Джошуа Сэнборн.
Семья, братство и национальное строительство в России 1905–1925 гг.
Термин «нация» в новейшее время несет огромную эмоциональную и политическую нагрузку. Сила этого слова и в отдельной стране, и в международном плане такова, что практически все политики, поддерживающие программы, направленные на установление гражданского равенства, социальной солидарности и политического суверенитета той или иной исторической общности, занимающей конкретную территорию, пытаются приспособить этот термин к своим собственным задачам. Поэтому изучающие нацию историки всего мира сосредоточили внимание на движениях и индивидах, заявлявших о себе как о национальных. Такой подход, сводящий изучение нации к тому, что несет в себе это название, имеет явное преимущество, поскольку сочетает изрядную теоретическую силу с вожделенным ограничением предмета изучения.
Почти все ученые, занимающиеся Россией новейшего времени, работают в этом ключе. Поскольку многие влиятельные политические деятели в России новейшего времени (особенно первые большевистские вожди) имели склонность смешивать национализм и этнонационализм, то не удивительно, что львиная доля исследований посвящена этничности и этнической политике, о чем свидетельствуют материалы данного тома. Такой подход проблематичен, так как исключает из поля зрения ученых одну из самых сильных и наиболее отчетливо выраженных в первой половине XX в. позиций в отношении политической общности, позицию, поддерживавшую строительство и развитие многоэтничнои нации. Да, иные ученые не только упускают из виду развитие такой гражданской националистической позиции, но и заявляют, что она невозможна в странах, гражданское общество которых не соответствует западной модели. В результате, занимаясь изучением истории царской и Советской России, ученые, бывает, уравнивают этническое с национальным, а многоэтничное с имперским.
Моя задача в данной статье — оспорить подобную путаницу, доказать, что этничность, пусть она нередко и служит решающим фактором в представлении политической общности, не следует считать единственным фактором в определении национальных позиций. Нацию отличает не принадлежность к конкретной общности, члены которой мыслят себя дальними родственниками, говорящими на одном и том же языке, но желание определенного типа общественно-политической сплоченности, основанной на принадлежности к исторической, политически суверенной общности, занимающей конкретную территорию. Короче говоря, я доказываю, что нации обычно действуют на основе принципа скорее метафорического, чем реального родства. Исходя из этого, становится ясно, что изучение национализма требует точно такого же внимания к семейной политике и риторике, как и к этнической политике и риторике.
В России самым важным и влиятельным институтом, пытавшимся построить многоэтничную нацию на основе метафорического родства, была армия. И до и после революций 1917 г. военные стратеги занимали центральное место в дебатах о том, какую форму должна обрести политическая общность в современности. Ядром выдвигаемой ими политической программы стала проблема социальной сплоченности. Они постоянно имели дело с массой людей, связанных родственными узами, и были убеждены, что политика самодержавия и Советского государства, ведущая к расслоению общества, разрушила сплоченность, создавая различия и возводя перегородки между разными подгруппами населения, среди которого велась вербовка, — так в первой четверти XX в. военные стратеги, выступая за гражданское равенство, заняли националистическую позицию.
Военные умы, жившие при последних царях, прекрасно понимали, с какими трудностями столкнется эта программа реформ. Питер Холквист в статье, помещенной в данном томе, доказывает, что во второй половине XIX в. демографическими исследованиями занимались прежде всего штабисты. Благодаря этим исследованиям среди высшего офицерского состава господствовало убеждение, что Российская империя этнически разнородна, социально стратифицирована и лишена выраженного чувства общности. Мало того — они вполне осознавали, что политическая система самодержавия антинациональна. Государству недоставало механизмов для налаживания полноценной связи с населением, а консервативные бюрократы с подозрением относились к любым попыткам потенциальных граждан проявить активность в созидании и сохранении чувства политической общности.
Эти социально-политические неувязки воспринимались модернизирующими реформаторами как серьезные и чреватые фатальными последствиями слабые места в военной сфере. Реформаторы прекрасно понимали, что современные войны характеризуются массовостью и тотальностью и потому требуют не только военной мощи, но и социальной мобилизации. Поэтому целью реформаторов было построить нацию, создавая чувство общности и единства среди населения и преодолевая консервативный страх элиты перед массовой мобилизацией.
Первая задача осложнялась этнической разнородностью империи. Сторонники национального строительства полагали, что им надо или выйти из империи, удержав только русские территории, или построить нацию, не полагаясь на этничность, как на связующий фактор. Военные строители нации в подавляющем большинстве выбрали последнее, превратившись в гражданских националистов.
Вторая задача также смущала. Сторонники старого режима притаились в Санкт-Петербурге повсюду, более того — сам царь был среди них. В ходе борьбы за национальное строительство нация обретала институциональную форму. Военное министерство искало пути создания объединенной политической общности, состоящей из множества этничностей и социальных слоев, представлявших собой население империи. Такое современное стремление военных было одним из многих отголосков Французской революции и Наполеоновских войн. Уже в 1812 г. русские военачальники поняли силу национального чувства в мобилизации людей и ресурсов. В любой удобный, на их взгляд, момент они как в эпоху Великой Реформы, так и в эпоху после 1905 г. вовлекали гражданских бюрократов в создание «нации в военной форме». Гражданские бюрократы, особенно служащие Министерства внутренних дел (МВД), вполне понятно, отказывались от сотрудничества: мобилизация как норма политической и социальной жизни — только этого и не хватало обложенному со всех сторон самодержавию. По определению, самодержавие не зиждется на основе народной поддержки, еще менее — на активном участии народа в политике, и попытки последних царей усвоить благотворные аспекты западных политик, одновременно пытаясь обойти негативные аспекты «двойной революции» Запада, прискорбно провалились. В накаленной, революционной атмосфере в царствование Николая II бюрократы МВД считали, что опасна любая группа мобилизованных людей.
Даже после того, как в годы Первой мировой войны это настроение, очевидно, изменилось в пользу мобилизованного общества, агенты МВД вели наблюдение не только за явно подрывными революционными группами и потенциально подрывными либеральными политическими группировками, но и за стойкими монархистскими объединениями.
Поэтому проблема национального строительства крутилась не только вокруг вопроса идентичности, но и вокруг вопроса мобилизации. Старания развить мобилизованные или способные к мобилизации группы людей обещали принести ощутимые, но недолговечные результаты, и поэтому самодержавие терялось, не зная, чем ответить на требования военных. В конце концов Россия превратилась в причудливый гибрид, сочетающий военную систему (в 1874 г. была введена всеобщая воинская повинность), предполагавшую, что армия будет состоять из мобилизованных призывников, отдающих свой долг государству и нации, и полицейскую систему, построенную так, чтобы сдерживать мобилизацию народа как таковую. Дилемма самодержавия еще более обострилась после 1905 г., когда военные старались справиться с последствиями поражения в Русско-японской войне, понесенного от японской армии, состоявшей полностью из мобилизованных, а МВД пыталось преодолеть последствия революции. Не удивительно, что уроки, извлеченные двумя бюрократическими учреждениями, были в корне различными. Для военных урок 1905 г. состоял в том, что Россия проиграла войну, потому что ей не удалось провести мобилизацию так же успешно, как Японии. Урок, извлеченный МВД, состоял в том, что политическая мобилизация масс чуть не привела к свержению самодержавия, и ей надо было помешать любой ценой.
Первая мировая война дала окончательный ответ на дилемму мобилизации, и но этой причине ее следует считать центральным поворотным пунктом в русской политической истории. С 1914 г. государство проводило массовую политику, чтобы добиться массовой мобилизации. Впервые нация-государство заслонило собой политическое государство.
Результат для самодержавия был пагубным. Царское правительство увидело, что даже свободы, предложенной лидерам в условиях чрезвычайного положения военного времени, оказалось недостаточно, чтобы стабилизировать неустойчивое сочетание массовой политики и правления меньшинства. За три года режима не стало. Пришедшее ему на смену Временное правительство столкнулось с теми же трудностями и, будучи не в состоянии держать под контролем ширящиеся мобилизованные движения, с позором пало, просуществовав всего восемь месяцев. Большевики, придя к власти, встретились все с теми же проблемами; действительно, Гражданскую войну в России можно по праву считать ожесточенной конфронтацией мобилизованных движений, возникших под занавес имперской эпохи и вызревших в годы Первой мировой войны. Таким образом, большевики немедленно встали перед дилеммой, порожденной необходимостью массовой мобилизации и центробежными тенденциями массовой политики.
Сочетание активности широких народных масс и централизованной власти — общая политическая проблема новейшего времени, но она была особенно острой для царского и советского государств. Политические лидеры в России Нового времени быстро поняли, что призывы защищать режимы меньшинства с сомнительной законностью неубедительны. Тогда они попытались мобилизовать население, взывая к чувству верности суверенной политической общности, и овладеть этим чувством, старательно призывая людей стать лучшими смертными представителями этих бессмертных общностей. Иначе говоря, превратились в националистов.
Но далеко не все политические элиты стали этническими националистами. Полагая, как почти все их образованные соотечественники, что такие факторы, как этничность, культура и язык, — это естественные связующие механизмы, они тем не менее понимали и то, что ни один из этих механизмов не мог последовательно и надежно использоваться в огромном государстве с множеством культур. Поэтому, чтобы найти весомый общий знаменатель, вокруг которого можно было бы проводить мобилизацию, им пришлось копнуть глубже. Они нашли его в нации, определяемой в понятиях семьи, а не этничности, культуры или языка.
На всем протяжении первой четверти XX в. семейные связи использовались как прототип национальных родственных связей. Образ семьи должен был вселять чувства верности, близости и, самое главное, единства. Например, когда в январе 1915 г. Михаил Родзянко открывал одно важное в военное время заседание Думы, то, чтобы поддержать в разгар войны политическое единство, он обратился к разбитым, как можно было предвидеть, на фракции делегатам, используя риторику родственных связей. «Чутким сердцем своим, — произнес он под шквал аплодисментов, — предугадал Русский Царь народные чувства, и он услышал здесь отклик единой, дружной русской семьи….И ныне, через полгода небывалого еще кровопролития… стоит… неразделимая, крепкая волей и сильная духом Россия».
Использование метафоры семьи для поддержания единства и сплоченности не прекратилось с приходом к власти большевиков в 1917 г. В первой же клятве, которую давали добровольцы Красной армии в апреле 1918 г., они обещали своим «братьям по оружию» и трудящимся массам, что будут сражаться за великое дело Советской власти и победу социализма, за что отдали свои жизни лучшие сыны рабоче-крестьянской семьи. В 1925 г. все еще господствовал образ семьи. Из учебника для военных училищ будущие командиры и солдаты узнавали, что «начальник обязан также уважением к своему подчиненному, ибо они оба равноправные граждане единой Республики, оба они товарищи по службе в единой армии, оба они наконец члены единой рабоче-крестьянской семьи, в силу чего уважение не может не быть взаимным».
Метафора семьи использовалась не только для создания родственных связей между земляками, но и между бойцами. Нация уподоблялась семье, равно как и армия, как первичная боевая часть, в которой служил боец. Попытка использовать родственные связи в качестве модели новых общественных отношений была нарочитой, и на протяжении XX в. неразрывно связанной с армией. Единственное серьезное разногласие вызывал вопрос, следует ли офицерам переносить кровные родственные связи на военную службу или попытаться распространить семейные отношения на более широкий круг военнослужащих. Сторонники такого переноса доказывали, что военные должны на время забыть о своих былых «домашних» интересах, всецело отдаться службе, слиться со своей ротой и видеть в ней новую семью, чтобы окрепли настоящие солдатские узы. Молодые бойцы должны были покинуть свой «кров и дом», поскольку солдаты, размещенные рядом со своими домами, лишь сильнее ощущают связь с семьей и любовь к ней и не могут в полной мере ощутить связь со своей ротой или полком. Соответственно, чтобы объединить людей, собравшихся со всех концов государства, надо было ослабить семейные узы.
Однако большинство военачальников как при царизме, так и при Советской власти не видели необходимости в том, чтобы ослаблять кровные узы. Вообще, чем они были прочнее, тем лучше, поскольку молодым бойцам говорили, что их военная часть, их нация в целом — подобны семьям, а вовсе не заменяют их. В лозунгах, обращенных к новобранцам, постоянно проводилась такая аналогия; молодым людям внушали, что и армия, и гражданское население — это просто «одна дружная семья». Во многих случаях такой образ прижился. Даже когда в 1919 г. положение Красной армии оказалось не на высоте, солдаты и командиры старались хранить верность своей семье. «Ребята почти все босиком… — писал один солдат, — [но] отношение командного состава к красноармейцам товарищеское, как одна семья».
О том, что главной задачей было формирование, основанное скорее на семейных привязанностях, чем на их замене, говорит тот факт, что одним из ключевых приемов при наборе в армию в годы Первой мировой и Гражданской войн было убеждение потенциальных солдат (или потенциальных дезертиров) в том, что независимо от их отношения к конкретному режиму защита страны — это в первую очередь защита родной семьи. Так ведомство по мобилизации объясняло первый призыв во время Гражданской войны тем, что, несмотря на пролетарскую революцию, в армию «наряду с рабочими призывались и крестьяне, как не менее рабочих заинтересованные в защите Республики и своих семейных очагов от наступления врага». Умение связать опасность, грозящую Республике, с прямой угрозой семье и близким людям было главным делом, и там, где это удалось, численность завербованных увеличилась. В годы Гражданской войны крестьяне, судя по всему, живее откликались на призывы вступить в армию, когда вражеские войска подступали к их родным краям.
Второй составной частью этой системы было проведение конкретной семейной политики по отношению к солдатам и их семьям. Если военную службу обосновывала риторика нации, так как армия защищала семьи, то государство, претендовавшее на то, чтобы представлять нацию, не должно было строить армию за счет родственников солдат.
Государство наиболее наглядно проявило свою заботу, заплатив деньги солдатским семьям. Закон, постановлявший выплату во время войны государственных пособий солдатским женам и детям из государственной казны, был принят в 1912 г. Будучи первой в России программой по выплате пособий, этот закон ознаменовал собой реальный сдвиг в концепции отношений между государством и гражданами — от закона, согласно которому государство требовало исполнения обязанностей от своих граждан, как то предписывали традиции или долг, к закону, согласно которому граждане также могли потребовать исполнения обязанностей государством. Самое главное, что именно семья стала тем звеном, вокруг которого строились новые отношения между гражданами и властью.
Национальная мобилизационная тактика использовалась и самодержавием, и советским государством, причем наблюдалась определенная логика в том, чтобы поддерживать солдатские семьи, и эта логика выходила за рамки очевидной реализации Realpolitik (нем. — реальная политика. — Примеч. пер.), проводя которую государства должны были в первую очередь заботиться о гражданах, взявших в руки оружие, а потом уже о всех остальных. Если долг солдат состоял в защите государства и родных семей, то моральным долгом государства была защита семей тех, кто был от них вдалеке. Поскольку государство рассчитывало на то, что солдаты будут дорожить родственными чувствами, и просило их распространить эти чувства на соотечественников, то оно ожидало, что семейные невзгоды послужат тому, что солдаты, когда их долг родной семье станет очевидным и насущным, поставят на первое место воображаемую семью.
Таким образом, можно было предсказать, что политика, связывающая семейное благополучие с воинской службой, начатая в позитивном ключе в 1912 г., со временем приобретет карательный характер. Что и произошло в 1915 г., когда бюрократы решили, что для пресечения дезертирства (его самой распространенной формой была сдача в плен), следует прекратить выплату пособий семье любого солдата, заподозренного в том, что он сдался добровольно. В начале войны только одна статья дисциплинарного устава касалась добровольной сдачи в плен, и этой статьей предусматривалась смертная казнь — наказание, едва ли осуществимое, если конкретный солдат находился в лагере для военнопленных и если такое преступление совершалось повсеместно.
Через месяц-другой войны несколько командиров признались в том, что ситуация совершенно неуправляема и что лучшим, по их мнению, решением была бы угроза отправить сдавшихся солдат в ссылку в Сибирь после окончания войны, тем самым избегая Сциллы, позволявшей предателям безнаказанно покидать службу, и Харибды массовых расстрелов возвращавшихся военнопленных.
Кажется, первым, кого осенило применить наказания семей за преступления солдат, был командующий Первой армией. Он пришел в ярость, когда во время рождественского братания в 1914 г. один офицер и несколько солдат перешли в германские окопы; все кончилось тем, что их взяли в плен и командующий заочно приговорил офицера (но не солдат) к расстрелу, а кроме того, решил издать приказ немедленно сообщать имена сдавшихся солдат на родину, с тем, чтобы выплата пособий их семьям в деревнях была сразу же прекращена и чтобы всем стало известно, что это семьи предателей. Командующий Первой армией нисколько не сомневался в том, что такое наказание не нарушает закона, поскольку закон, несомненно, предусматривал снабжение только семей верных защитников государства, и что семьи рядовых, добровольно сдавшихся неприятелю и, таким образом, предавших родину, должны быть лишены продовольственного пайка. Возобладал тот аргумент, что государственная помощь семьям не была подспорьем людям, лишенным кормильцев, но пособием, предоставляемым семьям призывников. 27 марта 1915 г. Совет Министров одобрил решение лишить пособий семьи дезертиров, а 15 апреля того же года его утвердил царь Николай. До конца года исполненные сознания долга командиры сообщали местным бюрократам имена дезертиров с требованием исключить семьи последних из благотворительных списков. Судя по количеству прошений от солдатских жен с жалобами на неправомерное лишение пособий, эти требования прилежно исполнялись.
Красная армия также признавала значение пособий и необходимость обеспечения семей своих бойцов.
