгашей шикарно одеваются, ежедневно развлекаются, устраивают оргии, сорят деньгами, нажитыми за счет трудовых масс. Им нужен миг наслаждений, они считают себя рожденными для удовольствий, их не волнует судьба грядущих поколений. А кое-кто из нашей пролетарской среды начинает завидовать им.
Мне показалось, будто Игорь Студенов здесь имеет в виду меня. Он даже глядит в мою сторону.
В Санькином взгляде читаю: «Вот тебе и Игорь Студенов. Все насквозь видит».
Я чувствовал себя пригвожденным к столбу. Хорошо, что Зина увела Степана за кулисы. Уж он бы отыгрался на мне. В дни плавания на бриге «Спартак» да и на бирже труда я часто посмеивался над ним и его мечтами о будущем. Преобразование жизни — любимая тема Степана. Он ведь неисправимый фантазер.
— Я знаю одного паренька, — продолжает Студенов, — он рядом со мной живет, толковый и честный хлопец, из трудовой семьи, но нет у него цели в жизни, не видит он будущего, потому и ни во что не верит, все новое встречает с насмешкой, с сомнением, как Фома неверующий.
Люди, ограниченные собственным мещанским мирком, всегда встречают в штыки все новое. Когда Пифагор доказал свою знаменитую теорему, он принес в жертву Юпитеру сто быков, вот почему все скоты дрожат при открытии истины.
Санька даже достал огрызок карандаша и на клочке бумаги записал насчет Пифагора и ста быков.
Игорь полностью овладел вниманием слушателей. Он говорил о живучести мещанских настроений, об отходе от общественного во имя личных интересов, мелких удобств и мимолетных наслаждений.
— Мы не отдадим на алтарь мещанства нашу великую идею. Мелок и ничтожен тот, кто меняет вечность на мгновение, великую борьбу на прожигание жизни.
Что подразумевает Игорь под прожиганием жизни? Очевидно, памятную ночь в ресторане Фирселя, бесстыдную Княжну, вой саксофона, чарльстон и «семь-сорок».
Все знает, вы подумайте! Я оглянулся. Казалось, взгляды всех окружающих устремлены на меня!
Для чего я живу? Ведь Санькин пес Трезор тоже живет. Что увлекает вас, Владимир Радецкий, к чему стремитесь? Стоите на стреме, пляшете под дудку Седого Матроса?
Санька сидит мрачный и сосредоточенный, узкие губы плотно сжаты, в эту минуту он кажется злым.
Игорь говорит о наших трудностях и о наших стремлениях.
— Последнее десятилетие обогатило человека. Он захотел все знать, перед ним открылись возможности читать, смело идти вперед.
Студенов старше меня всего на два-три года. Когда же он успел так глубоко разобраться в жизни? В какой школе он научился всему этому? Я отлично знаю его семью— важного и гордого старика-токаря Студенова с пышными пшеничными усами и целый взвод его сыновей-металлистов.
— Нужна закалка для преодоления этих трудностей, — продолжает Игорь. — Ее не хватает некоторым молодым товарищам. Они пасуют перед трудностями, подпадают под влияние враждебных элементов, их подхватывают волны мелкобуржуазной стихии, и они сворачивают на путь разврата или мещанского благополучия.
— Вот печатает, настоящая типографская машина, — сказал мне на ухо Саня.
Как много общего между Игорем и Степаном! Их объединяет горячая вера в высокую и благородную цель.
Последняя фраза Игоря вызывает рукоплескания.
— Мы построим социализм, несмотря на то, что фабричный гудок тонет в безбрежных просторах российских полей и автомобиль теряется среди массы крестьянских телег!
Неведомая сила подняла меня на ноги, я аплодировал вместе со всеми, полный благодарности Студенову. Мне хочется пожать ему руку. Не потому, что Степкины рассказы о будущем оказались не его личной фантазией, а великой целью всех настоящих людей. Нет, я благодарен Студенову за другое. Он дал мне понять, что я здесь не случайный гость, не делегат черноярской шпаны, ведь и мой голос звенит сейчас в могучем и гордом хоре:
Степкин дебют
Зина стояла на фоне синего занавеса, изображавшего штормовое море, и пыталась угомонить зал.
— Ребята, мы начинаем концерт выступлением «Синей блузы» клуба металлистов, после чего участники сегодняшней встречи молодежи покажут нам свое искусство.
Санька гудит над ухом по поводу «Синей блузы» со своей артистической точки зрения, но я с ним не согласен. В антракте наш спор едва не перерастает в драку. Вовремя подошел Игорь Студенов.
— Не ожидал встретить здесь черноярских форвардов, — сказал он, пожимая нам руки.
Не хочется говорить, кто привел нас на вечер. Скажет: «Втроем побежали за девчонкой». Но Санька вдруг сообщает:
— Зина дала нам билеты.
— Какая Зина?
— Зина Шестакович.
— Вот кто, — рассмеялся Студенов. — Ну, Зина, если захочет, приведет на собрание даже отца Сергия из Троицкой церкви.
Оскорбительное сравнение! Ставить нас на одну доску с попами, когда религия — опиум для народа, не очень умно. Студенов хлопнул меня по плечу:
— Ну, не сердись, я ведь шучу. Ребята вы смекалистые, толк из вас будет.
Звонок зовет в зал. Игорь идет с нами и садится на Степкино место.
— Где ваш третий дружок?
— Смылся с Зиной на сцену.
— Он поет, — объясняет Саня.
— Я и забыл о вашем Шаляпине. Его с удовольствием послушают. — И незаметно Игорь переводит разговор на футбол.
— Напрасно вы не ходите на тренировки. Дзюба с вами ведь обо всем условился, а вы точно в воду канули.
— Должно быть, из черноярской команды нам никуда не уйти.
— Ну и чудаки! Уличная команда уже не для вас. Разве не интересно выступать за свой город в Ленинграде, Москве, Харькове, Одессе, учиться у таких футболистов, как Подвойский, Дзюба, Фоминых? А в черноярской команде, кроме драк, пожалуй, ничто вас не ждет.
— Правильно, но и меченым ходить тоже нет охоты.
— Меченым? — не понял он.
Санька разъяснил ему, что это значит.
— Но за что? За что вас станут так казнить?
— Дзюба ведь работает в угрозыске.
— При чем же тут вы?
— Вот и при чем. Его считают лягавым, а нас — лягушонками.
Он задумался.
— Седой Матрос припугнул. Правда?
Я неопределенно повел плечами.
— Он, он! Знает кошка, чье мясо съела. Ему страшен уголовный розыск, и Дзюбы он боится, как огня. Грехов у Матроса хватит на десятерых. Но при чем здесь вы? Впрочем, может быть, вы у него в помощниках?
— Ты что, очумел? — разозлился я.
— Чего же вам бояться уголовного розыска? Вы ведь не воруете, темными делами не занимаетесь. А Матросу выгодно, чтобы вокруг него было побольше народу, тогда за ним труднее охотиться.
Действительно, Седой Матрос стремится втянуть пас в свои дела. Разве я это не почувствовал на себе?
— Вы, как мухи, садитесь на липкую бумагу, — резко заключает Студенов.
— А что делать? — раздражается Санька. — Над нами такую расправу учинили — другие бы на нашем месте уже на Байково кладбище загремели.
— Лупили? — удивился Студенов. — Понятно. Удалось, значит, запугать.
— Кому охота ходить меченым? С ними шутки коротки.
— Значит, всё — круг замкнулся. Трусом может помыкать любой проходимец. Известно, что если при первом испытании человек спасовал, не хватило мужества, то при втором — тем более не хватит. Теперь ходить вам всю жизнь под ярмом шпаны и Седого Матроса.
Игорь нервно перебирает свой кавказский ремешок.
— Я думал о вас иначе. Хлопцы крепкие, не хлюпики какие-нибудь, их на испуг не возьмешь. Надо им помочь пойти правильной дорогой. На заводе центрифуг о тебе, Радецкий, говорил. Хотели тебя устроить учеником слесаря в счет брони подростков. И тебе, акробат, работу можно подыскать.
У меня перехватило дыхание от радости, но я стараюсь не показать этого:
— Надо посоветоваться. Степку спросим.
— Он-то уже работает?
Студенов, оказывается, все о нас знает.
— Да, на верфи, токарем по дереву.
На сцене снова появилась Зина и объявила выступление акробатической группы клуба. После этого на сцепе выстроился хор девушек, а потом довольно смело вышел черноярский Шаляпин. Волосы ему будто корова языком прилизала.
— Ребята, — прозвенела Зина, — Степан Головня, токарь по дереву, сын краснодеревщика-большевика, исполнит песню «Сижу за решеткой».
Степан Головня! Хм… Звучит солидно. Точно говорят о ком-то постороннем. Я не привык к фамилии друга. От нее веет чем-то истинно рабочим. А мне даже в этом смысле не повезло. Прилепилась к нам фамилия австрийского фельдмаршала. Степка вообще счастливчик: и фамилия подходящая, и голос, а батя — большевик. Много у него всяких добродетелей, о которых можно только мечтать.
запел он легко, свободно и печально.
Зал замер. Никто не ожидал такого чарующего голоса. Студенов даже рот разинул. У меня по телу пробегает дрожь. Его голос звучит так, будто играют несколько скрипок. Еще лучше, если закроешь глаза и не глядишь на его рожу. А Зина смотрит на него как завороженная, пальцы ее сами бегают по клавишам. Тоже мне, называется, аккомпанирует… Все девчонки одним миром мазаны. И чем он ее очаровал? Нос — как рычаг, скулы широкие, рот — как ворота в Косом Капонире. Все вместе похоже на деталь, еще не зачищенную наждаком. Правда, когда Степан поет…
Может быть, мне кажется, а может, и действительно в глазах у Зины слезы.
Ну и пусть влюбляются, пропади все пропадом! Нет, вы взгляните на Зину. Лицо у нее просто светится. Без репетиций спелись! Может, они знакомы уже давно? Не мог же Степка покорить ее так сразу одним своим волшебным голосом.
— Паренек далеко пойдет, — шепнул Игорь. — Он даже не знает, каким богатством владеет.
закончил Степан и поклонился. Вдруг, словно по чьему-то велению, зал дружно встал и подхватил последний куплет, Затем над залом пронесся ураган рукоплесканий, криков. Что творится! Санька и тот вопит, как одержимый: «Бис, бис, бис!»
Степана вызывают несколько раз. Он появляется, кланяется и уходит. Но его не хотят отпускать. Зал нельзя успокоить.
— Еще ломается, точило несчастное, — сказал я Сане.
— Ребята, — старалась Зина перекричать всех, — товарищи! Степан Головня без аккомпанемента выступать нс может.
Старинная крепость.
— Буржуйские замашки!
— Долой аккомпанемент!
— Бис! Бис!
— При чем здесь буржуйские замашки? — обиделась Зина. — Будет у нас скоро встреча с ветеранами революции. В концерте примет участие и Степан Головня.
Но зал неистовствовал. Степану пришлось выйти и повторить «Сижу за решеткой».
— Эх, спел бы «Двенадцать разбойников», — вслух подумал я.
Игорь Студенов погрозил мне пальцем и стал прощаться.
Никто из участников концерта не имел такого успеха, как Степан. Он появился важный и торжественный. Саня сразу же сказал ему о предложении Студенова.
Нежно поглаживая свой ежик, он заявил:
— Больше ни одной тренировки не пропустим. Седой может теперь жаловаться на нас только в письменном виде: вчера он снова в «гостинице» поселился.
Неужели взяли?
Мы с Саней впервые слышим об аресте Матроса.
— Точно, — заверяет Степан. — Этой ночью его повязали. А хоть бы он и на воле ходил — нет мне до него дела. Я за себя постою. — Степан указал рукой на шумный многоголосый зал. — Мне такая жизнь по душе.
На сцене два красноармейца разухабисто выкаблучивали «яблочко». Мне хотелось продолжить разговор, я собирался после концерта многое сказать Степану и Сане, но, едва опустился занавес, подошла Зина с незнакомой девчонкой, курносой и веснушчатой.
— Познакомьтесь, ребята, с Асей, моей подругой, она выступает в «Синей блузе».
Сколько понадобится времени, чтобы подсчитать ее веснушки? Может, она не успела снять грим, и веснушки эти не настоящие? Впрочем, если даже они ее собственные, то ничего. Девчонка не умолкая щебечет о всяких любопытных вещах. Теперь я замечаю ее грациозность, она напоминает статуэтку цирковой гимнастки, украшающую старый комод в Санькиной комнате.
Стоит тихий и теплый вечер. Таинственно мерцают огни среди зеленого моря каштанов и кленов. И хотя Зина предлагает разойтись по домам, в душе она наверняка хочет другого.
— Зина, милая, — бросилась к ней Ася, — пойдем на Владимирскую горку. Там такая красота!
— Нет, уже поздно, мама станет волноваться.
— Пойдем, Зина, ненадолго, — необычно тихо просит Степка. И странно: она тут же согласилась и пошла с ним рядом, забыв о маме и обо всем на свете.
Какое непостоянство!
«Буду разговаривать только с Асей», — решаю я, но Ася, узнав, что Саня — циркач, засыпает его вопросами. Ее даже не смущают односложные ответы Саньки. Я себя чувствую лишним. Ася, по-видимому, заметила мое подавленное настроение и, приветливо улыбаясь, сказала:
— Если бы мир не был разбит на угнетенных и угнетателей, его разделили бы на веселых и мрачных людей. Вова тогда стал бы вождем племени мрачных.
Все рассмеялись. Мне не остается ничего другого, как улыбнуться.
— А знаете, ребята, наша Ася родилась в тюрьме, — говорит Зина.
Все остановились.
— В «гостинице»? — удивился я.
— Ни в какой не в «гостинице», — возразила Зина. — В политической тюрьме. Ты, Вова, всегда все берешь под сомнение. Вот на вечере старых большевиков будет выступать Асина мама, приходи — убедишься.
Саня с интересом взглянул на свою спутницу, а Степан изрек:
— Факт. Теперь ясно, почему у тебя так много веснушек.
— Почему? — искренне удивилась Ася.
— Многие дети рождаются с веснушками, но их потом смывает солнце, а в камеру солнце не проникает.
Зина расхохоталась, пытаясь обратить в шутку эту нелепость, но ей это не удалось. Ася отнеслась к его замечанию иначе.
— Когда ты пел об орленке, я была о тебе лучшего мнения.
Степка смутился, а я окончательно добил его:
— Ему надо петь круглые сутки, тогда он не будет болтать глупостей. Мы с Саней никогда на него не обижаемся.
Асины веснушки заиграли, забегали, засуетились.
— Вова всегда рад съязвить, — заступилась Зина.
Один Саня не принимал участия в разговоре и думал, как видно, о другом.
— Ася, а сколько вам было лет, когда вы вышли из тюрьмы?
— Сколько лет? — усмехнулась она. — Едва исполнилось три года. Но после тюрьмы маму еще отправили этапом в Бийск, и меня с ней.
«Где этот Бийск? По географии всегда шел отлично, а Бийска не знаю».
— Это поселение на Алтае.
Вот и Владимирская горка. С высоты Днепр кажется застывшим, отражая высокое звездное небо в густой чернильной воде. Чугунная громада Владимира Красное Солнышко высилась над нами.
Старый князь стоит, держа в руке крест. Великолепный мир расстилается перед нами, и от этого становилось чуть-чуть грустно, нелепые мечты теснились в голове. Мы сидим на скамейке, тесно прижавшись друг к другу, я чувствую тепло Зининого тела и боюсь шелохнуться, чтобы она не отодвинулась.
— Ася, — нарушил молчание Саня. — Расскажите о жизни в тюрьме.
— Так ведь я была крошкой, ничего не помню.
— Ну, о родных, об отце.
— Я папу никогда не видала. Когда я родилась, папа был сослан в Туруханский край. Мама уже в Бийске узнала о его смерти. Умер он от скоротечной чахотки. Сохранилась только одна его фотография, еще гимназическая. Мама говорит, что я очень похожа на него, даже веснушки унаследовала.
— Наследство не очень завидное, — брякнул я и тут же пожалел об этом. Зина возмущенно поглядела на меня, Ася потупилась и умолкла. Санька пробормотал:
— Остряк-самоучка.
Степка миролюбиво сказал:
— Не обижайтесь, девочки, на Вовку, он же придурок.
Все молча глядели в небо. Вот одна из звезд не удержалась в синей высоте и покатилась вниз.
— Где-то умер человек, — печально сказала Ася.
— А может, родился? — опросила Зина.
— Нет, умер.
— И не стыдно вам верить всякой чепухе, — удивился Саня.
— Почему чепуха? Бабушка у меня — передовая женщина. Она тоже говорит: «Когда гаснет звезда — на нашей планете умирает человек». Ужасно.
— Ничего ужасного. Естественно.
Ася с сожалением взглянула на меня:
— Естественно? Значит, естественно, что, едва родившись, человек сразу начинает умирать? Ведь мы с вами уже чуть-чуть мертвые.
Зина встала.
— Ну, из-за разговоров о смерти не стоит приходить домой в полночь.
У Зины просто преклонение перед «предками». Уж, право, лучше слушать историю Асиных родителей, чем торчать дома. Между прочим, сама Ася — тоже любопытный экземпляр. Симпатичная девчонка — конечно, если не сравнивать ее с Зиной. Зина, можете мне поверить, вне конкурса. Все в ней особенное. Мне она кажется самой яркой звездой — из тех, что никогда не гаснут.
Бенефис Жанны Либредо
Пожалуй, никто из уличной братвы не умеет так ловко и молниеносно пробираться «зайцем» на галерку цирка, как мы со Степкой. Чемпионаты по французской борьбе с участием знаменитой Черной Маски, аттракционы «смертельного сальто» под куполом цирка — все это мы видели неоднократно. Среди ярких красок циркового великолепия жизнь всегда выглядит сказочной. Едва зазвенит медь оркестра, я преображаюсь, из головы улетучиваются всякие мрачные мысли. Возбужденный предстоящим зрелищем, я весь полон фантастических грез. То взлетаю на трапеции, то кручу двойное сальто в воздухе и, под восторженный рев толпы, успеваю в последнее мгновение ухватиться за ноги моей партнерши, повисшей вниз головой под самым куполом.
Едва на манеж выходят знаменитые наездницы, сестры Джигуди, на своих грациозных лошадях, мое воображение рисует новые сногсшибательные номера, от которых просто дух захватывает. Все, кто появляется на манеже — акробаты, борцы, жонглеры, клоуны, эксцентрики, гимнасты, дрессировщики, наездники и даже униформы, — кажутся нам со Степкой таинственными «сверхчеловеками», необыкновенными талантами, а их номера — вершиной человеческих возможностей. Закулисная жизнь цирка в нашем представлении — сплошное волшебство! Блестящий атлас костюмов, запах пудры, даже запах конюшен вызывает волнение.
Сегодня перед нами открывается вход в этот мир, и мы отныне уже не «зайцы», а артисты. Степка вырядился, как на праздник: он в новом картузе и вышитой косоворотке с шелковым вязаным пояском. Я тоже принарядился, мать даже разрешила надеть лионезовую сорочку старшего брата. Ведь случай совершенно необычный: мы со Степкой участвуем в сегодняшнем цирковом представлении. Да, да!
У Саниной мамы бенефис. Нам троим предстоит выступить в роли ее сыновей. На наших головах будут установлены горящие свечи. Выстрелом из ружья она потушит их. Я уверен: все пройдет наилучшим образом, ведь я не раз видел, как Жанна Либредо без промаха попадала в любую мишень. Выстрелом потушить свечу для нее легче, чем мне пробить одиннадцатиметровку. И все же страх незаметно подкрадывается ко мне. Ведь один раз в год стреляет даже незаряженное ружье, вот и Жанна Либредо может один раз в жизни промахнуться на два сантиметра. Такую ошибку никогда не исправишь, дырку в голове ничем не заклеишь. И вообще, я не люблю, когда меня расстреливают.
На Степкином лице ясно написано, о чем он думает. Минуты восторга миновали, червь сомнения начинает точить и его душу. Впрочем, корабли сожжены. Попробуй он сейчас отказаться, его засмеет вся Черноярская.
Мы уже довольно долго сидим в темном коридоре у Саньки. Деваться больше некуда: на улице дождь, а в их комнатушке одновременно больше четырех человек поместиться не может.
Санькину мать, добродушную и милую женщину, в этой обстановке совсем не похожую на отважную Жанну Либредо, тоже тяготит наше ожидание в коридоре. Вместе с Санькой она приносит нам молока, сахару и ватрушек.
— Подкрепитесь, мальчики, — ласково говорит она, — через двадцать минут приедут извозчики, и мы отправимся.
От мадам Либредо пахнет домашним теплом и чесноком.
Степа провожает Санину маму восторженным взглядом и к еде не прикасается.
— Кто бы поверил, что знаменитая Жанна Либредо ходит дома босиком, в рваном передничке и ест чеснок! — удивляется он.
Наконец в дверях появляется отец Саньки — Пауль Самсонович. В могучих руках борец несет два увесистых чемодана и боком протискивается в узкую дверь. Степан бросается навстречу Черной Маске, предлагая помощь. Тот добродушно улыбается:
— Что ты, малыш!
Я все же выхватываю у него чемодан и, взвалив его на плечи, стараюсь идти быстро и легко.
Пауль Самсонович не может скрыть удивления.
— Ну и здоровяк! Погляди, Анна, на этого крепыша.
— Папа, — вмешивается Саня, — это же Вовка Тарзан! Он жонглирует двойником…
— Саня, не преувеличивай!
Санька не сдается.
— Попробуй его бицепсы.
Пауль Самсонович и мы с Санькой устраиваемся в одной пролетке, Степка с Жанной Либредо — в другой. Под мрачным небом с рваными грязноватыми облаками влажной листвой шелестят тополя. Улица пустынна, но из-под навеса, где хранятся мельничные жернова, выглядывают морды ребят. Вон зубоскалит Славка Корж, машет рукой Юрка Маркелов, а Керзон, противно гримасничая, показывает язык. Завидущие души! Еще бы: я сижу рядом со знаменитой Черной Маской, одержавшей блистательную победу над Махмедом Первым, Геркулесом и Пьером Гарби — чемпионом западного полушария.
Мы выезжаем на Крещатик. Пауль Самсонович внимательно оглядывает меня и спрашивает:
— Ты каким видом спорта занимаешься?
Санька отвечает вместо меня:
— Футбол, гири, бокс, крутит «солнце» на турнике, а прыгает…
— Саня, я ведь тебя не спрашиваю. Надеюсь, Вова и сам умеет говорить, — останавливает его отец. Мягкий тон его более подходит преподавателю русской словесности, нежели знаменитому борцу.
Всём понемногу занимаюсь, — робко отвечаю я.
— Гири, бокс, футбол — нерациональное сочетание. Да и чрезмерная нагрузка для твоего возраста. — Он кладет руку мне на плечо. — С такой грудной клеткой и таким затылком тебе место на ковре. Но пока еще рановато. Что ты скажешь о цирке?
— Цирк — это да!
Он смеется раскатисто и басовито.
— Цирк — это да? Нет, дорогой мой, цирк — это алтарь, требующий жертв.
Мне не совсем ясно, при чем здесь алтарь.
— Если ты однажды вышел на манеж — забудь обо всем на свете, всего себя до конца посвяти высокому искусству. Послушайте, юноши, я предлагаю, — и вдруг его голос становится похожим на голос конферансье, объявляющего цирковую программу, — я предлагаю вашему вниманию идею: «Три Тарзана — трио братьев из джунглей, впервые на арене цирка».
Я смотрю на Пауля Самсоновича с откровенным восхищением. Но Санька настроен скептически. Вот свинья!
Извозчик остановился у цирка. Я иду рядом со Степкой, он пытается взять у меня тяжелый чемодан, но пусть выкусит — сам справлюсь. Прохожие бросают на меня завистливые взгляды. Степка шагает рядом, выпятив грудь и высоко подняв голову.
— Черная Маска приглашает нас на алтарь, — шепотом сообщаю ему.
— Он верующий? — разочарованно спрашивает Степка. Я оглядываюсь, не слышит ли нас Пауль Самсонович.
— Вот дурак несчастный! Артисты называют алтарем цирк. Неужели ты даже этого не знаешь?
— Додумались, чудаки! — смеется Степан. — Алтарь…
Мне все равно, как назовут цирк — алтарем или Колизеем. Важно одно: я буду знаменит, и толпы людей будут стоять у входа, чтобы взглянуть на самого прославленного среди трех братьев из джунглей.
— Куда вы пропали? — бежит нам навстречу Санька. — Пошли! — Он ведет нас мимо конюшни, где я успеваю заметить красивых белых лошадей.
В уборной у Анны Ивановны собрались артисты. В парчовых накидках, сафьяновых сапогах, в блестящих диадемах и дорогих ожерельях, они поочередно целуют Анну Ивановну, дарят ей цветы. Из их приветствий узнаю, что Санькина мама уже двадцать лет на арене цирка. Пятнадцатилетней девочкой пришла она на манеж, и с тех пор всю себя отдает на алтарь искусства.
Анна Ивановна растрогана. Она вытирает набежавшие слезы и, пересиливая волнение, говорит:
— Спасибо, милые вы мои. — И целует всех, даже меня, даже Степана. Черная Маска обнимает ее, затем наступает и Санькин черед поздравить мать. Его все здесь знают, знаменитый дрессировщик называет просто по имени, божественно красивая, в королевской короне эквилибристка треплет по ежику, Гуттаперчевый Человек ходит с ним в обнимку. А он хоть бы что… Ему, верно, кажется все обыденным. Зато мы со Степкой теряем дар речи, когда Жанна Либредо представляет нас своим коллегам.
— А вот Вова и Степа — друзья Сани, я их усыновила на сегодняшний бенефис.
— Аннушка, — вдруг поднялся Пауль Самсонович, — ты ничего не сказала об их будущем. Это наши коллеги, скоро вы увидите на манеже троих Тарзанов, диких братьев из джунглей.
Кое-кто рассмеялся. Я, право, не знаю, как себя вести. Степан расплылся в глупой улыбке.
Прозвенел звонок, из коридора донесся хриплый голос:
— Ромбальдо приготовиться к выходу.
Уборная Жанны Либредо сразу опустела. Анна Ивановна повела нас в главному костюмеру. Мрачный, сухонький старичок, похожий на высушенное растение из гербария, встретил новичков довольно холодно.
— Анастас Онуфриевич, — сказала Анна Ивановна, — наряди, пожалуйста, мальчиков пажами.
Вовка Радецкий — паж… Очуметь можно! Степан Головня — паж, разве это лучше? С ума можно сойти!
Несколько минут костюмер оставался неподвижным. Не человек, а мумия из Лавры. Наконец мумия зашевелилась. Анастас Онуфриевич скрылся за ширмой, долго там кряхтел, бурчал, пока появился снова и бросил нам одежду пажей. От нее пахло мышами, нафталином и вечностью. Я мучительно сопел, пока, наконец, удалось напялить непривычное одеяние. Степа после переоблачения не стал выше в моих глазах: его выдавала скуластая рожа…
— Принц с Бессарабского базара! Без точила ты не вызываешь симпатий…
— И ты хорош, факт! Дрессированная свинья в мундире!
За кулисами — ад кромешный. Все куда-то спешат, суетятся, дядя во фраке и котелке заставляет обезьянку прыгать через обруч, униформы тащат огромную клеть, девушка в кимоно возится с собачками, Гуттаперчевый Человек Сидит мрачный под объявлением «Курить только здесь» и сосет трубку.