В краткий период набора добровольцев в 1918 г., хотя государство формально не возложило на себя никакой ответственности за солдатские семьи, организаторам было приказано информировать потенциальных добровольцев, что их семьи будут обеспечены продовольствием, одеждой и медицинской помощью в первую очередь. Как только случался очередной кризис, государство еще усерднее заявляло о своей заботе о семьях. В августе 1918 г. в один из самых мрачных для большевиков месяцев Гражданской войны государство постановило увеличить не только солдатское жалованье, но и размер пособий семьям солдат. В декабре 1918 г. государство вновь заявило о намерении обеспечить солдатские семьи, что свидетельствовало о неизменной решимости центра поддерживать солдатские семьи, а также и о неспособности осуществить это на деле.
За эту неспособность выполнить данные солдатам и их семьям обещания большевики едва не поплатились революцией. Поскольку семьи умирали от голода, то солдаты дезертировали, что в свою очередь вынуждало государство отыгрываться на семьях. С одной стороны, если призывники не исполняли свой долг перед государством, то карали их семьи. Члены семей дезертиров подвергались наказаниям, начиная со штрафов и заканчивая исключением из списков местных бирж труда, не говоря уже о хорошо налаженной к тому времени практике лишения пособий. С другой стороны, нередки были случаи, когда государство не справлялось со своим долгом помогать семьям призывников, и тогда к дезертирам относились гораздо более сочувственно. Действительно, единственным важнейшим фактором в определении того, был ли дезертир «слабовольным» или «злостным» (различие, нередко означавшее жизнь или смерть), признавались обстоятельства жизни его семьи. Такова была официальная политика:
«Комиссиями при разборе дел необходимо различать дезертирство, вызванное семейными обстоятельствами, как-то: смертью или болезнью близких, тяжелым материальным положением или общей неразвитостью обвиняемого, и дезертирство злонамеренное….В первом случае ввиду смягчающих вину обстоятельств к дезертирам может быть применено более мягкое наказание, а в некоторых случаях отправка на фронт, в случаях же обнаружения злонамеренного дезертирства последние караются по всей строгости революционных законов».
Семейные проблемы были в глазах большевистских бюрократов самыми простительными и самыми распространенными причинами дезертирства. Итак, семейная политика была главным средством в пресечении дезертирства, и, как стало вполне очевидным в 1919 г., привела к победе в Гражданской войне. Почти все бюрократы, впоследствии аналитики или историки, изучавшие вопрос дезертирства во время Гражданской войны, пришли к одному и тому же выводу.
В итоге большевики относились к семейному благополучию очень серьезно, не только в деле пропаганды, заявляя, что для них семья дороже, чем для «белых», и что они тем самым возвышали мораль «красных» и принижали мораль «белых», но равным образом и на практике. Даже ненавистные «карательные» отряды, окружавшие деревни, угрожавшие гражданскому населению и угонявшие скот в отчаянных попытках «выкурить» дезертиров, получали специальные задания разузнать, имеют ли семьи дезертиров пособия и льготы, обещанные им государством.
В июне 1919 г. возникла еще более тесная связь между большевистской семейной политикой и воинской службой, поскольку стала проводиться новая политика, при которой собственность семей дезертиров конфисковалась в пользу семей «честно служивших» солдат. Это возымело силу, поскольку позволяло осуществлять широкомасштабное экономическое перераспределение в деревнях — от семей дезертиров в семьи солдат, служивших в рядах Красной армии. В условиях охвативших страну голода и болезней, солдаты сражались не просто за Революцию, за Россию или же за самих себя, но в первую очередь за свои семьи.
Семейную риторику довольно быстро усвоили и рядовые солдаты. Не удивительно, что при проводимой политике солдаты нередко объясняли дезертирство тем, что их семьи пребывали в отчаянном положении.
При этом излагались душераздирающие истории о семейных обстоятельствах. Одним из таких солдат был Иосиф Дрожжин; в октябре 1919 г. он, из последних сил пытаясь сохранить себе жизнь, апеллировал к идеалу семьи:
«[Я] пробыл в дезертирстве, не явившись по мобилизации семь месяцев, и все это время занимался сельскохозяйственной работой, так как дома работник я один, а едоков семь человек. Я явился добровольно, хотя я дезертировал по крайней необходимости, но меня это не оправдывает, признаю свою виновность, но я не ожидал такого сурового наказания. Умоляю кассационный суд смягчить мою участь ради моих малюток детей… и послать меня на фронт».
Идеал семьи был стержнем властных отношений между гражданином, солдатом, армией и государством.
В то же время идеал правильной семьи переживал драматическое изменение, причиной которого также была все большая милитаризация русского общества и русской политики. Образ семьи старого режима на рубеже XIX–XX вв. был вполне патриархальным, равно как и законная политическая власть. Как объяснял юным новобранцам один традиционный автор, семья может жить счастливо, только когда все члены семьи подчиняются старшему в доме, а Россия — та же семья, старший в ней — Император. Такие же патриархальные представления распространялись на семейную риторику в армии. Офицеры — главы семьи, унтер-офицеры — старшие братья, а новобранцы — младшие братья. В «Солдатской памятке», автором которой был генерал М.И. Драгомиров и которая выдавалась солдатам в конце XIX в., содержался такой совет: «Зри в части семью, в начальнике — отца, в товарище — родного брата, в подначальном — меньшого родню; тогда и весело и дружно и все нипочем».
Однако в последние годы царизма военные реформаторы стали все больше задумываться о «меньшой родне». Успех в современной войне зависел не столько от мудрости, отваги и выправки старших, сколько от простых солдат. Реформаторы хотели сильнее сплотить армейские ряды, повысить уровень боевой подготовки рядовых и создать подлинный корпоративный дух.
Ясно, что достичь этого можно было бы, если бы служащие младшего офицерского состава уделяли больше времени рядовым, обучая и воспитывая их. Не удивительно, что моделью для этого взаимодействия служила семья. В более узком смысле это было братство.
Формирование «братства» в боевых частях стало в начале XX в. задачей, поставленной перед молодыми офицерами. Это поколение военных интеллигентов, среди которых были такие известные в будущем советские «военные специалисты», как Михаил Бонч-Бруевич, Павел Лебедев, Александр Свечин и Александр Незнамов, впервые заявило о себе как о мощной силе в кругах, связанных с военной политикой и военной подготовкой, по окончании Русско-японской войны. В 1906 г. в весьма популярной армейской газете «Русский инвалид» Незнамов обращался к офицерам:
«Прежде, когда солдат служил почти всю жизнь, вопросы воспитания решались сами собою: сама военная семья в лице преданных делу ветеранов-солдат… воспитывала молодых, поглощала их. Теперь воспитание стало работою офицера; теперь последний из взыскательного начальника стал строгим отцом, старшим братом. На замену вполне достаточного прежде страха перед начальством жизнь потребовала, чтобы начальника и подчиненного связывали взаимное доверие и любовь».
В 1906 г. Незнамов все еще советует командирам быть и строгими отцами, и старшими братьями, но далее в той же статье ему пришлось пояснить, что офицер обязан быть «старшим товарищем», по сути равным перед лицом нации. То есть он должен был стараться выстроить братские отношения со своими солдатами.
Ко времени Первой мировой войны неопределенность во время массовой мобилизации исчезла. Одно обращение к дезертирам напоминало им, что все они «присягали на верность царю и Отечеству», и нарушение присяги означает, что дезертир «недостоин своих собратьев и сынов России». Россия была «матерью», а офицеры и солдаты — «братьями».
Идея, пропагандируемая военным руководством, что солдаты-однополчане — братья, стала популярной. Задолго до того, как Февральская революция ввела в оборот понятие «братство», люди по всей империи использовали его, говоря о родственных связях собратьев-солдат или собратьев-националов. В 1915 г. резервисты в дебрях Приамурского округа говорили военным чиновникам, что любой из них являлся, когда их мобилизовали, будучи уверенным в том, что идет помогать своим братьям громить врага. В другом письме, с жалобой на освобождение от вербовки полицейских, рекомендуется послать 300 тыс. полицейских в «ряды воюющих братьев». Этот образ дошел даже до людей, никогда не служивших в армии. Когда представители киргизов обратились в Думу с жалобой, что их призыв в 1926 г. был отсрочен, то они подчеркивали, что их возможный призыв на военную службу не только справедлив, но и является их «гражданским долгом». «Мы, киргизы, — гордо заявляли они, — считаем себя равноправными сынами единой России и глубоко надеемся, что победоносная война послужит фактором для осуществления у нас на родине законности для проведения необходимых для блага отечества реформ и для возникновения братства между разноплеменными сынами Отчизны».
Такое распространенное упоминание о братстве в качестве метафоры в последние годы существования империи не только удивительно, учитывая поразительно патриархальный образ, пропагандируемый самодержавием, но и свидетельствует о начале основных перемен в образном мышлении политической общности. Братские политические общности коренным образом отличаются от патриархальных. Традиционные иерархические связи были разорваны. Неоспоримая власть отцов над сыновьями исчезла, и надо было налаживать власть между братьями. Поэтому не случайно, что призывы к братству появляются на знаменах наряду с призывами к равенству. Основа социальной сплоченности также преобразилась. Близость должна скорее сплачивать, чем пугать.
По иронии судьбы, при том, что на призывы к братству дружно откликнулись многие идеологи армии, именно среди военных ощущался мгновенный разрыв, когда отречение царя от престола в 1917 г. выбило чеку из колеса патриархальной системы власти.
Основной причиной кризиса власти в армии было то, что, несмотря на словесную поддержку реформаторов идеи создания братских уз между офицерами и солдатами, многие офицеры даже и не думали строить власть на основе какой-либо иной модели, чем традиционная модель безоговорочного подчинения командиру. В тех частях, где настроенные на реформы офицеры старались создать братские узы, и им это удалось, изменение моделей власти было менее травмирующим, чем где-либо еще в армии. Солдатские депутаты Киевского гарнизона радостно сообщали Временному правительству о небывалом подъеме, охватившем всех воинских чинов гарнизона, невиданном доселе на Руси братании солдат, офицеров, врачей, чиновников, юнкеров. Нет слов выразить потрясающее величие зрелища, как разрушаются предрассудки старого военного быта, раскрываются для взаимного понимания и уважения сердца солдат и офицеров и из-под развалин старого вырастает спаянная единым сердцем, единой волей новая могучая Русская армия воинов-граждан.
Там, где офицеры проявили желание к «взаимопониманию и уважению», их дела шли относительно хорошо. Как пишет Аллан Уайлдмен, после Февральской революции «офицеры смогли легко сохранить свою популярность, ослабляя дисциплину и проявляя восторженное отношение к новому порядку, но они уже не могли внушать к себе страх угрозой наказания».
Временное правительство, на свою беду, сделало неверный шаг и дружно выступило против революционного лозунга братства. Насквозь братский Приказ № 1, изданный Петроградским Советом, отдававший власть «отряду братьев», учреждая солдатские комитеты, и предрасположенный видеть изменения во властных отношениях в армии как распад самой власти, опередил Временное правительство, которое вскоре оказалось связанным с патриархально настроенными офицерами, и это уже не смогли преодолеть ни новые предложения к созданию основанных на братстве «революционно-добровольческих» частей, ни приход к власти Керенского.
Утерянное Временным правительством стало приобретением Петроградского Совета, и в еще большей степени — партии большевиков. Поэтому стоит ли удивляться, что большевики, захватив власть, вновь подтвердили свою поддержку идеи братства. Да, у метафор братства была длинная история в русле европейского социалистического движения, и было бы странно, если бы большевики покончили с братской риторикой. В итоге было неважно, использовал ли тот или иной индивид язык братства со времен службы в армии или с начала революции (или же с тех пор, как переступил порог церкви). Слово «брат» не сходило с уст.
И вновь основной упор здесь делался на провозглашении «равенства» и создании родственных уз. Отсюда и новое подтверждение солдатских комитетов, определяющих «общую волю», и новые утверждения равенства в армии, в том числе запрет на ношение любых знаков отличия или медалей, кроме креста Св. Георгия (которыми награждались за военные достижения). Дисциплина, наряду с робкой попыткой Временного правительства установить братские отношения, должна была поддерживаться «силою товарищеского влияния, авторитетом комитетов и действием товарищеского суда».
Солдатские комитеты отмерли вместе со старой армией, как часть сознательной стратегии большевистского руководства (точнее, Ленина и Троцкого), заключающейся в том, чтобы отступить от революционного идеализма в военных делах. Таким образом, институциональная форма братства изменилась, но его идеалы и функции не исчезли. Напротив, идея равенства в братстве оставалась главной. Если угодно, солдаты стали даже более непреклонными в том, что «защита родины и революции» должна быть «обязательной одинаково и для командного состава, и для солдат». Солдатские протесты зачастую сосредоточивались вокруг ощущения несправедливости, как отмечала одна группа солдат в начале 1918 г.: «Мы добиваемся братства и равенства, а между тем видим какое-то разделение на окладах, и… такой разницы в окладах между командным составом и рядовым бойцом не должно быть».
Через два с половиной года крестьянин из Алтайского края жаловался, что призыв калмыков отложен, и использовал все ту же братскую риторику, бытовавшую на всем протяжении XX в. «Сейчас же, когда 3,5 года тому назад царский трон свергнут, и в данное время существует наша любимая Советская власть, добытая кровью нами, желательно было бы, чтобы мы полноправные братья, служили одинаково, отбывали воинскую повинность….Калмыки почему-то не взяты… Сейчас всем становится обидно… один идет защищать Советскую республику, другие остаются дома».
Так, тема братства показывала сплоченность, видимую в Советскую эпоху. Командиры и солдаты, выйдя из одной «семьи» тружеников и будучи равноправными гражданами, были связаны нравственными узами, как утверждали политработники, отличаясь тем самым от уз страха, сложившихся при царизме.
«В старое время… новобранца в казарме заставляли забыть про свою родную семью и дом. Для него законом становилось “слушаюсь”, “так точно”, “никак нет”. В ответ же он получал: “Не рассуждать, скотина”.
Теперь Красная Армия состоит из рабочих и крестьян. Красноармеец и командир вышли из одной семьи трудящихся — они родные братья.
Красная Армия спаяна сознательной революционной дисциплиной. Палочной дисциплине и мордобойству в Красной Армии места нет. На службе, во время занятий командир — начальник. Вне службы — товарищ».
Стоит ли говорить, что даже если бы политработники вообще не упоминали об идеале братства, модель здесь в любом случае была бы братской. Командиры и солдаты были равны по статусу («товарищи») и связаны посредством «семейных» отношений, как рабочие и крестьяне.
Рядовые солдаты, должно быть, так же использовали братскую риторику, как и их командиры. Один из таких солдат, Павел Цымбал, просил в апелляции (1918) отменить вынесенный ему смертный приговор за дезертирство: «Клянусь всей гражданской своей честью, что этого не повторится. В случае вторичного моего побега расстреляйте меня на месте. Еще раз убедительно прошу Вас: дайте мне возможность изгладить свою вину и хотя маленькую пользу принести Советской России вместе с братьями товарищами на фронте, чем умереть с таким позорным клеймом в тюрьме». Хотя призывы к братству могли быть полезными для дезертиров, ищущих снисхождения, само понятие братства в первую очередь использовалось для того, чтобы предотвратить дезертирство. Политработники ясно понимали, что дезертиры были не только предателями Советской Республики, но и «врагами своих собратьев-солдат».
Солидарность, равенство, верность — основы братства. Поэтому не удивительно, что братство было моделью, выбранной очень давно, чтобы описать не только те взаимоотношения, которые должны были возникать между отдельными индивидами, но и между этническими группами в нации. Государственные деятели в годы Гражданской войны постоянно обращались к разным этническим группам, как к «братским народам». К концу 1918 г. идея, что этнические отношения следует понимать как братство проникла к военнослужащим. «Да здравствует мировая Революция!» — выкрикивали солдаты одного полка. «Да здравствует братство народов!» В 1920-е гг. идея братства была весьма актуальна и даже получила еще большее распространение.
Равным образом позднейшее явление утраты восторженного отношения к братству как к лозунгу и понятию не должно заслонять от нас вполне реальную и эмоциональную коннотацию, которую это слово имело в первое десятилетие советской власти. Само ее чрезмерное использование пропагандистами (которое, несомненно, способствовало изнашиванию риторики братства) также является показателем силы, которое они ей приписывали.
Братство было на редкость полезным понятием, вобравшим в себя все аспекты нации, желательные государственным чиновникам и усиливавшие народный лозунг равенства без ощутимого ослабления маневров власти и господства. В конце концов украинским националистам (и русским крестьянам) надоело слушать, что внутри любой братской системы имеется место для старших и младших братьев, для вождей и ведомых. Только в 1930-е гг. братская революция ретировалась под отеческим давлением Сталина.
Не в состоянии использовать чисто этническую или классовую идентичность как естественные соединяющие механизмы при создании военно-политических сообществ, идеологи армии вместо этого полагались на образ семьи — главной естественной соединяющей силы, и в итоге посвятили себя семье на деле, так же как и в риторике. Было здравым решением попытаться приспособить эти сильные эмоции и перенести их на многоэтничную нацию, а не на отдельную этничность. Идеалы братства и семьи были всем понятны и, хотя ими порой цинично манипулировали призывники, в то же время ими поистине дорожили (и, несомненно, эти две позиции легко сосуществовали).
Военные не только проявляли усердие и последовательность в строительстве многоэтничной нации, но именно они использовали для этого идею семьи и братства, как наиболее действенную. Задолго до Великой Отечественной войны, и даже задолго до Великой Реформы, армия готовила своих людей к явно «сконструированному» сообществу (чужие люди, составлявшие полк или взвод) под видом семьи или братства. Таким образом, когда военные интеллектуалы убедились в том, что следует создать гораздо более обширное сообщество, то у них под рукой уже имелся определенный опыт, язык и методы.
Эта позиция зачастую сталкивалась с этническими национальными позициями, а результатом была неполная победа за этническое видение. Несмотря на то, что многоэтничность, пропагандируемая военными интеллектуалами, не всегда воспринималась индивидами, которых они старались мобилизовать, этническая национальная идентичность все ослабевала. Проблема многих последующих узкоэтнических исторических трудов состоит в том, что их авторы допускали, что битва ведется между настоящими нациями и незаконнорожденными режимами, которые либо русифицировали, либо раздробляли нации. На самом деле главная битва шла между личными интересами и интересами более крупного политического сообщества.
Местные интересы были связаны с более многочисленной нацией как принудительными мерами, так и различными программами, направленными на достижение благосостояния. Наказывать семьи плохих солдат, одновременно поощряя семьи хороших солдат, было ключом к поддержанию отношений в треугольнике «государство-нация-гражданин», и эти отношения развивались в ответ на тотальную войну. Этнические националисты, лишенные ресурсов, и карательные органы государства боролись за то, чтобы установить такую же связь власти.
Подгоняемое тотальной войной, спонсируемое государством национальное строительство постепенно развивалось с 1874 по 1904 г. и стало делом потрясающей важности в последнее десятилетие перед Первой мировой войной. Начиная с 1914 г. у государства не было иного выбора, кроме проведения массовой мобилизации, и население буквально утопало в призывах к обширной, целостной, многоэтничной политической общности и программам, превращающим нацию в реальную силу. Когда семь лет тотальной войны близились к концу, эта национальная общность была еще новой и слабой, но продолжающей набирать силу.
Питер Холквист.
Вычислить, изъять и истребить:
Статистика и политика населения в последние годы царской империи и в Советской России
В конце лета — начале осени 1925 г. Советские Вооруженные силы провели массированную военную операцию в Чеченской автономной республике, используя семь тысяч солдат, два десятка артиллерийских орудий и восемь аэропланов. В ходе этой кампании они подвергли артиллерийскому и пулеметному обстрелу 101 из 242 населенных пунктов данного региона, а еще на шестнадцать сбросили бомбы. На один из этих пунктов, аул Урус-Мартан, тот самый, в котором в 1923 г. была провозглашена Чеченская автономная республика, обрушились 900 артиллерийских снарядов и бомбы. Можно было бы говорить об этой кампании как о русском империализме в советском обличье или иначе как о сугубо советской форме этнической репрессии. Но конечной целью всего этого насилия была ликвидация бандитского элемента, что, согласно оперативной сводке кампании, завершилось с чувством глубокого удовлетворения.
Задача данной главы — исследовать то, как советские чиновники начали проводить политику «ликвидации элементов» населения и проанализировать навыки и методы, обеспечившие им достижение этой цели. Эта история не только русская или советская, а, скорее, общеевропейская. Мысль о ликвидации «элементов» населения впервые стала концептуально и практически возможной по мере осмысления на протяжении XIX в. государства, называемого социальным, а также с появлением техники и технологий, воздействующих на это государство. Развитие военной статистики в России и по всей Европе было центральным моментом в этом масштабном процессе. Опыт европейских колоний стал главным «пробным камнем» для идей, касающихся обращения с населением как с социальным агрегатом в процессе преобразования этих технологий из абстрактных в прикладные дисциплины. И, наконец, Первая мировая война вернула эти «меры» из колоний на родину, в Европу, тем самым стерев бывшие географические и концептуальные границы и открыв путь насилию.
Стремясь ликвидировать бандитский элемент из чеченского населения, Советское государство в полной мере задействовало «политику населения». Разумеется, государства всегда воздействовали на людей, которыми правили, но в XIX в. все более пристальное внимание уделялось населению, как объекту политики, что отразилось в появлении такого понятия, как «политика населения». Новые дисциплины сначала конституировали, а затем типизировали группы внутри населения как составные части социальной сферы, каждой из которых приписывались отличительные характерные черты. Одним из следствий такой топографии стало желание отсекать и вычеркивать сегменты, которые характеризовались как вредные или ненадежные. Теперь государства стремились лучше узнать своих подданных и распределить их по категориям, полагая, что знание населения даст возможность улучшить условия жизни людей, вселить в них спокойствие и укрепить их характер. Таким образом, статистика носила не просто описательный характер, а мыслилась орудием воздействия на общество. Айэн Хэкинг, ведущий историк статистики, как дисциплины, отмечает, что эпоха увлечения ею в 1830–1848 гг. пришлась на период между двух революций. Таким образом, в середине XIX в. возникло и население как абстрактный агрегат, и социальная сфера как сфера для интервенции. Кроме того, чтобы дать новое определение объекту управления и государственной интервенции, эта социальная сфера также ясно соотносила индивида с более широкой сферой общества. Такие новые дисциплины, как статистика и экономика, а впоследствии антропология и криминология, оставили традиционное метафорическое взаимоотношение между индивидом и государством, и выступили с аргументом, что теперь существует точная корреляция между индивидом и общественным организмом. Итак, здоровье или болезнь индивидов представляли гораздо большую угрозу для общества в целом, чем для государства.
В XIX в. в России, как и во всей Европе, появилась политика населения и основанные на ней дисциплины и методики. Такая важная дисциплина как статистика, придерживаясь стандартов, принятых на международных статистических конгрессах теперь определяла социальные процессы, как главный предмет изучения для русских государственных деятелей.
Перенося западные социологические парадигмы и идеи государственной интервенции, русские бюрократы и управленцы додумались до того, что политические решения должны приниматься с учетом социальных данных, и статистика стала главным средством политического вмешательства в зарождающуюся социальную сферу. В преддверии 1917 г. в учебниках по таким предметам, как право и статистика, отмечалось, что эти дисциплины все большее внимание уделяют социальной сфере. Около 1909 г. русская энциклопедия дала прямолинейное определение «политики населения» (термина, изначально заимствованного из немецкого языка), «которая занимается решением задач, вытекающих для общественной жизни из этих [статистических] фактов и их закономерности и в особенности относящихся к задачам государственного вмешательства в эту область». Советское государство в руководстве, изданном в 1920 г., для учреждения статистических курсов на местном уровне прямо заявляло, что статистика — это орудие управления и организации государства и что первостепенным объектом статистического анализа должны быть народные массы.
Специальные дисциплины, такие как военная география и статистика, играли решающую роль в создании общественной сферы в последние годы Российской империи, формируя взгляды на население, как управленцев, так и образованной общественности. Благодаря ведущемуся десятилетиями в общеимперском масштабе и на местном уровне изучению жителей империи военная статистика превратила их из доселе безликой массы в народонаселение. Военная статистика играла главную роль как в становлении этнографии, так и административной классификации людей согласно их этнической принадлежности. Также широко распространялась идея, что население включало в себя абстрактные «элементы», которыми можно было манипулировать в интересах государства. Но данная дисциплина имела значение не только потому, что давала новое и самое влиятельное представление о населении.
Военная статистика — востребованный предмет в Академии Генерального штаба, учила поколения русских администраторов и военных тому, что население империи включает в себя разные составляющие элементы и что эти элементы представляют собой государственный ресурс.
Такие новые общественные дисциплины как статистика, конечно, не создавали реальность из воздуха. Статистика и внимание к «социальной сфере» служили своего рода обратной связью. Зарождающееся внимание к отдельным социальным вопросам, таким как бедность и условия городской жизни, подсказывали использовать статистику для прояснения динамики, лежащей в основе этих проблем. Далее, статистика концентрировала внимание государственных чиновников на определенных процессах, придавая им устойчивую форму, и государственные чиновники полагали, что теперь они могут манипулировать ими и влиять на них. Разумеется, статистическая картина зачастую не вполне соответствовала реальности, которую намеревалась описать. Однако, претендуя на «научное» изображение различных социальных процессов, статистика способствовала зарождению у чиновников уверенности в том, что могут понять эти процессы и манипулировать ими. В этом смысле военная статистика в России крепла и придавала содержание пониманию «этничности», аналогично тому, как это было сделано государственными чиновниками и общественными деятелями в отношении «класса» в европейских городах, или тому, как колониальные правители сделали это в отношении индийских каст.
Военная статистика была одной из первых попыток имперского государства каталогизировать свое население. Как неустанно отмечали авторы конца XIX в., ранние имперские переписи населения скорее были больше связаны с единицами, подлежащими налогообложению («душами»), чем с индивидами, составлявшими население. Напротив, имперская военная статистика, будучи в курсе подъема статистики по всей остальной Европе, сосредоточилась на собственном населении как на объекте исследования. Между 1837 и 1854 гг. («период увлечения статистикой» Хэкинга, 1830–1848 гг.) офицеры имперского Генерального штаба выпустили три издания военно-статистических обзоров по всем 69 губерниям и уездам Европейской России.
Основоположником этой новой дисциплины был Дмитрий Алексеевич Милютин. Окончив императорскую Военную академию (будущую Николаевскую Академию Генерального штаба) и отслужив длительное время на Кавказе, он в 1845 г. совершил поездку по Европе. Потом Милютин стал преподавать военную географию в императорской Академии Генерального штаба, где разработал дисциплину — «военную статистику». Под впечатлением от увиденного во время поездки и изучения прусской армии, Милютин подчеркивал большую важность статистики как дисциплины, и необходимость ее специальной разновидности, которую он назвал военной статистикой. Он ожидал, что зарождающиеся общественные науки станут основой этой новой дисциплины. С этого времени военная статистика и география (в которую входила и география населения) заняли заметное место в учебной программе Академии Генерального штаба, и целый семестр учебного курса был отведен этому предмету. Будучи одним из пяти главных учебных предметов, военная статистика превзошла такие второстепенные из них, как тактика и иностранные языки. Офицеры Генерального штаба, вызубрив статистику, заканчивали учебу и занимали ключевые военно-административные посты.
Военная статистика формировалась наряду и в тесной связи со всем спектром новых «общественных дисциплин», таких как этнография, антропология и здравоохранение. Многие гуманитарии и этнографы сами были имперскими управленцами или военными, а именно «административные различия царского режима отвечали за этничность». Действительно, почти все ведущие этнографы западных губерний империи были военными, как впоследствии это сложится и в Средней Азии. Но если этнография развивалась преимущественно как литературное занятие, то статистика, считавшаяся точной наукой, занялась сооружениями из цифр.
Военная статистика разработала грид этничности для Российской империи и разбила население на этнические категории. Кроме того, чтобы свести население в таблицы по сословиям и занятиям, обзоры каждой губернии включали в себя обширные этнографические описания образа жизни и обычаев местного населения. Книги также включали таблицы населения по этническому составу с несколькими этнографическими картами. Разумеется, на этой стадии этничность не была стандартизированным административным термином, но военная статистика первой начала придавать квантитативное содержание данной категории.
Как отмечали многие управленцы, значение военной статистики еще больше возросло с военными реформами 1874 г., организованными теоретиком и профессором военной статистики Дмитрием Милютиным. Структурировав население с помощью военной статистики, Милютин, будучи военным министром, стремился использовать эти знания, чтобы преобразовать народонаселение. Военные реформы предусматривались не только для укрепления армии, но и равным образом для того, чтобы использовать ее как средство интервенции в социальную сферу. Современники взволнованно писали о недостатке статистических данных, необходимых для правильного управления этим процессом социального строительства. В нескольких работах по этому периоду упоминается такой же пассаж в царском манифесте 1874 г. о введении всеобщей воинской повинности: «Сила государства заключается не в одной численности войск, но преимущественно в нравственных и умственных качествах». Сторонники большей и лучшей статистики истолковывали слова царя таким образом, что прежде чем эффективно использовать эти свойства, надо сначала выяснить, как они распределяются среди населения. Статистика — военная и прочая — была основой этого проекта. Действительно, вопросы, связанные с всеобщим воинским призывом, введенным в 1874 г., были движущей силой первой «всеобщей» переписи в Российской империи в 1897 г., которая резко контрастировала с преимущественно фискальными задачами прежних ревизий. Даже после всеобщей переписи офицеры Генерального штаба продолжали усердно каталогизировать население империи и дробить его на искомые элементы.
В последние годы империи военная статистика перестала быть узкой дисциплиной, находившейся в ведении офицеров Генерального штаба. С 1903 г. военная статистика и география стали обязательными предметами во всех кадетских училищах, а в 1907 г. их преподавание распространилось и на все средние военные училища. Таким образом, в десятилетие перед Первой мировой войной все поколение учащихся военных училищ изучало военную статистику и географию по новым учебникам, написанным главным образом офицерами Генерального штаба, служащими в военных училищах. В учебниках говорилось, что «человек был, есть и будет главным орудием войны и что, следовательно, население, образующее вооруженные силы и пополняющее их, — и есть основные географические данные для определения военной мощи». Но как дать оценку таким данным? Согласно военной статистике, «этнический состав населения имеет первенствующее значение среди факторов, обусловливающих качества населения страны в военном отношении», а «идеальное население — население одноплеменное, одного языка». Основываясь на этих принципах, военные статистики делали вывод, что имперское этническое русское ядро — здоровое и надежное, но состав имперских окраин — «сомнителен» и «ненадежен». Автор учебников, В.Р. Канненберг, цитировал теоретика расизма Эрнеста Ренана, изучившего тенденцию еврейского населения к обособленности, и с неудовольствием указывал на распределение этничностей на имперских окраинах.
«Чем больше удаляемся мы от центрального русского ядра к окраинам, тем плотность населения вообще делается реже, и племенной состав становится более и более разнообразным, процент же русского элемента в нем уменьшается….Понятно, что такой состав населения окраин нельзя считать выгодным ни в политическом, ни, особенно, в военном отношении. Не говоря уже о случаях боевых столкновений на территории этих окраин, он [состав населения] неблагоприятен и в мирное время».
По мере того как военные статистики разбирали «население» на составные «элементы», они все больше приписывали каждому элементу квалитативные черты. Не удивительно, что русские считались патриотами и верноподданными; евреям приписывалось отсутствие патриотизма, жадность и эгоизм; поляки и мусульмане были чужими и ненадежными. В исследованиях Дальнего Востока русские военные статистики, общественные деятели и правительственные чиновники единодушно выделяли китайцев (как подданных империи, так и чужих), как особую угрозу. Кроме того, военные статистики все больше отождествляли китайцев, как и евреев, с торговлей и рынком, тем самым объединяя этнические стереотипы с представлениями о современном мире. Таким образом, на рубеже XIX–XX вв., и особенно после 1905 г., этничность все больше превращалась в главную категорию, по которой военные статистики определяли качество и надежность разных элементов населения. В этом процессе зловеще выглядело то, что статистики явно предпочитали однородность и были склонны выявлять сущность «элементов», как если бы те изначально обладали врожденными качествами.
На занятиях военная статистика была абстрактной наукой. Офицеры Генерального штаба превратили ее в прикладную науку, когда перешли к участию в кампаниях и правлению, особенно на ширящихся колониальных территориях Российской империи. Подобно их европейским собратьям, российские управленцы в колониях — особенно это касается Кавказа и Средней Азии — пользовались гораздо большей свободой и властью, чем чиновники метрополии. Поэтому колониальные чиновники трудились не покладая рук, чтобы претворить в жизнь свои социальные представления. Военные-статистики в России, как и в других колониальных державах, оказались одним из ключевых механизмов проектирования европейских моделей общества XIX в. на неевропейскую реальность.
Все европейские державы вели широкие военно-статистические исследования своих колоний: англичане — в Индии и Средней Азии; французы — в Северной Африке и в Индокитае; США — на Кубе и даже в Китае. Офицеры какой-либо одной державы читали и изучали работы своих зарубежных собратьев офицеров-статистиков, тем самым превращая военную статистику в причудливый гибрид европейской социовоенной мысли. Русские военные журналы скрупулезно сравнивали английский опыт в Индии и французский опыт в Алжире со своими кампаниями на Кавказе. Действительно, термины, используемые русскими для алжирских горцев (кабилы) и для горных поселений (аулы), были идентичны названиям кавказских горцев и их поселениям. Один офицер, участник кампании 1860–1864 гг. на Северном Кавказе, описывал Алжир, как «…миниатюр Кавказа. В нашей Алжирии все, и природа и люди, далеко переросли размеры французской», наблюдение, процитированное в «Военном сборнике».
Когда в 1925 г. советские войска обстреляли чеченские аулы, чтобы изгнать «бандитский элемент», то они возвращались в тот регион, который ранее служил местом испытания политики народонаселения. Дмитрий Алексеевич Милютин, основоположник военной статистики в России, оставил свой пост профессора в Академии Генерального штаба в 1856 г. и вернулся на Кавказ, на этот раз как начальник штаба при близком друге Александра II князе Александре Ивановиче Барятинском, только что назначенном наместником на Кавказе и главнокомандующим Кавказского театра военных действий. Там, будучи начальником штаба Барятинского, Милютин руководил систематическими военными операциями и в конце концов спустя несколько десятилетий военных действий покорил Кавказ. Одной из мер, в которых он преуспел, было изгнание коренных жителей и замена их русским населением путем систематического и поощряемого государством создания казачьих поселений.
В 1857 г. Милютин писал в письме: «Колонизация европейцев в Америке повела за собою истребление почти всех первобытных там жителей; но в наш век обязанности к человеческому роду требуют, чтобы мы заблаговременно приняли меры для обеспечения существования даже и враждебных нам племен, которых, по государственной надобности, вытесняем из их земель». Защищая свои взгляды от критики, Милютин описывал цели своей политики: «Стеснение горцев и переселение их предполагается не как средство для очищения земель, будто бы недостающих для новых казачьих поселений, а наоборот как цель, для которой пространства, ныне занимаемые неприятелем, заселяются [казаками], чрез что уменьшается числительная сила враждебного нам туземного народонаселения». Русские военные силы не должны были очищать землю, чтобы поселить казаков, а скорее — поселить казаков, чтобы очистить землю от туземного населения. В 1858 г. Александр II одобрил план депортации враждебных горских племен на кубанские равнины и колонизации обоих склонов Кавказской гряды казачьими поселениями, которые Милютин в докладе 1862 г. называл «русским элементом». На протяжении следующих шести лет русские войска систематически продолжали по плану Милютина и под его надзором проводить государственную политику.