Знает ли он, сколько удивительных историй из его жизни будоражит наше воображение? Бледное худощавое лицо Бориса Ильича привлекает внимание. Он глядит в одну точку и сосредоточенно думает о чем-то. Подхожу ближе. Ужасно хочется прикоснуться к нему и проверить, есть ли у него кости. Когда я слежу за его выступлениями на манеже, он кажется человеком без костей. До чего гибко его тело, до чего сильны руки, на которых он вращается!
— Чего уставился? — злится Санька. — Пошли гримироваться!
— Правда, у него вся сила в руках? — спрашиваю я.
— Да нет, — отмахнулся Санька, — рука-то у него одна.
— Что-о? — не поверил Степан.
Мне тоже не верится. Впрочем, действительно, вместо правой руки у него, кажется, протез в черной перчатке. Я вспоминаю Гуттаперчевого Человека на манеже. Сногсшибательные номера! Стойка на одной руке, круговые вращения — все это требует большой силы.
— Вы сорвете мамин бенефис! — кричит Санька.
Нас гримируют. Сижу, как в тумане, не обращаю внимания на свое отражение в зеркале, даже на то, что губы мне подкрасили помадой. Степка тут же слизывает помаду. Пока меня размалевывают, Санька рассказывает о жизни Бориса Ильича. Сын циркача, он и сам с пятилетнего возраста работает на манеже. Во время гражданской войны ушел добровольцем в Первую Конную. Руку он потерял в атаке под Бродами. После госпиталя разыскал бродячую труппу и стал ковровым, но роль клоуна явно не соответствовала его характеру, он не вызывал смеха у публики. Тогда Борис Ильич стал снова репетировать свой прежний номер. Многим это казалось пустой затеей, ведь он вращал свое тело на руках, на руках делал стойки, предности, перевороты. Но Борис Ильич в течение года ежедневно по нескольку часов изводил себя, пока не научился работать на одной руке точно так же, как прежде работал на двух.
Все происходившее вокруг меня теперь проплывало, как села, дома и дороги в окнах поезда. Перед глазами неизменно стояло бледное страдальческое лицо Бориса Ильича. Я вдруг, может быть, впервые за всю свою жизнь, понял: нет предела человеческим возможностям; тот, кто обладает непреклонной волей, может творить чудеса, если он вдохновлен определенной целью.
До выхода Жанны Либредо остается минут двадцать. Перед ней выступал Борис Ильич. Хотелось взглянуть на пего еще раз, именно теперь. Но Жанна Либредо не разрешает никуда отлучаться. В любую минуту могут вызвать на манеж. Мы, три ее сына, должны первыми представиться публике. Я буду подавать ей заряженные ружья. На генеральной репетиции отработаны все детали, но сейчас меня охватывает леденящий страх. Степан тоже напоминает приговоренного к смерти. Лишь Санька остается спокойным. Перед самым занавесом мы взялись за руки, и сразу же стало легче от ощущения жесткой Санькиной ладони. Впрочем, я бежал как заводной, хоть и дрожали колени. Хорошо еще, что нага выход устроили в темноте. Но вдруг вспыхнул сияющий дождь фейерверков, и буря аплодисментов, словно порыв ветра, чуть не сбила меня с ног.
— Знаменитая Жанна Либредо со своими отважными близнецами! — звучит громовой бас шталмейстера.
Мелодия марша тонет в новом порыве бури.
Я поймал Степкин взгляд. В нем изумление и растерянность. Костюм пажа ему так же к лицу, как биндюжнику фрак.
Из первых рядов партера слышу шепот:
— До чего они похожи друг на друга, как три капли воды!
Новый взрыв аплодисментов встретил Жанну Либредо.
Во всей ее осанке — изящество и уверенность, отвага и женственность. В костюме амазонки и широкополой шляпе она совсем не напоминает Санькину маму. Счастливый Санька! Моя мать всегда суетится, стирает, варит, моет, шьет, нянчит, плачет, ей некогда интересоваться моей персоной, а Жанна Либредо, в шутку усыновив меня, принесла мне настоящую славу.
Оркестр играет «На сопках Маньчжурии».
Жанна Либредо поражает мишень за мишенью так легко и уверенно, что меня перестает мучить мысль, будто именно сегодня произойдет роковая ошибка.
Сколько раз впоследствии я пытался восстановить в памяти картину нашего выступления в цирке, но это не удавалось, словно я был тогда загипнотизирован. Запомнилась мертвая тишина в момент, когда на наших головах были закреплены и зажжены свечи. Умолк оркестр, сотни людей, затаив дыхание, следили за каждым движением артистов.
Нет, я не рожден для манежа и тем более для расстрела на глазах у публики. Мне казалось, что вон тот жирный боров, сонно глядящий из второго ряда, сразу ожил бы, расколи мне голову мадам Либредо. На его лице написано: «Что мне ваши детские забавы! Свечу каждый потушит, а вот в глаз попасть — это да…»
Застываю, как изваяние. Мгновение, пока я в страхе ждал выстрела, показалось вечностью. Я уже видел себя лежащим на песке с простреленной головой. Ах, как хотелось оказаться сейчас на Крещатике или у себя на улице, а еще лучше — дома. Я вспомнил мать, братьев, сестер, представил себе их горе после моей безвременной гибели, и мне стало ужасно жаль себя. Но не успел я отдаться этому чувству, как прозвучало три хлопка, и по ликованию зрителей я понял — меня уже расстреляли. Жанну Либредо вызывали на бис, публике чертовски хотелось еще раз увидеть «казнь». Спасибо Санькиной маме. Вместо повторения номера она прострелила свою шляпу, подбросив ее вверх. За кулисами нас обнял Пауль Самсонович, а затем и Гуттаперчевый Человек.
— Молодцы, хлопчики, право молодцы! — похвалил Борис Ильич.
— Тебе бы за них взяться, — сказал ему Пауль Самсонович. — Из них вышло бы изумительное трио акробатов. Некому заняться ими.
— А это идея, — разглядывая нас, согласился он и обнял Саньку за плечи. — Приведи своих дружков ко мне домой, мы кое-что обсудим.
Теперь, когда Борис Ильич снял с себя шитый позументами костюм и надел простые брюки, косоворотку и фуражку-керенку, он казался мне оскорбительно будничным. Но на пиджаке, который он небрежно набросил на плечи, я заметил орден Красного Знамени. Это единственное, что выделяло его среди артистов, толпившихся за кулисами.
Теперь все принцы, герцогини, амазонки, шейхи, джигиты, сверхкрасавицы и сверх-силачи предстали перед нами вполне земными и простыми женщинами и мужчинами. Даже досада разбирала.
Степка ушел ночевать к себе в подвал, потому что Андрей Васильевич приехал на несколько дней домой. У нас все уже спали, бодрствовала только мама, стирая рубашку своего «артиста». При моем появлении она вытерла передником руки, отрезала ломоть хлеба и налила чаю. Пока я ел, она сидела на табурете и молча глядела на меня. Глаза у нее туманились грустью, в них легко читалось: «Ешь на здоровье, сынок. Я знаю — тебе это на один зуб, но что поделаешь, — в доме столько ртов, и всем хочется есть. Начнешь работать и зарабатывать, тогда по два раза в день стану жарить тебе котлеты на подсолнечном масле».
— Ты на самом деле выступал в цирке? — спросила мама.
— Ясно! Разве можно выступать не на самом деле?
— А вдруг ты убирал конюшни?
— В одежде принца не убирают конюшни, да будет тебе известно.
— Почему же из тебя ни слова нс вытянешь? Можно подумать, будто твое имя не сходит с афиш: «Вова Радецкий — знаменитый артист». — Она снова принялась стирать.
— Что рассказывать, когда из головы не выходит Гуттаперчевый Человек!
— Какой гуттаперчевый? До сих пор я знала только плохих и хороших людей, оказывается, есть еще один сорт — гуттаперчевый?..
Не доев хлеба, я спросил:
— Выходит, мир делится на хороших и плохих людей, но почему страдают главным образом хорошие?
— Откуда тебе это известно?
Я не слепой. К чему Керзону две руки? Обманывать людей он мог бы и с одной… А у Гуттаперчевого Человека нет правой руки, хоть она ему нужна до зарезу.
— Я не все поняла. Стирать и одновременно отгадывать загадки, сыночек, мне не но возрасту.
— Какие загадки? Ответь, пожалуйста, на мой вопрос: почему страдают все порядочные люди, даже умирают прежде всего честные?..
— Вот фантазер! Ты в похоронной конторе ведешь учет?
— Доказать тебе?
Мать вытерла тыльной стороной ладони потный лоб.
— Не нужно доказывать… Твоя мама, слава богу, не последняя дура. — Она присела рядом и отрезала еще кусок хлеба. — На земле много несправедливости. Хорошие люди не могут оставаться равнодушными. Они ведут борьбу со всяким злом. Тогда люди с черной душой наносят им удары в спину. В товарища Ленина стреляла злодейка Каплан, будь проклято ее имя навеки. Плохие люди обычно каменные, их ничто не волнует, и когда они Делают подлости, совесть их не мучит. Поэтому они и живут дольше.
— Значит, если хочешь долго жить — будь подлецом? — спросил я.
— С тобой, Вова, невозможно разговаривать. На любой ответ у тебя в запасе сто вопросов. Умирают все, но порядочные люди оставляют по себе добрую память.
Мама явно запуталась в своих философствованиях. В таких случаях она всегда начинает сердиться.
— Ну, хватит болтать, спать пора. — Мама решительно встала и погасила свет.
Под полом скреблась мышь и мешала размышлять о Борисе Ильиче и о многом другом, беспокоившем мое воображение…
Государственная тайна
Мамины поговорки могут свести с ума: «Под лежачий камень вода не течет», «На ленивой земле и трава не растет», «Легче говорить, чем делать» и еще в таком роде. Тут лучше всего стиснуть зубы и молчать. Иногда мне начинает казаться, будто я — виновник безработицы. Для своих атак мама выбирает время именно перед сном, когда я, лежа в постели, рисую в своем воображении картины одну приятней другой. Хочется совершить что-то необыкновенное, фантастическое, такое, от чего Зина пришла бы в изумление, — подвиг, который затмит и Санькину образованность, и Степкин тенор. И вот именно в такие минуты, когда я вместе с Амундсеном погибаю во льдах Северного полюса, веду, подобно Котовскому, в атаки конные полки, удачно бросаю бомбу в карету императора Александра, выношу из охваченного огнем дома полумертвую тяжеловесную Зинину мать, — начинаются поучения. В меня стреляют поговорками, пословицами, открывают огонь из орудий крупного калибра, беспощадно разрушая все волшебные замки.
Но сегодня мама словно в рот воды набрала: из райкомола принесли записку от самого Студенова, он просит меня зайти к нему в девять часов утра. Мама радуется — теперь, мол, обязательно пошлют на работу. Не стану ее разочаровывать. Пусть тешится надеждой. Зачем я понадобился Студенову? Жаль, нет Степана. Он уже вышел на широкую политическую арену и дома бывает редко — днюет и ночует на заводе. Молодежь верфи пообещала к десятилетию Октября закончить ремонт большого парохода. Степан считает, что без него такую задачу ребятам не одолеть, У нас он ночует иногда, после репетиций «Синей блузы». Да, чуть не забыл. Степан Головня — солист. Нет, вы подумайте, как повезло! Это все дело Зининых рук. Она не только аккомпанирует, но и во всем ему помогает. Он и Лесе перестал отвечать на письма. Наверное, втюрился в Зину Шестакович. С таким мордоворотом пусть не корчит из себя Карузо. Во всяком другом деле можно уступить товарищу, иногда для него и жизни не жаль, но здесь — не надейся и не жди… Я ужасно ревнив, трудно даже себе представить, до чего ревнив. Не случайно я так дико боюсь щекотки. Кто виноват, что во мне гнездится, как любит выражаться Студенов, пережиток, оставшийся в наследство от буржуазного общества? Интересно, комсомольцы ревнуют или нет? Раз комсомолец способен отбить девчонку у беспартийного, значит, и приревновать он может. Между прочим, буржуазные замашки не к лицу комсомольцу.
С тех пор, как Степан нацепил кимовский значок, у него на дружбу не хватает времени. Сегодня прибыло письмо от Леси. Она пишет часто, а отвечает ли Степан — точно сказать не могу. Одно письмо он забыл на столе, я его прочитал. Ничего такого… Думал — о любви… Но в конце письма даже нет слов «целую, твоя Леся». Ну, да не в, моем характере вмешиваться. Это их личное дело.
У меня с Зиной — другие отношения, я ласкаю ее волосы, длинные пальцы, иногда она даже целует меня. Не на самом деле, конечно. Это я так, мечтаю… Благо, человек в конце концов засыпает, а то ведь до чертиков домечтаться можно. Утром солнце рассеивает грезы, утром человек никогда не мечтает. Попробуй помечтай, если тебя будит Санькин дикий свист.
— Эге-ге-ге! — кричу я с балкона. Из соседнего окна выглядывает испуганный отец композитора, или, как он себя напыщенно рекомендует, личный друг бабушки русской революции — Брешко-Брешковской.
Саня свистит пронзительно. Я съезжаю с четвертого этажа по перилам, подбадривая себя свистом. Вслед несутся проклятия соседей.
— Санька, — кричу я, — меня вызывают в райкомол, лично!..
— Меня тоже, — он протягивает записку, написанную рукой Студенова.
Раннее утро, но в райкомоле уже полным-полно.
Студенов сидит верхом на скамейке и в чем-то убеждает незнакомого паренька. За его столом две девушки вышивают на знамени три буквы — «КИМ». Завидя нас, Игорь улыбается.
— Садитесь, ребята, я мигом.
Но сесть не на что. Робко топчемся у двери, пока не появляются Зина и Ася. Они, очевидно, в курсе дела. Зина не дает нам долго размышлять:
— Степан сказал тебе о своем отъезде?
— Куда?
— Он уехал к отцу в село. У отца открылась старая рана. Его нужно перевезти в районную больницу.
— А Степан один справится?
— Почему нам не сказали? — забеспокоился Саня. — Мы бы дядю Андрея на руках перенесли. У Вовки здесь знакомый хирург, знаменитый Тоидзе…
— Врачи не разрешают. Далеко везти его нельзя, а там до больницы всего три километра.
Зина говорит о делах Степки так, будто он — самый близкий для нее человек. Санька, видно, подумал то же самое. Он проницательно посмотрел на Зину и едва заметно усмехнулся.
Возвратился Студенов. Он закрыл дверь на ключ и сразу обратился к нам:
— Ребята, могу я доверить вам государственную тайну?
— Конечно! — сказал Саня.
— Так вот. Комсомольцы района выделяют пятьдесят ребят, самых смелых и мужественных, для помощи чекистам в одной операции.
— Но мы ведь не комсомольцы.
— А вот на этой операции покажете, достойны ли вы стать комсомольцами. Несколько отпетых бандитов втянули в свою шайку большую группу беспризорников. Их «малина» находится в лесу, они грабят и терроризируют крестьян. Их надо накрыть одним махом. У главарей есть оружие: револьверы, обрезы, даже лимонки.
Студенов испытующе глядит на нас.
— Мы и сами умеем гранаты бросать, — выпалил Санька.
Прошлым летом хлопцы нашли возле зверинца с полсотни гранат и, сидя в окопе, поочередно кидали их на пустырь. Одна чуть не разорвалась у Саньки в руках, он едва успел отбросить ее на спрессованный бруствер окопа.
— А Радецкий почему молчит? — спросил вдруг Студенов. — На это дело мы посылаем только добровольцев. Кто чувствует слабость гайки — пусть скажет честно.
С какой-то покорностью судьбе я пробормотал:
— При чем здесь гайка? Мне даже нравится такой тарарам. Когда начнется операция, сегодня?
— Нот. Для меня важно убедиться, что вы готовы пойти на задание, требующее смелости. Теперь, ребята, занимайтесь своими делами, а когда понадобитесь, вас известят.
— «Занимайтесь своими делами», — передразнил я, — Интересно, какими делами?
Студенов виновато улыбнулся:
— К новому году пустят завод центрифуг. Ты пойдешь учеником слесаря.
— Так я и поверил…
Игорь протянул мне руку:
— Вот тебе слово комсомольца.
Вмещалась Зина:
— Он комсомольскому слову не верит.
— Нечего расписываться за других! — вскипел я.
— Как ты можешь верить людям, если у тебя у самого нет твердого слова?
— С чего ты взяла?
— А Дзюба рассказывал Игорю, что ты снова не являешься на тренировки.
— Так ты же сама говорила: «Футбол — игра тупиц».
Зина покраснела.
— Здесь дело в принципе. Боитесь вы или не боитесь играть в настоящей команде?
— Что значит — боимся? — обиделся Саня.
— Предположим и такое, — все больше распалялся я. — Но ведь нас здорово молотили, — может, даже Овода так не изукрасили.
— Какого Овода? — поинтересовалась Ася с веснушками.
— Известно, какого. Сына кардинала Монтанелли. Непонятно, что тут смешного?
Игорь заливается, будто его щекочут.
Зина говорит совершенно серьезно:
— Но Овод, пережив ужасные пытки, остался непобежденным. Враги отступили перед ним. А вы испугались, да еще кого — мелких жуликов. Мне, Вова, кажется, что чем трусливей человек себя ведет, тем больше его обижают.
Все знает! Меня возмущает ее осведомленность. По сути, Зина назвала меня и Саню трусами.
— А тебе нож к горлу подносили? — спрашиваю в упор.
Зина побледнела, в глазах ее появился холодный блеск.
— Нет, не подносили. Но разве настоящий человек может отказаться от своих убеждений, едва преступники поднесут ему нож к горлу? Если у человека есть идеалы, стремления, цель — нож не заставит его сдаться на милость воров и хулиганов.
— Говорить легко, — уже с меньшей уверенностью сказал я.
— Предположим, я плохо в этом разбираюсь, можете мне не верить. Но Дзержинскому вы верите? Феликсу Эдмундовичу Дзержинскому? Враги окружили его со всех сторон, они приставили к его груди наганы, а что он им сказал? Я спрашиваю! Что он им сказал?
Почему Зина спрашивает именно меня? Все любят задавать вопросы, а отвечать на них должен Вова Радецкий. Откуда мне знать, что сказал Дзержинский? И потом, Дзержинский — рыцарь революции, а я — центр форвардов черноярской «Молнии». Надо же понимать!
Шестакович явно перехватила через край. Оставив в покое Дзержинского, она начала ставить нам в пример Головню.
— Колотили ведь главным образом Степу — верно? — спросила она.
Саня подтвердил.
И тогда Зина сказала:
— Как только Степан вернется из села — ни одной тренировки не пропустит. Он дал слово.
Подумайте, какой кретин! За нашей спиной играет в благородство. Тоже мне — герой…
Санька пытливо взглянул на меня. Впрочем, глядели на меня все. Проницательные глаза Студенова словно говорили: «Нельзя тебя посылать с чекистами на операцию, если ты боишься Седого Матроса». Я не мог понять одного: почему Игорь, Зина и Ася прониклись таким интересом к футболу? Не все ли им равно, в какой команде станут ковылять три форварда? Рассудок диктовал мне разумный выход — отказаться, но под испытующим взглядом Зины я очертя голову, вопреки здравому смыслу, кидаюсь в пропасть. Когда я сказал о своем решении, глаза у Зины просветлели. Девчонки даже проводили нас на улицу и так радовались, точно узнали о ликвидации биржи труда.
На прощанье Ася сказала:
— Ребята, сегодня день моего рождения. Приходите вечером ко мне домой. Но помните: никаких подарков — это мещанская отрыжка.
Что ж, Асина точка зрения совпадала с моей. Я против всяких отрыжек, тем более что ни гроша в кармане. Санька вообще противник именин. Гости его смущают, он обычно сидит, точно вешалку проглотил. Зина, наверно, будет меня ждать. Я это понял по ее глазам.
Вечером, по дороге к Асе, мы нарвали большой букет цветов под окнами Коржей. Яркие, пылающие канны все равно погибли бы, — начинался холодный дождь.
Ася жила у трамвайных мастерских, в крохотном домике, с такими оконцами, как в теремке. Ее хижину мы с Саней могли бы перенести на плечах. Встретила нас Асина мама. Ее не трудно узнать, хотя они с дочерью совсем не похожи. Именно такой я себе и представлял Лидию Яковлевну. Она кажется молодой, даже четкая серебристая проседь в каштановых волосах не старит ее, а большие и чуть грустные глаза так и притягивают. Такой я представлял себе Веру Павловну из романа Чернышевского «Что делать?».
Встретила нас Лидия Яковлевна запросто, как старых знакомых.
— Очень хорошо, что вы пришли. Девочки мне о вас рассказывали. Это ты — Саня?
— Я.
— Ну, а теперь легко определить, кто Вова, — рассмеялась Лидия Яковлевна.
Из соседней комнаты слышалась знакомая песня:
Мы вошли туда, и я сразу почувствовал себя лишним. Выходит, не всегда в глазах можно прочесть правду, особенно в глазах девчонки… Рядом с Зиной сидел, небрежно развалясь, Севка Корбун. Меня бесят его барственные манеры, шелковая косоворотка с серебряным кавказским ремешком и даже пробор, будто прочерченный линейкой. Зачем я приперся, дурак!
— Вова, милый, пришел! Умница! — бросилась ко мне Зина, точно одного только Радецкого ей и не хватало.
— Садись рядом, — потянула Зина меня за руку. Свободных мест нет, и я охотно сажусь с ней на один стул, предвкушая сладкую месть. Покипятится сегодня пан Корбун! Зина запросто держит меня за локоть. Сидеть не очень удобно, но приятно, и я вместе со всеми пою: «Ты, моряк, красивый сам собою», — и незаметно играю мускулами правой руки — пусть Зина ощутит силу моих бицепсов.
Она предлагает мне печенья и, дохнув блаженным теплом в ухо, шепчет:
— У тебя под кожей стальные шары.
— Ничего особенного, обычные мускулы.
— Не скромничай. Ты и сам, наверное, любуешься их игрой.
Ее шепот наполняет меня волнением, я готов слушать Зину всю жизнь.
— В восемнадцать лет ты станешь Иваном Поддубным.
Аромат ее дыхания пьянит. Сева Корбун сидит, как изваяние. Ни один мускул не дрогнет па его лице. Неужели ему не интересно, о чем мы шепчемся? Железная выдержка! А я считал его пижоном. Пока он равнодушно грызет яблоко, я прикасаюсь губами к мочке Зининого уха и спрашиваю:
— Знаешь, что будет в восемнадцать лет?
Она щурит глаза и отрицательно покачивает головой.
Тогда, набравшись смелости, я прикасаюсь губами к ее нежной шее. Зина отшатнулась, словно ее обожгло, и мучительно покраснела. Потом она отодвинулась и осторожно поглядела кругом, проверяя, видимо, какое впечатление на окружающих производит наше поведение. Я сижу, точно в пьяном угаре, растревоженный и шалый, не видя никого, даже необычно повеселевшего в незнакомом обществе Саню.
Что такое предательство
Зина перекочевала к Севке, тот сидит ко мне спиной, вызывая острое желание садануть его кулаком по затылку. Подумаешь, Александр Македонский! Во всем его поведении сквозит оскорбительное равнодушие к людям. Ха… Юлий Цезарь. Интересно, а если я действительно садану, хватит ли у него смелости дать мне сдачи?
Сердце забилось от волнения, я уже весь поглощен одной мыслью — куда нанести удар. Дрожа от нетерпения, поднимаюсь со стула и вдруг чувствую, как Саня берет меня за руку. Берет? Нет, он так сжимает руку в запястье, будто ее зажали в тиски.
— Выпей холодной воды, псих! Чего взбесился? Сядь! Я скажу Зине.
— Не смей!
— Тогда пойдем послушаем, о чем рассказывает Лидия Яковлевна.
За небольшим круглым столом вокруг Лидии Яковлевны сидят мальчики и девчонки и слушают ее так внимательно, что не замечают ничего вокруг. Зина тоже усаживается возле Асиной мамы и, улыбаясь, приветливо машет мне рукой. Сразу становится легко и покойно.
О чем шла речь раньше, сказать трудно, но когда мы подошли, Лидия Яковлевна говорила:
— Случается, что иной благородный и мужественный поступок считают подлостью. Иногда вполне достойного человека окружают презрением, как чумным кордоном, и при этом честнейшего борца называют предателем. Один и тот же поступок в глазах различных людей получает совершенно противоположные оценки.
Я глядел на горькие складки в уголках рта Асиной мамы и с интересом слушал ее.
— …Взяли нас в Самаре по делу подпольной типографии. Взяли в одну ночь всю группу, кроме ее руководителя, Акима. Именно в ту ночь Аким, по моему настоянию, ушел ночевать к рыбакам на косу. Я ломала голову над тем, как это случилось, ведь в целях конспирации мы отменили встречу на явочной квартире. Взяли нас по одному в разных концах города. Я могла поручиться за каждого из пятерых арестованных. Муж мой был опытным и закаленным революционером, связной Андрей, хоть и молодой студент, но дважды уже сидел в одиночке, Надя и Соня Столетовы были известны в революционном подполье своей стойкостью. Жандармский ротмистр Казанцев стал меня уверять на допросе, будто сестры Столетовы не только во всем сознались, но даже указали адрес и место, где хранятся шрифты нашей типографии. Адрес Казанцев назвал правильный. Но я все же поняла: Надя и Соня не дали показаний, и ротмистр пытается меня запутать. Через несколько дней взяли и Акима. Тюрьма сразу ожила, заговорили стены, застучал беспроволочный телеграф. Я стала получать информацию от товарищей, а однажды надзиратель, мрачный человек с несимпатичным рябоватым лицом, войдя в мою камеру, бросил два слова: «Предал Андрей».
Я похолодела. Мне показалось, что я ослышалась. Надзиратель повторил. «Не поддаваться на удочку тюремщика!» — решила я. Даже когда стало известно о выходе Андрея на волю, я все еще не верила надзирателю. Но однажды он принес записку, написанную рукой моего мужа: «Ли! Андрей продал дом. Родной брат М. Н. сообщит тебе, как на это реагировали родители». Я отлично поняла, о чем идет речь. Андрей предал организацию; податель записки — свой человек, ему можно полностью довериться.
Немногословный и мрачный Михаил Назарович оказался на редкость верным и изобретательным конспиратором, он держал нас в курсе всех событий, передавал письма на волю и приносил вести в тюрьму. Благодаря ему был приведен в исполнение приговор над предателем.
Прошло два года, и где-то на этапе я узнала о трагической судьбе Михаила Назаровича. За ним, оказывается, установили слежку и однажды, при выходе из тюрьмы, обыскали. В подкладке мундира нашли два письма политических заключенных. Надзирателя бросили в камеру, на груди его прикрепили бирку: «Иуда-предатель». Его делом занимался сам жандармский ротмистр Казанцев.
Все вопросительно заглядывают в глаза Лидии Яковлевны. Каждый готов слушать ее до зари.