Кампании графа Николая Ивановича Евдокимова, командира одной из колонн под командованием Барятинского, стали поворотным моментом в зарождающейся имперской политике демографического завоевания. Вслед за захватом Шамиля в 1859 г. русские прожектеры опасались, что западные державы, как во время Крымской войны, постараются вызвать волнения среди горских племен. Русские военно-морские силы на Черном море были сведены по договору к нескольким таможенным катерам, но русские прожектеры обсуждали планы тотального покорения Кавказа и особенно расчистки побережья Черного моря. В конце августа 1860 г. князь Барятинский председательствовал на собрании штаба, на котором обсуждались цели будущих операций и их осуществления.
Евдокимов заявил, что устрашение — единственный способ обращения с горскими племенами и предложил план изгнания всех горцев Западного Кавказа из их жилищ на кубанские и ставропольские равнины или в Турцию, а потом — заселения освободившегося региона русскими.
Военный совет одобрил эти меры, но не единогласно. Прямо с этого собрания Милютин отправился в Санкт-Петербург, где, как военный министр, наблюдал за проведением операций на этом театре военных действий. В отчете о последнем этапе военных операций Евдокимов заявил, что он достиг своей цели: к началу июня 1864 г. «было закончено выселение туземцев Западного Кавказа».
Если Российская империя ранее практиковала «демографическую войну», то современники увидели в размахе и систематичности этой кампании новую точку отсчета. Эти меры впервые ставили первостепенной целью, писал один из участников, покорение Кавказа. Такие цели, будь они достигнуты, не исключали гуманитарных соображений. В начале апреля 1862 г. Милютин, ныне военный министр, предложил, чтобы оскудевшая российская казна помогла осуществить эмиграцию горцев с Кавказа к их единоверцам в Османской империи. «Комиссия по делу переселения горцев в Турцию» в своем заключительном докладе привела причудливую таблицу, из которой следовало, что между 1862 и 1865 гг. российская казна потратила «289 678 рублей, 17 копеек» на это переселение. Милютин писал в 1857 г. о предпринятых гуманитарных мерах по спасению «даже враждебных нам племен», но его предложение «переселения» имело целью вытеснение с Западного Кавказа как можно больше горцев. Евдокимов и другие полевые командиры радостно одобрили эту меру. Из чисто тактических соображений Милютин все так же предпочитал «добровольное переселение» горцев (навязанное, разумеется, беспощадными военными операциями), а не насильственную депортацию, но при необходимости санкционировал последнюю.
Кампании 1860–1864 гг. на Западном Кавказе, спланированные Милютиным, явили собой главную точку отсчета в «политике населения». Кампания насилия была не просто побочным продуктом военных операций. Чтобы «очистить» Кавказ от нежелательного населения, русские войска методически использовали насилие. Это признавали современники и участники. На военном совете в августе 1860 г. Евдокимов прямо заявил, что «террор» — единственный способ воздействия на горцев.
Указания полевым частям (следующее относится к июлю 1860 г.) недвусмысленны в этом отношении: «Наступление должно вести как можно решительнее, чтоб разом навести на горцев страх и доказать им невозможность сопротивления; истреблять жилища их дотла; с жителями поступать как с пленными; в плен брать только тех, которые будут выходить сами». Офицер Ростислав Фадеев, участник операции на Западном Кавказе под командованием Евдокимова, так же откровенно объяснял методы кампании в статье, опубликованной в «Московской газете» в 1865 г. Опасаясь, что местное население встанет на сторону врага в грядущей войне, государство поставило цель «очистить» данный регион и превратить его в русскую землю. «Конечно, — продолжает Фадеев, — война, веденная с такою целию, могла вызвать отчаянное сопротивление и потому требовала с нашей стороны удвоенной энергии, — надобно было истребить значительную часть закубанского населения, чтобы заставить другую часть безусловно сложить оружие» [курсив мой. — П. X].
Для выполнения поставленных задач русские войска обрушились на горные поселения-аулы и сожгли их дотла, независимо от того, было ли оказано сопротивление или нет. Один участник вспоминал, что во время таких операций в ясные дни зачастую не было видно солнца из-за пожаров. Тот же офицер отмечал, что русские войска безболезненно справились с поставленной задачей: жители не оказывали никакого сопротивления, и солдаты занимались только поджогом домов. Если жители аулов не брались за оружие, то их или захватывали в плен, или иногда попросту убивали. В одном английском дипломатическом докладе описано, как русский отряд захватил деревню Тубех вместе с сотней жителей. «Когда жители сдались в плен, — говорится в докладе, — русские войска почти всех убили. Среди жертв были две женщины на большом сроке беременности и пятеро детей. Данный отряд входит в войска графа Евдокимова».
Участникам было безразлично, что подавляющее большинство пленных составляли женщины и дети.
Однако, по словам английского наблюдателя, политика России, «хотя и беспощадная, не была намеренно кровопролитной. Желания уничтожить народ не было; ставилась цель изгнать их». Участвовавший в операциях Гейне откровенно описывал поставленную цель: края должны «обезлюдеть», без истребления населения. В этом русские войска преуспели. Один наблюдатель вспоминал, что только что завоеванный регион представлял собой нечто невероятное в конце мая 1864 г., в июне и позже.
«Необыкновенное зрелище представил вновь покоренный край в конце мая, в июне и после. Случалось, смотришь с самой великой горы во все стороны: видно множество чудесных долин, хребтов, гор, рек и речек; среди старых, похожих на лес, фруктовых садов то там, то здесь следы бывших жилищ. Но все это было мертво, нигде ни души….Не хотелось верить, чтобы на громадном пространстве, насколько видел глаз сверху высокой горы, не было никого; между тем это было так».
Официальный отчет об операции переселения заканчивался словами: «В настоящем 1864 г., совершился факт, почти не имевший примера в истории, огромное горское население… вдруг исчезает с этой земли; между ними происходит переворот поразительный: ни один из горских жителей не остается на прежнем месте жительства, все стремятся очищать край с тем, чтобы уступить его новому русскому поселению».
В 1864–1865 гг. русские чиновники произвели ряд статистических исследований, чтобы определить, сколько горцев теперь проживает в данном регионе. Из этих исследований и отчетов комиссии по переселению русские чиновники сделали вывод, что из примерно 505 тыс. туземного населения ушли от 400 до 480 тыс. горцев.
Ученые соответственно оценивали суммарное количество горцев, которые были депортированы, или «эмигрировали» под давлением во время операций 1860–1864 гг., от 500 до 700 тыс. человек. В целом между 1859 и 1879 гг. Кавказ покинуло два миллиона туземцев. Полагают, что за это время четверть из них погибла.
Очистив регион, чиновники планировали заселить его русскими. «Русское население должно было не только увенчать покорение края, оно само должно было служить одним из главных средств завоевания». Понятно, что говорить о «политике населения» имперского режима на Кавказе — это не анахронизм. По окончании Крымской войны Российское государство проводило схожую, но менее систематическую политику изгнания татар в Крыму.
Вслед за завоеванием Кавказа новой ареной для разработки колониальных методов стала Средняя Азия. Здесь точно так же колониальные методы русских ничем не отличались от европейских, например, тем, что использовались французами при завоевании Алжира. Одним из исполнителей российского имперского завоевания в Средней Азии был Алексей Николаевич Куропаткин, служивший Российской империи на разных высоких постах почти сорок лет. Начав свою карьеру в Средней Азии, Куропаткин потом стал членом Академии Генерального штаба. В 1874 г. он был лучшим среди закончивших курс, и в 1875 г. его в награду отправили в учебную поездку. Во время поездки он много времени провел в Алжире, где всего четыре года назад французы подавили мощное восстание кабилов, отняв у них огромные участки лучшей земли. Из Алжира Куропаткин отправил ряд отчетов в русский журнал «Военный вестник» и впоследствии опубликовал несколько работ о французских операциях в Алжире, в том числе «военно-статистический обзор» этой страны. Но это был не совсем односторонний обмен. Французские офицеры, например, французский главный теоретик колониальной войны Юбер Лиоте, уделяли пристальное внимание русскому завоеванию Кавказа и Средней Азии, в том числе подвигам наставника Куропаткина — генерала Скобелева.
Несмотря на бесспорное очарование восточными красотами Средней Азии, русские военные не одобряли местное население в военном отношении. Не удивительно, что в обоих специальных военно-статистических исследованиях и учебниках порицалась однородность местного населения и отсутствие крепкого русского элемента. Одно исследование Туркестанского Семиреченского района заканчивалось сухими словами, что «в половине населенных пунктов состав населения нельзя назвать благоприятным, так как русский элемент составляет менее 50% инородческого… Сводя к одному все изложенное о населении района, необходимо признать состав его, с военной точки зрения, неблагоприятным». Далее, в этом исследовании утверждалось, что «вопрос о колонизации Семиреченской области русским элементом весьма важен в военном отношении», и чиновникам предлагалось: «Первыми мерами в этом направлении должно поставить… усиленную колонизацию края русской народностью, хотя бы в ущерб туземным инородцам». Это предложение перекликалось с предложениями М.И. Венюкова, одного из русских ведущих специалистов по Средней Азии, а он, что типично, также был выпускником Генерального штаба и участвовал в русских кампаниях 1860–1864 гг. на Кавказе. Начиная с 1870-х гг. Венюков писал в официальных публикациях о необходимости задуматься о будущем этнографической «физиономии» Средней Азии и об усилении русского этнического превосходства в том обширном крае. Программа Венюкова была вполне конкретной: он предлагал особые рекомендации для достижения квазинаучного руководства составными элементами населения. Усиливая «русский элемент» путем колонизации, было бы возможно, утверждал он, оказывать сильное влияние на преобразование «физиономии» всего края.
И такие взгляды вышли далеко за пределы кабинетов имперских чиновников.
Один из томов популярного «Полного описания нашего Отечества» В.П. Семенова-Тян-Шанского о Туркестане, основанного в изрядной мере на военно-статистических исследованиях, содержал те же концептуальные категории военных статистиков.
Это показное «описание» Туркестана содержало подлинную программу государственного манипулирования населением данного региона. Хотелось бы, как писал автор, «укрепить русский элемент», проводя координированную политику колонизации. Имперское государство предпринимало именно такие меры. Правительство поощряло ряд исследований, чтобы выяснить, как наилучшим способом направить «российский элемент» в эти регионы, и в 1905 г. был образован район поселений в Семиречье. Один императорский инспектор описал здешних чиновников-колонизаторов как «фанатиков», зачастую не ладивших с местными властями и «имевших намерение заселить этот край эмигрантами….Здесь наконец [чиновники-колонизаторы] оказались в земле, которая, как им казалось, предлагает бескрайние возможности для претворения их идеалов». Когда этим чиновникам-колонизаторам требовалось подсчитать, как распределяется население по этому краю, они просто обращались к карте, составленной офицерами Генерального штаба. Но военные статистики не просто описывали население чиновникам. Они также предлагали меры воздействия на него. Второй том вышедшего в 1910 г. военно-статистического описания Семиреченского района был секретным стратегическим обзором. В нем содержались указания для разных потенциально военных случаев, в том числе характерные черты региона на случай народного восстания. С огромной предусмотрительностью в данном томе предсказывалось: «Отвлечение же этих частей для борьбы с внешним противником может, при умелом его содействии, дать мятежу распространиться на значительные пространства». В таком случае русские офицеры получали ясное указание полагаться на русских переселенцев и предупреждать партизанскую войну со стороны туземных мятежников. Если это случится, то справочник советовал русским войскам брать заложников из семей восставших. Взятие заложников, говорилось в нем, поможет отделить более умеренные «элементы» от неисправимых и «легко заставить более умеренные элементы населения вернуться к мирному образу жизни; оставшиеся же шайки беспокойного элемента, — продолжал он, — придется истреблять или изгонять за границу».
Книга завершалась вполне предсказуемым предложением о том, что самый надежный способ улучшить стратегическую ситуацию в районе — это колонизировать его «русским элементом».
Руководствуясь именно этими предвоенными указаниями, русские войска подавляли восстание 1916 г. Восстание вспыхнуло, когда имперский режим, испытывая нехватку человеческой силы в Первой мировой войне, попытался призвать прежде освобожденное от военной службы туземное население в трудовые батальоны, тем самым усилив существующее недовольство колониальной политикой режима. Подавить восстание должен был Алексей Куропаткин. Согласно указаниям 1910 г., русские командиры сформировали отряды добровольцев из недавно появившегося «русского элемента» и вовсю использовали «карательные отряды». Разумеется, начальство предоставляло этим отрядам полную свободу действий. Военный губернатор Семиречья генерал М.А. Фольдбаум указал своим подчиненным прибегать к мерам, которые сам же и санкционировал: истреблять восставших поселенцев всех до единого, жечь кочевые стойбища и угонять скот. Точно так же Фольдбаум приказал отделению полицейского сержанта Бакуревича уничтожать киргизов и жечь их аулы, что и было исполнено. Командир Пишпекского гарнизона мобилизовал всех европейских жителей и создал из них карательные отряды с целью «запугать туземное население». Между тем летучие отряды получили указание загнать киргизов в горы и там их уничтожить.
Эти насильственные действия повлекли за собой официальное думское расследование во главе с Александром Керенским.
Объехав район, Керенский доложил, что русский карательный отряд дотла сжег местные поселения и уничтожил местное население, невзирая на пол и возраст. Он свидетельствовал, что убивали всех: стариков, старух и младенцев. В заключение Керенский писал, что жители «планомерно уничтожались десятками тысяч». Одна местная газета сообщала, что все восставшие загнаны в такие горные регионы, где они вскоре ощутят от голода и стихии последствия своего бессмысленного восстания и что уже поступают доклады об их страданиях и болезнях, но войскам приказано не проявлять милосердия. В результате подобных мер к январю 1917 г. туземное население Семиречья сократилось более чем на 20%, причем для некоторых районов эта цифра составила 66%.
Русские власти не просто стремились вновь навязать порядок мятежным районам, но и устранить вслед за мятежом саму причину волнений. Полагаясь на свою «науку об обществе», они искореняли то, что им казалось социальными предпосылками мятежа. Куропаткин, наблюдая за подавлением восстания как военный губернатор Туркестана, 12 октября 1916 г. писал в своем дневнике: «Все обдумываю, как наладить дело в Семиречье, как восстановить в этом богатом крае мирную жизнь, как помирить русское население с киргизским. Прихожу к заключению, что необходимо на долгий срок разъединить, где представится возможным, эти народности». Далее он называл районы, которые, по его мнению, надо было превратить в русские. Через четыре дня Куропаткин провел собрание, где изложил планы изгнания киргизов из некоторых районов Семиречья и переселения русских на их земли для создания районов «с чисто русским населением». Сам Куропаткин указывал, что задача состоит в том, чтобы «создать обособленную от киргиз[ов] территорию с русским населением не только в границах этнографических, но и географических». В своем последнем докладе Николаю II в конце февраля 1917 г. Куропаткин отмечал, что планы конфискации туземной земли в Семиречье уже составлены и отправлены военному министру «в целях укрепления русского элемента в Туркестанском крае» и образования однородных и чисто русских районов.
Казалось, долгосрочная программа по укреплению района путем умелого обращения с населением вот-вот реализуется. Однако революция 1917 г. помешала претворению плана Куропаткина по изгнанию всех киргизов с обширных пространств долины Чу и с земель, примыкающих к озеру Иссык-Куль.
Если вполне справедливо то, что самовосприятие Российской империи относительно колониальных владений отличалось в целом от «характера и идеологии» других западных колониальных держав, русскую колониальную практику следует рассматривать в спектре прочих европейских колониальных мер. Милютин, Куропаткин и прочие ведущие военные изучали колониальную практику других европейских держав, уделяя особое внимание французскому опыту в Алжире. Русские были хорошо осведомлены по части того, что происходило в колониальной военной практике начала XX в. Многие из моделей и методов насилия, обычно отождествляемые с XX в., на самом деле были впервые широко применены в XIX — начале XX в. на колониальном пространстве. Пулеметы, колючая проволока, некоторые формы административного правления, концентрационные лагеря — все это возникло или было впервые применено на колониальных окраинах. Например, концентрационные лагеря для гражданских лиц систематически использовались впервые на Кубе генералом Валериане Вейлером в 1896–1897 гг. Русский наблюдатель в испанских войсках полковник Главного штаба И.Г. Жилинский (впоследствии командующий Северо-западным фронтом в начале Первой мировой войны) очень детально докладывал о таких мерах, а также о том, что коэффициент смертности среди заключенных достигал 25–30%. Он описывал такую практику, как «меры по устрашению населения». Еще лучше русские военные и общественность в целом были информированы о более известном использовании англичанами концентрационных лагерей во время англо-бурской войны. (Впрочем, политика Англии обрела такую дурную славу не в силу своей уникальности, а, скорее, из-за того, что подвергалась строгой критике в английской прессе и среди общественности).
Русский наблюдатель в южно-африканских войсках во время войны Василий Гурко впоследствии служил русским главнокомандующим в 1916 г., и его отчет содержит данные о британских действиях против мятежей. Русская пресса также широко освещала английские лагеря. Например, «Вестник Европы» описывал и общие английские меры против восстаний в Южной Африке, и в частности то, что англичане впервые использовали описанные тогда «специальные закрытые лагеря». Вскоре эти лагеря получили известность как «концентрационные». «Вестник Европы» писал, что создавалось впечатление, будто целью войны было уничтожение буров.
Ханна Арендт предполагает, что империализм служил «подготовительной фазой грядущих катастроф». Все же, настаивает Арендт, ужасы империализма «отличались некоторой сдержанностью и контролировались приличиями». Колониальное насилие географически вписывалось в колониальные территории. Все, таким образом, описанное насилие имело место в ареалах под непосредственным военным правлением, или в ходе военных операций, или в колониальных регионах, управляемых непосредственно военными. Революция 1905–1907 гг. ознаменовала вторжение такого целенаправленного государственного насилия в гражданскую сферу. И все же до 1914 г. все еще оставалось концептуальное различие между военно-колониальными государствами, с одной стороны, и гражданской общественной сферой — с другой.
Первая мировая война вновь перенесла колониальную практику насилия на родину, в Европу. Однако по ходу дела война преобразовала характер и масштаб насилия.
Всеобщая военная мобилизация, ломая традиционный барьер между военной и гражданской сферами, широко распространила ранее существовавшую практику насилия на внутреннюю гражданскую сферу. В России Первая мировая война ознаменовала перелом, когда империя массированно ликвидировала целые сегменты своего населения, которые в предшествующие десятилетия квазинаучно характеризовались как «ненадежные». Эти ликвидации едва ли диктовались военной необходимостью или местными эксцессами. По всей Европе переход от профессиональных армий к резервной системе — «вооруженной нации» — все больше заставлял европейские государства взирать на любого совершеннолетнего «чужака» как на потенциального врага. Довоенные указания давали русским военным властям в тех областях, которые находились на военном положении, право депортировать индивидов в глубинки империи. Десятилетиями военные статистики прилежно каталогизировали «подозрительные» народности среди подданных империи, особенно это касалось евреев и немцев. С началом военных действий русские военные официально санкционировали взятие заложников среди собственного населения, чтобы обеспечить коллективную лояльность и готовность к военным реквизициям.
С первых же дней войны власти Российской империи включились в осуществление массовой программы принудительных депортаций из прифронтовых областей, претворяя в политику то, что военные статистики десятилетиями говорили о населении этих областей.
Военные власти наблюдали за принудительной депортацией почти одного миллиона подданных из западных губерний и Кавказа. Так как начало депортаций практически совпало с началом войны, то жестокий и неожиданно затяжной конфликт не мог служить объяснением такой политики.
Разумеется, военные статистики использовали существующие антипольские, антимусульманские и антиеврейские настроения, но при этом переключали их в новый регистр.
Меры по депортации еврейских подданных в годы Первой мировой войны были не просто возрождением старомодного антииудаизма. Напротив, они отражали переход от традиционных стереотипов (антииудаизм) — к новой форме гражданского антисемитизма, не связанного напрямую с религией и не сосредоточенного исключительно на евреях. Совет министров и Генеральный штаб на протяжении 1915 г. спорили по поводу депортаций евреев. Спор разгорелся между приверженцами старомодного антииудаизма традиционных бюрократов, стремящихся загнать евреев в гетто, и сторонниками новомодного антисемитизма «прогрессивных» военных, считавших целые слои населения ненадежными в политическом и военном отношении. Именно этот антисемитизм, а не якобы врожденный антииудаизм русского крестьянства (проявлявшийся, например, в погромах) возбуждал насилие против евреев в последующих революционных потрясениях.
Русские власти не ограничивали такие меры территорией своей империи. Основываясь, между прочим, на австро-венгерских переписях населения, русские военные статистики как в специальных секретных анализах, так и в учебниках, долгое время внимательно присматривались к этническому составу Австрийской Галиции.
Австро-венгерские военные статистики, фактически, пришли к аналогичным выводам и составили предварительные списки якобы ненадежных «русофильских» подданных. С началом войны и австро-венгерские, и русские власти старались в первую очередь изолировать, переселить или сразу расстрелять те слои населения Галиции, которые считали «ненадежными» (русские — для австро-венгров, немцы и евреи — для русских).
Эти меры невозможно оправдать одной лишь военной необходимостью. Они имеют смысл, только если принять всерьез концепцию преобразования населения или внедрения в него элементов, или ликвидируя некоторые элементы. Все чаще угрозы государству назывались профилактическими терминами как угрозы здоровью общества. Русские власти депортировали «ненадежное» население из западного пограничного региона, потому что о нем постоянно говорилось как об «элементе», «губительном», «вредном и опасном для русского народа» — терминология, почти идентичная той, что впоследствии использовалась для оправдания советских «массовых операций» в 1930-х гг. Целью таких мер было воздействие на состав населения, «очищение» регионов от специфических элементов. В ходе Великой войны депортация «ненадежных и вредных элементов» стала частью концептуального плана, который описали военные статистики. Выступая в Думе, депутаты призывали к тотальной депортации немцев, пусть даже некоторые из них были русскими подданными. После антинемецких погромов в Москве в мае 1915 г., градоначальник выразил сожаление, что было слишком много императорских подданных немецкого происхождения, чтобы всех их поместить в «концентрационный лагерь» на Средней Волге.
Вместо этого Совет Министров направил военных командиров для рассредоточения депортированных (немецких колонистов, еврейских заложников, врагов) по российским губерниям, специально отведенным для этой цели. Разумеется, имелся риск, что этот «ненадежный элемент» осквернит ранее однородные и надежные внутренние губернии. В 1915 г. глава штаба Северо-западного фронта генерал М.Д. Бонч-Бруевич написал шефу Ставки Янушкевичу, что русские губернии напрочь осквернены враждебными элементами, и потому встает вопрос о точной регистрации всех депортированных вражеских субъектов, чтобы к окончанию войны ликвидировать бесследно все чуждые элементы. Когда большевики в октябре 1917 г. пришли к власти, Бонч-Бруевич стал главой штаба и играл важную роль в создании Красной армии.
Итак, «колонизационная» политика внедрения «надежных элементов» в регионы — или, точнее, политика депортации одних народностей и одновременного вселения других — едва ли ограничивалась Кавказом или Средней Азией, не была она и инновацией большевиков. То, как имперское государство проявило себя в тотальной войне, распространялось на все политическое пространство имперской деятельности, которая ранее ограничивалась или колониальными территориями, или «опасными пространствами» больших городов. Таким образом, режим Российского имперского государства в условиях тотальной войны выработал целый репертуар приемов, воздействующих на население в целом, которые надо было осуществлять в условиях революционного разделения. Если Временное правительство изначально склонялось к всеобщему снятию ограничений с тех русских подданных, которых депортировали в отдаленные районы, то вскоре постановило, что только военные власти могут давать освобождение и только в каждом конкретном случае. Однако такая карательная политика, основанная на политике населения, не была российской аномалией, а, напротив, представляла собой некую модуляцию общеевропейского феномена.
В десятилетия перед началом Первой мировой войны Германия тоже проводила «государственную политику, отличавшуюся самосознанием, спланированную и направленную на изменение состава народностей некоторых областей Прусского королевства». С этой целью она исторгла десятки тысяч евреев и поляков как «нежелательный элемент». Немецкие власти перенесли эти взгляды и практики на обширные территории, которые они оккупировали в годы Первой мировой войны. Проводя программу расчленения Российской империи путем создания псевдосуверенных государств, немецкие власти занялись масштабными этнографическими и статистическими исследованиями местного населения, надеясь использовать Восток как резервуар для «сброса» перемещенного населения. Чтобы отгородить это пространство, немецкие прожектеры обсуждали создание этнически чистой пограничной полосы в Польше, очищенной от всех славян и заселенной немцами. Чиновники из Ober Ost (нем. — немецкое командование Восточного фронта. — Примеч. пер.) депортировали большие сегменты местного населения и не допустили возвращения сотен тысяч беженцев из России. Гамбургский банкир Макс Варбург ратовал в 1916 г. за создание немецких «колоний» в Прибалтике:
«Латышей будет легко эвакуировать. В России переселение не считается само по себе жестоким. Народ к нему привык….Тем чужим [т. е. нерусским] народам, которые имеют немецкое происхождение и к которым в настоящее время так плохо относятся, можно разрешить переселиться в этот регион и основать колонии. Их не надо интегрировать в Германию, но просто присоединить, хоть цементом, чтобы они снова не отошли на русскую сторону».
Наблюдается явный континуум в немецком мышлении между колониальной политикой в Африке и планами в отношении Востока. В штат Ober Ost входили несколько человек, знавших колониальный порядок в Африке, такие как д-р Георг Эшерих, бывший колониальный администратор в немецком Камеруне, а впоследствии глава Freikorps Organisation Escherich (нем. — добровольный корпус «Организация Эшериха». — Примеч. пер.), разгромившей правительство баварских коммунистов в 1919 г.
По ходу войны Австро-Венгрия тоже интернировала и депортировала сотни тысяч своих подданных, которых сочла подозрительными. Из оккупированной Сербии австро-венгерские военные чиновники выселили и интернировали до 180 тыс. жителей. Аналогично предложенной Германией пограничной полосе в Польше, Австро-Венгерский верховный главнокомандующий «потребовал, чтобы вдоль границ России, Румынии, Сербии, Черногории и Италии была создана 15-мильная зона и чтобы проживающие “иностранцы” и политически ненадежные жители были выселены принудительно. Освобожденные таким образом земли можно было бы заселить инвалидами и ветеранами». (На это предложение, как и на многое другое, Венгрия наложила вето.) В своей попытке разобраться с подозрительным армянским населением Османская Турция пошла еще дальше, осуществляя систематическую резню тех подданных, которых считала ненадежными.
Итак, пока существовали значительные вариации в практике, такие меры не считались аномальными для любой нации, и возникли они не просто по причине войны. Депортация и «ликвидация» целых сегментов населения, казавшихся ненадежными, были приложением «политики населения», выработанной за десятилетия, предшествующие Первой мировой войне, и впервые использованной в колониях.
Первая мировая война снова ввела эти практики и связанное с ними насилие в Европу и значительно расширила свои масштабы. Советские командующие 1925 г., проводившие операцию против бандитов в Чечне, использовали ряд методов, вначале широко применявшихся в колониальном контексте. Ведь и сами командующие были продуктом Первой мировой войны. М.А. Алафузо, офицер, ответственный за разработку планов для советской антибандитской операции 1925 г. в Чечне, получил подготовку в Российской имперской армии, а в годы Первой мировой войны окончил ускоренные курсы при Генеральном штабе. Четверо подначальных, на которых он возложил выполнение операции, также стали офицерами в годы Первой мировой войны. Их жизненный путь подтверждает справедливость утверждения Уильяма Розенберга, что политика большевиков «по сути, являлась скорее радикальным продолжением, чем революционным разрывом с прошлым».
Первая мировая война закончилась не 11 ноября 1918 г. и не летом следующего года в Версале; она корчилась в судорогах революций и гражданских войн по всей Центрально-Восточной Европе. В этих гражданских войнах методы, выработанные за предшествующие четыре года для внешних войн, обратились на внутренние конфликты. В свете этого Гражданскую войну в России можно было бы считать единственным ярчайшим примером более масштабной «европейской гражданской войны», прошедшей через Великую войну и вышедшей за ее пределы. Насилие Гражданской войны в России зачастую изображалось как результат жестоких обстоятельств этого периода или какого-то насилия, присущего русской жизни. Однако вместо того, чтобы не считать насилие русской Гражданской войны чем-то sui generis (лат. — своеобразное. — Примеч. пер.), можно было бы взглянуть на нее, как на продолжение государственных практик, задуманных в XIX в. и массово внедренных в годы Великой войны. Действительно, в одном раннем исследовании о борьбе ЧК с бандитизмом в Сибири в 1920–1922 гг. отмечалось, что семилетний опыт войны [1914–1921] наложил заметный отпечаток на повстанческое движение. Выйдя из опыта тотальной войны и имея общую концептуальную матрицу для политики населения, «белые» так же, как и «красные», рефлексивно разлагали население на «элементы» разной степени надежности.
В 1918 г. антисоветское правительство на Дону, в казачьем районе, на самом деле приняло декрет, законно санкционировавший депортацию индивидов, не принимавших его программу. На соседней Кубани антисоветская законодательная власть (Рада) зашла так далеко, что обсуждала меры по удалению всех неказаков. Один делегат даже предложил их всех «поубивать».
Выступление этого казачьего депутата наводит на мысль, что «белые» тоже практиковали «профилактику насилия элементов», считавшихся зловещими или вредными. Евреи были «микробами» или «бациллами», большевизм — «социальной болезнью». Благодаря многим существующим трактовкам применение «белыми» насилия было не «необдуманным», но прекрасно структурированным. Разумеется, антисоветские движения прилагали гораздо меньше усилий, чем советские, пытаясь выразить значение их действий в текстуальных формулировках. Тем не менее вполне ясно, что использование насилия не было произвольным или случайным, но преднамеренным. Можно было бы провести здесь аналогию с немецким добровольным корпусом (Freikorps), который также вышел из хаоса конца войны. Идеология добровольного корпуса представляла собой скорее этику и стиль, чем связную доктрину, и все-таки это была идеология. Трудно вообразить, что уничтожение евреев в годы Гражданской войны, составившее, по некоторым данным, 150 тыс. убитых, смогло свершиться без какой-либо идеологии — и, особенно, страшна связь, проведенная между евреями и коммунистами. Антисоветские командиры и пехотинцы полагали, что знают, кто их враги, равно как полагали, что знают, как им поступить с такими врагами. Белые командиры с пристрастием допрашивали военнопленных, отбирая тех, кто казался им нежелательным и неисправимым (большевики, евреи, балты, китайцы) и впоследствии расстреливали их группами — этот процесс белые называли «фильтрацией». Один служащий «белой» контрразведки объяснял, почему его органы так часто прибегали к расстрелу: «то, что вредно, никогда не может быть полезно», и в таких случаях «лучшее лечение — хирургия».
Конечно, он считал евреев наиболее заслуживающими такого «хирургического» вмешательства. Этот служащий понимал свою задачу в духе политики населения: он полагал, что защищает общество от тех индивидов, которые могли его заразить.
«Белые» командиры точно так же верили в положительные результаты политики населения. Глава штаба Врангеля генерал-майор Махров, выпускник Академии Генерального штаба, подсказал ему в апреле 1920 г., что единственный способ оздоровить Донскую область — это вернуть в нее «самый активный элемент», имея в виду тех казаков, которых эвакуировали в Крым. Предлагая, так сказать, новую колонизацию Донской области надежным и активным казачьим элементом, Махров, предлагал, таким образом, инверсию советской программы «расказачивания» (см. ниже).
Итак, предпосылки и методы насильственных действий существовали задолго до большевистского режима. Преемственность в дисциплинарной сфере и персонале обеспечивала то, что шаблон политики населения перекочевал и в советский период. Например, офицеры Генерального штаба из императорской армии продолжали преподавать военную статистику в советской Академии Генерального штаба. Но тогда Советы использовали «насилие как метод», чтобы структурировать население, согласно модели, преломившейся через призму марксизма. Советская политика, так часто изображаемая самобытной и уникальной по своей преступности и беспощадности, просто смещала ранее существовавшие практики с этнокультурной оси на классовую. Действительно, концептуальная структура политики населения стала так преобладать в советский период, что представление об «элементе», означавшем конкретный и качественно самобытный компонент общества, перешел из чисто административной терминологии в разговорную речь. Однако Советская власть поставила новые цели для использования практик, заимствованных из общеевропейского репертуара. Русская революция произошла в период мобилизации к тотальной войне.
Институты и методы тотальной мобилизации инкорпорировались в общества и правительства других воюющих сторон, но они либо обходились без существующего порядка, либо подчинялись ему, как только заканчивалась война. В революционной России институты и методы тотальной мобилизации стали строительными блоками нового государственного и социально-экономического порядка. По причине особого момента возникновения и характера большевистской идеологии централизованное Советское государство на протяжении своего существования имело очень мало институциональных препятствий для формулировки и насаждения политики. Поэтому революция предоставила новую матрицу для практик, порожденных тотальной войной. Если изначально эти методы разрабатывались против внешних врагов и были предназначены для использования только во время чрезвычайного периода военного времени, то Советское государство существенно преобразовало задачи, для которых применялись эти практики. Государство, преданное делу революции, смогло распространить практики тотальной войны от их былой ограниченной цели ведения военных действий против внешних врагов на новую, более всеобъемлющую и открытую цель: формирование революционного общества.
Большевистский революционный проект дал мощный и оригинальный организующий принцип для политической власти и ее методов социальной интервенции. Изначально советский режим стремился практиковать науку об обществе со всеми вытекающими отсюда последствиями. В 1919 г., в разгар Гражданской войны, Советское государство занялось политикой «расказачивания». Эта попытка ликвидации целого «элемента» населения не была некой защитной реакцией на враждебную группу, напротив, она представляла собой опережающую попытку сохранить казачьи районы для советской власти, отсекая якобы контрреволюционные элементы. Партийный декрет, досконально излагавший эту политику, призывал к методичному использованию «массового террора» и недвусмысленную «тотальную ликвидацию» казацкой элиты. Один местный советский чиновник этого периода высказал мнение, что, если не перебить всех казаков и вновь не заселить Дон переселенцами, советской власти там не будет. В одном политическом обзоре старый большевик высказался, что цель «расказачивания» — «оздоровить Дон», ликвидируя, фактически уничтожая множество казаков.
И одним моментом этой официально провозглашенной политики населения было проведение «аграрно-переселенческой политики». Как следствие этого декрета было хладнокровно расстреляно до десяти тысяч человек.
Однако через несколько месяцев режим отказался от расказачивания и признал казаков полноправной частью советского населения. Это внезапная перемена наводит на мысль, что опасность представляла не сама конкретная категория. В зависимости от момента такой категорией могли быть казаки, офицеры, бандиты, кулаки или троцкистско-японские агенты. Скорее основной чертой был воспринимаемый шаблон, согласно которому конкретные «элементы» отождествлялись со злом, которое надо устранить, чтобы и сохранить здоровье общества, и преобразовать его в некий идеализированный образ. Таким образом, расказачивание было просто примером всеобъемлющей советской склонности к сотворению образов общества посредством вычитания, равно как и сложения.