— Словно живой, стоит у меня перед глазами Михаил Назарович, — продолжала она. — Всегда чем-то подавленный, погружённый в себя, этот человек взвалил на свои плечи нелегкое бремя. Вероятно, самым мучительным в его жизни был мундир тюремщика, в нем он чувствовал себя куда хуже, чем с биркой иуды на груди. То, что презренные палачи сочли предательством, на самом деле было подвигом. Ведь Михаил Назарович с гордым достоинством человека, ясно сознающего свою цель, свое великое назначение в жизни, втайне от врагов и доброжелателей выполнял благородное дело. Он шел по жизни твердым и уверенным шагом.
Лидию Яковлевну расстроили воспоминания. Она встала, поправила тяжелую корону кос и заключила свой рассказ:
— Сейчас каждому ясно: предатель — не Михаил Назарович, служивший тюремным надзирателем, а связной Андрей, рядившийся в тогу профессионального революционера.
— Вы, очевидно, спрашиваете себя, — продолжала она, — зачем я рассказала эту историю. Очень важно уметь определить, что хорошо, а что плохо. В юности это не каждому удается.
Мне очень хотелось услышать подробный рассказ о Лукьяновской тюрьме, где родилась Ася, но Лидия Яковлевна устало откинулась на спинку дивана.
Саня толкнул меня в бок:
— Пижон-то смылся.
Я и не заметил ухода Корбуна.
— Пойдешь провожать Зину? — допытывался Саня.
Разошлись поздно. На улице стояла туманная ночь.
Сперва Саня шел рядом с нами, но вдруг словно сквозь землю провалился — видимо, решил оставить нас с Зиной наедине.
Правильный парень Санька, только сегодня он мог и не улетучиваться: я все еще был под впечатлением рассказа Лидии Яковлевны и отвечал Зине односложно. Вообще грезы об уединении с Зиной не стоят и ломаного гроша. Едва мы остаемся вдвоем, я немею, язык прилипает к нёбу, и из меня не вытянешь путного слова.
— Я часто завидую Лидин Яковлевне, — говорит Зина.
— Почему? — не понимаю я.
— Я тоже хотела бы родиться до революции, сидеть в тюрьме, печатать листовки, выступать перед рабочими и полюбить революционера. — Она поеживается от ночной сырости.
— Полюбить революционера? — переспрашиваю я. Сдерживая обиду, говорю первое, что приходит в голову: — Представляю тебя пожилой дамой с сединой и в очках.
— Лучше быть пожилой, чем юной, но пустой, как гнилой орех.
— Возможно, — согласился я и спросил: — А Асина мама очень любила своего мужа?
— Да, то была настоящая любовь.
— Ведь они годами не виделись, какая же ото любовь?
Мы остановились у Зининых ворот. Немного помолчав, она вдруг сказала:
— Я читала в одной книге о том, что настоящая любовь бескорыстна. Это любовь, когда ты ничего не требуешь взамен.
— Ничего?
— Честное ленинское, ни-че-го…
Мне такая любовь не по нутру. Выходит, я даже не могу поцеловать Зину, а мне, честно говоря, больше всего на свете хочется ощутить тепло ее губ, погладить золотистные волосы. Но у Зины, кажется, не такого желания. Она не собирается даже постоять со мной. Быстро простившись, она, стуча каблучками, растворилась в ночном тумане.
Кладбищенская операция
Снежная равнина алеет от вечерней зари. Здорово сказано, а? Такая фраза не могла бы прийти мне в голову — где-то я ее вычитал. Вполне возможно, что равнина алела в нескольких книгах. Писатели иногда не прочь скатать друг у друга. Ничего не поделаешь — ведь на этом свете, наверное, все уже написано. Главное— уметь разыскать, на какой полке что лежит.
Мне, между прочим, ни к чему вся равнина, так как сказано ясно — наблюдать только за дорогой, ведущей на кладбище. Честно наблюдаю. Глаза режет от напряжения и от серебристого сияния недавно выпавшего снега. Ну, хоть бы дворняжка пробежала той дорогой! Белая тишина взвинчивает нервы. А если придется лежать здесь до скончания века? В лесу я уже, спасибо товарищам Студенову и Дзюбе, проторчал целую ночь минувшей осенью. Холодно было — зуб на зуб не попадал. И если вы думаете, что появился хоть один захудалый урка, то глубоко ошибаетесь. Какой-то беспартийный тип будто разгласил государственную тайну, донес атаману шайки о засаде в лесу. В общем, Вовка Радецкий в ту ночь едва не загремел от голодухи.
Здесь, на кладбище, мы торчим уже добрых два часа. Чем ближе подползают сумерки, тем тягостнее ожидание. Что, если уркам снова сообщили о нашей засаде? Дзюба способен всю ночь держать нас на кладбище. Безумие! Я за себя не ручаюсь. Меня можно морить голодом и холодом, но лежать рядышком с мертвецами я не могу даже ради высокой идеи. Степка и Санька любят приключения. А Радецкий В. — мертвецам не товарищ. Ночью тут, очевидно, весело. Наверное, скелеты вылезают из могил. Представляю себе, какие дикие коленца они выкидывают, на них ведь нет никакой управы: милицией их не запугаешь.
Провались я на этом месте, если возле большого склепа не движется чудак в белом саване. Мамочка родная… Но почему Санька спокоен? Он как ни в чем не бывало счищает перочинным ножом снег с надгробной плиты.
Высунул кончик языка и так погрузился в свое нелепое занятие, будто мертвецы ему нипочем. О, он умеет скрывать страх под личиной веселости. Ему, подлецу, холодно, и жрать охота, и страшно, как и мне, а виду не подает. Еще мурлычет, как ворожея.
— Что ты бормочешь?
Саня подтягивается поближе и шепчет:
Нормальный человек не станет на кладбище, между надгробий и склепов; читать стихи. Нормальный — волком взвоет. Лежать на холодной земле и ждать ночи, пока «курносая» в белом саване запляшет у тебя на спине или вцепится костяшками в горло, — мне такой героизм категорически не подходит. Пусть Дзюба и Студенов обращаются к Саньке и Степке, а у меня расстроена нервная система, собак и мертвецов я с детства не переношу.
Но ничего не поделаешь. Встреча с урками состоится. Дзюба заверил, что они непременно должны сегодня собраться в своей «малине» — в родовом склепе купца первой гильдии Варфоломея Жадова.
— Вова, — участливо шепчет Саня, — ты посинел, как мертвец.
— Посинеешь! Зуб на зуб не попадает, я даже охрип.
— Да, у тебя определенно воспаление легких начинается, по голосу слышно…
— Это опасно?
— Нет, ничего опасного. Но, конечно, умрешь;..
— Рехнулся! А как же наш номер в цирке?
— Снявши голову, по волосам не плачут.
По Санькиному тону не легко определить, разыгрывает он меня или говорит серьезно.
— А почему от воспаления легких обязательно умирают? Разве нельзя лечить?
— Кто сказал, что нельзя? Самое лучшее средство — три клистира в течение суток. Неплохо еще выпить стакан касторки с горячим молоком. Умираешь без всякой боли.
— Заткнись!..
Но Санька не унимается:
— Нет, правда. Хоть ты и беспартийный, но комсомол примет твои похороны на свой счет. Впереди понесут личные вещи усопшего, чуть позади прошествуют убитые горем родственники и близкие друзья, Зина станет на морозе сморкаться, а Степка будет вытирать ей слезы своим носовым платком.
— Саня! Не выводи меня из терпения. В конце концов я могу ударить тебя в пах.
— Вова, я ведь от чистого сердца. Мы похороним тебя со всеми почестями и даже дадим салют над твоей свежей могилой.
Я стал искать вокруг себя что-нибудь тяжелое.
В голосе Саньки мгновенно зазвучали льстивые и ласковые ноты.
— Вова, не злись. Такого друга, как я, ты не найдешь. Может, еще удастся тебя спасти, но если горе все же постигнет нас, Степка, Зина, Ася и я каждое воскресенье будем сажать цветочки и капусту на твоей могилке и посыпать ее желтым песочком.
— Сволочь ты, вот что! — Я нахлобучил шапку на глаза, чтобы не видеть его образину.
— Ну, вот и оскорбляешь. А ведь я из самых лучших побуждений — хочу отвлечь тебя, дурья башка, у тебя уже полные штаны.
— Всех меришь на свой аршин.
Санька, забыв о конспирации, довольно громко пропел:
— «Пускай ты умер!.. Но в песне смелых и сильных духом всегда ты будешь живым примером, призывом гордым к свободе, к свету!»
— Замолчи, нас услышат…
Со всех сторон темнота крадется к нам, равнина перед кладбищем уже не видна. От холода клонит ко сну, я еще ниже натягиваю шапку, руки прячу в рукава куртки.
Думай о всякой чепухе, — советует Саня. — Можешь считать, что рядом с тобой — не я, а Зина, и тогда тебе стыдно будет дрейфить. Да и чего бояться — ведь за каждым камнем лежит наш хлопец.
— Ты уверен?
— Дзюба ведь при нас расставлял посты.
— А вдруг те комсомольцы домой сорвались?
— Не говори чепухи.
Из-за соседнего памятника зашикали.
Ноги озябли нестерпимо. Попытался присесть, по Саня потянул за штанину — лежи, мол, не шевелись, так не мудрено всю операцию провалить. Честно говоря, еще нет никакого мороза, но камнем лежать на заснеженной земле — удовольствие ниже среднего, хоть я и напялил на себя батин свитер, теплую куртку и ушанку. Ее подарил мне братуха, когда уезжал в погранвойска.
Интересно, что сейчас поделывает Степан? Он также участвует в операции, но его, как комсомольца, назначили командиром той группы, которая должна свалиться уркам на голову у фамильного склепа и, отделив их от беспризорников, связать по рукам и ногам. Беспризорниками займемся мы. Важно не дать им разбежаться.
Отец Степана, Андрей Васильевич, уже поправился и остался в Песках на партийной работе до полного коммунизма. Степану лафа. Он сам хозяйничает в подвале, побелил все на красоту, повесил портреты Ильича, Карла Маркса, Фридриха Энгельса, Розы Люксембург, Карла Либкнехта и, на вздыбленном коне, Котовского. Мы с Саней иногда ночуем у Степана, и тогда он угощает нас картошкой в мундире и солеными огурцами. Керзон и Корж тоже как-то приходили, предлагали сыграть на интерес в «буру», но Степка решительно воспротивился: «Здесь не малина, валяйте в охотничий домик». С тех пор, как Седой Матрос и его дружки надолго поселились в «гостинице» и живут на казенных харчах, игра в охотничьем домике прекратилась. И вообще новостей немало. Керзон не выдержал кандидатского стажа — он снова получил принудиловку и, не таясь уже, переселился к папе и маме. Теперь он хочет стать вратарем в нашей команде. Но сейчас тренировки прекратились до весны. Степка поет в «Синей блузе», поет здорово, а мы с Саней почти ежедневно по три-четыре часа репетируем с Гуттаперчевым Человеком дивный номер на пьедестале с лестницей. Борис Ильич делает каскад необыкновенных фигур на пьедестале, затем, сидя по-турецки, устанавливает лестницу у себя на голове, а мы с Санькой на ее вершине стоим вниз головой, жмем стойки, предности и т. д. Тем временем Борис Ильич без помощи рук поднимается во весь рост. У нас здорово получается, но Борис Ильич недоволен и часто говорит:
— Во-первых, у тебя, Вова, пикническое сложение, поэтому нет впечатления отработанности упражнений, нет изящества. Во-вторых, у тебя боязнь высоты, и если ты ее не преодолеешь, циркача из тебя не выйдет.
Борис Ильич — хороший человек, но очень странный. Он уговаривает меня забыть о высоте, об опасности и считать, что все наши трюки с Саней мы проделываем на земле. Я соглашаюсь, но когда лестница начинает колебаться подо мной, закон земного притяжения оказывается сильнее меня, начинается легкое головокружение и даже икота — просто невыносимая… Я делаю предность, а Санька жмет стойку на моей башке. Но едва начинается икота, у Саньки срывается стойка.
— Из-за его икоты я останусь калекой, — жалуется он Борису Ильичу.
Тот глядит на меня умоляющими глазами. Действительно, не может же он запретить икоту. Грубость, недисциплинированность, болтливость, даже лень можно запретить, а икота никому не подвластна. Пил я соду, всякие капли, даже к врачу повел меня Борис Ильич. Врач сказал: «Икота от страха. Преодолеете страх — исчезнет икота». В жизни много загадок. Вот лежу на земле и дрожу от холода, а стоит предаться размышлениям — и ощущение холода исчезнет, даже теплей становится. Наверное, умирают люди так же незаметно. Очень интересно умереть, но, конечно, не навсегда. А только испытать, как это умирают, и сразу же вернуться к жизни. Сон одолевает меня, но тут слышится свист, и я прихожу в себя.
— Вовка, скорей!
Протираю глаза и перепрыгиваю через могильную плиту. Отовсюду несутся свист, крики, стоны, над головой летят камни. Угораздило меня вздремнуть в самый критический момент! Наконец я различаю в темноте Саньку, который отбивается у высокой ограды от наседающих на него беспризорников. Они пытаются прорваться через калитку, а он не подпускает их близко, видимо, пытаясь выиграть время, пока подоспеет помощь. Бросаюсь в самую гущу свалки и сразу получаю удар по черепу. Перед глазами пошли зеленые круги. Наверное, меня саданули бы палкой еще раз, если бы не удалось вырвать ее из рук отчаянного малыша в будёновке и женской кофте.
Пока я отбирал палку, одному из пяти наших противников удалось трахнуть меня по переносице, и я сразу ощутил во рту вкус крови. Да, компания попалась отчаянная. Кто знает, чем бы все закончилось, не подоспей к нам вовремя пожилой, в кожаной куртке, чекист, руководитель операции. При его появлении беспризорники сразу сникли, бросили на снег палки с металлическими наконечниками и сгрудились у калитки, кутаясь в лохмотья. Весь их вид словно говорил: «Ну, чего вы там еще задумали?» Из носа у меня сильно текла кровь, и чекист, держа в левой руке наган, правой протянул мне бинт. Даже обидно стало: все так быстро закончилось, я даже не успел отомстить за себя как следует. Неужели из-за этих пяти шерамыжников затеяли столько шума? Они беспечно плелись впереди нас, ступая по могильным плитам. Когда мы вышли к склепу купца Жадова, тут толпилась целая ватага оборванцев, окруженная комсомольцами. В самом склепе горели два факела, и шесть ворюг со связанными на спине руками, стояли лицом к стене. Только пятеро наших «подопечных» прорвались сквозь кольцо комсомольцев и, опоздай мы с Санькой, вряд ли удалось бы их задержать. Вероятно, задремал не я один. Чекист в кожаной куртке рассказывает Дзюбе о нашей схватке и даже хвалит нас, особенно меня, как серьезно пострадавшего. Обеспокоенный Дзюба освещает меня фонариком и рассматривает ссадину и шишку на голове. Откуда-то из темноты вырастает Степан, от него так и пышет самоуверенностью.
— Факт! Неповоротливый медведь уже трахнулся о памятник.
— Какой памятник, — вступается Дзюба, смазывая йодом место ушиба на голове. — Радецкого стукнули палкой с таким наконечником, что и настоящий медведь не устоял бы на ногах.
— Ну да! У него ведь лоб из чугуна.
— Хватит паясничать! — приказывает чекист.
— Головня! — резко бросает Дзюба. — Тебя кто звал? Твоей группе поручено охранять захваченных. Шагом марш!
Степан, неловко потоптавшись, ретируется. Дзюба молча перевязывает мне голову.
— Завтра обязательно покажись врачу, — советует он.
Все в его мужественных чертах, быстрых движениях дышит энергией, а одет он совсем легко, на голове худая «керенка». Неужели ему не холодно?
Вскоре из склепа выводят главарей, их плотным кольцом окружают наши ребята. Степана нетрудно узнать в темноте. Он идет впереди с браунингом в руке. Вот счастливчик! Везет Степке ужасно, будто не я, а он родился в сорочке.
Во главе колонны беспризорников Дзюба поставил Саню. У Сани довольно воинственный вид. Впрочем, его авторитет подрывает маленький оборвыш, лет десяти, по прозвищу Пупок. На Пупке утратившая цвет и форму будёновка, яркая вязаная кофта, валенки разного цвета, а вместо штанов — рваные исподники. Вся шпана стоит за него горой, он шагает в ее окружении и плюется, как верблюд, пуская густые плевки с поразительной точностью. На один лишь миг зазевавшись, Саня стал мишенью Пупка. Едва он, брезгливо вытирая плевок, пытается пробиться К Пупку, дружки прикрывают малыша полами своих пиджаков и курток и хором истошно горланят:
Видя, что опасность миновала, Пупок под вопли своей охраны выделывает замысловатые па. Рассмотреть его лицо невозможно — он не умывался, наверно, со дня своего рождения.
Кладбище осталось далеко позади. Теперь — гляди в оба. Ребята эти обладают удивительной способностью растворяться в толпе, благо людей на улицах полным-полно. В кладбищенском безмолвии казалось, будто уже полночь, но по улицам бодро шагает беззаботный, сверкающий и звенящий зимний вечер. Толпы зевак с любопытством разглядывают охраняемую нами ватагу.
Я шагаю, горделиво глядя по сторонам. Санька наверняка завидует мне — у него ведь нет белой повязки на голове, свидетельствующей о кровавом характере кладбищенской операции.
На углу Кузнечной чекист в кожаной куртке разместил главарей шайки и охрану на трех извозчиках. Воров необходимо доставить в допр. Едва извозчики исчезают за поворотом, Пупок ложится на мостовую и заявляет, что сроду не ходил пешком.
— Нехай мине везут на рысаке.
Его примеру немедленно следуют и другие. Зеваки на тротуарах в восторге от проделки беспризорников. Что делать? Дзюба пробирается к Пупку и, ухватив его за шиворот, рывком ставит на ноги.
— Прочь из колонны! — приказывает он. Пупок сразу растерялся и увял.
— Воров повезли в тюрьму, — спокойно разъясняет Дзюба. — Для вас же на Кузнечной отведен специальный дом. Там вас ждут баня, чистая одежда и постель, завтрак, обед и ужин. Кто хочет жить по-человечески — будет работать, учиться, играть в футбол. Сявки там не нужны. Иди, Пупок, на все четыре стороны, валяйся по склепам, корми вшей, пусть по тебе крысы бегают. Валяй, валяй…
Дзюба решительно гонит Пупка, и, может быть, именно поэтому мальчишке не хочется уходить. Он недоуменно глядит на поднявшихся с земли корешков и пытается определить их намерения. Все растерялись. Пупок становится в строй. Обычно вожаком у такой шпаны оказывается самый сильный и жестокий из ребят старшего возраста, здесь же все явно подчиняются самому младшему и самому слабому, но смышленому и озорному Пупку.
Колонна продолжает двигаться по Кузнечной. Мерцающие уличные фонари бросают на снег причудливые тени. Снег блещет перламутром, особенно когда из окон на него ложится яркий электрический свет. Пупок уже не зубоскалит, не плюется, он сосет «бычок» и бодро шагает в центре колонны. Дзюба предлагает мне идти домой, но жаль расставаться с Санькой, а главное — хочется предстать перед Зиной с забинтованной головой.
— Голова не кружится? — допытывается Дзюба.
— Нет, полный порядок, — успокаиваю его.
Дом, куда мы ведем эту веселую компанию, убирают комсомольцы во главе с Зиной Шестакович. Себе самому могу сознаться: не будь там Зины, я определенно воспользовался бы предложением Дзюбы.
Сейчас мы выйдем из сквера и свернем во двор. На миг представляю себе хлопотливую Зину, и сразу же в груди вспыхивает радостное волнение. Поправляю повязку на голове, воздух уже не кажется студеным, мне даже тепло. На углу Мариинской постовой милиционер задерживает трамвай, пропуская нас на Кузнечную улицу. Ручеек колонны выплывает из сквера, я собираюсь уже свернуть вправо, но в это время раздается пронзительный свист, и колонна мгновенно рассыпается. Впереди мелькает Саня, у него из рук пытается вырваться Пупок. «Удобный момент выбрали, подлецы!» Все мы уже успокоились, радуясь успешному окончанию операции, и беспризорники ловко воспользовались этим. Но растерянность прошла мгновенно. Я успел свалить одного, а другого ухватить за лохмотья. Он ловко вывернулся, оставив у меня в руках тряпье, и бросился наутек через ограду сквера. Комсомольцы при помощи прохожих задержали группу беглецов на углу Кузнечной и Мариинской. Началась свалка. Я едва поспеваю за Санькой. У трансформаторной будки удается настигнуть самых старших из беспризорников, но сдаваться они не собираются. У одного из них блеснул в руке нож, затем и второй стал размахивать финкой.
Подойти к ним нелегко. Оба Санькиного роста, морды решительные, — не задумываясь, продырявят кого угодно.
За нашей спиной раздается голос Дзюбы:
— Не троньте, им никуда не уйти.
В голосе его тревога, он, по-видимому, боится за нас. Но Санька никогда не останавливается на полпути, в нем сказывается настоящий форвард — да, именно форвард, так как и здесь он применяет обманное движение: просто в лоб бросается на противника, и когда беспризорник взмахивает ножом, Санька уклоняется влево, а правой ногой подбивает его. Тот падает, как сноп, а Саня уже сидит у него на спине. Второй сразу теряет воинственный пыл. Он косит глазами, как затравленный волк. Кто-то из прохожих отвлекает на миг его внимание, и я всей своей тяжестью падаю ему на плечи, падаю неосторожно, едва успев ухватить запястье руки, в которой он держит нож. Парень ловок и очень подвижен, руки у него сильные и цепкие, мы катимся по земле, а он, подлец, все норовит повернуть на меня нож, но его руки я не выпускаю.
Мой противник мгновенно прекратил сопротивление. Я отпускаю его, поднимаюсь с земли и тотчас чувствую, будто меня царапнуло по бедру. Но я слишком возбужден и сразу же забываю об этом. Дзюба закуривает, искоса поглядывает на утихомирившихся буянов. Снова выстраивают колонну. Дзюба пересчитывает всех. Четверым удалось улизнуть. Пупок по-лисьи щурит глаза и издевательски ухмыляется.
— Чего ты, вшивый, радуешься? — зло спрашиваю его.
Он показывает язык, а войдя во двор, невозмутимо, без всякого стеснения отправляет малую нужду, обрызгивая тех, кто не успевает отскочить в сторону. Свистя и повизгивая, все остальные подражают Пупку, будто они только и ждали сигнала. Двор ярко освещен, из открытых входных дверей доносятся звуки марша. Ася и Зина с трудом достали граммофон, чтобы встретить ребят бодрой музыкой. А вот и сами девушки, в белых халатах и красных косынках.
Малопривлекательное зрелище приводит их в смятение, они закрывают лица ладонями и убегают назад в дом.
Пупок с издевкой глядит на меня и смеется прямо в лицо. Рядом с ним, переваливаясь с ноги на ногу, ковыляет тот отчаянный, с которым я дрался у трансформаторной будки. Не могу понять, чему он так радуется: сорваться не удалось, нож у него отобрали, а ликование из него так и прет.
Баня расположена на первом этаже. Раздеваются они нехотя, словно им жаль расставаться со вшами и лохмотьями. Гора тряпья будто шевелится на полу. Дзюба предлагает сжечь все это во дворе.
И вдруг ощущаю тепло пониже спины. Ощупываю рукой — густая липкая кровь. Становится жутко, начинаю чувствовать боль. Толкаю в бок Саню и показываю ладонь в крови. Он изучает мои штаны и легко находит тонкий продолговатый разрез.
— Пописали тебя, Вовка, весь зад в крови, — встревоженно говорит он.
Саня берет меня об руку и ведет на второй этаж. Теперь я уже чувствую слабость, кружится голова. В ярко освещенной комнате нас встречают Зина и Ася.
— Девушки, его подкололи, — сообщает Саня, пытаясь усадить меня, но я ложусь на койку спиной вверх. Зина и Ася бросаются ко мне. Нужно остановить кровь. С меня стягивают сапоги, снимают ремень и пытаются уже взяться за брюки.
Поворачиваю голову и ловлю настороженный Зинин взгляд. Ася держит в руках бинт и пузырек с йодом.
— Девушки, — прошу я, — выйдите.
— Правильно, Зина, тебе лучше уйти, — советует Ася.
— Почему именно мне?
— Я Вове не мешаю.
Зина решительно отстраняет Саню и подходит ко мне.
— Вова, — говорит она, — ты истечешь кровью, пока мы будем препираться. Что за мещанство? Надо остановить кровь.
— Да, да, — поддерживает Саня, — какой там еще стыд, раз идет речь о твоей жизни.
Если рана не смертельна и я поднимусь, тогда хоть не показывайся девчатам на глаза.
— Зина, — стараясь скрыть боль, стыд и волнение, заявляю я, — пока ты не уйдешь, никого не подпущу.
— Ах вот как! Асе ты доверяешь!
— Ася пусть тоже выйдет.
— Вовочка, в тебе бездна мещанства.
Принесла сюда нелегкая и Степана. Вид у него самодовольный.
— Кого здесь хоронят? — насмешливо спрашивает он.
Разобравшись в чем дело, Степан берет у девушек бинт и йод.
— Свой срам показывать он не станет, факт. Выйдите-ка, девчата, я перевяжу.
— Ты не умеешь, внесешь инфекцию.
Еще и он прется в сестры милосердия! Не выйдет. Стиснув зубы, я так мрачно гляжу на него, что Степан отступает и, открыв дверь в коридор, зовет Дзюбу. Тот появляется, потный и утомленный.
— Все-таки полоснули тебя, — сокрушается он.
Не долго размышляя, Дзюба велит девчатам отвернуться, оголяет меня, обжигает йодом и, накладывая повязку, говорит:
— Рана не ножевая, полоснул тебя тот сукин сын бритвой. Э, значит, она при нем! — И Дзюба поспешно спускается вниз.
Саня помогает мне натянуть штаны, а Степан тем временем развлекает девушек:
— У моего друга самое уязвимое место — пониже спины, факт. Тощие собаки любят то место зубами рвать, урки — ножиками.
Доиграется он сегодня! Зина злится па него, она подходит ко мне:
— Вова, мы с Асей попросим разрешения проводить тебя домой. Надо твою маму успокоить.
Передвигаюсь с трудом. Как добраться на Черноярскую? Едва я ступаю на правую ногу, тело пронзает острая боль.
— Что же делать? — озабоченно спрашивает Саня.
— Обратись в Лигу наций. Там обсудят, факт. Вот что делать.
Степан подходит вплотную ко мне, поворачивается спиной, приседает и говорит повелительно:
— Ложись на плечи!
Я в нерешительности. Степан кладет мои руки себе на шею и взваливает меня на спину.
— А донесешь? — спрашивает Зина.
— Еще надорвется, ведь в нем пуда четыре, не меньше!
— Ничего мне не станется, — хрипит Степан, — я и не такие болванки носил.
Боль усиливается. На лестнице нас встречает Дзюба и показывает лезвие для самобрейки, вправленное в тонкую медную пластинку.
— Вот мерзавец! Зажал между пальцев, — возмущается тренер. — Ребята, Радецкого в поликлинику, ему необходима хорошая перевязка.
Степан начинает пыхтеть. Саня сменяет его, и он, не успев отдышаться, снова принимается за свои дурацкие насмешки.
— Сидеть теперь Вовка никак не сумеет. Сидеть-то ему не на чем. Но самое страшное другое — жрать нельзя.
— При чем здесь жратва? — не понимает Саня.
— Точно говорю, при таких ранениях только пить можно.