Вообще, советские чиновники готовы были изменить профиль населения некоторых регионов, прибегая к тем самым мерам, которые царский режим использовал для создания профиля в первую очередь. В 1920–1921 гг. Советское государство стремилось изменить демографическую ситуацию на Кавказе, сформированную полвека назад по программе имперского режима и нацеленную на изгнание горцев. Теперь, в октябре 1920 г. было принято решение Политбюро об изгнании тысяч казачьих семей как «контрреволюционеров» и переселении на их место горцев. Когда некоторые казачьи станицы в регионе восстали против советской власти, Сталин доложил Ленину, что это восстание просто облегчает депортацию, предоставляя «удобный повод». Словами, удивительно напоминающими размышления Куропаткина в 1916 г., Сталин доказывал, что «сожительство казаков и горцев в одной административной единице оказалось вредным, опасным». В ходе операции советские войска дотла сожгли станицу Калиновскую, полностью «очистили» станицу Ермоловскую и депортировали все мужское население пяти станиц на Север — на принудительные работы. В целом, депортации подлежали девять тысяч семей.
Точно так же, как это было на Кавказе, советская политика в Туркестане была симметрична имперским колониальным мерам. Если царский режим предложил депортировать местных жителей Семиречья, чтобы освободить место для русских переселенцев в 1916–1917 гг., то Советское государство стало депортировать русских переселенцев и менять их местами с коренным населением. Декрет Политбюро от 29 июня 1920 г. изложил политику «земельной реформы», которую следовало реализовать посредством «карательных средств депортации» и «депортации кулацкого элемента». Однако точно так же, как готовящемуся выселению киргизов помешала революция 1917 г., так и решение Политбюро от августа 1920 г. положило конец систематической депортации «русского элемента» из Семиречья.
Если имперский режим широко использовал такие меры в колониальных пространствах и на окраинах империи, то тотальная война и гражданский конфликт распространили их на всю советскую территорию, где такие методы равно использовались как красными, так и белыми. В ходе Гражданской войны Советское государство все чаще пользовалось расплывчатым термином «бандитизм» для криминализации и патологизации политической деятельности. Объединяя в себе политическую оппозицию и криминальное отклонение, это понятие включало в себя тот смысл, что сопротивление — это просто антиобщественное поведение, от которого общество следует оградить. Бандитизм характеризовался скорее не как действие, а как общественное явление. Советские власти стремились не к тому, чтобы восстановить порядок, они скорее понимали свою задачу как борьбу с бандитизмом, в ходе которой надо было «устранить и ликвидировать бандитский элемент». Таким образом, советские чиновники видели в бандитизме (который характеризовался то как «опасная эпидемия», то как «психическое заболевание») симптом наличия более глубинной проблемы: существования зловещих и опасных элементов. Как только симптом бандитизма вскрывал присутствие опасных элементов, требовалась чистка, независимо от того, сопровождалось ли это восстанием или нет.
Поэтому военные операции проводились исключительно для того, «чтобы устранить и ликвидировать бандитский элемент» и «очистить зараженные бандитизмом районы». План операций ЧК, представленный в ЦК на вторую половину 1921 г., включал раздел «о чистках Самарской, Саратовской и Тамбовской губерний и территории поволжских немцев». ЧК полагала, что главное — это «изъятие всех активных участников восстаний из указанных районов и переброску их в отдаленные губернии».
Ведущим теоретиком и практиком антибандитских операций был Михаил Тухачевский, чья операция против антоновщины в Тамбовской губернии стала образцом для будущих «антибандитских» кампаний. Его задачей, согласно целому вороху официальных постановлений и приказов, было, во-первых, занять территорию, а потом устранять, выкорчевывать и ликвидировать бандитский элемент. Использовались все отработанные приемы принуждения — «немедленное физическое уничтожение», концентрационные лагеря, взятие заложников. Самые вредные «бандитские элементы» приговаривались к расстрелу специальными «тройками». Остальные бандиты и их семьи, равно как любой человек, заподозренный в бандитизме, и его семья подлежали высылке в глубь России для содержания в концентрационных лагерях. К августу 1921 г. советские власти в Тамбове посадили в тюрьму или депортировали 100 тыс. человек, 15 тыс. — расстреляли. Самой позорной мерой, применяемой Тухачевским в этих операциях, было использование против взбунтовавшихся деревень ядовитого газа, изобретенного в годы Первой мировой войны. Методы Тухачевского традиционно приводят в качестве примера военного проявления большевистской жестокости. Но он получил военное образование при старом режиме, где, вероятно, изучал военную статистику, а затем прошел Первую мировую войну. Начальник штаба Тухачевского в самый разгар тамбовской операции, равно как все его непосредственные военачальники по планированию антибандитских операций, были плодами образования императорского Генерального штаба.
Покончив с антоновщиной, советские войска сразу отправились бороться с бандитизмом в другие районы. Туда они принесли свои методы. Для борьбы с бандитизмом, вспыхнувшим на Дону в 1921 г., партийные чиновники в июле того же года учредили Донское областное военное совещание по борьбе с бандитизмом, подчиненное Всесоюзной комиссии по борьбе с бандитизмом. После того как политика амнистии провалилась, и бандиты, как следует из докладов, захватили 30% этой территории, Донское областное военное совещание в сентябре 1921 г. обратилось к карательным мерам, т. е. к расстрелам и взятию заложников. Председатель северного участкового военного совещания описывал свою задачу таким образом: «Уничтожить совершенно живую силу бандитизма и всех его пособных сил….Для этого необходимо всеми способами и средствами: (1) выловить всех лиц, участвовавших в бандах непосредственно, и выловить всех тех, кто оказывал содействие отдельным шайкам бандитов, и (2) затем часть из них беспощадно уничтожить, а остальных выселить за пределы области».
В 1926 г. Тухачевский подвел итог уроков, вынесенных из его антиповстанческих операций в ряде статей. Он подчеркивал, что командиры должны действовать как на политическом, так и на военном фронтах. Но «в районах прочно вкоренившегося восстания приходится вести не бои и операции, но, пожалуй, целую войну, которая должна закончиться прочной оккупацией восставшего района… ликвидировать самую возможность формирования населением бандитских отрядов. Словом, борьбу приходится вести не с бандами, а со всем местным населением». Перед каждой операцией «органы ЧК или ГПУ должны составлять возможно более полные списки как бандитов… так и тех семей, откуда они происходят». Один список от Тамбовской операции 1921 г. содержал более 10 тыс. таких имен. Такие люди либо подлежали депортации, либо попадали в концентрационные лагеря. Тухачевский заканчивает свой обзор «общими выводами»:
«Из репрессий наиболее действительными являются: выселение семей бандитов, укрывающих своих членов, конфискация их имущества и передача его советски настроенным крестьянам. Если выселение трудно организовать сразу, то необходимо устройство широких концентрационных лагерей… При выполнении этих условий чистка населения будет протекать в полном согласии с действиями Красной Армии против тех или других банд. Банды будут истребляться или на поле боя, или извлекаться из их территориальных округов во время чистки».
Рассматривать военные операции через такую социальную призму не было ни русской, ни большевистской аномалией. Многие предложения Тухачевского, в том числе его настойчивое утверждение о независимости военной деятельности и политических инициатив, уже высказывались десятком лет ранее Юбером Лиоте, ведущим теоретиком и практиком французской колониальной войны в Алжире, Индокитае, на Мадагаскаре и особенно в Марокко. Лиоте тоже утверждал, что надо не просто сражаться с бандитскими формированиями, но изменять социальное окружение таким образом, чтобы оно стало враждебным им. Подавляя большое восстание в Марокко в 1924 г., Лиоте даже требовал, чтобы его начальство позволило ему использовать ядовитый газ против восставших. (Париж ответил отказом. Испанские войска не растерялись и применили газ против марокканских повстанцев в своей зоне.)
Когда опыт тотальной войны и революции расширил методы, ранее используемые ограниченно в колониальном контексте, Советская власть вновь перенесла эти более масштабные практики на окраины. Советские кампании на протяжении 1920-х гг. в Чечне и Средней Азии были социалистическими попытками уничтожить ислам. Докладывая об успешном завершении антибандитской операции в Чечне в 1925 г., глава Военно-революционного совета СССР вполне доверял урокам, которые советские войска вынесли из прошлых кампаний в годы Гражданской войны и борьбы с «бандитами» на Украине и в Тамбове. Советская власть продолжала заниматься статистикой и практиковать «политику населения» вплоть до сталинского периода.
В свете этого хорошо известно и гораздо более масштабное применение насилия Советским государством в последующие десятилетия, которое осуществлялось в концептуальных рамках, дающих возможность построения социалистического общества, отсекая злостные элементы, грозившие осквернить его. И вера в возможность создания чистого социалистического общества путем политического вмешательства, и специфические методы, используемые для спасения этого общества, предшествовали Большому террору. Следовательно, насилие государства в 1930-е гг. было радикальным расширением и распространением ранее существовавших стремлений. Раскулачивание, зачастую считающееся первым залпом кампании, которой мог руководить только Сталин, имело поразительное сходство с кампанией расказачивания, проводившейся на десять лет раньше. Действительно, единственный плодотворный способ понять раскулачивание — это видеть в нем упреждающую, антибандитскую кампанию в общесоюзном масштабе, попытку отсечь «вредный» элемент, а не войну с крестьянством в целом. Советские оперативные приказы раскулачивания ставили цель очистить колхозы от кулаков и прочих контрреволюционных элементов. Большой террор был точно так же направлен на уничтожение «элементов», на этот раз «антисоветских», «контрреволюционных» и «социально чуждых». Партийный Пленум (февраль-март 1937 г.) — переломный момент в развертывании Террора, — вдумчиво обсуждал мнимое наличие множества «антисоветских элементов» в советском обществе. Снискавший позорную известность Приказ НКВД за № 0047 «Об антисоветских элементах» назначал расстрел «самых враждебных… элементов» и десять лет лагерей для менее враждебных. С чудовищной точностью Советское государство намечало по каждому району контрольные цифры всех «антисоветских элементов» (259 450 человек) наряду с точным количеством относившихся к первой «самой враждебной» категории, подлежавшей расстрелу (72 950) — количество, приблизительно равное 10% от всех казней, осуществленных в 1937–1938 гг. В последующие десятилетия, до самой смерти Сталина в 1953 г., Советское государство продолжало отсекать одни «элементы» населения и вживлять другие.
Рассматривая поощряемое государством насилие против разных социальных и этнических групп с 1917 г. до самой смерти Сталина, замечаешь не то, что режим движется зигзагом от одной репрессии к другой.
Скорее видишь государство, постоянно стремящееся вылепить свое население, согласно прикладной науке об обществе. Конечно, интенсивность и размах советского насилия сильно видоизменялся, и отдельные категории преследования тоже менялись. Но Советское государство оказалось удивительно последовательным в работе с определенным шаблоном политики населения, предполагавшим, что некие элементы среди населения можно идентифицировать и что благополучие населения требует либо изъятия, либо ликвидации вредоносных элементов.
Однако методы и дисциплины политики населения в Советском Союзе были определенной вариацией более общих тенденций. Ключевыми моментами в кристаллизации таких практик были, во-первых, новые представления об обществе, возникшие в XIX в.; во-вторых, колониальный административный и военный опыты конца XIX в. и, в-третьих, Первая мировая война как катализатор исторических событий. С выгодной позиции европейского колониального опыта, равно как ведения войны на Востоке во время Великой войны, государство большевиков видится не столь уж большим исключением из европейских норм. Ханна Арендт справедливо предполагает, что истоки самых страшных событий XX в. следует искать в XIX в. Поэтому замечания Алексиса де Токвиля по поводу Французской революции, звучат так, будто они относятся к Русской революции: «…Значительное число методов, используемых революционным правительством, имели прецеденты и прообразы в мерах, принимавшихся по отношению к простому народу на протяжении двух последних веков монархии. Старый порядок передал Революции многие из своих форм, а та дополнила их жестокостью своего гения».
Адиб Халид.
Национализация революции в Средней Азии:
Трансформация джадидизма, 1917–1920 гг.
В 1917 г. российская Средняя Азия состояла из Туркестанской губернии, возникшей в результате русских завоеваний двух последних десятилетий XIX в. и остатков двух ханств — Бухарского и Хивинского — династических государств под протекторатом России. К 1924 г. старые границы сменились новыми — границами двух (в конечном итоге — пяти) советских социалистических республик, название каждой из которых восходило к названию жившего на ее территории народа. О том, как это произошло, почти ничего не написано. Традиционалисты приписывают национальное разделение Средней Азии, произошедшее в 1924 г., проискам России, в которой имперский центр, возродившийся под новым названием, навязывал свою волю колониальной периферии по классической формуле: разделяй и властвуй. Сторонники более тонкого подхода вспоминают о неудавшемся сотрудничестве между националистами и большевиками, но всегда заканчивают обвинением большевиков в предательстве, как только те достигли своих целей и завоевали власть. В любом случае политическая борьба в революционной Средней Азии рассматривается как обоюдная борьба, в которой обе стороны хорошо различимы и стабильны. При проведении данного анализа возникает несколько проблем. Он предполагает идеологическую стабильность обеих сторон на протяжении периода массового переворота, когда их поведение воистину обусловливали экстренные ответы на непредвиденные обстоятельства. Анализ также предполагает существование внутренней однородности в двух лагерях, которая при ближайшем рассмотрении исчезает. Но (и это самое важное) такой анализ упускает из виду колоссальные преобразования по части идентичности, происходившие в эти годы в Средней Азии.
Победа этнического национализма над династическими, территориальными или конфессиональными формами идентичности требует разъяснения. Представление о национальном разграничении просто как о советской стратегии «разделяй и завоевывай» превращает Среднюю Азию в пассивную жертву имперской интриги. Точно так же представление о создании национальных границ, как о явном приложении этнографических знаний мешает увидеть то, что этнография, навешивающая однозначные ярлыки на каждого индивида в новом Советском государстве, сама была продуктом сложной политики, при проведении которой границы то появлялись, то исчезали. Советское государство было лишь одной из действующих сил этой политики.
Я предлагаю дать более сложную картину политики в Средней Азии, чтобы показать, что русскую/народную и большевистскую/ националистическую дихотомии невозможно объяснить преобразованиями в Средней Азии в первые годы Советской власти. Конфликт между русскими переселенцами и правительством в Москве был главной особенностью этого периода. Но националисты правили своим обществом отнюдь не спокойно. Действительно, само определение нации, которое предоставляли националисты, постоянно изменялось. Поэтому разные стороны в этом конфликте не были объединены полноценной идеологией и даже не обладали ею. Поскольку разные действующие силы отрицали случайности революции и войны, то их политические программы трансформировались, зачастую самым неожиданным образом.
Остановлюсь сначала на интеллектуальном и политическом развитии среднеазиатских интеллектуалов-джадидов, в годы Гражданской войны. Внимательно вчитываясь в некоторые ключевые тексты Абдурауфа Фитрата (1886–1938), вероятно, самого влиятельного джадида данного периода, я стараюсь показать переход джадидов от реформы к революции. Между августом 1917 и летом 1920 г. в риторике джадидов произошло два кардинальных преобразования: их мусульманская идентичность уступила место гораздо более четкому националистическому видению (хотя они так никогда полностью и не расстались со своей мусульманской идентичностью), а былые джадидские увещевания спрашивать указаний у «цивилизованных» европейских наций сменились жесткими антиимпериалистическими настроениями. У этих настроений была своя революционная логика, в которой место класса заняла нация и которая была вполне пропитана духом борьбы с традиционными верованиями и предрассудками.
Однако империя не сдавалась. С момента крушения царизма русские переселенцы старались сохранить привилегированное положение в регионе. К осени 1917 г., в условиях надвигающегося голода, удержание такого привилегированного положения становилось, вполне буквально, делом жизни и смерти. Захват власти Ташкентским Советом был мотивирован кризисом продовольственного снабжения. В первые месяцы своего правления Ташкентский Совет находил разнообразные причины отказывать местному населению в участии в полученной им власти силой оружия. Русские переселенцы, сосредоточенные главным образом в Семиречье, конфликтовали с местным населением начиная с восстания 1916 г.; получив оружие от государства, весь 1917 г. они продолжали мстить. Зимой 1917–1918 гг., когда голод стал реальностью, революционный лозунг «Власть на местах» стал удобным прикрытием продолжающегося кровопролития. Разумеется, русская община раскололась — русские крестьяне Семиречья старались защитить свое зерно и от реквизиций, объявленных русскими горожанами, и от голодающего местного населения, но обе стороны были едины в стремлении отстранить местное мусульманское население от власти. В этом хаосе идеология и политические ярлыки не имели значения, поскольку разные действующие силы стремились защитить свои интересы, создавая порой немыслимые союзы. Но вовсе не таким хотело видеть Туркестан московское руководство, и уже весной 1918 г. оно попыталось вмешаться в дела Туркестана, хотя возможности Москвы навязать свою волю оставались весьма ограниченными, пока в 1920 г. Красная армия не покорила Среднюю Азию. Мечтая революционизировать Восток, большевистское руководство видело Туркестан воротами в Индию и далее. Таким образом, Москва стала союзником среднеазиатских националистов в борьбе против местных русских (переселенцев). Антиколониализм действовал странным образом, сближая центр с националистами-интеллектуалами на окраине. Альянс де-факто между ними был неравным и временным, но все же оставил глубокий след на ходе событий. Внимание к этой политике позволяет нам локализовать конъюнктуру антиколониальной борьбы, глобальную революцию и крах имперского порядка, которые и создали современную Среднюю Азию. Преобразование джадидского взгляда на идентичность заслуживает более пристального внимания, потому что позволяет усомниться в поспешном толковании истории Средней Азии, как истории ее преследования русскими, а также учесть, что джадиды способствовали включению многих сообществ в институты Советской власти.
В более широком масштабе следует уделить внимание голосам с периферии, особенно звучащим не по-русски, чтобы вполне оценить социальные и интеллектуальные преобразования, возникшие в результате крушения русского самодержавия.
Противоречивая революция
Сторонники традиционных взглядов на национальное размежевание, как дело рук русских, почти не обращали внимания на чрезвычайно подвижную политическую ситуацию, сложившуюся в Средней Азии с осени 1917 до лета 1920 г. включительно. Революция решительно изменила геополитическую ситуацию в Средней Азии.