Пнуть бы его ногой, шпаном, английским, даже носком! Но Саня уже зовсем запыхался.
— Ну и тяжелый ты, Вовка!
— А дрянь всегда тяжелая, — подставляя спину, заключает Степан.
Устраиваюсь на этой костлявой спине и твердо решаю пропускать мимо ушей его зубоскальство.
В поликлинике с меня бесцеремонно стаскивают штаны и кладут на стол.
— Какой художник так расписал этот трек? — спрашивает усатый доктор, склонившись надо мной.
На вопросы врача лучше не отвечать. Молчи — и все. К этому меня приучил Тоидзе, когда чинил мне кости. Хирургу, как и парикмахеру, легче работать, рассуждая о том, о сем.
Доктор все время ворчит, пока делает мне укол и обрабатывает рану. Домой он велит отправить меня в карете скорой помощи, но она только что выехала па вызов, а пока эта карета, запряженная дохлой клячей, возвратится, можно доползти домой. Степан снова взваливает меня на плечи, благо уже недалеко.
Черный яр сейчас не соответствует своему названию, он весь в белом пуху. Снег лежит еще не почерневший, схоронив под собой ручеек, бегущий по дну оврага, бурьян и крапиву, густо облепившие крутые бока яра. С первых же зимних дней из Черного яра на улицу рвутся злые вьюги. Пусть кругом тишина, нет и ветерка — здесь всегда воет и бесится непогода.
Верхом па Степке я себя чувствую прескверно, на душе тоже невесело — ведь сейчас мне предстоит разговор с мамой. Уж она-то не поскупится на упреки, слезы и причитания:
— Боже, кто мог подумать, что в сорочке родится такой Нестор Махно!
Оваций не будет
Две недели валяюсь в постели. В общем, не утомительно. Лежишь, ничего не делаешь, никого не возмущает твое безделье. Ешь досыта, спишь вдоволь, мать никаким воспитанием не занимается и почти не пилит. Однажды завела разговор о Степане — вот, мол, с кого следует брать пример, он работает на заводе, уже и в комсомол вступил, и в «Синей блузе» не на последних ролях, даже в село его посылают. Но, взглянув на мое лицо, мама умолкла, наверное поняла: еще одно слово — я встану и уйду. Зина навещает почти ежедневно, а поднимусь с постели — она и носа не покажет. Хоть всю жизнь болей! До чего непонятны эти девчонки! Зина, между прочим, привязалась к моей, младшей сестренке, нянчится с ней, возится, как с родной.
Разговорами о Зине мама донимает всех в семье. Ах, какая красивая, ах, какая милая! За мамой издавна водится такая странность: что бы ни случилось — она благодарит бога, что не случилось еще более ужасное. Сломал человек ногу? Слава богу, что не голову. Заболел ангиной? Лишь бы не воспалением легких или тифом.
Вчера она затеяла такой разговор:
— Вова, когда ты лежишь дома, душа моя на месте, но достаточно тебе выйти на один час — и тревога стучит в сердце.
Что я мог ответить?
— Надень на меня ошейник, привяжи к кровати и не выпускай на улицу до семидесятилетия.
— Ты все шутишь… Я молю бога, чтобы ты дал мне отдохнуть от огорчений. Но, с другой стороны, грешно роптать на судьбу. Тебе ведь могли порезать лицо…
С твоей красотой еще шрамов не хватает! Ни одна девушка на такое сокровище не позарится. Я и так удивляюсь, за что тебя любят.
— Кто меня любит?
— Слава богу, я не слепая. И потом, никто не возражает. Пусть любят на здоровье. Чем видеть тебя возле этой, прости за выражение, уличной Княжны, пусть лучше Зина мучается с таким балбесом. О Зине никто не посмеет болтать плохое. Околеть тому, у кого повернется язык. Но если ты хочешь заверить меня, будто она ходит к нам на верхотуру смотреть восход солнца или нянчиться с Пашенькой… В свое время я ведь тоже была молода.
— Не может быть.
— Клянусь. И отец твой считал меня самой красивой на свете…
— Мама, в тебе бездна мещанства, — вспомнил я любимое Асино выражение. — Почему девушка не может просто дружить с парнем?
— Ха-ха-ха! Есть с кем дружить! Нет, как вам нравится этот примерный мальчик! У девушки кожа из нежного бархата, глаза как весеннее утро — к чему же дружить с чернрярским шалопаем, гоняющим в футбол с рассвета дотемна? Чему она может у тебя: научиться? Играть в карты, драться, курить? Бедная девочка, мне ее от души жаль, ока просто слепая. Я мать, и то вижу тебя насквозь, а ей, мне думается, даже твоя давно не мытая шея кажется красивой.
Ничего в этом нет противоестественного. Однажды Санька уверял, будто у Зины вздернутый нос, и родинка на шее, и два передних зуба разъединены, и нижняя припухшая губка точно разрезана на две части. Действительно, все так и есть, но мне эти недостатки кажутся украшением.
— Почему, например, тебе не причесать свои патлы, не надеть свежую сорочку, не умыться по-настоящему, с мылом…
— Мадам Радецкая, сама мудрость вещает вашими устами, — восклицает неожиданно появившийся на пороге Керзон. За его спиной вижу сумрачного Федора Марченко.
Лицо матери сразу становится хмурым и недовольным. Она терпеть не может вратаря «Молнии».
— Господин Бур, разве вас уже выпустили из тюрьмы?
Керзон не успевает ответить, как мать выходит из комнаты, хлопнув дверью.
Сидел он по какому-то общему делу с Седым Матросом, но того выпустят лишь весной. Вратарь явно не хочет распространяться на эту тему — куда приятней донимать меня.
— Тебе, Вовка, уже форвардом не играть.
— Почему?
— Милорд, как только вы ударите по голу, у вас на заднице разойдутся швы.
— Не каркай, — останавливает его Федор. — «Заживе, як на собаці».
— Нет, нет, милорд, для вас эра футбола миновала, — не унимается Керзон. Он угощает нас папиросами с необыкновенно длинными мундштуками и умолкает только тогда, когда капитан толкает его кулаком в бок.
Федор заговаривает о предстоящем футбольном сезоне. У Керзона в этом смысле никаких перспектив: большинство ребят, в том числе и капитан, приглашены в различные более или менее популярные команды, а Керзон остался за бортом. Вот в нем и говорит зеленая зависть. Против перехода Федора он выдвигает самые нелепые доводы. Но по лицу капитана несложно определить: ничто не удержит его в «Молнии». Кстати, наш перевод в юношескую команду Федор встретил молчаливым согласием и препятствий нам не чинил.
Вот и сейчас он мечтательно говорит:
— Махнете осенью в Ленинград. Интересно, поедет ли Степан, — он то в селе, то здесь. — Помолчав, Федор спрашивает: — А как теперь трио? Тебе уже не светит работать в цирке.
Все чаще тревожит меня мысль о цирке. Сколько трудов положено! Борис Ильич научил меня все-таки работать на лестнице, а теперь нечего и думать о выступлении на манеже. Мне кажется, что Борис Ильич не больно огорчен неожиданным поворотом дела. Он давно решил, что во мне нет искры артиста: я, как он выражается, флегматичен и болезненно отношусь к опасности. Слова-то какие! Флегматичен… Сказал бы просто — «ленив». Я не обижусь. Интересно, кто встречает опасность веселой улыбкой? Я не виноват.
В общем Федор прав — вряд ли я смогу работать в цирке.
Керзон еще разглагольствует по этому поводу, но появляется доктор, и гости умолкают.
Старик дня три тому назад снял мне швы. По его восклицаниям понимаю, что дела мои идут хорошо.
— Молодой человек, если вас еще раз будут колоть, подставляйте то же самое место, здесь теперь кожа дубленая. Хватит валяться в постели! Сейчас же марш на улицу!
Вот здорово! Керзон и Федор помогают мне одеться, но мать настроена воинственно: «Не пойдешь никуда, пока не наденешь под куртку свитер». Делать нечего, подчиняюсь. Жарко, как в знойный день на пляже. В прихожей удается стащить с себя свитер и кинуть его в ящик со старой обувью.
Улица кажется удивительно красивой, чистой — ослепительно белый снег преобразил все до неузнаваемости. Небо прозрачно голубое, студеный воздух наполняет грудь.
— Пошли в цирк, — предлагаю ребятам, — поглядим па репетицию.
Превосходная идея, милорд, но меня и Федора не пустят в храм искусства.
В цирке никто не заметил нашего появления. Униформисты сидят на собрании, на манеже репетируют эквилибристы. Первым нас обнаружил Саня. Он вышел из-за кулис в тренировочном костюме.
— Вова, шпрехшталмейстер обещал взять тебя в униформу.
— Что это за шишка — шпрехшталмейстер?
Керзон обожает замысловатые слова.
Но Сане не до Керзона. Он радуется за меня, а мне обидно и грустно: очередной крах надежд. Мне, в сущности, говорят: «Ковры вытряхивать, подметать манеж — куда ни шло, а в артисты, в чистое искусство не суйся».
— Ты недоволен? Чудак! — Саня подыскивает убедительные доводы. — В цирк приезжают львы. Ты будешь их обслуживать.
Санька не в своем уме. От одной мысли о львах у меня пересохло во рту.
— Ничего страшного. Львы в клетках.
— Неужели в клетках? — переспросил Керзон. — А я думал — их посадят в первом ряду партера.
Саня отмахнулся от него.
— Твое дело, Вова, убирать клетки и подвозить корм.
Керзон трижды осеняет меня крестным знамением и жалостливо бормочет:
— Милорд, мой долг запечатлеть вашу морду накануне ухода в лучший из миров. Впрочем, разве царская фамилия станет есть на десерт всякую гадость?
— Керзон! Еще одно слово, и тебя вышвырнут из цирка, — пригрозил Саня и снова повернулся ко мне. — Четырнадцать целкашей в месяц, чудак-человек, где ты найдешь такую работу? Борис Ильич с трудом добился ее для тебя. Ведь несовершеннолетних профсоюз на эту работу не разрешает брать. Неужели ты боишься львов?
— Не боюсь, но и связываться с ними нет охоты.
Тут снова вылез Керзон:
— Человек мечтает умереть от испанки, сыпного тифа, геморроя, а вы его кладете в пасть льву. Изверги рода человеческого!
Его болтовню прерывает Борис Ильич. Он в легкой полотняной куртке и синих шароварах. Лицо его, сухое и суровое, напоминает маску Вольтера, стоявшую на книжном шкафу в нашей школе. Глубоко посаженные глаза затуманены грустью. Увидев меня, он оживился и даже улыбнулся, хотя ему это не свойственно. Жизнь, очевидно, была к нему не очень милостива. Говорит он отрывисто, короткими фразами:
— Швы сняли?
— Да!
— Резкие движения запрещены?
— Да!
Борис Ильич берет меня за руку и уводит в партер. Усевшись в последнем ряду, он говорит:
— Ты надолго вышел из строя? Через две недели открытие цирка. Сам понимаешь… Кстати, на днях был городской актив, выступал Студенов. Ты его знаешь?
— Да, — встревожился я, не понимая, какая связь между началом сезона в цирке и выступлением Студенова на активе.
— Он говорил о комсомольцах, проявивших мужество при ликвидации шайки. Очень хвалил Радецкого, говорит: отчаянно смелый парень.
Мне приятна похвала, но почему люди часто говорят не то, что думают, и делают не то, что хотят?
— Короче говоря, — продолжает Борис Ильич, — я рекомендовал тебя нашей администрации. Приезжает знаменитый Фантини со своей помощницей Дианой. Ты будешь их обслуживать.
Он повторяет то, о чем говорил Саня.
— Надеюсь, ты не трус? Поработать с мужественным Фантини очень полезно.
Одно дело говорить с Саней, а другое — с суровым и непроницаемым Борисом Ильичем. Возможно, и о похвале Студенова он рассказал с умыслом, чтобы отрезать мне пути к отступлению.
«Надеюсь, ты не трус?» Слова попали в цель. Необходимо дать ответ. А ведь я уже был в подобном положении. В начале мая, когда вода в Днепре стояла еще высоко и была ледяной, Славка Корж вздумал искупаться. За ним бросились Федор, Олег, Юрка. Мне нс хотелось выглядеть трусом, и я последовал за ними. Вместе со всеми было не так страшно. А сейчас мне куда трудней — я один. Покорный судьбе, иду с Борисом Ильичем к шпрехшталмейстеру.
Все, как во сне. Мне выдают голубой костюм, пропуск в цирк, и я спешу домой сообщить приятную новость о поступлении на работу. Разумеется, не буду посвящать маму в подробности, важно одно — четырнадцать рублей в месяц на улице не валяются.
Дома шумно. Паша уселась на спине у Степана, он прыгает на четвереньках под аккомпанемент моего братишки.
Мишка играет на гитаре и тихо напевает из «Сильвы», при этом закатывает глаза и изображает муки любви. «Сильва, ты мой кумир, мечта моя!» — визжит он фальцетом.
— Наконец ты явился, — радуется мать. — Давайте, дети, ужинать. Вова, должно быть, голоден, как лев.
Я насторожился. Почему она вдруг упомянула льва?
— Можешь меня поздравить, — сдерживая волнение, сообщаю ей. — Я зачислен на должность в цирк.
— Интересно, — гремя посудой, спрашивает мать. — Если не секрет, что это за должность: директора или дворника?
Все слушают. Степан разинул рот. Мишка отложил в сторону гитару. Паша перестала визжать и принялась грызть подошву собственного ботинка.
— Буду работать под руководством знаменитого Фантини и его помощницы Дианы. Лучшие в мире дрессировщики львов. В цирках Мадрида, Парижа, Лондона и Рио-де-Жанейро висят их портреты. Диана целуется со львом, а Фантини кладет ему в пасть свою руку, Диана скачет на спине у льва и делает такие пируэты, что у зрителей начинается истерика.
Мама бледнеет, в глазах Степана вспыхивают предательские огоньки.
— А ты будешь расчесывать львам гривы? — спрашивает он.
Уж если я хоть раз выдал рожденную моим воображением историю за правду, пытаться переубедить меня — напрасный труд. Но надо знать несносный характер Степана. Сейчас он начнет зубоскалить. Мишка глядит с завистью и с немым изумлением.
Мама, по обыкновению, подходит к делу с совсем другой стороны.
— У всех дети выходят в люди — становятся сапожниками, портными, столярами, наконец, дворниками. У меня, у бедной вдовы, все шиворот-навыворот. У кого и когда дети шли дрессировать львов? Мой сын не может и дня прожить без происшествий: то его искусают собаки, то проломят череп или порежут бритвой беспризорники. Теперь подавай ему львов!
Мама уже плачет и не даст мне вставить хоть слово.
— Молчи, Каин! — кричит она. — Молчи, горе мое! Лев же проглотит тебя вместе с австрийскими ботинками Степки Головни. Нет, я хочу знать — есть бог на свете или нет? Если бог есть, так куда он глядит, холера ему в печенку?
— Битюг, — вдруг вмешивается Степка, — ну к чему ты расстраиваешь мать? По твоим подлым глазищам и дураку видно — всю историю со львами ты выдумал. Ведь ни один разумный человек не подпустит ко львам такого типа.
— Выходит, я лгун?
— Ты брехун, факт!
Я резко повернулся к Степану спиной, вышел в кухню и лег на койку.
Мать зовет ужинать, но я закрываю глаза и притворяюсь спящим. Мысленно я уже вхожу в клетку к гривастым львам. А цирк, до отказа переполненный киевлянами, затаил дыхание. Я гляжу в хищные львиные морды, готовый к борьбе не на жизнь, а на смерть. Публика следит за каждым моим движением. Тишину нарушает лишь Степкино чавканье, доносящееся из комнаты. Оно возвращает к реальной жизни, возбуждает аппетит, бесит. Степка ест как ни в чем не бывало.
Ревность Фантини
Покой я потерял с первой минуты, едва она вышла из вагона и в смущении стала озираться по сторонам широко раскрытыми карими глазами. Вслед за ней шел высокий, несгибающийся, точно вешалка, Фантини. Важный, с бакенбардами и пунктиром прочерченными усиками, он был неприятен. Я только мельком взглянул на него и снова впился глазами в Диану — настоящее чудо. Она будто сошла со страниц сказок Андерсена или романов Кервуда, которые я недавно читал.
В толпе встречавших Диана увидела Саню и улыбнулась так солнечно, будто только его и ждала. Оказывается, в позапрошлую зиму, когда еще был жив се отец, известный дрессировщик львов, она сидела с Саней на одной парте в трудовой школе для детей цирковых актеров.
Ярко-голубая с черными полосами вязаная шапочка подчеркивает необычный медный цвет ее вьющихся волос. Карие огромные глаза блестят, а на густых и длинных ресницах тают кристаллики снежинок.
Санька, нахал, держит ее ручку в своей лапе и что-то говорит, свободно и быстро, пока его не перебивает подошедший Фантини.
— Дина, сейчас начнут разгрузку, — говорит он. — Поезжай в «Континенталь». Я останусь с «котятами». Чемоданы тебе помогут доставить. — Он указал на меня и Саню.
Фантини отправился на товарную станцию, куда еще утром прибыли вагоны со львами, или «котятами», как называют их дрессировщики.
Чемоданы я едва донес до трамвайной остановки. Саня болтает без умолку, совершенно меня не замечая, будто я носильщик, а он по меньшей мере Дуров.
И хотя он числится артистом, но все равно в свободное от выступлений и репетиций время обязан работать униформистом. На вокзал его послали не ухаживать за племянницей Фантини, а тащить чемоданы. А он сидит в трамвае барином, с торжеством и вызовом глядит Диане в глаза, не замечая даже, что его колени нагло уперлись в ее ноги. Я стою рядом, охраняю чемоданы. Хоть бы познакомил с девушкой, задавака противный!
У всех людей пропасть недостатков, но наибольшего презрения достойны жадность и эгоизм. Я, не задумываясь, познакомил его с Зиной и Асей, а он, очевидно, дрейфит: вдруг девчонка втюрится в меня. Презирать надо таких людишек. В трамвае теснота, на меня нажимают и толкают со всех сторон. Но я ничего не замечаю, кроме Дианы. И должна же она появиться именно теперь, когда я не у дел, когда я списан с корабля…
«Во всех бурях и невзгодах жизни сумей оставаться самим собой», — вспомнились слова Бориса Ильича. Приказываю себе глядеть на кондуктора, в разрисованное морозом окно, но это плохо мне удается. Кажется, возьми она меня за руку, как Саню, я закричу от счастья.
В номере гостиницы Диана снимает пальто и остается в черном, ловко облегающем ее грудь свитере и короткой спортивной юбке.
Поставив чемоданы, нерешительно топчусь у двери — не знаю, что дальше делать. Диана быстро достает из сумочки кошелек и протягивает мне деньги. Решительно отстраняю ее руку. Лишь теперь кретин Санька замечает меня.
— Что ты, Дина, — говорит он. — Ведь это Вова Радецкий, мой лучший друг. Он готовил с нами номер, но его ранили при ликвидации банды, и пока он вынужден помогать в униформе.
Ее капризное и надменно-красивое лицо дрогнуло.
— Простите, я не хотела вас обидеть.
Санька, видимо, решил искупить свою вину:
— Вова будет с нами работать. Знаешь, Дина, он очень смелый и очень сильный, львы его не испугают.
Больше я ее в тот день не видел, но весь вечер ходил сам не свой, а ночью не мог уснуть. Иногда мне становилось не по себе при мысли о Зине, и на какое-то время забывалась укротительница львов. Впрочем, из моей головы не так легко что-либо выбить.
Встал я чуть свет. Долго и тщательно мылся, выгладил брюки, рубашку, причесался у зеркала. Все это показалось матери подозрительным.
— Ты собираешься в клетку ко львам, как на свадьбу, — даже умылся с мылом.
— Львы не выносят запаха мыла.
— Ну и пусть. Есть о ком беспокоиться. Ты вымыл шею? Слава всевышнему! Если так и дальше пойдет, я сама привезу львов из этих джунглей. Иди завтракать.
Львы чинно сидят в клетках, издали смахивают на идолов. Мне не сразу удается отличить Раджу от Султана, Цезаря от Фараона. Самый важный и надменный — Раджа с рыжими глазами. Он следит за мною неусыпно, вызывая холодную дрожь. С собаками мне так и не удалось наладить отношений, а уж львы и подавно не проникнутся ко мне симпатией. Из головы не выходит Диана Фантини, девушка из таинственных джунглей, укротительница львов. Может быть, это и есть любовь? Не знаю. Но разве любовь приходит так внезапно? Может, это просто преклонение перед мужеством и бесстрашием девчонки, рядом с которой шагают слава и успех. Она вторглась в мою жизнь, даже не подозревая об этом.
Я стал до того рассеян, что режиссер считает меня оболтусом. Уже месяц, как я в цирке, и режиссер все норовит выгнать меня из униформы. Странно, но защищает меня именно Фантини.
— Кормить «котят» мальчишка все же научился, — убеждает он режиссера, — они ищут его глазами, а это очень и очень важно.
До меня доносятся лишь обрывки разговора. Появление Дианы лишает меня возможности дослушать.
Девушка учащенно дышит, она устала — только что закончилась репетиция. Из вопросов Дианы ясно, что она тоже слыхала разговор Фантини с режиссером.
— Знаешь, Вова, почему тебя ищут львы?
— Понятия не имею.
— Ты их кормилец, ты единственный, кто дает им все необходимое и ничего не требует взамен. Дрессировщик бьет зверей, морит их голодом, чтобы подчинить своей воле. А ты им носишь мясо, молоко, воду, они узнают тебя даже в толпе. Могу поручиться — львы тебя никогда не тронут.
— Почему же Фантини запрещает близко подходить к ним?
Диада оглянулась по сторонам и увела меня в глубь кулис.
— Ты меня не выдашь?
— Никогда в жизни, даже под пыткой, — пылко заверил я.
Она ласково улыбнулась.
— Во-первых, называй меня просто Диной, — тихо сказала артистка, — во-вторых, перестань «выкать». Ты хороший товарищ и нравишься мне.
У меня от счастья закружилась голова. Еще миг — и я обниму ее. Но Диана спокойно продолжала:
— У льва должен быть только один властелин, господин его желаний. Если Раджа или Султан проникнутся к тебе любовью, они могут выйти из повиновения Фантини.
Я даже свистнул от изумления. В темном закутке кулис бледное лицо Дианы кажется необыкновенно красивым. Поцеловать? От одной этой мысли стало страшно. До чего же я труслив! Пока я раздумывал, нас разыскал Санька. Оказывается, уже пустили публику, и пора кормить «котят». Почти ежедневно после репетиции, с целью рекламы, львов показывают киевлянам.
В специальной загородке уже собралась толпа. Узнаю Керзона, Олега и Славу, они машут мне руками. Диана, идущая следом за мной, советует смешаться с толпой, — она хочет проверить чутье зверей. Едва я появился с совком и ведром, львы, лежавшие совершенно неподвижно, забеспокоились и стали коситься на зрителей. Раджа первый поднимает царственную голову и рыжими глазами ищет в толпе. От нетерпения он зевает, широко разинув пасть. Цезарь уперся мордой в решетку и тоже ищет меня. Поднимается Султан, за ним и Фараон.
Каждый из них сидит в отдельной клетке. Кормить их всех вместе нельзя — перегрызутся. Лишь на полчаса в день их с гоняют в специальный выгул, чтобы почистить и вымыть клетки водой из брандспойтов.
«Котята» явно ищут меня. Во мне борются противоречивые чувства. Где-то глубоко гнездится страх, ведь Фантини неоднократно говорил: «Лев никогда не бросится, пока не почувствует, что расстояние позволяет ему это сделать». Одновременно во мне появилась и уверенность: ее вселила Диана своим рассказом о неприкосновенности кормильца.
Ведро нести нелегко. В нем почти пуд мяса, нарезанного большими кусками. Костей львы никогда не грызут. Впрочем, и мясо они не едят, а слизывают, языки у них шершавые, как рашпиль.
Подхожу к клетке Раджи. Вместе со страхом во мне живет любопытство и желание ощутить свою власть над «котятами».
Раджа оживляется. Жаль, что я не могу читать в его глазах. Тогда Диана и все остальные позавидовали бы моей власти над львами. Обычно я стараюсь быстро протолкнуть мясо совком под клетку, но сегодня, под взглядами Дианы и черноярских ребят, мне хочется проявить бесстрашие. Колени слегка дрожат, но я неожиданно для самого себя протягиваю руку и слегка поглаживаю жестковатую шерсть Раджи и даже почесываю его пышную гриву.
Нервы натянуты до предела, сердце учащенно бьется, так и тянет отдернуть руку, но за спиной слышу грудной голос Дианы:
— Молодец, Вова!
И я еще уверенней почесываю Раджу. Он, подлец, разнежился, наверно, ему приятно. На радостях проталкиваю целых пять кусков мяса. Хочется сказать льву что-нибудь ласковое. Неужели я боялся собак? Смешно! Когда за спиной Диана и толпа зрителей, можно даже поцеловать льва.
И вдруг слышу голос Фантини. Нервно покусывая усики, дрессировщик со злостью глядит на меня, лицо его странно дергается. Догадываюсь: требует, чтобы я удалился. Притворяюсь, будто не понимаю. Тогда он резко произносит вполголоса:
— Выгоню вон, если ты еще хоть раз погладишь льва.
Несу в кладовую ведро. Саня догоняет меня, обнимает за плечи и целует в ухо. За его спиной вырастает Борис Ильич, он крепко жмет мне руку.
— Здорово вышло, — говорит он. — Человек должен уметь победить себя самого. Ты сумел, Вова.
Борис Ильич говорит непонятные вещи. Зачем побеждать себя? Лучше — других. Вот Диану, например. И ко мне и к Сане относится она одинаково дружески и даже ласково, но кто из нас ей больше по душе, вот бы узнать!
Диана оказалась права. Львы очень привыкают к кормильцу, и я охотно махну гастролировать с Фантини, он и сам уже предлагал мне постоянное место. Расчет прямой. Саня останется в Киеве, а я… (мама говорит: «Далі очі — далі й серце»). Всегда быть рядом с Дианой, кто этого не пожелает? В конце концов Фантини не вечен, лет ему уже немало. Я стану знаменитым дрессировщиком львов — Фантини II. Диана останется напарницей. «Котята», честно говоря, ее не очень слушаются, иногда она трижды приказывает Радже возвратиться на место, а он и в ус не дует, пока сам Фантини не скажет «пляц». Лев повинуется только дрессировщику.
Вчера Диана дважды крикнула Султану «гоф», а с него как с гуся вода. То же слово произнес Фантини — и Султана точно подменили. Вот чудо! Иногда мне очень хочется подойти, скажем, к Цезарю и негромко, но твердо произнести «ажену». Если Цезарь подчинится и станет на колени, я готов поцеловать жирную раскрашенную физиономию коверного Боба.
Терпение, терпение, Владимир Радецкий — всему свое время! Возможно, в вас заложена необыкновенная сила, возможно, с самого рождения в вас дремлет будущий укротитель зверей, властный и гордый диктатор джунглей, молчаливый и бесстрашный дрессировщик. Мать прочит меня в слесари, дался ей слесарь! Всю жизнь стой над тисками и дыши металлической пылью. Мадам Радецкая, остановитесь на миг у афиши. А, вы не умеете читать? Любой прохожий охотно прочтет вам: «Анонс! Только два выступления грозного укротителя львов, покорителя африканских джунглей и его прелестной подруги — Владимира и Дианы Радецких с дрессированными львами».
Но к чему читать маме афишу, — лучше усадить ее в первом ряду партера, и пусть лицезреет родного сыночка в клетке с живыми львами. Но чур, не плакать! Можешь не бояться за мою жизнь. Я ведь ширококостый, а львы костей не грызут. И потом: ты ведь родила меня в сорочке, а все рожденные в сорочке отчаянно счастливы. Мне ничто не угрожает.
…До чего может довести собственная фантазия! Пока я рисовал себе все эти сказки, Диана и Фантини ушли из цирка. Вечером я увижу ее лишь перед самым выходом, затем, едва «котят» загонят в клетки, Фантини уведет Диану ужинать в ресторан «Континенталь», а униформисты до глубокой ночи станут убирать цирк; к утренним репетициям все должно быть в полной готовности.
Коварство львицы
Черноярские ребята глядят с завистью не только на Саню, но и на меня: костюм с лампасами производит сильное впечатление. По вашим контрамаркам в цирке уже побывал весь состав «Молнии» и даже Княжна с подругой. Одна только мама не хочет пойти на представление и все грозится выцарапать глаза, не знаю только кому: льву, директору цирка или шпрехшталмейстеру Константину Ивановичу. Кстати, шпрехшталмейстер — очень важная персона, он ведет диалог с коверным и клоунами. Сам Борис Ильич его уважает, режиссер — тоже, а о Саньке и говорить нечего.
Шпрехшталмейстер утверждает, будто у меня хорошие данные, в частности широченная спина, могущая служить тумбой, на которой сидит лев во время выступления. Слушая это, униформисты покатываются со смеху, а мне совсем невесело: надо навести порядок в уборной дрессировщика, а главное — накормить и напоить «котят». Пьют они только чистейшую воду или Самое хорошее молоко, но в каких дозах! Попробуйте разок выпить дневную порцию молока Раджи…
— У тебя с Раджой много общего, — часто говорит Саня, — оба вы одинаково прожорливы.
Не стоит обращать внимания на его остроты. Пусть зубоскалит! Он, правду говоря, обижен. С Дианой Саня знаком несколько лет, а шоколадом она угощает меня и при всех сказала, что ей во мне нравится упрямство, гордость и смелость.
— Самое тяжкое, — говорила она Сане, — полюбить труса.
Саня озадачен: кого она считает трусом, — не его ли? Ну и дурень! Я заметил давно — все влюбленные глупеют, на глазах глупеют. Я сам видел, с каким восторгом Диана Фантини наблюдала Санькин номер. Его сумасшедшие штучки на верхушке лестницы, установленной на голове у Бориса Ильича, могут удивить хоть кого.
Не случись беда, торчал бы и я на той проклятой лестнице. Саню никто не пассирует, то есть не страхует, и это делает его номер из ряда вон выходящим. Профсоюз уже заявил протест. Но Саня заплакал на заседании профсоюза и сказал, что уйдет из цирка, если его станут страховать. Я выступил в его защиту:
— Если человек жаждет переломить себе позвоночный столб, никто не должен ему запрещать. В конце концов, этот позвоночный столб принадлежит лично Сане Стону и больше никому. Это не государственный инвентарь и не цирковой реквизит.
Председатель профкома, наш дежурный пожарник, лишил меня слова да еще обругал:
— Этот недоносок курит в запрещенных местах и даже на конюшне. Нарушает всю дисциплину, ласкается со зверьем. Кончится тем, что он подожжет цирк.
Не следовало выступать в защиту Сани. Ему я не помог, а сам попал в поджигатели. Диана на собрания не ходит, а на заседании профкома сидела и вязала шапочку.
Когда нет хорошего сбора, все нервничают. Хоть бы один аншлаг! Я бы многое отдал за аншлаг, тогда у Дианы поднимется настроение. Между прочим, мне снился великолепный сон. Будто я сижу в тумбе, на которую взгромоздился Раджа. Когда львов загоняют в клетки, я вылезаю из тумбы, и тысячи зрителей рукоплещут, забрасывают манеж цветами. Фантини торжественно передает мне шанбарьерный бич, Диана берет меня за руку и кланяется публике. К сожалению, наяву Диана перестала меня замечать. Когда нет кассового сбора, плевать ей на Радецкого.
Что делать? Выход должен быть найден. Проклятый сон не идет из головы. Я начинаю верить, что действительно можно остаться в тумбе на время представления. Режиссер уже несколько дней отсутствует, у него инфлуэнца. Тем лучше. Иду к шпрехшталмейстеру.
— Константин Иванович! Можно сделать аншлаг?
— Конечно, можно, — невозмутимо соглашается Константин Иванович, попыхивая трубкой, — пустить тебя в клетку к Радже с машинкой для стрижки волос. Ты его подстрижешь под польку.
— Я не парикмахер. Посадите меня лучше в тумбу. Пусть даже Фантини ничего не знает. Ведь прежде выносят реквизит, — потом устанавливают клетки. Меня вынесут вместе с тумбой и поставят на место. Я не задохнусь — там ведь вместо ручек сделаны отверстия. Перед концом представления вы объявите публике о человеке в клетке. Когда «котят» выгонят с манежа, я выйду и поклонюсь. На завтра аншлаг обеспечен!
— А мне обеспечена палата в доме умалишенных, — отпарировал шпрехшталмейстер. — В принципе из тебя выйдет неплохая тумба. Если еще раз явишься с таким предложением…
Я ушел, но утром пришел снова. Константин Иванович плюнул на манеж, хотя для этого есть урны, и взмолился:
— Пожалей меня! У тебя есть мать?
— Есть, конечно.
— Несчастная женщина! Надеюсь, у нее один такой идиот?
— Константин Иванович!
Шпрехшталмейстер устало сел на барьер:
— Еще одно слово — и можешь считать себя уволенным.
С тех пор, едва я намеревался подойти к шпрехшталмейстеру, он, словно защищаясь, поднимал стек над головой. А тут еще ко всему приключилась пренеприятная штука. Коверный Боб любит устраивать всякие козни. Иду как-то в гардеробную, чтобы взять бутерброд в кармане куртки. Сунув туда руку, я тотчас же отдернул ее со страшным криком. Сбежались артисты, униформы в полном составе, даже сам директор приперся. В кармане куртки оказались две белые мыши Боба. Директор накричал на Боба, грозил уволить его, а коверный оправдывался, ухмыляясь: уж если человек заигрывает со львами, как он может бояться ручных мышек?
После этого я ходил сам не свой. А тут еще замечаю у Сани на голове великолепную тюбетейку.
— Где достал?
— Нигде, — неопределенно промычал он.
— А честно?
— Подарок Фантини.
— Дианы?
— Угу.
Такой подарок Саньке я расценил как недвусмысленный намек — не приставай, мол, Радецкий, не суйся с суконным рылом в калачный ряд.
В общем, выдался денек сплошных неприятностей. К вечернему представлению я точно окаменел и стоял у входа на манеж как истукан. Борис Ильич и Саня пассировали ленты для наездниц — сестер Джигуди. Представление шло вяло, почти без аплодисментов, галерка свистела вовсю, в партере полно свободных мест. Шпрехшталмейстер стоял рядом со мной. К черту, больше не стану унижаться и выслушивать оскорбления. Константин Иванович тянет меня за рукав.
— Согласен, — беззвучно, одними губами произносит он.
С чем он согласен — с отставкой кровавого Цанкова в Болгарии или с политикой Чемберлена?
— Согласен с твоим предложением. Действуй!
Шпрехшталмейстер ведет меня за кулисы, словно боится, как бы я не пустился наутек. Остановившись, он протягивает портсигар, хотя курить здесь запрещено, и тихо говорит:
— В антракте ребята вынесут тебя вместе с тумбой па манеж. Самое главное — упаси тебя бог чихнуть или закашляться. Брандспойты в полной готовности, чуть что — «котят» угостят водичкой, но ты не думай вылезать из тумбы до конца представления. Умри на пятнадцать минут. Понял?
Куда девалось его высокомерие! Он ходил вокруг меня до самого антракта. Наконец гасят центральное освещение, горят лишь боковые лампы. Вся публика в фойе. В тумбе тесно, меня поташнивает, в глазах рябит, в голову лезут мерзкие мысли. Хорош я буду, если Султан (именно под ним я должен оказаться) вдруг опрокинет тумбу, почуяв присутствие человека. Сразу стало першить в горле. Необходимо отвлечься, в противном случае никто даже не узнает предсмертного желания Радецкого.
Зажгли центральное освещение — значит, Фантини закончил накладывать румяна, Диана в последний раз припудривается, и сейчас они выйдут на манеж. Оркестр играет марш тореадоров. Только бы он не стал для меня похоронным маршем! Выскочить-то можно, но удирать некуда. Путь один — в узкую длинную клетку, по которой львы шествуют на манеж. Знакомый гул — идут «котята». Меня начинает лихорадить. Сразу становится темно. Ясно — Султан уже на тумбе. Никогда не ощущал такой потребности в движении, свете, просторе.
Фантини в клетке. Мысленно представляю себе все его движения, так как отчетливо слышу резкие восклицания:
— Пляц!
— Гоф!
— Ажену!
Львы в клетке, теперь мне никуда не уйти. Фантини ничего не подозревает. Вспоминаю всю свою жизнь. Наверное, в ожидании смерти люди всегда думают о плохих поступках, которые они совершали, о своих прегрешениях, а оставшись в живых, ведут себя по-прежнему. Но я отныне буду жить по-иному, честно, никогда не прибегая ко лжи и обману. А вдруг бог наказал меня за измену Зине? Никогда мысли о боге не тревожили меня, но сейчас, в этот страшный момент, возникает мысль: вдруг действительно существует господь бог?
В сущности, серьезных грехов я не совершал. Не молился? Но львы, например, тоже не молятся и, слава богу, живут и даже принуждают кое-кого трепетать от страха. Мне нетрудно пробубнить молитву, но я ведь не знаю ни одной. Да и откуда бог знает, молюсь я или нет? Разве он ведет учет молящихся и немолящихся? Найти Радецкого среди множества людей невозможно. Я слыхал много нелепых историй о существовании бога, они требуют безотчетной веры, слепого поклонения, а не ясного и отчетливого понимания.
Ноги затекли — я ведь сижу на корточках. За воротник что-то каплет. От Султана можно ждать чего угодно, он, как говорит Керзон, лишен аристократических манер. Страх уже немного притупился. В тумбе пахнет конюшней, в горле першит, все сильнее хочется кашлять.
Пытаюсь по возгласам Фантини определить, сколько осталось до конца выступления. Вот когда Диана подаст дяде обручи и зажжет бенгальский огонь, можно будет считать себя спасенным. Стоит пережить все это ради того, чтобы увидеть восхищение в глазах Дианы. В мужчине она больше всего ценит храбрость. Санькины трюки на лестнице сегодня поблекнут. Пусть попробует посидеть в тумбе под Султаном! Не дождется Саня теперь Дианиных подарков. Фантини, подавиться бы ему, придется ужинать в одиночестве. Напиться он всегда может в компания с Бобом. От коверного, кстати, всегда разит водкой. Хорошо бы побродить с Дианой по Голосеевскому лесу! Молодой месяц будет освещать нам дорогу…
Вчера, когда я убирал конюшню, рыжий клоун целовал младшую из сестер Джигуди, а она ему говорила:
— Самая радостная и тревожная, острая и нежная любовь — это любовь неразделенная.
В лесу можно будет спросить у Дианы, правда ли это.
Больше нет сил терпеть. Ноги совсем затекли, ломит колени, все тело болит. Поглядела бы сейчас на меня мама. Она бы разогнала всех львов, да и Фантини несдобровать бы.
В тумбе темнеет. Наконец-то! Сейчас зажгут бенгальский огонь. Диана подает Фантини обручи, львы прыгают сквозь кольца пламени. Почти одновременно вспыхивает свет и гремят аплодисменты. Представляю себе все, что происходит на манеже. Вот уходят львы. Но почему раньше обычного смолкает оркестр? Узнаю густой баритон шпрехшталмейстера Константина Ивановича:
— Уважаемые зрители! Мы сегодня демонстрировали не только большое и мужественное искусство укротителя львов Карло Фантини и его отважной помощницы Дианы Фантини, а и беспримерную отвагу и бесстрашие самого юного актера цирка Владимира Радецкого. Все представление он просидел под тумбой Султана.
С меня сняли тумбу, но я не мог двинуться. Униформы без церемоний поставили меня на ноги, точно Ваньку-встаньку. По цирку проносится ураган. Партер, бельэтаж, галерка взрываются бурей аплодисментов. Трижды выгоняет меня шпрехшталмейстер на манеж. Ошеломляющий успех заставил Фантини сменить гнев на милость.
— Кто придумал этот трюк? — спрашивает он за кулисами.
Я не в состоянии что-либо ответить. Саня, Борис Ильич, шпрехшталмейстер, коверный Боб, сестры Джигуди и униформисты качают меня. Диана на глазах у всех целует меня и освежает духами из крошечного флакончика, хранящегося в кармане ее атласного костюма.
Шпрехшталмейстер освободил меня от уборки. Мы с ним приглашены на ужин в «Континенталь».
Я сидел рядом с Дианой в сверкающем зале. В зеркалах отражались яркие огни люстр. Молчаливые и важные официанты подносили еду в дорогой посуде, меняли тарелки, предупреждали малейшие паши желании. Терпкое вино играло в хрустальных бокалах. Диана пила его маленькими глотками. Фантини и Константин Иванович хлестали водку из больших рюмок. В глубине зала играл оркестр. Диана незаметно пожала мне руку под столом.
Прощаясь, она сказала:
— До завтра, Вовочка!
Знала бы она, как трудно ждать до завтра! Вызываю в памяти каждый ее жест, улыбку, лучистые глаза. Пусть скорей уйдет ночь, ночь нетерпеливого ожидания, бессонная ночь! Утро принесет встречу с Дианой в цирке. Отныне с цирком связано все будущее…
Ночью ударил мороз настолько сильный, что окна стали походить на гобелены — зима и впрямь отличный живописец. Все еще спали, когда я вышел из дому. У Санькиных окон пришлось свистеть несколько раз, пока наконец в них появился медный отблеск лампы. Саня не ругал меня за такое раннее вторжение — ему хотелось знать все подробности ужина в «Континентале».
В цирк мы пришли первыми. Встретил нас перепуганный пожарник:
— Раджа взбесился. Хлопцы, бегом к Фантини! Грец его знает, где он живет… Раджа мечется по клетке, ревет, прутья грызет, так и норовит морду в просвет просунуть.
Словно в подтверждение, раздался оглушительный рев. Задребезжали стекла, казалось — Раджа вот-вот выскочит на волю.
Саня схватил меня за руку.
— Бегом!
До гостиницы — две минуты ходу. Чуть не сбиваем с ног швейцара.
— Скорей, скорей, — подгоняет Саня, перескакивая через две-три ступеньки. Снизу доносятся возмущенные возгласы швейцара, но сейчас не до него. Саня первый подбегает к номеру Фантини, толкает дверь и застывает на пороге. Да, можно остолбенеть… «Дядя» и «племянница» лежат в одной постели и даже не замечают нашего появления. Вторая кровать аккуратно застлана — ею, видно, и не пользуются.
Надо отвернуться, ведь Диана лежит нагая, но я упрямо гляжу на нее. Наконец слышу вопль Фантини:
— Вон отсюда! Чего надо?
Подняться он не может. Вся его одежда разбросана по комнате, пижама лежит на полу рядом с кроватью.
Саня едва выдавливает из себя несколько слов о случившемся, и мы, низко опустив головы, выходим. Швейцар выталкивает нас на улицу. Под ногами хрустит упругий снег, и мороз обжигает лицо, кусает уши, приходится все время тереть нос.
Я не свернул в ворота цирка, а пошел дальше. Саня остановился — наверное, смотрел мне вслед, но не окликнул. Он, как и я, растерян. Прячу глаза — в них стоят слезы.
Вчера я спросил Диану:
— Почему дрессируют только львов, а львиц разве нельзя?
— Львицы более коварны, — ответила Диана Фантини.
Пожалуй, она права. И мама права. Быть слесарем куда лучше. Теперь, когда с высоким искусством покончено, можно смело идти на Миллионную, на биржу труда.
Во всем теле ощущается приятная усталость. Хочется петь. Хочется бегом рвануть домой, поделиться своей радостью со всеми домашними. В новой спецовке я чувствую себя замечательно. Скоро, очень скоро Вовка Радецкий станет членом союза металлистов. Здорово звучит? Ме-тал-лист!
На земле чернеют весенние проталины, но на деревьях уже появились пупырышки почек: Когда я шел утром на завод, пахло медвяной росой, а сейчас ветерок приносит аромат спелых яблок. Чепуха, до медвяной росы и спелых яблок еще далеко. Весной у меня особенно разыгрывается воображение, хочется говорить на поэтическом языке.
До чего тянет хоть одним глазом заглянуть в те далекие южные страны, откуда возвращаются птицы… Чего только не хочется весной! Взвиться в поднебесье и с высоты птичьего полета увидеть мир. Когда в кармане получка, человек может себе кое-что позволить, тем более, что все это не стоит ни гроша. Кто может запретить Вовке Радецкому фантазировать? Кто? Управдом, капитан Марченко? Славка Корж? Все можно отнять у человека, кроме права на мечту.
В кармане у меня лежат 8 рублей 50 копеек — первая настоящая заработная плата. Хрустящие ассигнации и холодные медяки наполняют меня гордостью. Может, купить папирос?
Студенов — не трепач. Пусть с опозданием, но слово свое он сдержал, и Вовка Радецкий стал учеником слесаря на заводе центрифуг. Нет, принесу матери все, до копейки. Звали меня хлопцы из бригады спрыснуть вступление в семью металлистов. Но я пообещал поставить магарыч в следующую получку, а первые деньги отдам в дом. Я и умываться не стал на заводе. Спешу домой, измазанный и черный, как трубочист. Чистеньким пойдешь — никто и внимания не обратит. А так прохожие шарахаются в сторону, но завидуют, ей-богу. Клянусь, любой готов сменить модный пиджачок на мою спецовку!
мурлычу я и вхожу во двор. Весна и первая получка вскружили мне. голову. По привычке гляжу на бельэтаж.
Княжна уже встречает весну — распахнула окно и вытряхивает покрывало. Гляжу на ее плечи и руки. Завидя меня, Княжна ложится на подоконник. В глубоком вырезе ее платья отчетливо видны полушария грудей.
— Салям, Вова, — машет она мне рукой.
— Салям, Княжна! — снимаю кепку и подбрасываю ее вверх.
— Покурить хочешь, малыш? — блестя зубами, спрашивает она и смотрит на меня вызывающе.
— Нет, жрать охота, быка готов проглотить.
— С рогами?
— Даже с копытами.
— «Дели» есть. Табак высший сорт. «Месаксуди».
Что меня влечет в бельэтаж — папиросы или лебединая шея Княжны? Появись сейчас кто-нибудь из наших — мама, братишка, сестренка, или свистни вблизи Санька — я вырвался бы из омута.
Последние месяцы я относился к Княжне с холодным презрением. Не раз пыталась она снова поймать меня в свои сети, но я не клевал на соблазнительную приманку. А сейчас вот стою как околдованный…
Точно сквозь туман, доносится ее голос:
— Калачом и корейкой угощу, заходи. Смелей, малыш…
Княжна заливается громким смехом, будто во дворе никого нет, будто во всем доме мы с ней одни.
Почти ничего не сознавая, взбегаю по узкой лестнице. Княжна уже ждет у дверей. Прежде всего она заставляет меня умыться: ставит на табуретку медный таз, сама поливает из кувшина, затем старательно вытирает и расчесывает мои жесткие волосы большим белым гребнем.
— Ты почему меня избегаешь, малыш?
— Еще что выдумала…
— Может, я неаппетитная? — при этом она хлопает себя по бедрам, туго обтянутым короткой юбкой. — Еще не родился мужчина, которому не пришлись бы по вкусу мои ножки.
Молниеносным, рассчитанным движением Княжна спускает шелковые чулки, сбрасывает блузку и бросается на кровать.
— Поцелуй меня.
Лихорадочно целую ее теплую шею.
— Разве так целуют, малыш? — Княжна обнимает меня горячими руками и, раскрыв влажные, красиво очерченные губы, впивается долгим, жарким поцелуем.
Стук в дверь отрезвляет меня, я вскакиваю точно ужаленный, она же поднимается спокойно, не спеша надевает блузку и вразвалочку идет к двери. Угар прошел мгновенно, едва на пороге показался Седой Матрос. Насколько я успел заметить, мое присутствие его не удивило.
— Пролетариат погряз в мещанском болоте… — пропел он.
Я вспыхнул от боли и стыда. А он продолжал успокоительно:
— Все мы люди, все человеки.
Сегодня он кажется старше своих лет, лицо желтое и усталое, волосы еще не отросли после тюрьмы.
— Ладно, ладно, тоже мне воспитатель, — с деланным пренебрежением говорит Княжна. — У нас с Вовой секретный разговор.
— Ясно. В постели только и ведут секретные разговоры. — Он подмигнул черным глазом из-под густо нависшей брови. — Пусть простит вас святая дева Мария, а мне плевать на ваши секретные разговоры. Вот выпьем, тогда о чем угодно можете в кроватке шептаться.
— Вот те крест — в доме ни росинки.
— У Вовки есть деньги, — со странной уверенностью говорит Матрос. — В субботу за каждый рубль верну десятку, за каждый гривенник — рупь. Ты, Вовка, неплохо заработаешь на этом доле.
— Но пойми, — взмолился я, — ведь это первая получка, мать ждет сегодня денег.
— Подумаешь! Скажешь — не было ее сегодня, получки-то. А в субботу покладешь денежки мамаше на стол в голубом конверте. Ты ведь у меня в долгу. С тебя двадцатка.
Да, кроме денег, взятых взаймы, я ему проиграл червонец. Такой случай был. Он буквально принудил меня сыграть в «буру».
— Сколько монет? — решительно спрашивает он.
— Восемь пятьдесят, — с трудом произношу я.
— Княжна, гуляем, — весело закружил он ее, а затем обратился ко мне: — Послезавтра лично вручаю тебе 85 рублей, кроме того — 15 рубликов премии, и прежний долг аннулирую. Итого получишь сотнягу чистоганом. Занят будешь один час.
— Где ты возьмешь такие деньги? — удивляюсь я.
— Где я возьму — там тебе не выдадут. Миг работы — море наслаждения.
Седой Матрос уже роется в карманах моей спецовки, висящей на спинке стула. Шурша ассигнациями и весело насвистывая, он направляется к двери.
Княжна молча нарезает корейку и лук. Я пристально вглядываюсь в ее лицо. Почему-то она вдруг утратила всю свою прелесть. Меня она словно не замечает. А ведь еще минуту назад глядела на меня жадно, не скупилась на ласки и нежности. Заметив, наконец, как я помрачнел, она советует:
— Отдохни, малыш. Отправим Матроса, тогда я тебя, мой хороший, доцелую.
— Нет, мне лучше уйти, — говорю я, падевая спецовку.
— Напрасно, напрасно, Вольдемар! — Иногда Княжна любит витиеватую речь и пышные имена. — С Матросом лучше жить в мире. Он давно собирается сбить спесь с тебя и твоих дружков.
Неужели она заманила меня сюда по заданию Седого Матроса?
В общем, никуда я не ушел. Появился Матрос, шумный и возбужденный, нагруженный бутылками и пакетами. Загремела моя зарплата в лавке у Куца…
После первой стопки Матрос снял со стены гитару и протянул Княжне. Голоса у нее нет, и поет она с надрывом, на цыганский манер, закатывая глаза и поводя плечами:
Звуками гитары Княжна старается заглушить свой голос.
Окно открыто, весенний ветерок приносит тревожные ароматы пробуждающейся природы, но они мгновенно растворяются в комнате, где пахнет водкой и дешевыми духами.
От второй стопки я наотрез отказался. Матрос как-то сразу захмелел, а в таких случаях он становился словоохотливым и даже болтливым.
— Хочу выпить за Вовку, — протягивая руку к бутылке, говорит он. — На кой тебе носить хомут за семнадцать целкашей? В один день можно с улыбочкой взять мировой куш.
— Мне чужого не надо. — Я решительно отставил в сторону стопку.
На лице Матроса появилось оскорбленное выражение. Он распалялся, наливался кровью.
Я испытывал гнетущую тоску от сознания своей беззащитности. Чем кончится эта опасная игра?
— Выходит, я живу на чужой кошт! А ты что — за руку меня поймал? Выходит, я последний урка, жалкий марвихер. Я вольный человек! Ярма носить не хочу, делаю все, чего душа желает. В урках не хожу, с лягавыми не якшаюсь, нищих презираю. Вольной птицей летаю, а где сяду — там и гнездышко вью.
Стремясь утихомирить его, Княжна предложила выпить:
— Чего ты на хлопца навалился? Здесь тебе не профсоюзное собрание, биографию можно не рассказывать, да мы и так знаем, что ты не профессор.
Ей до того понравилась собственная острота, что она затряслась от хохота и даже выронила гитару.
Пришлось выпить. Княжна снова наполнила мою тарелку. Матрос тотчас же долил стопку:
— Еще по одной, но последнюю.
— Последняя у попа жинка, — продолжала хохотать Княжна.
А вокруг меня все уже кружилось и плясало: два зеркала глядят со стены, две Княжны томно перебирают струны, два Матроса неумолчно болтают. Я пьян, но отчетливо слышу:
— Нос от своих не вороти. Растопчем! Понял, нет? С волками жить — по-волчьи выть. Понял, нет? Раз доверяю тебе и зову на «клевое дело» — пей, гуляй и не звони. Не звони, а то звонок отрежем.
Княжна его не слушает, она перебирает струны гитары и подпевает:
— Хочешь быть чистеньким, без пятнышка? — сердится Матрос. — Нет, браток! Кто со мной повелся, будет замаранный, как и я. Все вокруг меня замаранные. Понял, нет? Хочешь иметь куш? Идем с нами на «хавиру». Ювелир с зятем уехали в Коростышев, дома только дочь, да и та на сносях. Явимся в масках, для острастки при «пушках». Понял, нет?
У меня перехватило дыхание. Впервые Седой Матрос с такой откровенностью выкладывал свои намерения. Нисколько не таясь, он излагал план грабежа.
— Камешки припрятаны в печке, а в буфете одного столового серебра на полтыщи. Стоишь на стреме и все такое. Помню, как ты меня выручил. — Седой Матрос вдруг полез ко мне целоваться. От него несет луком, табаком и водкой.
— Отстань от пацана, — услышал я злой и решительный голос Княжны. — Дай ему поспать.
Он выплюнул замысловатое ругательство и встал:
— Проснется — не забудь сказать: пусть в субботу ровно в девять вечера ждет меня у церкви.
Седой говорил еще что-то, но я уже ничего не понимал и вскоре уснул, но, кажется, ненадолго. Разбудил голос Княжны. Голова была тяжелой и тошнило.
— Вставай, ты мой недоцелованный, вставай, кроха ненаглядная!
Почему я здесь? Ведь тысячу раз давал себе слово обходить это проклятое гнездо.
Руки Княжны легли мне на плечи, но я освободился от них и, надев спецовку, вышел.