Хотя Гражданская война в России официально не началась до мая 1918 г., военная ситуация в империи была неясной по крайней мере с осени 1917 г. и серьезно подорвала аппарат колониальной державы, сложившийся полвека тому назад. Блокада Оренбурга казачьими войсками отрезала Туркестан от Европейской части России; казаки также долгое время контролировали Семиречье. В Закаспийских регионах умеренные русские социалисты сумели вытеснить советское правительство и сформировали правительство, активно искавшее помощи англичан в Иране. Бухара оставалась под контролем эмира, чью власть только усиливало крушение порядка в России и чья независимость была признана де-факто советским режимом в Ташкенте. Ферганская долина стала сценой множества волнений в деревнях, когда вооруженные русские переселенцы терроризировали местное население, в свою очередь искавшее защиту у вооруженных банд (так называемых басмачей). Южная граница империи впервые после завоевания стала «пористой». Англичане, обеспокоенные тем, как скажется отсутствие политического контроля в Средней Азии на их положении в Индии, сделали три вялых попытки вмешательства в русскую Гражданскую войну в Средней Азии и на Кавказе. Весной 1918 г. Османская империя также одержала на Кавказе несколько побед, тогда как в 1919 г. третья англо-афганская война оставила ситуацию незавершенной. Советская власть установилась в военном отношении только в 1920 г.; до тех пор советский режим в Ташкенте оставался уязвимым.
Когда Ташкентский Совет решил отправить дипломатическую миссию в Иран с целью возрождения торговли, то ее представители сочли разумным захватить рекомендательное письмо от английского агента Ф.М. Бейли, прибывшего проездом в Кашгар, чтобы контролировать важные для Британии дела. Письмо оказалось излишним, т. к. посольство было сразу же по вступлению на иранскую территорию арестовано английскими войсками, а его члены отправлены в лагерь для интернированных в Индии. Точно так же в 1919 г. советский режим в Ташкенте установил дипломатические отношения с Афганистаном, и афганское правительство начало открывать неправомочные дипломатические посольства по всей Средней Азии, что привело в ужас и советские, и британские власти.
Геополитическая неопределенность сопровождалась глубоким экономическим кризисом. К 1918 г. хлопководство пришло в полный упадок, а голод в 1917 г. достиг чудовищных размеров. На протяжении ближайших трех лет голод, сопровождавшие его эпидемии и вооруженный конфликт с русскими переселенцами разорили местное население Средней Азии. Марко Буттино считает, что между 1917 и 1920 гг. местное сельское население Средней Азии сократилось на 23% в основном по причине голода и войны.
Такие травмирующие события произвели глубокие изменения в мировоззрении джадидов. Они приветствовали падение самодержавия как момент освобождения и шанс обрести национальное спасение. Впрочем, надежды на то, что их виды на будущее найдут поддержку в обществе, не сбылись, поскольку оппозиция в обществе за год окрепла. К концу года джадидами овладело отчаяние, т. к. стало ясно, что народу требовалось нечто большее, чем уговоры прислушаться к их призывам к реформе. В то же время крушение конституционного порядка, с которым они связывали свои надежды, сделало положение еще более отчаянным, точно так же, как победа радикализма в России снабдила их новыми моделями изменений. Трансформация геополитического порядка после Первой мировой войны (и выход из нее России) также позволила им представить себе более широкомасштабные изменения, чем мыслилось до сих пор. К весне 1918 г. настроение джадидов в корне изменилось.
Столкновение со старым порядком нигде не было таким сильным, как в Бухаре. Февральская революция в России вселила в джадидов надежду на то, что новый либерально-демократический режим в России заставит эмира приступить к реформам, за которые они ратовали долгие годы. Но эмир превратил эту проблему в вопрос о суверенитете Бухары и заклеймил джадидов как предателей ислама и Бухары. Таков был главный переломный момент в положении джадидов в Бухаре. Гонения превратили их в радикалов; они стали называться младобухарцами и обрели форму политической партии. Осознание того, что реформ от эмира ожидать не стоит, сблизило их с Советами. За три последующих года младобухарцы преодолели огромнейшее расстояние в своей политической одиссее.
Неудачи только убеждали джадидов в необходимости изменить тактику. Они объясняли свое поражение на выборах невежеством общества и необходимостью образования и просвещения. Но неспособность джадидов влиять на общество заставила их также осознать значение государства как трансформирующей силы. Дореволюционный джадидизм, исключенный из политической сферы, существовал как дискурс о реформе и самосовершенствовании, в котором государство играло незначительную роль. После 1917 г. произошли разительные перемены, и начиная с лета 1918 г. джадиды прибились к новым правительственным органам, созданным советским режимом и открытым для них под нажимом из Москвы.
Целью джадидов стало использование власти этих органов для защиты местного населения от насилия переселенцев и внесения радикальных изменений в общество. Джадиды создали сложное равновесие между русскими переселенцами, режимом в Москве и консервативными силами самого мусульманского общества.
Поворот к антиимпериализму
Превращение джадидов в радикалов под влиянием революции оказало воздействие на их мировоззрение и в других отношениях. Крайне удивительно, что в риторике джадидов до 1917 г. неизменно проводился весьма позитивный взгляд на Европу (или «Запад»). Фитрат даже использовал образ европейца в качестве рупора идей своих сочинений, считавшихся, пожалуй, самыми влиятельными реформистскими сочинениями в тот период.
Для джадидов Европа и европейцы были образцовыми источниками вдохновения, неким стандартом, сравнивая себя с которым среднеазиатское общество могло измерять свои неудачи и достижения. Многое от этого очарования Европой сохранилось за три года войны, на протяжении которых джадиды поддерживали воевавших русских, даже после того, как Османская империя вступила в войну против России. Но к осени 1917 г. настроение стало меняться и полностью изменилось за два года, когда надежды на радикальные перемены, созданные революцией, совпали с мучениями, вызванными поражением Османской империи и победой Англии в самом центре мусульманского мира. В 1919 г. Фитрат, который за восемь лет до того считал европейца рупором своих идей, написал горькое отречение от Европы и ее цивилизации в памфлете под названием «Восточный вопрос». В этом памфлете выражается интересный взгляд на то, как в кульминационный момент поражения мусульман, когда Османская империя капитулировала, а волнения мусульман в Индии, кажется, не принесли результатов, среднеазиатскому интеллектуалу является новая геополитика, прежде чем в Анатолии действительно началось националистическое сопротивление.
Этот трактат перевернул многие стереотипные представления о Востоке. Для Фитрата Восток — это светоч знаний и просвещения, тогда как Европа «бродит в дебрях неведения и варварства». Но, «в отличие от европейского империализма, Восток пытается не пить кровь своих друзей или грабить дома своих соседей, а повышать уровень человечности в мире». Но в конце концов Восток утратил интерес к учению и образованию, поскольку его правители стали заниматься насыщением своих желудков. В итоге «европейские империалисты» явились на Восток. Чтобы скрыть свои частные интересы, эксплуатируя его, европейские империалисты заявили о дикости и невежестве восточных народов, а о себе как о несущих цивилизующую миссию. Восток эксплуатировали нещадно: Фитрат утверждает, что Англия ежегодно получала с Индии 450 млн. рублей дохода, тогда как 3% индийского населения ежегодно умирало от голода. Но самый огромный ущерб был нанесен на моральном уровне:
«То, что Европа принесла Востоку цивилизацию — ложь. Европейские империалисты никогда не допускали никакого прогресса или цивилизации в завоеванных ими странах Востока. То, что нам дала Европа, хорошо известно: разврат, безнравственность, азартные игры, пьянство. Публичные дома, совершенно несовместимые с религией и обычаями Востока, открыли в нашей стране европейские империалисты. Винные лавки, отравляющие жизнь и общество всему человечеству, открыли в нашей стране тоже европейские империалисты. Страшная болезнь — сифилис — тоже занесена на Восток завоевателями, европейскими империалистами. Короче говоря: по сей день европейские империалисты не дали Востоку ничего, кроме безнравственности и разорения… Остается только догадываться: совершили ли это европейские империалисты с умыслом или по неведению? Разумеется, с умыслом, намеренно. Они и не собирались цивилизовать нас, сеять знания среди нас и помогать нам двигаться вперед, скорее они хотели открывать бордели и питейные дома, тем самым разрушая нашу нравственность, наше здоровье, расшатывая нашу расу, разоряя нашу торговлю и ставя нас в зависимость от них».
Здесь Фитрат переворачивает обычные эссенциалистские стереотипы Востока, но его аргумент остается, разумеется, эссенциалистским. Фитрат говорит о «европейских империалистах», эксплуатирующих собственных крестьян: «“Голодные стервятники” Европы… послали своих невежественных и безграмотных рабочих и крестьян на Восток, а они, ничего не понимая, напали на рабочих и крестьян Востока». И он детально описывает экономическую сторону колониальной эксплуатации, но, кроме того, видит, что злоба Европы в отношении Востока движется исключительно врожденным культурным пороком. Объяснение перемен в судьбах Востока дается единственно в понятиях науки и морали. Как я доказываю в дальнейшем, это был единственный диагноз, который могла поставить ставшая радикальной и политизированной культурная элита, жившая в тот сумбурный период. Считалось, что несчастья, постигшие Восток, можно устранить просвещением и мудрым руководством — джадиды предлагали и то, и другое.
Поскольку Фитрат писал летом 1919 г., то ему казалось, что долгосрочное наступление европейского империализма близилось к кульминации: Османская империя, самое сильное мусульманское государство, символ чего-то гораздо большего, чем просто династия, пребывала в прострации (националистическое сопротивление во главе с Мустафой Кемалем еще не началось), и англичане, заняв огромные пространства в самом центре мусульманского мира, готовились основать Арабский халифат как марионеточный режим.
Решение проблемы Фитрат видел в союзе с единственной силой, с антиимериалистической Советской Россией. Если в октябре 1917 г. Фитрат выказывал не слишком большой восторг в связи с захватом власти в Петрограде большевиками, то в 1919 г. все изменилось, и он предлагал стратегический альянс между мусульманским миром и Советской Россией. «Правительство Советской России борется с европейскими империалистами. Его девиз “Победа или смерть”. Именно такое поведение и именно такое благородство требуется, чтобы объединить Восток». Фитрат отмечал, что «вождь Советской России товарищ Ленин, — великий человек, уже приступивший к пробуждению и объединению Востока», но что его попытки не увенчались успехом: «Чтобы объединить Восток, необходимо доверить населению Востока свои тайны и познакомить их с Советами. Чтобы обрести доверие населения Востока, необходимо не окрашивать Восток насильно в цвета коммунизма, а учесть позицию Востока и его интуицию». Русские коммунисты Туркестана уклонялись от перспективы налаживать неидеологический альянс с Востоком. В то же время, когда европейский и американский пролетариат не сумели оказать достойную поддержку Советам, последним не оставалось ничего иного, как вступить в альянс с Востоком.
Такая оптимистическая оценка необходимости друг в друге объясняет то, почему в «Восточном вопросе» нет ни слова о русском империализме. Если весь гнев Фитрата излился на англичан, а французы удостоились саркастического упоминания, то о русском империализме говорится только одно: «Наше угнетение русским имперским правительством было не меньшим, чем угнетение Индии англичанами». Поразительно, что Фитрат даже не упоминает о насилии переселенцев, достигшем своего пика в 1919 г. Империализм для Фитрата связан с государственной политикой, и поэтому насилие переселенцев не в счет. Мало того, Фитрат возлагал надежды на режим в Москве, а не на русских коммунистов в Туркестане. Разницу между тем, за что выступала Москва, и тем, что делали Советы в Средней Азии, видели многие джадиды, стремившиеся бороться с последними с помощью первой.
Перелом в риторике джадидов к антиимпериализму был обусловлен несколькими причинами. Первая мировая война, когда Османская Турция сражалась против русских, с самого начала оказалась испытанием верности мусульманского населения Российской империи.
Русская бюрократия все время опасалась, что российские мусульмане станут пятой колонной для Османской империи. Будучи одной из старейших империй, Османская империя была единственным в мире независимым мусульманским государством, и ее поведение в предшествующее десятилетие снискало огромную симпатию мусульман Российской империи. Но в конце концов опасения бюрократии основывались на эссенциалистском представлении о мусульманах, почти никак не связанном с политическими реальностями. Российские мусульмане сохраняли верность все три года войны. Мусульманские отряды сражались на линии фронта, а остальное мусульманское население хранило спокойствие. В Средней Азии тайная полиция жила в постоянном страхе восстания местного населения под влиянием турецкой пропаганды, но восстали только казахские и киргизские кочевники; поводом к восстанию послужил декрет (1916), мобилизующий их на работу в тылу. Это восстание, антирусское и антивоенное, не имело практически никакого отношения к проискам Османской империи. Действительно, среднеазиатские джадиды выступали против восстания и сотрудничали с властями, спокойно проводя призыв на военную службу.
Революция все изменила. По мере того, как военные действия в 1917 г. постепенно затихали, былые враги России стали казаться друзьями, а большевистская антикапиталистическая риторика, направленная на бывших союзников России, нашла отклик, несколько по иным причинам, у джадидов. К осени 1917 г. можно было открыто выражать симпатии Османской империи. Если империализм, был высшей формой капитализма, то Англия и Франция были поборниками империализма; наряду с мировым пролетариатом и всем колониальным миром Османская империя (а значит, и весь мусульманский мир) стала жертвой империализма. Когда большевики опубликовали тайные договоры, подписанные имперской Россией с Англией и Францией во время войны, причем почти все за счет Османской империи, то это затронуло джадидов до глубины души. Фитрат, знавший Османскую империю лучше прочих джадидов в Средней Азии, поскольку четыре года учился в Стамбуле, писал, что «теперь понятно, кто подлинные враги мусульманского, и особенно тюркского, мира».
Поражение Османской империи в 1918 г. продолжало разжигать чувства против Антанты (и, главным образом, против Англии), особенно, когда англичане предстали величайшими победителями на Ближнем Востоке. Европа стала синонимична империализму, а англичане — его злейшими преступниками.
Сочувствие к положению Османской империи было важнейшим, но едва ли единственным фактором в трансформации позиции джадидов. Революция превратила мысль джадидов в радикальную. До февраля 1917 г. джадиды работали в сомнительном общественном пространстве, дозволенном самодержавием, и соответственно, их цели были скромными. Более того, учитывая исторический возраст империи, имперский порядок казался «естественным». Наука была ключом к прогрессу и счастью, невежество несло смерть и угасание или, по крайней мере, завоевание и колонизацию. Русская революция поставила империю на колени, и многие смогли представить некий мир, в котором империя уже не была основополагающим фактом политический жизни. Поворот к антиимпериализму среди джадидов в 1917–1918 гг. был частью более масштабного перехода к более систематической критике современного мира.
То, что антиимпериализм был чем-то большим, чем суррогат пантюркских симпатий, становится ясно из популярности Индии и ее борьбы против англичан в качестве темы в сочинениях джадидов этого периода. В 1920 г. Фитрат написал две пьесы, действие которых разворачивалось в Индии и которые весьма успешно ставились в Туркестане. В «Настоящей любви» он писал о любви Зулейки к патриотически и революционно настроенному поэту Нуруддину, о любви, которую разрушает англофил Рахматулла, воспылавший страстью к Зулейке, как и ко многим девушкам до нее. В традициях джадидского театра, возникшего до революции, пьеса заканчивается резней, когда на тайное собрание индийского революционного комитета с участием Зулейки и Нуруддина, нападает полиция (подосланная Рахматуллой). Но связь между любовью, патриотизмом и революцией крепка. Настоящая любовь неразрывно связана с патриотизмом, а неспособность поддержать патриотическую революцию синонимична предательству. В «Индийских революционерах», где также изображается борьба индийских патриотов за независимость, Фитрат вновь вернулся к этим темам, но в более откровенно политической манере. Рахим Бахш — образованный юноша, влюбленный в Дильнавоз; в обоих живет любовь к родине. Когда полиция арестовала Дильнавоз, Рахиму Бахшу приходится преодолеть его былую раздвоенность и вступить в группу «революционеров»-подполыциков, скрывающихся в горах на афганской границе. Пьеса тоже заканчивается трагически, но любовь к родине вновь приравнивается к любви к женщине и защите ее чести. Антиимпериализм, патриотизм и революционная деятельность тесно связаны между собой.
Нация и революция
Джадиды воспринимали революцию как национальное спасение. Когда джадиды писали об угнетении и эксплуатации, они были склонны говорить об угнетении и эксплуатации колониальных народов имперскими народами и их лакеями, а не о классах. Но революция должна была революционизировать и сам народ, т. к. только это могло обеспечить спасение нации. Годами джадиды доказывали, что если народ не поддержит их призыв к переменам, то под вопросом окажется само его выживание. Им казалось, что ущерб, нанесенный Гражданской войной и голодом, подтверждает их самые худшие опасения. Путь к спасению виделся джадидам в просвещении, образовании и нравственности — в том, что могла дать только культурная элита. Это основополагающее предписание сохранилось и после 1917 г., хотя методы, которыми, по мнению джадидов, этого можно было достичь, разительно изменились. Склонность джадидов видеть в революции национальную аллегорию исходила непосредственно из их статуса именно культурной, а не политической элиты.
Но подобное отношение к революции вполне соответствовало деятельности большевиков в данный момент. По мнению народного комиссара по делам национальностей Сталина, мусульманские регионы Российской империи были населены «культурно отсталыми народами»; задачами советского режима в этих регионах было «поднятие культурного уровня отсталых народов… вовлечение трудящихся… в строительство Советского государства» и отсечение всего, мешающего «развитию максимальной самодеятельности народов Востока по пути к освобождению от пережитков средневековья и разрушенного уже национального гнета». В этом прогнозе не было почти ничего, с чем бы не согласились джадиды. Точно так же, захватив власть, большевики с самых первых шагов сочетали идеологические и стратегические цели. Их перечень угнетенных народов охватывал как европейский пролетариат и нерусские народы России, так и весь колониальный мир. Таким образом, революционизировать Восток уже тогда стало для большевиков важной задачей внешней политики.