— В субботу в девять Седой ждет у церкви! — бросила она вслед.
Двор окутала густая темень. Опустошенный, стоял я в парадном, не зная, куда идти. Домой? Но как показаться на глаза матери? В кармане сиротливо позванивают два медяка. Теперь жди, пока он вернет деньги. Для этого ему надо ограбить квартиру ювелира, забрать столовое серебро и дорогие камешки в печке. Мне вдруг отчетливо припомнился весь его рассказ. Беременная дочь ювелира увидит перед собой людей в масках, с «пушками» в руках… Степан далеко — приводит кулаков села Ивановки к общему знаменателю. Эх, Степа, Степа, как нужен ты мне сегодня… И понесло же тебя на аванпосты коллективизации!
Пойти к Саньке, что ли?
Дружок сидит на скамье у ворот рядом с Борисом Ильичем. Оказывается, сегодня они напряженно тренировались и чертовски устали.
— Что случилось? — сразу же спрашивает Санька.
Молчу, неохота рассказывать при Борисе Ильиче.
— Вовка, у тебя беда? — продолжает допытываться Саня. — Ты что, не доверяешь Борису Ильичу?
— Борису Ильичу совсем не интересно слушать всякую чепуху. В шесть утра я буду идти на завод, выйди к воротам. Есть дело.
Саньку разбирает любопытство. Он извинился перед Борисом Ильичем и отошел со мной в сторону. Слушает внимательно, и даже в темноте можно прочесть беспокойство на его лице.
— Ты, как муха, садишься на всякую гадость, — брезгливо говорит он.
— Да разве я хотел…
— Седой видит в тебе достойного помощника и думает: «Неустойчивый этот Вовка, его можно приручить…»
— Что же делать?
— Давай попросим денег у Бориса Ильича. Заработаем и отдадим. Матери ты что скажешь?
— Скажу — еще не платили.
— До чего бессовестный! Матери лгать! Да не обижайся, болван. Постой, я попрошу денег у Бориса Ильича.
В густой темноте то вспыхивал, то затухал огонек папиросы Гуттаперчевого Человека. Долго не идет Санька… Наконец он зовет меня.
— Сходим ко мне домой, и я дам тебе восемь рублей, — говорит Борис Ильич, — но при одном условии: я должен знать, для чего они понадобились.
Борис Ильич кладет руку мне на плечо. Иду рядом с ним и все не решаюсь заговорить.
— Вова! Раз человек таится от друзей, значит, дела у него сомнительные. Не обижайся — мы, конармейцы, народ прямой. На хорошее — с дорогой душой дам, даже без возврата, хоть каждый рубль горбом зарабатываю.
— Я и не возьму без возврата.
— Почему? Ведь иногда не то что денег, а жизни ради человека не пожалеешь.
Борис Ильич занимает комнатушку в жилом флигеле цирка. Пока Санька разжигает примус и кипятит чай, я по порядку, пропуская лишь ненужные детали, излагаю свою историю.
Борис Ильич долго молчит, жадно затягиваясь дымом папиросы. Саня налил нам чаю и сам уселся за стол.
— От того, как ты поступишь в этот раз, возможно, зависит все твое будущее. — Он протянул мне портсигар. — Прожить жизнь без ошибок, колебаний и сомнений не каждому удается. Но генеральное направление каждый человек обязан определить для себя. С кем он? С честными людьми или с подонками?
«Вечность или миг — вот что должен решить человек», — вспомнил я слова Студенова. Что-то общее было в мыслях Студенова и Бориса Ильича, Лидии Яковлевны и моего старика, хоть они друг друга не знали и все были такие разные.
— Разве интересно жить среди людей, готовых перегрызть друг другу горло и думающих только о себе? — спрашивает Борис Ильич. Он не ждет моего ответа и продолжает говорить — Иной слабый человек, попав в болото, не находит в себе сил выбраться из него.
Он подсел ближе, подыскивая весомые слова.
Я слышу, как Саня прихлебывает горячий чай.
— Надо победить в себе трусость, нерешительность, нечестность, вырваться из-под дурного влияния…
Борис Ильич на миг закрыл глаза.
— Был у меня командир в гражданскую войну, мудрый дядька. Однажды он сказал мне: «Коли тебе плохо, и ты одинок на всем белом свете, и надобно принять правильное решение, — попробуй не спеша заглянуть в самую сущность своих поступков. Если они не приносят людям радости, а тебе бодрости — не совершай их».
Он курит так, словно впервые взял папиросу, без той небрежности, которая отличает опытного курильщика. Пытается пускать кольца, но не получается. В конце концов сердито тушит папиросу в пепельнице и трет рукой подбородок. Гляжу на резко очерченный, глубокий сабельный шрам на его щеке, на его молодые глаза и чувствую себя жалким и мелким.
— Посмотрись в зеркало. Скис ты совсем. Толстой Лев Николаевич, не помню где, написал что-то в таком роде: человек должен быть всегда радостным. Если радость кончается — ищи, в чем ошибся.
Гуттаперчевый Человек вдруг резко встал, перегнулся через стол и, взглянув мне прямо в глаза, сказал:
— Ищи, в чем ошибся. Ищи!
А зачем искать, я и так знаю. Мама говорит, что не только тот вор, кто крадет, но и тот, кто лестницу держит.
— Я знаю, в чем вы упрекаете меня, — говорю я. — Тебе, мол, предлагают начать новую жизнь, идти честной дорогой, работать, учиться, а ты лезешь в болото, хочешь клопов по тюрьмам кормить.
— Разве не так? — перебил Борис Ильич. — Но не в этом суть. Ошибка твоя, знаешь, в чем кроется?
— В чем?
— В трусости!
Ничто не могло меня так оскорбить, как обвинение в трусости. Кто на Черноярской назовет меня трусом? Разве не я сидел в клетке со львами?
— Дядя Боря, — вступился за меня Саня. — Вова не трус, ей-богу, не трус.
Борис Ильич отмахнулся и встал. Глаза его сверкнули гневом.
— А я утверждаю: трус, самый настоящий трус! Не много надо храбрости, чтобы подраться с Васькой, Колькой или Женькой! — гремел он. — Не много. А ты поднимись против врага, злобного врага, борись с ним не на жизнь, а на смерть. Ты сильней его своей правдой. Вот тогда я скажу: «Да, Вова Радецкий — человек!» А то ведь из трусости готов идти на подлое дело. Боишься уличного атамана? Так ползай перед ним, продай честь, совесть, будущее и настоящее, все брось к его ногам! Иди в уркаганы, раз не в силах победить в себе труса.
Обидно слушать такое, но и уйти не могу.
— Кто боится за свою шкуру, тот поддается злу. Что ж, спасая ее, дай убить беременную женщину!
Эти слова ранят и лечат меня одновременно.
— Кто ты? Человек или щенок? Не страшись смерти, я-то еще в ранней юности не побоялся против беляков пойти, разобрался, под чьими знаменами воевать должен. Под белым штандартом были деньги, разгульная жизнь, девки почище твоей Княжны. Под красным — голод, вши, одна винтовка на двоих, десяток сухарей на весь взвод, коня надо было добывать самому в бою, стремена на босу ногу. Отчего же пали белые штандарты? Правда наша испепелила их, огонь нашей мечты. А ты, как жалкий слюнтяй, испугался трусливых ворюг, воюющих с беременными женщинами. Встаньте! — вдруг крикнул Борис Ильич.
Мы с Санькой вскочили и вытянулись, будто перед самим товарищем Фрунзе.
Гуттаперчевый Человек улыбнулся.
— Садитесь, чудаки! Я говорю — встаньте против Седого Матроса и его шайки. На их совести много мокрых дел. Пойдите в райкомол, соберите смелых ребят, я тоже готов помочь, свяжите бандитов по рукам и ногам. Вот тогда я поклонюсь вам и скажу: «Родись вы в одно время со мной — быть бы вам отважными конармейцами». Чего трусить? Власть советская одолела полчища врагов, всяких черных и белых рыцарей, гренадеров и кадетов, так неужто с пятью жалкими уркаганами не управится?
— С кем ты пойдешь? — в упор спросил он. — С Седым Матросом или с нами? Говори. Это надо решить сейчас, сию минуту…
Письмо из пекла
Дома все спят, В кухне угасает коптилка. Уже два дня нет электричества — вредители взорвали котел на электростанции.
Ощупью нахожу хлеб, в чугунке, обернутом старым одеялом, еще дышит теплом пшенная каша с патокой. Ем ее без всякой охоты. Спать тоже не хочется. Может, вытянуть фитилек коптилки? Становится светлее, и я замечаю конверт. Письмо от Степана, его первое послание из села.
Крупным корявым почерком, почти без знаков препинания, он пишет:
«Радецкому Владимиру от Головни Степана — верного друга на вечные дни.
Пишу письмо фактически из самого пекла классовых боев против оголтелого кулачества. Во первых строках пойди Вов к Саньке и узнай по чести, кто такие молоканы и кто такие баптисты и в чем их фактическая надобность? Спросил я об том баптистского проповедника Онуфрия, а он, хитро ухмыляясь, говорит: «Создания божьи». Я ему ответил: «Если люди — создания божьи, то почему бог так ненавидит свои создания?»
Живых молоканов собственнолично видел, в хате у них был. Закурил я, не знал их обычаев, и что же ты думаешь? Они, гады, ни слова не говоря, гуртом из дому вышли. В общем приняли они меня за антихриста и на вопросы отвечать отказались. Ты по глупости и темноте своей можешь их принять за млекопитающих. Так нет, они такие же земные люди, как и мы, только вера у них своя и здесь их очень много, потому мне научно по книгам надо знать сущность баптистов и молокан, иначе нельзя против ихнего брата бороться, среди кулачья их пруд пруди. Советскую власть, комсомол и меня лично не любят ни в глаза, пи за глаза и вместо хлеба дают кукиш, т. е. дулю. Колеса (зд. ботинки) на них первый сорт и шкары носят княжеские, а сознания революционного нет, хитрости же но занимать у лисы.
Стал я им на одном собрании говорить, так мол и так, государству советскому хлеб до зарезу нужен.
Поднимается Онуфриев тесть — главарь кулачья — и такую речь держит: «Раз рабоче-крестьянскому государству хлеб нужен, какой может быть разговор, трудовые землепашцы обязаны перво-наперво дать хлеб. Кто другой поможет Советам? Кто, я спрашиваю? Германцы, японцы, явреи или кто? Хлеба у них отродясь не было. Мы должны помочь».
До чего ж я, Вовка, обрадовался!
Теперь, думаю, кулаки хлеб сами дадут, не придется ямы с зерном по огородам искать. А у того Онуфриева тестя хлеба закопано видимо-невидимо, центнеров сто, а каждый центнер у крестьян равен шести пудам.
Стал я мысленно подсчитывать, сколько гад хлеба даст и вдруг слышу такие слова: «Вобчем, советской власти отказать — грех, только враг может отказать советской власти, а мы всей душой дадим хлеб и без агитации дадим. Только когда он у нас будет, когда уродит хлеб, а ныне хлеба нет ни в амбарах и нигде, выходит и давать нечего. Есть у нас только вошь на аркане, но у советской власти и своих вшей в избытке».
Вот шакал! До чего тянуло меня съездить по этой паршивой морде! Между прочим, сынок его Прокоп ходит с обрезом под полой и стращает нас, комсомольцев, всякими писульками, вроде: «Идите откуда пришли, не мешайте строить свободную жисть, покуда мы вам коленки не поломали».
Не на таковских напал. Не испугал. Мой старший уполномоченный шел по кронштадтскому льду подавлять мятеж, он уже стреляный и перестрелянный. Я тоже не на сливочном масле деланный. С тобой бы, дружочек, мы тут шухер подняли на всю Ивановку. До каких пор будешь ты сявкой, разве не тянет тебя в авангард рабочей молодежи, разве не хочешь ты нести знамя КИМа до полной победы над мировой гидрой? Или тебе по душе шататься со шпаной и учиться у Матроса воровскому ремеслу? Иногда завалюсь спать и думаю: ай, до чего стыдно, Степан, сколько лет жил точно на другой планете. Вокруг тебя все строят новую жизнь, красивую и светлую, а ты в навозе копошился, на шухере учился стоять, чтобы в конце концов дослужиться до звания ворюги первой статьи.
Боюсь я за тебя, кореш, ох как боюсь, с твоей волей недолго до тюрьмы, больно слабый ты духом, Вова, — чисто уличная Княжна. Жить надо как Дзержинский, как Чапаев и Котовский, а у тебя к революции нет понятия. Аппетит к жратве губит в тебе все другие чувства, а ведь мой батя неспроста твердит: человек живет не для того, чтобы есть, а ест для того, чтобы жить. (Уехал мой батя на новую работу, секретарем РКП в большой район возле самого Днепра, рядом с Ржищевом). А жить — значит бороться, но бороться не с Керзоном или Коржом, а со всей мировой контрой, что веки-вечные гнетет нас с тобой и наших предков. Вот!
Если Санька уехал на гастроли, попроси Зину, а ты верно как юла вокруг нее, дать научное объяснение насчет баптистов и молокан и передай кимовский привет от рядового революции Степана Головни.
Жду ответа, как соловей лета».
Легко Степану мудрствовать. Ему Матрос не предъявит грозный счет, с него не сдерут семь шкур. Он далеко, в Ивановке, и ничто ему не угрожает. А нам с Саней… Ох, несдобровать! И все же надо решиться. В такие минуты хорошо чувствовать плечо друга.
Едва забрезжил рассвет, я вскочил с постели, натянул спецовку и вышел на улицу. Еще не пробасил первый гудок. По утрам воздух всегда чистый и прозрачный, точно за ночь он очистился от людского дыхания. Улицы пустынны и тихи, никто не мешает размышлять.
Мой бригадир Василий Павлович уже в цехе, возится у верстака. Глядит с удивлением — чего, мол, тебя принесло в такую рань? Спрашивать Василий Павлович ни о чем не стал, а велел разжечь горн, сегодня нам предстояло ковать ручки для бидонов. Отсыревший уголь никак не разгорался, я злился, и дело у меня не спорилось.
Ни на миг не оставляла тревога. Едва дождался гудка на обед.
У проходной стоит Санька. Зачем его принесло на завод?
— Пошли, — говорит он, — в райкоме тебя ждут Игорь Студенов и Дзюба. Они гордятся тобой.
— Мной?
— Борис Ильич сказал Студенову, что мы пришли к нему по твоей просьбе. Студенов обо всем сообщил Дзюбе по телефону, и сегодня бандюг накроют при деле. Жаль, нет Степана…
Я вспомнил о Степкином письме и протянул его Сане. Он на ходу пробежал его.
Помолчав немного, сказал:
— Напрасно Степан думает о нас так. Мы тоже не прохлаждаемся.
Игорь Студенов встал навстречу и обеими руками пожал мою грязную лапу.
— Молодец, Владимир! Ты настоящий парень. Пришло время кончать с воровскими малинами. Сегодня угрозыск накроет всю черноярскую шайку.
Мосты сожжены, пути к отступлению отрезаны, выбора нет. За меня все решили Борис Ильич и Саня.
— Учтите, — продолжал Студенов, неизвестно к кому обращаясь, к нам или к Дзюбе. — Матрос замышляет крупное ограбление, если он отважился пойти на такое вблизи своего дома.
— А вдруг он просто решил испытать меня? — спросил я.
— Пусть испытывает, — сказал Дзюба. — Ты явишься точно в девять, как условлено, будто ничего не подозреваешь. Если он ничего не станет предпринимать, никакого ограбления — на том и делу конец. Но не думаю…
— Пусть Саня пойдет со мной. Одному как-то не того…
— Нет, Саня и Борис Ильич будут в самом пекле.
— В каком пекле?
— Узнаешь в свое время. Ты лучше скажи, есть ли оружие у Матроса и его дружков.
— У Матроса браунинг, он его носит в левом кармане клеша, ведь он левша. А о других ничего не знаю.
— Сколько человек с ним идут на дело?
— Не говорил.
— С кем он особенно близок?
— Из команды вряд ли кто с ним пойдет, один Цупко у него на побегушках.
— Славка тоже пресмыкается, — вмешался Саня, — и пойдет за ним в огонь и в воду.
— Побоится.
— Сперва, может, и побоится, а потом пойдет.
— Вообще, сегодня «Молния» может поредеть.
Саня проводил меня до завода. Я все пытался выведать, куда он направляется. Но Санька отмалчивался.
— Ты мне не доверяешь? — подступал я к нему.
— Ну вот, обиделся, дурак! Поклянись матерью, что никому не трепанешь.
Пришлось трижды повторить клятву: «Пусть я останусь круглым сиротой, если сболтну хоть слово».
Саня отвел меня в сторону и прошептал:
— У ювелира будет засада. Понятно? В восемь вечера Борис Ильич и я проникнем туда.
Третьего пути нет
Дома я почувствовал себя несколько увереннее. Должно быть, так успокаивающе действуют мамины заботы. Она сама поливает из чайника, пока я умываюсь, сама вытирает мне полотенцем голову. Иногда я ловлю ее напряженно-изучающий взгляд. Стараюсь вести себя как можно беспечней: щекочу маленькую Пашу, долго и шумно вожусь с ней, перелистываю учебник химии, хотя интерес к наукам ни на йоту не повысился со времени окончания школы. Думаю об отце. Интересно, что бы он посоветовал?
На ходиках восемь. Пора идти.
— Вова, сегодня ты останешься дома, — самым решительным тоном говорит мама.
— Почему?
— Чего-то неспокойно у меня на душе.
— Смешно! Чем я заслужил твое недоверие? Получку тебе принес, не пропил…
— Сын мой, — говорит она дрожащим голосом, — мне стыдно, когда ты меня обманываешь.
— Обманываю?
Мать что-то знает. Она переставляет- на подоконнике герань — наверное, ей тяжко смотреть на меня.
— Если у тебя не хватает смелости сказать матери правду — лучше молчи.
— Какую ты хочешь правду, о чем?
Мать повернулась ко мне, в глазах ее сверкают слезы.
— Был бы жив отец… А я всего лишь одинокая вдова с кучей детей!
— Отец не держал бы меня взаперти, как преступника.
Она резко повернулась, открыла дверь и с болью крикнула:
— Я тебя не держу. Иди, иди к уличной девке, в эту воровскую малину, а денег мне твоих не нужно — я не знаю, откуда у тебя деньги.
Подошла к комоду, открыла ящик и швырнула деньги, которые я утром оставил на столе.
Я не двинулся с места — ноги точно одеревенели. А стрелка часов неумолимо двигалась к девяти. Пусть Матрос бесится сколько угодно, но ведь теперь дело не в нем: Студенов и Дзюба скажут, что я жалкий трус — заварил кашу, а сам полез в кусты. А Санька сидит в самом пекле. Что делать? Откуда мать все узнала? Сколько раз я давал себе слово не лгать ей. Но разве можно всегда быть правдивым? Скажи я ей, куда ухожу, она поднимет шум на весь дом.
Знай она меньше пословиц — разговаривать и спорить было бы куда легче. Фамилии своей написать не умеет, а словом может сразить человека.
Мать уходит в кухню, оставив меня в одиночество. Делай, мол, что хочешь, я умываю руки.
Ходики на стене показывают половину девятого.
Мать хочет правды? Пожалуйста! Иду в кухню. Здесь темно, и поэтому говорить легче. В несколько минут я должен изложить все.
Сперва она слушает с недоверием, даже равнодушно, но я раскрываю душу и посвящаю ее в свои тревоги, и лицо ее меняется, она глядит на меня со страхом. Теперь не на что надеяться: узнав горькую правду, мать и вовсе никуда не пустит.
Я стиснул ладонями горячие виски. Нужно вырваться из этой клетки — остались считанные минуты.
Странно — мать меня целует… Да, да! Я глажу ее по мокрым от слез щекам.
— Вова, сын мой, — тихо, словно боясь, что нас услышат, говорит она, — мне страшно за тебя, пусть хранит тебя бог, будь осторожен, мальчик! Если они тебя убьют — я не переживу.
— Не убьют!
— Дай бог, дай бог, но ты должен правильно попять свою маму. Я знаю, у тебя нет третьего пути. Или решиться на такой шаг, или идти вместе с бандитами. Твой прадед был кузнецом, дед — тоже, отец — лекальщиком, кто же может заставить тебя стать вором? Иди, дитя мое, Студенов не даст тебя в обиду.
Она горячо целует меня.
— Иди и возвращайся скорей.
За несколько минут я добежал до церкви. Матрос нетерпеливо ждет, покуривая папиросу.
— Почему ты один? — спрашивает он.
— Санька сегодня не может.
— Надо было захватить Точильщика.
Я свистнул.
— Точильщика? Проспал ты полжизни. Он уже давно не Точильщик. Теперь он у кулачья хлеб конфискует.
— Что? — удивился Матрос. — У кулачья?
— В деревне он, комсомол его послал.
— Так он же совсем молодой.
— А советская власть разве старая? — спросил я. — Советская власть еще безусая, и бойцы у нее такие же.
Матрос сокрушенно покачал головой:
— Видал! Побрезговал, значит, нашим делом. Ну и пусть копается в навозе, а у нас работа не пыльная.
И сразу перешел на другой, властный тон:
— Пошли. Твое дело сторона — гляди в оба, и все. Двор проходной. Вдруг лягавые со стороны Васильковской — два резких свистка, с противоположной стороны — затяжной свисток. Вот и все. Сиди и покуривай. — Он протянул распечатанную пачку «Дели».
Матрос ушел. Синяя темнота повисла над домами, фонарей еще не зажигали. В глубине двора, на отшибе, окруженный невысоким забором, стоял двухэтажный дом. Жилым был лишь второй этаж, первый занят под склад.
Неожиданно на втором этаже открылось окно, вспыхнул свет, и на улицу полилась бравурная музыка.
Каким путем Матрос и его шайка собираются проникнуть во второй этаж этого дома? Неужели там есть черный ход?
Саня и Борис Ильич, наверное, давно сидят на антресолях в квартире ювелира и ждут появления Матроса. Как мог Борис Ильич, однорукий, пойти в засаду? А вдруг ему придется схватиться с кем-нибудь из бандитов? Интересно знать, страшно ли Сане? Наверное, страшно, но он умеет скрывать. Артист, ничего не скажешь. Вот, например, о Диане он ни разу со мной не заговаривал с того памятного морозного дня.
Бравурная музыка смолкла, но прошло не более минуты, и скорбная мелодия траурного марша Шопена вдруг поплыла над деревьями. Впервые я услыхал эту музыку в день похорон Ленина, и с тех пор она врезалась в память навсегда. Стало грустно. Почему там играют траурный марш — неужели инстинктивно ощущают приближение опасности? Почему мама, ничего не ведая, вдруг решила не выпускать меня из дому?
Страшный крик прорезал тишину вечера, почти одновременно оборвалась музыка. Крик замер, хлопнул револьверный выстрел, задребезжали стекла на втором этаже. Кто и в кого стрелял? Там Саня, там Борис Ильич, там, наверное, Дзюба, и еще пианист или пианистка. Сколько времени прошло с тех пор, как смолкла музыка, — минута, час, вечность? Скорей на второй этаж! Проходной двор ожил, зашумел голосами, загудел сиреной «Скорой помощи». Мне приказано было не двигаться с места. И Студенов и Седой Матрос отдали одно и то же приказание. А вдруг там нужна моя помощь?
На втором этаже дверь распахнулась, но внутри темно, хоть глаз выколи, слышен только шум борьбы.
Кто-то преграждает мне путь:
— Назад, назад!
Узнаю Саню, хоть он почему-то говорит совсем хриплым голосом.
— Да это я — Вовка, — убеждаю его.
— Беги за «Скорой помощью», — приказывает Саня. — Их уже связали. Сейчас поведут. Врача сюда — там, кажется, рожают…
— Кто рожает?
— Беги за «Скорой»…
Спускаюсь во двор. Из кареты выносят носилки, но врач не решается войти в дом: его уже информировали об ограблении с убийством. Я прошу его поспешить. Но вот наверху вспыхивает свет, в окне появляется Дзюба.
— «Скорая помощь», поживей!
Во дворе уже полно милиционеров. Толпу, и меня вместе со всеми, оттеснили к воротам.
Первым вышел из парадного Борис Ильич с наганом в руке. Вслед за ним плелся, низко опустив голову, Седой Матрос в разорванной тельняшке. Затем — двое неизвестных, а рядом с центром хавбеков Гавриком Цупко, чуть прихрамывая на правую ногу, но высоко и гордо неся голову, шла Княжна — самая красивая девчонка на Черноярской улице. Княжна нагло улыбалась всем, вызывающе покачивая бедрами и кокетливо щуря глаза.
Санька разыскал меня в толпе, свистнул над ухом:
— Керзона видел?
— Где?
— Повели связанного.
Я так был поражен встречей с Княжной, что и не заметил Керзона, замыкавшего группу бандитов.
— Он должен был убить хозяйку дома.
— Оська Керзон? — изумился я.
— Представь себе. Трусов всегда используют для самых подлых дел.
Толпа постепенно редела. Грузовая машина уголовного розыска скрылась за поворотом улицы, увозя «королей» Черноярской. А Саня говорит, не умолкая.
Оказывается, грабители пробрались в квартиру черным ходом, в масках.
— Пойми, Вовка, еще миг — и он бы ее убил, а значит, конец и ребенку. Убил бы, подлец, человека, который еще не родился.
— Матрос?
— Да нет же! Матрос всегда любит чужими руками жар загребать. Вот слушай: Броницкая, хозяйка дома, сидела за пианино и играла. Она не сегодня-завтра должна была родить. Представь себе, играла траурный марш Шопена.
— Я слыхал.
— Борис Ильич и два сотрудника угрозыска лежали па антресолях. Дзюба с группой ждали на чердаке, пока все урки войдут в квартиру. Расчет был простой — накрыть скопом. Но они действовали осторожно. Княжну оставили у входных дверей — следить, чтобы никто не вошел. О чердаке они забыли. В каждой комнате оставили одного из своих. Нам с антресолей видна была только часть коридора, вход в гостиную, где играла Броницкая, и парадный вход. Мне поручили парадный вход, которым так никто и не воспользовался, ты один только и прибежал оттуда, когда погасло электричество.
— А кто погасил свет? — спросил я.
— Не знаю. По плану никакой схватки не предвиделось. Взять их решили с барахлом. Матрос и Керзон в масках вошли первыми, их шаги заглушала музыка. Зная, что женщина в доме одна, они решили ее просто припугнуть, заткнуть кляпом рот и собрать ценности. Но Броницкая в страхе крикнула «Иосиф!» — это имя ее мужа. Матрос решил, что она узнала Керзона. Этого он страшился больше всего.
— Кончай с ней — она тебя выдаст, — приказал он Керзону.
Сам Матрос прежде всего закрыл окно, штору опустить ему не удалось.
Керзон растерялся. В кармане у него был нож, но он им не воспользовался, — видимо, размышлял, каким образом отделаться от Броницкой. Когда он бросился к женщине, погас свет, мы прыгнули с антресолей в коридор. Борис Ильич выстрелил из нагана, дав знать группе па чердаке о начале операции.
Борис Ильич ворвался в гостиную и скомандовал «руки вверх». Матрос еще пытался сопротивляться, а Керзон сразу сник — понял, что их карта бита. Княжну накрыли мешком, она и пикнуть не успела. Остальных взяли легко.
— Вова, — вдруг прервал свой рассказ Саня, — не твоя ли мать стоит возле киоска?
— Мама, ты что здесь делаешь?
— Жду, пока ты пойдешь домой, сынок.
— Можете не волноваться, — успокоил ее Саня, — все в порядке.
— Тогда пойдемте, хлопчики, домой, — взмолилась она.
В деревьях зашелестел дождь. Меня почему-то лихорадит, но идти домой не могу. Не терпится увидеть Бориса Ильича.
Мы с Саней проводили мать домой, а сами пошли к цирку. Ключ от комнаты Гуттаперчевого Человека всегда лежал в папиросной коробке под лестницей. Явился он только в полночь, необычно возбужденный.
— Так вот, хлопцы, — сказал он, едва переступив порог. — На счету вашего атамана три «мокрых» дела. Помните убийство сторожа товарной базы? Седой Матрос его задушил. Сегодня было бы и четвертое убийство, если бы Вовка Радецкий не помешал.
Он растрепал мне волосы, протянул портсигар.
— Можешь считать, что ты уже спас две невинные жизни. Это куда больше, чем посадить одно дерево.
Кулидж и Рокфеллер атакуют Степана
Степан в Ленинград с нами не едет. Он остается на «аванпостах коллективизации». Вместо него играет Рыжик из «Грома». Саня едва отбился от поездки на гастроли с цирковой бригадой — Дзюба и Подвойский отстояли его. Помог и Студенов. Теперь и он имеет право распоряжаться Санькой. Как же — ведь Саню приняли в комсомол. Выходит, я самый отсталый. Но мы еще поглядим… Завтра мое заявление обсуждается на цеховой ячейке. Думаю, к приезду Степана мы с Саней получим кимовские значки. На заводе все знают, что я выступаю центром форвардов, и каждый стремится дать практический совет. Директор и тот подолгу стоит во дворе и наблюдает, как я режу листовое железо. Ему явно хочется со мной заговорить, но я напускаю на себя деловой вид.
— Радецкий, — говорит он наконец. — На время командировки в Ленинград твоя заработная плата сохраняется.
— Спасибо, — отвечаю я, хоть давно знаю об этом.
— Не мне спасибо, а советской власти, — замечает он, поглядывая на часы. — Кстати, тебе пора шабашить. Подростки кончают работу в два часа дня.
Быстро умываюсь под краном и иду на стадион, на ходу жуя французскую булку с чайной колбасой. Тренируемся почти ежедневно. Обычна на скамейках вокруг футбольного поля, как живой укор мне, и Саньке, сидит вся черноярская «Молния» — Федор, Слава, Олег, Юра, близнецы. Почти всегда я подхожу к ребятам перекинуться несколькими словами. Внешне они не проявляют неприязни. Марченко уходит беком в классную команду.
Сегодня никого из «Молнии» на стадионе не видно. Значит, у «Молнии» игра.
Дзюба сидит сонный и безучастный — его, по-видимому, занимают другие мысли. Тренировку ведет Подвойский. Рыжий форвард уверяет, что Дзюба вею ночь гонялся за шайкой бандюг и под утро взял знаменитого грабителя по прозвищу Дуб. При этом Дзюба якобы пострадал и теперь весь перебинтован, — не то ему ребра поломали, не то слегка резанули. Вполне возможно.
На тренировку собрались все, даже запасные. Подвойский разбил восемнадцать человек на две девятки. В нашей девятке все форварды, а у противника — все защитные линии.
Подвойский настроен не ахти как весело. Он недоволен мной и Саней. Единственный, кого он похваливает, Рыжик. Непонятно, почему он к нему благоволит. Но вот дремлющий Дзюба сигналом сирены прерывает игру и зовет форвардов к себе. Замечания его направлены в мой адрес:
— Радецкий, ты, очевидно, забыл, с кем играешь. Центр форвардов — душа нападения, организатор всех прорывов, а ты… Представь себе оркестр без дирижера. — Дзюба вдруг болезненно сморщился и схватился за бок. Но в следующее мгновение весь словно подобрался и продолжал: — Сам ты вроде и сносно играешь, точно бьешь но воротам из любого положения, но в общем ведешь себя, словно рядовой форвард, а квинтета нет.
Квинтет? Мудреное слово…
— Края ходят без дела, — вмешивается Подвойский, — а ты мечешься по полю. Так не годится.
— Даже дружка своего забыл, — Дзюба указывает на Саню, — а нам казалось — вы отлично сыгрались.
— Может, лучше мне правой связкой сыграть? — спросил я, сам не зная почему.
— Может, лучше тебе стать тренером?
Я покраснел. Дзюба продолжал уже мягче:
— Настоящий центр — прежде всего дирижер форвардов. Ты ведущий в квинтете, все инструменты должны звучать без фальши, а ты хочешь звучать один, о других не думаешь. Ленинградцы тебя за такую игру премируют.
Рыжику, видимо, доставляет удовольствие слушать, как меня отчитывают. Он бьет носком по едва пробивающейся траве и ехидно ухмыляется. Недаром говорят, будто рыжие — язвы.
Наконец Дзюба дает сигнал сиреной. Подавив обиду и неприязнь к Рыжику, пытаюсь сыграться с ним, но он бесит меня своей нахальной напористостью, чрезмерной старательностью. Саня заметил или почувствовал вражду между нами и предложил Рыжику поменяться местами. Дело сразу пошло на лад. Пасуя в одно касание, мы легко пробиваемся к воротам соперника и поочередно бьем из любого положения, но только трое, только одним левым флангом. Саня тоже это замечает.
— Распасовывай и направо.
Изрядно утомленные тренировкой, мы с Саней все же не пошли домой обедать. Возле кинотеатра Шанцера нас ждут Зина и Ася. Зина листает «Железный поток» Серафимовича. Демонстрируется новый фильм с участием Мэри Пикфорд. С трудом достаем билеты на последний сеанс. До начала — уйма времени. Ася ведет нас в Мариинский парк, долго бродим по аллеям, затем оказываемся на Петровском мосту. Тесно прижавшись друг к другу, смотрим на залитый половодьем Труханов остров. Зина напевает любимую песенку Степана «Кирпичики». Даже Саня уже заметил ее повышенный интерес к Степану. Она подробно расспрашивает, что он пишет, каким числом датировано письмо, скоро ли он вернется.
Саня идет рядом с Зиной и молчит. Молчу и я. Заставить же Асю умолкнуть почти невозможно, — настоящий скорострельный пулемет. Когда подходим к скамье, я незаметно вторгаюсь между Зиной и Саней, и ему ничего но остается, как попасть под Асин огонь.
Весенний ветерок приносит с реки прохладу. Смолкла даже Ася. Из Купеческого сада слышна музыка.
— Полонез Огинского, — объясняет Зина, словно угадывая наш интерес к мелодии. — Степан влюблен в полонез Огинского, он готов его слушать бесконечно. — Видимо, ей трудно не говорить о нем. — Степа и пишет о том, что мечтает снова услышать настоящую музыку.
— А ты получаешь письма из Ивановки? — едва сдерживая волнение, спросил я.
Проблеск торжества пробежал по ее лицу.
— Не письма, а письмо. Приезжал к ним в село сам секретарь ЦК и остался доволен молодежью. Даже обнял Степана и сказал: «Нам такие бойцы нужны, таким сыном вправе гордиться отец».
— Неужели Степан так расхвастался? — с недовернем спросил Саня.
— Нет, — спохватилась она, — мне рассказывал Студенов…
Отношение Зины ко мне сильно изменилось в последнее время. Неужели ей стала известна история с Дианой? Прежде, когда я брал ее за руку, она не протестовала, а теперь резко вырывается, точно дотронулась до раскаленного железа. Зина старается не оставаться со мной наедине, всюду появляется с Асей, а мне нестерпимо хочется сказать ей нечто очень важное. Но говорю я о том, что Днепр в этом году сильно разлился и Труханов остров почти весь покрыт густо-синей водой. Саня сосредоточенно слушает Асю:
— В сердце каждого человека скрыт целый мир красоты, нужно только суметь вызвать к жизни все эти богатства…
Иногда мне нравятся рассуждения Аси. Речь ее льется уверенно и складно, часто можно услышать всякие интересные истории и мысли. Саня даже утверждает, будто в этом смысле она выше Зины. Хм… Смешно! Согласиться с ним невозможно. В Зине сочетается все: красота и женственность, ум и чуткость, недоступность и простота.
Пока мы с Зиной молчим и каждый думает о своем, Ася наступает на Саню. Он не соглашается с ее утверждением, будто в каждом человеке скрыт целый мир красоты:
— Будь это так, — тогда каждый оставил бы по себе глубокий след, создал бы нечто замечательное.
— Чтобы что-то создать, надо чем-то быть. Кстати, кто это сказал?
Кажется, Ася озадачила его своим вопросом.
— Во-первых, ты сама себе противоречишь, а во-вторых, я не обязан все знать, — довольно зло бросил он. — Спроси у Вовы — вдруг он знает.
— У Вовы? — повторила Ася и так весело засмеялась, словно я — первобытный человек и разбираюсь только в футболе. Присмирев наконец, девчонка склонилась к Сане и прошептала ему на ухо, но так, что я уловил каждое слово:
— Это так же смешно, как, скажем, заставить козла объяснить закон Паскаля или решить уравнение с двумя неизвестными.
— О чем они шепчутся? — спросила Зина.
— Не люблю подслушивать. Лучше оставим их наедине.
Зина встала.
— Мы вас оставляем ненадолго, спешите посплетничать…
Тусклый свет луны едва озаряет заречную даль. Сейчас, пожалуй, самый подходящий момент сказать Зине обо всем, пусть она знает… Десятки раз я представлял себе это признание и давно придумал слова, которые выразили бы все мои чувства, но едва пытался произнести их, как терял дар речи.
— Вы когда уезжаете в Ленинград? — нарушив тягостное молчание, спросила Зина.
Я с облегчением вздохнул.
— В воскресенье.
— Жаль, не сможем проводить вас. В субботу мы с Асей уезжаем в Ивановку.
— В Ивановку? — удивился я.
Скажи она, что едет в Софию, в гости к болгарскому царю Борису, пли в Варшаву на похороны Пилсудского, я удивился бы не больше.
— Райкомол посылает в Ивановку бригаду «Синей блузы» на воскресный день. С нами едет и киномеханик с передвижкой, он покажет «Красных дьяволят».
Я окончательно сражен, и Зина, должно быть, просто из сострадания, говорит:
— В понедельник мы вернемся в Киев. Может, черкнешь пару слов Головне?
Разумеется, она неспроста назвала Степана по фамилии, притворяясь, будто между ними ничего нет. Я был так подавлен, что ничего не ответил.
В кино я сел рядом с Асей и, невпопад отвечая на ее вопросы, едва дождался конца сеанса.
А Зина оставалась веселой, будто между нами не пробежала черная кошка.
— Правда, хороший фильм? — спросила она как ни в чем не бывало.
— Угу… Ничего… — промямлил я. В сущности, фильма я не видел, даже не уловил его содержания. Но не мог же я сознаться в этом.
Когда мы вышли на опустевший ночной Крещатик, Зина вдруг участливо взглянула на меня, взяла за руку:
— Вова, почему рядом со мной ты всегда становишься мрачным и злым?
Можно ответить не таясь. Саня и Ася шагают где-то впереди. Но во мне говорит самолюбие.
— Я такой по натуре.
Зина смеется.
— Кто тебе поверит! С другими девчонками ты весел, а со мной…
— Тебе просто скучно со мной.
— Надулся, как индюк, и еще хочет меня развеселить!
— Ну что ж, поезжай к Степану — он тебя развеселит.
С ее лица мгновенно исчезла улыбка, она передернула плечами и гордо вскинула голову:
— До чего ты груб! Не задумываясь, можешь обидеть кого угодно. Допустим, меня ты не уважаешь, но ведь Степан — твой лучший друг. А ему сейчас не до веселья. Стыдно, Вова! Прости меня, но чем больше я узнаю тебя, тем хуже думаю о тебе.
Я резко установился и зло взглянул на Зину, но ее это не смутило.
— Я знаю, сейчас ты уйдешь не попрощавшись или нагрубишь, все это так на тебя похоже. А правду говоря, мне хочется, чтобы ты остался еще на пять минут.
Она раскрыла «Железный поток», достала конверт и протянула мне.
Я узнал корявый Степкин почерк.
Чужие письма не принято читать.
— Ах так? Хорошо, я сама тебе прочту.
Она дала мне книгу, бережно развернула письмо и стала тихо читать:
— «Зина! Комсомольский привет из Ивановки всем нашим. Пишу тебе, фактическому другу, и знаю — не оставишь мое письмо без ответа, как Вовка и Санька. Помнишь, Игорь Студенов говорил, будто я есть посланец комсомола и рабочего класса на деревне, а фактически я есть слепой котенок или футбольный мяч, летящий то в одну, то в другую сторону. И шпыняют меня все, кому не лень, и очень часто элементы из враждебного пролетариату класса, фактическая гидра и кулаки.
Давно просил Вовку и Саньку прислать мне фактические разъяснения или литературу — в чем пуп баптистов и молокан и всякой другой отравы и опиума. Но напрасно жду от них привета, как соловей лета. Дешевки эти за футбол могут фактически продать весь КИМ и генеральную задачу пролетариата».
Мне стало не по себе. Я потянулся за папиросами. Зина уловила мое настроение и сказала:
— Он, конечно, так о тебе не думает.
— Ладно уж, читай, чего он там кудахчет.
— «Тут действуют акулы большого масштаба и мы, комсомольцы, лишь теперь пронюхали всю их подноготную, факт. Сперва мы занимались хлебозаготовками, самообложением и агитацией за кооперативное хозяйство, даже не подозревая, какие акулы за нашей спиной действуют. А кулаки все наматывали на ус и обвели нас, слепых котят, вокруг пальца. Когда они увидели, что беднота все же идет в колхоз и им уже ничем, факт, не остановить новой жизни, они из своих родичей составили артель, получили от государства кредит, хоть каждый имеет по 8–10 десятин пахотной земли. Кулаки ивановские взяли в свои руки мельницу, будто передали ее артели и стали с незаможников брать по гривеннику за пуд помола. И все это они фактически делают, пока мы, комсомольцы, рассказываем беднякам и середнякам о господине Чемберлене и его «крестовом походе», о товарище Бела Кун, что стоит перед судом буржуазии, о поисках Амундсена.
Теперь кулак в открытую не действует, он стал хитрее, хочет оставаться хозяином в селе, властвовать над старыми и молодыми. Вот он и пустил в дело баптистов, молокан, староверов и всякий такой опиум. Я бы всех их именем революции… но многие девчата и парубки эту заразу в себе носят. Юнсекция молитвенного дома баптистов переросла уже в целый союз христианской молодежи, их там, как карасей в Десне. Там сыны и дочери незаможных селян, бедняков и середняков, а руководят ими зажиточные и темные элементы. Нашего брата они всякими уловками к себе тянут. Одна христомолочка фактически меня обрабатывает. Красоты она такой, что ни в сказке сказать, ни пером описать, чуть не Василиса Прекрасная или Жанна д’Арк. И не одна она такая Венера. В том союзе все самые красивые девчата, ясно — и хлопцы к ним тянутся. Греха они не боятся. Как на исповеди скажу тебе, Зина, — устоять против такой христомолочки мудрено, Вовку к ней и близко подпускать нельзя, потому нет в нем классового принципа, а у меня в сердце огонь революции сжигает все греховные мысли. Юлия эта, прости на грубом слове, стерва первостепенная, глазами так и стреляет и уже дважды мне свидание назначала. Я ее, про себя, конечно, эсеркой Каплан прозвал. Вот таких христомолочек в молитвенном доме чуть не два десятка. Голос у Юли ангельский, молится она как артистка — в черном скромном одеянии, а на свидание идет в модном манто кофе с молоком и в самых настоящих резиновых ботах по последней парижской моде. Все больше и больше молодежи собирается в молитвенном доме, проповеди им читает благовестник Онуфрий, а был он самым что ни на есть жандармом, это здесь все старые люди знают. Проповеди свои Онуфрий так маскирует, что не сразу и поймешь, какое ядовитое жало у этой медянки. После проповеди все хором поют псалмы, а пресвитер здесь тип Серафим, лицо у него оспой побито, и весь он на Нестора Махно как две капли воды походит. Всех девок он к себе по очереди тянет, самогон глушит ведрами, а поет сладенько, сладенько:
— Тепленькая компания, — не удержался я. — Степке там и впрямь невесело.
Зина отбросила волосы со лба и тяжело вздохнула.
— Вова, послушай дальше, ведь там ужас что творится «Хор у них точно в опере, голоса подобраны один в один. Даже у меня, фактически бога презирающего всеми фибрами души, дрожь по телу пробегает, когда хор затянет: «Является к нам кроткий с сияньем на челе». Онеметь бы им! Пели, пели, пока двух комсомольцев в свою малину перетянули. По всей Ивановке расклеили баптисты плакаты. Знаешь, что там написано? «Мы проповедуем Христа распятого, Божью силу и Божью премудрость». А что они проповедуют, фактически знают американский президент Кулидж и его корешок Рокфеллер. Мы точно установили: сам Кулидж и миллионер Рокфеллер шлют братству евангельских христиан посылки со свежеотпечатанными библиями, всякими «посланиями» и книжечками. Своими глазами видел пакеты из-за океана. На них штамп «USА», что на русском языке означает «Соединенные Штаты Америки». Кулидж, чудак, думает, что Степан Головня фактически неграмотный и в политике ни бельмеса. А я, может, прибавочную стоимость назубок выучил и до зубов вооружился Карлом Марксом.
Денег у Рокфеллера куры по клюют. Всю эту литературу посылает к нам американская гидра бесплатно. Читал я ее и разобрался по всем статьям, во всех фактических премудростях Кулиджа и Рокфеллера. Проповедуется в тех книжках смирение — раз, непротивление злу — два, любовь к хозяину — три. Понятно?
Добрые дяди из «USА» посылают такую литературу не только в Ивановку, а и в Никарагуа. Найди, Зина, на географической карте Никарагуа. Литература Кулиджа и Рокфеллера не помогла в Никарагуа, там трудовой люд восстал против помещиков, и теперь Кулидж и Рокфеллер послали в ту страну, опять же бесплатно, аэропланы, нагруженные бомбами. Фактически про Никарагуа я толком ни черта не кумекаю, за какими морями стоит тот город и какой там народ, что он ест и что выращивает и почему на него бросают бомбы. Пришли мне литературу про Никарагуа, или пусть Санька напишет точно все.
И еще, Зина, есть к тебе комсомольская просьба от всех незаможников и передовой молодежи: во второе воскресенье баптисты готовят в Ивановке выступление своего хора и проповеди. Наша ячейка решила отвлечь от того опиума молодежь. Привози-ка, Зина, ребят из «Синей блузы», и мы споем настоящие песни, пляску устроим, я сам буду петь во имя мировой революции, а ты, Зина, сыграешь полонез Огинского. И если даже Огинский на баптистских чудаков не повлияет, тогда я фактически не знаю, чем их оглушить. Приезжай, Зина, обязательно приезжай, и вместе разгромим малину господина Кулиджа и господина Рокфеллера. А мои кореши Вовка и Санька хай себе играются в футбол — в то время, когда все кимовцы ведут борьбу с мировой контрой, хай забивают голы и подают корнеры, мы и без них загоним клин в хребет мировой гидре. Кулиджу и Рокфеллеру есть время прислать литературу в Ивановку, а Саньке и Вовке нет времени ответить на мое письмо про баптистов. Асе мой поклон, Степан Головня — фактический сподвижник твой по КИМу и дружбе».
Зина бережно вложила письмо между страниц «Железного потока», собираясь домой. Мне невозможно с ней расстаться, так ничего и не сказав, я чувствую себя безмерно виноватым не только перед ней, но и перед Степаном. Все, что волновало меня еще час назад, теперь казалось мелким и ничтожным. Степан как-то сразу вырос в моих глазах, я даже почувствовал зависть к нему. Эх, будь я там, в огне классовой борьбы, — Кулиджу несдобровать бы, и Зина играла бы мне полонез Огинского…
— Вова, как же ты думаешь, — прервав мои размышления, спрашивает Зина, — следует поехать в Ивановку или оставить Степана на съедение баптистам?
— Что ты, непременно надо поехать. Скажи Степке— как только мы с Санькой вернемся из Ленинграда, пусть вызывает нас в Ивановку. Можно такой сабантуй устроить в том молитвенном доме, что все эти Онуфрии и костей не соберут.
Зина рассмеялась, и вдруг я почувствовал ее горячие ладони на своем лице. Она чмокнула меня в щеку и убежала. Я пришел в себя, когда ее и след простыл. Меня подмывало пуститься в пляс, кричать и петь. Сонная ночная тишина стояла на улице. Редкие прохожие шарахались от меня в сторону, принимая, по-видимому, за умалишенного.
Ивановская трагедия
Мать говорит: и беде минует срок. Возможно. Но время при этом тянется мучительно медленно. Нет, правда, радости мимолетны, а огорчения очень устойчивы. Все началось в мае. Невеселая весна принесла грустное лето. На лбу у Зины залегла морщинка, смолкла Ася-хохотунья. Санька точно онемел. Цирк гастролирует где-то в Сибири, и Саня только что вернулся в Киев. Вероятно, никто не поверит, но за все лето мы ни разу не искупались в Днепре. У меня не поворачивается язык говорить с Зиной о личном… Даже когда мы остаемся наедине, речь идет только о Степане. Жизнь наша перевернулась буквально в несколько минут. Вот как это произошло.
Первый тайм матча на ленинградском стадионе закончился нашей победой 3:1. Едва волоча ноги, одиннадцать игроков киевской команды шли в раздевалку. Впрочем, шли только десять, одиннадцатого несли на руках ленинградские болельщики. В век футбола это был не первый случай, когда справедливость принудила болельщиков подавить все другие чувства и но достоинству оценить игру соперника. Саню внесли на руках в раздевалку. Он сиял от счастья и не мог скрыть ликования. Дзюба горячо расцеловал форварда, и все мы проделали то же самое. Саня, со свойственной ему скромностью, пытался умалить свои заслуги:
— Голы-то я забил с Вовкиных подач.
Никто не обратил внимания на его слова, мне тоже ни к чему такое самопожертвование, ломтик чужой славы. Первый гол Санька забил на пятнадцатой минуте совершенно случайно и неожиданно для всех. С 25 метров он с силой пробил оттянувшемуся к воротам ленинградцев левому крайнему, но мяч сухим листом влетел в правый верхний угол. Все-таки чудеса в жизни бывают. Не прошло и десяти минут, как с подачи корнера Санька головой внес еще один мяч. Однако наибольший восторг вызвал третий гол, и его снова забил Саня. Ничего подобного я еще не видел. Рыжик пробил штрафной. Защитник ленинградцев головой отпасовал своему хавбеку. И вот в это время Саня, падая на спину, умудрился перехватить мяч и подъемом правой ноги вогнать его под верхнюю перекладину.
Да, было чему радоваться, хотя зависть к Санькиной славе я, конечно, испытывал. Пока все умывались, Подвойский давал указания. Рыжику он велел оттянуться в защиту, мне посоветовал приходить на помощь бекам, ведь важно сохранить счет 3:1. Все складывалось как нельзя лучше. И вдруг Рыжик протянул мне московскую газету.
— Читал о своем друге? — тихо спросил он.
Степку Головню я узнал сразу. Его небольшой портрет был помещен на второй странице слева, а выше — портрет Александрова, автора проекта Днепрогэса.
Дзюба напустился на рыжего форварда:
— Я ведь запретил показывать газету до вечера!
Рыжик виновато оттопырил нижнюю губу и растерянно заморгал.
— Прочтешь после игры, — протянул руку за газетой тренер, но мы с Саней уже пробегали скупые строки, от которых перехватило дыхание.
«В селе Ивановка, — сообщал корреспондент, — воскресной ночью разыгралась трагедия. Члены религиозной секты, действовавшие по указанию местных богатеев, подожгли дом председателя комбеда товарища Кочубея, пытаясь таким образом покончить с самим Кочубеем и живущим у него на квартире посланцем киевских комсомольцев Степаном Головней, который вел непримиримую борьбу против контрреволюционной деятельности секты. Вожаку комсомольцев удалось выскочить из охваченного огнем дома через окно, спасся и Кочубей с женой и старшим сыном, но в огне остался двухлетний малыш. Тогда отважный киевский комсомолец Степан Головня снова бросился в избу. Он спас малютку, но при этом сам получил тяжелые ожоги. Жизнь его в опасности. В ответ на подвиг киевского комсомольца несколько парней и девушек — дети бедняков и середняков — подали заявления о приеме их в комсомол.
Ведется следствие о поджоге избы активиста».
Санька побелел как полотно. Только что он заразительно смеялся… Выходит, все это случилось неделю назад, сегодня ведь воскресенье, а мы ничего не знаем о судьбе Степана. Может, его уже нет в живых, давно забросали цветами его могилу, а мы здесь носимся словно угорелые по полю, огорчаясь мелкими неудачами, радуясь футбольным победам… Санька обнимает меня за плечи и напоминает слова из Степкиного письма: «А мои кореши Вовка и Санька хай себе играются в футбол — в то время, когда все кимовцы ведут борьбу с мировой контрой, хай забивают голы и подают корнеры, мы и без них загоним клин в хребет мировой гидре».
— Идем с поля, Саня! — дрогнувшим голосом сказал я.
— С ума спятил! Проиграем матч…
— Мне реветь хочется. Степка, может, в сырой земле лежит, а мы…
Сирена судьи прервала спор.
Игра началась в сильном темпе. Ленинградцы сразу же перехватили инициативу, создавая у наших ворот острые положения. Однажды мне удалось отнять мяч у их края и повести игру с Рыжиком, но когда тот передал мяч Сане, атака захлебнулась. Затем Саня снова почти без — сопротивления потерял мяч. Его точно подменили… Я видел, что по лицу его бегут слезы. Форвард бежал и плакал… Тренер это заметил, Саню немедленно заменил запасной игрок, а обо мне никто нс подумал — будто я каменный.
Тайм этот был сплошной пыткой не только потому, что приходилось непрерывно отбивать атаки ленинградцев. Каждая минута казалась часом, время тянулось, как на операционном столе. В наши ворота был забит еще один мяч, мы уходили с поля, унося Санину победу. Так, во всяком случае, сказал Дзюба, хоть обычно он относил любой успех на счет всего коллектива, а не одного форварда.
Саньку нельзя было найти. В гостинице его никто не видел. Уже к вечеру он явился измученный и, ей-богу, постаревший.
— Я дал Зине телеграмму с оплаченным ответом, — сказал он.
Всю ночь мы не спали. Лежали рядом на койке и прислушивались к шагам на лестнице. Саня то и дело бегал узнавать, не пришла ли телеграмма. Киев молчал. Лежа на койке, заложив руки за голову, он глядел в потолок и, наверное, ругал Зину на чем свет стоит. Мне стало страшно, когда я снова увидел слезы в его глазах, это ведь так непохоже на него! Саня всегда меня обвинял в слабости духа, а сам…
— Не надо преждевременно хоронить Степана, — прошептал я.
— Раз уж газеты пишут, что его жизнь в опасности…
Утром принесли телеграмму: «Зина Ивановке будет сопровождать тяжело больного Головню Харьков Шостакович».