В ноябре 1917 г. Ленин издал обращение: «Ко всем трудящимся мусульманам России и Востока», а в последующие годы Москва и другие советские города стали центрами, где собирались колониальные интеллектуалы и радикалы.
На организацию этих встреч большевики тратили немало сил. В ноябре 1918 г. было создано Центральное бюро мусульманских коммунистических организаций РКП(б), ответственное за революционную работу среди мусульман Российской империи и ее соседей. Большевики также постоянно заявляли о том, что они защитники всех «угнетенных народов Востока», особенно мусульманского мира. Когда хан Афганистана эмир Аманулла провозгласил независимость своей страны от Англии, то и большевики, и джадиды славили его как героя. Разворачивавшаяся борьба с иностранной оккупацией в Анатолии точно так же вызвала живой интерес как в России, так и в Средней Азии. Многочисленные группы «индийских революционеров» — националистов, желавших покончить с английским господством в Индии вооруженным путем, были радушно приняты в Советской России.
Поддержка большевиками антиимпериалистических движений на Востоке зиждилась на том же слиянии антиколониализма, ислама и революции, о которой писал Фитрат. В 1919 и 1920 гг. моральную и материальную поддержку советского режима порой получали такие случайные персоны, как, например, бывший военный министр Османской империи Энвер-паша.
Большее значение для Средней Азии имели другие, менее известные случаи сотрудничества. Когда Аманулла готовился помериться силами с англичанами в третьей Афганской войне, то отправил личное посольство в Москву, добиваясь советской поддержки своих действий. Посольство возглавил Мухаммад Баркатулла, старый индийский революционер, который провел годы войны в Кабуле, пытаясь убедить предшественника Амануллы объявить войну англичанам, вторгнувшись в Индию.
Теперь многолетний антиколониализм Баркатуллы естественно превратился в поддержку советского режима. На пути в Москву он проезжал через Ташкент, что широко освещалось в мусульманской прессе. Выполнив свою миссию, в том числе встретившись с Лениным, Баркатулла до конца года ездил по мусульманским регионам Российской империи, уговаривая мусульман поддерживать большевиков.
С официального благословения он опубликовал на персидском языке (которым владеют почти все образованные люди Средней Азии) памфлет «Большевизм и ислам», в котором доказывал, что между ними есть много общего.
Надежда использовать антиимпериалистические настроения, чтобы дестабилизировать капиталистические режимы в Европе, играла значительную роль в сближении Москвы с джадидами Средней Азии. Политика Ташкентского Совета зимой 1917–1918 гг. была, с точки зрения Москвы, совершенно безрассудной. Поэтому в феврале 1918 г. вновь образованный народный комиссариат по делам национальностей отправил посольство с неограниченной властью в Туркестан, чтобы заявить о своей воле. Посольству в составе П.А. Кобозева и двух татар, И. Ибрагимова и А. Клевлеева в значительной степени удалось привлечь мусульман в советские и партийные органы. Поскольку доступ к архивным материалам по вербовке мусульман в партию в первые годы ее существования был еще невозможен, то все данные наводят на мысль, что множество джадидов вступили в нее незамедлительно.
Существующие организации получили новые, революционные названия: Самаркандский трудовой союз превратился в Мусульманский Совет рабочих и крестьянских депутатов Самаркандского уезда, а Татарский союз в Ташкенте стал Татарским социалистическим комитетом рабочих, а со временем — Татарской секцией Коммунистической партии Туркестана (КПТ). Газета самаркандских джадидов «Свобода» («Hurriyat») была принята образовательной секцией Самаркандского Совета в качестве своего печатного органа и вскоре получила название «Голос трудящихся» («Mehnatkashlar tovushi»). Радикально настроенные джадиды стали мусульманскими коммунистами.
Младобухарцы также вступили в более тесное сотрудничество с советским режимом. До конца 1917 г. несколько младобухарцев стали членами исполнительного комитета Каганского Совета, а многие другие нашли убежище в Туркестане. Будущий президент Узбекистана Файзулла Ходжаев почти весь 1918 г. провел в Москве, где бюро партии младобухарцев поддерживало Центральное бюро мусульманских коммунистических организаций.
Отождествление джадидов с революцией и совпадение их интересов с интересами Советской власти были вполне недвусмысленными. Когда в 1920 г. Красная армия штурмовала сначала Хиву, а потом Бухару, за ней последовали джадиды с намерением сформировать там свои правительства. Эти так называемые народные республики оказались недолговечными, но это не должно скрывать факт самой реальной идентичности интересов, существовавших тогда между разными типами революций.
Слияние класса и нации на почве антиимпериалистических настроений могло, разумеется, использоваться против русских поселенцев в Туркестане так же просто, как и против англичан. Фитрат в «Восточном вопросе» ни словом не обмолвился о русских переселенцах, но мусульманские коммунисты на своих конференциях привычно критиковали их. Продовольственные комитеты, к началу 1918 г. подчиненные советам, стали самой широкой ареной политического конфликта, но конфликт вскоре распространился на высшие органы самой партии. Декрет ЦК в июле 1919 г., требующий, чтобы коренное население Туркестана имело пропорциональное представительство во всех государственных органах, создал возможность действия для партийных мусульман. Были спешно проведены съезды партии и Советов, и на тех и на других были избраны новые исполнительные комитеты с преобладанием мусульман. Турар Рыскулов, будущий глава правительства Туркестана и автор одной из самых известных книг о революции в Средней Азии, был избран президентом обоих комитетов.
Такой всплеск активности достиг кульминации в январе 1920 г. на Пятой региональной конференции КПТ, где мусульманским коммунистам удалось принять решение изменить название КПТ на «Коммунистическая партия тюркских народов», а название Туркестанской республики на «Тюркскую республику». Еще одно решение требовало широкой автономии для Туркестана.
Противопоставление националистического и коммунистического языка снова использовалось, когда полномочная делегация из Туркестана приехала в Москву в мае 1920 г., чтобы ознакомить высшие партийные власти с мусульманскими коммунистами после того, как январские решения были нарушены, после некоторых колебаний, недавно назначенной Особой комиссией по делам Туркестана РКП(б) (Турккомиссия). Выступая перед ЦК, делегация утверждала, что в Туркестане всего две основные группы населения: угнетенные и эксплуатируемые колониальные коренные народы и европейский капитал.
Делегация продолжала требовать передачи всей власти в Туркестане Центральному исполнительному комитету Туркестана, отмены Турккомиссии и создания мусульманской армии, подначальной автономному правительству Туркестана. Эти требования были изложены языком революции, но класс заменили нацией; национальное освобождение мусульманского сообщества могло быть достигнуто коммунистическими средствами и в советском контексте.
Определение нации
Точный состав нации еще несколько лет оставался спорным вопросом как среди народов Центральной Азии, так и между ними и некоторыми политиками. Для Фитрата понятие «нация» отчетливо распространялось на весь «мусульманский мир» — это сочетание он употреблял не единожды. Напротив, многое в риторике младобухарцев касалось бухарской нации, определяемой территориальными границами. Но с 1917 г. джадидская риторика также отличалась зачастую нескрываемой гордостью за тюркские корни джадидов. Ислам, патриотизм и национализм представляли три взаимосвязанных точки зрения об идентичности, сосуществовших в изрядном противоречии с джадидской мыслью того времени.
«Восточный вопрос» оставался пока самым ярко выраженным панисламским текстом, написанным джадидским автором. Призывы к единству мусульман на панисламской основе всегда сочетались с настойчивым требованием того, чтобы мусульманское общество реформировало себя и свою культуру, идя навстречу требованиям нового времени.
Панисламисты были модернистами, точно так же, как панисламское чувство отражало сообщество («мусульманский мир»), образ которого впервые возник в конце XIX в. В официальном языке Советского государства слово «мусульманин» тоже означало национальность, равно как и «иудей», а создание Мусбюро давало понять, что такие понятия творили собственные реальности. Так понятие «мусульманин» в Средней Азии стал сущностью, описанной более четко, чем весь мусульманский мир, определение мусульманина Средней Азии превратилось в удобный маркер, способствующий отличию туземного населения от разнообразных европейских переселенцев.
Бухарская нация, упоминаемая младобухарцами, была прежде всего территориальной. Но ислам как религиозный и культурный признак идентичности великого множества бухарского населения так никогда и не оторвался от определений бухарской нации. Патриотизм в философии джадидов принимал угрожающие размеры как до, так и после 1917 года. Для Фитрата патриотический долг, например изгнание англичан из Индии, был великим долгом, «столь же великим, как спасение страниц Корана от попрания каким-нибудь животным… заботой, столь же большой, как изгнание свиньи из мечети». Действительно, кажется, что требования патриотизма и антиимпериалистической борьбы перевесили ислам как сплачивающий центр. В «Индийских революционерах» Фитрат всячески старался подчеркнуть этот момент.
Его революционерами были и мусульмане, и индуисты. Когда Дильнавоз выражает опасения в том, насколько правильно разделять чувства индуиста Лалы, Рахим Бахш отвечает: «Человечность не зависит от язычества или ислама. Лала Хардаял — человек». Далее в пьесе Маулави Нуман, вождь племени на афганской границе и традиционный мусульманский ученый, точно так же возражает против сотрудничества с патриотами-индуистами. Мусульманский революционный вождь Абдуссубу обращается к нему с такими словами:
«Вы, муллы, всегда говорите так. Долгие годы вы возбуждали в Индии споры о племенах и народах. Вы разделили народ на семьдесят четыре группы и восстановили их друг против друга. Вы наводнили нашу землю внутренними распрями и тем самым навлекли англичан на наши головы. Спустя сотню лет мы, наконец, стали объединяться, чтобы обрести свободу. И вы опять хотите закрыть нам путь ссорами из-за религий и сект!.. Мы будем сражаться за нашу свободу плечом к плечу. Ни вы, ни религия не свернут нас с этого пути».
Однако патриотизм был также связан с национализмом. С 1917 г. джадидская риторика все больше превращалась в радикальную форму тюркизма. Для джадидов новые условия выдвигали на передний план романтическое понятие тюркизма, присутствовавшее в их риторике до революции.
Весь год джадидские авторы называли Чингисхана, Тимура и Улугбека среднеазиатскими героями. В июле 1917 г. Фитрат писал: «О, великий Тюран, страна львов! Что случилось с тобой? Какие мрачные дни ты переживаешь? Что произошло с храбрыми тюрками, некогда правившими миром? Почему они исчезли? Почему их не стало?» Прочих утверждений тюркизма был легион. Весной 1918 г. газета «Тюркское слово» (Turk so'zi) издавалась в Ташкенте организацией «Тюркская дружба» (Turk O'rtoqlig'i). Более серьезным было заявление, высказанное впервые, что Средняя Азия была родиной турок и что турки претендуют на эту территорию. Теперь среднеазиатские джадиды заявляли, что все население Средней Азии — «настоящие турки», и если они не говорят по-турецки, то просто потому, что забыли этот язык.
Разумеется, подобное заявление было обращено к большому числу людей, говорящих по-персидски и живших в городах Бухара, Самарканд и Худжанд, а также в их обширных окрестностях. Как видим, революция означала национальное спасение, которое следовало обрести путем просвещения народа и создания национальной литературы и единого национального языка. Таким образом, революция стала синонимом туркизации говорящего по-персидски населения Средней Азии. Обретя власть в 1920 г., младобухарцы почти сразу сделали в новой республике официальным языком не персидский, а тюркский. В последующие несколько лет в духе проводимой политики конституировалась национальная общность «таджики», которая в 1924 г. входила в качестве автономной республики в состав Узбекистана, а в 1929 г. стала союзной республикой. Однако тюркским националистам удалось сохранить Бухару и Самарканд в составе Узбекистана. Утверждение тюркости было само по себе делом сложным. Концепции тюркского национализма в романтическом духе волновали тюркских интеллектуалов, как в Османской, так и в Российской империях с конца XIX в. Дискурс о тюркском национализме оставался раздробленным и многоголосым, поскольку турецкие, татарские, азербайджанские и среднеазиатские интеллектуалы видели тюркость по-разному.
Пантюркизм, проект объединения всех тюркских народов мира в единую политическую общность, был самым крайним утверждением тюркской позиции, и хотя он стал официальной политикой в последние годы Османской империи, но так и не превратился в синоним тюркского национализма. Упор на тюркизм в Средней Азии с 1917 г. и далее коренился скорее в радикальном настроении среди джадидов, чем в непосредственном турецком влиянии, и не выходил за пределы Средней Азии. В 1918 г. Фитрат стал движущей силой создания Чагатайских бесед (Chig'atoy Gurungi), литературного кружка, объединившего многих политических деятелей и писателей. Его члены думали о реформе среднеазиатского тюркского литературного языка и письменности, стремясь определить идентичность для народа Средней Азии, коренящуюся в этничности, равно как и в истории. Чагатаизм стремился создать общую национальную идентичность для тюркской Средней Азии. Термин «чагатай» относится к названию восточно-тюркского литературного языка, вокруг которого расцвела в XV в. Средняя Азия. Он также подразумевает наследие Чингисидов в данном регионе, хотя центральную роль в традиции чагатаидов играл тюркский мусульманский завоеватель XIV в. Тимур (Тамерлан). Сферой чагатаев была также восточная часть в отношении к западной Турецкой (Османской) империи. Как таковой чагатаизм был явно не пантюркским, поскольку утверждал существование в тюркском мире границ местных групп. Скорее Средняя Азия была ядром самобытной тюркской сферы, восточным восполнением ныне исчезнувшей Османской империи.
Скачок от чагатая к узбеку был совсем простым. Писатели-джадиды утверждали, хотя и не очень настойчиво, что все тюркское население Средней Азии было узбекским. Этот аргумент был прежде всего направлен на ярлык «сарт», обозначение местного тюркоязычного населения, выделяемого русской администрацией, учеными и, по-своему, даже татарскими интеллектуалами.
Джадидские авторы по привычке употребляли «тюркский» (turk, turkcha) в качестве синонима к «узбекский» (p'zbek, o'zbekcha) еще до 1917 г. С утверждением после 1917 г. этнического национализма термин «узбекский» весьма распространился, как явствует из местной прессы этого периода.
Гимны узбекскому народу заполняли периодические издания органов советского режима. Чагатаизм должен был обеспечить современную узбекскую нацию, включавшую всех мусульман Средней Азии, историческим наследием. В конце концов максималистское видение «узбекскости» свелось к несколько более узкому видению, исключавшему население данного региона, говорящее по-персидски (составившее таджикский народ), равно как разные кочевые группы (туркмен, казахов, кыргызов, каракалпаков), которых можно было легко выделить из оседлого тюркского населения региона. В каком-то смысле, узбекский народ, возникший в 1924 г., во время национального размежевания, был оседлым, поэтому он мог претендовать на полное наследование городской Средней Азии. По этой причине узбекский национализм развивался, как регионально главная идеология, поскольку представлял собой то, что виделось ему главной тюркской, мусульманской, урбанистической — и революционной — традицией Средней Азии. Политическая неопределенность, проистекавшая из революции и Гражданской войны, начала ослабевать к концу 1920-х гг., когда, одержав победу в Гражданской войне, партия смогла уверенно утвердить свою волю на окраинах.
Турккомиссия начала с подчинения мусульманских коммунистов во главе с Рыскуловым. В июле 1920 г. она распустила Крайком КПТ, в котором преобладали националисты, и заменила его временным комитетом, который провел в сентябре очередные съезды партии и Советов. Они приняли решения ЦК, призывающие к более строгому контролю центром дел в Туркестане. Впрочем, поражение Рыскулова и его последователей не покончило с союзом центра с местными националистами. Члены Турккомиссии горели желанием революционизировать Восток, что в 1920 г. стало равносильно действиям Красной Армии. В тот год Красная Армия помогла создать Советские республики в Хиве, Бухаре и Гилане — все под началом Советов, но управляемые местными активистами. Только весной 1921 г. улучшение отношений с Англией заставило московские власти приструнить Турккомиссию. Вывод мусульманских коммунистов из-под контроля КПТ также следует рассматривать в одном ряду с действиями Турккомиссии против русских поселенцев, тысячи которых были депортированы в центральную Россию в 1921 г. за то, что воспротивились Советской власти и особенно национальной политике.
Более того, Советская власть видела мир разделенным на нации, которые можно было объективно определить и провести между ними демаркационные линии. Этот взгляд на онтологическую реальность наций имел много общего с национализмом интеллектуалов Средней Азии. Режим также ставил на первое место среди прочих дел просвещение и преодоление отсталости — вопросы, долгое время столь дорогие для джадидов. Между Москвой и джадидами сложились прочные основы для сотрудничества. В прессе на местном языке с начала 1920-х гг. весьма сильно ощущалось влияние джадидов как авторов, прославлявших великое национальное пробуждение и прогресс, достигнутый нацией к тому времени. Расхождение было только по части определения национальных границ: джадиды надеялись сохранить единство Туркестана и Бухары как родины единой тюркской мусульманской нации, а советские этнографы настаивали на более узких определениях. Последние победили в 1924 г., хотя узбекское начало сохраняет множество характерных черт тюркской мусульманской нации, какой ее представляли себе джадиды. Революция для джадидов удалась.
В Средней Азии революция была успешно национализирована культурной элитой, склонной к радикализму и к тому, чтобы в целом революционизировать нацию. Национализации революции способствовал союз националистов с большевиками, которые нашли общее дело против местных проявлений империи в виде насилия переселенцев. Союз был, конечно, недолгим, но действенным по части создания новых идентичностеи и постановке новой повестки дня с вопросами социального и культурного преобразования в первом десятилетии советского режима. Следует помнить, что процесс советского национального строительства в Средней Азии был глубоко противоречивым, и его невозможно адекватно объяснить простыми противопоставлениями «империя-нация» или «центр-периферия».