— Значит, Степан жив. Ура, ура! — Санька бросился меня целовать. Но сейчас же возникли новые сомнения и тревоги. Почему Степана везут в Харьков, а не в Киев? Почему его сопровождает Зина? Где Андрей Васильевич?
Первую ночь в поезде оба мы спали как убитые, по потом нас опять охватила тревога, стало совсем невмоготу.
Дзюба и Подвойский успокаивали нас, уверяя, что все обойдется. А рыжий форвард, протирая глаза, захрипел с третьей полки:
— И чего бы я волновался? Он вам брат или сват?
Саня оторвался от окна, с сожалением взглянул вверх:
— Разве можно жить в мире, где каждый интересуется только собой?
Впервые это сказал нам Борис Ильич или Степан, точно не припомню. Сейчас эти слова приобрели для нас новое значение.
За окном проносились полустанки, телеграфные столбы, узкие мозаичные полоски земли, похожие на шахматную доску. В соседнем купе форварды и хавбеки, стараясь перекричать друг друга, пели:
Серое лето
Целую неделю после возвращения из Ленинграда живем как в тумане. Игорь Студенов в десятый раз звонит в Харьков, в глазной институт. Врачи ничего утешительного сказать не могут. Один глаз вытек от удара горящей балки, борьба идет за второй глаз, — ожог слизистой и роговой оболочек. Приезд Зины не приносит утешения. Состояние Степана все еще очень тяжелое. Спасти второй глаз можно бы, но Степан долго еще не оправится после ожогов, его нельзя подвергать серьезной операции. Необходимо, как выражается теперь Зина, «наводнить» Степкин организм. Ожоги, оказывается, убивают человека именно тем, что пожирают влагу в организме. Теперь Степу лечат мазевыми повязками, вводят физиологический раствор под кожу, внутривенно — глюкозу и другие препараты. У него резко упало кровяное давление. Зина несколько ночей дежурила в больнице, пока не приехал Андрей Васильевич и отправил ее в Киев. Сам он будет в Харькове ждать приезда дочери фронтового друга, вызвавшейся ходить за больным Степаном.
Зина часто плачет и вообще изменилась до неузнаваемости. Ее судорожно сжатый рот и печальные глаза подавляют нас всех, мы не смеем даже улыбаться.
Сколько раз она рассказывала о ночах, проведенных у постели Степы, но снова и снова возвращается к этому. Вероятно, ей хочется подчеркнуть духовное превосходство Степана, то, насколько в ее глазах он выше нас с Саней. Она восторгается его волей, презрением к малодушию.
Однажды ночью, вспоминала она, Степа почувствовал себя немного лучше и сказал: «Скоро, Зина, я поправлюсь и тогда спою тебе одну очень хорошую песню».
Произнес он эти слова шепотом, по-видимому, лишь с одной целью: подбодрить ее, вселить веру в исцеление. Глядя на его страдания, она не ждала ничего хорошего.
— Когда я поила его чаем с ложечки, он даже пытался шутить: «Фактически я сейчас живу, как фараон. Сам ничего не делаю, вокруг с десяток слуг, меня кормят и поят, выполняют любое желание. Вот так и привыкает человек к барским замашкам, вот так и становится трутнем. Факт!»
Потом он замолк на целые сутки. Ему стало очень плохо. Даже мне запретили сидеть возле него. Но когда Степан пришел в себя, то прежде всего спросил сестру, не уехала ли я.
Профессор так и сказал: «Если Головня выживет, то на девяносто процентов благодаря своей силе воли». Да, другой на его месте не перенес бы подобных мук.
Тяжело вздохнув, Зина плачет навзрыд.
У девчонок вообще глаза на мокром месте. Правда, Ася ведет себя по-комсомольски, даже меня обвиняет в малодушии.
Ася и Зина до мельчайших деталей помнят эту страшную ночь. Ведь пожар произошел в то воскресенье, когда в Ивановку приехала бригада «Синей блузы». Выступление киевлян собрало почти всю сельскую молодежь и имело большой успех. После концерта еще остались танцевать под баян. Степан торжествовал — в клубе было полным-полно, зал не мог вместить всех желающих. Среди зрителей Степан узнавал и тех, кто посещал проповеди в доме христомола.
Простились девушки со Степаном в полночь. На рассвете он пообещал прийти проводить синеблузников, уезжавших в Киев. Вся бригада осталась ночевать в клубе. Уснули крепко, усталые после дороги и выступления. Ася проснулась ночью от холода и неудобного ложа — спали на скамейках. Она глянула в окно и увидела багровое зарево за речушкой. То догорал дом Кочубея. В том зареве померк навсегда свет для нашего Степки Головни.
Только через два месяца был пойман поджигатель, совсем юнец. Вначале он пытался всю вину взять на себя, но в конце концов признался: пресвитер секты баптистов снабдил его деньгами и велел сразу же после поджога выйти огородами за село, добраться до железнодорожной станции, расположенной в нескольких километрах от Ивановки, и бежать в Донбасс.
Это лето осталось в памяти как серый, тоскливый день. Мне даже не о чем рассказывать. Сперва я все думал о Степе. Поделиться было не с кем. Саня уехал на гастроли с Борисом Ильичей. Зина и Ася почти все лето живут с пионерским отрядом в лесу. Мать говорит, что время все исцеляет. Но настоящее горе, на мой взгляд, не скоро притупляется. Когда забываю о Степке — тревожат мысли о Зине. Очевидно, она любит Степана. Ведь любят не только здоровых и красивых. И вот Зине мил больной и искалеченный Степан, а не я — здоровяк. Поглядели бы вы, как Зина просияла, когда из Харькова прибыло коротенькое письмецо, написанное чужой рукой, в котором сообщалось, что Головня поправляется и скоро вернется домой.
Это письмо я показал Дзюбе во время тренировки. Он обрадовался:
— Еще будет Головня играть форвардом.
— Разве бывают слепые форварды? — спросил я. — Есть рыжие, черные, глупые и хитрые, но слепых форвардов никогда не встречал.
— Но ведь один глаз у него зрячий!
— Еще неизвестно.
— Будем надеяться, — приободрил меня тренер. Он впервые за все лето разговаривал со мной так мягко. И Дзюба и Подвойский злятся на меня за гол, который я влепил в свои же ворота в последнем матче с одесситами.
Настроение не поднялось даже после возвращения Зины из пионерских лагерей. Она готовится к поступлению в консерваторию и только по вечерам выходит ненадолго посидеть на скамейке у ворот. Чаще всего рядом с ней садится мама, а при этой пышной и красивой женщине я робею, теряю дар речи и стою как истукан, вызывая в ее глазах насмешливые искорки.
На все мои просьбы сходить со мной к Днепру, или в Купеческий сад Зина отвечает решительным отказом. И вообще она до неузнаваемости мрачна и молчалива.
Саня возвратился с гастролей, когда на каштанах пожелтели листья и пляж перестал напоминать муравейник. Но друг не находит для меня свободного времени. То он до полуночи гуляет с Асей, то выполняет всякие задания Игоря Студенова — ведь Саню избрали секретарем комсомольской ячейки цирка. Кроме того, он репетирует с Борисом Ильичем новый номер. И все же судьба привела их всех ко мне. Из Харькова прибыло письмо. Очень важное письмо. Через двадцать дней Степан возвращается домой. Он просит раздобыть для него брюки, рубашку и ботинки 42-го размера. И хотя внизу страницы стоит имя Степана, почерк явно чужой, письмо написано девичьей рукой, какой-то смесью русских и украинских слов. Мы нетерпеливо ждем возвращения Степана, гадая — спасен от слепоты второй глаз или нет?
Навстречу ветру
Холодное мглистое утро, нагонявшее сонную одурь, вдруг просветлело — сдержанно улыбнулось скромное осеннее солнце. На перроне засуетилась толпа, поезд с минуты на минуту должен вынырнуть из-за семафора. Но дежурный по вокзалу объявил, что поезд Харьков — Киев опаздывает на двадцать минут.
Поникли яркие букеты в руках встречающих. Мне кажется, будто вся эта толпа встречает Головню. Неужели людей мог интересовать кто-нибудь другой? Саня мрачно глядит на рельсы. У него изможденный вид, за лето он исхудал, еще больше вытянулся. Рука на перевязи — сорвался с лестницы на репетиции.
Зина и Ася подошли молча, едва кивнув. У меня сильнее забилось сердце. У Сани просветлел взгляд. Зина в новой вязаной кофточке и плиссированной юбке, на батистовой блузке красный пионерский галстук. Все так ловко сидит, делает ее еще более привлекательной.
Плакат на перроне зовет комсомольцев на аванпосты коллективизации. Зина скользнула по нем мрачным взглядом. Степан первый из нас побывал на этих аванпостах и возвращается, как с войны, — с тяжелыми увечьями, без глаза, раздавленный хищной, нечеловеческой злобой.
На миг отвлекает внимание хриплый голос диктора. Он сообщает о победе коммунистов на выборах в немецкий рейхстаг, о том, что знаменитый Бабушкин вылетел в направлении островов Надежды и Вайгача искать Амундсена.
— Счастливчик Бабушкин, — поглаживая свой ежик, говорит Саня.
Действительно, счастливчик. И я бы не прочь сидеть за штурвалом самолета и спасти великого путешественника. Степан спас малыша в Ивановке, Бабушкин разыскивает Амундсена, Амундсен жертвует жизнью ради Нобиле, а я погряз в мелких житейских заботах и утону не в бушующем океане, а скорее всего в застоявшемся болоте. Санька тоже предпочёл бы погибнуть в суровых льдах Арктики, но он не испугается и борьбы на аванпостах, смерти от рук баптистов или кулаков.
— Ты что бормочешь? — спрашивает Саня. Отвечать нет охоты. Пусть лучше спросит у Аси, отчего она глядит на него так доверчиво и нежно. Хоть бы раз одарила меня Зина таким взглядом! Ей нет до меня дела. Прижав к груди огромный букет георгин, она нетерпеливо глядит чуть припухшими от слез глазами в даль, откуда должен появиться поезд.
Скажи, Зина, о чем ты думаешь? Скажи, милая, пусть горькую правду, но когда-нибудь человек должен узнать мысли любимой. Представляю себе откровенное признание Зины.
«Разве можно, Вова, так носиться со своей любовью, — сказала бы она, — когда мир объят тревогой. Нет мне до тебя никакого дела. Бела Кун стоит перед судом австрийской буржуазии, вредители на деньги Франции и Польши совершают диверсии в Донбассе, а кулачье выжигает глаза Степы Головни — глаза, без которых он уже не сможет отличить солнце от луны, друга от врага, увидеть свою любимую».
К Зине подошла моя мать, заговорила, но поезд, оглушительно грохоча, уже мчался на нас. Словно сказочный великан, он вырвался из-за поворота и, замедлив ход и тяжело отдуваясь, остановился.
Мы бежали по перрону. Я с Саней впереди, за нами — Зина и Ася. Все так волновались, что оставили в одиночестве мою плачущую маму. Я искал в окнах вагонов знакомое лицо.
И вдруг в тамбуре, где толпились пассажиры с чемоданами, показалась маленькая грациозная Леся с тяжелыми льняными косами. Она проталкивалась к выходу, расчищая кому-то дорогу. Бывают же такие совпадения! Каким ветром занесло ее в Харьков? Кого это она ведет? Нет, это не Степан. Не может быть! У Степана совсем другое лицо, он никогда не носил очков, да еще черных. И потом этот человек совсем слепой — он движется медленно, ощупью, крепко держась за Лесю.
Но на нем моя новая косоворотка и Санины ботинки…
Леся, сходя на перрон, страдальчески улыбнулась.
— Никого нет из наших? — спросил ее спутник.
Саня первый вскочил на ступеньки и помог ему сойти.
Обняв его, я ощутил больничный запах. Степан провел рукой по моей голове и, вероятно, узнал по волосам.
— Вот какой ты стал, — сказал он.
Я все еще не мог вымолвить ни слова. Он хлопнул меня по плечу, слегка ткнул кулаком в грудь:
— Настоящая наковальня, ну и здоровый, чертяка! Чего молчишь, рахитичный?
Я боюсь раскрыть рот, чтобы не зарыдать. Остальные тоже молчат. Ясноглазый корешок мой, черноярский соловей, до чего жестоко и коварно мстит старый мир тем, кто хочет разрушить его и построить новый!
Леся, маленькая милая Леся, пигалица с солнечного острова, горячо жестикулирует, приказывая мне заговорить. Я пожимаю плечами и в смятении отхожу в сторону.
Зина, стоя за моей матерью, тщетно пытается заглушить всхлипывания. Полный ужаса взгляд устремлен на изуродованное лицо Степана.
Мама забыла все свои обещания и горячо, как человек с наболевшим сердцем, зарыдала и прижалась к его груди.
— Хлопчик ты мой хороший, — все повторяет она.
Я отвел маму в сторону. Настал черед Зины.
Едва сдерживаясь, она нервно грызет носовой платок. Вся она какая-то жалкая и раздавленная, маленькая и беспомощная — тяжкое горе обрушилось на ее хрупкие плечи. Вероятно, она собрала в кулак всю свою волю и так и не проявила бы слабости, если бы Степан, услышав ее, не сказал:
— Видишь, Зина, разделали меня похуже Овода…
Она уже не смогла сдержаться.
Тогда Степан шагнул к ней. Может быть, он улыбнулся — трудно сказать, ведь теперь по выражению его лица нельзя определить — хмурится он или усмехается. Но в голосе его звучала ласковая ирония:
— Ай, Зина, Зина! А еще писала мне: мощный дух спасает расслабленное тело. Факт, писала? Ты же всегда восхищалась Оводом, а Овод не терпел жалости к себе. Можно, Зина, иметь глаза и оставаться слепым, факт! Ты согласна?
Зина грызла носовой платок, точно кляп. Степан погладил ее мокрую щеку и тогда она, забыв обо всех нас, вдруг прижалась к нему, обняла, стала горячо целовать его лицо. Он тоже не стеснялся никого, даже моей матери, даже Леси, растроганно наблюдавшей эту сцену.
Наконец все двинулись к выходу в город. Зина и Ася ведут Степана. Саня несет вещевой мешок, а я — узелок. Хочется узнать, каким образом Леся оказалась в Харькове, по я не решаюсь ни о чем спрашивать.
— Вова! Можно Степану дня три пожить у вас? — говорит Леся. — Андрей Васильевич приедет в субботу. Мне надо сегодня же выехать. Я ведь два месяца батька не видела.
— Как так? — удивился я.
— А он сам послал меня к Степану в больницу, я и осталась у него сиделкой. Трижды приезжал и Андрей Васильевич. Жаль его, он будто окаменел. Однажды я видела, как он тайком плакал в саду больницы, а к Степану всегда приходил бодрый и ничем не выдавал своих страданий.
До нас доносится разговор девчонок со Степаном. Честно говоря, я ожидал увидеть его другим — душевно опустошенным, раздавленным, с выражением суровой покорности судьбе, ждущим от людей сострадания и жалости. Именно таким был бы я на его месте.
Случись со мной такое, я взвыл бы, мне не хватило бы сострадания всего человечества. Подумать только! Степка ничего не видит. Можно ли примириться с вечным мраком? Навсегда, до последнего вздоха обречен он жить в черной бездне…
Думая обо всем этом, я говорю Лесе, что нечего меня просить, само собой разумеется — Степа будет жить у нас, ведь нигде ему не будет так хорошо.
— Дело не в том, где ему будет лучше. Лучше всего ему было бы в нашей хате, на острове. Но он должен жить в городе, учиться его посылают…
— Кто?
— ЦК комсомола. В музыкальное училище, он будет певцом.
Певцом? Разве бывают слепые певцы? Да, бывают, я видел… Степан будет петь о темном и спокойном вечернем небе с дрожащими звездами, но сам никогда не увидит его; о зарнице, пробежавшей над миром, в лунном серебре, о цвете Зининых волос, о том, как звенит и ликует зимний день, о сочной траве на лугу, но сам всего этого никогда не увидит. И если нет у него тех неповторимых радостей, какие есть у меня, и у Саньки, и у всех других, так пусть будет у него самая высокая радость — любовь Зины. Я видел ее глаза, когда она целовала его, такие глаза бывают, наверное, только у влюбленных. На протяжении тысячелетий любовь так и осталась неразгаданной великой тайной.
Все остановились передохнуть. До Черноярской уже совсем близко.
Словно отвечая на мои сомнения, Зина вдруг сказала:
— Степа, милый, мама и папа очень просят тебя, — при этом она взяла его руку в свою, — жить у нас. Во всяком случае, пока вернется в Киев твой отец. Тебе у нас будет отлично.
Степан стоит рядом с Лесей, пытаясь без посторонней помощи закурить папиросу на ветру. Не пойму: то ли он вырос за минувшие полгода, то ли суровость лица придает ему более взрослый по сравнению с нами вид. Он почему-то кладет руку на плечо Леси, глядящей на него настороженно, и говорит:
— Спасибо, Зина. Не стану я вас беспокоить. Очень благодарен твоим родным, но я привык к Радецким, и им легче меня терпеть.
— Что за слово — «терпеть», — обиделась она. — Ты несправедлив. Хоть на первое время поселись у нас. Вовкиной маме трудно, да и тесно у Радецких, а у нас просторно, у тебя будет отдельная комната.
В голосе ее мольба. Все ясно. Любовь к Степану победила все. Ловлю каждое слово с напряжением, с ревнивым чувством. Что их так сблизило? «Степа, милый»… Слова эти причиняют мне боль.
Плетусь за всеми, не принимая участия в разговоре. Мама крепко сжимает мою руку. О всевидящие материнские глаза, благородное материнское сердце, от него ничто не ускользает! Теплом своей руки она хочет смягчить мои муки.
Мать сама ведь говорила не раз: судьба не дарит одному все блага жизни, а распределяет между людьми (не всегда справедливо, конечно) печали и радости, силу и слабость, веру и уныние, богатство и бедность, здоровье и болезни. Что подарила судьба мне? И кто в выигрыше, я или Степан? Да, я здоров, глаза мои видят мир, я могу стать моряком или слесарем, портным или кузнецом, могу читать, глядеть на девушек, но почему я не любим? Зрячий, с железным здоровьем? Любят слепого Степана, в семнадцать лет уже смело глядевшего смерти в глаза. Не лучше ли оказаться на его месте, пусть в вечном мраке, но рядом с любовью, согретым ее теплом, озаренным ее сиянием, ее улыбкой?..
— Отчего же он молчит, кретин несчастный? Хочет от меня отделаться, факт!
Такая реплика может быть адресована только мне.
— Чего ты надулся? — продолжает Степан. — Куда же податься, а?
— Куда влечет, где будет легче и веселей жить, где не наскучат жалостью, — не задумываясь, выпалил я.
Прежде я прочел бы в глазах Степана одобрение, а теперь он протянул руку и стиснул мое плечо. Может быть, этим жестом он хотел показать, что согласен со мной?
— Вова напрасно думает, что мои родные — плохие люди, — обиженно говорит Зина, отходя в сторону.
— Зачем ты так, Зина! Я вырос в доме у Вовы, там мне каждый уголок знаком, знаю, где умываться, где парадный и черный ход, а у тебя я буду совсем беспомощным, факт.
Голос его неожиданно дрогнул, и Степан умолк, подавляя волнение. Где-то в его выдержке образовалась пробоина, он старается закрыть ее и борется с самим собой.
Саня спрашивает, чтобы переменить разговор:
— А кто в Ивановке вместо тебя?
— Фактически никого. Был один паренек, да ушел в летную школу. Прислали мне письма ребята из Ивановской ячейки, просят приехать, но какой из меня теперь прок? Там необходим боевой кимовец.
— А что, если мне поехать на твое место? — вдруг остановившись, спросила Зина. — Вот попрошусь у Студенова и поеду.
В ее глазах, в лице, даже в движениях столько огня, что я и на миг не сомневаюсь в ее решимости.
— Поеду, поеду, — горячо повторяет она. — Там, в Ивановке, я принесу больше пользы, чем здесь. Там многие Девчата ходят в церковь, состоят в сектах, я сумею открыть им глаза.
— Но тебе придется оставить музыку, «Синюю блузу», пионерский отряд… — возразила Ася.
— Не знаю, не знаю… Кто-то ведь должен откликнуться на призыв? А там тоже есть пионеры, там тоже люди любят музыку, песни. И потом…
Зина отбросила волосы со лба и горячо сказала:
— Пусть враги знают — нас невозможно запугать. На место Степы пришли его друзья.
Ее слова вдохнули в меня новые силы. Действительно, какая высокая цель — поехать вместо Степана в Ивановку, продолжать начатое им дело!
— Честное слово, я готов ехать в Ивановку, — преодолевая волнение; говорю я, — конечно, если мне доверят…
Зина, будто не слыша моих слов, набросилась на Асю:
— Тебе очень нравится, когда твоя мама произносит: «Не прекрасна ли цель — работать для того, чтобы оставить после себя людей более счастливыми». Правда, чудесные слова? Но они ведь останутся словами, если каждый из нас не пожертвует для этого чем-то дорогим и не подкрепит их делом.
У нас дома Леся умылась, поела и собралась в дорогу. Пароход на Ржищев отходит через два часа, и Зина с Асей вызвались проводить ее.
Прощаясь, девушка подошла к Степану и робко погладила его по волосам. Он притянул хрупкую Лесю к себе и дважды горячо поцеловал ее.
— Когда же ты теперь приедешь, Леся? — спросил он.
— Когда хочешь, — ответила она. — Может, с твоим отцом приеду.
Степан удовлетворенно кивнул головой. Я смотрю на него в полной растерянности: кого же он любит — Лесю или Зину?
Пожимая мне руку на прощанье, Леся сказала:
— Я на твоем месте, ей-богу, поехала бы в Ивановку.
— Верно! — поддержала ее Зина, улыбаясь. Что, в сущности, означает это «верно» — готовность поехать вместе со мной или что-либо другое?
Обедали мы на балконе. Степан подтрунивал над моим аппетитом, будто видел, как я ем вторую миску супа.
Мы долго молчим. Каждый думает о своем. О чем думает Степан, действительно ли горе не раздавило его, в самом ли деле он ждет еще от жизни радостей?
— Хлопцы! — прерывает он молчание. — Идет набор комсомольцев на флот. Вот, брат, дело! Эх, уйти в дальнее плаванье, на настоящем корабле… Штормы, ураганы, волны заливают палубу, а ты стоишь у штурвала, как скала. Вот жизнь! Саня, это же твоя мечта.
— Да, была и такая мечта, — соглашается Саня. — О чем только не мечтается в шестнадцать лет. Но мы с Борисом Ильичем на юг собираемся.
Саня не любит преждевременно делиться своими планами.
— На юг — так на юг. Разве я гоню тебя на север?
Саня на миг задумывается, а затем поясняет:
— Днепровские пороги знаете? Там будут строить плотину — огромную плотину и электростанцию. Энергия воды даст электричество. Борис Ильич попросился на стройку. И я с ним. Там и учиться можно будет. Туда съедутся тысячи людей со всей страны.
— Интересно, факт, интересно, — согласился Степан, и я слышу в его голосе грусть. Мы с Санькой сваляли дурака, размечтавшись при нем…
Я жестами пытаюсь заставить Саню замолчать, а он разошелся, пока я не ущипнул его по-настоящему.
Но у Степки теперь появилось какое-то шестое чувство:
— Чего кривляешься? Не толкай Саню. Не надо меня жалеть — сам говорил… У каждого своя дорога. Меня посылают учиться, сам Бойченко приезжал ко мне. Буду учиться петь.
— Зачем тебе учиться — ты и так поешь, как Орфей, — сказал Саня.
— Кто это Орфей? — рассмеялся Степан.
Я тоже впервые услыхал это имя.
— Орфей? — переспросил Саня. — Где-то во фракийских землях жил он, широко лились его песни, он мог своим дивным голосом заставить людей плакать и смеяться, радоваться и страдать.
— Какой я к черту Орфей, — махнул рукой Степан. — За полгода совсем разучился петь.
— Кто умеет, тот не разучится. Ну-ка спой.
Степан встал со скамьи, повернул голову вправо и влево, словно мог увидеть блуждающие в синеве вечерние тени, вспыхнувшие в небе звезды, широкий разлив листвы под балконом, и тихо запел:
Внизу, под балконом, стали собираться люди. Подняв головы, они слушали Степана. Были тут и хлопцы из «Молнии». Но они ничем не выдали своего присутствия, и Степан пел свободно, голос его радовал, как восход солнца, будил в душе все самое лучшее.
Внизу горячо зааплодировали, а Степан устало сел на скамью.
— Пой, Точильщик! — крикнули снизу. — Пой, Степка!
Но он отрицательно покачал головой. Длинные тени легли на стену дома, над ними пронеслась поздняя птица. Я вижу перед собой бушующий океан, и Саня уже весь мыслями там, у Днепровских порогов, где он начнет новую жизнь. Он садится рядом со Степаном и, обняв его за плечи, говорит не то радостно, не то грустно:
— Выходит, форварды покидают ноле!
— Скажите, а какова дальнейшая судьба Степана Головни, Сани Стона и Вовы Радецкого?
Этот вопрос могут мне задать после выхода книги. Обычно такие вопросы рождают у автора чувство удовлетворенного тщеславия. Раз читатель поверил в существование героев книги, значит, их образы реальны, жизненны. В таком случае, цель почти достигнута. Но за первым вопросом может последовать и второй:
— Очевидно, под именем Вовы Радецкого автор изобразил себя в пору юности?
Между тем повесть не автобиографична, а в герое, от лица которого ведется повествование, как и в его друзьях — Степе и Сане, собраны черты многих, и образы их лепились не с натуры.
…В метро подошел ко мне однажды пожилой лысоватый человек, с гроздью удочек в правой руке, пустой рукав левой был заправлен в карман пиджака. Лукаво подмигнув, он спросил:
— Узнаешь?
— Нет…
— Ну и тип! А ты подумай, припомни.
Его морщинистое, худощавое и подвижное лицо не вызывало никаких воспоминаний. Тогда он спросил:
— Кому ты проиграл пари? Кто говорил, что мы еще прокатимся на подземке, что самолеты станут для нас обычным явлением, кто говорил, что наши дети не будут иметь представления о бирже труда?..
— Погоди, погоди, — перебил я его и, узнав в нем друга детства, бросился обнимать.
Он не был склонен к сентиментальности и потребовал свой выигрыш. Но кто же станет через тридцать пять лет расплачиваться за пари такой ценой — подставлять свой нос под двадцать щелчков! Впрочем, лысоватый человек оставался неумолимым. На меня повеяло давно отшумевшей юностью, которая мила каждому, и я отдался во власть этого жестокого человека. Кто знает, не придумает ли он новую версию: будто я спорил с ним, что никогда человек не преодолеет земного притяжения или не вознесется к звездам? Впрочем, тогда он не отважился бы такое предсказывать — на нашей улице его сочли бы сумасшедшим.
Друг юности ушел удовлетворенный, а мне захотелось напомнить взрослым, какими они были когда-то, о чем думали и мечтали, рассказать молодым о тех днях, когда мы нерешительно вступали в жизнь. Не наша вина, если уж больно робкими были наши грезы и жизнь оставила их далеко позади. Разве наши чувства, мысли и рассуждения тех лет, когда юная советская власть формировала из нас новых людей, не связаны с нашим сегодня? Ведь все, о чем повествуется в этой книге, кажется, произошло только вчера.
Киев, 1960–1962